Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Алексей Лосев - Форма. Стиль. Выражение [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: religion_rel, sci_culture, sci_philosophy

Аннотация. "Форма - Стиль - Выражение" - собрание работ А. Ф. Лосева, посвященных эстетике, в частности музыкальной теории.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

1643—1646: Что ж ты труслив так, что не сам его стал убивать, А женщина убила, — ничтожным — ср. слова хора, 1671: Похрабрись еще хвастливо, как пред курицей петух, — жестоким — он сам говорит, 1638—1642: С его (т. е. Агамемнона) деньгами править постараюсь Я городом и непокорного Ярмом тяжелым уж не в пристяжные Я запрягу, как тучного коня. Нет, город ненавистный, с тьмой тюрьмы Соединясь, его увидит смирным — и с большим самомнением — напр., он сам говорит про себя, 854: О, конечно, Ничто не скроется от зрячего ума. Хор в «Хоэфорах» так говорит об этой любви Клитемнестры 585—601: А много страшилищ питает земля Огромных, ужасных для взора; Чудовищ заливы морские полны, Враждебных для смертных; высоко Являются в воздухе молньи — огни В пределах меж светом и мраком; Скользят в вышине и летают они, Средь бури свой гнев возвещая. Но что же бывает отважней страстей, Опасней страстей человека?! Никто же из дерзких, из жен ни одна На все уж готовых не скажет: «С бедами всегда неразлучна любовь». Но, в женском уме зародившись, Преступная страсть, любви чуждая страсть Свирепей людей и животных. Эта любовь Клитемнестры к Эгисту, которая, очевидно, составляет главную пружину действий Клитемнестры, изображена очень бледно. Не дано, напр., развития этой страсти или мотивов ее. Мы знаем один лишь факт, что Клитемнестра питает настолько страстные чувства к Эгисту, что их, по словам хора, даже нельзя назвать любовью. Единственное место, где эта любовь проявляется видным для нас образом, это — конец «Агамемнона», где Клитемнестра становится между Эгистом и хором, которые только что хотели вступить в драку. Она говорит 1654—1656: Нет, милейший из мужей мне, новых бед не будем делать. Уж и этих слишком много, чтоб пожать, — лихая жатва. Вдоволь горести тут есть уж, кровь не будем проливать. Но разумеется, это если и говорит о чем, то во всяком случае не о качестве любви, не о внутренних ее основаниях. Можно сказать с уверенностью, что здесь Клитемнестра преступна, и в этой преступности весь ее характер и вся воля. О психологическом смысле этой преступности воли мы узнаем очень мало. Клитемнестра преступна везде. В своей любви к Эги–сту — это раз. В отношениях к детям и мужу — два. При известии о смерти сына она следующим лицемерным образом выражает свои чувства[234], 691— 699[235]: О горе мне. Мы гибнем совершенно. Непобедимая кара чертогов этих. Далеко видишь ты, и даже тех, Которые вдали и безопасно От дома жили, издали прицелясь, Стрелами метко ты их поражаешь; Меня, несчастную, лишаешь ты друзей. Теперь Орест, что вел себя разумно, Далеко, вне опасности держася… О, что ж теперь… Надежду на спасенье, На радость, что лелеяла в душе До сих пор я, назвать принуждена я Лишь призраком, что видим на картинах. Ее материнские чувства ничуть не всколыхнулись от такого известия. «Перед рабами, — говорит Килисса, старая нянька Ореста, — она скрыла свой веселый смех в глубине души — мрачным выражением лица», 737—739: …τήν 6έ προς μέν οίκέτας Φέτο σκυΦρωπόν, εντός ομμάτων γέλων κεύϋουσ' Здесь опять перед нами голая преступность, — без малейшего психологического оттенка. Клитемнестра рада смерти сына, и больше ничего. Нежива она в своих отношениях и к мужу. За все время ни разу не заколебаться, ни разу не подумать о всем[236] ужасе замышляемого преступления, ни разу не пожалеть и после убийства о совершенном поступке, — это выше сил человека. Как Прометей, который настолько сильно страдает, что перестает страдать (т. е. в нашем реально–психологическом восприятии), так и Клитемнестра тоже в наших глазах уже не убийца и не преступница, т. е. не живой убийца, а раскрашенная абстракция. «Мне не будет стыдно, — говорит она сама, — сказать теперь противоположное тому, о