Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вера Панова - Собрание сочинений (Том 1) [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В первый том собрания сочинений Веры Пановой вошли повести «Спутники» и «Евдокия», роман «Кружилиха». Повесть «Спутники» и роман «Кружилиха» отмечены государственными премиями в 1947 и 1948 годах. _______________ Составление и подготовка текста А. Нинова и Н. Озеровой-Пановой. Примечания А. Нинова.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

— У людей дети как дети, а моя — бог с ней! — неслухмяна, непочтительна. Читать научилась: от кого научилась, — так ведь ни за что не скажет, хоть пополам ее перебей, не скажет, вы подумайте! А кошку зачем ты, зачем кошку прибила, ну? Говори. У Натальи покривились губы, по лицу прошла судорога. Глухо, ненавистно она ответила: — А зачем она мышку мучила? Мачеха притворно засмеялась: — Глупая. Разве она мучает? Она с ней играет, забавляется… Евдоким жалел Наталью. Идя с Евдокией домой, он говорил: — До чего довели девчонку; не смеет к людям подойти, из угла глядит. По голове хотел погладить — шарахается. Даю ей пряник — она за него взяться не умеет, не умеет спасибо сказать, ровно бирюк. И прибавлял с обидой: — Другие ждут не дождутся детей… А этим, видно, ничего не надо, кроме своей утробы. «Будь у нас дети, — думала Евдокия, — он хороший был бы отец». Чувство вины перед ним касалось ее сердца, и она старалась получше заботиться о муже, повкусней его накормить, чтоб хоть отчасти утешить. Раза два Авдеевы приводили Наталью к Чернышевым, и тут Наталья держалась так же дико и неприязненно и, как видно, не получала никакой радости от того, что ее сажают и угощают вместе со взрослыми. В начале зимы старик Авдеев заболел тифом. Мачеха отдала его в больницу. Евдокия ходила проведать отца, но ее к нему не пустили. Было утро, Евдоким только что ушел на работу. Еще не развиднелось как следует, в кухне горела лампа. Евдокия, позевывая, щепала лучину, чтобы разжечь печь. Вдруг отворилась дверь и вошла Наталья. На ней была материна кофта с длинными рукавами и большие валенки. Она захлопнула за собой дверь и остановилась у порога, кофта распахнулась, открылись голые коленки. Евдокия испугалась: — Ты что? Случилось чего?.. Держась за дверную ручку, словно готовясь убежать, Наталья спросила шепотом: — Дяденька Евдоким дома? — Нету. Тебе зачем его? — Так, — прошептала Наталья. Глаза у нее закатились, помутнели. Она выпустила дверь, сползла — опустилась на пол, ноги в валенках разошлись. Евдокия стала на колени, приподняла ее голову и услышала шепот: — Маму в больницу увезли… Папа помер нынче ночью… Дров наколотых нет, истопить нечем… Я к дяденьке Евдокиму пришла… От ее худого тельца дышало жаром. Она завела глаза, забылась. Евдокия раздела ее и перенесла на сундук, подстелив овечью кошму. На тонкой руке Натальи, выше локтя, были два синяка, острые ключицы торчали. С болезненной жалостью Евдокия подумала: «Сиротка!» Потом она вспомнила, что она теперь тоже круглая сирота, и заплакала. С отцом у нее никогда не было нежностей, он ничему ее не научил, ему было бы прибрано в доме да состряпано кушанье, — но все-таки он ее не бил, кормил, одевал и, когда она запуталась в своих любовных делах, пристроил ее за хорошего человека. Ей казалось теперь, что со смертью отца ушла ее главная опора и защита, и, всхлипывая, она причитала вполголоса: — И на кого ж ты меня спокинул! И стою же я одна, как былиночка на ветру! Наталья открыла большие, очень блестящие глаза и спросила: — Где дяденька Евдоким? И весь день, не то в сознании, не то бредя, она о нем спрашивала. А к вечеру стала Евдокию принимать за Евдокима. Ухватила Евдокиину руку своей жаркой цыплячьей ручкой и спросила: — Дяденька Евдоким, дяденька Евдоким, ты меня маме не отдашь, нет? — Нет! Нет, детка! — ответила Евдокия, ужаленная состраданием, ужасаясь этому детскому несчастью и беззащитности. — Не отдам никому, ничего не бойся! Мачеха умерла на девятый день. Наталья, промаявшись полтора месяца на Евдокиином сундуке, поднялась, длинная, тощенькая, но с новым каким-то лицом, будто в этой схватке со смертью она обрела жизнь и получила к ней вкус. Стриженная наголо, в старом платье, из которого выросла за время болезни, она ходила из кухни в спальню и рассматривала каждую вещь так, словно в первый раз ее видела. Подходила к окошку, смотрела, как вьюга несется над пустынной улицей, и чему-то смеялась тихо. Евдоким приносил газету — Наталья прочитывала ее всю, согнувшись над смутной печатью, шевеля губами. Евдоким сказал: — Вот я тебе книжек