Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 6. Зимний ветер. Катакомбы [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В шестой том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две последние части тетралогии «Волны Черного моря»: «Зимний ветер» и «Катакомбы». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Нам вера надежду рождает, Нам вера и бодрость дает, Кто верит — всегда побеждает, Позиций своих не сдает. — Хорошо! — сказал глухим басом Синичкин-Железный и даже зажмурился от удовольствия, смахнув сглаз слезу. — А я и не знал, Семенович, что ты поэт! Молодец, секретарь! И все с особенным удовольствием и значением подхватили: Кто верит — всегда побеждает, Позиций своих не сдает. Петя неподвижно смотрел перед собой, и в его утомленных глазах двоились, множились огоньки светильников, наполняя смуглый воздух катакомб хрустальными, как бы гранеными огоньками елочных свечей… 32. «Комиссiонный магазинъ» Сначала дела Колесничука пошли недурно. У него был «чистый» паспорт. Его личность не внушала оккупационным властям никакого подозрения. Он был беспартийный советский бухгалтер Чаеуправления, сын одесского мещанина, приказчика известного мануфактурного магазина братьев Пташниковых. Стало быть, он имел какое-то отношение к торговле. Ему без труда выдали разрешение на открытие магазина «Жоржъ» Г.Н.Колесничука. Задание, которое поставил перед Колесничуком Черноиваненко, заключалось в том, что, во-первых, комиссионный магазин «Жоржъ» должен был служить явкой, во-вторых, сам Колесничук — хозяин явки — должен был собирать информацию, необходимую для Черноиваненко, и, в-третьих, на Колесничука, как на владельца магазина, возлагалась обязанность всю чистую прибыль предприятия передавать в партийную кассу подпольного райкома. Все это было крайне сложно, не говоря о том, что безумно опасно. Однако Колесничук как бы совсем не чувствовал опасности, которой подвергался каждую минуту. Он честно исполнял свой долг перед родиной, так же просто и скромно, как он исполнял его до фашистского нашествия, работая бухгалтером в Чаеуправлении. Может быть, сейчас он был даже еще спокойнее, по крайней мере — внешне. Его работу нельзя было назвать иначе, как героической. Ему очень трудно было примириться со своей презренной профессией «частного» торговца. Но он знал, что принял на себя это унижение для пользы дела. Он дал слово Черноиваненко и старался торговать как можно лучше. Но торговать он не умел, хотя и пытался всеми силами постичь не слишком сложную науку торговли. Он с детства ненавидел и презирал лавочников. Самый факт, что он сам сделался лавочником, все время раздражал его. Невозможно было успешно торговать и наживать барыши, не обманывая и не прибегая к мелкому, ежедневному мошенничеству, а на это он не был способен. Впрочем, все это обнаружилось не сразу, а гораздо позже, примерно через год после того, как он повесил над дверью своего магазина полосу бязи с намалеванной на ней синей клеевой краской постыдной надписью: «Комиссiонный магазинъ „Жоржъ“ Г. Н. Колесничука». Первые месяцы все обстояло прекрасно, однако это совсем не зависело от торговых способностей Колесничука. Просто-напросто Черноиваненко снабдил его магазин ходким товаром, который Колесничук продавал по такой дешевке, что скоро его магазин стал самым популярным комиссионным магазином не только на всей Дерибасовской, но и по всей Транснистрии и даже за ее пределами: в Аккермане, Кишиневе и даже, как говорили, в Яссах. От покупателей не было отбоя. Особенно бойко раскупались отрезы ленинградского костюмного трико. Собственно, на этом ленинградском костюмном трико, продаваемом буквально за гроши, и держалась вся коммерция Колесничука. Правда, очень недурно шли также харьковские велосипеды и фотоаппараты «ФЭД». Колесничук простодушно торжествовал, приписывая это своей коммерческой сметке: «Ух, как я, однако, здорово торгую!» — с некоторым, впрочем, удивлением восклицал про себя Колесничук. В его кассе завелись оккупационные марки и даже несколько сотен рейхсмарок. Он их аккуратно складывал в маленькую ручную несгораемую кассу. Он предвкушал ту минуту, когда Черноиваненко потребует у него денег и он с торжеством выложит на конторку прибыль. Он представлял себе, как будет поражен его коммерческими успехами Черноиваненко. Первое время Черноиваненко не появлялся. От него по было никаких вестей, если не считать глухих заметок о деятельности группы таинственных партизан, скрывающихся в Усатовских катакомбах, которые время от времени Колесничук читал в «Одесской газете», выходившей на русском языке. За срок кратковременного процветания своего торгового предприятия Колесничук постарался придать себе респектабельный вид немолодого, солидного негоцианта. С раннего детства и на всю жизнь запомнилась ему внешность старшего приказчика магазина братьев Пташниковых, некоего господина Пржевенецкого, роскошного поляка, щеголя и «шармёра», от которого были без ума все постоянные покупательницы фирмы. Его визитка, штучные брюки, галстук рисунка «павлиний глаз» и жемчужина в этом галстуке, демисезонное пальто колоколом, твердый касторовый котелок, жгучие закрученные усы, наконец, вкрадчивый баритон, которым он с неизъяснимой убедительностью произносил слова «мадам» и «мсьё», — все это казалось Колесничуку верхом элегантности. И теперь Колесничук постарался придать себе внешность господина Пржевенецкого. Он приобрел на базаре драповое демисезонное пальто колоколом, весьма напоминающее пальто господина Пржевенецкого (очень может быть, что это пальто и было подлинным пальто Пржевенецкого!); затем он выбрал из «своего товара» не слишком старый котелок, и, наконец, он отпустил усы. Усы оказались довольно седыми и почему-то пепельно-рыжими; такие могли быть у пожилого украинского казака-сечевика или чумака, везущего соль из Перекопа в Полтаву. Тогда Колесничук купил с рук на том же базаре флакон настоящей дрезденской краски для волос и выкрасил свои запорожские усы, после чего они стали вполне черными. Он намазал их бриллиантином и туго закрутил вверх. Лицо его приобрело странное, злодейское и вместе с тем невинно-младенческое выражение. Визитку и штучные брюки раздобыть не удалось, зато среди комиссионного хлама нашлось несколько дюжин высоких твердых бумажных воротничков и манишек, так что в конце концов Колесничук если и не стал вполне похож на господина Пржевенецкого, то, во всяком случае, весьма к этому приблизился. Занимаясь всеми этими делами, Колесничук ни на минуту не забывал о своей Раечке. Впервые в жизни он остался один, без жены. Он испытывал без нее такое гнетущее одиночество, он так тосковал, так волновался, так беспокоился о ее судьбе — особенно по вечерам, когда оставался один в своей запущенной, грязной комнате. Он иногда готов был бросить все к черту и бежать, бежать от постылого комиссионного магазина, от пальто колоколом, от котелка, от глупых усов, от самого себя. Но он знал, что находится на посту, выполняет боевое задание, и он отчаянным усилием воли заставлял себя работать. После первых кратковременных успехов Колесничук вдруг заметил, что выручка стала заметно падать. Он долго не мог понять причину упадка своей торговли. А причина была очень простая: он распродал все хорошие вещи, все ленинградские отрезы, которые действительно представляли большую ценность, а на остальные товары покупателей находилось мало. В конце января наконец пришла весть от Черноиваненко. Однажды утром в магазин вошел молодой человек в совершенно новом зимнем пальто с каракулевым воротником, в пыжиковой треухой шапке, завязанной наверху тесемочками, и в галошах. У человека был такой вид, как будто он только что вышел из магазина готового платья. Словом, это был вполне благополучный, даже преуспевающий, зажиточный молодой человек. Единственно, что немножко портило общее благоприятное впечатление, — это несколько косых слежавшихся складок на спине и на рукавах, говоривших о том, что пальто, видимо, долгое время пролежало в сундуке и не было выглажено после того, как его оттуда извлекли. Такой же вид имел пыжиковый треух — его слежавшийся мех торчал в разные стороны. Потоптавшись в дверях и отряхнув снег, молодой человек подошел к Колесничуку и посмотрел на него нежнейшими, прямо-таки девичьими карими глазами, в которых где-то, в самой их влажной глубине, сверкала какая-то отчаянная, устрашающая решимость. — Здравствуйте, Георгий Никифорович, — сказал молодой человек отчетливо. — Я к вам от Софьи Петровны. Она прислала узнать, чи вы получили письмо с Бухареста от господина Севериновского. Сердце Колесничука дрогнуло. Он широко улыбнулся и произнес со вздохом еле сдерживаемой радости и нетерпения заученную фразу: — Представьте себе, уже два месяца нет писем. Такой неаккуратный господин! Глаза молодого человека просияли. — Слушайте, — быстрым шепотом сказал он и оглянулся на дверь, — имею пару слов от Черноиваненко. Во-первых — пламенный боевой привет, а во-вторых — ряд поручений. Срочно необходимы копировальная бумага и ленты для пишущей машинки размером тринадцать миллиметров. Можете обеспечить? — Безусловно, мсьё, — привычным тоном господина Пржевенецкого сказал Колесничук, изгибаясь над прилавком, но сейчас же спохватился и поправился: — Обеспечу. А сколько надо копирки и лент? — Копирки листов двести — триста, а ленты катушек пять. Не мешало бы также тонкой бумаги, чтобы можно было делать четыре-пять копий. Бумаги чем больше, тем лучше. Наш запас уже на исходе, а расход большой. Понимаете? — Понимаю, — кивнул головой Колесничук. — Обеспечу. — Теперь еще такое дело: пару обыкновенных автомобильных аккумуляторов, но только хорошо заряженных. — Это уже труднее, — подумав, сказал Колесничук. — Хоть из-под земли! — Постараюсь. — Не «постараюсь», а «так точно»! — прошептал молодой человек и нервно покрутил на голове свой пыжиковый треух. Колесничук обидчиво пошевелил крашеными усами, но вместо того чтобы обидеться, хлопнул ладонью по прилавку и воскликнул: — Нехай так! Будет. Обеспечу, — и вдруг улыбнулся своей широкой, запорожской улыбкой. — Ну, вот это другой разговор! Теперь: все эти предметы вы, прошу вас, культурненько запакуйте, по возможности, в один большой пакет, а еще лучше — забейте в ящик. До вас заскочит человек. — Будет сделано. — И еще один вопрос, — несколько замявшись, сказал молодой человек. — Гроши. Давайте выручку, сколько у вас там есть, а то у нас люди уже вторую неделю сидят на голодном пайке. Приходится за продуктами посылать на базар, а там, к сожалению, даром не дают. И надо эту операцию провести в два счета, а то возле кафе Робина меня дожидается еще один наш товарищ. То и дело посматривая на дверь, Колесничук торопливо достал из ящика шкатулку и сунул в подставленный карман молодого человека всю наличность. — Живем! — сказал тот, протягивая Колесничуку руку, во все поры и складочки которой въелась серая подземная пыль. — Большое спасибо. До скорого! Они крепко пожали друг другу руку, и молодой человек хотел было уже выйти из магазина, но Колесничук сказал: — Молодой человек, подождите. А расписка? — Верно! Молодой человек быстро пересчитал деньги, написал расписку на клочке бумаги, который дал ему Колесничук, и исчез так же внезапно, как и появился. Все это произошло с такой быстротой и четкостью, что Колесничук не сразу пришел в себя от неожиданности. Когда же он очнулся, то вдруг спохватился, что ничего не успел узнать о Раисе Львовне. Как был, без пальто и шапки, он выбежал на улицу, чтобы вернуть молодого человека. Но его уже и след простыл. В лицо Колесничуку ударил жгучий ледяной ветер, хлынувший откуда-то сверху, с крыши. Облака пурги в смятении бежали по Дерибасовской улице, обгоняя друг друга. Бешеный норд-ост со свистом точильного камня резал углы, врывался в проломы разрушенных домов, в зияющие дыры окон, гнул катальпы и трепал их черные стручки, длинные, как шнурки ботинок. И среди этого белого хаоса, окутавшего город, одна за другой скользили мутные тени людей, которые, еле удерживаясь на ногах, согнувшись, шли против ветра, таща за собой салазки с домашним скарбом и закутанными детьми. Это были евреи, по приказу военного командования идущие на Пересыпь, в гетто. Они шли покорно, одни, без конвоя. Весь засыпанный снегом, с обледеневшими ресницами и усами, Колесничук вернулся в свой полутемный магазин. Не вытирая лица, он сел на стул возле маленькой, вишнево раскаленной железной печки. Он поставил локти на колени, опустил голову на руки, закрыл веки. Перед его глазами в темноте плавали огненные отпечатки раскаленной заслонки. Он готов был плакать. Только что он видел человека «оттуда» — настоящего, хорошего, советского человека. С каким наслаждением он слушал его свободный, решительный голос! Он читал бесстрашную мысль, написанную на его оживленном, прекрасном, поистине человеческом лице. Он пожал крепкую руку с резкими линиями, в которые въелась пыль катакомб. Ему передали оттуда пламенный боевой привет. В этом привете ему слышался также и голос Раечки. И вот он снова один, в своей добровольной тюрьме, окруженный какими-то дурацкими самоварами, по которым бегают угрюмые отражения печки, а вокруг — буря, шторм, белые привидения вьюги, косо несущиеся по искалеченным улицам, и море, замерзшее до самого горизонта. Как бы желая продлить чувство общения с далекими друзьями, он прочитал расписку: «Получено от Георгия Никифоровича, господина Колесничука, наличными столько-то оккупационных марок. Леонид Кухаренко», спрятал ее в шкатулку — и снова остался один. Но теперь он уже не чувствовал себя таким безвыходно одиноким. В его жизни появилась цель: он получил прямое боевое задание, и он выполнит его со всей аккуратностью и добросовестностью, которыми всегда отличался на работе. 