чем я долго говорила, применяясь к обстоятельствам (καιρίως, 1372). Если бы кто захотел поступить сурово с врагами, разыгрывающими из себя друзей, мог ли бы он накинуть гибельную сеть так высоко, чтобы из нее не выпрыгнуть? Прежде чем исполнить свое намерение, я долго думала (ουκ άφρόνιστος, 1376—1377), затая ненависть. Правда, долго пришлось ждать, однако ж я стою теперь там, где нанесла ему смертельный удар. Так поступила я и не стану отпираться от этого; он не мог ни бежать, ни защищаться; я опутала его широким исподним платьем, точно сетью; богатая одежда сгубила его. Я ударила его два раза, он два раза застонал — и растянулся. Когда он лежал, я нанесла ему третий удар, в честь бога смерти, спасителя Гадеса, исполняя свое обещание. Когда он упал и испускал дух, причем из его раны быстро бежала кровь, одна капля этой крови брызнула на меня. Я была рада, как радо дождю готовое колоситься поле. χαίρουσαν ουδέν ήσσον ή διοσδότφ γάνει σπορητός κάλυκος έν λοχεύμασιν. Итак, почтенные аргосцы, вы можете радоваться, если хотите радоваться, а я не могу не торжествовать» (1372— 1394). Человек не может произнести такие слова и — остаться на всю жизнь спокойным. Эти слова могут быть красочны, но как высокий тон, становясь все выше и выше, перестает быть слышным, так и красочность этих слов оказывается великой до самоупразднения. Тем более что ведь и вся Клитемнестра такая. Будь другой психологический тон, другое бы значение имели и эти слова. «Женщина с мужским характером», как говорит о ней Страх (Ag. 10), или «двуногая львица, спавшая с волком» (1258), по выражению Кассандры, она, несмотря на все свое моральное осуждение со стороны поэта и зрителя, сама говорит о судьбе, предопределившей ее поступки. Да и не только она (ей, может быть, мы и (не) поверили бы еще), об этом говорят и другие. И здесь перед нами та же антитеза «свободы» и «необходимости», что и в поступках Этеокла. С одной стороны — несомненная психологическая мотивировка преступления Клитемнестры. 1412—1420: Сейчас ты мне изгнанье присуждаешь И ненависть с проклятием народа, Его ж ничуть в глаза ты не корил, Хоть он, цены не зная, как ягненка Из стад, богатых паствой тонкорунной, Заклал свое дитя, мой плод милейший, Чтоб укротить фракийские ветры. Да не его ль изгнать отсюда нужно б Во искупленье скверны? Это одно. Клитемнестра — мать, и вот она мстит за свое дитя. Это, разумеется, ясно и психологически вполне пред–положимо как один из мотивов преступления. Но Клитемнестра приводит в дальнейшем еще два мотива, тоже вполне психологические. 1438—1447: Лежит вот мой — да, мой вот оскорбитель, Услада всяких Хрисеид под Троей. И пленница–пророчица вот тоже, Наложница его, судеб вещунья, Супруга верная, по палубам Ткать мастерица. По заслугам им: Он так лежит вот, а она, как лебедь, Пропев последний свой предсмертный плач. Лежит его зазноба. Мне же дали Еще вот радость — видеть их так вместе. Ревность и месть за Кассандру, которую Агамемнон привез из Трои, — другой мотив, приводимый Клитемнестрой. Наконец, о третьем мы уже упоминали, это «любовь» к Эгисту (Choe. 585—601). Ко всему этому надо прибавить и то, что хор, т. е. Эсхил, безусловно осуждает Клитемнестру, что может быть, конечно, только при условии полной вменяемости преступницы; или, что то же самое, здесь имеется в виду возможность и отсутствие преступления. Вот один из многих монологов хора. 1407—1411: Чего ты, женщина, отведала лихого — Земного ль яства иль питья Из недра выпила морского, Что отдалась безумью вся? Забыла ты проклятия людские И словно отрубила их; Скиталицей уйдешь в края чужие, Увидишь ненависть своих. Словом, психологическая и нравственная мотивация налицо. Однако наряду со всем этим в «Орестее» чуть ли не на каждой строчке мы встречаемся с таинственными словами: Зевс, Мойра, Эринния, Аполлон, Справедливость и пр. (таинственными прежде всего, конечно, чисто психологически). Если решение и поступок вкладываются человеку в душу извне, Аполлоном, Мойрой и пр., то уж, конечно, трудно говорить о психологическом происхождении этих решений и этих поступков. У Эсхила такая «мотивация» буквально на каждом шагу. 1468—1475: О демон. На этот ты падаешь дом, — восклицает хор, — На двух Танталидов нисходишь бедою И женскою яростью правишь ты в нем. Терзается сердце тоскою… На тело, как ворон, он, злобный, встает И песни победы поет. Клитемнестра подтверждает эти слова, по поводу чего хор снова жалуется на судьбу, 1481 — 1488: Да, мощного, грозного демона ты Здесь в доме теперь прославляешь, Но — ах, не к добру злого рока черты Ненасытного ты поминаешь. Увы, от Зевеса нисходит оно. Всему он виновник, он все совершает. Да, что же у смертных без Зевса бывает? Нам что не богами дано? Наконец, Эгист так подробно рассказывает о предопределенном (и, значит, психологически не мотивированном) преступлении Клитемнестры, что мы уже не придаем почти никакого значения ссылкам ее на дочь Ифигению и соперницу Кассандру. Вот что говорит Эгист (лучше привести прозаически). «Радостный свет дня, в который совершилось мое мщенье. Сегодня я начинаю верить, что боги следят с высоты небес за преступленьями, совершаемыми людьми на земле, и мстят за них, раз я увидел, себе на радость, что он лежит опутанный сетями, сотканными Эринниями. Он поплатился за хитрости своего отца. Отец его, здешний царь Атрей, выгнал из города и из дома моего отца, Тиеста, или, выражаясь яснее, — своего брата, споря с ним за власть. Бедный Тиест, умоляя о снисхождении, вернулся домой. Ему обещали пощадить жизнь — и то только, чтобы не обагрять убийством его родную землю. Его отец, злодей Атрей, скорей любезно, чем искренно, пригласил моего отца на обед — в качестве приезжего — из мяса его детей, готовясь радостно, будто бы к жертвоприношению. Сам между тем скрыл от всех гостей отрубленные конечности — руки и ноги, и их не заметили. Отец мой не узнал сразу, в чем дело, и съел блюдо, оказавшееся, как вы видите, гибельным для нашего рода. Узнав затем о чудовищном злодеянии, он застонал и упал; его стало рвать от ужасной пищи, и он начал грозно проклинать род Пелопа. Опрокинув стол, он с полным правом стал посылать проклятья, желая подобной же гибели всем потомкам Плистена. Благодаря этому, как вы видите, убит был он. Настоящий виновник этого убийства — я. Нас было тринадцать человек у бедного отца; я третий сын, и он выгнал меня вместе с ним, когда я был ребенком, еще в пеленках. Богиня справедливости вернула меня домой уже взрослым. На чужбине я убил его, я употребил все средства для его гибели и увидел его в сетях возмездия, поэтому даже умер бы от радости» (1577—1601). Здесь мы находим следующие причины преступления Клитемнестры: 1) проклятие, тяготеющее над родом Пелопа, 2) Справедливость, требующая смерти за смерть, и, как орудие этой Справедливости — 3) Эриннии, соткавшие, по выражению Эгиста, сеть, где погиб Агамемнон. Как совместить все эти психологические и не психологические мотивы на почве одной личности, Клитемнестры, — я не знаю. Кому приходилось ломать голову над этим, — тот наверное понимает, что лучше отказаться от таких совмещений, о которых не все ясно и у самого Эсхила. Тут нужна не психология, а — чисто музыкальная точка зрения, при которой вопрос о совмещении «свободы» и «необходимости» не будет иметь никакого смысла, ибо этот вопрос поставлен от ума, от отвлеченной логики, а музыка ставит вопрос перед лицом того самого бытия, откуда произошел и сам разум. Не решить эту проблему хотел Эсхил. Это превратило бы трагедию в диалектику. Он хотел взять на себя мировую жизнь и зажить ею, и он ощутил, что эта мировая жизнь сама по себе еще не решенная проблема, что она сама — рождающаяся, в муках являющая себя последняя Правда. Если бы Эсхил решал проблемы, то уже одно это задание — независимо от характера решения — лишало бы его произведения всего трагического. Ведь надо было бы быть убежденным заранее, как делают это современные «научные философы», что мир строен и логичен, а наше знание нестройно и нелогично и что цель знания — отобразить в себе мир, а уж мир–то, конечно, «научен» и подчинен законам. Эсхил и трагическое мироощущение мыслил иначе. Не в недостатке нашего знания все дело и не в его несовершенном