Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

М. Е. Салтыков-Щедрин - Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова-Щедрина, в котором критически использованы опыт и материалы предыдущего издания, осуществляется с учетом новейших достижений советского щедриноведения. Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные. В тринадцатый том вошли произведения «Господа Головлевы» и «Круглый год». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Зажора — вода, оставшаяся под тонким слоем снега или льда. Дагерротипные портреты — изображения на медных пластинках, покрытых слоем йодистого серебра (по имени фоанцузского художника Дагерра, который изобрел этот способ в 1829 г.). В 60-70-х годах дагерротипы заменила фотография. Шалоновая ряска — священническая одежда, сшитая из шерстяной ткани, производившейся во французском городе Шалоне. Недозволенные семейные радости* Впервые под заглавием «Семейные радости» — ОЗ, 1876, № 12 (вып. в свет 12 дек.), стр. 483–512. Рукописи и корректуры не сохранились. Рассказ написан, по-видимому, в конце октября — первой половине ноября. Возможно, что мысль об оформлении темы нового Иудушкина семейства в качестве самостоятельной главы навеяна Салтыкову восторженным отзывом поэта А. М. Жемчужникова о напечатанных главах головлевской хроники, в котором он, между прочим, писал: «Я пожалел, что Вы в своем месте не описали подробнее сцены родов Евпраксеюшки. Мне в это время представляется Иудушка ожидающим с одинаковой покорностью воли провидения — благополучного и несчастного исхода родов. Он только тревожится тем обстоятельством, что результат остается долго неизвестным, и принимается несколько раз за воздевание рук. Я говорю это не в виде «критики», а потому, что мне Иудушка очень интересен, и я хотел бы его видеть побольше живым» (ЛН, 13–14, стр. 349). Таким образом, эта глава выросла из трехстраничного фрагмента в опубликованном ранее рассказе «Выморочный», что подчеркивается и примечанием в тексте главы: «Сцена эта была уже напечатана в рассказе «Выморочный», но, по обстоятельствам, оказывается здесь необходимою. В особом издании «Головлевской хроники» будут сделаны соответствующие изменения. Автор» (ОЗ, 1876, № 12, стр. 508). Специальная разработка этой темы писателем не предусматривалась, а поэтому в примечании к заглавию рассказа ему пришлось обосновать перед читателем необходимость обращения к мотивам, затронутым в главе «Выморочный», напечатанной за четыре месяца до появления настоящего очерка: «Прошу у читателей извинения, что возвращаюсь к эпизоду, которого однажды уже коснулся. По напечатании рассказа «Выморочный» («Отеч. зап»., 1876, № 8), не раз приходилось мне слышать, что я недостаточно развил отношения Иудушки к его новой, приблудной семье, в лице второго Володьки. А так как отношения эти, действительно, представляют, в жизни Иудушки, момент очень характерный, то я и решился пополнить настоящим рассказом сделанный пробел. Для тех, которым история Иудушки успела уже прискучить, считаю не лишним заявить, что еще один рассказ — и семейная хроника головлевского дома будет окончательно заключена. Авт.» (ОЗ, 1876, № 12. стр. 483). При подготовке Изд. 1880 Салтыков произвел тщательную стилистическую обработку текста, сопровождавшуюся небольшими дополнениями отдельных слов и фраз, и вычеркнул ряд фрагментов журнального текста, наиболее значительные из которых приводятся ниже: Стр. 185, строка 16–17. После слов: «…Иудушка и перед самим собой сознаться не хотел»: Даже молитвенные его стояния, прежде столь правильные и ясные, с наступлением «беды», в значительной мере замутились. Это была не молитва, а скорее какое-то отчаянное усилие убить «беду» словами молитвы. И так как «умная» молитва помогала слабо, то он начинал выговаривать слова вслух, как бы надеясь криком отвлечь свою мысль от ненавистного представления «беды». Но «беда» побеждала даже молитвенные уловки. Она предстояла всегда и везде; она запутывала язык и заставляла произносить слова совсем не подходящие (например, о «благополучном разрешении»), которые, яко соединенные с мыслию о прелюбодеянии (тьфу! тьфу!), до сих пор отнюдь не входили в план обыкновенного молитвенного стояния. Выходило, что не молитва убивала «беду», а наоборот. И в то время, как губы продолжали шептать слова, лишенные всякого внутреннего смысла, мысль, отданная в жертву каким-то беспорядочным и противоречивым мельканиям, в свою очередь, раздвоялась. То мелькнет нечто о «благополучном разрешении», то откуда-то издалека вынырнет предположение: а что, если б ничего этого не было? если бы вдруг?.. Эта последняя мысль особенно как-то назойливо мечется. Сначала она чуть брезжит, но потом разрастается — разрастается и начинает из области предположений переходить в область действительного воплощения. Иудушка стоит перед образом, сложивши руки ладонями внутрь, но губы его уже не шевелятся и глаза не поднимаются горе, а пристально и безучастно глядят через окно на бесконечно стелющееся царство зимы. Мысленные мелькания так и давят его. Тут и железная дорога откуда-то появляется: вагон… тендер… камень на дороге… тррах! — и нет ничего! Потом тройки какие-то: сани… ухабы… несъезженные лошади… тррах! — и опять ничего нет! А наконец, и просто волшебство — нет ничего, да и все тут! Словом сказать, внутри Иудушки, не переставая, совершался какой-то странный психологический процесс. Мысль официальная, насильственно введенная, усиливалась побить мысль коренную, возникшую естественно. Стр. 186, строка 9. После слов: «…она ко всему относилась безучастно»: …Была счастлива единственно тем, что имела возможность спать на пуховиках, без спросу брать сахар, есть огурцы и пить квас… Стр. 187, строка 21 сн. После слов: «…не сбиваясь с однажды намеченной колеи»: …и что самая плотская связь его основана преимущественно на том расчете, что она еще больше привяжет Евпраксеюшку к его интересам и подстрекнет ее ретивость. Стр. 187, строка 18 сн. После слов: «…напоминало ему о предстоящей «беде»: Ей было тем легче выполнить этот план, что фактически, ради освобождения Евпраксеюшки от беготни, обиход головлевского дома уже был у нее в руках. Она воспользовалась этим очень ловко, так что Порфирий Владимирыч не только не заметил разницы к худшему, но, напротив, на всем увидел руку еще более заботливую и при этом почувствовал себя уже вполне свободным от каких бы то ни было стеснений, неизбежных в сношениях с близким по плоти лицом. Стр. 188, строка 6 сн. После слов: «…так, очертя голову, действовали!»: Мало-помалу, он, однако ж, припоминает, что закон дозволяет и шесть процентов брать, а ежели капитал принадлежит малолетнему, то и до десяти. Опять начинаются выкладки, сначала из шести, потом… «ну хоть из осьми», и, наконец, из десяти процентов. Капитал оказывается уже более или менее серьезный. «Вот оно что! — размышляет Иудушка, — вот это… «распорядительностью» называется! вот это — настоящее хозяйство! А то взял да, очертя голову, что рубликов на ветер бросил — разве это хозяйство!» «Вот мчится тройка удалая…» — Первая строка народного песенного варианта, представляющего часть стихотворения Ф. Н. Глинки «Сон русского на чужбине». Муж у нее в поход под турка уехал. — Речь идет о войне с Турцией в 1828–1829 годах. «Утоли моя печали» — одно из изображений богородицы в православной иконографии. …«страха иудейская» — евангельское выражение, употребляемое в значении страха перед какой-либо силой (Иоанн, XIX, 38). Выморочный* Впервые — ОЗ, 1876, № 8 (вып. в свет 25 авг.), стр. 521–558. Рукописи и корректуры не сохранились. Рассказ написан в июне — первой половине июля 1876 года. Салтыков в письме к Некрасову от 9 июля 1876 года сообщал: «…к 7-му или 8-му <номеру «Отеч. записок»> вышлю, вероятно, и другую статью. <…> Другая статья — конец Иудушки — разумеется, никаких препятствий не представит. <…> Боюсь одного: как бы не скомкать Иудушку. Половину я уже изобразил, но в сбитом виде, надо переформировать и переписать. Эта половина трудная, ибо содержание ее почти все психологическое. Вторая будет легче». В головлевской серии «Выморочный» — первый рассказ, напечатанный без указания на принадлежность его к «Благонамеренным речам». При подготовке Изд. 1880 рассказ был подвергнут значительным сокращениям (в сорока трех местах сокращено около четырехсот строк, то есть около четвертой части текста произведения) и стилистической обработке. Салтыков вычеркнул начало рассказа, связывавшее его с «Племяннушкой» («Перед выморочностью»), убрал сцену родов Евпраксеюшки, из которой выросла глава «Недозволенные семейные радости», сделал много купюр во второй половине произведения, где изображается одолевающее Иудушку празднословие, изменил финал рассказа и т. д. В настоящем томе журнальная редакция рассказа печатается в разделе «Из других редакций» (стр. 557). В откликах на публикацию главы критика отмечала общественную содержательность, типичность и злободневность сатиры Салтыкова. «Писатель рисует нам, — писал рецензент, — одну из самых страшных язв современного русского человека: пустоту душевную и стремление к наживе, как идеал. Конечно, у Иудушки черты эти возведены в перл создания; но в наше коммерческое время, когда нравственные идеалы поблекли, можно найти многие черты Иудушки в весьма почтенных людях <…> Те психические процессы, которые происходят в его душе, представляют весь интерес современности. Эта умственная беспомощность, это отсутствие воли и решимости, эта склонность к фантазированию — все это черты современного русского человека, которые можно встретить на каждом шагу. Конечно, Иудушкино ехидство составляет его личную черту, независимо от которой в нем есть много общего, бытового, современного. В этом-то и заключается текущий интерес щедринского рассказа»[214]. Особое внимание критики привлекли страницы, где воспроизводятся картины «умственного распутства» и пустоутробного словесного запоя Иудушки[215]. Одновременно некоторые критики находили личность Порфирия Головлева «крайне искусственной, придуманной, очень далекой от психологической правды», а весь тон повествования «обличительно-дидактическим»: «Характер Иудушки обрисован так, как мог его обрисовать только самый завзятый сатирик, видящий в человеческой природе только темные ее стороны. Это голая, резкая сатира и ничего более, но для правильного сатирического впечатления здесь недостает освежающего, просветляющего смеха, который придает высшее значение сатирическому изображению»[216]. «Не шей ты мне, матушка…» — Из одноименной песни Варламова на слова Н. Г. Цыганова. Заказничок — заповедная роща или лес, запрещенный, заказанный для вырубки. Старая десятина — площадью в 3200 кв. саженей. Тридцатка — казенная десятина, площадью в 2400 кв. саженей. Правду и бог любит, да и нам велит любить. — Часто повторяющийся мотив о любящем правду боге: «Господь праведен — любит правду» или «Господи! кто может пребывать в жилище твоем?.. Тот, кто ходит непорочно и делает правду, и говорит истину в сердце своем», и т. п. (Псалт., 10, 14). Расчет* Впервые — ОЗ, 1880, № 5 (вып. в свет 20 мая), стр. 295–330, под заглавием «Решение (Последний эпизод из головлевской хроники)». Сохранились четыре фрагмента черновой рукописи, отличающейся от опубликованного в «Отеч. записках» текста большим числом вариантов стилистического характера, а также следующим рассуждением о «решительных молодых людях»: Стр. 252, строка 4 сн. После слов: «…иметь за душой что-либо солидное»: Ныне же требуется только предъявление свежести и бойкости. Всякий, вероятно, видал этих проворных, неизвестно откуда явившихся, но несомненно решительных молодых людей, которые с изумительной цепкостью внедряются всюду, где об них даже не помышляли, создавая себе карьеру и радуя престарелых родителей. Я сам знаю шестерых братьев, которых родители отличаются только земскою свежестью и которые, несмотря на неблагоприятную фамилию, — отец их корнет Иван Слабительный, — поделили между собой административную Россию и всюду вторглись: и в юстицию, и в дипломатию, и в просвещение, и во внутренние дела, и в пути сообщения, и в финансы. И везде сделались необходимыми и до такой степени преуспели, что отныне нет уже затруднений относительно выбора лица, ибо все затруднения разрешаются очень просто: призвать или послать одного из братьев Слабительных. И это при такой неблагоприятной фамилии. Но что же будет тогда, если будет уважено ходатайство братьев Слабительных о присовокуплении к их фамилии таковой же их матери, урожденной баронессы Кокетине, и когда они будут уже называться не просто Слабительными, но баронами Слабительными-Кокетине? Ведь тогда, пожалуй, сразу они завоюют себе то право на пожизненное ликование, о котором родоначальник их, корнет Иван Слабительный, не смел и мечтать! Время создания главы устанавливается лишь предположительно: март — апрель 1880 года, хотя не исключено, что ее замысел складывался на протяжении ряда лет и в названное время получил лишь свое окончательное оформление. Рассказ, видимо, одновременно набирался для журнала и для отдельного издания, которое вышло из печати между 1 и 15 июня. Этим объясняется немногочисленность и незначительность вариантов, отличающих текст главы в отдельном издании от его журнальной публикации. При работе над главой частично использован текст незаконченного рассказа «У пристани». Из него взята полностью картина въезда Ганечки в головлевскую усадьбу, но Ганечка заменен здесь возвращающейся в Головлево Аннинькой. Рассказ «У пристани» печатается в разделе «Из других редакций». Замена первоначального журнального заголовка «Решение» в Изд. 1880 на «Расчет» весьма существенна для авторской концепции: если «решение» предполагает осознанность, обдуманность в действиях, то «расчет» означает уже и расплату, возмездие, кару, настигшую «выморочного» героя. «Расчет» вызвал особый интерес и современной Салтыкову, и позднейшей критики, что связано было с неожиданным, как казалось многим, драматическим финалом Порфирия Головлева: в «выморочном» салтыковском герое проснулась совесть, и образ его обрел поистине трагическое звучание. «В конце концов, — писал Михайловский в 1889 году, — Иудушка сам испугался облегшей его со всех сторон мертвой пустыни и не выдержал этого страшного одиночества»[217]. Обилие откликов на окончание романа связано как с выходом в свет первого отдельного издания его, так и с нашумевшей инсценировкой «Господ Головлевых», осуществленной H. H. Куликовым (первое представление «Иудушки» состоялось в Москве в ноябре 1880 года)[218]. В рецензии на спектакль Боборыкин утверждал, что Салтыков «не написал ничего глубже, сильнее, художественно-образнее и беспощаднее семейной хроники «Господа Головлевы», что «нарисована необычайно могучая картина вырождения помещичьей семьи» и «эта помещичья эпопея полна внутреннего драматизма». Рецензент высказал опасение, что сценический эквивалент этому произведению найти чрезвычайно трудно: «Для перенесения ее <эпопеи> на сцену нужно очень многое присочинить, переделать, изменить и суть самого Иудушки». Из пьесы оказались исключены «поразительные» финальные сцены, «когда Иудушка застает пьянство своей племянницы, сам втягивается в то же, и оба они душат друг друга нареканиями и старыми счетами»[219]. Окончание романа дало повод некоторым критикам приписать Салтыкову отвлеченно-моралистические взгляды, приглушая общественный, антидворянский пафос «Господ Головлевых». Об оправдании автором своего героя писал, в частности, М. Протопопов: «Салтыков заканчивает свою эпопею как моралист — торжеством высшей нравственной правды. Он реабилитирует Иудушку в наших глазах, он заставляет его оплакивать жгучими слезами позднего раскаяния свою бессмысленно и бесчеловечно прожитую жизнь»[220]. «Образ вышел таким ужасающим, — рассуждал в 1914 году А. А. Дробыш-Дробышевский, — что сам Щедрин, под суровой внешностью которого скрывалось нежное, чувствительное сердце, испугался этого образа и немного испортил его в конце произведения, заставив Иудушку покаяться»[221]. Иначе воспринял финал головлевской хроники заключенный в Петропавловскую крепость революционер-землеволец: «Последняя часть «Семьи Головлевых», в которой описываются последние дни Иудушки, потрясла меня до глубины души <…> Мастерскою рукою художник набросал потрясающую картину душевного расстройства Иудушки, — все равно какого: дело не в названии, не в форме! Сошел со сцены отживающий представитель отживающей общественной категории и сошел чуждый не только всему новому, но и чуждый самому себе, т. е. душевнобольным. Я не мог оторваться от этой семейной хроники. Сколько горя, сколько отчаяния! забытые личности, выморочениые существования и, как заслуженный конец всего этого, — сумасшествие!..»[222] Снежные сувои — сугробы, образованные вихревым движением снега. «Полковник старых времен» — комедия-водевиль И. Мелесвиля, Габриэля и Анжела (СПб. 1838). «Дочь Рынка» — «Дочь мадам Анго», комическая опера в трех действиях Клервиля, Сиродэна и Кененга. Музыка Лекока. Для русской сцены переделано В. Курочкиным (СПб. 1875). Святая — пасха, весенний церковный праздник. Фомина — неделя, следующая за пасхальной неделей. Квартальный надзиратель — полицейский чиновник, офицер, в ведении которого находился квартал города. «Уголино», трагедия в 5-ти действиях, соч. Н. Полевого. — Историческая трагедия «Уголино» впервые ставилась на русской сцене в 1837–1838 годах (см. т. 1, стр. 425). Страстная неделя — предшествует пасхальной «святой»; в эту неделю в церкви читаются главы Евангелия, повествующие о распятии Христа («Страстигосподни»). «И сплетше венец из терния, возложиша на главу его, и трость в десницу его». — Отрывок из евангельского текста, повествующего о распятии Христа (Матф., XXVII, 29). Оцет с желчью — горькое питье, которым, по евангельскому сказанию, поили Иисуса Христа после распятия (Матф., XXVII, 34). Оцет — уксус. Убежище Монрепо* Цикл «Убежище Монрепо» создавался в пору творческой зрелости Салтыкова. Нарисованная здесь картина социально-политического и экономического «оскудения» «ветхого человека» — помещика сопровождается элегическими «мелодиями» дворянского интеллигента; она закономерно и естественно включает в себя мотивы «чумазовского» торжества, «столпования» буржуазного хищника, всемерно поддерживаемого властью при пассивном, «бессознательном» отношении к этому процессу со стороны «серогочеловека». «Убежище Монрепо» — итог длительных раздумий писателя над вопросами о судьбах послереформенной русской деревни, поднятыми в свое время апрельским (1863) и февральским (1864) обозрениями «Нашей общественной жизни», а также очерком «В деревне» (см. т. 6). В «Убежище Монрепо» проставлены, однако, несколько иные тематические акценты. В цикле отсутствуют, например, «подробности мужицкого быта», занимающие столь значительное место в произведениях 60-х годов. Основное внимание автора сосредоточено на попытках поместного дворянина выйти из того социально-исторического кризиса, в который поставило его пореформенное развитие, а также на надеждах «культурногочеловека» обрести настоящее дело на путях «рационального» хозяйствования. Всем своим художественно-публицистическим содержанием «Убежище Монрепо» убеждало, что эти попытки и надежды несостоятельны, безрезультатны. В этом, собственно, и смысл названия цикла, куда введен характерный в дворянской буколике и помещичьем речевом обиходе галлицизм «Монрепо» (mon repos — мой отдых), служивший обозначением тихого, уединенного уголка, места покоя и отдохновения от житейских забот. В ироническом осмыслении Салтыкова «Монрепо» — «собственный угол», последнее пристанище вытесняемого с общественной сцены помещика, символ оскудевающего «дворянского гнезда». Чуждый народнических иллюзий, Салтыков показывает неотвратимость процесса смены «ветхого» человека «чумазым». В «Убежище Монрепо» запечатлен тот исторический период, когда буржуазия, становясь «дирижирующим сословием», утверждалась повсеместно, «не только в фабрично-заводской промышленности, а и в деревне и вообще везде на Руси»[223]. При этом смена «столпов» сопровождалась не ослаблением, а усилением политической реакции, насаждавшей повсюду систему полицейского сыска и шпионажа — «сердцеведения». Власть в ее пореформенной модификации, представленная становым