1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
— Сами вы, гражданка, гусь…
В автобусе все места оказались заняты. Тетя Клава строго оглядела пассажиров, ожидая поймать чей-нибудь виновато бегающий взгляд. Но пассажиры сосредоточенно читали газеты или, глядя в запыленные окна, просматривали в уме свою жизнь.
Тетя Клава встала поустойчивее и тоже стала смотреть перед собой с независимым видом. В ее напряженных глазах отчетливо читалась гордость, настоянная на обиде.
Обида была не в том, что все сидят, а тетя Клава стоит. Это мелочь. Обидно было, что тетя Клава стоит единственная во всем автобусе. Только ей и не хватило места. И так было всегда.
Наверное, господь бог задумал тетю Клаву как неудачницу и все пятьдесят лет, которые она жила на свете, не позволял ей отвлекаться от своего первоначального замысла.
Если тетя Клава влюблялась, обязательно не в того, хотя «тот» мог стоять рядом. Если болела — обязательно с осложнениями. Если стояла за чем-нибудь в очереди, то это «что-то» кончалось прямо перед ней. И если бы когданибудь реваншисты развязали атомную войну и скинули на город атомную бомбу, то эта бомба попала бы прямо в макушку тети Клавы.
В автобус вбежали парень и девушка и стали подле тети Клавы. Этим было все равно, есть места или нет. Парень тут же взгромоздил правую руку на плечо девушки, и его острый локоть нацелился прямо в ухо тети Клавы. Такая бесцеремонность неприятно волновала. Было напряженное ожидание, как перед анализом крови, когда тебе должны ткнуть иголкой в палец.
Автобус свернул и чуть накренился, и молодой человек тоже накренился вместе с автобусом, и его локоть плавно лег на голову тети Клавы.
— Нельзя ли поосторожнее? — с готовностью, будто только этого и ждала, спросила тетя Клава.
Парень мельком посмотрел на нее, сказал «извините» и отодвинулся. Девушка тоже мельком посмотрела на тетю Клаву, и в ее быстром доброжелательном взгляде можно было уловить: «Неужели не скучно быть такой толстой и носить такую шляпу?»
Тетя Клава пришла домой, вытащила цыпленка из сумки. Его лапы были перевязаны красной сатиновой тряпочкой.
Она развязала узел, размотала тряпку и поставила цыпленка на ноги. Он свалился на бок. Тетя Клава снова поставила его, но он снова лег, безучастно смотрел над собой круглым оранжевым глазом.
Тетя Клава постояла над цыпленком и пошла звонить подруге Зинаиде. Зинаида тоже была почтовичка, сидела на коммунальных услугах.
У нее в жизни были две противоположные страсти: любовь и ненависть. Любовь к дочери и ненависть к зятю. Когда зять ходил по квартире, Зинаида тихо плакала от безысходной, изнуряющей ее ненависти. Это чувство постоянно жило в ней и кричало живыми голосами. Они пытались было разъехаться и даже разменяли свою квартиру на две комнаты в разных районах. Но, потеряв возможность ненавидеть зятя, Зинаида ощутила в душе опустошение, дыру, как след от прошедшей навылет пули. Жить с этой дырой она не могла, и снова переехала к дочери, и продолжала любить и ненавидеть уже на меньшей площади.
— Зин, ты? — спросила тетя Клава, заслышав знакомый голос.
— Сыр без хлеба жрет! — заорала Зинаида. — Я ему говорю: «Вы чего ж хлеба-то не берете?» А он: «Не хочу поправляться». Это, знаешь, и дурак будет все хорошее без хлеба жрать!
— Да… — формально посочувствовала тетя Клава — Слушай, я на базаре куренка купила, а он больной…
— По чем брала?
— Рубль.
— Конечно, больной, — сказала Зинаида.
Видимо, ход ее мыслей был таков: цыпленок — это маленькая курица, которая скоро вырастет и будет стоить много дороже, и человеку нет смысла отдавать за рубль то, что стоить пять… Больной же цыпленок не стоит ничего, и вполне резонно получить рубль за то, что вообще не имеет цены.
— Они небось дуру по всему базару искали, — добавила Зинаида.
Тетя Клава вспомнила хмурую бабу в ватнике. Она, возможно, простояла с утра целый день, пока дождалась единственную во всем городе дуру, и в тети Клавину чашу терпения упала еще одна тугая капля.
— А разве куры болеют? — на всякий случай усомнилась тетя Клава.
— А как же? У них и печень бывает увеличена.
— А лекарства им дают?
— Какие курам лекарства? Под нож и в суп. Ты только не вздумай варить, — предупредила Зинаида. — Черт с ним, с рублем…
— А куда я его дену?
— Выкинь, да и все!
— Так он же живой.
Женщины замолчали, потом Зинаида сказала:
— Вчера вышел из ванной, сел в кресло, начал ногти на ногах стричь. Так ногти, веришь, по всей комнате летят и в ковре застревают. А кто будет выковыривать? Я ему говорю: «Вы бы газетку подстелили…»
— Я пойду, — задумчиво сказала тетя Клава. — Меня ждут…
Цыпленок лежал, покорный судьбе, полуприкрыв глаза прозрачной пленкой.
Тетя Клава достала с полки трехлитровую банку с рисом, отсыпала немножко в горсть, приподняла голову цыпленка и осторожно утопила ее в своей ладошке. Ощутила остро-тупой клюв, легкую тяжесть головы, услышала чуть проступающее тепло длинной вялой шеи.
Цыпленок оставался безучастным, даже не приоткрыл глаз.
«Не жрет», — констатировала тетя Клава, и на ее душу опустилась печаль, и ей самой, как цыпленку, захотелось прилечь и прикрыть глаза.
Тетя Клава посмотрела за окно. Там гуляли старухи с детьми. Погода была промозглая. Старухи стояли спиной к ветру, втянув головы в плечи, неподвижные, как пингвины, а дети носились и вопили, распираемые радостью жизни, и было похоже, что у старух одна погода, а у детей другая. Дети расположены ближе к земле, и там другой климат.
Тетя Клава перевела глаза на скорбный профиль цыпленка и вспомнила, что куры любят дождевых червей.
Она взяла с плиты пустую консервную банку, в которую бросала обгоревшие спички, нашла алюминиевую ложку, надела куртку и пошла на улицу.
На улице тетя Клава немножко постояла с бабками, деля их беседу, потом, как бы между прочим, отделилась от общества, завернула за угол дома и, оглядевшись по сторонам, достала из-под куртки ложку и банку.
Тетя Клава для устойчивости поставила ноги на ширину плеч, наклонилась, крякнув, и стала энергично скрести ложкой землю. Земля была жесткая, спрессованная холодом, корнями не пробудившейся еще травы.
Через минуту у тети Клавы перед глазами поплыли геометрические фигуры, она была не приспособлена стоять долго вниз головой.