устройстве, а дело в несовершенном устройстве самого мира, частью которого является и наше человеческое знание. И познать мир можно только в этих трагических антиномиях хаоса и преображения, или, выражаясь одним словом, в музыке[237] Не ища ее у Эсхила, мы иного уже почти ничего и не находим. Получается какая–то бледная, отвлеченная, одноцветная психология, которую превзойдет, кажется, любая комедия второстепенного драматурга. Однако этот глубинно–эстетический анализ творчества Эсхила должен составить предмет специального исследования. Пока же мы продолжим наше изучение воли и характеров у Эсхила и остановимся на характере Ореста, имеющем в «Орестее» не меньшее значение, чем характер Клитемнестры. Можно сказать, что Орест даже сложный характер — по сравнению с теми психологическими приемами Эсхила, результатами которых являются Этеокл и Клитемнестра как характеры. Эта сложность (относительная) создается некоторой психологической надстройкой над одной основной чертой воли и характера Ореста — непреклонностью. В сущности это та же абстракция, в особенности если обратить внимание на немногочисленность и шаткость надстроек над ней. Этеокл непреклонен в своей вражде с братом, Клитемнестра непреклонна в своем желании убить Агамемнона, Орест непреклонен в своей жажде убить поскорей свою мать. Его молитвы — многословная и настойчивая просьба помочь ему в мести. 18—19: О Зевс. О будь помощником в отмщенье За смерть отца. Его любовь (к Электре) — во имя той же мести (наличность этой любви мы абстрактно выводим из всей знаменитой αναγνώρισις в «Хоэфорах», которую Аристотель приводит в своей «Поэтике» даже как пример). Над этой абстракцией непреклонности Эсхил кое–что надстроил. Такова упомянутая сцена с матерью, где у Ореста происходит борьба чувств. Как было сказано, в числе мотивов, вступивших у него в борьбу, были наряду с сыновними чувствами — оракул Аполлона и Судьба. Это — борьба, и борьба психологическая, — но только борьба непсихологических мотивов. Относительно этой непсихоло–гичности в особенности показательна третья трагедия из «Орестеи» — «Евмениды». Здесь в сущности борются Аполлон и Эриннии, а Орест — даже со всеми своими страданиями и религиозностью — кажется какой–то марионеткой в руках этих высших и сильнейших начал. Впрочем, определим ближе мотивы поступков Ореста с тем же разделением их на психологические и непсихологические. Вот что слышим мы из уст самого Ореста: 297—305: Могу ли верить этим предсказаньям? А только что он перечислил те муки, которые пошлет ему Аполлон в случае отказа его от мести. И продолжает: Но если б им я даже и не верил, То и тогда свершить мне должно дело. К тому мне много, много есть причин: И бога повеленье, и великий Плач по отце, великая печаль, Лишение наследья… О, стерплю ли, Чтоб храбрые сограждане его, Сограждане славнейшего из смертных, Что вместе с ними Троей овладел, Двух этих женщин подданными были? На женщину похож… а если нет, Увидим скоро то уже, наверно. Реальнее и нельзя придумать мотивов убийства: любовь к отцу, лишение имущества, заботы о народном благе. Но вот и мотивация другого рода. 269—297: Не выдаст Локсий, бог велнкомощный. Навстречу он идти повелевает Опасностям. Он громко призывает, Грозит, что я жестокие мученья Почувствую в взволнованной груди. Когда не стану мстить отца убийцам; И так же, как они отца убили, Он мне велит их так же умертвить. Мне, гневному, лишенному имуществ. Поведал он, что божества земли На нас во гневе жаждут утоленья, А нам они болезни обещают. Что уже скоро нами овладеют: Свирепую их челюсть испытаем» И голову покроет седина. Упомянул отцовской крови фурий, Когда не стал бы я мстить за отца. И казнь грозит из мрака преисподней, — Если погиб отец мой от родной Руки преступной, — бешенство, виденья Ночные возмутят, и предо мной Во мраке вдруг блеснет глаз привиденья. И я тогда, исполнен посрамленья. От города до города пойду. Бродяга, все меня чуждаться будут; Лишен я буду права возлияний, И гнев отца не пустит к алтарям. Никто тогда меня к себе не примет. Никто мне не поможет в очищенье, В презрении у