принесу, дочка. И принес. Наталья что-то уж очень быстро их прочла, Евдоким хотел ее проверить, но для этого надо было самому прочесть эти книжки, а у него не было времени: его выбрали председателем цехкома, от множества дел некогда было вздохнуть. — В школу надо тебя! — сказал он. Евдокия вступилась: — Куда ей наукой голову трудить? Вон она какая слабенькая! Пусть откормится порядком, а там ее к портнихе отдать бы в ученье, золотое ремесло. Хочешь, Наташа, портнихой быть? — Нет, не хочу! — сердито и резко ответила Наталья. Она поправлялась быстро. Евдокия перешивала для нее платья покойной мачехи и помаленьку приучала ее к хозяйству. Наталья все делала без охоты, — норовила скорей кончить дело и бежать к книжкам, — но споро. Только вышивать она полюбила: сидит часами, аккуратно водит иглой и думает о чем-то. Как-то Евдокия услыхала: Наталья пела! Еле слышно пела она, и лицо у нее было ясное, детское. Евдокия умилилась… Когда Евдоким однажды сказал: «Слышь, Наташа, зови меня папой, а Евдокию мамой, ты же у нас дочка», Наталья тихо сказала: «Ладно». 6 Евдоким приезжал с завода, с Кружилихи, поездом. Доехав до станции, он неторопливо шел домой, минуя центр города. С ним был Шестеркин. На углу Сибирской они услышали пронзительный женский визг: — Держите! Держите вора! Что-то метнулось в сумерках, пригибаясь. Сейчас же затопали десятки ног. Кто-то кинулся наперерез, — толкнули, схватили, навалились, прижали к земле небольшого мальчишку. Женщина в котиковом манто, в фетровых ботах до колен, подбегала, неуклюже раскатываясь на льду: — Украл! Украл! Ах, боже мой! — Чего украл-то? — спросил чей-то голос. Другие голоса перебили, загалдели: — Отдавай! — Где у него? — Кому передал, говори! — Жулики проклятые, проходу нет от них! Женщина в манто верещала: — Сумочка! Сумочка! Ради бога! На нее никто не обращал внимания — сбились в кучу, стремясь расправиться с мальчишкой… Евдоким подошел, обеими руками разгреб толпу: — Ну, кончай базар. Самосуд ладите, что ли? Рукой в великанской рукавице он вытащил мальчишку из толпы и поставил перед собой: — Где сумка? Мальчишка трясущимися детскими руками достал из-под тряпья, откуда-то с живота, сумку и подал. Евдоким показал ее женщине: — Ваша? — Слава богу! — всхлипнула женщина. — У, распустила губы из-за дерьма, — сказал кто-то в той самой толпе, которая собиралась оттаскать мальчишку. — Паразиты чертовы, нэпманы, готовы удавиться за целковый… — Пойдем-ка со мной, красавец, — сказал Евдоким. — Дяденька, — заныл мальчишка, — отпусти! — Кровь текла у него по губам и подбородку, и он хлюпал носом, пугаясь алых капель, падающих на снег. — Дяденька… — Ладно, давай печатай! — сказал Евдоким. Он привел мальчишку к себе домой и сказал Евдокии: — Принимай гостя. Дай умыться чертенку да покорми. — Я холодной водой не могу мыться, — сказал мальчишка, видя, что Евдокия наливает в таз воду из кадушки. — Я малокровный. — Скажи, какой нежный! — сказала Евдокия, но все же налила ему теплой воды. Мальчишка мылся так, словно боялся испортить свою красоту. Евдокия зашла сзади, одной рукой охватила его, а другой старательно и бесцеремонно вымыла ему лицо. — Не дерись, зараза! — закричал мальчишка. — Дяденька! Тетка дерется! Вымытый, он оказался блондином с бледненьким смышленым лицом. Ноздрю, из которой еще сочилась кровь, он зажал пальцем. — Вшей-то на тебе, поди… — сказала Евдокия. — Всю квартиру зачумишь. — И она дала ему старые рабочие брюки и рубашку своего отца — Евдокимова одежа была бы велика непомерно. Весь чистенький, мальчишка нерешительно присел у края стола. Евдоким протянул ему ломоть хлеба; мальчишка так и впился в хлеб руками и зубами. На щеках у него проступили два круглых, как яблоки, красных пятна. «Господи, много ли надо, — подумала Евдокия. — Умыли, согрели, глядишь — вовсе другое дитя, на человека похож…» Она отрезала ему кусок студня и спросила: — Откуда ты? — С Волги, из Самары, — ответил он, всей пятерней взяв кусок. — Отец, мать есть? — В голодовку померли. — А звать как? — Андрей. Она уложила его на печке, чтобы он прогрелся хорошенько. Евдоким сказал, что утром отведет его в приемник. Утром мальчишки на печке не оказалось, не оказалось и Натальиной шубейки на вешалке. Лохмотья свои, что Евдокия накануне стащила с него, мальчишка забрал тоже. — Ты больше води уркаганов в дом, — сказала Евдокия, расстроенная пропажей шубейки. — Еще не то будет. Евдоким рассердился: — Води, води!.. А тебе б догадаться, поснимать с вешалки, попрятать… Месяца через два Евдокия, придя с рынка, увидела в кухне Андрея. Он сидел на полу — ворохом