Тетя Клава распрямилась и сквозь мерцающие фигуры увидела реальную восьмилетнюю Ленку Звонареву.
— Субботник? — спросила Ленка, кивнув на свежевырытую лунку в земле.
— Червей копаю, — оробело отозвалась тетя Клава.
— Рыб кормить?
Тетя Клава промолчала, не хотела приоткрывать Ленке свою душу.
— А мы рыбам готовый корм покупаем, — похвастала Ленка. — В зоомагазине.
До закрытия зоомагазина оставалось меньше часа, поэтому тетя Клава ринулась туда на такси.
Что-то заклинило в системе постоянного невезения, отказал какой-то клапан, и тете Клаве беспрерывно счастливо везло в этот вечер: и магазин оказался открыт, и корм не кончился перед самым носом, и машина летела над асфальтом, как самолет, и шофер сидел не отчужденный усталостью от малых тети Клавиных забот, а был мудрый и доброжелательный, как сообщник.
Правда, вся эта экскурсия в оба конца обошлась тете Клаве во столько же, сколько стоит здоровая взрослая курица. Но тетя Клава не вспомнила об этом. Она летела над асфальтом, заботливо придерживая на коленях два пакета: в одном копошились мелкие розовые гады, а в другом лежал какой-то прах, похожий на сухих расчлененных мух.
Прошла неделя. Цыпленок выздоровел и бегал по квартире, царапая паркет своими загнутыми когтями.
Тетя Клава вымыла его в ванной с польским шампунем без слез со смешным детским названием «миракулюм».
Зинаида предупредила запоздало, что кур купать нельзя, они от этого дохнут.
Тетя Клава не спала всю ночь, то и дело поднимая с подушки голову, вглядываясь в угол, где комочком сгустившейся темноты дремал цыпленок. Он сидел, уткнув голову в грудку, цепко облокотив спинку стула. Это был насест.
Утром стало очевидно, что цыпленок от купанья не сдох, а стал очень красивый. Его перья сверкали белизной, лапы были нежно-желтые, а красный гребень пламенел над оранжевым глазом, у которого было какое-то неблагодарное склочное выражение.
У петуха появились свои привычки, продиктованные, видимо, куриным инстинктом, потому что научить этому тетя Клава его никак не могла. В четыре часа утра он кукарекал, возвещая новый день. Кукарекал не браво, а ржавым скрипучим сигналом, но и этого было достаточно, чтобы тетя Клава просыпалась, а потом лежала в бессоннице, глядя, как на полу вытягивается тень от рамы.
Она боялась, как бы петух не побеспокоил соседей за стеной, и стала надевать ему на клюв резиночку от аптечного пузырька, и снимала только во время еды.
Форточку тетя Клава не открывала, боялась, что цыпленок улетит, как журавль, в небо либо выберется на балкон и там его поймает соседская кошка Люся. Люся свободно разгуливала по балкону, а иногда вставала на задние лапы и, уткнувшись мордой в балконную дверь, разглядывала мебель своими прекрасными грешными глазами.
По вечерам тетя Клава с петухом усаживались перед телевизором и смотрели все передачи подряд с таким вниманием, будто им надо было отзыв в газету писать.
Тетя Клава сидела в кресле, а петух лежал у нее на коленях и, вытянув шею, смотрел на экран. Наверное, его гипнотизировали движущиеся серо-белые пятна.
Больше всего они любили смотреть фигурное катание на первенство Европы. Иногда телевизионный оператор переводил свою камеру на зрителей, и тогда были видны болельщики: веселые старики в значках, тщательно причесанные старухи, изысканно-патлатые красавицы…
Как всегда, звонила Зинаида, выводила пасти свою тоску.
— А мой вчера знаешь когда домой явился? — зловеще спросила Зинаида.
— Пока маленький, ничего… — обеспокоенно ответила тетя Клава. — А вырастет, боюсь — затоскует…
— Кто? — не поняла Зинаида.
— Петух.
— Да пошла ты к черту со своим петухом!
— А ты со своим зятем, — ответила тетя Клава и положила трубку.
Жизнь текла размеренно, уютно-скучно. Случались плохие настроения, которые чередовались с хорошими без видимых причин, а просто для баланса психики организма.
На работе, в четыреста восемьдесят третьем отделении, тетя Клава вдруг отказалась распространять лотерейные билеты.
Заведующий отделением Корягин воспринял новое поведение тети Клавы как признаки усталости. Он вызвал ее в кабинет и предложил бесплатную путевку в санаторий в Ялту.
Хорошо было бы догнать лето, постоять у самого синего моря, поглядеть на белые корабли, на волосатые пальмы. Хорошо было бы отгулять весной, чтобы дать возможность товарищам пойти в отпуск летом.
— Я не могу, — отказалась тетя Клава, глядя в надежные глаза Корягина.
— Почему?
— У меня дома некормленный… — тетя Клава хотела сказать «цыпленок», но не сказала. Корягин мог подумать, что она занялась натуральным хозяйством и из жадности разводит кур.
— Кто некормленный? — обидно удивился Корягин.
— Петя…
— А он что, сам не может разогреть?..
Тетя Клава промолчала.
— Он моложе вас? — догадался Корягин.
Тетя Клава задумалась: у кур другой век, а значит, и другой расчет возраста.
— Не знаю, — сказала она. — Может, моложе, а может, ровесники.
Тетя Клава вернулась в отдел.
Зинаида сидела на телефоне, игнорируя очередь, скопившуюся у ее окошка. Ее зятя увезли в больницу с язвой желудка. Врачи утверждают, что язва образуется исключительно на нервной почве. Зинаида подозревала, что эту почву она вспахала собственными руками, и теперь ее мучили угрызения совести. Она каждые полчаса звонила домой и спрашивала: «Ну, как наш папочка?»
Мимо окон пестрым табором прошли студенты-японцы в красивых курточках, похожие на елочные игрушки из вечного детства. Прошли светловолосые девушки, похожие на русских. А возможно, и русские…
Как-то вечером раздался телефонный звонок. Тетя Клава была уверена, что это Зинаида со своим зятем, но звонил друг молодости по имени Эдик. Вообще-то он был Индустрий, но это имя оказалось очень громоздким, непрактичным для каждого дня.
В трубке шуршало и потрескивало, голос доносился откуда-то издалека, и тете Клаве казалось, что Эдик звонит с того света, его голос пробивается сквозь миры.
— Ты что делаешь? — кричал Эдик так, будто они расстались только вчера, а не тридцать четыре года назад.
— Я? — удивилась тетя Клава… — Телевизор смотрю.
— Приезжай ко мне в гостиницу «Юность», — пригласил Эдик.
Тетя Клава представила себя, как пойдет по гостинице в своем немодном бостоновом пальто, а дежурная по этажу спросит: «Вы к кому?»