всех, отвержен, без друзей, В летах умру, болезнью сокрушенный. Все эти сумасшедшие кары бог Аполлон («бог» — заметьте) собирается послать Оресту в том случае, если он откажется отомстить за убийство Агамемнона. И Орест напрасно говорит: «Если бы я не поверил…» Он верит, и это видно на каждом шагу. 463—467: Убил я мать мою, — Не запираюсь в том: За смерть милейшего отца в том воздаянье, И Аполлон убийц виновник наказанья: Как будто острым жалом побудил, Страданьями души моей грозил, Когда б не наказал виновных в преступленье. Да и сам Аполлон говорит просто и ясно Афине, 579: Моя вина, что мать он умертвил. Трудно решить вопрос о поступках Ореста психологически. А в особенности когда в «Евменидах» мы являемся свидетелями борьбы не людей или чувств у человека, а каких–то Эринний и Аполлона, которых, очевидно, нельзя считать ни за людей (потому что у них сверхъестественные силы), ни за богов (потому что они, кроме как этой своей силой, ничем от смертных не отличаются и даже наряду с ними подвергаются иногда моральному осуждению). Вернее будет, если мы сравняем в психологическом отношении и «людей» и «богов» у Эсхила и тем самым откажем поэту в интересе к человеку как к психологической цельности. И «люди» и «боги», будучи при обычной точке зрения — первые слишком абстрактными, а вторые слишком пестро–конкретными, — объединятся у нас единством цели, для которой они были созданы поэтом. Эта цель — указание на иное содержание мира, чем просто человек и его обыденный религиозный опыт. Эсхил — один из первых символистов, и в этом символизме корень «эсхиловской» психологии. 17. ОБЩИЕ ИТОГИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ У ЭСХИЛА Для общей характеристики драматической психологии у Эсхила важны и некоторые формальные стороны его трагической композиции. Сюда прежде всего надо отнести, конечно, определенные схемы построения сцен и их симметрию, многочисленные аллитерации, сложные слова и употребления междометий.[238] Все это приемы лирического и эпического творчества. Мы не занимаемся этой формальной деятельностью поэта и потому не говорим обо всем этом подробно. О междометиях, между прочим, можно сказать, что они по самой своей природе предназначены для выполнения в музыке. На бумаге они, конечно, не производят такого впечатления. Вот кричит Агамемнон, которому нанесен удар топором: 1343: ώμοι, πέπληγμαι καιρίαν πληγήν εσω, — или Эгист, тоже умирающий: 870: έή, ότοτοτοί. Это дело театра как музыкальной драмы, а не текста просто. Частым употреблением междометий очень бледно изображаются душевные движения. Это видно еще из того, как многозначно написанное на бумаге междометие. Одно и то же междометие может выражать и радость и горе. Изучение человеческой психологии у Эсхила было нашей первой задачей. Имея в виду общую цель этой работы — эсхиловское мироощущение, — мы необходимо должны были коснуться этой задачи, чтобы узнать, не составляет ли человек главный предмет мироощущения художника, и если не человек, то в какой связи стоит этот последний к другим мироощутительным объектам Эсхила. Теперь, закончивши — в общих, конечно, чертах — рассмотрение эсхиловской психологии, формулируем наши конечные выводы. 1) Основная черта психологии у Эсхила — это предпочтение логического смысла переживания (т. е. религиозного, морального и вообще символического смысла) психологическому его анализу, независимому от какого бы то ни было символа. Переживания, экспозируемые Эсхилом, всегда есть какие–нибудь антипсихологические устремленности в сторону подчеловеческого и надчеловеческого. 2) Этот «антипсихологизм» проявляется в отсутствии драматизма, каковой здесь, как на сцене, главным образом и ожидался бы. 3) В психологии чувства отсутствие драматизма складывается из длиннот и всяческой симметрии монологов, что и стирает грань между тембрами и степенями отдельных стадий чувства. Первоначальный интерес к чувствующей личности заслоняется прочным «аполлинийским» покровом, сложной и разнообразной внешней формой. Это формальная сторона эсхиловского «антипсихологизма». 