Грациановым, стремится провести эту систему в жизнь, опираясь на «плодотворное содействие <…> господ кабатчиков» и «не вредное содействие <…> господ бывших помещиков». Всячески испытывая благонамеренность владельца Монрепо, заставляя его пережить полосу спасительных «тревог», Грацианов вовсе не выступает против дворянства как социального института. Цель власти — создание «охранительного» союза из старых и новых столпов. Глубокий сатирический анализ тактики Грациановых предваряет следующую ленинскую характеристику русской бюрократии: «Это — постоянный флюгер, полагающий высшую свою задачу в сочетании интересов помещика и буржуа»[224]. Салтыков, вынужденный прервать работу над «Современной идиллией», вернулся к мотивам «о прелестях умирания». Знакомые «дворянские мелодии», однако, оказались в высшей степени «проникнуты современностью». В прямой и скрытой форме писатель продолжил здесь, на почве «аграрного вопроса», острую полемику с ревнителями помещичьего землевладения, дворянскими идеологами, с одной стороны, а также с либерально-народническими пропагандистами деревенского дела — с другой. Полемика эта имеет длительную историю, включая в себя различные стороны, акценты и имена. Вслед за Чернышевским Салтыков отстаивал трудовое начало в землевладении. Он скептически отнесся к призывам, после крестьянской реформы, из дворянского лагеря браться за «дело», хотя и сам, вначале, отдал некоторую дань этим иллюзиям. Оптимизму «ревнителей», их заявлениям вроде: «честной деятельности землевладельцев с каждым шагом открывается обширное и благодатное поле. Надобно только, чтобы они все более и более проникались сознанием важности своей задачи»[225], — писатель противопоставил свой вывод об упадке помещичьих хозяйств, о неминуемом разрушении «ветхой плотины» (см. т. 6, стр. 286). Этот вывод, подкрепленный впоследствии многими наблюдениями автора «Благонамеренных речей» и «Господ Головлевых», послужит основой всей концепции «Убежища Монрепо». Это будет ответ не только откровенным апологетам помещичьих интересов, но и умеренно-либеральным идеологам вроде В. П. Безобразова, утверждавшим, что кризиса нет, что «в огромной части России земледелие, и крестьянское, и помещичье, возросло в неслыханных прежде размерах»[226]. В статье Безобразова «Наши охранители и наши прогрессисты» (1869), вызвавшей памфлет Салтыкова «Человек, который смеется» (см. т. 9) и вновь упомянутой во втором очерке настоящего цикла, содержался, помимо прочего, и призыв бороться с чувством «уныния», порождаемым «неизбежными затруднительными обстоятельствами некоторых наших землевладельцев». «Впрочем, надо вообще удивляться, — писал Безобразов, — к чести нашего дворянского сословия, преимущественно среднего, как быстро оно сжилось с новыми нравственными условиями своего быта, так круто изменившимися; еще более надо удивляться, как силятся отнять у него эту честь люди, говорящие во имя его интересов и привилегий»[227]. Безобразов обращается здесь к пессимистам-«охранителям», но, несомненно, имеет в виду и другой, особенно неприемлемый для него пессимизм «прогрессистов». В этой статье можно отметить ряд мест, с которыми легко устанавливается едва ли не прямая полемическая соотнесенность «Убежища Монрепо». Вот одно из них: «Всеми на свете, даже иностранцами, побывавшими в России, признано, что нет убежища более успокоительного для души и нервов, как русская деревня <…> Глубокий мир, почиющий на русской деревне, превосходит все, что только в этом роде известно в какой бы то ни было стране <…> Это, впрочем, сознается всеми, ибо, несмотря на чрезвычайные нынешние облегчения заграничных путешествий, несмотря на привычку к ним, развившуюся в нашем высшем классе почти до болезненности, и наконец несмотря на действительные очарования множества летних резиденций в Западной Европе, все-таки никогда не жило столько людей в русских деревнях и помещичьих усадьбах, как теперь…»[228] Салтыков «обыграет» в своем новом цикле самый термин «убежище», сделает полемические выводы о «глубоком мире» в деревне, иронически посоветует «культурным людям» бежать из своих Заманиловок в «Эмсы, Баден-Бадены, Трувили, Буживали, Лозанны и проч.», а затем в проникновенном лирическом слове о любви к России «до боли сердечной», об «истинно русском культе» пояснит настоящую причину предпочтения родных палестин, пусть и «усыпальниц», «благорастворенным заграничным местам». Следует заметить, что ни в каком другом своем произведении Салтыков столь проникновенно и страстно не высказывал своей любви к России и с такой предельной ясностью и четкостью не формулировал сущность истинного патриотизма, резко противостоящего официальному, казенно-верноподданническому. Внимание автора «Убежища Монрепо» могли остановить и такие признания Безобразова: «Не спорим, что многие наши сельские хозяева, воспитанные исключительно в понятиях обязательного труда, никак не могут справиться с вольнонаемными рабочими, что, чуждые всяким коммерческим основаниям хозяйства, они терпят только убытки там, где, при тех же самых местных условиях, даже без всяких агрономических сведений, подле них, или в тех же имениях, вслед за ними, на том же самом деле, получают барыши люди другого воспитания: купцы, мещане, крестьяне…»[229] Салтыкова не смущало сближение его «мрачных» выводов и прогнозов с «безотрадностью» взглядов «охранителей». Он охотно использовал в своих целях свидетельства последних об аномалиях деревенской жизни. Вполне возможно, им принято в расчет и следующее рассуждение автора охранительной брошюры «Земля и воля» о нежелании помещиков заниматься земледелием и предпочтении ими городской службы (рассуждение это цитируется в статье Безобразова): «Нужно ли удивляться этому? С одной стороны, доходы с имений в северных губерниях сделались равными нулю или обратились в минус, и жизнь в деревне сопряжена с бо́льшими, чем прежде, затруднениями, неприятностями и лишениями, а с другой — содержание по всем отраслям государственного управления возвышено, по некоторым ведомствам даже в четыре или пять раз против прежнего. Прежде деревня служила эмблемою лени и безмятежного покоя. Люди, предпочитавшие душевное спокойствие шумной городской жизни, уезжали отдохнуть в деревню. Теперь наоборот: теперь деревня представляет гораздо более сильных ощущений и может скорее расстроить нервы, чем город»[230]. На творческий замысел «Убежища Монрепо» оказала влияние и оживленная дискуссия вокруг изданного в 1876 году в Петербурге двухтомного труда кн. Васильчикова «Землевладение и земледелие в России и других европейских государствах». В небольшой рецензии журнала «Свет» на очерк «Убежище Монрепо» (в окончательной редакции «Общий обзор») прямо указывалось, что «новый очерк даровитого автора» «обрисовывает характер нашего современного крупного землевладения и, таким образом, служит бойким, живым ответом на тот шум, который в последнее время поднят снова по вопросу о преимуществах крупного землевладения известной брошюрой проф. Герье и Чичерина»[231] («Русский дилетантизм и общинное землевладение». М. 1878). В предыдущем номере «Света» появление этой тенденциозной, «направленной против известного сочинения кн. Васильчикова» брошюры названо «одним из наиболее громких явлений за последние месяцы»[232]. «Отеч. записки» приняли живое участие в обсуждении книги Васильчикова, опубликовав два отклика, из которых первый, очевидно, принадлежит Н. К. Михайловскому (1877, № 8), а автором второго был А. А. Головачев (1877, № 9). Кроме того, на выход брошюры В. Герье и Б. Чичерина журнал отозвался саркастическим «Письмом к гг. Герье и Чичерину», написанным Михайловским и напечатанным как раз за месяц до появления названного очерка «Убежище Монрепо» («Общий обзор»). И в рецензиях, и в ответе на брошюру Герье и Чичерина «Отечественные записки» поддержали общинно-демократические устремления автора «Землевладения и земледелия…», в то же время отметив его непоследовательность в «практических советах», особенно по вопросу о размерах крестьянских наделов. Руководимый Салтыковым журнал резко выступил против либерально-охранительных критиков Васильчикова; он обнажил помещичью корысть «патентованных ученых», которых не устраивал прежде всего вывод о «неправильном распределении между разными классами жителей поземельной собственности <…> проведенном с беспощадной строгостью в ущерб крестьянского сословия и в пользу поместного»[233]. «Покуда публицисты, энциклопедисты и государственные люди сочиняли и поправляли проекты эмансипации рода человеческого, — писал Васильчиков, — половина этого рода была обобрана другой»[234]. Герье и Чичерин протестовали против мысли Васильчикова, «что и в настоящем и в будущем крестьянскому сословию принадлежит первенство в русской земле», считая, что «эти социалистические начала никогда не найдут доступа в русское законодательство»[235]. Салтыков своим новым «деревенским» очерком включался в получавшую острый политический смысл полемику по «аграрному вопросу», поддерживая те прогрессивные тенденции, которые нашли некоторое отражение в книге Васильчикова (см. далее постраничные прим.). Одним из источников «Убежища Монрепо» были многочисленные статьи известного ученого-агронома Энгельгардта, популяризировавшие его опыт организации «рационального хозяйства» в имении Батищево («Из деревни», «Из истории моего хозяйства»). Призыв Энгельгардта, подкрепленный ссылкою на собственный успех, «садиться на землю», идти «в мужики», образовывать «интеллигентные деревни» получал в условиях пореформенной неустроенности и разлада дворянских хозяйств большую притягательную силу, одновременно приобретая для определенной части русской интеллигенции, переживавшей «трудное время», особый смысл выхода, дела. Убежденный, что в пореформенной деревне успешно хозяйствовать способны лишь те, которые «сами всегда могут притеснить», Салтыков не заблуждался относительно буржуазной природы «опыта» Энгельгардта. Два десятилетия спустя В. И. Ленин в книгах «От какого наследства мы отказываемся?» и «Развитие капитализма в России» прямо укажет на капиталистическую подкладку батищевского дела, на несовместимость хозяйственной системы Энгельгардта с его народническими теориями. «Задавшись целью поставить рациональное хозяйство, — подчеркнет Ленин, — он не мог сделать этого, при данных общественно-экономических отношениях, иначе, как посредством организации батрачного хозяйства»[236], «приемами чисто капиталистическими»[237]. Не только современники Энгельгардта (см. статью М. Протопопова «Хозяйственная деловитость», «Дело», 1882, № 9), но и сам он догадывался о подлинной природе предпринятого дела. В письме к одному из учеников Энгельгардт признается: «Эксплуататорское хозяйство, которое я веду в Батищеве, давно уже перестало меня интересовать»[238]. Еще менее «удовлетворения» испытывал автор «Убежища Монрепо», наблюдавший стремление превратить частный батищевский опыт во всеобщий спасительный рецепт. Можно указать на целый ряд мест (вплоть до отдельных деталей и терминов) в тексте энгельгардтовских статей, так или иначе отраженных в «Убежище Монрепо» (сопоставление «полной чаши» — дореформенного помещичьего быта — с «пустодомством» и «оскудением» дворян после «Положения»[239], описание безуспешных попыток некоторых из них организовать «рациональное хозяйство» по Бажанову и Советову[240] и пр.). Салтыков сознательно шел на «перекличку», обращая свое внимание на те же, что и Энгельгардт, явления и факты, чтобы в конечном счете, по рассмотрении всех пунктов, отвергнуть его программу. Уже современная Салтыкову критика обращала внимание на то обстоятельство, что материалы, помещаемые в том или ином номере «Отеч. записок», и его произведения тесно связаны между собой, поясняют друг друга. «…Почти каждая книжка «Отечественных записок», — констатировал С. И. Сычевский, — может быть <…> сплошным комментарием сатиры Щедрина, напечатанной в ней»[241]. Среди «поясняющих» и «подтверждающих» материалов восьмой книжки «Отеч. записок» за 1878 год, где была начата публикация «Убежища Монрепо», прежде всего следует назвать статью В. И. Чаславского «Вопросы русского аграрного устройства». Будучи начальником статистического отделения в департаменте земледелия и сельского хозяйства и располагая, таким образом, богатейшим фактическим материалом, автор «Вопросов» свидетельствует крайне неудовлетворительное состояние «деревенского дела». «Из 120 десятин, — цитирует он одного из землевладельцев, — засеянных мною в начале апреля, пшеницы не получено ни одного снопа, а между тем употреблено семян на 1000 рублей, на оранку и волочнику при боронении издержано более 1000 рублей. Словом, из затраченных мною денег не получено ничего. Полнейшее разорение постигает наше полевое хозяйство, которое вести долее немыслимо»[242]. Помещичье хозяйствование несостоятельно, считает В. Чаславский, а между тем в его пользу была обобрана основная масса земледельцев-крестьян, получившая самые жалкие наделы. В интересах самих же помещиков необходимо отказаться от крупной поземельной собственности, отдать часть земли крайне нуждающемуся в ней крестьянству. Достаточно обратиться к тем суждениям Салтыкова, в которых говорится о необходимости для культурного человека «сокращать и суживать границы своих земельных владений», отделываться от своих Тараканих и Летесих — «непременно и безотложно, хотя бы задаром», чтобы заметить близость пафоса статьи Чаславского и направленности «Убежища Монрепо», с тою, впрочем, разницею, что писатель делает акцент не на отсутствии капиталов («Говорят, что у культурных людей нет достаточных капиталов…» — см. стр. 279), а на полнейшей непригодности дворянских землевладельцев к серьезному деревенскому делу. Формулируя главную мысль «Общего обзора», критик «Киевлянина» указывал, что автор его «возбуждает вопрос о том, полезно ли иметь сколько-нибудь значительную поземельную собственность или промышленное заведение культурному человеку нашего времени…»[243]. Связь статьи Чаславского и очерка Салтыкова не осталась незамеченной тогдашней критикой: ее констатировал «Заурядный читатель» (Скабичевский) в своем очередном обзоре текущей литературы[244]. Утверждая мысль о бесперспективности помещичьего хозяйствования, о заведомом проигрыше «утопистов вольнонаемного труда и плодопеременных хозяйств», писатель одновременно отрицательно высказывается и относительно другой части деревенской миссии «культурного человека» — «просветительства». Сама по себе задача просвещения «серого человека», освобождение его от ига «призраков», внесения в его жизнь начала «сознательности» важна и благородна: «Сказать человеку толком, что он человек, — на одном этом предприятии может изойти кровью сердце». Однако такое «существование», то есть подлинное, подвижническое революционное просветительство, не по плечу «культурному человеку», «взлелеянному на лоне эстетических преданий», «начиненному азбучными истинами», «афоризмамипрописнойморали» и так или иначе согласующему свою просветительскую деятельность с идеалами станового. Вывод Салтыкова бескомпромиссен: дела «культурному человеку» в деревне нет. Нет и «покоя», «свободы», «почвы», «убежища», «глубокого мира» (см. высказывания Безобразова, Энгельгардта и др.), а есть становые — «сердцеведы», деятельно испытывающие благонамеренность владельцев Монрепо; есть прожорливые, свободные от всяких нравственных принципов и уверенные в своей безнаказанности хищники — «чумазые», есть, наконец, возможность частых бесед с «батюшкой» — доброхотным собирателем «материалов», то есть доносчиком. Жизнь в Монрепо — сплошные «тревоги» в преддверии неизбежного «finis’a». Даже заманчивая возможность «умирать, освобождаться от жизни постепенно, непостыдно, сладко» в тиши деревенского «убежища» не может быть гарантирована ввиду безудержных притязаний Разуваева. Так развивается мысль Салтыкова, вызывая к жизни вслед за «Общим обзором» очерки «Тревоги и радости в Монрепо», «Монрепо — усыпальница», «Finis Монрепо» и публицистически-обобщающее «Предостережение». Объединенные целостным сюжетом, глубокой идейно-художественной концепцией, очерки «Убежище Монрепо» являются своеобразными главами того типа романа, который в течение ряда лет теоретически и художественно утверждался писателем и образцами которого являются «История одного города», «Дневник провинциала в Петербурге», «Господа Головлевы», «Современная идиллия»[245]. «Убежище Монрепо» включает в себя широкий круг тем и проблем общественно-политического, экономического и психологического плана. Тут взят, говоря словами Салтыкова, «целый период нашей жизни», хотя повествование об этом периоде и состоит «как бы из отдельных рассказов». «Вещь совершенно связная», чуждая фактографического пристрастия фельетона к «происшествиям дня», «Убежище Монрепо» одновременно включает в себя и публицистико-«злободневное» очерковое начало, выявляя характерную для сатирического романа Салтыкова диалектику жанровых тенденций. В «Убежище Монрепо» нашли свое дальнейшее идейно-художественное развитие и образную конкретизацию типы, занимавшие писателя и ранее: «культурного человека» (владелец «Монрепо»), «чумазого» (Разуваев), «нового» бюрократа (Грацианов), служителя церкви («батюшка»). Особой сложностью отличается характерный для многих жанров художественной публицистики Салтыкова образ рассказчика — «исповедывающегося» владельца Монрепо, вмещающий в себя различные, нередко взаимоисключающие начала: рассказчик — «я», сближающийся в чем-то с самим Салтыковым, образ во многом автобиографический (особенно в «Общем обзоре»); «культурный человек» в разных его обличиях — пореформенный помещик, тщетно пытающийся «возродиться» и уступающий свои позиции буржуазии, либерал, легковесная оппозиционность которого улетучивается при первом натиске реакции; «человек сороковых годов», стыдящийся «двоегласия» современности, сторонящийся «ликующих» хищников, но сознающий свою «неумелость» и предпочитающий «непостыдное умирание»; экс-столп корнет Прогорелов, самокритически взирающий на свое прошлое и метко изобличающий новоявленных хозяев жизни, — вот некоторые из граней «многоликого» образа рассказчика. Автор, он же и объект сатиры — таковы крайние точки диапазона, в пределах которого совершаются многочисленные перевоплощения повествующего лица. Подобная разноплановость делает недопустимым одностороннее толкование образа повествователя, абсолютизацию какого-то одного начала, игнорирование его «многоликости». Содержательный, а не формальный принцип должен быть положен и в основание разграничения голосов «я» с целью установления, где говорит сам автор, а где — объективированный персонаж. Автор говорит везде и всегда — и тогда, когда выступает от своего «я», и тогда, когда «работает» голосом персонажа, подчеркивая с помощью разных художественных средств степень своего «несогласия» с ним и тем самым косвенно формируя у читателя представление о собственном взгляде на вещи. Переход авторского «я» в «я» персонажа и наоборот осуществляется в основном на границе образно-художественного и отвлеченно-логического. В сценах, картинах, диалогах «я» «прикидывается» типичным представителем обличаемого мира, достойным собеседником Грацианова, Разуваева, «батюшки». В последующих или же предваряющих обобщенно-публицистических «рассуждениях», в ответственно-формулировочных высказываниях слово, как правило, берет сам Салтыков. Так, авторский голос хорошо различим в итоговых характеристиках «культурного человека», в отступлении о людях сороковых годов, в аттестациях «современности» — «жизни с двойнымдном» — и «взбаламученного моря» «литературы», в «комментариях» к только что изображенной сцене с участием кабатчика Прохорова, в «тезисах» «мечтаний на тему о величии России», в публицистических «добавлениях» к эпизоду с разуваевским «туго набитым бумажником», в отступлении по поводу «модного слова» «сочувствователь» и «московской топительной программы», в «удивлениях» по поводу разуваевской «мудрости», выраженной знаменитым — «ён доста-а-нит!». В зависимости от того, в какой роли выступает повествующее лицо, заметно меняются и регистры собственно авторского «голоса»: снисходительная ирония над пытающимся хозяйствовать владельцем Монрепо; саркастическая издевка над дворянским либералом, охваченным «тревогами» самосохранения; горькое