33. Шкаф фирмы Бернгардт Не прошло и месяца, как в магазин снова неожиданно вошел человек в знакомом пальто, в знакомом пыжиковом треухе с тесемочками и в новых галошах, которые на этот раз не были залеплены снегом, а сверкали, как брильянтовые, от воды ранней оттепели. Бегло окинув пустой магазин подозрительным, прищуренным взглядом, он подошел к прилавку, за которым праздно томился Колесничук, поставил на прилавок локоть и протянул руку, не вполне отмытую от въевшейся в нее земли. — Как живешь, старик? Что-то я не замечаю, чтобы твой универмаг ломился от покупателей, — весело сказал он, снимая с мокрой, вспотевшей головы шапку и расстегивая воротник пальто. — Фу, совсем запарился! Я думал, что у вас наверху еще зима, а оказывается, уже потекло. Совсем весна! Это был Черноиваненко. — Тю, ты! — просияв, воскликнул Колесничук. — А мне показалось, это опять тот самый чудак Кухаренко, который приходил в прошлый раз. Смотрю — и не узнаю. То же самое пальто, тот же самый чепец… — Пальто и чепец специальные, для выхода в город. Один на всех. А «чудак Кухаренко» — это наш Леонид Цимбал… Слушай, тебе еще не пора запирать на обед свою погребальную контору? — Можно, — сказал Колесничук. Он запер входную дверь и повесил картонку с надписью на немецком языке: «Заперто». После этого они удалились в маленький чулан позади магазина. Черноиваненко с наслаждением снял пальто и галоши. Он до того запарился на жарком предвесеннем солнышке, что его гимнастерка пропотела на спине и под мышками и даже слегка дымилась. Они уселись на ящиках и закурили, поглаживая друг друга по колену. Это было сдержанное выражение радости, которую они испытывали, видя друг друга живыми и здоровыми. Они немного помолчали, этим и закончилась сентиментальная часть их встречи. — Ну, Шора, — сказал Черноиваненко, — во-первых, большое тебе спасибо за копирку, ленты, бумагу, аккумуляторы. И за гроши, конечно. Но главное — за аккумуляторы. Ты нам очень помог. Еще раз спасибо! — Он привстал и, сделав серьезное лицо, крепко пожал руку Колесничуку. — И, во-вторых, имеется для тебя приятный сюрприз. Черпоиваненко полез в нагрудный карман гимнастерки. Сердце Колесничука ёкнуло. — Получай! — И Черноиваненко протянул Колесничуку клочок серой, грубой бумаги, сложенной вчетверо. Пальцы Колесничука дрожали, когда он разворачивал записку. Там было всего три слова, напечатанных на пишущей машинке без знаков препинания: «Люблю тоскую Рая». Глаза Колесничука наполнились слезами. Черноиваненко стоял перед ним, расставив ноги, и держал зажженную спичку. Колесничук понял. Он посмотрел на Черноиваненко жалобными глазами. Но Черноиваненко отрицательно замотал головой. Тогда Колесничук в последний раз приложил бумажку, пропитанную сырым запахом подземелья, к черным усам, сунул ее в пламя и отвернулся. Ему больно было смотреть, как она горит… Она догорела дотла. Пепел упал, и незаметный сквознячок поволок его по полу. — Чудак человек, чего ж ты расстраиваешься? — сказал Черноиваненко и ласково погладил Колесничука по плечу. — Не журись! Живы будем — побачитесь. — И вдруг, несмотря на всю серьезность минуты, фыркнул, не в силах удержаться от смеха, и махнул рукой: — А ну тебя на самом деле, с твоими усами! Не могу на них равнодушно смотреть. Они мне мешают сосредоточиться. — А что, скажешь — плохие усы? — несколько обидчиво спросил Колесничук. — Нет, зачем! Шикарные! Но лично меня они прямо-таки пугают. Жуть! — Ну, дорогой мой, — сухо сказал Колесничук, — чем критиковать мои усы, лучше бы посмотрел на свое пальто. — А что? — встревожился Черноиваненко. — Чем плохая вещь? В этом пальто у меня вполне подходящий вид. Приличный господин из бывших советских, поступивших на службу к оккупантам, — хоть сейчас вешай за измену родине. Скажешь — нет? — Очень возможно. Только оно слишком измято. Вы его там у себя когда-нибудь гладите? Черноиваненко развел руками: — Утюга не захватили. В том-то и дело! Кстати, в твоем грандиозном торговом предприятии не найдется какого-нибудь подходящего утюга? — Чего-чего, а утюгов и ступок сколько угодно, — печально заметил Колесничук. — Так я захвачу с собой один утюжок. Ты мне напомни. — Добре. Можешь их забирать хоть все. А еще лучше — я тебе подберу какое-нибудь более подходящее для сезона пальто и шляпу, а это оставь на комиссию. Может быть, найдется какой-нибудь обезумевший чудак и купит. — Хорошо. Буду уходить — подбери… А теперь так, — сказал Черноиваненко и стал, по своему обыкновению, расхаживать взад и вперед по чулану, опустив голову. — На днях мы записали переданный по радио приказ номер пятьдесят пять. Черноиваненко взял с ящика свой треух, порылся в подкладке и протянул Колесничуку несколько листков папиросной бумаги, сложенной в виде ленты. Колесничук разгладил пропотевшие листки на коленях и прочитал первые строчки приказа, убористо, без интервалов, напечатанного на пишущей машинке. — Снимешь с него три-четыре копии. К тебе будут в магазин приходить разные люди специально за приказом. Каждому дашь по одному экземпляру, чтобы он, в свою очередь, сделал несколько копий и передал дальше. Таким образом приказ быстро разойдется по всей нашей сети и великое слово нашей партии дойдет до народа. Условный вопрос: «Принимает ли магазин „Жоржъ“ на комиссию несгораемые шкафы?» Ответ: «Несгораемых шкафов не принимаем». — «Жаль, что не принимаете, а то есть выдающийся шкаф фирмы Бернгардт». — «Ну, если фирмы Бернгардт, то привозите». Запомнишь? Повтори, какой фирмы шкаф? — Бернгардт. — На всякий случай запиши где-нибудь на стенке карандашом. И каждому напоминай, чтобы переписывали без ошибок, как можно аккуратнее. — Черноиваненко вдруг схватил Колесничука за плечо и быстро спросил: — Какой фирмы шкаф? — Бернгардт, — так же быстро ответил Колесничук. — Молодец! Стало быть, можно на тебя рассчитывать? Обеспечишь? — Обеспечу, — решительно сказал Колесничук. На прощанье он принес из магазина и надел на Черноиваненко зеленое австрийское пальто и мягкую каскетку, а зимнее пальто и пыжиковый треух вывесил на продажу. Затем, тяжело вздыхая, он пожаловался на плохую торговлю. — Да, братец, — сказал Черноиваненко, — твой торговый дом горит, как свечка. И я тебе скажу почему. — Почему? — тихо спросил Колесничук. — Потому что ты типичный «не братья Пташниковы». Ты с места в карьер загнал за четверть цены наши ленинградские отрезы, а потом, естественно, сел в галошу. Разве так торгуют, милый человек? — А что же надо было делать? — Сейчас я тебе скажу. Черноиваненко засунул руки в глубокие карманы австрийского пальто и стал ходить перед сконфуженным Колесничуком, опустив голову в мягкой каскетке с двумя пуговками впереди. — Во-первых, надо было сначала узнать цены на ленинградское трико. Ведь это трико для немецко-румынского потребителя — предмет самых пылких мечтаний. Разве с ленинградским трико может равняться немецкая дерюга из эрзац-шерсти? Да немцы сроду не видали такого трико! А ты что? Ты выбросил, как я понимаю, его на рынок по демпинговым ценам… (Можно было подумать, что Черноиваненко всю свою жизнь занимался вопросами торговли!) Куда ж ты после этого годишься? А еще коммерсант!.. — Я не коммерсант, — сказал Колесничук. — Ну, так твой батька был коммерсант. — И батька не был коммерсант. Батька был всего лишь приказчиком у братьев Пташниковых. — Если бы твой батька торговал у братьев Пташниковых так, как ты торгуешь у меня, то братья Пташниковы сразу бы твоему батьке дали по шапке. Может быть — нет? Колесничук обиделся. Он глубоко вздохнул и так надулся, что его закрученные усы полезли выше носа. — Довольно странная аналогия, — проговорил он с одышкой. — Выходит, что ты братья Пташниковы, а я у тебя приказчик? Интересно! — А ты как думал? Ты, может быть, воображаешь, что ты здесь братья Пташниковы? — Если не я, то, во всяком случае, и не ты. Черноиваненко вдруг сморщил нос и засмеялся: — Правильно, Жора! Ни ты, ни я. Мы оба здесь с тобой всего лишь приказчики. А братья Пташниковы в море купаются. А теперь, старик, слушай. У нас на складе имеются еще две штуки ленинградского трико. Я его зажал на крайний случай. Теперь, по-видимому, мы имеем именно этот крайний случай, так как работа наша расширяется и требуется как можно больше денег. Я постараюсь перебросить трико из катакомб в твою погребальную контору… (Все-таки Черноиваненко не мог удержаться от некоторого сарказма!) Значит, я постараюсь перебросить две штуки ленинградского трико из катакомб в твой, так сказать, универмаг и пришлю тебе еще кое-какие ценные вещички. Торгуй! Но только, Жорочка, умоляю тебя всем святым, в дальнейшем имей на плечах голову. — Порядок! — сказал Колесничук. Затем Черноиваненко стиснул Колесничуку руку и быстро, не оглядываясь, вышел из магазина. И тут только Колесничук вдруг вспомнил, что не успел написать Раисе ответную записочку. Он выскочил за Черноиваненко на мокрую, зеркально сверкающую на солнце и дымящуюся Дерибасовскую, бросился туда-сюда, но Черноиваненко уже скрылся из глаз, смешавшись с толпой… 34. Телеграфный адрес «Мунтяну-текстиль» Дела комиссионного магазина «Жоржъ» стали поправляться. Правда, ленинградское костюмное трико доставили из катакомб лишь в середине лета, и то с большим трудом. Но и без того в торговле почувствовалось некоторое оживление, так как с наступлением весны в Одессу стали наезжать из Румынии туристы и коммерсанты, иногда целыми семьями. Одесса стала модным местом, чем-то вроде Ниццы, где одни рассчитывали повеселиться, другие — завести коммерческие связи, третьи — купить дачу где-нибудь в районе Фонтанов или Люстдорфа и жить в свое удовольствие, считая себя полными хозяевами прелестного города и его окрестностей вместе со всеми виноградниками, садами, целебными лиманами, бывшими колхозами и животноводческими фермами. Они приезжали через Бессарабию на своих малолитражках, похожих на рыжих тараканов, и разыгрывали из себя богатых иностранцев, пугая население последними берлинскими модами — светлыми мужскими пиджаками ниже колен, перстнями с печатками и дамскими шляпами, высокими, как цилиндры трубочистов. Комиссионный магазин «Жоржъ» хотя и не процветал, но, во всяком случае, сводил концы с концами и даже имел небольшую прибыль. Бойко пошли велосипеды, старые теннисные ракетки, веера, фотоаппараты, мороженицы; была продана детская коляска. В один прекрасный день в магазин «Жоржъ» явился какой-то румынский господин с игривыми глазами и бессовестной бородкой, оказавшийся знаменитым аккерманским специалистом по детским болезням, и купил стариннейшие ободранные весы для младенцев, которые Колесничук считал совершенно безнадежными. Стали захаживать проигравшиеся румынские офицеры с напудренными лиловыми носами и подкрашенными губами: они сдавали на комиссию выходные лаковые сапоги со шпорами и шерстяное белье. Забегали румынские дамочки в вуалетках, разыскивали одеколон «Красная Москва» и оставляли на комиссию «знаменитые» румынские духи «Ша нуар». С одной стороны, это