4) В той же психологии чувств показателем антидраматизма еще являются почти всегдашняя возможность свести всякое чувство к мистическому ужасу, т. е. почти всегда под видимыми необыкновенными объектами чувства можно найти невидимые и сокровенные его истоки, наводящие страх и ужас. Положительно это можно утверждать относительно чувства страха, под которым всегда у Эсхила кроется ужас перед темным ликом Судьбы. Относительно же прочих чувств, очень, правда, немногочисленных и бесцветных, если и может быть сомнение, то сомнение, не идущее дальше отдельных мест и едва ли остающееся при внимании ко всему контексту данной драмы. В этом материальная сторона эсхиловского «антипсихологизма». 5) Эсхиловская психология воли и характера отмечена теми же чертами, что и психология чувства. С формальной точки зрения воля и характер у Эсхила всегда схематичны и абстрактны. В большинстве случаев герой является носителем одной какой–нибудь единственной черты, так что его часто с успехом можно было бы назвать: «Преступление», «Правда», «Мщение» — наподобие абстрактных персонажей средневековых драм. 6) С материальной стороны психология воли и характера у Эсхила отмечена наличностью непсихологической мотивировки, еще более усугубляющей общую устремленность психологии за свои пределы. 7) Имея в виду драматичность сюжетов, выбираемых Эсхилом, а также общую «дионисийскую» основу его изображений, мы можем точнее определить происхождение антидраматизма у Эсхила: у него нет драмы не потому, что объекты его художнического внимания не драматичны, но потому, что этот первоначальный несомненный драматизм был слишком драматичен для того, чтобы остаться самим собою до конца. Он превысил силы драматического восприятия поэта и зрителя и — «дионисийское» волнение стало стихать в объятиях «аполлинийских» грез. 8) В этом, по–видимому, заключается тайна психологии эсхиловского творчества со всем его сложным аппаратом сентенций, фигур симметрии и прочих антидраматических приемов. Правда, история трагедии пошла по своим законам, и Эсхил, как он ни был велик, разумеется, подчинялся тем малодраматическим формам трагедии, которые выработались к его времени. Но эти формы, как и всякие вообще формы на свете, имеют свое содержание (напр., длинноты хоровых партий еще указывали на старый дифирамб), и вот эсхиловскому–то мироощущению это содержание и оказалось больше всего сродни. 9) Разумеется, предположение о том, что все не драма–тически–аполлинийское есть только защитное приспособление эсхиловского духа, боящегося своих собственных прозрений, не может опираться на материал, безусловный по своей фактичности. У нас, собственно, нет сведений ни о литературном фоне трагедии Эсхила, ни о жизни самого Эсхила, почему это предположение, конечно, только предположение, навеянное мыслями Ницше об античной духовной жизни вообще. Но оно очень вероятно, так как хорошо бы примирило презрительное отношение Эсхила к обыденно человеческому с устремлением этого обыденно человеческого в истинный и самодовлеющий мир высших начал. 10) Наконец, нельзя не заметить, того, что даже в области психологии мы имеем in nuce[239] все эсхиловское мироощущение. Во всяком случае отдельные элементы его нам ясны: 1) «дионисийское» волнение и борьба с ним «аполлинийского» начала, 2) связанность человека с мирами иными и вытекающее отсюда благоговейное вслушивание Эсхила в нездешний гул Судьбы и, наконец, 3) особенно близкая связь между познанием жизни и человеческим страданием. Нам остается еще попробовать всмотреться в те объекты мироощущения Эсхила, знаком которых было у него чуть ли не каждое переживание героя. Раз психология и субъект переживания не довлеют сами себе, то каково же тогда их общее значение? Вопросом об этих объектах мироощущения Эсхила, на которые неизбежно наталкивается психологическое исследование, мы теперь и займемся. 