грязного тряпья — и хлебал щи. Наталья стояла и серьезно смотрела на него. — Здравствуй! — сказала Евдокия. — Ты как, с ночевкой пришел? Андрей поднял чумазое лицо и сказал: — Я, тетка, больше не буду. Я могу тебе дров напилить, если хочешь. — Он озяб очень, — сказала Наталья. — У него ботинки отняли. Андрей, в самом деле, был совсем босой. У Евдокии сжалось сердце, когда она увидела его маленькие черные ноги. Она сама пришла с мороза и, хоть была в тулупе, валенках, пуховом платке и толстой шали, озябла так, что губы у нее одеревенели. Все-таки она не утерпела — попрекнула: — А шубейку где девал? Шубейку небось загнал, а сам голый-босый явился? — Ну мама! — строго сказала Наталья. — Зачем говорить, когда все ясно. — Чего тебе ясно? — спросила Евдокия. — Говори не говори — шубейки все равно нету, — ответила Наталья. — И нельзя голого и босого человека выгнать на мороз. Евдокия озабоченно помолчала. — Расселся! — повторила она снова, разматывая свой платок. — На полу собака ест и кошка ест; а человеку за столом сидеть указано… Неси, Наташа, таз, а я теплой воды достану. Вставай мыться, малокровный! 7 Наталью и Андрея отдали в школу. Евдоким сам купил им тетради, сумки, пеналы. Наталья училась очень хорошо. Учителя ее хвалили: — Очень способная девочка, надо ей дать хорошее образование. Про Андрея они говорили: — Ленив, дерзок, мученье с ним. По вечерам Наталья в кухне готовила уроки, а Андрей дразнил ее: — Чего стараешься? Все равно твое дело девчонское: подрастешь, выскочишь замуж, нарожаешь детей и все забудешь. — Неправда, не забуду, — отвечала Наталья. — Врешь, забудешь. Только замуж выйдешь, забудешь и арифметику, и географию, и все. — Я не выйду замуж, — отвечала Наталья. — Выйдешь. И ни к чему тебе ученье. Одно провожденье времени, чтоб поменьше дома помогать. — Мама! — кричала Наталья, не вынеся несправедливости. — Зачем он говорит неправду?! — Не трожь ее! Что ты к ней пристал, на самом деле? — вступалась Евдокия. — Что делать будем? — хмуро спросил Евдоким, когда Андрей остался в четвертой группе на второй год. Ему уже было четырнадцать лет. Был он живой, вертлявый, острый на язык, охочий до всякой работы — только не до ученья. Он приносил воду, пилил дрова, разводил утюг, починял кастрюли и ведра. Евдокия не могла без него обойтись. — Возьмите меня на завод, — сказал Андрей Евдокиму. — Скучно мне на парте сидеть с пацанами. — А на заводе не будешь лодыря гонять? — Не буду, честное слово. Через несколько дней Евдоким сказал: — Берет тебя Шестеркин в индивидуальное обучение. Будешь с ним на прессе работать. Только — смотри! Меня на заводе знают. Мне моя честь дорога. Ты — мой сын. Береги, смотри, сынок, нашу рабочую честь, понятно? Андрей отвечал, что понятно. Действительно, Шестеркин был им доволен: даже удивлялся, почему такой сообразительный паренек плохо учился в школе. Андрей теперь уходил по утрам вместе с Евдокимом. Он возмужал, стал курить, щеголял своей испачканной рабочей одеждой. Когда он принес Евдокии свою первую получку, у него был такой гордый вид, что Наталья ему позавидовала. Наталья ни за что бы не бросила ученье. Она себе поставила трудную цель: стать ученой женщиной. Как Софья Ковалевская и Мария Кюри. Ей шел четырнадцатый год, она стала формироваться, у нее выросли густые короткие косы. Чтобы казаться старше, она заплетала эти косы на висках и укладывала их на темени. Стройная шея и руки ее округлились. Как-то она сфотографировалась с подругами, и Евдокия, разглядывая карточку, нашла, что Наталья становится очень хорошенькой. 8 Из деревни Блины письма приходили редко, и всегда в них были сообщения о важных семейных переменах: или женился кто-нибудь, или умер. О рождении детей писали вскользь, между прочим, потому что у Евдокима было в живых четыре брата и три сестры, и каждый год у них рождались дети, а жена брата Сергея два раза приносила по двойне. Не хватило бы времени докладывать о каждом прибавлении семейства. Мать только дивилась, что Евдоким ничего не пишет о своих детях, и раза два спрашивала: «Отпиши, сынок, кем же похвастаешь передо мной, старухой, внуком аль внучкой, и имя пропиши», — но, не получая ответа на этот вопрос, перестала спрашивать. Один, один бездетный во всем Чернышевском роде был Евдоким, а уж ему ли не хотелось иметь детей?.. Летом пришло письмо, в котором, после многих поклонов до сырой земли, было написано: «Еще сообщаем вам, что старший ваш брат Петр Николаевич приказал долго жить по причине грызи и оставил после себя семь душ детей, старшей же, Афросинье, 15 лет, и вдовая его супруга Антонида Ильинична, сама