трезвое слово в адрес «умирающего» «сорокадесятника» — «рохли»; бескомпромиссный суд над крепостных дел мастером Прогореловым… В публицистически-завершающем «Предостережении» условность прогореловской маски очевидна. Беллетристическая трансформация «открытого» авторского голоса, передача его функции голосу персонажа не дает оснований к тому, чтобы «освободить» Салтыкова от тех или иных формулировок и «списать» их на счет «обиженного» дворянина Прогорелова. Кстати, понимание «прогореловской» критики лишь как выражения обиды особо оговаривается: «не думайте, однако ж, кабатчики и менялы, что я сгораю к вам завистью и что именно это дурное чувство препятствует мне приветствовать вас. Нет, тут совсем не то». Своеобразие формы выражения авторской мысли в «Предостережении» лишь подчеркивает главную идею произведения: пришествие русского «чумазого» — историческая неизбежность, но «нового слова», но желаемого «прогресса» оно не означает. «Мучительство», «гнусность» не прекращаются, а лишь принимают другие формы, видоизменяются. Русский буржуа, «с ног до головы наглый, с цепкими руками, с несытой утробой», «не тронутый наукой и равнодушный к памятникам искусства», неукоснительно осуществляющий свою программу «распивочно и навынос», глубоко антипатичен Салтыкову[246]. Поддерживаемый властями, лишенный каких-либо революционных начал, какого-либо подобия «французскому сюжету», «чумазый» ненавистен писателю как истовый столпослужитель, тупой «знаменосец», которому неизвестны сердечные боления за «фикции» — «общество», «отечество», «правду», «свободу». Гневная критика «мироедского периода» страдает у Салтыкова некоторой односторонностью, но она вовсе не тождественна народническим «приглашениям» «задержать» и «остановить»[247] капиталистическое развитие. Писатель не впадает в свойственные народникам «историческую бестактность», «романтизм», «вымысел докапиталистических порядков», не забывает того, что «позади этого капитализма нет ничего, кроме такой же эксплуатации»[248] — «ужасного крепостнического мучительства». Наблюдая в России преимущественно «отсталые формы капитала»[249] — «чумазовское пришествие», Салтыков не мог видеть в русском капитализме прогрессивного явления. «Последняя часть «Предостережения» весьма слаба, вообще автор не очень счастлив в своих положительных выводах»[250], — заметил Маркс на полях «Убежища Монрепо». Изобличая эксплуататорскую, «чистоганную» природу «чумазовского» столпования, Салтыков, провозгласивший неустранимость «поворотов» истории, выражает надежду на то, что со временем «изноет и мироедский период». «Бессознательность», «хлопание глазами» — это главное условие крепкого стояния столпов — постепенно уступает место «пониманию» (Ленин определит позднее эту тенденцию пореформенной эпохи как «пробуждение человека в «коняге»[251]). Разуваеву, предрекает писатель, «предстоит столповать» в такое время, что даже и мелкоте приходит на ум: а что, ежели этот самый кус, который он к устам подносит, взять да и вырвать у него?». «Расчет» неизбежен; в исторической перспективе Разуваев — «пропащий человек». Понятие «мелкота» лишено у Салтыкова классовой определенности; его предсказание не обосновано осознанием того, что «только развитие капитализма и пролетариата способно создать материальные условия и общественную силу для осуществления социализма»[252]. Тем не менее салтыковская сатира глубоко раскрывала «антагонистичность русского общества», боролась «против самой организации общества, порождавшей антагонистичность»[253]. Отстаивая радикально-демократические преобразования, Салтыков, подобно другим «шестидесятникам», не сознавал, что объективным смыслом этих преобразований была расчистка путей для буржуазного развития страны. Все его помыслы были направлены в сторону социалистического жизнеустройства. Ленин отмечал, что протест народников против капитализма, сам по себе «совершенно законный и справедливый», «становится реакционной ламентацией»[254], когда ими «игнорируется, замалчивается, изображается случайностью»[255] буржуазное развитие, когда они встают на путь «мечтательного преувеличения значения общины»[256], на путь «мещанской утопии», относительно «нравственного», якобы лишенного буржуазности, «мелкого самостоятельного хозяйства»[257]. Для Салтыкова подобные «игнорирования», «преувеличения», «утопии» не характерны. В «Убежище Монрепо» Салтыков успешно продолжил разработку давно занимавшего его творческое сознание «нового типа» — «третьего члена» русского пореформенного общества, создал выразительные образы кабатчиков и кулаков (Прохоров, Колупаев, Груздев, Разуваев). «Молодая буржуазия» показана преимущественно в плане ее социально-экономического конфликта с дворянским «старокультурнымчеловекомсреднегопошиба». Однако, верный жизненной правде, Салтыков не упускает из виду и другой, «мироедский» план. Образы «мироeдов» из «Убежища Монрепо», среди которых, несомненно, выделяется колоритная фигура «лихого купчины» Разуваева, непосредственно примыкают к героям цикла «Благонамеренные речи». Ближайшее родство Деруновых, Разуваевых, Стреловых, Груздевых как социальных и литературно-сатирических типов вполне очевидно. Печатью общности отмечены их «биографии», характеризующие фамилии, портретные зарисовки с неизменным мотивом «цветения» и наружного благообразия, речь. Общим является и отрицательный вывод писателя относительно притязаний Деруновых и Разуваевых на роль защитников «священных принципов» и «союзов». Они ничего не утвердят, резюмирует автор и «Благонамеренных речей» и «Убежища Монрепо»; бесчувственные и беспринципные, руководствующиеся исключительно интересами наживы, они являются фактически «самыми злыми и отъявленными отрицателями» тех «алтарей», «ревнителями» и «столпами» которых объявляют себя. Колупаев и в известной степени Разуваев представлены сатириком не только как индивидуализированные образы, но и как нарицательные имена, характеристичные обозначения людей деруновской генерации. Сатирическая выразительность, емкость, «собирательность» «разуваево-колупаевского типа», засвидетельствованные уже современниками писателя[258], закономерно превращают его в тип нарицательный, в символ буржуазного хищничества вообще. Неоднократно использовал образы Разуваева и Колупаева в своих работах и выступлениях В. И. Ленин[259]. «Чумазый» Салтыкова — яркая иллюстрация к ряду известных характеристик буржуазии авторами «Манифеста Коммунистической партии». Своеобразным «знакомым незнакомцем» представлен в «Убежище Монрепо» становой Грацианов, внешне претерпевший большие изменения по сравнению с дореформенным «куроцапом», но внутренне оставшийся прежним держимордой, услужливым исполнителем «топительных» предначертаний правительства. Новая «становая система», которую он осуществляет, характеризуется дальнейшим усилением полицейского произвола, утверждением таких беспардонных форм «внутренней политики», как соглядатайство и сыск. С большим сатирическим мастерством обрисован в «Убежище Монрепо» сельский батюшка — «платный наемный работник»[260] господствующего режима, союзник Грацианова и столпов-кабатчиков. Образы Грацианова и «батюшки» продолжают линию «новейших» бюрократов и «охранителей» из «Благонамеренных речей» (Колотов, Терпибедов, отец Арсений), еще более выявляя тесную связь этих циклов (в очерке «Охранители» встречается, кстати, и само слово «Монрепо» — см. т. 11, стр. 57). В системе художественно-публицистических обобщений «Убежища Монрепо» есть еще одно, получившее собирательное обозначение, — «серыйчеловек». С ним связан один из давних и «больных» для писателя вопросов — вопрос о народе. Положение «серого человека» безотрадно: он «изнывает в тенетах круговой поруки», он «изнемогает от нищеты, поборов, недостатка питания, тесноты жилищ», он «ужасно задавлен». Эксплуатация облегчается тем, что «серый человек» находится под «игом невежественности» и «бессознательности». С болью констатирует автор «Убежища Монрепо» отсутствие у «простеца» (по терминологии «Благонамеренных речей») классового самосознания, что нередко делает его «увеселителем» «разноплеменных хищников» и даже «опорой» существующего порядка («потому что, — как свидетельствует Грацианов, — мужичка в какую сторону хочешь, туда и поверни»). Задача вызволения крестьянства из-под ига бессознательности может быть решена путем сближения с народом передовой интеллигенции («мыслящего человека»), путем революционного просветительства, чуждого консервативно-либеральных заигрываний с «меньшей братией». Досужие просветительные поползновения дворянского либерала, так или иначе приспособляющего «свои действия к вкусам и идеалам станового», в лучшем случае оказываются бесполезными. Изображать же «подвижников», с их «полным непрерывного горения существованием», тогда, когда только «самые обыкновенные представители культурной массы», их действия и помыслы могут быть «свободно исследуемы», не представлялось писателю возможным. «Новый человек», с его протестом против настоящего, с его идеалами будущего, — как заявлял Салтыков еще в «Дневнике провинциала», — «самою силою обстоятельств устраняется из области художественного воспроизведения…» (см. т. 10, стр. 527). Но именно «подвижники» способны «возвыситься до той сердечной боли, которая заставляет отождествиться с мирскою нуждою» и без которой немыслимо святое дело «исцеления» серого человека. Актуальность и содержательность проблематики «Убежища Монрепо» сразу же привлекли к нему внимание тогдашнего читателя. В 1878–1880 годах — в период журнальной публикации произведения и выхода в свет отдельного издания — в периодической печати (не только столичной, но и провинциальной) появилось много литературно-критических откликов[261]. Большинство из них составляют сочувственные отзывы (рецензии и заметки в обзорах «текущей литературы») либерального толка[262]. Однако положительные оценки нередко соседствуют тут со всевозможными оговорками, двусмысленными комплиментами, откровенным непониманием или искаженным толкованием идейного замысла и творческого метода «маститого сатирика». Особенно показательны в этом отношении отзывы В. Буренина в «Новом времени» (1879, №№ 1080 и 1259). Встречаются в либеральной печати и враждебно-отрицательные отклики («Русск. мир», 1878, № 231; «Новости», 1879, № 228; «Петерб. листок», 1879, № 198; «Новое время», 1879, № 1294; «Газета А. Гатцука», 1879, № 48). Несколько статей, посвященных «Убежищу Монрепо», появилось в «толстых» журналах. Меткость нового «щедринизма», давшего заглавие всему циклу, была отмечена критикой. «В этом слове, — свидетельствовал Евг. Марков, — заключалось все: и поверхностная игривость отношений к такому серьезному предмету, как монополия землевладения; и маниловская буколика, навеянная плохими французскими книжками и еще более плохими гувернантками; и самообожающий эгоизм, наивно воображающий всех счастливыми, когда счастлив он сам, не подозревающий пред собою никакого серьезного долга, никакой возможности серьезного будущего, добродушно мечтающий только о своих радостях, только о своем покое <…> В широком смысле Монрепо — это унаследованные от крепостнического дворянства наша всесословная духовная вялость, наше ничтожество труда и воли, наше отсутствие твердых общественных идеалов, наше малодушное запирание себя в раковину пустых личных интересов <…> Монрепо — это вся наша культурная Русь». По мнению критика, «…сатирическая трилогия: «Тревоги и радости в Монрепо», «Монрепо — усыпальница», «Finis Монрепо» представляют собою одно из замечательнейших произведений талантливого сатирика за последнее время»[263]. Весьма сочувственно отозвался об отдельном издании «Убежища Монрепо» Боборыкин. Обратив внимание на такую особенность салтыковской повествовательной манеры, как «раздваивание» автора, — «в нем… живут два человека: один, принадлежавший к своей эпохе, к известному собирательному целому, а другой индивидуальный», — рецензент видит проявление «индивидуального человека» в искренних, «до боли сердечной» признаниях в любви к отечеству. После них «вам легче становится читать его беспощадные картины русской жизни, вы сознаете, что еще не вывелись в вашем отечестве люди, которые так вобрали в себя лучшие душевные силы страны и с такой энергией поддерживают совесть на высоте человеческого идеала»[264]. В связи с характеристикой в «Петербургских письмах» «провинциального грамотного человека» Г. Успенский посоветовал читателю не подводить «под один тип умирающего обитателя Монрепо» «всю культурную… грамотную часть деревенских жителей»[265]. Наконец, отметим положительную рецензию, опубликованную без подписи в журнале «Дело» (1880, № 1) и принадлежащую Н. С. Русанову (авторство раскрыто в его статье «Щедрин — общественный провидец»[266]). Цикл «Убежище Монрепо» состоит из пяти очерков, печатавшихся в «Отечественных записках» в 1878–1879 годах за подписью «Н. Щедрин». Первый очерк был опубликован как самостоятельное произведение под названием «Убежище Монрепо». Замысел цикла определился в процессе работы над вторым очерком «Тревоги и радости в Монрепо». В первом отдельном издании очерк «Убежище Монрепо» был назван «Общий обзор», а весь цикл получил его первоначальное наименование. Очерки появлялись в журнале в том порядке, в каком они были собраны в книгу. Малочисленность рукописных источников (известны лишь черновые автографы очерков «Общий обзор» и «Finis Монрепо»), полное отсутствие документальных данных о работе Салтыкова над циклом лишают возможности воссоздать его творческую историю. Несомненно, однако, что разрыв между работой писателя над очерком и временем появления его на страницах журнала был невелик. Из всех произведений цикла внимание цензуры привлекли только два: «Тревоги и радости в Монрепо» и «Finis Монрепо». Впервые соответствующие цензурные материалы опубликованы Евгеньевым-Максимовым[267]. Более полно, но не исчерпывающе цензурная история цикла изложена С. Н. Соколовым в статье «К вопросу о цензурной истории «Убежища Монрепо» М. Е. Салтыкова-Щедрина»[268]. В архивном деле об издании «Отечественных записок» остались документы, не привлекавшиеся еще к анализу истории текста «Убежище Монрепо» и не учтенные, в частности, С. Н. Соколовым, что лишает доказательности его текстологические предложения (см. стр. 737). Формально прижизненных изданий было три: первое — в 1880 году, второе (не помеченное «вторым») — в 1882 году (с указанием на обложке: 1883) и, наконец, третье, помеченное вторым — в 1883 году. Фактически таких изданий было два. Дело в том, что тираж издания, напечатанный во второй половине ноября 1882 года, не мог, конечно, разойтись в том же году. Поэтому оставшаяся часть тиража (тот же набор) была выпущена с тем же титульным листом, но в новой обложке: «Убежище Монрепо, Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина). Издание второе. С.-Петербург, 1883». Сам автор считал это издание — вторым. Тексты обоих изданий, 1880 и 1882 (1883), содержат ряд мелких стилистических расхождений. Кроме того, в них фамилия Прокофьева заменена на Прохорова, Колупаева — на Ковыряева (только в Изд. 1880), сотские — на «урядники» (Изд. 1883). Цикл «Убежище Монрепо» печатается по тексту второго издания с исправлением опечаток и пропусков по предыдущим изданиям и рукописям и с устранением цензурной купюры в очерке «Finis Монрепо». Рукописи, относящиеся к «Убежищу Монрепо», хранятся в ИРЛИ и ГПБ. Общий обзор* Впервые — ОЗ, 1878 (вып. в свет 17 авг.), № 8, стр. 461–488, под заглавием «Убежище Монрепо». Сохранились следующие черновые рукописи: 1) ранней редакции (от слов; «я довольно долгое время ездил по летам в подмосковную…», стр. 265, и кончая словами: «…на скотном дворе стоит штук до десяти травоядных, без которых деревня перестала бы быть деревней», стр. 289) и 2) поздней редакции (от слов: «потому что хоть и распостылая эта Заманиловка…», стр. 272, и кончая словами: «…а именно: не наше дело», стр. 292 (ИРЛИ); 3) начальный (двойной) лист второй рукописи (от слов: «отчего отдохнуть — это вопрос особый…» и кончая словами: «…одни едут поневоле») хранится в ГПБ. Ранняя рукописная редакция не совпадает с поздней. Стр. 278, строка 22. После слов: «и вам совестно» — в ранней редакции было: Однажды год тому назад мне лично случилось заметить в начале мая на краю поля каток. Предполагали укатывать посев тимофеевки, но так как пошел дождь, то лошадь отпрягли для других надобностей, а каток оставили. Я положил всердце своем напоминать об этом катке только однажды в месяц. Напомнил один раз — «непременно-с! завтра же уберем!». Напомнил второй раз (через месяц) — «ах, господи! совсем из памяти вон!». Напомнил в третий раз — «и что вы об катке беспокоитесь!». В четвертый раз не напоминал, ибо видел, что надоел, и самому сделалось совестно. Очень возможно, что каток и поднесь лежит на том самом месте, куда привела его слепая случайность. Обе рукописи наряду с разночтениями стилистического характера, отражающими степень завершенности текста, содержат следующий вариант, вычеркнутый в рукописи поздней редакции. Стр. 283, строка 1 сн. После слов: «прописной морали» — было: Он сам очень серьезно убежден, что главное, на чем зиждется мир, — это отсутствие строптивости, покорность в перенесении бедствий, что все остальное, как-то: довольство, производительность, изобилие плодов земных и т. п. — все это придет само собою, коль скоро главная задача будет выполнена. Это дошло до него еще от крепостного права. Бывало, наши папеньки и маменьки не налюбуются на смиренных мужичков. «Вот он смирный-то, все у него есть: и картофельцу, и капустки, и хлебца, и молочка! а избушку починить надо — леску ему, смирному-то, помещик даст!» Так говорили те из прежних помещиков, которые и сами были смирны и даже по-своему человечны. А от них эта человечность перешла и к нам. Пусть так, пусть будут эти взгляды и человечны, и даже правильны, но не надо скрывать от себя, что они ничьей нужды не умалят и никого не просветят. Особливо теперь, когда даже ответственность за исправный платеж серым человеком податей уже не лежит на культурном человеке. И еще не надо забывать, что эти взгляды совершенно тождественны с взглядами становых, сотских, волостных старшин и других предержащих властей. Вся разница лишь в том, что сотский всегда готов подкрепить свой взгляд скверным словом, а культурный человек выражается мягче, хотя, впрочем, и не всегда чужд сквернословия. Очерк целиком посвящен полемике Салтыкова с «утопистами» деревенского дела (см. стр. 699). Суждения о бесперспективности хозяйствования «культурного человека» учитывают собственный опыт ведения хозяйства в Витеневе и Лебяжьем. Рассматриваемый очерк, поднимавший «один из интереснейших вопросов — <…> отношения культурного человека к деревне» («Новоросс. телеграф», 1878, № 1065, 14 сентября), оживленно обсуждался в периодической печати той поры. И. Б-ков из «Русск. мира» (1878, № 231, 25 августа) попытался поставить под сомнение салтыковское решение этого «громадного вопроса» (по мнению рецензента, выступающего от лица «русских образованных людей», деревенское дело — «наше дело»), попутно отказав «высокоталантливому» писателю в способности решать «широкие сатирические задачи» и объявив его «фатальным» уделом «осмеяние более или менее мелких отношений в жизни русского общества». В симферопольской газете «Крымск. листок» появилась статья «Новая сатира г. Н. Щедрина», неизвестный автор которой писал: «В нынешней книге помещен очерк г. Н. Щедрина «Убежище Монрепо», и одной этой статьи было бы достаточно, чтобы придать книге особый интерес и значение. В новом очерке г. Щедрин, продолжая свою благотворную борьбу с общественным злом и пороками, по-прежнему казнит их бичом своей неотразимой сатиры, обнаруживая при этом неистощимый запас средств и наблюдений <…> В рассказе своем «Убежище Монрепо» г. Щедрин занимается разрешением вопроса, что такое наш культурный человек и чего он может ожидать от деревни; при этом, говоря о деревне, он высказывает много новых метких заметок о кабаках и кабачниках и их значении в крестьянской среде» (1878, № 58, 31 августа). Буренин, говоря о русском культурном человеке, который никакой «своей связи ни с каким настоящим плодотворным трудом не признает», замечал: «Г. Щедрин в своем новом сатирическом этюде «Убежище