— Лучше приезжайте ко мне, — пригласила тетя Клава.
Первый раз она увидела Эдика перед войной, на физкультурном параде. Эдик бегал с рупором и командовал физкультурниками, а они его слушались. Он был одет в белую рубашку, белые брюки и белую кепку, — весь белый, вездесущий, овеянный обаянием власти.
Тетя Клава увидела его, обомлела и уже не могла разомлеть обратно. Она целый год бегала за Эдиком, а он от нее с тою же скоростью, и расстояние между ними не сокращалось ни на сантиметр. И даже когда он обнимал ее и каждая клеточка пела от близости, тетя Клава все равно слышала эту дистанцию.
А в один прекрасный день Эдик сильно вырвался вперед и исчез. Тетя Клава осталась без него с таким чувством, будто у нее холодная пуля в животе: ни дыхнуть, ни согнуться, ни разогнуться. Потом пуля как-то рассосалась, можно было жить дальше.
Тетя Клава вздохнула и поставила на огонь картошку. Хотела было переодеться, но посмотрела на себя в зеркало и передумала, только сильно напудрилась пудрой «Лебедь», так что нос стал меловым, а стекла очков пыльными.
В дверь позвонили.
Тетя Клава отворила. На пороге стоял человек с портфелем в перекошенном пальто, — должно быть, пуговицы были пришиты неправильно. На голове была зеленая велюровая шляпа, поля ее шли волнами, как на молодых портретах Максима Горького.
Тетя Клава не узнала Эдика, но поняла, что это он, потому что больше некому. Они довольно долго, молча, смотрели друг на друга, потом Эдик прогудел разочарованно:
— У-у-у, какая ты стала!
Тетя Клава смутилась и немножко расстроилась. Ей в глубине души казалось, что она меняется мало. Меньше, чем другие.
Эдик прошел, снял пальто и шляпу. Он оказался лысым, в модной водолазке из синтетики.
— А еще говорила, что ты в Москве живешь, — упрекнул Эдик.
— Очень хороший район, — заступилась тетя Клава. — Здесь даже иностранцы живут, из Африки.
— В Африке и не к тому привыкли. Там у них вообще пустыня Сахара.
Прошли в комнату.
На подоконнике на своих высоких нежно-желтых ногах стоял петух и смотрел в окно. На вошедших он не оглянулся, — видимо, его что-то сильно заинтересовало.
— А у вас что, готовых кур не продают? — удивился Эдик.
— Продают, — сказала тетя Клава.
Перешли в кухню. Там было теснее, уютнее.
Эдик расстегнул портфель, достал оттуда водку и миноги. Миног было ровно две штуки, одна для Эдика, другая для тети Клавы.
Тетя Клава поставила на стол все, что случилось у нее в доме: соленья с базара, холодную баранину с чесноком, рыбные котлеты, которые при некотором воображении можно было принять за куриные. Картошку она слила, потом подсушила на огне, бросила туда большой кусок масла, толченый чеснок и потрясла сверху промолотыми сухарями.
Выпили по рюмке.
— У-у-у! Какая ты стала! — снова сказал Эдик, отфыркиваясь. Может, он решил, что тетя Клава не расслышала первый раз.
Ей захотелось сказать: «На себя посмотри!», но смолчала, положила ему на тарелку кусок мяса в красноватозолотистом желе.
— А ты хорошо живешь! — похвалил Эдик.
— А вы как?
— Публицистом стал. Я по издательским делам в Москву приехал.
Эдик поставил портфель на колени, вытащил оттуда брошюру с черной бумажной обложкой. На обложке белыми буквами было написано: «Участок добрых воспоминаний».
— А это что за участок? — спросила тетя Клава.
— Кладбище, — сказал Эдик и стал есть.
Тетя Клава из вежливости подержала брошюру в руках.
— Все на ярмарку, — проговорил Эдик. — А я с ярмарки.
— С какой ярмарки? — не поняла тетя Клава. Ей почему-то представился Черемушкинский базар.
— Жизнь прошла, — сказал Эдик. — И ничего хорошего не было…
— Все-таки что-то было.
— А помнишь, как ты меня любила? — неожиданно спросил Эдик.
— Нет, — отреклась тетя Клава. — Не помню.
— А я помню. Меня больше никто так не любил.
— А жена у вас есть? — спросила тетя Клава.
Эдик рассказал, что похоронил жену, и заплакал. Тетя Клава посмотрела на его рот, сложенный горькой подковкой, как у ребенка, и заплакала сама. И в кухню на цыпочках пробралась тихая уютная печаль.
— Хочешь, поженимся? — вдруг предложил Эдик.
— А зачем? — наивно удивилась тетя Клава.
— Стариться будем вместе.
— Но я уже не люблю тебя, — извинилась тетя Клава.
— Так я же не любить зову, а стариться, — объяснил Эдик. — Тоже мне невеста…
В кухню вошел петух. Видимо, ему надоело стоять на подоконнике.
Петух затрепетал крыльями и взлетел, рассчитывая сесть на спинку стула, на свой привычный насест. Но стул оказался занят гостем. Петух взлетел чуть повыше и сел на плечо Эдика. Эдик дернул плечом, петух свалился на тарелки. Эдик брезгливо взял его за крыло двумя пальцами и швырнул в угол кухни.
А дальше все развивалось очень быстро и одновременно очень медленно.
Петух полежал в углу кухни какое-то очень короткое время, секунды три или четыре, потом подхватился и, вытянув шею, очень быстро перебирая ногами, устремился к Эдику и клюнул его в ногу, под колено.
Эдик брыкнул ногой, петух отлетел на прежнее место, и у него снова появилась необходимая дистанция для разбега.
— У меня тромбофлебит! Он проклюнет мне вену! — воскликнул Эдик и, продолжая сидеть, затанцевал ногами, чтобы уменьшить вероятность попадания.
Тетя Клава метнулась в прихожую, сорвала с вешалки свое пальто, чтобы накинуть на петуха или на Эдика, в зависимости от расстановки сил.
Когда тетя Клава вернулась на кухню, то застала следующее зрелище: петух взлетел до уровня лица, а Эдик болтал перед собой руками, будто учился плавать по-собачьи. Они дрались, как два врага, и белые перья, элегантно планируя, летали по кухне.
Тетя Клава ринулась в эпицентр борьбы и выскочила обратно, прижимая к себе петуха. Он гортанно клокотал в недрах пальто и порывался обратно в бой.
Эдик без сил осел на стул.
— Невоспитанная тварь, — простонал он.
— Вы сами первый начали, — заступилась тетя Клава.
Эдик обиделся, встал и вышел в прихожую.
Он натянул пальто, затолкал пуговицы в большие расхлябанные петли, накрыл голову шляпой и ушел.