было хорошо, а с другой — плохо: очень затрудняло явки. В магазине все время толокся народ, и надо было проявлять крайнюю осторожность, все время быть начеку. Изредка по коротким и нарочито неясным запискам Черноиваненко без подписи он выдавал разным людям мелкие и крупные суммы из выручки. Когда было получено из катакомб ленинградское трико, Колесничук выставил на продажу всего один отрез и назначил за него хорошую цену — 245 марок. Он хотел прощупать рынок. Через два дня отрез был продан. Колесничук переждал некоторое время и выбросил второй отрез, накинув десять процентов. Новый отрез был продан так же быстро. Колесничук снова сделал перерыв, на этот раз более длительный. Было небезопасно слишком явно торговать советской мануфактурой. Был жаркий день, в магазине было томительно душно, торговля шла бойко — то и дело входили новые покупатели. Колесничук устал. Его раздражали эти праздные, одетые с претензией на моду, суетливые, скупые и вместе с тем высокомерные мужчины и дамы, требующие к себе какого-то исключительно подобострастного внимания. С любезной улыбкой под крашеными усами, которая ему самому казалась собачьим оскалом, Колесничук бодро взбегал на лестничку, снимал с полки товары, раскладывал на прилавке и, куртуазно изгибаясь на все стороны, не уставая болтал: — Прошу вас, мадам! Выдающаяся лисица. Супруга итальянского военного атташе заплатила за нее до войны на аукционе мехов в Ленинграде полторы тысячи долларов. Пардон, мадам… Что вам угодно, мсьё?.. Ленинградское трико? К сожалению, в данный момент не могу вам служить. Распродано-с. На днях ожидаю новую партию — несколько исключительных отрезов. Милости прошу, заходите… Экскюзе муа, мадам! Если вам не подходит эта дивная лисица, могу предложить что-нибудь еще более элегантное в таком же роде… И он снова, бодро скрипя штиблетами, бегал вверх и вниз по лесенке, на ходу набрасывая себе на плечи отрезы, старые пальто, траченные молью чернобурки со стеклянными глазками, более похожие на собак, чем на лисиц. Покупатели раздражали Колесничука. В особенности раздражал его молодой немец — здоровенный детина, блондин с гофрированными волосами, заложенными за уши. На нем был длинный пиджак с маленькой золотой свастикой на лацкане и совсем короткие спортивные брючки, так называемые шорты, — обнажавшие колени голых ног в шерстяных носках и альпийских башмаках со стальными шипами. Немец ни слова не понимал по-русски. Неторопливо расхаживая по магазину, он каждую минуту тыкал толстым пальцем в какую-нибудь вещь, повелительно говоря: — Дизе! И Колесничук услужливо взбегал на лестничку и приносил немцу требуемую вещь: суповую вазу без крышки, набор зубоврачебных щипцов, лампу, шубу Черноиваненко, скрипку или что-нибудь в этом роде. Немец методично, со всех сторон осматривал вещь, щелкал по ней пальцем, дул, встряхивал, подносил к окну, чтобы было лучше видно, а затем так же неторопливо возвращал и коротко говорил: — Найн. Шубу он примерил и некоторое время ходил в ней по магазину, отдуваясь от жары, а на скрипке даже немножко попиликал, с видом знатока приложил ухо к деке, а затем вернул ее Колесничуку и, разведя руками, с категорической улыбкой повторил: — Найн. Он просто замучил Колесничука. Покупатели приходили и уходили, а немец продолжал расхаживать по магазину с таким видом, будто собирался здесь поселиться. — Может быть, мсьё интересуется чем-нибудь из фотоаппаратуры? — с плохо скрытым раздражением сказал Колесничук. — В таком случае я могу предложить очаровательную, специально туристскую зеркалку с герцовским объективом. Немец пожал плечами и сказал: — Найн. А потом, заметив что-то в самом дальнем углу магазина, пошел туда, и Колесничук услышал его утробное: «Дизе!» — Виноват! — воскликнул Колесничук и сдержанной рысцой побежал к немцу. В эту минуту в магазине, кроме них, никого не было. Немец посмотрел ему прямо в глаза и вдруг негромко сказал на прекрасном русском языке: — Здравствуйте, Георгий Никифорович! Я к вам от Софьи Петровны. Софья Петровна прислала узнать, получили ли вы письмо из Бухареста от господина Севериновского. Колесничук даже пошатнулся от неожиданности. Но немец продолжал стоять перед ним, как колонна, не спуская с него пристальных глаз, в один миг ставших какими-то пронзительно-умными, а главное, необъяснимо русскими. — Представьте себе, уже два месяца нет писем, — машинально сказал Колесничук. — Такой неаккуратный господин! Прямо ужас! Немец быстро оглянулся на дверь: — Вы интендант третьего ранга Колесничук? Было что-то спокойно-требовательное, штабное в голосе немца, который, как это вдруг совершенно ясно понял Колесничук, был никакой не немец, а настоящий русский, да к тому же еще, по всей вероятности, кадровый советский офицер. — Так точно! — сказал Колесничук, вытягиваясь. — Мне надо видеть товарища Черноиваненко. Я представитель Украинского штаба партизанского движения. В это время дверь звякнула, и в магазин вошел новый покупатель. «Немец» выразительно взглянул на Колесничука и вышел на улицу. Колесничук бросился за ним. — Послезавтра, в это же время, — шепнул он в дверях. — Чем могу служить, мсьё? — обратился Колесничук, вернувшись в магазин, к новому покупателю. Это был небольшого роста румынский господин, одетый хотя и модно, но без излишеств и выкрутасов. Он был в равной мере солиден и провинциально элегантен: песочного цвета полуспортивный костюм из материала «букле», скромный, но дорогой галстук в клетку, черные лакированные туфли, соломенная шляпа канотье, надетая хотя и несколько на затылок, но не настолько, чтобы это могло шокировать. Под мышкой он держал большой желтый портфель со множеством сверкающих замков и пряжек — настоящий солидный портфель коммерсанта. Он подошел к конторке, за которой стоял Колесничук, и, учтиво приподняв канотье, сказал: — Ионел Миря. В подтверждение сказанного он вынул из портфеля и протянул визитную карточку — не слишком большую, но и не слишком маленькую, — ослепительно-белую визитную карточку, на которой Колесничук прочел по-русски: «Ионел Миря, генеральный представитель мануфактур фирмы „Мефодий Мунтяну и сыновья“. Бухарест, отделения в Берлине, Вене, Копенгагене, Анкаре и Монтевидео. Телеграфный адрес „Мунтяну-текстиль“». «Ого!» — подумал Колесничук, и его пронзило жгучее сожаление, что он до сих пор не сообразил заказать себе визитные карточки. Дух господина Пржевенецкого тотчас вселился в Колесничука, и, с достоинством изогнувшись за конторкой, он произнес: — Чем могу служить, мсьё? — У меня есть к вам, господин Колесничук, когда вы ничего не имеете напротив, одно интересное коммерческое предложение, — сказал Ионел Миря по-русски. — Прошу у вас извинения, я не вовсе чисто разговариваю, хотя сам родился в бывшей Российской империи, если вы слышали, в местечке Сороках… Мне приятно, что вы это слышали. Ионел Миря сделал воздушное движение рукой, отставив мизинец, на котором сверкнул крупный брильянт. Он улыбнулся, и у него во рту сверкнул золотой зуб. У него были очень широкие, густые, черные с проседью брови, и под ними вдруг сверкнули глаза, яркие, как брильянты. Он как бы выпустил два снопа ослепительных лучей и сразу погасил их. — Наша фирма интересуется первоклассными текстильными товарами, в особенности… лыны… как это называется по-русски?.. Шерстяным костюмным трико. Да, костюмным трико. Вы его торгуете в розницу по шестьдесят — семьдесят марок метр. Я вам предлагаю сто марок метр и беру сразу неограниченное количество. Колесничук насторожился, но Ионел Миря сразу выпустил в него из-под своих черных бровей два ослепительных брильянтовых пучка и ласково погладил его по плечу. — Домнуле Колесничук… — сказал он таким добродушным, таким проникновенным и честным голосом, что Колесничук как-то сразу успокоился, словно загипнотизированный. — Домнуле Колесничук, я родился в бывшей Российской империи, я есть больше чем на пятьдесят процентов русский человек, и вы меня поймете, если я вам скажу, что лыны… да, шерстяные материалы — моя специальность. Это по-румынски будет «лыны». Я вам скажу, как специалист специалисту, что ленинградские лыны — это товар «эрстэ классе». О! — Ионел Миря поднял вверх указательный палец, и на нем, так же как и на мизинце, сверкнул брильянт. — Сто двадцать марок метр, и я у вас забираю весь товар. — Но у меня всего неполных два куска, — сконфуженно пробормотал Колесничук. — Господин Колесничук! — воскликнул Ионел Миря и вдруг, как показалось Колесничуку, весь с ног до головы засверкал брильянтами и золотом. — Два рулона, десятью два рулона, десять вагонов — для меня безразлично. Сто двадцать марок метр, и я у вас немедленно забираю все. Доставка моя. 35. Капитан Максимов Все совершилось с легкой, поистине лунатической быстротой и нелогичностью, как в бреду. Тут же, не сходя с места, Ионел Миря выложил на конторку шестьсот новеньких оккупационных марок наличными, а три тысячи — векселями фирмы «Мефодий Мунтяну и сыновья» сроком на один месяц, затем быстро погрузил ленинградское трико на неизвестно откуда взявшегося эпохи конца XIX века извозчика, сел боком, обнял рулоны, как даму, приподнял канотье и уехал в неизвестном направлении. Среди ночи Колесничук вдруг проснулся и бросился к шкатулке. Он стал рассматривать векселя — эти странные бумаги, в которые почему-то превратилось его превосходное ленинградское трико. Какую они имеют ценность и что они, собственно говоря, представляют? Где у него гарантия, что по этим бумагам ему уплатят три тысячи марок? Кто заплатит? Господин Ионел Миря? А если он не заплатит? Ведь Колесничук даже не знает его адреса. Где он его будет искать?.. Колесничук представил себе Ионела Мирю, его брильянтовые глаза, его канотье, его зловещие брови — и ужаснулся. Он провел бессонную ночь. Иногда ему начинало казаться, что, может быть, это все вовсе не так безнадежно. Может быть, он напрасно беспокоится: Ионел Миря вовсе не арап, а, наоборот, вполне солидный, кредитоспособный коммерсант. Ровно через месяц он вручит всю сумму, до последней копеечки. Ведь все-таки у Колесничука на руках векселя такой солидной фирмы, как фирма «Мефодий Мунтяну и сыновья» — Бухарест, Вена, Берлин, Копенгаген, Анкара, Монтевидео… Весь трагизм положения заключался в том, что Колесничук имел самое смутное представление о векселях. Вексель — это было что-то глубоко старорежимное, враждебное, презренное. Но все же откуда-то ему было известно о существовании в природе векселей. Университет? Гимназия?.. Векселя уже играли какую-то тягостную роль в его жизни. Но где? Когда? Как?.. Колесничук мучился остаток ночи полубессонницей, полубредом, в котором тягостно участвовали векселя. Вдруг его как молнией озарило: «Купец получил за проданный товар два векселя, которые учел в банке из расчета пяти процентов, причем оказалось, что за первый вексель банк ему выдал 475 рублей, а за второй — 117 рублей. Спрашивается…» Колесничук вспомнил: задача на проценты из учебника Шапошникова и Вальцева. Векселя существовали где-то рядом с таинственными бассейнами, в которые вливается и из которых выливается вода, и с проклятыми поездами, вышедшими навстречу друг другу со станций А и Б. — Так-с… стало быть, купец получил за проданный товар два векселя, которые учел в банке… — бормотал Колесничук, сидя на постели. Наконец он понял, что произошло. Он купец, и он получил за проданный товар векселя. Только тот купец не растерялся, учел векселя в банке и получил деньги, а он терзается бессонницей и мучается. Вексель! Оказывается, его можно учесть… Колесничуку стало ясно, что векселя, полученные от Ионела Мири, надо учесть в банке, и учесть как можно скорее. Он еле дождался утра, наскоро закрутил усы и ринулся в банк. Он не поверил своим глазам и даже чуть не заплакал от счастья, когда нашел окошечко с золотой надписью на русском и румынском языках: «Учет векселей». Торопливо расшаркиваясь и делая самые изысканные жесты в духе господина Пржевенецкого, Колесничук протянул в окошечко векселя и сказал: — Мне очень надо учесть векселя… то есть мне бы хотелось, мсьё, произвести, так сказать, учет этих векселей, если вы будете так любезны и… великодушны… Мсьё, к которому он обращался, — черный толстячок в поношенной визитке, чем-то до странности напоминавший навозного жука в очках, — потянул к себе векселя, помахал ими перед носом и через минуту вернул Колесничуку, буркнув: — Нет. — Позвольте… — сказал Колесничук, чувствуя, как пол уходит из-под ног. — Я вас не вполне понимаю. То есть я бы хотел, мсьё, знать, почему, если вы будете так любезны… Навозный жук всем туловищем повернулся к Колесничуку: — Ненадежные. — Как?.. Как-с? — пролепетал Колесничук. — Почему же они ненадежны? — Ненадежные, — повторил навозный жук, глядя на Колесничука неподвижными глазами, которые сквозь увеличительные стекла очков казались громадными, как у вола. — Бронза. Как ни был наивен Колесничук в коммерческих делах, но он сразу понял это ужасное слово «бронза». Дрожащими руками он достал из кармана своего чесучового пиджака и протянул навозному жуку визитную карточку фирмы «Мефодий Мунтяну и сыновья». Но навозный жук даже не взял ее в руки. Он только скользнул по ней своими неподвижными, воловьими глазами, так не вязавшимися со всей его маленькой, круглой фигуркой, и буркнул: — Шмекер. — Как? — не понял Колесничук. — Шмекер! Экскрок! — сказал навозный жук с холодным наслаждением и, видя, что клиент не понимает, пояснил: — По-российски будет «жулик». Мошенник. Арап. — Простите… Пардон, мсьё… Такая солидная фирма — Берлин, Вена, Анкара, Монтевидео?.. — Шмекер, шмекер! — сказал жук и вдруг, разинув маленький ротик с острыми перламутровыми зубками дельфина, залился инфантильным смехом, звонким, как колокольчик. Как же теперь Колесничук посмотрит в глаза Черноиваненко?.. * * * — Прошу вас, мсьё, пройдите в эту дверь, — сказал Колесничук, с поклоном пропуская «немца» в чулан. — Этот уникальный сервиз я только что получил из Киева. Настоящий севр! Супруга турецкого консула приобрела его у наследников графа Бобринского за тысячу двести фунтов стерлингов. Вещь, не имеющая себе равных! Я его резервировал специально для вас. Посмотрите его, а я сию минуту обслужу других покупателей и буду к вашим услугам. Экскюзе муа, милль пардон… — Говоря таким образом громким, но почтительным голосом, с лучшими, наиболее изысканными интонациями господина Пржевенецкого, Колесничук обратился к покупателям и шепотом прибавил, показывая глазами на дверь чулана, куда вошел «немец»: — Личный адъютант господина Геринга и советник по вопросам антиквариата, мой постоянный клиент. Прошу тысячу извинений! Теперь я весь к вашим услугам, мадам. Чем могу быть полезен? И Колесничук, дробно стуча штиблетами, как белка, забегал вверх и вниз по лестничке. Между тем «немец», положив руку в задний карман своих коротких брючек, вошел в чулан. — Закройте дверь на крючок и не шевелитесь, — сказал Черноиваненко, не спуская глаз с «немца». Он сидел в углу полутемного чулана на ящике и держал в руках пистолет. Не вынимая руки из заднего кармана, «немец» заложил крючок и прислонился к двери всем своим большим, грузным телом. — Пропуск? — сказал Черноиваненко. — Киев. Отзыв? — Карабин. — Верно. — Подождите. Не приближайтесь. Документы! «Немец» отколупнул ногтем заднюю крышку часов и подал Черноиваненко маленькую папиросную бумажку, скатанную шариком. Черноиваненко развернул ее, надел очки, не выпуская из рук пистолета, и прочитал несколько слов, написанных хорошо ему знакомым почерком секретаря обкома. «Скорого свидания не обещаю», — вспомнил он последние слова, сказанные ему секретарем обкома, и весело улыбнулся. Улыбнулся и «немец», но сдержанно. — Представитель Украинского штаба партизанского движения капитан Максимов, — сказал он, представляясь. — Черноиваненко. Садитесь! Они пожали друг другу руку. Черноиваненко подвинулся, и капитан Максимов сел рядом с ним на край ящика. — А я, признаться, и не знал, что существует такой Украинский штаб партизанского движения. Давно создан? — В июне месяце, по решению ЦК КП(б)У. Специально для связи с партизанскими отрядами, для руководства и оказания им помощи. — Вот это хорошо! — воскликнул Черноиваненко. — Нам, откровенно говоря, сильно недоставало такого украинского штаба. — Теперь, как видите, он есть. Здесь безопасно? — По крайней мере, до сих пор эта явка у нас считается наиболее надежной. На всякий случай учтите, что за этими ящиками в углу есть еще одна дверь: она выходит непосредственно во двор. — Прелестно. Между прочим, кланяется вам секретарь Одесского обкома, передает большой, горячий привет. — Он где сейчас? — В Украинском штабе. — Дякую за память. Пусть нас не забывает. — Не забудет, — сказал Максимов. Черноиваненко зажег спичку и поднес к бумажке, которая вспыхнула легким зеленовато-желтым огоньком, и невесомый пепел ее, как бабочка, упорхнул вверх. Помолчали. — Придается большое значение развертыванию массового партизанского движения на Украине, — сказал Максимов. — В частности, очень интересуются Одесской областью и лично вами, товарищ Черноиваненко. Как идут дела вашего подпольного райкома? Кое-что штабу известно. — Например? — насторожился Черноиваненко. — Уничтожение свыше тысячи пудов хлеба в Протопоповской МТС, взрыв усатовской комендатуры, систематическое распространение среди населения листовок и сводок Совинформбюро. — Это известно в штабе? — быстро спросил Черноиваненко, вспыхнув от удовольствия. — Конечно. И Черноиваненко понял, что в этой новой по содержанию и по форме войне, еще невиданной в истории, он, в сущности, является командиром боевого соединения, не менее важного, чем любой завод в тылу или чем любая дивизия на фронте, — частью всенародных вооруженных сил. И в эту минуту он забыл, что сидит в чулане комиссионного магазина «Жоржъ» и что за стеной — захваченный фашистами советский город. Затем он стал рассказывать капитану Максимову о положении райкома, о его действиях и планах. В сущности, это был отчет Центральному Комитету Украины, и Черноиваненко тщательно выбирал слова и выражения, стараясь быть как можно более точным, объективным, не замазывая слабых сторон своей работы, но и не умалчивая о сильных. Максимов сидел, опустив голову, с напряженным выражением лица, покрытого мелкими капельками пота: в чулане было жарко. Было видно, что он, не имея возможности записывать, старается как можно лучше запомнить каждое слово Черноиваненко. Иногда он его останавливал, переспрашивал. Это был первый отчет Черноиваненко в своей работе. Отчитываясь перед партизанским штабом и перед партией, он как бы отчитывался перед самим собой и невольно видел деятельность своего подпольного райкома со стороны. Сделано было, конечно, много. Но, с другой стороны, отчитываясь, Черноиваненко вдруг ясно увидел то, что до сих пор только как-то неопределенно чувствовал, а именно: сеть большая, людей много, а сама работа ведется без связи с общим стратегическим планом войны. Собственно, план был. В его основании лежало общее указание о необходимости создавать в захваченных районах невыносимые условия для врага. И Черноиваненко их создавал, пользуясь каждым удобным случаем. Обстреливали неприятельские патрули, снимали часовых, уничтожали одиночных офицеров, резали провода. Но все это как-то не было связано с общими военными задачами, не являлось частью единого стратегического плана. Эту мысль Черноиваненко и высказал, заканчивая свой отчет. Высказывал просто, с прямотой человека, привыкшего ставить дело, порученное ему партией, выше личного самолюбия. — Так и доложите в штабе, — сказал он, строго глядя в лицо Максимову острыми глазами, окруженными сетью суховатых морщин. — Доложу. Максимов некоторое время молчал, еще раз повторяя про себя все то, что ему сказал Черноиваненко. Наконец, закрепив это в уме, поднял голову и встряхнул своими длинными гофрированными волосами, которые, по-видимому, его сильно раздражали. — А что, вы, часом, не простудитесь в этих немецких штанцах? — сказал Черноиваненко, лукаво блестя глазами. — И не говорите! — вздохнул Максимов. — Лучше совсем голым по городу ходить. По крайней мере, не так стыдно… Но ничего не попишешь. Такая наша жизнь… Ну, так вот что, товарищ Черноиваненко, — сказал он своим прежним, сдержанным, штабным тоном, очевидно считая, что «перекурка» слишком затянулась, — теперь позвольте передать вам инструкции штаба. Через некоторое время послышалось осторожное постукивание в дверь. — Это ты, Жора? — негромко спросил Черноиваненко. — В чем дело? — Уже время закрывать магазин, — послышался из-за двери шепот Колесничука. — Сейчас начнется полицейский обход. Закругляйтесь. Черноиваненко и Максимов так заговорились, что не заметили, как пролетело время. — Сейчас, Жора, кончаем. Постой возле двери. — Ну, — сказал Максимов, вставая и протягивая Черноиваненко руку, — бывайте здоровы, живите богато, а мы уезжаем до дому, до хаты. — Всего наикращего, — сказал Черноиваненко, весело хлопнув его по большой открытой ладони, и крепко пожал ее своей небольшой сильной рукой. — Кланяйтесь командованию и передайте, что боевой приказ будет выполнен. Извините, что так мало до сих пор сделали. — Между прочим, не так уж мало, — заметил Максимов, закладывая за уши свои гофрированные волосы. — Помимо всего прочего, вы сковываете целую румынскую дивизию. — Это что-то для нас новое, — пробормотал с удивлением Черноиваненко. — Каким образом? — В районе Усатовских катакомб румынское командование специально держит на всякий случай несколько запасных полков. У нас в штабе имеется секретный приказ Антонеску по этому поводу, захваченный нашими людьми у одного рассеянного румынского полковника. Учтите это и не слишком прибедняйтесь. Но, конечно, и не останавливайтесь на достигнутом, — прибавил Максимов поспешно. — Что еще передать? — Передайте привет от коммунистов и беспартийных Усатовских катакомб. Все будет сделано. Счастливого пути! Не забывайте. — Не забудем. — Адрес наш теперь знаете? — Комиссионный магазин «Жоржъ». — Точно. В любое время. Только предупредите за несколько дней интенданта третьего ранга Колесничука, — улыбнулся одними глазами Черноиваненко. — Когда вас прикажете ждать в следующий раз? — Я думаю, примерно через месяц-два. Я или кто-нибудь другой. В зависимости от обстановки. Ауфвидерзеен! — Жора, открой дверь! Снаружи послышался легкий звук отодвигаемого засова. — Оказывается, я был заперт? — спросил Максимов. — А вы думали! — весело ответил Черноиваненко и откинул внутренний крючок. — Подождите… Жора, все в порядке? Можно выходить? — Выходите, только поскорее. — Прошу вас! Черноиваненко распахнул дверь, и капитан Максимов, насвистывая вальс из «Сильвы», вразвалку вышел из пустого магазина на пустынную Дерибасовскую улицу, насквозь освещенную знойным вечерним солнцем. 36. «Каких моченых?» Никто не знал, что творится в душе у Колесничука. Временами его охватывала апатия. Временами он чувствовал прилив такой ярости, что у него начинали трястись руки. Минутами у него возникали фантастические мечты: он начинал верить, что пройдет месяц, явится Ионел Миря и выкупит свои векселя. По ночам он плохо спал, кряхтел, переворачивался с боку на бок, томился. Внешне он мало изменился. Он продолжал торговать, принимать явки, выдавать по запискам Черноиваненко деньги. Он скрывал от Черноиваненко историю с векселями. Ему было стыдно признаться в своей наивности и глупости. Он делал вид, что все обстоит как нельзя лучше. Теперь, когда Черноиваненко заходил в магазин и мельком спрашивал, как идет продажа ленинградского трико, Колесничук с наигранной бодростью отвечал: — Дела идут, контора пишет. — Молодец, Жора! Вот теперь ты настоящий братья Пташниковы. Действуй! Для того чтобы пополнить кассу, Колесничук стал постепенно спускать на базаре кое-что из своего личного имущества. Он загнал зимнее пальто, старую беличью ротонду Раисы Львовны, которая ей досталась в наследство от матери, котиковую шапку, лишнее стеганое одеяло, шесть пододеяльников. Он уже дошел до мебели и продал старьевщику два отличных дубовых стула с высокими спинками в виде готического собора, когда ему вдруг совершенно неожиданно улыбнулось счастье: нашелся человек, которому Колесничук умудрился всучить ненадежные векселя. Это было какое-то чудо. Человек оказался еще более простодушным и неопытным в коммерческих делах, и Колесничук поступил с ним так же безжалостно и цинично, как Ионел Миря поступил с ним самим. Самое смешное заключалось в том, что человек тоже продавал партию ленинградского трико. Дело было так. Тощий, небритый, с обезумевшими глазами, в пропотевшей полотняной фуражке блином, в стоптанных ботинках и в грязном прорезиненном макинтоше поверх парусинового костюма, человек этот как-то