будучи хворая, ума не приложит, что ей с этой безотцовщиной делать. Желательно было бы вашего совета, как вы после Петра остались старшим над братьями и живете в городе, то лучше нашего знаете все ходы и выходы, где можно устроить сирот на казенный счет, и ежели будете в силе-возможности приехать хотя на день, то было бы нам большое вспоможение». Евдоким узнал затейливый и уклончивый слог брата Сергея — хлопотуна и хитреца — и задумался. Он вспомнил Антониду, вечно стонущую, с тряпкой на голове, сорную ее избу, недопеченные шаньги. Где ей воспитать семерых ребят! Хотел вспомнить ребят — и не смог: года четыре назад погостил он неделю в Блинах, видел в каждой избе кучу детей, а которые из них были Петровы?.. Семь душ, шутка сказать… Родственники уже нацелились перевалить заботу об этой ораве на советскую власть. «На казенный счет». Эх, родственнички, уважаемые! Молодому пролетарскому государству только-только удалось беспризорщину одолеть, бездомных сирот разместить по детдомам. Неужто мы, Чернышевы, так слабосильны, чтобы Петровых детей спихнуть на попечение государства? Не найдется у нас для них угла и куска? Евдоким обвел взором свое опрятное жилье. Хорошо ли, худо ли, а живут же под его кровом Наталья и Андрей, и ему веселее с ними, и Евдокия, видать, им рада. Все-таки она — ничего баба: вон сидит, латает штаны Андрюшке. Что ей Андрюшка? Другая бы его поедом ела, а она ему ботинки купила шевровые, с шитым рантом. Говорит, мол, из Андреевой получки, — ну, пускай она это Андрею рассказывает. И зачем мальчишке такие ботинки? Чтоб на свадьбе у товарища, видишь ли, был одет не хуже других: председателя цехкома, видишь ли, приемный сын… Недаром Андрей на нее не надышится: мама да мама… Нет, определенно — хорошая баба. Своих детей лишена — к чужим жмется. А ведь Петровы дети не чужие: племянники, родная кровь. Семь душ, гм… Двоих бы можно взять. Наталья и Андрей уже большие, и не оглянешься, как вырастут. Андрей уже работает, старается себя оправдать. Надо съездить в Блины. Он взял отпуск и поехал. Хотел было Евдокию повезти с собой, да как подумал, что обсядут ее бабы и начнут допытываться, почему неплодна, как да что, — пожалел и оставил дома. В Блинах все было по-старому, только мать сильно подалась и глядела в гроб. Весть о приезде Евдокима собрала всю семью, пришли братья, сестры, невестки, зятья — прямо сельский сход; всем сходом повели его к Антониде. Антонида уже знала и ждала, навертев полдюжины тряпок на голову. При виде Евдокима она разохалась, расстоналась — вот-вот помрет… А хозяйство неплохое — корова, две телки, овец десятка два: все брат Петр на себе тащил, недаром от грыжи помер. Сидели до петухов, обсуждали, что делать с Петровыми наследниками. Антонида соглашалась оставить при себе троих: двух меньших — один только что начал ходить — и девочку Афроську, которая была уже так велика и разумна, что можно было все взвалить на нее. Двух мальчиков постарше брала к себе сестра Пелагея, председательница сельсовета. Оставались двое: девятилетний Павел и пятилетняя Катя. Евдоким объявил, что забирает их к себе, усыновит и воспитает. Он думал, что братья обрадуются; но они как-то мялись и высказывались туманно. Он долго не мог понять, в чем дело, потом понял и рассердился: Антонида давала за детьми телку; братьям телки было жалко. Евдоким встал и сказал с досадой: — Мне телка не нужна. А семью своим трудом оправдываю, и, слава богу, при советской власти мы, рабочий класс, обиды не видим. Не имея ни коров, ни овец, живу чище и здоровей против вашего, и братовых сирот прокормлю без телки, пропади она пропадом! Братьям стало совестно, и они наперебой стали уговаривать Евдокима взять телку. Тем временем подоспели пельмени. Антонида, ахая, послала Афроську в погреб за брагой. Выпили с чувством на помин Петровой души по разу, выпили по другому — и браги целого бочонка как не было. 9 Евдокия вдруг затосковала. Андрей тоже уехал — в дом отдыха. Некого стало ждать по вечерам, не для кого стряпать. Вдвоем с Натальей они ленились топить печь: похлебают окрошки, поставят самовар — вот и сыты, и делать нечего. Во дворе был разведен огород, но для Евдокииных рук там и до обеда не хватало работы. Наталье добро: знай сидит целый день за книгами; а Евдокии куда девать себя? Она придумывала себе дело: перештопала все чулки, даже такие старые, что не грех бы выбросить; набрала ситцу в мелких розочках — давно ей приглянулся — и пошила наволочки. Шила, позевывала и думала об Ахмете. Куда он исчез? С ним жизнь становилась праздничной. Как он всегда любовался ею, как