— Жених! — с пренебрежением сказала тетя Клава в закрытую дверь. Писатель!
Она выпустила петуха на пол, потом подошла к окну и раскрыла форточку, чтобы проветрить дом.
За окном было черно. Ветер давил на стекла. Был такой ветродуй, как в шторм в открытом море. Говорили, что в Юго-Западном районе встречаются два ветра — южный и западный, и роза ветров проходит как раз над их кварталом.
Тетя Клава представила себе, как Эдик идет, придерживая шляпу, рассекая лбом ветер. Вспомнила его серьезные намерения по отношению к ней, и ей стало его немножко жалко.
На краешке стола лежали забытые им очки в простой темной оправе. Тетя Клава схватила их и побежала из дому.
Догнала Эдика на остановке, когда он уже влезал в автобус, сунула ему в карман очки.
— Когда мы с тобой встретимся? — крикнул Эдик.
— Где?
Тетя Клава внимательно посмотрела на шляпу, которая венчала его голову взамен прежней белой кепки.
— На участке добрых воспоминаний, — крикнула тетя Клава и побежала обратно, подгоняемая попутным ветром, получая от бега забытое удовольствие.
Когда тетя Клава вернулась домой, петух ее не встретил.
Форточка покачивалась и скрипела. На подоконнике, белое на белом, лежало легкое перышко.
Тетя Клава почувствовала, как все замерло, остановилось в ней, все органы как бы прекратили свою привычную работу.
Она отомкнула шпингалеты, рванула на себя балконную дверь. Посыпалась труха, обнажилась серая пыльная вата.
Тетя Клава вышла на балкон, посмотрела сначала вверх, потом вниз. Петуха не было нигде.
Был виден пустырь под куполом неба и четыре дома, четыре одинаковые высокие башни. Последний дом выстроили за зиму, пока балкон был закрыт.
Тетя Клава перебралась на соседний балкон и постучала в окно.
Долго ничего не было видно, потом шторы разомкнулись, как кулисы, и за стеклом возникли соседи тети Клавы, студенты-молодожены. Они стояли голова к голове, как перед фотообъективом, и смотрели на выступающую из мрака фигуру тети Клавы со вздыбленными от ветра волосами.
— Что случилось? — спросил молодой человек и отворил балкон. Одной рукой он придерживал балконную дверь, а другой прикрывал ноги тюлевой занавеской, и это одеяние делало его похожим на индуса.
— У вас кошка дома? — спросила тетя Клава.
— Она спит, — сказала девушка. — А что случилось?
— У меня цыпленок пропал, — сказала тетя Клава.
Сквозь беспечность и эгоизм молодости они каким-то образом расслышали, что у тети Клавы все остановилось внутри.
— Украли! — посочувствовала девушка.
— Нет. Сам ушел. Вырос и улетел.
— А где вы его взяли? — спросил «индус».
— На базаре купила.
— Так вы подите на базар и купите себе другого цыпленка, — предложила девушка.
— Но ведь это будет уже другой цыпленок.
— Ну и что? Он заменит вам прежнего.
— Никого никем нельзя заменить, — сказала тетя Клава. — Даже одного петуха другим…
Дул тугой сильный ветер. Над толовой тети Клавы медленно и мощно кружила роза ветров.
Четыре дома, как пилигримы, шли один за другим по краю пустыря.
ШЛА СОБАКА ПО РОЯЛЮ
— Сидоров!
— Я?
— Ты, кто же еще?
Сидоров медленно поднялся, на его лице остановилось недоумение и недоверчивое выражение.
— Иди к доске, — пригласил Евгений.
— Зачем?
— Отвечать урок.
— Так вы же меня вчера вызывали, поставили «удовлетворительно»…
Сидоров произнес не «посредственно», а «удовлетворительно». Видимо, к своей тройке он относился с большой преданностью и уважением.
— Ну и что же, что вызывал, — строго сказал Евгений. — Меня и сегодня интересуют твои знания.
— А что здесь, кроме меня, никого больше нет, что ли?
— Поторгуйся еще…
Сидоров отделился от своей парты и пошел к доске, сильно сутулясь и кренясь на одну сторону.
Повернулся лицом к классу. Постоял, возведя глаза к потолку.
— Я слушаю, — красивым басом произнес Евгений.
— «Узник». Пушкин. Нет… Пушкин. «Узник».
— Александр Сергеевич, — подсказал Евгений.
— Я знаю. — Сидоров отверг подсказку. — Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». Сижу за решеткой в сырой темнице…
— В темнице сырой, — поправил Евгений.
— Я так и говорю…
— Продолжай.
— Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный на воле орел молодой.
— Вскормленный в неволе.
— Я так и говорю.
Евгений промолчал.
— Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный, — Сидоров чуть споткнулся, соображая, где вскормленный, — в неволе орел молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом…
— Кто машет крылом?
— Товарищ.
— Какой товарищ?
— Ну, орел…
— Правильно, — сказал Евгений. — Дальше.
— Вы все время перебиваете, я так не могу.
— Начни с начала.
— Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный в неволе орел молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом…
Сидоров прочно замолчал.
— Ты выучил?
— Я учил.
— Выучил или нет? — спросил Евгений и в этот момент почувствовал, как его сильно стукнули по спине возле шеи.
Он повел плечами и оглянулся.
…Не было ни класса, ни Сидорова.
Была комната с нежными сиреневато-розовыми обоями, мягкий, даже на глаз мягкий диван — такие стоят в гостиных у миллионеров. А посреди комнаты стояла Касьянова с сиреневой челкой, в сизых джинсах и в тельняшке.
— Ты где? — спросила Касьянова, ее глаза цепко читали его лицо.
— На уроке, — сказал Евгений.
— Почему?
— Вчера Сидоров еле-еле двойку на тройку исправил. А сегодня я его опять спросил.
— Двойки, тройки… А я?
— И ты, — сказал Евгений, глядя в ее тревожные глаза.
— Ты любишь меня?
— Да.
Евгений не мог представить себе, что Касья новой когда-то не было в его жизни или когда-нибудь не будет. Такое же чувство он испытывал к дочери: было невероятно, что шесть лет назад ее не существовало в природе, и невероятно, что когда-нибудь, далеко после его жизни, окончится и ее жизнь.
— Если ты любишь меня, тогда зачем мы каждый день расстаемся?
— Но ведь мы каждый день встречаемся, — вывернулся Евгений, и она увидела, что он вывернулся.
Касьянова очень хорошо знала его лицо и душу и умела по лицу читать все движения его души, и ей невозможно было соврать. Такое постоянное соглядатайство было даже неудобно.
— Что ты хочешь? — спросил Евгений.
— Я хочу твою жизнь. В обмен на свою.
— Я сказал: со временем.
— Ты говоришь «со временем» только для того, чтобы ничего не решать сейчас.