боком пролез в дверь и проворно подбежал к конторке Колесничука. У него был жалкий и вместе с тем омерзительный вид подонка. — Что вам угодно, мсьё? — высокомерно спросил Колесничук, подозрительно оглядывая его с ног до головы. — Тысячу извинений! — задыхаясь, сказал незнакомец. — Моченых. — Каких моченых? — удивился Колесничук. — Этим мы не торгуем. — Нет, это я сам Моченых. Моя фамилия Моченых. Озираясь вокруг, как затравленный зверь, человек со странной фамилией Моченых подошел вплотную к Колесничуку и, отвернув полу макинтоша, показал свернутый отрез ленинградского трико. — Имею такого материала две штуки. Отдаю за полцены, — проговорил он свистящим шепотом, дыша в ухо Колесничука запахом лука и подсолнечного масла. — Я очень извиняюсь… на пару слов… Продолжая озираться по сторонам, Моченых навалился тощей грудью на Колесничука и, поминутно заглядывая ему в глаза, свистящим шепотом поведал свою несложную коммерческую эпопею. Он был, так же как и Колесничук, хозяином маленького комиссионного магазинчика на Молдаванке. По сравнению с магазином «Жоржъ» его торговое заведение было жалкой лавочкой. Моченых представлял собой классический тип неудачника. Некогда он был нэпманом, потом кустарем, потом каким-то образом сделался управдомом. Он остался в городе и во время оккупации снова занялся коммерцией, открыв в своем районе нечто вроде комиссионного магазина и торгуя вещами, награбленными во время эвакуации в квартирах горожан. Однако он быстро прогорел — не заплатил каких-то налогов, — и теперь, для того чтобы не попасть в тюрьму, должен был срочно, в течение одного дня, ликвидировать свое имущество и внести деньги в торговый отдел городской управы. С утра он бегал по всему городу в поисках покупателя и вот наконец попал в комиссионный магазин «Жоржъ». Колесничук с большим трудом сдерживался, чтобы не дать в ухо этому бывшему управдому-грабителю. — Слушайте, Моченых, откуда у вас ленинградское трико? — сурово спросил Колесничук. — Вы сами понимаете… — быстро зашептал Моченых, глотая слова. — Во время эвакуации. Со склада Укртекстильторга… Я его все время держал под прилавком, дожидаясь настоящей цены… А теперь, вы видите, я горю… Вы меня не знаете, а я вас знаю. Вы работали при большевиках бухгалтером в Чаеуправлении… Возьмите товар за полцены, не дайте человеку сесть в тюрьму! Помогите коллеге по торговле… Пятьдесят марок метр… Никогда еще Колесничук не испытывал такой ненависти и такого унижения. Бывший нэпман, ворюга-управдом, подонок в пропотевшей полотняной фуражке смеет требовать от него сочувствия и помощи, называет его коллегой по торговле… Нет, это уж слишком! Еще немного — и массивный Колесничук развернулся бы и в самом деле превратил бы своего «коллегу по торговле» в мокрое место. Но вдруг ему пришла в голову блестящая мысль — отыграться одним ударом: сбыть бронзовые векселя и приобрести товар — другими словами, сделать то же самое, что с ним сделал Ионел Миря. Колесничук понимал, что он собирается сделать подлость, но он не испытывал угрызений совести. Напротив, он радовался. У него даже дух захватило от этой яростной, мстительной радости. — Беру! — сказал он решительно. — Сделано! — и хлопнул ладонью по конторке. — Двадцать пять процентов наличными, остальное — векселями. Товар — франко комиссионный магазин «Жоржъ», доставка ваша. И, не дав открыть рот ошеломленному Моченых, Колесничук вытащил из конторки бронзовые векселя и стал махать ими перед его носом. Дух господина Пржевенецкого с непостижимой быстротой вселился в Колесничука. — Превосходные векселя, мсьё! Те же деньги. Вы не пожалеете, если возьмете их, — говорил Колесничук, чувствуя прилив неотразимого коммерческого красноречия. — Что может быть надежнее векселей фирмы «Мефодий Мунтяну и сыновья», Бухарест, Берлин, Вена, Анкара. Монтевидео, телеграфный адрес — «Мунтяну-текстиль»! Вы их можете учесть в любой момент в любом банке Средней Европы и Южной Америки. Может быть, вы думаете, что это бронза? О нет, мсьё! Комиссионный магазин «Жоржъ» достаточно известная фирма. Я вам предлагаю эти векселя, мсьё, исключительно потому, что у меня в данный момент нету свободной наличности. Сегодня же вы, мсьё, учтете эти векселя в отделении Румынского государственного банка, получите наличными деньгами и тем самым сохраните себе свободу, столь драгоценную для каждого интеллигентного человека. А если вам не угодно, мсьё, то как угодно. Я не настаиваю. Тюрьма или свобода! Лично я, мсьё, на вашем месте выбрал бы свободу. Несчастный Моченых был совершенно оглушен потоком этого красноречия. Он смотрел на разошедшегося Колесничука испуганными, неподвижными глазами кролика. Он быстро согласился. Вероятно, с ним происходило нечто подобное тому, что было с самим Колесничуком, когда негодяй Ионел Миря всучивал ему бронзовые векселя. Как лунатик, Моченых отправился на Молдаванку за товаром и вскоре привез на ручной тележке две штуки ленинградского трико в бумажной фабричной упаковке — в том самом виде, в каком это трико было в свое время похищено со склада. Колесничук отсчитал ему триста двадцать новеньких оккупационных марок и затем вручил векселя «Мефодий Мунтяну и сыновья», сделав на них, по совету Моченых, предварительно передаточную надпись — «Георгий Колесничук». Моченых торопливо схватил векселя, с алчностью сунул их куда-то во внутренний карман засаленной тужурки и долго с благодарностью качал руку Колесничука, как насос, обеими руками — потными, дрожащими, пахнущими луком и жареной рыбой. Как только Моченых, продолжая кланяться и приподнимать пропотевшую фуражку, выскочил из магазина, Колесничук перестал сдерживаться и предался самому необузданному веселью. Он злорадно потирал руки и, раздувая усы, как запорожец, хохотал, падая головой на конторку. Это был миг величайшего его торжества, полного триумфа. Однако он напрасно торжествовал. Судьба готовила ему страшный удар, который обрушился на него неожиданно и беспощадно. Не прошло и двух дней, как в магазин вошел Ионел Миря. Колесничук не поверил своим глазам. Ему показалось, что он спит. Но, к несчастью, он не спал. Перед ним находился настоящий, вполне реальный, живой Ионел Миря. Он стоял перед конторкой Колесничука, сверкая всеми своими брильянтами, в шляпе канотье, с желтым портфелем под мышкой. — А! Домнуле Миря! — с ядовитой иронией воскликнул Колесничук. — Рад вас видеть. Как поживаете? Буны зиуа, — прибавил он по-румынски, что означало «здравствуйте». Однако домнуле Миря пропустил это приветствие мимо ушей, как будто она совершенно не относилось к нему. Он вынул из портфеля визитную карточку и сухо протянул ее Колесничуку. На карточке было напечатано по-русски: «Мирча Флореску, юрист». — Кто Мирча Флореску? — почти крякнул Колесничук, и вдруг предчувствие какой-то непонятной, но неотвратимой беды закралось в его душу. Ионел Миря корректно приподнял капотье. — Я Мирча Флореску, юрист, к вашим услугам, — сказал он официальным тоном и, приоткрыв глаза, вдруг выпустил на Колесничука два ослепительных брильянтовых пучка. — Слушайте, что вы мне морочите голову! — пробормотал Колесничук. — Я же отлично знаю, что вы Ионел Миря… Ионел Миря строго нахмурил свои черные широкие брови с железной проседью, и золотой зуб грозно блеснул у него во рту. — Вы это можете доказать на суде? — сухо спросил он. Колесничук даже ахнул от возмущения. — Слушайте… слушайте… — бормотал он, не находя слов и медленно покрываясь краской бессильного гнева. — Слушайте, домнуле, вы просто жулик… Вы арап… Вы… вы… — Наконец он вспомнил настоящее слово: — Вы экскрок, вот вы кто! Экскрок! Самый настоящий экскрок! — с горьким наслаждением тонким голосом выкрикивал Колесничук это зловещее, трескучее слово. — Но! — высокомерно заметил Ионел Миря, поднимая указательный палец, сверкнувший брильянтом. — Прошу вас, домнуле Колесничук, выбирать выражения. Здесь не Советская власть, а земля его величества румынского короля Михая Транснистрия, и, если вам угодно, я позову полицаюл. Меньше всего хотел Колесничук впутывать в это дело «полицаюла». — Что же вам угодно, домнуле Миря? — тихо спросил Колесничук. — Мирча Флореску, юрист, — поправил Миря. — Пусть будет так. Какая разница! Что же вам угодно, господин Флореску? — Я имею комиссию напомнить вам, что срок уплаты ваших векселей истекает в среду на будущей неделе, и я хочу знать: собираетесь вы платить или не собираетесь? — Каких векселей? — сказал Колесничук, бледнея. Вместо ответа Мирча Флореску, юрист, вынул из портфеля хорошо известные векселя фирмы «Мефодий Мунтяну и сыновья» и, отступив на шаг, издали показал их Колесничуку. — Так они же бронзовые? — простодушно воскликнул Колесничук. — Вы же сами знаете, что они бронзовые. Я специально ходил в банк, и мне сказали, что они ненадежные. Я ничего не знаю. Пускай по ним платит Мефодий Мунтяну с сыновьями, а меня это не касается. — Нет, касается, — сказал Мирча Флореску и снова выпустил из-под бровей два брильянтовых пучка прямо в глаза Колесничуку. — Вот ваша передаточная надпись — «Георгий Колесничук». Вы индоссант и, как таковой, ответственны за платеж по векселю. Может быть, в Советском Союзе это и не так, но в королевстве Румынии это еще, слава богу, так. Я вас предупредил. Буны зиуа! С этими словами Ионел Миря — он же Мирча Флореску, юрист, — с достоинством вышел из магазина, обернувшись в дверях и на прощанье выпустив в Колесничука два молниеносных брильянтовых пучка. Некоторое время Колесничук стоял неподвижно, будучи не в состоянии собрать, привести в порядок свои рассеявшиеся мысли и смятенные чувства. Вдруг страшная догадка мелькнула в его уме. Он бросился в чулан и принялся разрывать бумагу, в которую были упакованы штуки ленинградского трико. Только сверху оказалось некоторое незначительное количество мануфактуры. В основном же свертки были набиты газетной бумагой, тряпьем и кирпичами. Колесничука охватил такой ужас, что он даже не нашел в себе силы встать на ноги. Он продолжал стоять на коленях перед грудой тряпья и кирпичей, дрожа от бессильной ярости, от обиды, от страшного оскорбления… Потом он сел на пол и положил голову на бесформенную кучу того, что еще минуту назад казалось ему богатством. Немного успокоившись, он запер магазин, ринулся на Молдаванку разыскивать комиссионный магазин Моченых и, конечно, не нашел. Тогда он в возбуждении начал ходить по городу, из улицы в улицу, с безумной надеждой встретить хотя бы одного мошенника — Ионела Мирю или Моченых. Он и сам не понимал, зачем ему это нужно. Это все равно не могло помочь делу. Но Колесничук совершенно уже не владел собой, бегал по городу, заглядывал в лица прохожих и пугал их своим возбужденным видом — воспаленным лицом, развевающимися полами старомодного чесучового пиджака. Если бы он случайно натолкнулся на Ионела Мирю или на Моченых, он бы их, без сомнения, задушил. Но, к счастью, он не встретил ни того, ни другого. Колесничук окончательно пришел в себя лишь через два дня. Он постарался хладнокровно обдумать свое положение и решил, что ему прежде всего необходимо срочно изучить вексельное право. В магазине «Жоржъ» уже давно стоял отданный на комиссию каким-то чудаком старый энциклопедический словарь издательства «Просвещение», и Колесничук с жадностью набросился на этот словарь. 