18. ЛОГИЧЕСКАЯ ПРОТИВОРЕЧИВОСТb ТЕРМИНОВ ЭСХИЛОВСКОГО МИРООЩУЩЕНИЯ И МУЗЫКАЛbНАЯ ЕГО СТРОЙНОСТb Пересматривая нашим умственным взором все, что есть у Эсхила на тему о высших существах, мы невольно останавливаемся перед самыми явными противоречиями. И тем не менее общее наше настроение все–таки глубоко религиозно и глубоко морально. Как примирить эти два феномена и как формулировать общий смысл эсхиловского мироощущения? Остановимся сначала на противоречиях. Это покажет нам, что в конечной формулировке существенное значение должно принадлежать также и бессознательным факторам эсхиловского мироощущения; без этих последних действительно идеи Эсхила распадаются в самых элементарных противоречиях. Основное значение в мирочувствии Эсхила принадлежит идее Правды, или Справедливости, — Δίκη. Зная о том, что эта Правда бывает у Эсхила причиной безысходного несчастья, мы вправе задать вопрос: есть ли она нечто моральное или же она — аморальна? Вот что поет хор о падении Трои[240]. 367—384: Удар Зевеса на себе узнали» Его рука видна на них; Что им послал он, тем и стали. Нам говорили, что таких Богам казнить не подобает. Святыню кто заветную во прах Ногой преступной попирает — Одно нечестье в тех словах. Судьба детей их — вот урок примерный За то, что в дерзостных делах Дышали страстью непомерной, Кичась богатствами в домах, О лучшем благе забывая. Нет, пусть довольство тот найдет. Страданий тягостных не зная» Кто мудрость в сердце обретет. В богатстве нет тому спасенья. Кто Правды попирал пятой Алтарь великий в дерзновенье; Ему конец придет лихой. Из этого отрывка вполне ясна моральная концепция Правды. Приам и Парид потерпели наказание за свои грехи. Но иногда неуловимо проскальзывает какая–то черта безразличия в этой Правде, какая–то от века данная железная необходимость; только и остается, что подчиняться ей. Весьма показательна в этом отношении неоднократно находимая у Эсхила метафора с подводными скалами[241]. 553—565: Кто ж нагл, кто дерзок в преступленье, Средь моря жизни тот скорей Потерпит кораблекрушенье, Заслышав страшный треск снастей. Средь вихря бури и крушенья Зовет… не слушает никто. И над отважным в преступленье Хохочет демон[242], если то Заметит, видя, как безбожный В когтях беды, хоть и не ждал Не ладить с морем. Невозможно Спастись от правосудья скал: И гибнет жертвой фурий мщенья; О нем не будет сожаленья[243]. Так как, по Эсхилу, 467 сл.: …Не к добру и чрез меру слава, — но эта чрезмерная слава и счастье вызывают гнев богов, 467—470: От Зевесовых очей небесный гром падет. И счастья челн вдруг в море налетает На камень, скрытый под водой. Сюда же надо отнести и следующие метафоры. 639—656: Острый меч справедливо вонзается в грудь; И такого удара нельзя оттолкнуть, Если кто, уклоняясь от правды, блуждает, Благочестия к Зевсу в душе не питает. Корень правды опору находит всегда, И судьба в свое время мечи изощряет: Возвращается в дом дочь убийства, беда, И кровавой Эринния жертвы желает. 1534: А правды оружье для казни злой рок На новое дело опять навостряет, О новый точит оселок. Все это заставляет уже иначе оценивать моральное бытие Правды. Этому способствуют и такие малопонятные (если признать абсолютную моральность Правды) выражения, как 461: Пусть Арея встречает Арей, Правда — Правду, — ИЛИ 1025—1029: А если б рок, указанный богами, Другому року не мешал Идти свободными путями, Язык бы наш не поспевал Все изливать, что сердце ныне чует. Предполагается, следовательно, возможность двух правд. Неясен также моральный облик Эринний, Аты, Аласто–ра. В их поступках очень трудно провести границу между возмездием Оресту и самостоятельным причинением зла ему. Скромная и нежная Елена, которая привела Трою к погибели, сравнивается со львенком, которого воспитывали и ласкали люди, пока он рос, и который перерезал однажды скот, «не дожидаясь приглашения к обеду» (717—736). При этом читаем, 735—736: Рока каким–то жрецом Божье наслание это В доме вскормили своем. Т. е. Ата — тот же львенок, коварный и не помнящий добра. И такая квалификация Аты обычна. Напр., 764—771: Преступленье давнишнее часто рождает.[244] У недобрых проступков другой Иль сейчас, или после, когда наступает Для рождения день роковой, И тот дух несразимый, войне непокорный, Недоступный всем чувствам святым, Дерзновенье в чертогах той Пагубы черной, На родителей видом похожей своим. Наряду с этим (число примеров можно было бы намного увеличить) встречаем в том же «Агамемноне» мысль о полной солидарности Аты и Зевса. 