нежил!.. Повстречать бы его, расцвести на недельку-другую всем телом, всем сердцем; натешиться, налюбиться всласть… А там опять вернуться к своей простой, привычной и по-привычному милой жизни… Но Ахмет как в воду канул. От Евдокима пришла телеграмма. Никогда еще Евдокия не получала телеграмм, и мысль о том, что эти строчки дошли к ней по проволоке, — так Наталья объяснила, — эта мысль наполняла Евдокию почтением и гордостью. Евдоким сообщал, что везет двух детей и телку и чтобы она все для них приготовила. Ей стало смешно: еще двух детей! Вот так так, да у нее скоро подушек не хватит! С Натальей они осмотрели дом и решили, что дети будут спать пока на сдвинутых лавках, на сеннике; а потом надо будет купить кровать. Для телки Евдокия очистила дровяник во дворе. Ясно было, что на зиму он не годится, — придется ставить теплую пристройку к сеням. Евдокия съездила в Курью и приторговала сена. Денег у нее не хватило, пришлось оставить задаток, а рассчитаться она посулила потом. Некогда стало думать об Ахмете, когда приехал Евдоким с двумя детьми, приехала телка в телячьем вагоне, приехал Андрей из дома отдыха, и столько явилось забот, что за весь день не управишься. Дети понравились Евдокии. Мальчик был славный, похожий на Евдокима, не баловник, все сидел и рисовал картинки. Он ко всему присматривался и очень скоро спросил: — Тетенька, а почему Наташа и Андрюша зовут тебя мамой, а мы с Катей зовем тетенькой? — У Наташи и Андрюши матери нету, — ответила Евдокия, — а у вас мать жива. А я вам тетенька и есть. — Мама нас не захотела, — сказал Павел. — Она захотела только Афроську, Параню и Витьку. Евдокия не придумала, что ответить ему на это, и сказала: — Ну, молод ты еще мать судить. Павел промолчал, а через несколько дней сказал: — Тетенька, давай все-таки мы тебя будем мамой звать. — И сказал Кате: — Катька, ты тетеньку Дуню зови мамой, слышь? — Почему? — спросила Катя. — Потому что наша мама нас не захотела. — Она плохая? — спросила Катя. — Плохая, — сказал Павел. — Только ты ее не суди, Катька, ты еще молода. — Ладно, — сказала Катя. Эта Катя, румяная, тугая, как новенький мячик, огорчала Евдокию. Евдокии хотелось кормить ее с ложечки, — Катя вырывала ложку и кричала: — Я сама, сама! Евдокия хотела водить ее в передничках и бантиках, но банты Катя теряла, передники рвала и отовсюду падала. Только ее приоденешь, а она уже бегает грязная, в ссадинах и шишках. Евдокия терпеливо мыла ее, приговаривая: — Вот послал бог счастье. — Я сама! — кричала Катя, отнимая у нее мочалку. Наталья смотрела на малышей свысока. Павел робел перед ней. — Можно взять вашу книжку «Сочинения Пушкина»? — спрашивал он. Наталья отвечала небрежно: — Можешь, только ты там еще ничего не поймешь. — Можно взять ваш красно-синий карандаш? — Можешь, только не поломай. Но однажды она застала его за рисованьем. Красным и синим карандашом была нарисована картина: Людмила в саду Черномора. Сад был голубой, светло-тенистый, и только Людмила была нарисована красным, как язычок пламени в волшебной синеве… Наклонив лоб, прикусив губу, Павел осторожно растушевывал голубую кисею листвы и не заметил, как Наталья заглянула через его плечо. — Это ты нарисовал? — спросила она недоверчиво. Он мельком оглянулся на нее, заерзал на стуле и покраснел. — А разве нехорошо? — спросил он немного погодя, поглядев на рисунок, и уже смело повернулся к ней и взглянул ей в глаза. — Нет, очень хорошо, — сказала она серьезно. Он взял рисунок и протянул ей: — На. — А тебе не жалко? — Нет. Я таких сколько хочешь могу нарисовать, — сказал он. — Только мне нечем. Она посмотрела на рисунок и сказала: — Ты бери мои краски. А этот карандаш пусть будет у тебя. Насовсем. К годовщине Октября Андрей провел в доме электричество. Теперь в кухне и в спальне висели лампочки, дававшие чистый и яркий свет: в спальне — под стеклянным тюльпанчиком лампочка, в кухне — под зеленым жестяным колпаком. И в новой пристройке, где помещалась телка, тоже было электрическое освещение, и Евдоким рассказывал на заводе: — Малый-то мой свет провел — сам, без мастера. — Я тебе его еще не так выучу! — кричал Шестеркин. — Ты мне за него знаешь какой магарыч должен поставить? Знаешь?! — Ну, какой? — спросил Евдоким. Но Шестеркин сам не знал, какой магарыч ему полагается за обучение Андрея. Андрей уже работал самостоятельно, а Шестеркин по нескольку раз в день подходил к нему и учил его всему, что сам умел, — ему жалко было расстаться с таким понятливым учеником. На демонстрацию 7 ноября ходила вся семья Чернышевых. Наталья шла со своей школой, Андрей — с заводской молодежью, Евдокия и младшие дети — с Евдокимом. Катю Евдоким нес на плече. 