— Не изводи меня. Я устал.
Евгений затрепетал веками и прикрыл глаза для того, чтобы уйти из-под прицела ее зрачков.
Она увидела его раздражение и трусоватость, и к горлу, как тошнота, подступила безысходность. Показалось, что вокруг сердца образовался вакуум, оно стало быстро расширяться, напряглось до предела и вот-вот лопнет с характерным треском, как воздушный шар.
Касьянова повернулась и осторожно, чтобы не лопнуло сердце, вышла из комнаты.
Евгений видел, как нетвердо она ступает и какой мальчишеский карман на ее джинсах с картинкой и кнопками.
Комната опустела. Евгений моментально соскучился и потащился за ней следом на кухню.
В детстве мать часто брала его с собой в магазин, но внутрь не пускала. Она не хотела, чтобы ребенок существовал в сутолоке, дышал микробами, и оставляла его на улице возле дверей. Он всегда оставался возле дверей и ждал, но в глубине души был уверен, что мать не вернется за ним, а уйдет другим ходом. Он ждал, и у него гудело под ложечкой от ужаса и вселенской тоски. И даже сейчас, через тридцать лет, он помнит это гудящее одиночество. Что-то отдаленно похожее Евгений испытывал, когда подолгу оставался без Касьяновой.
Касьянова стояла над кастрюлей и таращила глаза, удерживая слезы.
Причин для страданий, как казалось Евгению, у нее не было, а страдала она по-настоящему. Он подошел и погладил ее по полосам. Гладил, как собака, округлым движением, и рука была как лапа — округлая и тяжелая.
— Как мне убить тебя? — спросила Касьянова, доверчиво глядя ему в лицо.
— Отравить.
— Меня посадят в тюрьму, — не согласилась Касьянова.
— Тогда дай мне яд, я сам отравлюсь. Приду домой и отравлюсь.
— Ты струсишь. Или передумаешь. Я тебя знаю. Ты трусливый и нерешительный.
— И не жалко тебе меня? — обиделся Евгений.
— Нет. Не жалко.
— Почему?
— Потому что я надорвалась. Я все чаще ненавижу тебя.
Евгений смотрел на нее, приспустив ресницы. У него было возвышенное и вдохновенное выражение, будто он вышел в степь.
— Не веришь, — увидела Касьянова. — А зря.
Евгений отошел к окну, стал смотреть на улицу.
Смеркалось. Снегу намело высоко. От автобуса к дому шла узкая протоптанная тропинка с высокими берегами. Идти по ней было неудобно, надо было ставить ногу одна перед другой, как канатоходец.
По тропинке пробирались люди, балансируя обеими руками. Им навстречу светили желтые окна, на каждого по окну.
От сиреневого снега, от желтых огней в доме напротив исходила нежность.
За спиной страдала Касьянова и хотела его отравить, и это тоже было очень нужно и хорошо.
…Когда Евгений прибежал в школу, уроки уже начались. Было торжественно тихо и гулко, как во храме.
Евгений стащил свою дубленку отечественного пошива, повесил ее в шкаф и в это время увидел директора школы Ларису Петровну. Дети сокращали ее имя, как учреждение, звали Ларпет или фамильярно — Ларпетка.
Ларпетка вышла из кабинета, повернула ключ на два оборота и оставила его торчать в двери, а сама направилась в сторону раздевалки.
В тех случаях, когда Евгений опаздывал и встречал кого-то из коллег, он обычно делал два широких шага в сторону, шаг назад, оказывался между дверью и шкафом и ощущал спиной холод стены, крытой масляной краской.
Сегодня он проделал те же «па»: два шага в сторону, шаг назад, и ощутил спиной не холод стены, а тепло чьегото живота. Скосив глаза, он опознал Сидорова, который тоже опоздал и тоже прятался.
Ларпетка торопливо прошагала мимо, четкая очередь ее шагов прошила коридор. Евгений стоял, привалившись к Сидорову, ощущая на шее его дыхание, потом выглянул из укрытия. В коридоре было пусто и спокойно.
Евгений вышел из-за шкафа, одернул пиджак.
— Ты почему опаздываешь? — строго спросил он у Сидорова.
— Я ехал в троллейбусе, а он столкнулся с автобусом, и мне пришлось идти пешком, — ответил Сидоров, с преданностью глядя на своего учителя.
— На самом деле? — заинтересовался Евгений.
— Ну конечно…
— А кто виноват?
— Автобус виноват… Потому что троллейбус привязан к проводам, а автобус бегает как хочет.
Евгений неодобрительно покачал головой и двинулся по коридору к своему классу.
Сидоров шел следом, чуть поодаль.
Когда подошли к двери, Евгений приостановился и попросил:
— Давай я войду первым, а ты немножко позже.
— А не спросите?
— Поторгуйся еще…
Евгений вошел в класс.
Дети, неровно и разнообразно стуча и громыхая, стали подниматься со своих мест.
— Садитесь! — махнул рукой Евгений, не дожидаясь, когда они встанут и выстроятся.
Ученики стали садиться, так же громыхая, двигая столами и стульями, и казалось — этому не будет конца. Евгений пережидал, стоя у стола, страстно мечтая о каникулах.
— Сочинение на свободную тему! — Он подошел к доске, взял мел и стал писать поверх потеков:
1. Мой любимый герой.
2. Как бы я хотел прожить свою жизнь.
— А мы уже писали «Мой любимый герой», — нежным голоском сообщила староста Кузнецова.
Евгений решил не настаивать на промахе. Взял сухую пыльную тряпку, стер написанное. Подумал и написал:
«Что бы я делал, если бы у меня был миллион».
Медленно растворилась дверь, и появился Сидоров.
— Можно? — покорно-вкрадчиво спросил он.
— Садись, — коротко сказал Евгений, не глядя на него и тем самым отказываясь от соучастия.
Сидоров осторожно, на цыпочках стал пробираться на место.
Евгений положил мел и отошел к окну.
За его спиной дышал, жил пестрый гул. Евгений различал все оттенки и обертоны этого гула, как хороший механик слышит работу мотора.
Евгений заранее знал: про миллион никто писать не будет, потому что не знают официальной позиции Евгения на этот счет и не знают на самом деле — что делать с такими деньгами.
Почти все будут писать про то, как они хотят прожить свою жизнь: чтобы путь их был и далек и долог, и нельзя повернуть назад. И все у них будет как в песнях Пахмутовой: «Я уехала в знойные степи, ты ушел на разведку в тайгу». А почему бы не вместе в степи, потом вместе в тайге. А иногда очень хорошо бывает повернуть назад. Хорошо и даже принципиально.
За окном стояло серо-зеленое голое дерево. Оно все было усеяно маленькими серыми птичками. Птички смотрели в одну сторону и свистали во все горло, наверное разучивали новую песню.