Монрепо» разрабатывает эту черту апатичного и шалопайного существования современного русского культурного человека <…> и приводит читателя к такому выводу, что ни на что, кроме тунеядства под маской форменного труда и «художественных» наслаждений, современный культурный человек не пригоден, что ничего, кроме эгоистической апатии к деятельной жизни, он не заключает в себе…»[269] По мнению литературного обозревателя, укрывшегося за инициалами Г. Т., «жизнь русских господ незадолго до реформ и в особенности после их введения никем из русских беллетристов не была понята так скоро и глубоко, как Щедриным». Он — «лучший бытописатель» «усилившегося мещанства, прокутившегося дворянства и либеральничающей и вместе с тем полицействующей части бюрократии»[270]. Летом города населяются дулебами, радимичами, вятичами и проч. — Названия древнерусских племен. Применительно к понятиям «культурного человека» (см. стр. 270–271) — ироническое обозначение крестьян, в летнюю пору из разных мест стекавшихся в города на заработки. Имение это я приобрел тотчас вслед за уничтожением крепостного права… — Речь идет о неоднократно фигурирующем в произведениях Салтыкова (см., например, «Благонамеренные речи», т. 11) его подмосковном именииВитенево (недалеко от станции Пушкино Ярославской железной дороги), купленном в 1862 году и проданном в 1877 году. …действуя всеми тремя поставами… — то есть тремя мельничными установками — парами жерновов, в каждой из которых нижний неподвижен, а верхний вращается на нем. …старосте Лукьянычу... — Появляющийся далее в качестве действующего лица и известный из цикла «Благонамеренные речи» (см. т. 11, стр. 113) «верный слуга» Лукьяныч, несомненно, «списан» писателем «с натуры», «взят из жизни» (ср. с Федотом Гавриловым из «Пошехонской старины»). …старое, насиженное гнездо, по воле случая, не дошло до рук… — Родовая вотчина Салтыковых — Спас-Угол — при разделе имения отошла к старшему брату писателя — Д. Е. Салтыкову; благоустроенная усадьба близ Ермолина, резиденции матери после смерти Е. В. Салтыкова, «недошладорук» из-за сыновнего непослушания — отказа жениться на дочери богатого помещика Стромилова (см. Макашин, стр. 390–391). Пришли люди, прикосновенные к постройке храма Христа-спасителя… — По инициативе Александра I, но уже после его смерти в 1837 году под руководством высочайше утвержденной комиссии началось в «ознаменование благодарности к промыслу божию за спасение России от врагов» («Манифест от 25 декабря 1812 г.») строительство большого по масштабам и стоимости храмаХриста-спасителя в Москве. На первой стадии строительства были совершены разного рода серьезные финансовые злоупотребления и хищения, и многие лица нажились на этом строительстве (см. А. И. Герцен, «Былое и думы», ч. II, гл. XVI, Собр. соч., т. VIII, M. 1956). Оставим Энгельгардтам доказывать... — о полемике с Энгельгардтом см. стр. 699–700, а также и письма к нему в т. 19. Недаром генерал Шангарнье… — Этот иронический пассаж нужен Салтыкову для «документированного» подтверждения крайне поверхностных («эстетических») представлений «культурного человека» о деревенской жизни и деревенском деле; одновременно он является сатирическим выпадом в адрес «образованного» усмирителя французских рабочих в период восстания 1848–1849 годов. Шпицбал — большой платный вечер танцев. Заманиловка — излюбленное у Салтыкова обозначение родового дворянского поместья, восходящее к «Мертвым душам» Гоголя. …хотя и не без вздоха вспоминаю Тургенева… — Ироническая реплика в адрес «правдивейшего и художественнейшего описателя» «дворянских гнезд» вызвана полемикой Салтыкова с традиционным «семейственным» романом Тургенева, Гончарова, Толстого и других писателей, уделявших, как он полагал, неоправданно много внимания разработке «помещичьих любовных дел». Братья Бутеноп — известные поставщики сельскохозяйственных машин, по терминологии тех лет — «машинисты». В специальной литературе отмечалось несоответствие между техническими данными рекламируемых ими машин и получаемыми на практике результатами (см. А. Бажанов, Опыты земледелия вольнонаемным трудом, СПб. 1861, стр. 105). Серый человек — то есть крестьянин, как и значилось в автографе (термин Энгельгардта). …г. Бажанов издал книгу о плодопеременном, хозяйстве <…>, а г. Советов — книгу о разведении кормовых трав. — Имеются в виду следующие книги известных в те годы агрономов: «Опыты земледелия вольнонаемным трудом» (1861) А. М. Бажанова, снабженная множеством рисунков русских и заграничных сельскохозяйственных машин, и «О разведении кормовых трав на полях» (1859) А. В. Советова. Закипела деятельность <…> появились люди <…> преимущественно молодые <…> накуплено было множество орудий <…> начался обмен мыслей о том, что пристойнее: сам-десят или сам-двенадцат <…> приступлено было и к действительным распоряжениям по Бажанову и Советову. — Эти и другие детали рисуемой Салтыковым картины хозяйственного возбуждения («сований») определенной части поместного дворянства прямо перекликаются с некоторыми местами из статей Энгельгардта. Например, «…многие из молодых, застигнутых по деревням на хозяйстве, пробовали продолжать хозяйничать, думая вести хозяйство по-новому, по «агрономии», как здесь говорят. Стали выписывать «труды», «Земледельческую газету», читать Бажанова, Советова <…> Заведя батрачное хозяйство, бросились на машины, надеясь, что машины будут работать сами собою и что стоит только вспахать землю плугом с почвоуглубителем, чтобы получить урожай сам-двенадцат. Кто-то сказал, что вся суть дела заключается в скотоводстве, и все бросились на скот, покупали и голландский, и альгауский, и ярославский <…> скот; стали сеять клевер, вику, турнеты, заводили и кормовую свеклу, и рутабагу» (ОЗ, 1876, № 1). …У Бажанова говорится, что двое рабочих, при двух исправных плугах, легко могут вспахать в день казенную десятину. — Салтыков довольно точно приводит по памяти («помнится…») один из расчетов и нормативов — «уроков», содержавшихся в книге Бажанова (см. стр. 85); казеннаядесятина — см. прим. к стр. 219. …бежит в объятия земских учреждений, мирового института… — Уход «прогоравших» поместных дворян «на службу» был характерным явлением тех лет. Об отношении Салтыкова к земскимучреждениям см. т. 7, стр. 617; мировойинститут — институт мировых посредников, введенный после отмены крепостного права для урегулирования спорных вопросов между крестьянами и помещиками. Выкупные свидетельства — процентные бумаги, выдававшиеся казной помещику по совершении земельной сделки между ним и «вольными» крестьянами и составлявшие 70–80% всей выкупной суммы, погашаемой затем выкупными крестьянскими платежами. Кийждо — каждый, всякий (церковнослав.). …изнывает в тенетах круговой поруки… — Имеется в виду ответственность крестьянской общины за своих членов, «сковывавшая» крестьян «по рукам и ногам», отдававшая их в «кабалу» к кулакам и «облегчавшая» властям контроль над деревней. …выражение «становой» употреблено не в буквальном смысле. — Понятие «становой» используется здесь в переносном смысле, обозначая самый строй, систему самодержавной власти. …той помпадурши, которая <…> восклицала: глупушка! нашалил — и уехал! — См. т. 8, цикл «Помпадуры и помпадурши» (очерк «Старая помпадурша»). …о которой древле сказано: блюдите да опасно ходите. — Не совсем точная цитата из Евангелия. В подлиннике: «Блюдите убо, како опасно ходите, не якоже немудри, но якоже премудри…», то есть: «Итак, смотрите поступайте осторожно, не как неразумные, но как мудрые…» (Послание к ефесянам святого апостола Павла, гл. 5, ст. 15). …идти вперед, вышнего града взыскуя. — Выражение восходит к евангельскому тексту: «Не имамы бо зде пребывающего града, но грядущаго взыскуем», то есть: «Ибо не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего» (Послание к евреям святого апостола Павла, гл. 13, ст. 14). «Взыскующиевышнегограда» — одно из обозначений сторонников нового жизнеустройства, поборников социальной справедливости. …в своем новом углу… — В 1877 году Салтыков приобрел на берегу Финского залива небольшую усадьбу Лебяжье, вскоре проданную им за убыточностью. …«хладных финских скал» — из стихотворения Пушкина «Клеветникам России» (1831). Чухны (чухонцы) — прозвание финнов, живших в пригородах Петербурга. Тревоги и радости в Монрепо* Впервые — ОЗ, 1879, № 2, (вып. в свет 21 февраля), стр. 569–602. Сохранилась писарская копия (ГПБ), происхождение которой неизвестно, но она, по-видимому, близка к тексту, запрещенному цензурой. Этот очерк под названием «В добрый час» был исключен из № 11 «Отеч. записок» за 1878 год. Донесение H. E. Лебедева в С.-Петербургский цензурный комитет о данном номере журнала посвящено очерку «В добрый час» и статье «Принципы земского обложения». Разобрав оба произведения, цензор в своем заключении писал: «Находя, что как очерк Щедрина «В добрый час», ничем не отличающийся от прочих сатирических сочинений его, пропущенных цензурою, так и статья «Принципы земского обложения», в которой излагается бедственное положение крестьян вследствие чрезмерного обложения всякого рода поборами, не могут считаться настолько вредными, чтобы служить поводом к аресту ноябрьской книжки «Отеч. записок», но, во всяком случае, цензор считает нужным о содержании обеих поименованных статей донести Главному управлению по делам печати для характеристики направления означенного журнала» (ЦГИАЛ, ф. 777, оп. 2, ед. хр. 60, л. 308 в). Неизвестно, под влиянием каких обстоятельств, но H. E. Лебедев существенно изменил донесение. Исключив отзыв о статье «Принципы земского обложения» и свое заключение, он оставил лишь разбор очерка «В добрый час», предложив за напечатание его подвергнуть книжку журнала аресту. Но и в таком виде донесение претерпело ряд изменений. В деле об издании «Отеч. записок» оно существует в нескольких вариантах. Приведем его по журналу заседания С.-Петербургского цензурного комитета от 18 ноября, то есть в том виде, в каком оно рассматривалось комитетом: «Доклад цензора Лебедева о ноябрьской книжке журнала «Отечественные записки», представленный комитету ноября 17-го дня 1878 года. В ноябрьской книжке «Отечественных записок», представленной комитету 16-го текущего ноября, обращает на себя внимание цензуры своею предосудительностью статья «В добрый час» Н. Щедрина (стр. 223–256). Этот очерк составляет едкую сатиру на преобразованную сельскую полицию, именно на становых и на урядников. Проводя параллель между прежнею дореформенного сельскою полициею и настоящею, автор отдает преимущество первой, находя, что хоть прежние становые, которых народ титуловал «куроцапами», были и менее образованны, но зато они не старались залезать в душу человека и отыскивать в тайниках ее различные неблагонамеренные тенденции. Теперешние же становые, принявшие в свое заведывание «основы и краеугольные камни», наделенные даром читать в сердцах человеческих, получили еще себе в помощники для своих изысканий урядников (стр. 224, 226, 227, 228, 230, 231, 232). На страницах 241–246 для характеристики воззрений станового новейшего покроя на предстоящие ему обязанности, автор влагает в уста становому речь, обращенную к сотским, пропитанную едким сарказмом, и в этой речи уже без церемоний к числу обязанностей становых причисляет шпионство, соглядатайство, преследование литераторов и вмешательство во внутреннюю, сокровенную жизнь обывателя. (Нельзя не заметить, что эта речь станового напоминает в карикатуре другую речь, недавно произнесенную градоначальником одного из городов Южной России при вступлении в должность[271].) Автор приходит окончательно к такому выводу, что при таком положении вещей жить в свое удовольствие могут только одни кабатчики и так называемые благонамеренные люди. Находя, что в сатирическом очерке Щедрина выставлены в карикатурном виде без всякого замаскирования чины земской полиции, а именно становые пристава и только что учрежденные урядники, что в круг их обязанностей включены такие, которые вовсе не входили и не могли входить в правительственную программу, что вследствие такого осмеяния этих полицейских должностей роняется в общественном мнении их авторитет и значение, а с другой стороны искажаются в самом неблагоприятном смысле действительные цели правительства, бывшие в виду при учреждении этих должностей, цензор признает статью Щедрина «В добрый час» настолько вредною, что по отношению к ней считает нужным применить к ноябрьской книжке «Отечественных записок» закон 7 июля 1872 года. Соглашаясь с вышеприведенною оценкою цензурного значения статьи и принимая во внимание объявленное на основании высочайшего повеления сентября 1-го дня 1878 года распоряжение господина министра внутренних дел о недопущении в периодических изданиях порицания действий полиции и возбуждении к ней недоверия и неуважения, цензурный комитет признает необходимым применить к ноябрьской книжке «Отечественных записок» статью 1 высочайше утвержденного 7-го июля 1872 года мнения Государственного совета, о чем и определил представить начальнику Главного управления по делам печати для доклада господину министру внутренних дел» (ЦГИАЛ, ф. 777, оп. 2, ед. хр. 60, лл. 304–305). Не желая подвергать номер аресту, председатель С.-Петербургского цензурного комитета А. Г. Петров предложил Салтыкову заменить очерк «В добрый час» каким-нибудь другим произведением. В письме на имя начальника Главного управления по делам печати В. В. Григорьева от 18 ноября он докладывал: «Честь имею довести до сведения Вашего превосходительства, что помещенный в ноябрьской книжке «Отечественных записок» сатирический очерк Н. Щедрина под заглавием «В добрый час» оказался весьма неудобным. Это едкая сатира на преобразованную сельскую полицию. При всей неопрятности и неблаговидных качествах прежних чинов полиции, которых народ титуловал куроцапами, автор отдает им предпочтение пред представителями новой, которые, взявши на себя охранение основ и краеугольных камней, задались мыслию читать в сердцах граждан и получили себе помощников в лице новых урядников. В уста станового нового покроя влагается речь к его подчиненным, которая есть не что иное, как пародия речи одесского градоначальника Гейнца. В ней шпионство и соглядатайство прямо ставятся в обязанность полицейским властям. Такое осмеяние новой полиции и самих мотивов ее преобразования показалось нам особенно неуместным после сентябрьского циркуляра министра, изданного на основании высочайшего повеления. Вследствие доклада цензора и по представленному мне уполномочию я, предварительно представления Вашему превосходительству о задержании книги, вошел в аккомодацию с редактором об исключении или переделке статьи. Он предпочел заменить ее другой и на сей конец испросил возвратить ему представленные в комитет экземпляры для вторичного представления в измененном виде» (ЦГИАЛ, ф. 853, оп. 2, ед. хр. 69, л. 35). В свою очередь 18 ноября Салтыков писал в цензурный комитет: «Желая сделать в 11-ом № «Отечественных записок» некоторые изменения, я прошу комитет возвратить представленные экземпляры, взамен которых будут доставлены новые». Как только новые экземпляры одиннадцатого номера журнала поступили в комитет, секретарь комитета Н. И. Пантелеев на донесении H. E. Лебедева написал: «Статья «В добрый час» исключена из журнала, посему оставить доклад без изменений». Но Салтыков не смирился с запрещением очерка и 20 ноября обратился к В. В. Григорьеву с просьбой разрешить «поместить прилагаемый рассказ в декабрьской книжке журнала, не подвергая, ради его, книжку задержанию»[272]. В результате длительных переговоров Салтыкову, по-видимому, все же удалось заручиться согласием Григорьева на помещение в переработанном виде очерка «В добрый час» под названием «Тревоги и радости в Монрепо». В письме к Энгельгардту Салтыков сообщал: «Институт урядников зачислен в число священных, и писать об нем, яко об институте, или возвести урядника в перл создания — значит совершить преступление. У меня весь этюд «Тревоги в Монрепо» таким образом перепакостили, выкинув все, что касается урядников. Он был еще в ноябрьской книжке напечатан. Вырезали и с тех пор, в течение 3-х месяцев, вели pourparlers[273]. Слова «занимается пропагандами» я должен был заменить словами: «занимался филантропиями», что вышло даже лучше. По сему можете судить и о прочем; а между прочим и о том, почему в Вашей статье получились некоторые пропуски». Но и в переработанном виде «Тревоги и радости в Монрепо» снова обратили внимание цензора Лебедева. Его донесение о второй книжке «Отеч. записок» за 1879 год посвящено статье Н. Ф. Анненского «Государственная роспись на 1879 год» и очерку Салтыкова[274]. Лебедев находил оба произведения «весьма предосудительными и вредными», а в «Тревогах и радостях в Монрепо» обнаруживал «явное презрение к правительству, прибегающему к шпионству, как главному орудию самосохранения», в очерке, полагал он, «искажается и осмеивается полиция и характер ее деятельности» и доказывал, что «настоящее произведение Щедрина» является «крайне предосудительным, неблагонадежным и вредным». В этом отзыве содержится также текст, зачеркнутый Лебедевым и не воспроизведенный в публикации Евгеньева-Максимова: «Изложив содержание этого очерка, цензор остается при прежнем своем мнении, представленном в донесении о ноябрьской книжке «Отечественных записок», то есть о крайнем вреде этой статьи и о применении к февральской книжке закона 7 июля 1872 года». Исходя из этого, Лебедев считал необходимым подвергнуть второй номер журнала аресту. Ознакомившись с его донесением, С.-Петербургский цензурный комитет одобрил это предложение. Однако Григорьев с ним не согласился. Такую позицию начальника Главного управления по делам печати, очевидно, можно обьяснить только тем, что между ним и Салтыковым существовала предварительная договоренность, о которой не знали ни Лебедев, ни цензурный комитет. Договоренность эта была достигнута в результате переговоров после упомянутого выше письма Салтыкова к Григорьеву от 20 ноября. Поэтому, чтобы сдержать свое обещание, Григорьев обратился к министру внутренних дел Л. С. Макову со следующим письмом: «С.-Петербургский цензурный комитет внутренней цензуры представил о задержании февральской книжки «Отечественных записок» (находящейся еще в рассмотрении) и о применении к ней высочайше утвержденного мнения Государственного совета июля 7-го 1872 года. Основанием к такому задержанию полагает комитет нецензурность двух статей в этой книге: «Тревоги и радости в Монрепо» Щедрина и «Государственная роспись на 1879 год». Ни ту, ни другую из этих статей не могу я признать вредною и опасною в такой степени, чтобы предстояла необходимость уничтожить их путем закона 7-го июля 1872 года. Что касается до произведений Щедрина, то они, как сатирические, естественно, представляют вещи не в их настоящих размерах; преувеличение же, в которое он постоянно вдается, имеет результатом, что читатель проникается не злобою, не негодованием, а смехом. Таков и его рассказ «Тревоги и радости в Монрепо». Рассмотрение «Государственной росписи на 1879 год», конечно, не заключает в себе панегирика нашему финансовому управлению: но печать имеет, по закону, право на такое рассмотрение, лишь бы сделано оно было в приличных формах. Притом статья «Отечественных записок» по этому предмету не заключает ничего нового противу того, что высказано уже в печати о росписи на 1879 год. Поэтому я полагаю, что нет достаточных оснований задерживать и представлять в Комитет министров для уничтожения февральскую книжку «Отечественных записок», тем более что по выходе ее в свет она может быть рассмотрена Советом Главного управления по делам печати и признана, если окажется нужным, заслуживающею второго предостережения. Соображения эти имею честь представить на усмотрение Вашего превосходительства вместе с прилагаемым донесением С.