355—366: О владыка Зевес и любезная Ночь» Ты, владычица пышных узоров, Над твердынями Трои простершая сеть И покрывшая так, что уже никому. Ни большому, ни малому, не одолеть Сети рабства великой — Все губящего рока той сети. Слава Зевсу, великому богу гостей, Совершившему это, — свой лук уж давно Он рукою нацеливал на Александра, Чтоб, до срока слетев иль в надзвездную высь, Не пропала стрела понапрасну. Здесь Ата вредит людям и — «слава Зевсу»… То же самое надо сказать о Мойрах и Эринниях. В одних случаях они не причастны к богам и их планам, 350—351: Совершенно мы чужды бессмертных богов: Из бессмертных богов ни один Не бывает участником наших пиров. 367: Зевес нас общенья лишил своего В других случаях Зевс сам посылает Эринний, 699—716: И Алиону на свадьбу — Горе прямое наслал. Гнев, о конце промыслитель, Мщенье такое воздал За поруганье трапезы И пред одним очагом Там пребывавшего Зевса» Хоть уж и долго потом, Покарал тех, кто праздновал свадьбу, Кто тогда «Гименей» громко пел молодым, В пору было тогда распевать его сватам… Он забыт, и с напевом иным Песню слез старый город Приама стенает И Парида: <0 горе, жених». Так клянет, да и прежде оплакивал вдоволь Кровь несчастную граждан своих. Или 55—59: Но из вышних один — Аполлон, или Пан, Или Зевс, — на их крик, на пронзительный стон, Вещим птицам тем вняв, верным слугам своим, Хоть и долго спустя, Он Эряниию шлет на преступных. Далее одно из самых вопиющих противоречий — это неумолимость Рока и богов (Правда ведь дочь Зевса, Sept. 662) и — отчаянные, исступленные молитвы смертных. Все убеждены, 67—71: Будь что будет сейчас — Но конец будет тот, как судьбой решено. Хоть огня подложи, возлиянья хоть лей, Орошай хоть слезами, — Непреклонного гнева ничем не смягчить, И не станут пылать твои жертвы. А между тем молится не только хор, всегда у Эсхила благочестивый, не только Ио, Электра и даже Клитемнестра. 973—974: Зевс, Зевс–вершитель, мне мольбу сверши. Пекись о том, что должен совершать. Противоречивы далее взаимные отношения Мойры и Зевса. В «Скованном Прометее» нет ничего сильнее Мойры. Прометей здесь между прочим говорит, 186—192: Знаю, Зевс и упрям, и жесток, Презирает закон, — но судьбой Будет сломлена гордость его, Он жестокое сердце смягчит: Как союзник к союзнику сам Он мне первый навстречу пойдет. В конце же «Евменид» Зевс и Мойра примирены: «Так действуют дружно всевидящий Зевс и Мойра» (Eum. 1045—1046). Противоречивы представления и о самом Зевсе. Один раз он тиран, как в «Скованном Прометее», 159—166: Он один, Дерзкий, гневный, непреклонный, Всех богов порабощает И достигнет самовластья. Если кто–нибудь насильем Скипетр не вырвет у него. Другой раз Зевса прославляют как совершеннейшее существо, 174—175: Лишь Зевсу кто хвалу поет В победных песнях, верой пламенея. Вполне тот мудрость обретет. Впрочем, в этом же месте проскальзывает глухая мысль о силе Зевса как единственной причине необходимости смиряться перед ним. Здесь вспоминается поколение старших богов — Урана и Крона. 168—173: Кто прежде, дерзостью кипя безмерной, Велик был, — и о нем И говорить не станут уж наверно. И тот, кто жил потом, Погиб уж, встретившись с бойцом сильнее. Эсхил далее не выпутался еще из противоречия народной веры во взглядах на «обман» и «зависть божества». Клитемнестра так отвечает на вопрос хора, есть ли верные признаки падения Трои, 273: Есть. Как не быть… Коль не обман то бога. Аналогичная же мысль по этому поводу и у хора, 475—478: При вести счастливо летает По городу быстро молва. Но правда ли это — кто знает. Иль, может, обман божества… Еще более странны мысли о «зависти богов». Вступая на пурпуровые ковры, Агамемнон говорит, 946—947: И пусть, когда вступлю ногами так На пурпур божеский, меня не сглазит Издалека завистливое око Наконец, о самом же главном противоречии — психологической и непсихологической мотивировке поступка, другими словами, о противоречии свободы человека и гнета Судьбы — мы уже имели случай говорить.

The script ran 0.007 seconds.