— … Останови машину! — приказала Касьянова.
— Ладно. Брось свои штучки, — не повиновался Евгений.
Касьянова дернула за ручку и распахнула машину на полном ходу. Стало сразу темно, холодно и как-то невероятно. Казалось, будто в машину влетела большая птица и бьет крылами.
Евгений, нарушив все правила, перестроился в правый ряд, прижал машину к тротуару.
Касьянова наклонилась, стала стягивать с ног теплые сапоги «аляски», сначала один, потом другой. Сбросила и выскочила из машины на снег в одних чулках.
Было тридцать четыре градуса мороза, и даже дети не ходили в школу.
Евгений оторопел, медленно поехал за ней на машине. Она шла босая. Он что-то кричал ей. На них оборачивались люди.
Он не помнил, почему они тогда поссорились. Шла кампания, которую Евгений называл «перетягивание каната».
…Евгений лег на землю, на душные душистые иголки, и, подложив ладони под затылок, стал смотреть в небо. Ему хотелось плакать, он чувствовал себя одураченным.
Касьянова сидела на другом конце поляны и смотрела на него, жалея.
— Если ты ревнуешь, если ты мне не веришь, подойди ко мне и загляни мне в глаза.
Евгений молчал. В носу свербило. Глаза и губы набухли отчаяньем.
— Ты посмотришь в мои глаза, и тебе все сразу станет ясно.
— Очень надо… — пробормотал Евгений.
— Если не хочешь, я сама к тебе подойду.
Над ним, вместо белого неба, нависло ее лицо, и он услышал ее дыхание, легкое, как у ребенка, и увидел ее глаза. Увидел вдруг, что они не карие, как он предполагал, а светлые: по зеленому полю кофейные лучики. Ее зрачки постояли над его правым глазом, потом чуть переместились, постояли над левым. Она не могла смотреть сразу в оба глаза, и он тоже, естественно, не мог, и их зрачки метались друг над другом. И эти несколько секунд были Правдой. Высшим смыслом существования.
Он подставлял свое лицо под ее дыхание, как под теплый дождь, и не мог надышаться. Смотрел и не мог насмотреться. И небо вдруг потянуло его к себе. Евгений раскинул руки по траве, ощущая земное притяжение и зов неба.
Зазвенел звонок.
Евгений вздрогнул, обернулся к классу.
На его столе, в уголке, аккуратной стопочкой лежали собранные тетради с сочинениями. Дети сидели, смирно успокоив руки, глядели на своего учителя.
— Запишите план на завтра.
Евгений подошел к столу, раскрыл учебник, стал диктовать:
— «Первое. Какое стремление выражено поэтом в стихотворении. Второе. Как подчеркнуто это стремление изображением томящегося в неволе орла…»
— А мы это уже записывали! — радостно крикнул Сидоров.
— Что за манера кричать с места? — упрекнул Евгений. — Если хочешь что-нибудь сказать, надо поднять руку.
Сидоров поднял руку.
— Урок окончен, — сказал Евгений. — На дом: закрепление пройденного материала. Все вопросы в следующий раз…
Анюта бегала во дворе среди подруг. Евгений увидел ее еще издали. Она была выше всех на голову, в свои пять лет выглядела школьницей.
На ней была пуховая шапка, вдоль лица развешаны волосы. Ей всегда мешали волосы, и она гримасничала, отгоняла их мимикой. Это вошло у нее в привычку, и даже когда волосы были тщательно убраны, ее личико нервно ходило.
Анюта увидела знакомую машину и кинулась к ней с гиком и криком, как индеец на военной тропе.
Евгений вышел из машины. Анюта повисла на его плечах и подогнула ноги. У нее были круглые глаза, круглый детский нос, круглый рот и даже зубы у нее были круглые. Веселый божок, сошедший на землю.
— Что ты мне принес? — деловито осведомился божок.
Анюта привыкла взимать с отца дань, хотя любила его бескорыстно.
Евгений достал с заднего сиденья коробку, протянул. Она живо разрезала веревочку и извлекла из коробки немецкую куклу в клетчатом платье и пластмассовых ботиночках.
— А у меня уже есть точно такая же, мне папа Дима подарил…
Анюта посмотрела на отца круглыми глазами, что-то постигла своей маленькой женской душой.
— Ну ничего, — успокоила она. — Будут двойняшки, как Юлька с Ленкой. Так даже лучше, вдвоем расти веселее, и не будут такими эгоистами.
Евгений отвел с ее лица волосы, услышал под пальцами нежную беззащитность ее щеки.
— Как живешь?
— Нормально, — сказала Анюта. — А ты?
— И я нормально.
Она уже приспособилась за два года, что у нее не один отец, как у всех, а два. И привыкла не задавать вопросов.
Анюта рассматривала куклу.
— А как ты думаешь, ей можно мыть голову?
Евгений честно задумался. В эти короткие свидания ему хотелось быть максимально полезным своей дочери.
— Я думаю, можно, — решил он.
Анюта оглянулась на детей. Ей не терпелось показать им новую куклу и было неловко отбежать от отца.
— Хочешь, покатаемся? — предложил Евгений.
— Лучше поиграем.
— Считай, — сказал Евгений.
— Шла собака по роялю, наступила на мозоль, — начала Анюта, распределяя считалку не по словам, а по слогам, и ее ручка в варежке сновала, как челнок. — И от боли закричала: до, ре, ми, фа, соль…
На слове «соль» она притормозила руку на полпути и вернула ее к себе, ткнула в свою шубку. Ей не хотелось искать, а хотелось прятаться.
Евгений сделал вид, что не заметил ее мелкого жульничества, и закрыл лицо руками. Сосчитал в уме до тридцати и громко предупредил:
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, я иду искать совсем.
Евгений отвел руки от лица. Анюта стояла возле него и, сощурившись, будто от ветра, смотрела в глубину двора.
Евгений проследил направление ее взгляда и увидел папу Диму с собакой на поводке. Он был в спортивном костюме — весь вытянутый, изящный, как артист пантомимы. Рука, держащая поводок, была капризно отведена, и собака была длинноногая и тоже очень изящная. Евгений посмотрел, и его затошнило от такого количества изящества.
Собака дернула поводок и запаяла в их сторону.
— Чилимушка, — нежно проговорила Анюта.
— Иди к ним, если хочешь, — сказал Евгений, скрывая ревность.
— Ты когда придешь? — спросила Анюта.
— Я тебе позвоню, — сказал Евгений.
— И я тебе позвоню.
Анюта побежала к собаке, выкидывая ноги в стороны. Евгений видел, как собака подпрыгнула и облизала Анюте все лицо.
Он сел в машину, попятил ее немного, потом развернул и поехал знакомыми переулками.