10 В цехе поставили новые машины, привезли пресс небывалой мощности. Шестеркин думал, что его уволят, потому что его уменье при новых машинах станет ненужным, и запил от огорчения. Но его не уволили, а поставили обучать подростков и даже прибавили ему зарплаты. — Выгнать бы тебя за твою дурость, — сказал ему Евдоким, — да жаль: голова у тебя — когда трезва — хороша. — Молчи, молчи! — кричал Шестеркин. — Думаешь, машина меня заменит государству? Машину государство купит и продаст, а голову мою никто не купит, ни за какие деньги! Евдоким пошел учиться на курсы повышения квалификации: без этого не удержаться бы ему в рядах лучших рабочих при новой технике и новых нормах. Свободного времени стало у него еще меньше; но при всех своих заботах он успевал думать о семье, об ее нуждах. Он решил, что нельзя дальше жить в такой тесноте, — повернуться в доме негде. — Корове у нас просторней, чем нам с тобой, — жаловался он Евдокии. — Андрей! Светелку пристроим? — Безусловно пристроим, — отвечал Андрей. — Вдвоем справимся? — Определенно справимся. — Составь-ка расчет! — приказал Евдоким. — Аккуратно составляй, без роскоши. В те годы многие рабочие строили себе дома, нетрудно было достать материал в рассрочку, и за одно лето, при помощи Шестеркина, светелка была поставлена. Там стали спать Андрей и Павел. Туда приходили к Андрею товарищи. Они играли на гитаре и хорошо пели, а случалось — спорили о чем-то напечатанном в газете и кричали так, что казалось — вот-вот быть драке. Евдокия подавала им чай и закуску, ей было приятно, что Андрюша подрос и стал развитой и с лица симпатичный, свои у него знакомые, своя какая-то интересная жизнь. Павел, смирно сидя в уголку, слушал песни и споры и рисовал смешные портреты. И вдруг опять появился Ахмет! Словно что толкнуло и подняло Евдокию, когда она подошла невзначай к окну и увидела его. Он стоял на краю тротуара и глядел на ее окна. Должно быть, он давно уже тут стоял: его пальто и барашковая шапка промокли от дождя. Евдокия, сама не помня как, враз очутилась на крыльце. С мокрым лицом, сияя белыми зубами, Ахмет взял ее за руки выше локтей и крепко сжал. — Ох, что ты… увидят… иди… — бормотала она как в тумане. А сама не уходила и не замечала, что потоки дождя с карниза льются ей на голову и на плечи. Ахмет сказал быстро: — Как стемнеет, приходи на Разгуляй, к булочной, буду тебя ждать. И ушел, озираясь. Она смотрела вслед, пока он не свернул за угол. Потом вошла в дом медленно, ноги у нее стали будто из ваты. Когда стемнело, она пошла на Разгуляй. 11 Возвращались поздно — не понять было в черной осенней мокряди, который час. Ахмет сказал, что его часы остановились. Он провожал ее, они долго шептались и целовались под чужими воротами, прежде чем расстаться. Дома во всех окнах было темно. Она постояла, потом постучала негромко в темное окошко. Она думала, что придется стучать долго, — и Евдоким, и дети горазды были спать, — но сейчас же в сенях по лесенке застучали босые пятки, громыхнул болт. Отворил Павел. Он был в одной рубашке и испуганно дышал. — Ступай, я сама затворю, — сказала она шепотом. — Ты что не спишь? Ступай, ступай, простынешь. Он не послушался, стоял рядом, пока она накидывала болт, и по его дыханию было слышно, что он дрожит. Она взяла его за плечи и повела с собой: — Ложись, ложись, спать пора. — Я не хочу спать, — сказал он громко. На печке заворочалась Наталья. Евдокия зашептала: — Тише! Перебудишь всех. — Никто не спит, одна Катя, — сказал Павел. — Папа с Андрюшей пошли тебя искать. Где ты была, мама? — Ложись, ну! — сказала она. — Экой неслух! Она закутала его и сама быстро разделась и легла, не зажигая света. Лежала, не спала, глядя в темноту и прислушиваясь, не возвращаются ли Евдоким и Андрей. Дождь припустил, шумел по крыше… Было совестно, что они, проработав весь день, ходят под дождем и ищут ее и что дети не спали, дожидаясь ее. Она хотела убедить себя, что это — ее дело, что она никому не делает зла, что не может быть такого правила, чтобы человек отказывался от своей радости ради других. «Никто не велит ему за мной бегать, лежал бы да спал», — думала она. Но что-то шептало ей, что она себя замарала, что она одна замаранная среди них, чистых. «Ах, господи, зачем он приехал!» — подумала она об Ахмете. И в то же время знала, что завтра опять пойдет на Разгуляй и потом опять будет красться по дому и замирать от стыда перед детьми. Евдоким и Андрей пришли не скоро, мокрые, злые. Где они не побывали — и в милиции, и в морге… Евдокия сама