-Петербургского цензурного комитета»[275]. На этом документе резолюция Макова: «Согласен с Вашим заключением». Таким образом, благодаря предусмотрительности Салтыкова очерк «Тревоги и радости в Монрепо» был напечатан. По писарской копии можно установить, какие изменения вынужден был по цензурным соображениям внести Салтыков при публикации очерка под названием «Тревоги и радости в Монрепо». В рукописи значительно больше внимания было уделено институту урядников, при переработке часто встречающееся слово «урядник» было им или убрано, или заменено на «вольнопрактикующий незнакомец», «посторонний», «человек» и т. п., а вместо «пропаганда» введен термин «филантропия», «проповедь» и т. д. Помимо такого рода замен Салтыкову в ряде случаев пришлось прибегнуть и к исключению части текста, что, в свою очередь, явилось поводом для дальнейшей его творческой переработки. Приводим наиболее существенные варианты из писарской копии. Стр. 292, строка 9. После: «становую квартиру» — было: и сверх того к нам назначили какое-то совсем новое лицо: урядника. Стр. 293, строка 21. После: «говорил бы о сердцеведении» — было: и о внутренней политике, и чтобы… Стр. 293, строка 17 сн. После: «и так далее до конца» — было: А тут еще на помощь к нему подоспеет урядник… Что такое этот урядник! Что означает сей новый чин? Стр. 296, строка 1 сн. После: «молодых отростков для ее огорода» — было: Затем уже совсем было собрался домой, как вдруг вспомнил об уряднике. — Ну, а урядник? — обратился я к батюшке, — как-то он на мои пропаганды взглянет? — Об уряднике ничего сказать не могу и даже впервые о такой должности слышу, — ответил он, — читал, правда, в газете, будто бы в Костромской губернии у одного обывателя пропала курица и будто бы господин урядник ту курицу за семьсот верст нашел, но верно ли это — сказать не могу. Стр. 299, строка 21. После: «политически неблагонадежного лица» — было: Все равно как история с нигилизмом. Кому до 1862 года могло даже во сне привидеться это интересное явление, наделавшее столько шума в нашей печати и, к несчастию, даже в жизни? Стр. 301, строка 17. Вместо: «следовать куда глаза глядят» — было: следовать в места не столь отдаленные. Стр. 306, строка 11 сн. После: «поднять» — было: И к тому же, наверное, найдутся люди, которые увидят тут каламбур… Стр. 308, строка 16. После: «будет прием урядников» — было: и кстати я познакомлю вас с моими молодцами урядниками. Стр. 318, строка 15 сн. После: «вы благородный человек» — было: По нужде я могу быть даже откровенным с урядниками, потому что они призваны исполнять мои предначертания… Автор подверг в очерке осуждению произвол властей, дошедший до последней крайности и принявший форму пресловутого «сердцеведения». С беспощадным сарказмом осмеяны здесь некоторые конкретные «охранительные» мероприятия правительства — введение института полицейских урядников, усиление средств уездной полиции, выступление Гейнса, отразившего «твердые» установки и настроения правительственных верхов. Одновременно сатирически заклеймена трусость и податливость дворянского либерала-фрондера, постыдно пасующего перед реакцией. Очерк получил высокую оценку в печати. «Г. Салтыков, — отмечал Буренин, — под видом легкого фельетонного очерка, в маленькой раме будто бы чисто бытовой картинки захватывает одно из существеннейших отрицательных явлений современной жизни. Сатирический герой этюда становой новейшего, «последнего» пошиба, и в его образе сатирик обрисовывает самые выдающиеся черты целого направления, обрисовывает с такою полнотою и выдержкою, какая ему не всегда удается. Сатира не переходит ни разу в шарж, не страдает околичностями и юмористическим балагурством, не чуждым иногда г. Салтыкову: она проведена с начала до конца очень тонко, с чувством меры и оставляет впечатление вполне ясное и цельное». Подробно пересказав содержание, критик приходил к выводу: «Вообще можно сказать, не рискуя впасть в ошибку, что новый этюд г. Салтыкова, несмотря на легкую фельетонную форму, принадлежит к числу наиболее выдержанных, наиболее определенных и глубоких его сатир»[276]. Считая, что «лучшей из беллетристических статей февральской книжки «Отеч. записок», без сомнения, является очерк Щедрина», обозреватель одесской газеты «Правда» подчеркивал: «Разговоры обывателя с Грациановым и в особенности речь последнего с сотским как нельзя более типичны и полны самой злой иронии. Но что особенно замечательно вообще в сатирических очерках г. Щедрина и, разумеется, также и в этом — это именно их современность, — он особенно умеет всегда подметить отрицательные стороны современной «злобы дня» и вместе с тем подметить в ней пошлую сторону, которую и предает беспощадному сарказму. Новый рассказ его может быть лучшим подтверждением этого»[277]. «Прекрасный», «своевременный», «остроумный» очерк «Тревоги и радости…» вызвал сочувственные по большей части отклики и других периодических изданий. Считая, что «для воспроизведения современного помещичьего быта больше всех русских писателей делал и сделал Щедрин», обозреватель «Русск. курьера» (1880, № 53, 24 февраля, подпись: Б. Н.)называет рассматриваемый очерк «замечательнейшим», хотя и не лишенным, как всякая «чистая» сатира, известной «односторонности». Мы живем среди полей и лесов дремучих… — строка из цыганской песни в опере Верстовского «Пан Твардовский», по либретто Загоскина. Песня была впервые «опубликована в «Драм. альманахе» (СПб. 1828, стр. 133–134). …называли куроцапом. — Это прозвище неоднократно встречается у Салтыкова (см., например, очерк «Охранители» в цикле «Благонамеренные речи», а также главу «Предводитель Струнников» в «Пошехонской старине»). В «письмах» «Из деревни» Энгельгардта прежний становой именуется примерно так же — «курятник» (ОЗ, 1879, № 1, стр. 134). …более или менее отдаленных городов — то есть возможных пунктов административной ссылки. Вот хоть бы «филантропии» эти… — Рассказчик, выступающий в роли кающегося либерала, намекает на «грехи» молодости — увлечение передовыми идеями, проповедь человеколюбия и т. п. Когда объявили свободу вину... — Имеется в виду отмена в 1861 году так называемых откупов (см. прим. к стр. 326) и введение вместо них винногоакциза, то есть налога, включенного в цену вина сверх его стоимости (ср. в «Благонамеренных речах»: «Насчет вина свободно, а насчет чтениев строго. За ум взялись», т. 11, стр. 111). А ежели бы вы в то время вместо «свободы»-то просто сказали: улучшение, мол, быта… — В период подготовки манифеста 19 февраля 1861 года самый термин «освобождение» заменялся в официальных документах словами: «улучшениебыта помещичьих крестьян». …ни курить фимиам, ни показывать кукиш в кармане, ни устраивать мосты и перевозы… — Об отношении Салтыкова к земству см. т. 7, стр. 550 и 617. …позволявшие себе носить волосы более длинные, чем нужно. — Ирония по адресу гонителей «нигилистов», раздраженно реагировавших на такие внешние приметы разночинцев-демократов, как костюм, манера держаться, стрижка волос и т. п. «Длинноволосый», «нестриженый» или, напротив, «стриженая» в лексиконе реакционеров и обывателей служили прямым обозначением «нигилиста» и «нигилистки». …как некогда выразился академик Безобразов… — См. стр. 696. …а просто явилось ответом на требование темперамента… — Салтыков, вероятно, обыгрывает здесь словоупотребление Безобразова в статье «Наши охранители и наши прогрессисты»: «Всякая действительность, с какой бы точки зрения ни смотреть на нее, заключает в себе свет и тени; видеть более света или более густые тени зависит от того или другого личного настроения и даже темперамента» (PB, 1869, № 10, стр. 464). Исправник — начальник уездной полиции в дореволюционной России. «…Кимвал бряцающий…» — библейское выражение (кимвал — музыкальный инструмент с сильно звенящим звуком), служащее Салтыкову для иронического обозначения бессодержательности и агрессивности охранительной идеологии. …будет прием урядников. — Должность полицейскихурядников была введена высочайше утвержденным положением Комитета министров летом (9 июня) 1878 года «для усиления средств уездной полиции и в помощь становым приставам для исполнения полицейских обязанностей, а также для надзора за действиями сотских и десятских на местах и для их руководства» («Собрание узаконений и распоряжений правительства, издаваемое при Правительствующем Сенате», 1878, № 37, 28 июня, стр. 721–722; далее следует «Проект временного положения о полицейских урядниках в сорока шести губерниях, по общему учреждению управляемых»). 20 июля 1878 года Правительствующему Сенату была представлена «Инструкция полицейским урядникам», утвержденная накануне министерством внутренних дел (о ней см. стр. 723). Эти постановления и документы, естественно, привлекли к себе внимание печати. Так, «Голос» поместил пространную заметку, приветствовавшую новый институт — страж «порядка» и «спокойствия»: «Урядники волей-неволей являются облеченными и политической миссией: на них будет лежать воспитывание, собственным примером, в народной массе строгого чувства законности и доверия к правительству, им предстоит сделать совершенно безвредными всякие утопические бредни, которые, тем или другим путем, могут распространяться среди народа» (1878, № 292, 22 октября). Редакционной статьей откликнулись на это событие и «Моск. ведомости» (1879, № 23, 26 января). Сатира Салтыкова, таким образом, осмеивала и самый институт, и отношение к нему со стороны либерально-охранительной прессы. Вот речь, которую он произнес… — Один из «источников» остропародийного грациановского «слова» — речь одесского градоначальника Гейнса. В «Голосе» (1878, № 290, 20 октября) сообщалось: «Новый одесский градоначальник, генерал Гейне, во время приема всех служащих, сказал чинам полиции речь, которая произвела сильное впечатление. Надежда, что Одесса приобрела начальника твердого и опытного, кажется, оправдывается». Немного спустя газета целиком опубликовала и самый текст речи (1878, № 294, 24 октября), привлекшей внимание Салтыкова. Осмеивая выступление Гейнса, писатель в ряде случаев почти дословно воспроизводит этот характерный «оригинал». Ср.: «И я, с своей стороны, имею честь представиться вам как старший чин одесской полиции» (Грацианов: «Господа! я сам ничего больше, как первый урядник вверенного мне стана…»). Гейнс: «Нарушение законов или подготовление к их нарушению производится чаще всего в домах, чем на улицах, потому полиция не может иметь характер, так сказать, исключительно уличный. Повсеместно полиция зорко следит за жизнью людей, признаваемых вредными. В Северной Америке и Западной Европе, т. е. там, где домашний очаг считается неприкосновенным, полиция знает жизнь горожан, знает их выдающиеся черты и недостатки, отчего она в состоянии предупреждать преступления и всегда обладает драгоценным материалом для их раскрытия…» (Грацианов: «Во-первых, вы должны знать все, что делается в ваших сотнях… Чтобы знать все, нет никакой необходимости в вмешательстве каких-либо сверхъестественных или волшебных сил. Достаточно иметь острый слух, воспособляемый не менее острым зрением — и ничего больше. В Западной Европе давно уже с успехом пользуются этими драгоценными орудиями, а по примеру Европы, и в Америке. У нас же, при чрезвычайной простоте устройства наших жилищ, было бы даже непростительно пренебречь сими дарами природы»). Или же: «Прежде всего и настойчивее всего я просил бы вас, господа, постараться усилить уважение, питаемое к вам жителями Одессы, что вы можете достигнуть только одним способом: твердым и настойчивым исполнением своего долга в пределах и рамках, указываемых законами» (Грацианов: «Только взаимное и непрерывное горжение друг другом может облагородить нас в собственных глазах наших; только оно может сообщить соответствующий блеск нашим действиям и распоряжениям. Видя, что мы гордимся друг другом, и обыватели начнут гордиться нами, а со временем, быть может, перенесут эту гордость на самих себя»). И еще: «Рекомендую только некоторую большую сдержанность и осторожность относительно людей, признаваемых надежными, и относительно образованного класса, так как, чаятельно, что последний более других понимает особенно, в настоящее время, необходимость уважать и исполнять закон». (Грацианов: «Действительного и истинно плодотворного содействия вы можете ожидать, по преимуществу, от господ кабатчиков… Не особенно полезного, однако ж, и не вредного содействия вы можете ожидать от господ бывших помещиков, ныне скромно именующих себя землевладельцами».) Помимо речи Гейнса в грациановском «слове» высмеян еще один официальный документ — правительственная «Инструкция полицейским урядникам», состоящая из 42 параграфов и выписок статей из Свода законов; она многими своими пунктами пародируется Салтыковым. Параграфы «Инструкции» предписывали урядникам «следить, негласным образом, за неблагонадежными и подозрительными лицами и наблюдать негласно за поведением лиц, водворенных на местах жительства под надзор полиции»; чаще посещать места, «в коих, по разным обстоятельствам, скопляется большое число народа»; требовать «исполнения закона или полицейского распоряжения» «твердо и настойчиво»; сотским еженедельно являться к становому с рапортами и для получения приказаний («Собрание узаконений и распоряжений правительства…», 1878, № 151, 4 августа, стр. 916–927, 934). Так, например, Грацианов предлагает урядникам являться к нему «за разъяснениями» и «для получения <…> наставлений» «возможно чаще», «потому что урядник, в ожидании разъяснений, может помочь <…> прислуге нарубить дров, поносить воды и вообще оказать услугу по домашнему обиходу». Любопытно, что вскоре в «Циркуляре министра внутренних дел губернаторам» — от 25 марта 1879, № 38 — был официально отмечен факт неслужебного использования становыми урядников — чаще всего в качестве «если не даровых, то весьма дешевых письмоводителей» — см. MB, 1879, № 89, 10 апреля. Возможно, что толчком к пародированию, своеобразным «напоминанием» послужила статья (MB, 1879, № 23, 26 января), посвященная институту урядников и одобрявшая многие из параграфов «Инструкции». (14, 16, 34 и др. — они-то и «задеты» в первую очередь Салтыковым.) …прочитав в одном сочинении <…> «Устав о печении пирогов» <…> «не потерплю» и «разорю!». — Грацианов вспоминает «Историю одного города». …с земским цензом… — Ценз (имущественный, образовательный) — условие допущения лица к пользованию теми или иными социально-политическими правами, прежде всего избирательными. Здесь — имущественный ценз. …какого мнения я насчет фаланстеров, и когда я выразился, что опыт военных поселений… — В системе Фурье фаланстер — коллективно-трудовая единица. Военныепоселения, практиковавшиеся царизмом в первой половине XIX века и охватывавшие несколько губерний, по своему устройству и режиму мало чем отличались от тюремных колоний. Водворенные туда государственные крестьяне одновременно несли и изнурительную воинскую службу, и тяжелые земледельческие повинности, подвергаясь строжайшему контролю во всем, даже в сугубо личных делах. Салтыков здесь иронизирует над гонителями всего передового, которые, обрушиваясь на «фаланстеры», на деле являются защитниками самых грубых общественных аномалий, устроителями дикого «крепостногофаланстера», включая и бесчеловечный опыт военных поселений. …школы военных кантонистов… — специальные школы для солдатских детей, с самого рождения причислявшихся к военному ведомству; отличались жестокой муштрой и палочной дисциплиной. О браке, согласно с определением присяжного поверенного Пржевальского, выразился, что это могила любви… — Имя адвокатаПржевальского получило нелестную известность после судебного процесса по делу неудачно покушавшейся на него А. А. Венецкой (дело Венецкой рассматривалось в Московском окружном суде 31 августа 1878 г.; см. отчет — H В, № 904, 4 сентября, и № 906, 6 сентября). Тогда-то и получила огласку, вызвав многочисленные иронические цитации в печати, фраза о «браке», которой, как выяснилось на суде, Пржевальский пользовался, склоняя Венецкую на внебрачную связь. Собственно, Пржевальский лишь возродил французскую поговорку, с давних пор известную в России, использованную, например, в эпиграмме С. А. Соболевского (1852) на Каролину Павлову: Ах, куда ни взглянешь, Все любви могила!.. Мужа мамзель Яниш В яму посадила… (См.: Русская эпиграмма (XVIII–XIX вв.), «Сов. писатель», Л. 1958, стр. 186.) Сатирический выпад Салтыкова объясняется тем, что «Моск. ведомости» раздраженно откликнулись статьей Иногородного обывателя (Б. М. Маркевича) на сочувственное по отношению к Венецкой освещение периодикой этого процесса. Газета открыто ополчилась на тех «молодцов от, прогресса"», которым «нужны „уравновешенные в правах с мужчинами" женщины»: «Их героини — какая-нибудь Венецкая, стреляющая в человека, как в «петуха»…» (MB, 1878, № 278, 1 ноября). Салтыков, несомненно, имел в виду это выступление, когда заставлял шпиона-«сердцеведа» Грацианова признать «нигилистический» афоризм Пржевальского. …вольнопрактикующим незнакомцем. — В рукописи, судя по писарской копии, приставленный к рассказчику шпион назывался «урядником» (см. стр. 719). Монрепо-усыпальница* Впервые — ОЗ, 1879, № 8 (вып. в свет 19 августа), стр. 489–514. Рукописи и корректуры неизвестны. При подготовке Изд. 1880 и 1883 наряду с мелкой стилистической правкой в текст внесено несколько незначительных изменений. Эпиграф «Когда продавец…» перенесен к очерку «Finis Монрепо». Стр. 326, строка 20. В журнальном тексте после слов: «отлично понимает» — было: «что песня сороковых и иных годов уже спета». «Монрепо — усыпальница» продолжает тему, обозначенную уже в «Дворянских мелодиях» и «Дворянской хандре». Это очерк об «отживающих» «людях сороковых годов», сознающих в новую эпоху свое «бессилие» и «неумелость» и устремляющихся к «родным пепелищам» с единственной целью — «заживо иметь гроб». В письме к Анненкову от 10 декабря 1879 года Салтыков так определил эту свою тему: «…я в последнее время начал все о прелестях умирания писать…» По мысли Салтыкова, поколение 40-х годов — к нему писатель так или иначе причисляет и себя — исторически устарело, сделалось неспособным активно участвовать «в делах и вещах современности». Хотя отдельные из его представителей и пытаются, явно самообольщаясь, сыграть роль «заправских деятелей», «похорохориться», но «большинство» сознает всю бесцельность выхода на общественно-историческую сцену «с запасом забытых слов». Тезис «пора умирать», мотив «усыпальницы», определившие всю тональность очерка, поддерживаются мыслью о невозможности для «стыдящегося», но «бессильного» человека жить в «царящей суматохе», о необходимости отстранения от «торжествующей современности», определяемой как «жизнь с двойным дном». Критика — преимущественно «газетная» — обратила внимание на особый «тон» очерка, не обнаружив, однако, достаточно ясного понимания смысла и истоков салтыковской «грусти». «…Новое произведение Щедрина, — писал П. И. Вейнберг, — есть как бы сатирическая элегия, эпиграфом к которой можно поставить, пожалуй, лермонтовское «Выхожу один я на дорогу» («Молва», 1879, № 232, 24 августа; подпись: Петр В — б — ъ). Исключительно в субъективно-психологическом плане истолковал «меланхолию» Салтыкова В. П. Чуйко («Новости», 1879, № 228, 7 сентября; подпись: В. П.), противопоставив тут же «ясный, конкретный художественный язык» «Монрепо — усыпальницы» «туманной» манере предшествующих созданий «корифея литературы». Сомнительного свойства комплиментами, стремлением противопоставить «бесподобный» юмор «высокодаровитого автора» будто бы «либерально-резонерской закваске его сатиры», то есть ее идейной направленности, отличается отзыв Буренина (НВ, 1879, № 1259, 31 августа). Более сочувственно отозвался об очерке А. И. Введенский. Отметив, что с течением времени в сатире писателя стало «гораздо больше желчи и горя, чем смеха», критик в пример привел «Монрепо — усыпальницу». «В этом сатирическом произведении, — отмечал Введенский, — среди свойственного таланту автора саркастического отношения к беспримерно-нелепым явлениям нашей жизни, читатель вдруг наталкивается на многие строки и целые страницы, почти с страстным увлечением написанные и обличающие, что автору было не до «смеху», хотя бы и «сквозь слезы». Посмотрите, например, какая глубокая скорбь и нравственная боль чувствуется в следующих словах, где автор говорит о своей любви к России и о причинах этой любви»[278]. «Монрепо — усыпальница» и «Finis Монрепо» были прочитаны писателем на вечере в пользу Литературного фонда 28 декабря 1879 года. «Lui! toujours lui!!» — Неточная цитата из стихотворения Гюго, посвященного Наполеону I. У Гюго «Toujours lui! Lui partout». Эти слова взяты Салтыковым в качестве эпиграфа