Как изменился их район…
Когда они впервые поехали с женой смотреть свой будущий дом и вышли из метро — увидели лошадь, запряженную в телегу, а в телеге мужика в тулупе. А за этой жанровой картинкой стелился туман над деревней Беляево с Шариками и Жучками за косыми заборами. И на этом фоне одиноко, как указующий перст, тянулся в небо блочный дом.
С тех пор прошло семь лет. И сейчас, когда выходишь из метро, попадаешь в белый город, и народу здесь живет не меньше, чем в каком-нибудь маленьком государстве. И тогда понимаешь, что семь лет — это очень много в жизни одного человека.
А что сделал он за семь лет? Он разрушил все, что выстроил до этого, и теперь должен начинать жизнь с нуля.
Возле «Дома мебели» стояла Касьянова и встречала знакомое рыльце бежавшего «жигуленка».
Увидев Евгения в раме ветрового стекла, она замахала ему рукой, как во время первомайской демонстрации, и устремилась навстречу. Глаза ее на улице были яркие, как аквамарины, а дубленка солнечная и пестрая, расшитая шелком, как у гуцулов.
Она отворила дверцу и рухнула рядом на сиденье, и в машине сразу стало светлее и запахло дорогими духами.
— Ну, как живешь? — спросил Евгений, ревнуя ее по обыкновению ко всему и вся. Ему было оскорбительно, что Касьянова стояла посреди дороги на пересечении чужих взглядов.
— Плохо! — счастливо улыбаясь, ответила Касьянова. И это значило, что сегодня опять начнутся выяснения отношений: они снова поссорятся, снова помирятся, — будет полная программа страстей.
Пошел снег. Мокрые снежинки разбивались о ветровое стекло, расплющивались и сползали вниз неровными струйками. Щетки задвигались размеренно, ритмично, как дыхание.
Евгений смотрел перед собой и видел, как собака Чилим взгромоздила лапы на плечи Анюты и облизала ей все лицо. Анюта подставила куклу, чтобы Чилим поздоровался и с ней, но собака только обнюхала чуждый ей запах.
Касьянова спросила о чем-то. Евгений не ответил.
Он вспомнил, как купал Анюту в ванной. Взбивал шампунь в ее волосах, а потом промывал под душем.
Анюта захлебывалась, задыхалась и очень пугалась, но не плакала, а требовала, чтобы ей вытирали глаза сухим полотенцем.
Потом Евгений вытаскивал ее из ванны, сажал себе на колено и закутывал в махровую простыню. Анюта взирала с высоты на ванну, на островки серой пены и говорила всегда одно и то же: «Была вода чистая, стала грязная.
Была Анюта грязная, стала чистая».
Он выносил ее из духоты ванной, и всякий раз ему казалось, что в квартире резко холодно и ребенок непременно простудится.
Потом усаживались на диван. Жена приносила маленькие ножницы, расческу, чистую пижаму. Присаживалась рядом, чтобы присутствовать при нехитром ритуале, и ее голубые глаза плавились от счастья.
Почему они все это разорили, разрушили?
Может быть, Евгений не умел себе в чем-то отказать, а жена не умела что-то перетерпеть? Может, они вдвоем не умели терпеть?
Посреди дороги валялась темная тряпка. Середина ее была припаяна к асфальту, а края нервно трепетали.
— Кошка! — Касьянова закрыла лицо руками.
— Это тряпка, — сказал Евгений.
Касьянова поверила и вернула руки на колени, но долгое время сидела молча, как бы в объятиях чужой трагедии.
— Где ты сейчас был? — тихо спросила Касьянова.
— Дома, — не сразу ответил Евгений.
— А что ты там делал?
— Купал Анюту.
— А со мной ты когда-нибудь бываешь?
— Я был с тобой на работе.
— А почему ты не можешь быть там, где ты есть? Домадома, на работе на работе. А со мной, — значит, со мной?
Евгений глядел на дорогу. Ленинский проспект лежал широко и роскошно. Щетки сметали разбившиеся снежинки, как время — бесполезные мысли.
— Что ты хочешь? — переспросил Евгений.
— Я хочу знать, почему ты не бываешь там, где бываешь?
— Я не умею жить в моменте, — не сразу ответил Евгений.
— Значит, ты никогда не бываешь счастлив.
— Почти никогда.
— Жаль, — сказала Касьянова.
— Меня?
— И себя тоже. Себя больше.
Ленинский проспект окончился. Надо было сворачивать на Садовое кольцо.
— Останови машину, — попросила Касьянова.
Евгений опасливо покосился на ее сапоги. Касьянова поймала его взгляд.
— Не беспокойся, — сказала она. — Я уйду от тебя в обуви.
Касьянова вышла из машины и, перед тем как бросить дверцу, сказала:
— Я больше не хочу тебя убить.
— Почему? — обиделся Евгений.
— Потому что ты сам себя убьешь.
Она осторожно прикрыла, притиснула дверцу и пошла, забросив сумку за плечо. Она ступала как-то очень независимо и беспечно, будто дразня своей обособленностью от его жизни.
Евгений смотрел ей вслед и вместе с горечью испытывал облегчение.
Он не был готов сегодня к нервным перегрузкам. Ему не хотелось ни ссориться, ни мириться, а хотелось покоя и той порции одиночества, которая необходима каждому взрослому человеку.
Евгений резко включил зажигание. «Жигуленок» фыркнул и рванул вперед, лавируя среди других машин.
Выехал на Садовое кольцо — шумное, угарное, как открытый цех. Потом машину принял тихий переулок с названием, оставшимся от старой Москвы.
Касьянова осталась далеко, на пересечении чужих взглядов.
Отошло время их первых ссор, когда каждый раз казалось, что это окончательно, и он коченел от ужаса, а один раз даже потерял сознание за рулем, и милиционер отвез его домой.
Последнее время он привык, приспособился к этим ссорам. Все равно он знал: пройдет день, самое большее два, и они помирятся, и никуда им друг от друга не деться, потому что у них одна душа на двоих.
Он еще не знал, что сегодня она ушла от него навсегда, и он останется один, как ребенок, брошенный возле магазина. И пройдет не один год, прежде чем он снова почувствует облегчение, такое же, как сегодня.
РАБОЧИЙ МОМЕНТ
Всеволод Соловьев стоял посреди школьного двора и играл с мальчишками в городки.
Он сосредоточился глазами на конце вытянутой палки, мысленно провел прямую от конца палки до горки городков, потом медленно замахнулся, продолжая держать глазами эту невидимую прямую, и в этот момент перед ним, как из-под земли, возникла высокая тетя с кожаными ногами.
— Как тебя зовут, мальчик? — спросила тетя.
Всеволод Соловьев опустил палку и молчал. В нем медленно опадала готовность к броску.
— Ты меня не слышишь? — спросила тетя.
— Севка, — подсказал Павлик Харламов.