37. Огни Кассиопеи Была душная ночь конца августа, как раз тот промежуток между вечерним и утренним бризом, когда не только в городе, но даже над морем не чувствуется ни малейшего колебания воздуха. Море было так неподвижно и так черно, что, если бы не отражение звезд, можно было подумать, что его и вовсе нет. Недалеко от берега из моря торчало несколько больших темных скал. Три человека гуськом пробирались к этим скалам. Казалось, что они идут по звездам, каждый миг готовые оступиться и полететь в черную пропасть. На самом же деле здесь было довольно мелко, и люди, осторожно балансируя, ступали по скользким камням, ведущим к скалам, как узенькая подводная тропинка. Впереди, в подвернутых до колен штанах, с парусиновыми туфлями, перекинутыми через плечо, шел Петр Васильевич, за ним в таком же виде — Дружинин и, наконец, Миша, держа над головой свой фибровый чемоданчик. Дружинин был в полном смысле слова глазами и ушами советского Главного командования, которые все видели, все слышали, от которых не могла укрыться ни одна существенная подробность жизни города, ни одно передвижение неприятельских войск, ни один факт, свидетельствующий о настроении румынских или немецких солдат. Одним словом, это была изумительная агентурная разведка, основанная на сети тщательно подобранных и надежно законспирированных сотрудников в разных частях города, на заводах, в учреждениях, даже в румынской полиции и в жандармском легионе. По характеру своей работы «штабу» Дружинина пришлось раз двадцать переменить свою «квартиру», чтобы не дать сигуранце и гестапо запеленговать его рацию. Дружинин не любил засиживаться на одном месте. У него на учете всегда было пять-шесть надежных явок. Но сам он вместе со своим «штабом» не имел постоянного местопребывания. Однако чем дальше уходила немецкая армия на восток, тем труднее становилось работать. Теперь Одесса уже была глубоким тылом. Прежняя тактика быстрой перемены мест уже не годилась. Дружинин решил в последний раз «выйти в эфир», сообщить, что на некоторое время прекращает работу, запросить инструкций, а уж затем с чистым сердцем заняться выработкой новой тактики. В последнее время они, пользуясь теплой погодой, обосновались в большой бетонной сточной трубе, проложенной в обрыве на Среднем Фонтане. С наступлением темноты они вышли на берег. Расположились у внешнего края скалы, обращенного в открытое море, и тотчас приступили к работе. Петр Васильевич размотал тоненький стальной трос, надел его конец на палку, отнес немного в сторону и вставил палку в трещину скалы. Это была антенна. Миша открыл фибровый чемоданчик, повозился, и вскоре в темноте послышалась легкая, быстрая дробь азбуки Морзе, которая сливалась с хрустальным хором сверчков, наполнявшим мир чудным, таинственным звоном ночной жизни. «Одесса, двадцать два часа по московскому времени, — быстро и четко выстукивал аппарат Морзе. — Докладывает Дружинин. Обстановка на сегодняшний день в городе и окрестностях следующая… Продолжается прибытие в город по железной дороге немецких контингентов, которые срочно формируются и направляются дальше на фронт на автомашинах. Настроение немецких солдат нервное. Некоторые говорят, что их гонят на верную смерть. Среди офицеров существует убеждение, что скоро немецкая армия займет Сталинград, форсирует Волгу и тогда конец войне. Однако слухи о колоссальных потерях под Сталинградом все больше и больше распространяются среди оккупантов. Ежедневно происходят конфликты между немецкими и румынскими властями. На черной бирже наблюдается падение курса марки. Спекулянты охотно берут английские фунты и американские доллары. Появился спрос на советскую валюту. В порту оживление. Транспорты гонят из Констанцы боеприпасы, бензин, авиамоторы… Всюду можно услышать слово „Сталинград“… Подготовляем крупную диверсию в порту». Очень подробно, но в коротких, сжатых выражениях Дружинин передавал свою информацию, а Петр Васильевич в это время наблюдал за местностью, в любой миг готовый предупредить об опасности. Он дважды остановил передачу: один раз — когда по берегу мимо камня прошел румынский патруль; другой раз — когда в море мимо камня прошла моторная лодка. В темноте патруль был невидим. Слышались лишь плоский звон гальки под грубыми сапогами и голоса разговаривающих солдат. Они прошли не останавливаясь. Моторная лодка тоже проскользнула бы невидимой, если бы под ней не фосфорилось море. Освещенная снизу голубым стеклянным заревом, она прошла прозрачным видением, и стук ее мотора торопливой скороговоркой отдавался в скалах, мимо которых она скользила. Созвездия медленно и плавно передвигались в душном черном небе. Юпитер поднялся высоко над морем и, подобно маленькой луне, отражался в воде серебристо-молочным столбом от горизонта до подножия скалы. Сады над обрывами стояли не шевелясь, черные и неподвижные. Передав информацию, Дружинин минуту помедлил и наконец продиктовал: — «Последние дни усилилась деятельность гестапо. Все время меняем квартиры. Положение острое. Прошу разрешения на десять дней прекратить передачи. Выйду в эфир двадцать пятого августа в это же время». «Подождите, — ответила Москва. — Не отходите от аппарата. Сейчас получите инструкции». Они молча ждали. Хотелось курить, но это было невозможно. Время тянулось медленно. Для того чтобы не потерять связи с Москвой, Миша время от времени монотонно отстукивал свои позывные. С моря осторожно потянуло ветром. Это был теплый, еле ощутимый вздох. Ночь дрогнула всеми своими созвездиями и стала неуловимо переходить в утро. Петр Васильевич вспомнил, что когда-то, очень давно, в его жизни уже была такая же темная августовская, а может быть, и сентябрьская ночь. И тогда он любил… В воде, как золотые змеи, Блестят огни Кассиопеи… Она стояла рядом и смотрела на него большими глазами, темневшими на бледном лице, освещенном звездами. Мысли Петра Васильевича спутались… Но в это время Миша сказал: — Москва! Минут пять он записывал в темноте четырехзначные цифры шифровки, пользуясь специальной линейкой, чтобы они не наезжали одна на другую. Так обычно пишут слепые. Наконец он кончил. — Ну, что сказала Москва? — спросил Дружинин. Несколько раз Миша поворачивал бумажку к звездам, пробуя прочесть цифры, но ничего не выходило. Карандаш стерся, и цифры были написаны очень слабо. Петру Васильевичу пришла мысль попытаться разобрать написанное при фосфорическом свете моря. Они сползли вниз, и Дружинин осторожно приблизил бумажку к волнам. Волна мягко коснулась скалы и засветилась тонким, голубоватым светом. К сожалению, фосфорическая вспышка, осветившая бумагу, длилась всего лишь миг. Тогда Петр Васильевич опустил руку в воду, теплую, как парное молоко, и стал быстро шевелить пальцами. Вода тотчас вспыхнула, и бумага осветилась, однако не настолько ярко, чтобы можно было прочесть написанное. Пока Дружинин пытался прочесть бумагу, Петр Васильевич продолжал шевелить пальцами, унизанными синими искрами, как брильянтовыми перстнями. Однако из этой затеи ничего не вышло. Пришлось прибегнуть к старому, испытанному средству: накрыться с головой пиджаком и осторожно посветить фонариком. «Перерыв связи десять дней разрешаем. Срочно меняйте тактику. Случае возможности установите прямую связь находящимися катакомбах отрядами и партийными организациями. Агентурную разведку не прекращайте. Вашу работу оцениваем на „отлично“. Большое спасибо. Загородные ходы в катакомбы блокированы. Постарайтесь найти ходы в самом городе. По имеющимся у нас сведениям, схема ходов в катакомбы черте города имеется бывшего профессора университета Светловидова. Свяжитесь с ним, постарайтесь получить схему. Результатах радируйте. Привет». — Вы слышали? — обратился Дружинин к Петру Васильевичу. — Профессор Светловидов… — Вы его знаете? — Он у нас в гимназии даже одно время преподавал историю. Если это, конечно, тот самый Светловидов, Африкан Африканович. — Это его имя и отчество? Петр Васильевич улыбнулся: — Да. — Чудацкие были у людей имена при старом режиме, — сказал сержант Веселовский, сматывая антенну и осторожно зевая в рукав. — Где живет, не помните? — коротко спросил Дружинин. — Ну, где же там! — махнул рукой Петр Васильевич. — Ведь столько лет прошло! Я, признаться, думал, что он уже давно помер. — Как видите, нет. — Так, значит, ему сейчас лет восемьдесят, не меньше. Дружинин лег на живот, положил подбородок на руки и задумался. — Тем не менее мы его должны найти, этого самого вашего Африкана Африкановича, — наконец обратился он к Бачею. — Вы, как старый одесский волк… Это уж по вашей части. — Хорошо, — сказал Петр Васильевич. — Только я совершенно не представляю, как я его буду искать. На это Дружинин ничего не ответил. Казалось, он спит. Может быть, он и в самом деле задремал, убаюканный редкими-редкими теплыми вздохами моря. Все трое, одолеваемые сном, долго молчали. Наконец Дружинин перевернулся на спину, с хрустом вытянул руки и так громко зевнул, что Миша испуганно сказал: — Тише! — Виноват, — засмеялся Дружинин и стал делать гимнастику, разгоняя сон. Где-то далеко, за обрывами, сонным, хрипловатым голосом пропел петух. — Слушайте, — сказал Дружинин, дотрагиваясь до колена Петра Васильевича, — как, вы говорите, фамилия этого типа? — Какого типа? Петр Васильевич никак не мог привыкнуть к странному мышлению Дружинина: невозможно было уловить, когда у него зарождалась какая-нибудь мысль, таясь под спудом и созревая, пока вдруг не обнаруживалась в виде неожиданного и не сразу понятного вопроса. Петр Васильевич наморщил лоб, силясь понять, о каком «типе» спрашивает Дружинин, какая подспудная мысль привела его к этому вопросу. — Н… не улавливаю — какого типа? — еще раз сказал Петр Васильевич с недоумением. — Ну, этого вашего друга детства, который держит на Дерибасовской улице комиссионный магазин. Колесничук, что ли? — Ах, вот что! Колесничук. — Петр Васильевич нахмурился и стал злобно покусывать губы. — Такая оказалась гадина! — Что он собой представляет? — Вы же видите что. Дезертировал из Красной Армии и теперь торгует на Дерибасовской разным барахлом. — Вы его давно знаете? — В одной гимназии учились, начиная с приготовительного класса. И потом — всю жизнь… До самого последнего времени… Сколько раз он приезжал в Москву со своими годовыми отчетами! Всегда у нас останавливался… И я у него перед самой войной жил… Друг детства! — почти с отчаянием говорил Петр Васильевич. — Вы подумайте только! — Бывает, — сухо заметил Дружинин. — Да, но что же это такое? Это значит — в его душе все время жил мещанин, мелкий собственник, трус, обыватель, лавочник? — Что ж удивительного? — сказал Миша, изо всех сил борясь с утренней зевотой и напрягая скулы. — Родимые пятна капитализма. — Вот именно! — оживился Петр Васильевич. — Все-таки в конце концов заговорил лавочник. Дружинин с интересом мотнул головой: — А что, этот ваш дружок Колесничук разве из купеческой семьи? — Собственно, не совсем из купеческой, но близко к тому. Его батька был приказчиком у братьев Пташниковых. — Стало быть, по торговой части. Так, так… Богато жили? — Где там! Всю жизнь перебивались. Эти самые знаменитые братья Пташниковы из своих приказчиков все соки выжимали. А вот поди ж ты!.. — А что он вообще за человек? Не предатель? Петр Васильевич задумался: — Кто его знает… Видно, в чужую душу не влезешь. — Нет, я не об этом. Как он в детстве, в гимназии? По природе было в нем что-нибудь предательское или не было? Вы понимаете, о чем я говорю? Ну, там, по отношению к товарищам… Не ябедничал? Не шептал на ухо учителям? — Это нет, — решительно сказал Петр Васильевич. — Вообще всегда был замечательный товарищ. Но, повторяю, как видно, в чужую душу не влезешь. Казалось, эти последние слова Петра Васильевича не привлекли особого внимания Дружинина, как-то скользнули мимо. — Да, бывает… — сказал он равнодушно. — Ну, а потом? Во время гражданской войны, интервенции? — Вместе со мной служил на бронепоезде «Ленин». Можно сказать, устанавливали Советскую власть в Одессе. — Так… — Дружинин задумался. — Он коренной одессит? — Коренной. — Так, может быть, он нам поможет найти профессора Светловидова? Как вы думаете? Петр Васильевич с недоумением, почти с испугом уставился на Дружинина — не шутит ли он? Но, по-видимому, Дружинин не шутил, так как сейчас же стал развивать свою мысль: — Обычно все коренные жители так или иначе знают друг друга. Во всяком случае, слышали друг о друге. Всегда могут найтись общие знакомые, родственники. Не так ли? Я думаю, Колесничук поможет вам отыскать Африкана Африкановича. Теперь уже Дружинин говорил о посещении Колесничука Петром Васильевичем как о чем-то решенном и вполне естественном. Он уже не советовался, а в мягкой форме приказал: — У нас имеются сведения, что немцы и румыны отпускают военнопленных местных жителей. Вы — местный житель. Место вашего рождения — Одесса. Так что вам будет легко договориться с Колесничуком. — Я буду договариваться с Колесничуком?! — мрачно спросил Петр Васильевич. — Ну да, вам придется с ним как-то объясниться. И этот вариант будет самый естественный. Мне кажется, вы что-то говорили о своих вещах, которые вы оставили у Колесничука на квартире? — Да, — угрюмо сказал Петр Васильевич. — Я оставил у этого типа свой штатский костюм, ботинки, пальто, диссертацию. — Это замечательно! — воскликнул Дружинин, потирая руки. — Просто замечательно! Стало быть, вы пойдете к Колесничуку за своими вещами. Петр Васильевич издал горлом отрывистый звук и стал нервно мять пальцами щеки, подбородок. — Слушайте, — сказал он глухо, — вы меня лучше не посылайте к этому мерзавцу… Ничего не получится… Потому что я… потому что я… набью ему морду! — вдруг воскликнул Петр Васильевич дрожащим голосом. — Только тихо! — заметил Миша. — Клянусь вам честью, я набью ему морду, — убежденно, со слезами в голосе повторил Петр Васильевич шепотом. — Не думаю, — сухо сказал Дружинин и стал грызть ногти. А Миша только махнул рукой и перевалился на другой бок, стараясь поудобнее устроиться на острой поверхности скалы. Петр Васильевич некоторое время посапывал носом и блестел глазами, в которых таинственно отражались утренние звезды. Дружинин терпеливо переждал, пока он отсопится, и потом миролюбиво продолжал: — Между делом вы у Колесничука позондируйте почву насчет Африкана Африкановича и, если вам повезет и вы что-нибудь узнаете, отправляйтесь прямо к нему и посоветуйтесь относительно входа в катакомбы в черте города. Словом, разузнайте, не поленитесь. Это очень важно. — Я набью ему морду, — грустно сказал Петр Васильевич. Дружинин некоторое время молча грыз ногти, а потом, как бы вскользь, заметил: — По-видимому, этот самый Африкан Африканович Светловидов — хороший человек. Но все же будьте крайне осторожны. Учтите, что оккупанты хватают людей за одно только слово «катакомбы». Для них это страшное, ненавистное слово… Мы будем вас ждать в сточной трубе. 