к очерку «Он!» («Помпадуры и помпадурши», т. 8, стр. 141 и 510). …наши фрондирующие помещики... Характеристику русского фрондера Салтыков дал в очерке «К читателю» из цикла «Благонамеренные речи» (т. 11). …пропинационная привилегия… — право монопольной виноторговли (так называемые откупа), приобретаемое у правительства. Я знаю, что и между нами найдутся личности, которые не прочь еще похорохориться, устроить недоразумение и погарцевать перед застигнутой врасплох толпой, в качестве заправских деятелей… — Возможно, в этой тираде имеется в виду Тургенев, приезд которого весной 1879 года в Москву и Петербург сопровождался торжественными обедами и речами, в которых много говорилось о «людях сороковых годов» (см., например, отчеты о московском — 6 марта и петербургском — 13 марта обедах в честь писателя в «Газете Гатцука», 1879, № 10–11). «Отеч. записки», не принявшие участия в чествовании Тургенева, разъяснили свою позицию в специальном объяснении («Внутр. обозр.», 1879, № 4). Салтыков писал Анненкову 10 декабря 1879 года: «Он напоминает мне тех старинных наших помещиков, которые, бывало, все по герольдиям хлопотали, как бы герб позабористее получить. Так и он: все о рукоплесканиях и почестях хлопочет и какую массу хитростей и уловок для этого употребляет — это вообразить невозможно». …с запасом забытых слов… — то есть идей «сороковых годов». Сознавая известную ограниченность этих идей, Салтыков не раз подчеркивал их возвышенный характер и большую гуманистическую значимость перед лицом торжествующего «бесстыжества»: он горько сетовал на то, что мир «ликующего хищничества» предал забвению заветы «сороковых годов», зачислив их в разряд «фикций», «нестоящих» слов. Возможно, что с этими представлениями связан последний замысел писателя — «Забытые слова» (1889). Непотизм — устройство служебной карьеры родственникам, «своим людям». …не скрывается ли за этим фактом ходатайство Гулак-Артемовской? — Гулак-Артемовская, светская дама, нажила крупный капитал тем, что, пользуясь своими связями, «проводила дела» в министерствах; своими ходатайствами перед высокопоставленными лицами помогала всякого рода сомнительным предприятиям, за что получала вознаграждения. Ее громкое дело слушалось в Петербургском окружном суде осенью 1878 года. Она вместе с Богдановым обвинялась в подлоге векселей (хроника процесса печаталась в ряде газет: см., например, «Голос», 1878, №№ 291–300; НВ, 1878, №№ 951–958). А потом пойдут газетные «слухи»… — Здесь и далее Салтыков осмеивает падкую на всевозможные «интригующие» сообщения консервативную и либеральную печать, стремившуюся использовать передаваемые ею толки в своих корыстно-охранительных целях. На страницах «Моск. ведомостей», «Газеты А. Гатцука», «Голоса» и других термин «слухи» часто фигурировал. Например, «Новый год начался тревожными слухами о появлении будто бы чумы в Астраханской губернии…» («Газета А. Гатцука», 1879, № 1, 6 января). См. прим. к стр. 329–330. Все это взбаламученное море... — Для характеристики современной прессы Салтыков использовал название известного антинигилистического романа Писемского «Взбаламученное море». Сначала исчезли волгаре, потом Афганистан и Зулу́, потом ветлянская интрига, потом еще интрига и еще интрига, а, наконец, и слухи о предстоящем финансовом возрождении… — Салтыков иронически перечисляет самые ходовые в тогдашней периодике «вопросы» и «темы». Действительно, газетные полосы и столбцы некоторых «толстых» журналов за 1878–1879 годы пестрят сообщениями и заметками об итогах русско-турецкой войны (1877–1878 гг.) и устройстве Болгарии, об Афганистане, его правителях Шир-Али, Якуб-хане и «английских интригах», об африканском племени зулу, в одной из схваток с которым погиб именитый участник английской военной экспедиции — претендент на французский престол Наполеон IV. Ветлянской интригой реакционная печать и особенно «Моск. ведомости» называли сообщения и слухи о вспыхнувшей в конце 1878 года в селе Ветлянке Енотаевского уезда Астраханской губернии эпидемии чумы. Сообщая, например, о покушении на харьковского губернатора кн. Д. Н. Крапоткина, о вооруженном противодействии при захвате тайной типографии в Киеве, об убийстве жандармского полковника в Одессе, «Моск. ведомости» объявили толки о чуме уловкою, призванною усыпить бдительность, прикрыть «преступные деяния»: «Впрочем, что значат события действительной жизни для тех, кто находится под впечатлением чумного кошмара? Не удивительно поэтому, что ужас кровавой драмы, разыгравшейся в Харькове, был заглушен шумом чумной комедии, разыгранной вслед за тем в Петербурге» (MB, № 46, 23 февраля). «Чумной комедией» здесь названо состоявшееся 11 января 1879 года заседание общества русских врачей под председательством Боткина, подтвердившее факт чумной эпидемии. Злободневным вопросом тогдашней внутренней жизни был и вопрос о финансах. По данным, напечатанным «Моск. ведомостями» (1879, № 5, 6 января), бюджетный дефицит за 1878 год составлял 27,5 миллиона рублей. Обеспокоенные власти предприняли ряд мер (учреждалась «особая высшая комиссия», вводились новые пошлины и сборы), которые, однако, даже по самым оптимистическим расчетам, никак не могли восстановить требуемого равновесия. Основная надежда возлагалась на «естественный» прирост доходов за счет общего подъема народного благосостояния. Это и брал под сомнение Салтыков, вопреки оптимистическим прогнозам официальных лиц, и в частности министра финансов. …Конституционное будущее Болгарии. — См. прим. к стр. 338. …Якуб-хан, достославно шествующий по стопам Шир-Али… — Имеются в виду афганские правители, потерпевшие поражение в военном конфликте с Англией (1878–1879 гг.). Эмир Шир-Али бежал из Кабула в конце 1878 года в Туркестан; Якуб-хан, сын Шир-Али, который находился в оппозиции к политике отца, был им заточен. После освобождения вступил в переговоры с англичанами, но долго продержаться у власти не мог: вскоре последовало его низложение и высылка в Индию. …то пригрозись: об этом, дескать, мы поговорим в следующий раз… — Салтыков иронически воспроизводит характерный для либеральной печати оборот-концовку, служащий прикрытием ее идейно-политической бессодержательности. Есть люди <…> которые мертвыми дланями стучат в мертвые перси. <…> По моему мнению, люди, занимающиеся этим ремеслом, суть иезуиты. <…> Они настроят мертвыми руками бесчисленные ряды костров… — Полемический выпад против Достоевского. См. стр. 775, 776–779. «…звон победы раздавайся» — пародийный парафраз державинского «Описания торжества в доме кн. Потемкина, по случаю взятия Измаила», часто используемый Салтыковым для осмеяния казенно-охранительного патриотизма. У Державина: Гром победы, раздавайся, Веселися, храбрый Росс! Слава, то есть «нас возвышающий обман»… — Из стихотворения Пушкина «Герой». У Пушкина: Тьмы низких истин мне дороже Нас возвышающий обман. Ходят люди в мундирах, ничего не созидают, не оплодотворяют, а только не препятствуют — а на поверку оказывается, что этим-то именно они и оплодотворяют... — Мысль о плодотворности административного бездействия, парадоксально изобличающая социальную вредность царской бюрократии, уже была высказана Салтыковым в «Истории одного города» и в «помпадурском» цикле (см. т. 8, стр. 233, 355). …чтобы мужик русский, говоря стихом Державина, «ел добры щи и пиво пил». — Салтыков полагал, что первой ступенью процесса превращения «коняги» в человека является удовлетворение его «первоначальных нужд», материальная обеспеченность, дающая ему возможность освободиться от притязаний «желудка» и перенести «свои требования в высшую сферу». «…Несправедливо и едва ли возможно ожидать, чтобы бедность духовная была побеждена прежде, нежели будет побеждена бедность материальная» («Письма о провинции», письмо 6-е; т. 7). В пятой главе «Итогов» Салтыков именно в этом плане (на полях, в конце текста первой редакции) процитировал из стихотворения Державина «Осень во время осады Очакова»: Запасшися крестьянин хлебом, Ест добры щи и пиво пьет. (См. т. 7, стр. 672–673; см. также цитацию этих строк в первой главе «Современной идиллии» — т. 15, кн. 1.) …«возбуждения пагубных страстей»? — На официальном языке означало революционные убеждения и действия. …конституционное будущее Болгарии… — иронический пассаж, включающий в себя и «обмен» телеграммами с реальными лицами (известными тогда болгарскими деятелями), преследует цель высмеять куцый характер подготовлявшейся царскими властями «конституции» — «устава о предупреждении и пресечении» («Органический устав государственного устройства княжества Болгарского»), извлечения из него публиковались в ряде тогдашних периодических изданий (см. MB, 1879, № 37, 13 февраля). Ряд публикаций тех лет, освещавших «болгарские дела», укрепляли ироническую точку зрения Салтыкова. Так, в «Заметках и воспоминаниях» Евг. Утина «Болгария во время войны» описывалось и держимордовское поведение ее губернатора кн. Черкасского, «грозного», посоветовавшего одной болгарской депутации «выбросить из головы всякие политические затеи», «слушаться и повиноваться, а не рассуждать». Один из «людей» кн. Черкасского «твердо стоял на своем, что управлять болгарами без нагайки невозможно» (BE, 1878, № 2, стр. 687–694). Посылаю телеграмму № 1-й: «Митрополиту Анфиму». — В заметке Утина «Наши болгарские дела» можно найти объяснение этому сатирическому выпаду. «Болгары, — писал он, — не желали, чтобы их духовенству была предоставлена особенно влиятельная роль в их внутренних делах. Об этом нежелании они скромно заявили, но получили грозный ответ, чтобы они не смели рассуждать подобным образом, что духовенство должно иметь предпочтительное влияние <…> что религия это краеугольный камень и т. д.» (BE, 1878, № 2, стр. 716). Даже покойный цензор Красовский — и тот с удовольствием подписал бы под ними: «Мечтать дозволяется». — А. И. Красовский, который был с 1821 года цензором, а с 1832 года председателем комитета иностранной цензуры, отличался особым обскурантизмом и вздорностью претензий. Почти под каждым из рассмотренных им сочинений, даже разрешенных другими членами комитета, стояла его резолюция: «А г. председатель полагает безопаснее запретить». …сам мечтательный Погодин — и тот не мог вычерпать его до дна. — Салтыков пародирует некоторые характерные для Погодина идеи — «мечтания», высказанные им в его научных и беллетристических сочинениях («О происхождении Руси», «Исследования, замечания и лекции о русской истории», «История в лицах о Димитрии Самозванце», «Петр I» и др.), а также в его монографии «Древняя русская история до монгольского ига» (т. I, M. 1872, стр. 1–6, 14–25; т. 2, стр. 678–690, 1327–1356 и др.). Finis Monrepo* Впервые — ОЗ, 1879, № 9 (вып. в свет 22 сентября), стр. 214–244. Сохранились: 1) черновая рукопись ранней редакции (от слов: «Разуваев предстал передо мной радостный…», стр. 348, и кончая словами: «…В два слова мы кончили: «Finis Монрепо!», стр. 380); 2) черновая рукопись поздней редакции (от слов: «Разуваев предстал передо мной…», стр. 348, и кончая словами: «…Разуваев ни словом, ни движением не выдал, что помнит, как некогда он стоял за стулом с тарелкой», стр. 352). Приводим два наиболее значительных варианта ранней рукописной редакции. Стр. 362, строка 3 сн. После слов: «неумелость и сиротливость»: Мне скажут, что это тип несимпатичный — согласен, но это не мешает ему существовать. И еще скажут, что это тип вымирающий — и это правда, но он не вымер, далеко еще не вымер. И притом он дал отпрыск. Я надеюсь, что этот отпрыск несколько иного характера, но покуда еще он не настолько определился, чтобы заключать об его пригодности к жизни в тех условиях и формах, в каких она сложилась в последнее время. Мне кажется, что <1 слово нрзб.> условие культурности в том виде, в каком мы привыкли себе ее представлять, то есть отсутствие возможности обойтись без посторонних услуг, существует для отпрыска в той же силе, как для старого древа. Спрашивается: как справится отпрыск с этою отчасти печальною, отчасти глупою необходимостью? Выработал ли он себе достаточный медный лоб, без которого немыслимо качество порабощать людей? Или же самое представление о медном лбе настолько уже претит ему, что он предпочтет вольное умирание тем выгодам, которые должно принести за собой меднолобие? Повторяю: мой личный казус ничтожен. Но он доказывает, как трудно жить в это смутное, загадочное время, в этой смутной, загадочной среде. Нельзя быть свободным у себя дома, в своих четырех стенах; нельзя ходить в туфлях из комнаты в комнату, нельзя плевать в потолок… Но на каждом шагу руки, ноги, голова путаются в тенетах превратных толкований; на каждом шагу встречается вопрос: что сие означает? Нельзя быть нищим духом, чистым сердцем, нельзя сочувствовать, нельзя презирать… По-моему, Грацианов совершенно извратил характер своих обязанностей. Или, лучше сказать, не он лично их извратил, а извратил дух времени. Вместо того, чтоб оставаться становым приставом в строгом смысле слова, он сделался политиком, философом, чуть ли не законодателем. Вместо того, чтоб лететь на помощь по первому зову, он еще различает: заслуживает ли имярек своим поведением, чтоб ему подавали помощь, полезный ли он сын отечества, и нет ли в самом его ничегонеделании, в самой его изолированности чего-либо сомнительного? Стр. 368, строка 16. После слов: «Всему венец»: — В «Ведомостях» пишут: всех умников в реке бы топить надо. — Основательно. В другое время я бы сказал: какой, однако ж, курицын сын! Но теперь говорю: самая это здравая политика — «умников» в реке утопить, а на место их возложить упование на молодцов из Охотного ряда. Одна беда: начнут они по зубам чистить да в шею накладывать — как бы тогда не тово… — А горошком-с? Раз-два-три и се не бе! — Гм… горошком? Что ж, это не дурно. Их — горошком, а на их место опять умников поманить, а потом умников в свою очередь горошком… Да! так вы об Разуваеве, кажется, что-то хотели сказать? — Просил он меня: не примете ли вы его? — Был он у меня… А впрочем… знаете ли, день на день не всегда похож бывает. Все не решаешься, да не решаешься — и вдруг выйдет такой час: возьми все и отстань! — Значит, так ему и сказать? — Так и скажите: верного, мол, еще нет, а от знакомства не прочь. — А как бы для вас-то было хорошо! — Начинаю думать, что так. Донесение цензора Лебедева о сентябрьской книжке журнала написано в три приема. Первоначально он представил (14 сентября) в цензурный комитет отзыв о «Художниках» Гаршина. Затем в тот же день прибавил к нему разбор статьи Салтыкова «Первое июня. — Первое июля», за помещение которой предлагал подвергнуть номер аресту (см. стр. 767). Здесь же на полях дана уже известная в печати по публикации Евгеньева-Максимова характеристика с цитатой одного места из «Finis Монрепо»[279], которое приводится цензором по рукописи: «В статье редактора «Finis Монрепо», не представляющей по общему содержанию никакого цензурного затруднения, есть одно место (стр. 231), где, говоря о новых строгих мерах, предпринимаемых правительством, автор позволяет себе в настоящих обстоятельствах предлагать правительству шутовскую и безнравственную идею «умников в реке топить, а упование возложить на молодцов из Охотного ряда. А когда молодцы начнут по зубам чистить, тогда горошком. Раз, два, три и се не бе. (Очевидно, под горошком сатирик разумеет картечь.) Молодцов горошком, а на место их опять умников поманить. А потом умников горошком, так оно колесом и пойдет». Евгеньев-Максимов считал, что эта приписка на полях принадлежит Лебедеву. Между тем хотя она и является составной частью его донесения, но, по-видимому, написана рукою председателя С.-Петербургского цензурного комитета А. Г. Петрова. Рассмотрев 14 сентября донесение Лебедева, цензурный комитет постановил: «Согласно с мнением цензора, признавая как приведенное место из статьи Щедрина «Finis Монрепо» (стр. 231), так и указанные места в статье «Первое июня. — Первое июля» Nemo (стр. 119 и сл.), как подвергающие осмеянию действия правительства и колебающие авторитет, крайне вредными, особенно в настоящее время, комитет полагал необходимым сентябрьскую книжку «Отечественных записок» подвергнуть задержанию, о чем и определил: представить начальнику Главного управления по делам печати для доклада господину министру внутренних дел» (ЦГИАЛ, ф. 776, оп. 3, ед. хр. 139, л. 278 об.). Посылая копию донесения Лебедева с решением о нем цензурного комитета, Петров 15 сентября в письме на имя исполняющего обязанности начальника Главного управления по делам печати Н. В. Варадинова дополнительно сообщал: «Представляя вместе с сим о наложении ареста на сентябрьскую книжку «Отечественных записок», я считаю долгом доложить Вашему превосходительству, что с 1872 года в отношении к редакциям бесцензурных журналов, выходящих книжками реже одного разу в неделю, вошло в обычай с ведома и по распоряжению г. начальника Главного управления по делам печати пред выходом книжек в свет входить в аккомодацию с редакциями и предлагать им исключить статью или места, признаваемые вредными. Мера эта в настоящем случае может быть применена к двум статьям сентябрьской книжки «Отечественных записок» тем с большим удобством, что места, признаваемые вредными и которых комитет на свою ответственность принять не может, входят в рассказы Щедрина и «Nemo» эпизодически, так что желаемые исключения могут быть сделаны редакцией без уничтожения статей, которые по общему содержанию своему не могут быть признаны вредными. Редакция «Отечественных записок», по всей вероятности, на это согласится. Я спешу представлением об аресте экземпляров книжки, так как сегодня в полдень истекает двое суток со времени представления ее в комитет и затем остается тоже не более 48 часов до выхода книжки в свет. Если Вы изволите найти нужным доложить об этом г. министру и он на это согласится, то исключение может быть предложено редакции журнала и сделано после наложения ареста» (ЦГИАЛ, ф. 776, оп. 3, e д. хр. 139, л. 279). На следующий день (16 сентября) Варадинов «конфиденциально» известил Петрова о решении Макова: «Г-н министр внутренних дел на докладе моем о задержании № 9 журнала «Отечественные записки» изволил положить следующую резолюцию: «Согласен, но нахожу, что первоначально можно было бы предложить редакции исключить или изменить неудобные места из статьи, и если редакция это не исполнит, то прибегнуть к применению закона». Сообщая об этом к надлежащему исполнению, покорнейше прошу Ваше превосходительство уведомить меня о последующем»[280]. Результаты переговоров Петрова с редакцией «Отеч. записок» известны из его письма к Варадинову от 17 сентября: «Вследствие письма Вашего превосходительства 16 сентября за № 2976 имею честь уведомить, что редактор журнала «Отечественные записки» Салтыков изъявил согласие на предложенные ему исключения и изменения в № 9 «Отечественных записок», а именно: 1. статье Nemo «Finis Монрепо» исключить место на стр. 231 от слов «В Ведомостях пишут» до слов «так оно колесом и пойдет». 2. В статье «Первое июня. — Первое июля» исключить весь отдел под рубрикою «Первое июня», то есть от начала статьи на стр. 119 до 131. 3. На стр. 119 вставить небольшое в трех строках заявление о пропуске отдела «1-ое июня» по неимению материала за май месяц. Для выполнения сих изменений редактор просит сделать распоряжение о снятии наложенного по распоряжению Главного управления по делам печати ареста на экземпляры сентябрьской книжки. Имею честь просить Ваше превосходительство об удовлетворении такового ходатайства редакции, с возложением ответственности на типографию, чтобы в неисправленном виде книги не были выпущены в свет, а сделанные исключения представлены были в комитет, и с условием, чтобы по исправлении книжек до выпуска оной в свет, вновь было представлено в цензурный комитет установленное количество экземпляров» (ЦГИАЛ, ф. 776, оп. 3, ед. хр. 139, л. 282). 