отворила им и тоже прикинулась злой, обиженной. — Ты где была? — спросил Евдоким. Она ответила, отвернувшись к стенке: — Где была, где была! Товарку в родильный провожала, а тебе только бегать да срамить меня! Товарку свою Машу Овчинникову Евдокия не видела уже полгода и только накануне узнала случайно, что Маша отправляется в родильный дом. — Какую товарку? — Овчинникову Машку. Проверить хочешь? Проверяй ступай. Андрюшку с собой возьми… — Ты хоть объявляй, куда уходишь-то, — сказал он устало. Евдокия села на кровати, слезы стыда и упрямства подступили к горлу: — Вот я тебе объявляю, что завтрашний вечер опять в больницу к Машке пойду, слышал? — Не кричи! — сказал он сурово. — Дай детям покой. Она затихла и до утра лежала без сна. Гнев на кого-то — не на себя ли? — и тоска, и другие чувства, которым она не могла бы подыскать названия, давили ей грудь… На другой день Ахмета на Разгуляе не было. Евдокия ждала его, ждала возле булочной и пришла домой разочарованная и усталая. Хорошо, что она пришла рано! Евдоким, против обыкновения, был уже дома — сидел в кухне и починял валенки. Катя и Павел крутились около него, он им что-то рассказывал — видно, смешное, потому что дети смеялись. — Гляди, жена, — сказал он, — как я тебе ладно валенок зашил. — Он посмотрел на нее внимательно и спросил: — Ну, как там Маша, разрешилась? — Не знаю, — ответила она упавшим голосом. — Я не была. У нее не хватало сейчас силы лгать, ей было все равно. Или нехороша она показалась вчера Ахмету, что он так поступил с ней? Она пошла в коровник и поплакала. Евдоким словно не замечал ничего, шутил с детьми и только после ужина, когда они остались вдвоем, сказал: — Послушай. Сядь-ка, да обсудим, что же это у нас с тобой получается. Неважно получается. Что было раньше, то… Ладно уж. Но больше не хочу обмана. Хочу честной жизни! — сказал он и ударил по столу своей широкой твердой ладонью. — Хочешь Ахмета — будь с Ахметом. Но потихоньку к нему не бегай, слышишь? Я его сегодня чуть-чуть потрепал, а ведь если трахну серьезно, то ему живому не быть. И пойду я через тебя, дура ты баба, под строгую изоляцию, а детей куда денешь? По белому свету размечешь? Ты об этом подумала? Или у тебя ни души, ни рассудка нет, а только жадность бабья? Врешь — и рассудок есть, и душа, можешь себя придержать. — Что ты с ним сделал? — шепотом спросила Евдокия. Евдоким задумчиво разгладил усы: — Ну… нашел его и говорю: забирай ее по-хорошему либо свертывай с дороги, чтобы тебя и близко не было! А он пьян, что ли, был, полез драться. Тоже!.. Отделал я его маленько: не лезь! Может, еще в суд подаст от большого ума-то. Она закрыла лицо руками. Он продолжал: — Погоди реветь, послушай, что я предлагаю. Я же не старорежимный насильник какой-нибудь, чтоб неволей тебя держать. Если так уж полюбила, что жить без него нет возможности, — люби, что ж тут поделаешь. Но — меня при этом не будет!.. Может, боишься, что бездомной останешься? Не на улицу гоню, не бойся. Ты в этом доме как была, так и будешь, — он твой, дом этот. Пораженная, она взглянула ему в глаза: — А ты?.. — Обо мне разговора сейчас нет. Мы с детьми другой дом построим, — ответил он. — Дети со мной уйдут: Ахметке детей не оставлю. И тебя-то оставлю скрепя сердце: только если сама захочешь. Не верю этому прохвосту, на полкопейки не верю, безответственный человек… Ну, дело твое. Евдоким встал. Увидел ее растерянное лицо, усмехнулся невесело: — Вот, значит, Дуня. Такое мое предложение. И ты решай скорей. Ни мне, ни тебе так жить неинтересно, как Ахмет нам определил. Из меня, скажу откровенно, за прошлую ночь десять лет жизни ушло. Решай. А на свиданья бегать — не допущу. Я не покойный папаша твой, со мной этой легкости не будет, не жди. Я за тебя ответчик, понятно тебе? Евдокия сидела не двигаясь. Он вышел. Не в спальню — к мальчикам в светелку пошел и затворился. И затих дом, и она сидела одна в тишине, словно привыкая к будущему своему одиночеству. Так вот будет она сидеть по вечерам и ждать Ахмета, — дождь будет шуметь по крыше, — а Ахмет придет ли, нет ли, — ненадежный человек, обманщик, хоть красивый, ах, красивый… Бесконечно будет шуметь дождь, и дом будет тихий, мертвый. А те, что вносили в него жизнь, — уйдут, и не понадобится им больше ее забота, и не будет она каждый день узнавать от них разные новости и обсуждать с ними их дела, и если, встретясь с ней, кто-нибудь по привычке назовет ее «мама», — это уже ровно ничего не будет значить. Евдокия горько заплакала. Ей стало обидно за них и ужасно, что они уйдут отсюда из-за Ахмета. Уйдут для того, чтобы она в