38. Транснистрия Петр Васильевич шел по бывшей Ришельевской улице и пытался взглянуть на себя со стороны: кто же он такой, в конце концов, этот немолодой, но довольно моложавый человек в кремовых фланелевых брюках, украинской рубашке без галстука, с толстой бамбуковой тростью на плече и синим пиджаком, повешенным на круглую ручку этой трости? Не может ли он обратить на себя внимание каким-нибудь несоответствием в одежде, в манере курить, в походке?.. Сколько раз он уже в разных обличьях выходил в город по заданиям Дружинина — и всякий раз испытывал одно и то же чувство раздражения. Он несколько раз мельком оглядывал себя в стекла витрин, а один раз даже остановился перед мутным уличным зеркалом и некоторое время всматривался в свое бритое загорелое лицо, поправляя карманной расческой мокрые после купанья, зачесанные назад черные волосы с небольшой проседью. Бывший советский служащий, благополучно прошедший все проверки и регистрации и теперь мирно сотрудничающий с немцами и румынами, изменник родины, продажная шкура, мещанин, обыватель? Старый белогвардеец, вернувшийся наконец после многолетней эмиграции в свой родной город? Мелкий торгаш, человек без родины, без принципов, без совести и чести, признающий в жизни только одно: свое маленькое, жалкое существование?.. Носить эту омерзительную маску сердце Петра Васильевича не соглашалось. Но не оно сейчас руководило жизнью Петра Васильевича. Всю тяжесть этого унизительного маскарада принял на себя разум. Петр Васильевич еще раз, бегло прищурившись, осмотрел себя в зеркало. Да, он годился. Нельзя сказать, чтобы он вполне сливался с пейзажем, но, во всяком случае, не слишком выделялся: не бросался в глаза и не вызывал подозрений. Было что-то слишком провинциальное, даже местечковое во всех этих бывших советских магазинах, превращенных теперь в жалкие частные лавочки с выгоревшим на солнце гнилым румынским и немецким товаром. Дома не очень сильно пострадали от бомбежек, но все же несколько рассыпавшихся строений, успевших зарасти бурьяном, зияли в перспективе некогда богатой, красивой улицы удручающими пустотами. Было совсем мало прохожих, и они шли не по тротуару, а по мостовой, толкая самодельные тележки с домашними вещами и мебелью. Они шли сбивчивым, торопливым шагом, опустив голову и стараясь не смотреть по сторонам. Визг железных колесиков надрывал душу. От одного этого нищенского визга можно было сойти с ума. Это был звук подавленного человеческого горя, мучительный звук рабства. И он был в таком вопиющем противоречии с прелестью знойного августовского утра! А утро было действительно прелестным. В нем соединялась вся сила южного лета, достигшего полной зрелости, полного своего расцвета, с ясным предчувствием мечтательной золотистой осени, которая уже блестела вокруг, по всему побережью, по пустому жнивью, по баштанам, по полям желтеющей кукурузы. Акварельные тени акаций густо и резко лежали на выщербленных тротуарах и на неровной, давно не ремонтированной мостовой, покрытой осенним сором — жухлыми арбузными корками, виноградными косточками, сухими кочанчиками кукурузы. Впереди он видел купол городского театра и сияющее над ним в кобальтовом небе громадное облако, похожее на глыбу мела. Там, дальше, был порт и залив, и на той стороне залива — розовая Дофиновка, и золотистые жнивья, и сиреневые плиты дальнего берега. А еще дальше был Крым, и белые развалины Севастополя, и тучи зеленых мух над грудами мусора, заросшего душным бурьяном. А еще дальше — истерзанная войной Керчь, и развалины Новороссийска, и черные щупальца фашистских армий, медленно ползущие по скалистым долинам Кавказа на Баку и выше, через истерзанные кубанские степи, через донские земли — к Волге. Тягостное, невыносимое одиночество охватило душу Петра Васильевича. Он вдруг почувствовал такое отчаяние, такой ужас, что у него потемнело в глазах. Некоторое время он шагал машинально. В ушах шумело, и сквозь этот звонкий шум резко слышались какие-то железные удары; это на бывшей Большой Арнаутской из мостовой выдирали трамвайные рельсы и бросали их на грузовик. Враги грабили город. Усилием воли Петр Васильевич сбросил с себя оцепенение. Он сильно притопнул ногой и некоторое время шел твердым, строевым шагом, крепко сжав рот и сощурив глаза. Если бы кто-нибудь в этот миг увидел выражение его лица, то, вероятно, бросился бы в сторону от Петра Васильевича — так страшно было его измученное, сведенное минутной судорогой, умное, несчастное лицо. Но улица была пустынна. Очевидно, недавно схлынула очередная волна немецких войск, отправленных из города на фронт. Фашистские плакаты, приказы, объявления, которыми были заклеены углы домов, афишные тумбы, обвалившиеся стены пожелтели на солнце и как-то особенно сильно подчеркивали запустение, царившее всюду. Город, несмотря на то что он считался прочно, навсегда завоеванным, отторгнутым от Советского Союза, имел вид беспризорный. Это был глубоко тыловой, забытый город, стоявший в стороне от прямых коммуникаций армий, которые прошли через него на восток со всеми своими обозами, транспортами, парками и полевыми комендатурами. Теперь в нем воровато и неуверенно хозяйничали тыловые разведки и гражданские учреждения короля Михая, которые, самим себе не веря, играли в завоевателей и колонизаторов захваченной советской земли, весьма претенциозно названной Транснистрией. Вероятно, изобретатель этого названия воображал себя Цезарем, а Одесскую область — чем-то вроде древней Галлии… — С… скажите пожалуйста! — злобно пробормотал Петр Васильевич. — Транснистрия! Римляне затрушенные! Ему удивительно ясно представились вся наглость и вся смехотворная глупость этой идиотской фашистской затеи — завоевать, покорить и превратить в колонию Советское государство. И тогда он стал по-новому видеть город, через который шел, и по-новому его чувствовать. Теперь город не казался ему чужим. Он был лишь отчужденный. Он был отчужден, но оставался родным, мучительно родным, может быть, даже еще более родным, чем всегда. Петр Васильевич снова почувствовал душу родного города. Только теперь эта душа сияла не так открыто. Она присутствовала всюду, но она была незрима, как будто на ней была надета шапка-невидимка. Петр Васильевич составлял частицу этой неумирающей души. Он сам был как бы в шапке-невидимке, и он с бесстрашной уверенностью шел через город, который безраздельно принадлежал ему. Здесь, на этой улице, в эту минуту он, и никто другой, был настоящим хозяином. Он был совестью, честью, он был единственным судьей, он был самой Советской властью. Петр Васильевич дошел до угла Екатерининской. Это был тот самый угол, где испокон веку торговали цветами. Здесь также некогда меняли деньги. Менялы сидели перед своими зелеными рундуками в старых, ободранных креслах, к спинкам которых были привязаны громадные парусиновые зонтики. Это были зловещие старики с крючковатыми носами. Их глаза пронзительно светились из-под ржавых бровей. Независимо от времени года — зимой и летом — они были закутаны в старые шотландские пледы и облысевшие башлыки. Из тряпья высовывались наружу костлявые руки. Орлиные пальцы судорожно бегали по крышке рундука, сортируя и раскладывая на кучки и столбики серебряные и медные деньги. Но это были не простые, обычные деньги. Это были иностранные деньги. Это были деньги, почему-то называвшиеся «валюта» и обладавшие в высшей степени странной, даже как бы зловещей способностью при размене изменять свою стоимость. То они стоили дороже, то они вдруг стоили дешевле. Со стуком и звоном летали они в проворных пальцах менял, наполняя воздух тонкой, сухой музыкой непонятного мошенничества. Маленький Петя широко раскрытыми глазами смотрел на валюту, удивляясь ее поразительному разнообразию. Каких только здесь не было денег! Казалось, все страны мира прислали сюда свои мелкие деньги специально для того, чтобы они, летая в пальцах менял, мгновенно дорожали и дешевели и опять дорожали, повинуясь какому-то темному закону «курса», который царил под сенью зловещих парусиновых зонтиков. Здесь мелькали лиры турецкие и лиры итальянские, здесь тонко звенели франки швейцарские и французские, здесь летали американские центы, английские шиллинги и какая-то китайская мелочь с дырочками посредине, и крутились японские иены, и проносились стаями мильрейсы, и складывались в столбики греческие драхмы, румынские леи, болгарские левы, сербские динары, испанские пезеты, индийские рупии… Каждая из этих монет несла на себе эмблему своей страны — крест, льва, женщину, голову короля, иероглиф или какую-нибудь совсем непонятную штуку вроде турецкого знака Османа, похожего на отпечаток большого пальца. Тогда мальчику Пете, будущему Петру Васильевичу, казалось, что это не деньги, не серебряные кружочки монет, а сами государства со всеми своими эмблемами, гербами и профилями монархов мелькают и тасуются на зеленой крышке рундука только для того, чтобы часть их богатств осталась в этих сухих, хищных руках с проворными кривыми пальцами. Иногда к рундукам подходили люди и меняли валюту. Чаще всего это были матросы с иностранных пароходов. Они бросали на рундук одни монеты и вместо них получали другие. И, судя по сердитому выражению их лиц, они получали меньше, чем давали. Они бормотали ругательства. Бывало, какой-нибудь матрос стучал кулаком по рундуку. Тогда все менялы, как взъерошенные совы, поворачивали к нему свои головы и дружно свистели роковое слово: «Курс-с-с, кур-с-с, кур-с-с!..» И это слово смиряло матроса. Он отходил, засунув руки в карманы и наклонив голову в синей шапочке с красным помпоном, не понимая как следует, что же, собственно, произошло с ним и отчего же он получил меньше, чем дал. «Мошенники!» — шептал мальчик Петя про себя, не отдавая себе ясного отчета в том, почему же они мошенники, но всей своей душой чувствуя ненависть к менялам и к тонкой, сухой музыке валюты, летающей в их проворных, когтистых пальцах. С течением времени они несколько раз изменяли свое обличье. При немецком нашествии 1918 года и при деникинщине они еще сохраняли свой дореволюционный вид — свои зеленые рундуки, рваные кресла и парусиновые зонтики. Но при интервенции четырнадцати держав они уже функционировали на углу Екатерининской и Дерибасовской в виде кучки валютчиков, прогуливающихся мимо дома Вагнера с разноцветными пачками бумажной валюты, развернутыми наподобие карт. В короткий период нэпа они не осмеливались ходить по улице. В кепках и толстовках они толпились на громадном проходном дворе дома Вагнера, чернели за решетками ворот и таинственно мелькали в подъездах, позванивая золотыми царскими десятками и хрустя бумагой новеньких червонцев. Потом они окончательно и, как казалось, навсегда исчезли… 39. Вексельное право Петр Васильевич дошел до знаменитого угла. Если не считать того раза, когда он в сумерках прошел здесь в молдаванской свитке под конвоем Дружинина, переодетого в эсэсовца, он не был на этом углу около