17 сентября Варадинов известил Петрова, что Главное управление по делам печати обратилось к градоначальнику с просьбой назначить одного из инспекторов типографий для наблюдения, вместе с чиновником цензурного комитета, за исключением ряда мест из № 9 «Отеч. записок» (ЦГИАЛ, ф. 777, оп. 2, ед. хр. 60, л. 333). Узнав о согласии Варадинова, Салтыков 17 сентября обратился в цензурный комитет с просьбой: «Ввиду предполагаемых изменений в № 9 «Отеч. записок», имею честь покорнейше просить распоряжения о выдаче заарестованных книг журнала для исправлений. По исполнении сего, требуемое количество экземпляров будет представлено в комитет вновь». Из последующих документов дела об издании «Отеч. записок» явствует, что под руководством назначенного цензурным комитетом П. П. Салманова и инспектора типографии А. Ф. Грешнера указанные в приведенном выше письме Петрова к Варадинову от 17 сентября части текста были изъяты из номера. Однако и после исключения неугодных цензуре мест разрешение на его выпуск в свет задерживалось. В связи с этим Салтыков 20 сентября писал секретарю цензурного комитета Н. И. Пантелееву: «Милостивый государь Николай Иванович. Александр Григорьевич обещал мне выпустить 9 № «Отеч. зап.» по сличении сделанных исправлений. Между тем потребовались самые вырезки, и это замедлило выпуск книги. Ныне же вырезки готовы, да инспектор типографии занят. Так что вряд ли даже и в субботу № выйдет. Нельзя ли Вам принять в этом деле участие и попросить Александра Григорьевича хоть частным образом убедиться, что вырезки сделаны, и выпустить книгу. Примите уверения в совершенном почтении и преданности». Однако разрешение на немедленный выпуск сентябрьского номера в свет было дано только после того, как от П. П. Салманова 21 сентября поступило официальное извещение о том, что произведенные в 8020 экземплярах вырезки опечатаны и сданы под расписку «на хранение управляющему типографией Краевского Скороходову под условием предоставления таковых в цензурный комитет» (ЦГИАЛ, ф. 777, оп. 2, ед. хр. 60, лл. 337–338). Таким образом, из приведенных выше документов со всей очевидностью следует, что в главе «Finis Монрепо» (см. стр. 367) была изъята часть текста от слов: «В Ведомостях пишут…» — и кончая словами: «…так оно колесом и пойдет». Не была она восстановлена автором и в отдельных изданиях «Убежища Монрепо». При подготовке отдельного издания Салтыков несколько изменил журнальный текст. В «Отеч. записках» после слов Грацианова: «Теперь — конец!» (стр. 368) следовала реплика повествователя: «Всему венец!» «Да! так вы, кажется, об Разуваеве начали что-то говорить?» Вместо этого текста в Изд. 1880 и 1883 было напечатано: — Всему венец! Вон из Москвы пишут: «умников»-де в реке топить надо… — Тсс… — Да! так вы, кажется, об Разуваеве начали что-то говорить? Приводя по донесению цензора Лебедева место, исключенное цензурой из главы «Finis Монрепо», Б. М. Эйхенбаум справедливо отметил, что «в промежуток между черновым автографом и печатным текстом Щедрин изменил это место — и притом в сторону усиления, а не смягчения». «При таком положении, — заключает исследователь, — редактору текста приходится выбирать один из двух путей: либо пожертвовать содержанием этого куска и оставить печатный текст, либо пожертвовать текстологической чистотой и прибегнуть к конъектуре: вместо слова «Тсс…» взять приведенную цензором цитату. Ввиду ценности этого куска мы решили выбрать второй путь — после слов: «Вон из Москвы пишут» — берем цитату цензора и в реплике Щедрина ликвидируем слово «Тсс…», считая, что оно появилось взамен вырезанных цензурой фраз о «горошке» (Изд. 1933–1941, т. XIII, стр. 560). Принятое Эйхенбаумом решение нуждается в одном уточнении. В начальной части фразы вместо слов: «Вон из Москвы пишут» — в соответствии с цензурными документами надо печатать: «В «Ведомостях» пишут». Что же касается утверждения С. Н. Соколова, что «в будущем новом издании «Убежища Монрепо» изъятый цензурой текст из главы «Finis Монрепо» должен быть восстановлен»[281] по черновому автографу, то оно опровергается приведенными цензурными материалами. Сюжетно-тематической основой и целым рядом деталей «Finis Монрепо» тесно связан с очерками «Столп» и «Кандидат в столпы» из цикла «Благонамеренные речи»: продажа приходящего в упадок дворянского имения набирающему силу «чумазому» в обстановке безудержного разгула буржуазного хищничества, с одной стороны, и политической реакции — с другой. Антипатия Салтыкова к «новоявленному русскому буржуа» — «ублюдку крепостного права», «мироеду» без элементарных культурных навыков предпринимательского дела, с «нахальной» «готовностью кровопийствовать» — очевидна. Не забывая о крепостническом прошлом «старокультурного человека», спеша согласиться, что это «тип несимпатичный», автор очерка готов все же посчитать роль «рохли» — при отсутствии другого выбора — более «приличной», чем роль «кровопивца». Сатирически остро и выразительно воссоздается в очерке атмосфера усиливающейся реакции, засилья «граждан ретирадных мест», усматривающих «дух», «заразу», крамольное желание «фрондировать», «артачиться», «фыркать», даже в простом «ничегонеделанье», объявляющих «врагом отечества» всякого «недовольного», хотя бы и «промежду себя», и, наконец, призывающих к прямой физической расправе над «людьми культуры» — «умниками», «сочувствователями», «интеллигенцией». Одним из первых откликнулся на выход «итогового» очерка Буренин; в большой «подвальной» статье он попытался взять под сомнение идейную значительность и остроту «эпопеи о тревогах и страданиях обитателя Монрепо», считая, что для Салтыкова характерны «фельетонность», невинно-юмористическая «фиоритурность». «Двойственность» образа рассказчика, который заключает в себе и объектно-сатирическое и авторско-лирическое начала, Буренин поспешил истолковать как очевидную неувязку, как лишнее свидетельство присущей писателю «неопределенности». Наконец, задавшись вопросом, «какое значение будут иметь через тридцать — пятьдесят лет» творения Салтыкова, критик «Нового времени» отвечал на него следующим образом: «…К этому времени мнимая глубина сатирика обмелеет так, что по ней, пожалуй, вброд будут гулять самые немудрые консерваторы двадцатого столетия»[282]. По сути дела, повторением буренинских суждений и оценок явились рецензии в «Современности» (1879, № 114, 7 октября. Подпись: А. Н.) и особенно — в «Петерб. листке» (1879, № 198, 10 октября), где Салтыков был обвинен в безыдейности. Сочувственный характер носили отклики С. И. Сычевского («Правда», 1879, № 232, 25 октября) и критика, укрывшегося за псевдонимом Домино, который писал: «Сегодня я нахожусь под впечатлением последней сатиры Щедрина «Finis Монрепо» и не вижу ничего лучшего для начала своего первого фельетона, как сказать о ней несколько слов. Что за едкая, глубокая и высоко художественная сатира. Автор рисует между прочим новый тип деревенского аристократа, кулака-кабатчика, из бывших дворовых людей. Этот нарождающийся тип сельского буржуа питается и развивается, с одной стороны, на счет крестьянства, с другой — на счет культурного сословия, неспособного к практическому делу <…> С беспощадной иронией наш сатирик срывает маску с наших «дельцов», которые мнят, что представляют основы общественного строя и в состоянии управлять судьбою страны. Нет для них приличнее названия, как граждане ретирадных мест»[283]. …Бажанов пишет <…> Советов повествует…— См. прим. к стр. 276. Уставная грамота — документ, определявший новые пореформенные отношения помещиков и крестьян. «Верный человек». — Вопрос о «верномчeловeке», иллюстрируемый, далее примерами Груздева и Разуваева, и раньше привлекал внимание Салтыкова — см. например, «историю» Стрелова в очерке «Отец и сын» из цикла «Благонамеренные речи» (т. 11). …в прохвостах состоял! — то есть был исполнителем самых непривлекательных работ и поручений. Профос (лат. profos) — войсковой ассенизатор, уборщик лагерных нечистот. …это совсем не тот буржуа… — Противопоставление русского невежественного хищника-буржуа («чумазого») европейскому свидетельствует о том, что Салтыкову были видны относительно позитивные начала более развитых, «культурных» форм капитала (деловая активность, профессиональная выучка и т. п. — «неслыханное трудолюбие», «пристальное изучение профессии»), равно как и их эксплуататорская сущность (наличие непременного «кровопивства»). Такой взгляд на отечественную буржуазию, по наблюдению Е. И. Покусаева, во многом близок тому, который развивала русская подпольная журналистика (см. «Революционная сатира Салтыкова-Щедрина», Гослитиздат, М. 1963, стр. 355). …корнета Отлетаева… — Этот персонаж фигурирует также в очерке «Старая помпадурша» (т. 8, стр. 42) и более поздних произведениях Салтыкова («Недоконченные беседы», «Пестрые письма»), генетически восходя к повести кн. Кугущева «Корнет Отлетаев» (см. т. 8, стр. 486). …насчет чтениев строго… — Одно из характерных салтыковских обозначений атмосферы торжествующей реакции, вложенное несколько ранее в уста «столпа» Дерунова («Благонамеренные речи»). Толцыте и отверзется. — Евангельское выражение; «Просите, и дастся вам; ищите, и обрящете; толцыте, и отверзется вам», то есть: «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам» (Матф., VII, 7). …опасение выражал, дабы добрые семена не были хищными птицами позобаны. — Салтыков имеет в виду действительное выступление в тогдашней периодической печати какого-то духовного лица, в смысловом или стилистическом плане затронувшего евангельскую притчу о сеятеле. Позобанныептицамизерна — похищенные лукавым из сердец неустойчивых и неуразумевших людей посеянные в них семена веры (Матф., XIII, 4 и 19; Марк, IV, 4 и 15). Червонные валеты… — шайка мошенников из прокутившейся дворянской молодежи, раскрытая в 1876 году (см. прим. к очерку «Дети Москвы», т. 12, стр. 189). …у меня были «права́»… — См. т. 7, стр. 9. Допустим, что я, возлежа на одре, читаю Кабе, Маркса, Прудона и даже — horribile dictu — такую заразу, как «Вперед» или «Набат». — Единственное упоминание Салтыковым имени основоположника научного социализма. (Об отношении Салтыкова к марксизму см.: А. С. Бушмин, Сатира Салтыкова-Щедрина, Изд-во АН СССР, М.-Л. 1959, стр. 303–317.) …уроженец ретирадного места <…> граждане ретирадных мест… — Имеются в виду деятели реакционной печати, и прежде всего ведущие сотрудники «Моск. ведомостей» во главе с Катковым. Вскоре после публикации «Finis Монрепо» Салтыков писал Анненкову (10 декабря 1879 г.): «Думается, как эту, ту же самую азбуку употреблять, какую употребляют и «Московские ведомости», как теми же словами говорить? Ведь все это, и азбука и словарь — все поганое, провонялое, в нужнике рожденное. И вот все-таки теми же буквами пишешь, какими пишет и Цитович, теми же словами выражаешься, какими выражаются Суворин, Маркевич, Катков!» В поддержку Салтыкова, вызвавшего своим очерком возмущение реакции, выступил Елисеев. Он писал: «В своем «Finis Монрепо» г. Щедрин назвал литературных доносчиков гражданами ретирадных мест. Это некоторых национал-патриотов шокировало: такое название показалось слишком резким и несправедливым. А между тем к чему же стремятся в действительности все литературные доносчики, если не к тому, чтобы литературу превратить в ретирадное место?» (ОЗ, 1879, № 10, стр. 222). Нотабли — знатные люди (от франц. notables); во Франции XIV–XVIII веков — представители привилегированных сословий, назначавшиеся королем членами особого государственного органа (собрания нотаблей); здесь употреблено в ироническом смысле. …отныне никому уж спуску не будет… — Ироническое определение правительственного курса репрессий, отчетливо обозначившегося после апрельского (1879) покушения Соловьева на Александра II (см. также след. прим.). Вот в «Ведомостях» справедливо пишут: вся наша интеллигенция — фальшь одна, а настоящий-то государственный смысл в Москве, в Охотном ряду обретается. <…> В «Ведомостях» пишут: «умников» в реке топить надо… — Салтыков здесь точно характеризует направление газеты Каткова, которая, например, писала: «Пусть первопрестольная Москва кликнет клич по всей земле Русской <…> настала пора ополчиться на дерзновенного внутреннего врага Отечества» (MB, 1879, № 82, 3 апреля). Требуя жестоких акций против оппозиционной интеллигенции, газета ссылалась на «народное мнение», суть которого она видала в том, чтобы: «В Неву покидать всех!..Спуску много давали… Бунтовщики… Всех их в воду!», и напоминала «нашей скудоумной невской интеллигенции», «чем отвечал народ на «демонстрацию» в Охотном ряду» (Иногороднийобыватель <Б. Маркевич>, С берегов Невы. — MB, 1879, № 97, 19 апреля). В 1878 году московские студенты — участники демонстрации — были жестоко избиты охотнорядскими мясниками, натравленными полицией. Еще ранее (декабрь 1876 г.) демонстрировавшие на Казанской площади в Петербурге землевольцы (этот «бунт» также упомянут в вышеуказанной корреспонденции Б. Маркевича) подверглись избиению со стороны дворников и торговцев, о чем Салтыков сообщал в письме к Энгельгардту (18 декабря 1876 г.): «Здесь недавно произошла какая-то странная история в Казанском соборе. Определительно никто ничего не знает, но говорят, что «представители деревни», то есть извозчики, отличились. Одну женщину головой об тумбу били и, говорят, убили». Идея «горошка» (картечи), то есть расправы со спровоцированной самими же властями «смутой», также вынашивалась этой газетой (см. указ. номера, где, кстати, используется и термин «умники» в сочетании с прилагательным «невские»; см. также П. В. В., Голос русского. — MB, 1879, № 90, 11 апреля). Имея в виду те же издания, которые подразумевал и автор «Убежища Монрепо», Елисеев писал: «Весь прошедший летний сезон наша текущая пресса занималась, главным образом, разыскиванием врагов отечества — внешних и внутренних и измышлением мер для уничтожения их. Осенний сезон, ввиду все еще окончательно не умиротворенного внутреннего состояния России, потребует, вероятно, со стороны прессы новых стараний и усилий в том же направлении» (ОЗ, 1879, № 10, стр. 200). Ошуйю <…> одесную — слева, справа. Желал бы я быть «птичкой вольной», как говорит Катерина в «Грозе» у Островского. — См. действие I, явл. 7. Человек — это общипанный петух. Так гласит анекдот о человеке Платона, и этот анекдот, возведенный в идеал, преподан, яко руководство, и в наши дни. — По преданию, Диоген появился однажды на лекции Платона, определившего человека как «двуногое без перьев» («Государство»), с ощипанным петухом в руках, говоря: «Вот человек Платона» (Диоген Лаэртский, Жизнь и учения людей, прославившихся в философии, VI, 2). Салтыкову припомнился этот «анекдот» в атмосфере беззастенчивого разгула реакции, в обстановке всемерного подавления человеческой личности, низводимой до «ощипанной» курицы или же «червя ползущего». Чуть ли не с Кантемира начиная, мы только и делаем, что жалуемся на «дурные привычки». — Салтыков повторил утверждение Добролюбова в его статье «Русская сатира екатерининского времени»: «С Кантемира так это и пошло на целое столетие: никогда почти сатирики не добирались до главного, существенного зла, не разражались грозным обличением против того, отчего происходят и развиваются общие народные недостатки и бедствия» (Н. А. Добролюбов, Собр. соч. в 9-ти томах, т. V, Гослитиздат. М.-Л. 1962, стр. 315). Рамки такие нужны... — то есть такой общественный строй, который устранял бы возможность развития в человеке пороков — «дурных привычек». Салтыков-просветитель придерживается точки зрения Чернышевского, который писал в статье о «Губернских очерках»: «Отстраните пагубные обстоятельства, и быстро просветлеет ум человека и облагородится его характер» (Н. Г. Чeрнышeвскии, Полн. собр. соч., т. IV, Гослитиздат, М. 1948, стр. 288). …ни о сокровищах <…> издаваемых экспедицией заготовления государственных бумаг… — Намек на неумелую финансовую политику властей, прибегших во время войны с Турцией к выпуску большого количества заведомо обесцененных кредитных билетов. …прошла Фомина неделя... — См. прим. к стр. 235. …пропашку за пропашкой делает, — Пропашка — недобросовестная обработка земли, при которой остаются непропаханные участки. …такие фундаменты закладываются и такие созидаются здания, что, того гляди, задавят. — По-видимому, намек на усилившееся к лету «страшного» 1879 года реакционно-охранительное «зиждительство», особенно заметное в столицах — Петербурге и Москве. …смотрите-ка, куда забрались! — Имеется в виду присоединение в 60-e годы к России — несмотря на энергичное противодействие со стороны Англии — Кокандского, Бухарского и Хивинского ханств и продвижение в Туркмении. В 1878–1879 годах англо-русские противоречия достигли особой остроты как раз на почве афганского вопроса, о котором, естественно, много писалось и говорилось в ту пору и которого в своих сатирических целях неоднократно касается автор «Убежища Монрепо» (см. прим. к стр. 332). Эльдорадо — Золотая страна (исп.); эту сказочную страну разыскивали в Америке первые испанские колонисты. …в первую холеру… — то есть холерную эпидемию 1830 года. Нови́на — небеленый суровый холст; одна новина (ярославск.) — 30 аршин (около 22-х метров). Предостережение* Впервые — ОЗ, 1879, № 11 (вып. в свет после 16 нояб.), стр. 261–286. Рукописи и корректуры не сохранились. В текст отдельного издания наряду с мелкой стилистической правкой Салтыков внес несколько изменений, усиливающих мысль о бесплодности буржуазии, ожидания от нее исторического прогресса. Стр. 403, строка 14 сн. После слов: «ответа не даст» — в Изд. 1880 добавлено: Да и ответить тут можно одно: не будет, наверное не будет — вот и все. Стр. 404, строка 12. После слов: «изволь, отвечу» добавлено: не выйдет ничего, потому что у тебя и на уме ничего такого, чтоб что-нибудь вышло, — нет. Появление очерка «Предостережение» на страницах ноябрьской книжки «Отеч. записок» за 1879 год носило характер самостоятельной публикации, и только позднее, при подготовке отдельного издания «Убежища Монрепо», Салтыков включил его на правах эпилога в состав цикла. «Предостережением» подводится итог теме дворянского «оскудения» и пришествия «чумазого», теме столь важной в творчестве писателя и художественно завершенной в «Убежище Монрепо» (позже Салтыков только мимоходом возвращался к ней). Идейно-тематическое родство «Предостережения» и всего цикла с «Благонамеренными речами» — в общности постановки проблем «столпов» и «принципов» (семья, собственность, государство). Самый мотив «благонамеренных речей» сохраняется в очерке, в котором запечатлена беспринципность и продажность определенной части либеральной журналистики — «публицистов», ревностно взявшихся вслед за «охранителями» защищать и обслуживать «новоявленных столпов», поспешивших «приличным образом» обставить их «распивочное торжество». В «Предостережении» отчетливо сказались как сильные стороны мировоззрения Салтыкова, возвышающие его над народническим окружением, так и известная односторонность писателя в оценке капиталистического периода, на что и обратил в свое время внимание К. Маркс (см. стр. 704). Публикация очерка была отмечена несколькими более или менее сочувственными рецензиями. «Газетную» критику привлек прежде всего публицистически открыто сформулированный в нем «серьезный вопрос» («Сын отечества», 1879, № 269, 23 ноября) о пришествии «чумазого». По словам Е. Е. Картавцева, автор «Предостережения» нарисовал «мрачную и в то же время поразительную по верности картину деятельности современных кабатчиков, менял и прочих мироедских дел мастеров, захвативших временно роль и значение столпов» («Киевлянин», 1879, № 147, 11 декабря, подпись: Е. К.). Яркость и «правдивость» салтыковской сатиры признал и Ал. Смоленский («Русск. мир», 1879, № 45, 21 декабря), найдя, однако, в ней «всегдашний недостаток» писателя — «преувеличения», «сгущение красок». Доброжелательно, отметив современное звучание очерка и производимое им «сильное впечатление» на публику, откликнулись в начале нового 1880-го года газета «Кронштадтский вестник» (1880, № 3, 6 января, подпись: «Некто из толпы» — Е. П. Свешникова) и «Русск. курьер» (1880, № 7, 8 января). Кунавино — ярмарочное предместье Нижнего Новгорода со всевозможными увеселительными заведениями, излюбленное место купеческих кутежей. …идет чумазый! — Во «Введении» к «Мелочам жизни» писатель дословно повторит этот оборот, дополнив его категоричным: «идет, и даже уже пришел!» Самый термин «чумазый» многими современниками сатирика правомерно рассматривался как очередной удачный «щедринизм». Но были и исключения. Так, Арсеньев, констатируя «собирательность» данного «имени» и делая упор на буквальном значении слова, отмечал что оно «на этот