— А сколько ему лет? — спросила тетя у Павлика.
— Девять, — сказал сам Севка.
— Прекрасно! — обрадовалась тетя. Наверное, она обрадовалась тому, что Севка заговорил.
— Ты хочешь сниматься в кино?
— Можно, — не сразу согласился Севка. — Только сначала я должен спросить разрешения у родителей.
— Обязательно спросим, — пообещала тетя и достала из сумки замызганный блокнотик с выпадающими листками. — У тебя дома есть телефон?
— Сто двадцать девять десять пятьдесят пять, — без запинки продиктовал Севка.
— Мы тебе сегодня позвоним.
Тетя сунула блокнотик обратно в сумку, повернулась и пошла, перебирая кожаными ногами.
За школьным забором стояла светлая машина, на ней синими буквами было написано: «Киносъемочная».
Мальчишки перестали играть в городки, молча уставились на Севку, ища на его лице признаки избранности. Но Севка стоял, как стоял: тот же треугольный нос, те же глаза в ржавых ресницах.
Чекрыгина из пятого «Б» коротко вскрикнула и помчалась за тетей, запуталась у нее под ногами.
— А я? — спросила Чекрыгина.
— А ты девочка, — объяснила тетя. Села в машину и уехала.
На другой день после происшедших событий Севка сидел на кухне и ел рыбный суп, вылавливая светлые колечки разваренного лука, брезгливо развешивал их по краям тарелки.
Он ел и слушал, как мама разговаривала по телефону, сообщала всем знакомым и малознакомым о превратностях Севки ной судьбы. Она говорила одно и то же, меняя только имена людей, к которым обращалась, и отвечали ей тоже совершенно одинаково.
Видимо, сначала маме говорили «поздравляем», потому что она отвечала «спасибо». Потом желали «ни пуха ни пера», потому что мама отвечала «идите к черту». А потом, видимо, принимались завидовать, потому что мама успокаивала: «Ну, это еще не точно, это только кинопроба».
Обзвонив всех по первому кругу, мама пришла на кухню, села против Севки и стала смотреть, как он ест.
Севка ел, опустив лицо в тарелку. На голове у него было две макушки, — значит, две жены. Мама смотрела на эти две макушки, два водоворотика, вокруг которых вихрились золотистые Севкины волосы. Потом сказала:
— А я всегда знала, что в тебе что-то есть…
— Да? — Севка поднял голову.
— Я очень рада, что ты мой сын.
— И я тоже очень рад, что ты моя мама, — ответил Севка, и они посмотрели друг на друга, глаза в глаза, честно и преданно, как два товарища.
В дверях зашуршал ключ. Это из магазина вернулась Севкина бабушка, мамина мама.
— А нашего Севку в кино зовут, — сказала мама. — На главную роль.
Севка ожидал, что бабушка ответит то же, что и все: поздравляю, ни пуха ни пера, а потом начнет завидовать — почему именно Севке, а не ей выпал такой случай в жизни.
Но бабушка произнесла совершенно другую, очень странную фразу:
— Ломаете ребенку жизнь собственными руками.
— Почему? — удивилась мама.
— Потому что дети должны жить кал дети, а не играть в игры взрослых.
— Ты ничего не понимаешь! — сказал ей Севка.
— Почему это бабушка ничего не понимает? — строго одернула мама, хотя считала абсолютно так же, как Севка.
— Потому что она родилась в одна тысяча девятьсот тринадцатом году. У нее дореволюционное самосознание, — объяснил Севка.
Через два часа с работы вернулся Севкин папа. Он долго раздевался, потом долго мыл руки в ванной, потом сел в кресло и взял газету.
— Спроси: есть ли у нас новости? — предложила мама.
— Есть ли у вас новости? — спросил папа.
— Есть! — сказала мама и поежилась от счастливого нетерпения.
Папа открыл газету и стал читать статью с подзаголовком «конфликтная ситуация».
— Теперь спроси: «А какая же это новость, хотел бы я знать».
— А какая же это новость, хотел бы я знать? — повторил папа.
— Севку пригласили на кинопробу. На главную роль!
— А… — сказал папа. — Тогда дай поесть.
— Ты не рад? — удивилась мама.
— А чему радоваться? Думаешь, они одного Севку пригласили? У них таких, как он, — тысяча. Или две.
Мама посмотрела на папу долгим, каким-то дальним взором и сказала:
— Какой же ты, Павел, зануда. Даже обрадоваться не умеешь.
— Утвердят, тогда и будем радоваться. А то сейчас радоваться, потом огорчаться. Нашла себе работу…
— Вот и хорошо, — сказала мама. — Буду радоваться, потом огорчаться. Это и есть жизнь.
Севка не стал слушать разговор до конца, взял велосипед и отправился на улицу.
Шел проливной дождь. Дети, как куры, нахохлившись, стояли в подъезде.
Когда появился Севка с велосипедом, все на него поглядели, и Севка почувствовал неловкость. Эта неловкость помешала ему остаться в подъезде, и он вышел прямо на тротуар, будто тяжелый дождь не имел к нему никакого отношения.
Велосипед был большой, не по росту, доставшийся в наследство от выросшего родственника.
Севка перекинул правую ногу и, сообщив ей всю тяжесть тела, налег на педаль. Потом привстал и перенес тяжесть на левую ногу.
Дети стояли и смотрели, как Севка поехал, виляя приподнятым тощим задом. И всем вдруг показалось: именно так и следует проводить свое свободное время — кататься на неудобном велосипеде под проливным дождем.
Сначала им навстречу попался живой артист Тихонов, а следом за ним шел Пушкин — курчавый и тщедушный.
Севка снова дернул маму за руку, ждал, когда она сделает ему замечание, но мама была занята. Она все время заглядывала в бумажку, останавливалась и спрашивала: как пройти в производственный корпус.
Ей объясняли и показывали пальцем. Мама внимательно слушала и следила за направлением пальца, который вычерчивал в воздухе сложные геометрические фигуры. Потом кивала головой, и они с Севкой снова шли в никуда, и, казалось, этому кружению не будет конца.
Наконец им повстречалась очень хорошенькая девушка в расклешенных брюках и кружевной кофточке. Она взяла у мамы бумажку и отвела их с Севкой прямо по указанному в ней адресу. Потом улыбнулась и пожелала всего хорошего.
— Какой милый молодой человек! — похвалила мама.
Севка с удивлением посмотрел вслед и увидел, что это действительно был длинноволосый парень.
Севка и мама толкнули дверь и вошли в комнату.
Стены в комнате были завешаны картинками. Возле окна стоял стол с телефоном, а за столом сидела вчерашняя тетя. Севка думал, что она узнает его, вскочит и обрадуется. Но тетя посмотрела безо всякого выражения и сказала:
|
The script ran 0.018 seconds.