двадцати лет. Ему показалось, что он сейчас должен увидеть роскошные снопы августовских цветов, таких ярких, что все вокруг них — широкий асфальт панели, стена углового дома, витрины — будет жарко освещено как бы заревом огромного костра. Он даже готов был на минуту остановиться и зажмуриться от предстоящего наслаждения, как это бывало с ним всегда, когда он подходил к знаменитому углу. Но нет, угол оказался пуст, гол, лишен своей главной и единственной прелести — цветов. Он был так же ободран, запущен, как и все другие углы оскверненного и ограбленного города. На старой, ободранной стене висела новенькая эмалированная табличка, где на двух языках — русском и румынском — было написано: «Улица Адольфа Гитлера». Это был нищий угол. Его нищету особенно подчеркивала стоящая на тротуаре консервная банка с двумя ветками садовой мальвы, которыми торговала простоволосая старушка в австрийском мундире, устроившаяся рядом со своим товаром на маленькой традиционной скамеечке. Кроме жестянки с мальвами, у ее ног лежал кусочек фанеры, на которой было разложено несколько желтых груш, так называемых лимонок. Было что-то ужасно грустное, безнадежное в этих маленьких грушах, пронизанных золотистыми лучами одинокого солнца, такого яркого и вместе с тем такого бессильного. Не было на углу также зеленых рундуков и полотняных зонтиков менял. Но зато мимо решетчатых ворот дома Вагнера туда и назад прохаживались молодые люди в песочных пиджаках по колено, с перстнями-печатками на пальцах и длинными волосами, зачесанными за уши. Петр Васильевич еще не успел сообразить, какую опасность они для него представляют и не лучше ли поскорее перейти на другую сторону, как один из них — с сальным, угреватым носом и волосами черно-синими, как маслины, — заложив руки за спину, прошел мимо него вкрадчивой походкой сыщика и, не останавливаясь, пробормотал: — Фунты, доллары, швейцарские франки?.. Ах, так вот оно что! Оказывается, это были просто-напросто менялы, самые обыкновенные валютчики. Они снова возникли на этом гиблом месте, но только в другой, новой оболочке. Петр Васильевич строго нахмурился и отрицательно мотнул головой. Молодой человек с маслянистым носом жеманно зажмурился и показал золотой зуб. — Турецкие лиры? Рейхсмарки?.. — Он зажмурился еще сильнее, якобы отвернулся и сладострастно прошипел, даже как-то просвистел в пространство: — Советские тш-ш-шервонс-сы? — Найн! — надувшись, рявкнул Петр Васильевич, совершенно неожиданно для себя, рокочущим, утробным, грозным немецким голосом. — Цум тёйфель! Шпекулянт! Хинаус! Это было все, что услужливая память сумела в этот миг подать ему из своих скудных запасов немецкого языка. Но этого было совершенно достаточно. Молодых людей как ветром сдуло. Мелькнули согнутые спины, затылки, пучки сальных волос за ушами, каучуковые подметки желтых туфель. Послышались восклицания: «Экскюзе! Пардон! Извиняюсь!» И угол Дерибасовской и Адольфа Гитлера опустел; только за решеткой дома ворот Вагнера еще некоторое время было заметно беспорядочное движение. — Цум тёйфель! — повторил Петр Васильевич сквозь зубы и еле заметно озорно прищурил глаз — совершенно так, как это сделал бы в подобном случае Дружинин. Он прошел несколько десятков шагов по пустынной Дерибасовской и увидел комиссионный магазин Колесничука. Он вошел в него не сразу: сперва прошелся два раза мимо, стараясь заглянуть внутрь. Он мысленно репетировал комедию, которую ему предстояло сейчас разыграть перед негодяем Колесничуком, и кусал губы, стараясь привести себя в состояние душевного равновесия. Он боялся, что не справится с ролью и, чего доброго, в самом деле, вместо того чтобы прикинуться дезертиром и негодяем, набьет Колесничуку морду, разобьет несколько комиссионных супников и уйдет назад на Средний Фонтан, в сточную трубу. Он ласково поглаживал себя обеими руками по щекам, мысленно самыми ласковыми словами уговаривал себя успокоиться. Наконец он успокоился, надел пиджак и решительно взялся за треснувшую стеклянную ручку двери. Но, открывая дверь, он вдруг увидел в глубине магазина Колесничука, который в высоком бумажном воротничке, подпиравшем его сизые щеки, в старорежимном чесучовом пиджаке, с закрученными усами стоял за конторкой, погруженный в чтение какой-то толстой книги. Ярость с новой силой поднялась в успокоившейся было душе Петра Васильевича. Но отступать уже было поздно. Колесничук был настолько поглощен чтением, что даже не заметил, что в магазин кто-то вошел. По его лицу, багровому от духоты, струились ручьи пота. Пот капал на страницы раскрытой книги. Петр Васильевич заметил, что это был том Большой энциклопедии издательства «Просвещение». Колесничук читал энциклопедический словарь. Кожа на его лбу была собрана в мучительные складки, которые медленно двигались вверх и вниз, направо и налево, изредка скопляясь над толстой переносицей, побледневшей от напряжения. «И он еще, каналья, читает энциклопедический словарь! — подумал Петр Васильевич, рассматривая Колесничука, как странное насекомое. — Ишь отъел себе морду!» Вид Колесничука вызвал в нем физическое отвращение. Особенно омерзительными были усы. Лицо Колесничука казалось Петру Васильевичу тупым, сонным, самодовольным — классическое лицо лавочника, погруженного после обеда в чтение «Жития святых». Между тем, если бы Петр Васильевич был более наблюдательным и не так раздражен, он, без сомнения, увидел бы, что лицо Колесничука совсем не было тупым, сонным и меньше всего самодовольным. Это было лицо глубоко несчастного, обманутого, попавшего в беду человека, красное вовсе не от духоты, а от умственного напряжения, от усилий освободиться из какой-то незримой петли и ухватившегося за энциклопедический словарь, как за последнее средство спасения. Время от времени он закрывал глаза, поднимал лицо вверх и быстро бормотал, как бы стараясь возобновить в памяти какой-то старый, ненужный, давно забытый урок. — Двумя основными формами векселя являются: переводной вексель, или «тратта», и простой — «сухой» вексель. Переводной вексель есть документ, которым векселедатель — «трассант» — поручает другому лицу — «трассату» — уплатить определенную сумму («вексельная сумма») в определенный срок определенному лицу — векселепринимателю, «ремитенту», или законному приобретателю векселя… Пробормотав эти странные, забытые слова, Колесничук открыл глаза и увидел Петра Васильевича, который стоял посредине комиссионного магазина, расставив ноги и заложив палку за спину, и в упор смотрел на Колесничука. Но Колесничук не только не узнал Петра Васильевича, а даже как-то не обратил на него особого внимания. Он лишь сделал неопределенный жест рукой, как бы приглашая покупателя выбирать все, что ему понравится, из вещей, выставленных на полках. И по этому вялому, безнадежному жесту сразу можно было понять, что магазин горит. Скользнув по Петру Васильевичу мутным, невидящим взглядом, Колесничук снова забормотал: — «По своему юридическому значению тратта является обязательством трассанта ответствовать за то, что платеж по векселю будет произведен трассатом…» — Он еще раз глубоко вздохнул и, прикрыв глаза красными, воспаленными веками, как в бреду, повторил с мучительной улыбкой: — Трассантом и трассатом… Так-с… О, если бы Петр Васильевич мог хотя бы только подозревать всю правду, если бы он мог читать в мыслях, если бы он знал, какой ад происходит в душе его старого друга Колесничука! Перед Колесничуком в это время стоял призрак неотвратимого дня, когда истекал срок уплаты по векселям. Срок приближался. Расположившись за конторкой и обливаясь потом, Колесничук в сотый раз пытался вникнуть в смысл статьи «Вексельное право». Он был слишком подавлен, слишком разбит, чтобы возобновить в памяти и хладнокровно разобраться во всех тонкостях вексельного права, изложенного сухим научным языком, со множеством специальных терминов. Он быстро пробегал глазами колонки убористого шрифта, путаясь в словах: «ремитент», «трассат», «презентант», «акцепт», «индоссант», «индоссамент»… Он никак не мог понять, кем же он, собственно говоря, является: трассантом, трассатом, индоссантом или индоссаментом?.. Колесничук был весьма близок к помешательству. Он ничего не замечал вокруг. Между тем уже давно перед ним стоял человек в синем пиджаке и кремовых брюках, рассматривая его в упор глазами, в которых светилось плохо скрытое презрение с оттенком гадливого любопытства. Несомненно, это был покупатель. Колесничук, не отрываясь от словаря, сделал ему пригласительный жест, но, так как покупатель продолжал неподвижно стоять перед конторкой, Колесничук наконец очнулся, и дух господина Пржевенецкого нехотя вселился в него. С видом пожилого, глубоко несчастного и плохо скрывающего свое несчастье человека Колесничук грациозно изогнулся над конторкой и произнес заученным тоном: — Чем могу служить, мсьё? И в ту же секунду узнал Петра Васильевича. Это было совершенно невероятно, но все же это было так: перед Колесничуком стоял, заложив за спину бамбуковую палку, не кто иной, как Петр Васильевич Бачей, тот самый Бачей, с которым Колесничук проводил такие упоительные дни накануне войны, которого он провожал на фронт и который, очевидно, судя по всему, оказался предателем и дезертиром. Ультрамариновый пиджак, кремовые брюки, обручальное кольцо, бамбуковая трость, развязный и в то же время несколько, как показалось Колесничуку, смущенный вид, вид изменника и негодяя… От кого угодно можно было ожидать такой подлости, но только не от Петьки. Нет, положительно, мир был населен подлецами. Впрочем, Колесничук за последние дни перенес столько ударов, столько подлостей, что ничто уже не могло его ошеломить. Он уже готов был медленно выйти из-за конторки, подойти к бывшему другу, смерить его с ног до головы презрительным взглядом и сказать: «Ну, гад, здравствуй! Расскажи, как ты продал родину?» Но он вовремя сдержался, вспомнив, кто он такой и какую роль играет. А Бачей неподвижно стоял перед ним, в свою очередь еле сдерживаясь, чтобы не дать ему по морде. 40. «Без оборота на меня» Оба смотрели друг на друга с деланными улыбками, скрывавшими бушующую в их душе ненависть. — Боже мой, кого я вижу! — сладко пропел Колесничук, жмурясь от фальшивого удовольствия и произнося слова «боже» и «вижу» с такими изысканнейшими черноморскими интонациями, что у него получилось «божьже» и «вижьжю». — Господин Бачей! — Господин Колесничук! — в том же духе воскликнул Петр Васильевич, облизывая сухие губы и всеми силами души стараясь сделать свои злые глаза как можно более добрыми. — Какими судьбами? — Шел по Дерибасовской и вдруг вижу: «Комиссiонный магазинъ „Жоржъ“ Г. Н. Колесничука». Неужели, думаю, это наш Жора Колесничук? Дай заскочу. Оказывается, это ты. — Представь себе, это-таки я! — Ну, я очень, очень рад тебя видеть! — И я тебя тоже. Они оба некоторое время поколебались и потом одновременно протянули друг другу руки. — Здорово, старик! — Здорово! Они долго, с внутренним отвращением пожимали друг другу руку и оба невесело, смущенно хохотали, пряча глаза. — Как живешь, старик? — сказал Петр Васильевич. — Что поделываешь? — Ничего себе. Спасибо. Как видишь, мало-мало коммерсую. — Чего? — не совсем понял Петр Васильевич. — Коммерсую, — застенчиво повторил Колесничук странное, но вполне русское слово, которое в Транснистрии имело всеобъемлющее значение самых разнообразных форм торговой деятельности, вплоть до продажи на базаре подержанных штанов. — А, да-да, — поспешно сказал Петр Васильевич, испугавшись, как бы Колесничук не заметил, что он не знает этого общеизвестного глагола «коммерсовать». — Ну, а ты что робишь? — То же самое, коммерсую, — пожал плечами Петр Васильевич. — В Одессе? — Не. Я сюда только на днях приехал… из Плоешти, — совершенно неожиданно для самого себя сказал Петр Васильевич, глубоко удивляясь, откуда вдруг выскочило это слово «Плоешти». Однако город Плоешти оказался очень кстати. Случайное его упоминание сразу приблизило Петра Васильевича к выполнению задания, ради которого он и нанес визит негодяю Колесничуку. — А, Плоешти! — воскликнул Колесничук. — Понял я вас! Нефть! Коммерсуешь по нефти? — Отчасти, — уклончиво сказал Петр Васильевич. — Я нечто вроде представителя юрисконсульта одной смешанной румыно-американской нефтяной компании, которая послала меня в Одессу с очень интересным заданием.

The script ran 0.028 seconds.