раз выбрано не совсем удачно» (К. К. Арсеньев, Салтыков-Щедрин, СПб. 1906, стр. 107–108). …была одна минута, когда казалось, что вот-вот все русское общество вступит на стезю абсолютного и бесповоротного бесстолбия…— Салтыков имеет в виду ситуацию, сложившуюся в России в начале 60-х годов и позже обозначенную как «первая революционная», когда, говоря словами В. И. Ленина, «самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание — опасностью весьма серьезной» (В. И. Ленин, Полное собрание сочинений, т. 5, стр. 30). …приветствуют чумазого человека и публицисты. — Кривенко в статье «Новые всходы на народной ниве» (ОЗ, 1879, № 2) отмечал образование целой литературы, прославляющей «ум, энергию и предприимчивость» буржуазии. …независимо от клейменых русских словарей в нашей жизни выработался свой собственный подоплечный словарь… — Салтыков иносказательно противопоставляет официальномуслову, маскирующему в угоду господствующей идеологии настоящий смысл явлений, сложившиеся здравые понятия и определения, точно отражающие подлинную реальность, подоплеку жизни. Подчаски — лица, заменяющие по необходимости кого-либо; здесь — использовано в ироническом смысле. Горе той стране... — Стилистически и по смыслу данный «вывод» Салтыкова весьма близок следующим строкам письма Белинского к Боткину от <2–6 декабря> 1847 года, впервые опубликованного (частично) Пыпипым (BE, 1875, № 5): «…я сказал, что не годится государству быть в руках капиталистов, а теперь прибавлю: горе государству, которое в руках капиталистов. Это люди без патриотизма, без всякой возвышенности в чувствах…» (см.: В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. XII, Изд-во АН СССР, М. 1956, стр. 449–450). Этот оборот восходит к евангельскому тексту (Лука, гл. 11, ст. 42–44). Интеллигенция! дирижирующие классы… «сюжет заимствован с французского!» — Проводя мысль о крайней невежественности и реакционно-охранительной сущности — с самого момента появления — русского «чумазого», Салтыков саркастически отводит попытки «публицистов» уподобить его французскойбуржуазии, с ее революционным прошлым. …обращаюсь к твоему публицисту <…> в чаянии, что этот шустрый малый… — Собирательный образ публициста включает в себя также и некоторые черты А. С. Суворина. …играй с Новиковым и Петипа! — Новиков и Петипа — известные актеры Александринского театра конца 70-х годов. Суть иронии Салтыкова в том, что наряду с реалистической традицией в Александрийском театре существовало и другое направление, связанное с установкой на техническое мастерство и эффектность внешнего рисунка роли. Этим отличалась, в частности, игра Петипа, участвовавшего также и в ряде оперетт («Прекрасная Елена» Оффенбаха, «Дочь рынка» Лекока). Феденька Неугодов — сатирический персонаж, встречающийся в ряде произведений Салтыкова («Помпадуры и помпадурши», «Дневник провинциала в Петербурге», «Круглый год» и др.). Гулящий русский человек — старорусский юридический термин, в 60-е годы введенный в публицистический оборот «парижскими» корреспонденциями И. Аксакова и сатирически переосмысленный Салтыковым для обозначения «шатающихся» по «заграницам» бездельников-дворян (см. т. 6, стр. 598, 601–603, и т. 7, стр. 566–567). …уплачивает тринкгельды и пурбуары… — чаевые, на водку (от нeм. и франц.). …на ознакомление по пути с садом Кроля. — Кроль — местечко в 16 километрах от Гренобля, окрестности которого издавна славились садами, бульварами и виноградниками. Возможно, Салтыков саркастически намекает на паломничество «гулящих русских людей» на родину «бургундских» и «шартрезов» — знаменитых французских вин. …пожалуйте <…> по этапу... — Иронический намек на полицейский произвол властей, с особой подозрительностью относившихся к тем, кто возвращался из поездки в «крамольную» заграницу, и нередко производивших аресты «неблагонамеренных» лиц (с последующей их высылкойпоэтапу) непосредственно в пограничных пунктах. …идея о суде потомства... — Эта «идея» явилась важным звеном в общей концепции «молчалинского» цикла (включая сюда и повесть «Больное место»). …это полезно «да тихое житие поживем»… — Выражение из евангельской молитвы «за царей и за всех начальствующих» (Первое послание к Тимофею ап. Павла, II, 1–2). Отслушаешь, бывало, Грановского… — См. т. 9, стр. 505–513, и т. 10, стр. 695 и 718. …повинны беша работе… — повинны были (старосл.). …при содействии Оффенбаха, Шнейдерши и нынешней неутешной вдовы… — Салтыков, подобно многим «шестидесятникам», отстаивавшим высокое «гражданское» назначение искусства, отрицательно относился как к самому жанру оперетты, созданному Жаком Оффенбахом, так и особенно к фривольной манере его сценического исполнения, в частности французской актрисой Гортензией Шнейдер, гастролировавшей в Петербурге в начале 70-х гг. Круглый год* Цикл «Круглый год» задуман как хроника происходящего, дающая ежемесячный обзор событий социально-политической жизни. Однако сами события остаются на заднем плане, они, не всегда названы, лишь угадываются читателем. Салтыков стремится передать общественную атмосферу, которая определена этими событиями и, в свою очередь, определяет их. Для очерков характерна значительная степень обобщенности и художественной типизации. Современники рассматривали новый цикл как своеобразный дневник «за тяжелый 1879 год, но дневник не гнетущих событий, быстро следовавших одно за другим, а дневник тех скрытых, назойливых и мучительных дум, которые каждый мыслящий человек должен был переживать в это время»[284]. 1879 год был поистине тяжелым, «страшным годом», по словам самого Салтыкова. После длительного перерыва (с покушения Березовского в 1867 г.) возобновилась серия покушений на Александра II. 2 апреля А. К. Соловьев стрелял в царя. 19 ноября была совершена попытка взорвать царский поезд. Покушения вызвали новую волну реакции, ожесточенных преследований не только революционеров, но и малейших проявлений свободолюбивой, неофициальной мысли. Любая независимая точка зрения казалась властям подозрительной. Произведения демократической литературы, правдиво воспроизводящие жизнь, воспринимались еще в большей степени, чем ранее, как «потрясение основ», как «крамола». В реакционной печати раздавались призывы, топить «умников», студентов, интеллигентов[285]. Создавая и публикуя свои очерки в обстановке крайней реакции, писатель вынужден был менять их первоначальный замысел. В известном письме к Е. И. Утину, написанном по поводу его статьи о «Круглом годе» — «Сатира Щедрина», Салтыков раскрывает суть той задачи, которую он перед собой ставил, создавая цикл. Идеалы «семьи, собственности, государственности», утверждал он, исчерпали себя, в «наличности» их уже нет. Но во имя этих призрачных «основ», по словам Салтыкова, попирается «идеал свободного исследования как неотъемлемого права всякого человека». В ряде названных им произведений писатель раскрывал несостоятельность «основ» современного социально-политического устройства. Обличению «принципа государственности» посвящен цикл «Круглый год». Возражая Утину, который пытался комментировать с либеральных позиций его отношение к «идеалам», истолковать «Круглый год» в духе борьбы за конституционное устройство, сатирик разъясняет идейно-художественные принципы, цели и задачи своей сатиры[286], которыми он руководствовался и в работе над циклом «Круглый год». Салтыков защищает право писателя не «выставлять иных идеалов», кроме тех, которые исстари волнуют человечество[287]. Не желая связывать свое творчество с узкоутилитарными задачами различных партий, их практическими целями, писатель в очерке «Первое октября» противопоставил собственную литературную деятельность периода «Губернских очерков» — «тщеты обличения» своему более позднему творчеству, задача которого — исследование и раскрытие фиктивности «основ», «самоновейших принципов современности», широкая социальная сатира. Отвергая защищавшийся им прежде принцип «пользы», он считает, что, «по нынешнему времени, говорить можно именно только без пользы, то есть без всякого расчета на какие-нибудь практические последствия». Целью литературы он считает пробуждение сознательности, содействие «нравственному оздоровлению» человечества, разъяснение «причин» общественного «недуга», возможности их устранения. Такой подход расширял рамки сатиры, позволял давать глубокий анализ устоев современного общества, порождающих определенные типы («Воистину болото родит чертей, а не черти созидают болото»). Считая, что останавливаться на «практических идеалах» «значит добровольно стеснять себя», Салтыков остается верен широким идеалам революционно-демократического наследства. С такими идейно-художественными установками писатель начинал «Круглый год». Но осуществить свой замысел полностью ему не удалось. Осуждение принципа «государственности» было, пожалуй, с официальной точки зрения особенно крамольным. Цензура всегда крайне придирчиво преследовала малейшие намеки на несовершенство государственно-бюрократической машины. Салтыков же намеревался в своих очерках доказать полную несостоятельность идеи государственности в той ее форме, в которой она была или могла быть реализована в самодержавной России. «В первоначальном намерении беседы эти должны были отражать в себе злобу дня, — сказано в фельетоне «Первое ноября», — и, в то же время, служить примером для воспроизведения некоторых типов, которые казались мне небезынтересными. Я должен, однако ж, сознаться, что ни того, ни другого я не выполнил». После событий 2 апреля писатель приостанавливает работу над циклом, собираясь выступить как публицист, дать прямой отпор идеологам реакции, с новым остервенением набросившимся на демократическую печать. Невозможность такого выступления заставляет Салтыкова вернуться к «Круглому году», попытаться использовать его для злободневной публицистической борьбы. Попытки подобного рода отражены в вариантах очерка «Первое мая». Они в значительной степени определяют содержание и более поздних фельетонов, осложняя первоначальный замысел. Да и вообще обстановка 1879 года не благоприятствовала анализу и изобличению принципа «государственности», влияния его на духовную жизнь, на идеологию, на человеческие типы. Несмотря на неблагоприятные условия, все же Салтыкову удалось передать атмосферу дня, порождаемые ею явления. Созданные писателем сатирические образы — художественно убедительное выражение сущности дворянско-буржуазной государственности. Салтыков открывает новые типы «столпов государственности»: сановника Ивана Михайловича, «провиденциального мальчика», «кандидата в фельдмаршалы» Феденьки Неугодова, ренегата Саши Ненарочного. С современным состоянием «государственности» связывает Салтыков и появление таких рептильных литераторов, как Филофей Иванович Дроздов. «Знамением времени» является тот факт, что одним из «столпов» «государственности» оказывается ренегат Саша Ненарочный. Ренегатство многих вчерашних революционеров — одна из характерных примет семидесятых годов. Ненарочный как бы предвосхищает путь видного деятеля народничества Л. А. Тихомирова, автора брошюры «Почему я перестал быть революционером?». Возможно, что история Ненарочного — отклик на циркуляр министра народного просвещения Д. А. Толстого (опубликовано в июне 1875 г.) и на записку министра юстиции К. И. Палена, где речь шла о «преступной пропаганде» революционной молодежи среди народа. «Родословные» Неугодова и Ненарочного, одного — от Неугодовых, издавна где-то «сидевших» и «целовавших крест», а другого Аракчеева, еще более наглядно подчеркивают связь новых «столпов государственности» с «основами» дореформенной России. Все три принципа (семьи, собственности, государства), во имя которых ведется «обуздание», даны в «Круглом годе» в неразрывном единстве. История продажи имений семейства Неугодовых связывает проблемы «государственности» и «собственности». В действительности защитники «основ», «столпы государственности» сами подрывают собственность, за которую они на словах ратуют. Салтыков вводит в «Круглый год» образ Дерунова — персонажа «Благонамеренных речей». Делающий карьеру Феденька Неугодов, сановник, будущий министр, и кулаки, кабатчики Дерунов с Колупаевым, оказываются людьми, действующими хотя и на разных поприщах, но во имя одинаковых своекорыстных целей. Знаменательно и то, что намечается близость между Феденькой, ревнителем принципов «государственности» и «собственности», и героями громких уголовных процессов о присвоении чужой собственности. Образ «куколки», Nathalie Неугодовой, изображение Демидрона связывают проблемы «государственности» и «семейственности». По мысли Салтыкова, прежде все же имелись какие-то основы, пусть нелепые, в незыблемость которых верили и те, которые давили, и отчасти те, кого давили; ныне «основы» разложились, превратились в фикцию. Новыми «деятелями», «выскочками», движет лишь одно стремление — стремление к собственному преуспеянию, к карьере, к получению чинов и наград, любой ценой, во имя какой угодно цели, при помощи любых средств. Салтыков продолжает развивать в «Круглом годе» ряд проблем, намеченных в цикле «В среде умеренности и аккуратности» («Отголоски»). Фельетоны «Круглого года» органически связаны с очерками «Отголосков»: «День прошел — и слава богу», «На досуге», «Тряпичкины-очевидцы», «Дворянские мелодии», «Чужой толк» (вопрос об отношении к фактам «самоотвержения», «о безобидной сатире», об изображении народничества в романе Тургенева «Новь», о соотношении литературы 40-х и 70-х годов, о псевдопатриотизме). Большое место в «Круглом годе» уделено вопросам литературы. Уже в фельетоне «Первое мая» встречается одно из самых глубоких суждений Салтыкова о литературе («…литература не умрет, не умрет во веки веков!»). Под влиянием исключительных обстоятельств (террористические акты против монарха и вызванные ими репрессии) на первый план выдвигается особый аспект рассуждений и образного повествования: литература (сатира) и власть, государство; литература и общество. Кажется, ни в каком другом произведении Салтыков не говорил так веско, так проникновенно, так серьезно и ответственно о литературе, о ее общественном предназначении, о ее нравственном пафосе и о своем писательском (идейном и художественном) «кредо», как это он сделал в «Круглом годе». В цикле отразились пессимистические раздумья писателя-демократа, усомнившегося в действенности своего слова, вынужденного в сложной ситуации конца 70-х годов давать отпор не только идеологическим противникам, но порой сталкиваться и с непониманием читателей-друзей, литераторов-единомышленников (например, сотрудников «Дела», см. стр. 771). Цикл «Круглый год» характеризуется многообразием типов писателей: сам автор, литератор революционно-демократического лагеря, «дядя» — рассказчик, «бывший» литератор с его «рондо» и «триолетами», «ретирадные» писатели и публицисты, репортер «Красы Демидрона», Дроздов. В цикле имеется и полемический подтекст, направленный против Тургенева и Достоевского. Салтыков использует в очерках обычный для его сатиры прием, ведя повествование от лица «дяди», литератора умеренных либеральных воззрений, сформировавшегося в 40-е годы. «Дядя», критически относясь к существующему режиму, к реакции, стремится в то же время приспособиться к ним. Образ «дяди» является одновременно и объектом сатиры, и оружием в обличении существующего порядка, представляющегося невыносимым даже умеренному либералу. Этот образ удобен и в цензурном отношении, давая возможность Салтыкову вкладывать в уста «дяди» собственные мысли, рассуждения, а в случае необходимости иметь повод отмежеваться от них. При этом переход от маски «дяди» к голосу самого сатирика почти неуловим. Родственные отношения «дяди» с Неугодовыми и Ненарочными позволяют придать диалогам, переписке, всему повествованию характер непринужденной интимной беседы, в ходе которой происходит саморазоблачение персонажей цикла[288]. Одной из особенностей цикла «Круглый год» является его подчеркнуто диалогический характер. Атмосфера дня передается через устойчивые понятия-формулы, используемые Салтыковым на протяжении всего цикла («провиденциальные мальчики», «партикулярные люди», «трепет», «подоплека»), повторяющиеся как лейтмотив слова: «Господи! Да неужели это не кошмар!» К подобным понятиям-формулам относится и термин «внутренняя политика», как символ правительственных репрессий. В «Круглом годе» много литературных героев, заимствованных Салтыковым и из своих и из чужих произведений. «Свои» герои (Дерунов, Тебеньков, Плешивцев и др.) воспроизводятся обычно без какой-либо трансформации их. Повторное обращение к таким образам имеет цель более полно раскрыть определенные общественные типы, порожденные действительностью, ставит эти типы в новые ситуации. Подобное обращение подчеркивает преемственную связь между произведениями Салтыкова, между изображенными в них жизненными явлениями. «Чужие» литературные герои, как правило, комедийные (Скотинин, Митрофан) сохраняют в цикле «свое лицо». Они демонстрируют живучесть социального зла, отрицательных жизненных явлений и типов. Другие, «чужие» герои, обычно «лишние люди» (Рудин, Лаврецкий), существенно отличаются от их привычного первоначального облика, как бы обобщают эволюцию дворянской интеллигенции от либерализма к благонамеренности. Сближение героев типа Скотинина и типа Рудина еще более подчеркивает эту эволюцию[289]. «Круглый год» звучит суровым, бескомпромиссным осуждением правительственной реакции, общественного ренегатства, «основ» собственности, семейственности, государственности, в том их понимании, которое присуще Неугодовым и Ненарочным. И если Салтыков не видит реальных практических путей преображения системы социально-политических отношений царской России, он хорошо понимает несостоятельность путей иллюзорных. Современная критика встретила «Круглый год» относительно доброжелательно, но сути его содержания не раскрыла. Лучшая из посвященных циклу статей — Евг. Утина — «Сатира Щедрина». Автор ее солидаризовался с Салтыковым в оценке положения русского общества периода оголтелой реакции, в рассуждениях о роли и судьбах литературы. Утин отвергал обвинения в пессимизме, отсутствии ясных целей, выдвигаемые противниками Салтыкова: «когда писатель изображает бесправие русского общества и целого народа, когда он рисует в лицах узкий, тупой бюрократизм, отравляющий своим прикосновением все, до чего он дотрагивается <…> за этими отрицательными идеями скрываются весьма ясные и положительные идеи относительно необходимости более правильного общественного строя»[290]. Но Утин не понимает отношения Салтыкова к «основам» и истолковывает «Круглый год» как произведение, ратующее за свободу печати, за конституционно-демократическое устройство в рамках существующих «основ»[291]. Подобное истолкование, с более или менее резкой оценкой современного положения, характерно для большинства других сочувственных откликов на «Круглый год». К таким откликам относится неподписанная статья в «Сыне отечества» (1880, № 1), в которой утверждалось, что 1879 год — «один из тяжелейших, один из безотраднейших в русской жизни годов». Автор хвалил Салтыкова за правдивое изображение обстоятельств этого года. Довольно много писалось о полемике Салтыкова с Тургеневым в связи с фельетоном «Первое марта». Сравнительно доброжелательно отзываясь о «Круглом годе» в целом, рецензенты резко осуждали его автора за намеки на Тургенева (см., например, в газете «Новости» статьи В. Чуйко «Лит. хроника», обзор «Русск. печать», 1879, №№ 74, 85, 112). В последнем обзоре полемика с Тургеневым объясняется, в частности, «впечатлением тургеневского триумфа» и силой «традиционного антагонизма представителей бывшего «Современника» к Ивану Сергеевичу». Знаменательно, что похвалы Салтыкову определены и здесь восприятием его сатиры как либерального обличительства: изображение деятельности «комиссий» в фельетоне «Первое марта» сопоставлено с критикой в газете «Голос» бездеятельности подобных комиссий. Аналогичное истолкование встречается в неподписанной статье «Среди газет и журналов» (НВ, 1879, № 1249). Отдельные публицисты пытались истолковать «Круглый год» в духе защиты «основ», политики правительственных реформ, как критику уклонений от правильного понимания принципов семьи, собственности и государства.

The script ran 0.031 seconds.