этих комнатах миловалась с Ахметом. А ужасней всего, что уйдет Евдоким, добрый, разумный, работящий Евдоким, без которого не было бы ни дома, ни семьи, — ничего бы не было. Невозможно было перенести такую несправедливость, чтоб из-за Ахмета ушел Евдоким. Евдокия зарыдала в голос. Наверно, Евдоким слышал рыдания. Но не вышел ее утешать. Она рыдала, рыдала, потом подумала: «Чего это я плачу, глупая; ведь Евдоким сказал — решай. Решай, сказал. Как захочу, значит, так и решу — кому тут быть, а кому не быть». И, успокоенная этой мыслью, чувствуя, что гора свалилась с плеч, — умыла лицо, помолилась, улыбаясь счастливо и виновато, о здравии Евдокима, детей и своем собственном и легла спать. А утром, когда Евдоким и Андрей поднялись, чтоб идти на работу, уже топилась, как всегда, печь, был готов завтрак, и Евдокия степенно хозяйничала у стола. Они никому не рассказывали об этой истории. Но неведомо откуда пошла по заводу молва — может быть, от всезнающей Марьюшки, она же и подшепнула Евдокиму, что Ахмет вернулся… Молва пошла, и однажды инструментальщик Мокеев, склочник и сквернослов, обозлясь за что-то на Андрея, назвал его: «шлюхин выкормыш». Андрей ринулся драться — не успели его удержать; откинутый тяжелым кулаком Мокеева, он бросался снова и снова. Сильный Мокеев испугался исступления мальчишки, попятился, крича: — Ну чего ты, чего, чего?! Она с татарином гуляет, дурак! Несколько человек схватили Андрея за руки, увели, усадили. Андрей выплюнул кровь, — Мокеев разбил ему зубы, — и сказал: — Все равно изувечу подлеца. Его вызвали в ячейку, уговаривали и ласково и строго, — он стоял на своем: — Не могу его видеть. Она с меня вшей снимала… И только когда Андрею пригрозили, что выгонят из комсомола, — он расплакался, кусая кулаки, и дал обещание не трогать Мокеева. Евдоким не сказал жене, из-за чего Андрей подрался с Мокеевым. Больше у них не было разговора об Ахмете. И Ахмета не было: явился на миг, белозубый сатана, отуманил, ожег, набаламутил, — и нет его опять. 12 Кто-то постучал в окно. Был вечер, дети только что заснули. Евдоким еще не вернулся с завода, — верно, задержался на собрании. Евдокия вышла отворить. Улица была пуста, ни души, медленными хлопьями падал снег. Евдокия хотела уже закрыть дверь, как что-то вдруг пискнуло у ее ног. Она поглядела — на крыльце лежал небольшой серый сверток, в свертке пищало. Евдокия подняла сверток, внесла в дом и положила на мучной ларь. Она развернула отсыревшее тряпье и вынула ребенка, мальчика. Ему было недель пять-шесть, он уже держал голову. Освобожденные ножки задвигались, подтянулись к животу. Ребенок поднес кулачок ко рту и потребовал еды. «Эге… эге… эге», — говорил он, ворочая головкой, и заплакал. Евдокия зашикала и прижала его к груди, успокаивая. Лицо ее стало взволнованным, серьезным и важным, словно это был ее ребенок и она собиралась накормить его грудью. «Эге… эге…» — говорил ребенок, перестав плакать и хватая ртом ее кофту. Евдокия положила его — он опять залился отчаянным криком, — побежала к печке, налила теплого молока в пузырек, заткнула чистой тряпкой и дала ребенку. «Эге… эге…» — заговорил он яростно, почуяв запах молока. «Ага!» — удовлетворенно сказал он, поймав тряпку ртом, и стал сосать. — Ишь, жадный! — с восхищением сказала Евдокия, любуясь им. Накормив, она налила в таз теплой воды и стала купать ребенка. Он тряс ручками и ножками, но не плакал, и она ловко обмыла его и губами собрала воду со спинки, как делали другие женщины, — от сглазу, от наговора, чтоб рос здоровым да умным. Потом она отнесла его в спальню, на кровать. — Вот мы какие чистенькие стали, какие красивые! — приговаривала она, вытирая его. Ребенок молчал и все поворачивался к лампочке. Евдокия запеленала его в старую простыню. Спеленатый, он стал похож на белого червячка и так же ворочал головкой, как червячок; после мытья волосы на его темени стали черными. — Вот так-то, лежи да спи! — сказала Евдокия, укрыла его своим стеганым одеялом и, потушив свет, пошла поглядеть, какое приданое получила за ребенком. В сером свертке оказалась застиранная женская рубаха, обрывок байкового одеяла и грубый холщовый свивальник. Все это Евдокия вышвырнула в сени. На пол упала бумажка, Евдокия подняла ее. «Крещен Александром», — было написано на бумажке. Евдокия подумала: хорошее имя Александр, можно кликать Шурой, Сашей, Саней, как понравится, а то еще Аликом. Пришел Евдоким. Усталый и чем-то недовольный, он долго мылся под висячим рукомойником, и Евдокия заробела — вдруг он не захочет принять ребенка? Сменив одежду, он молча уселся к столу, а она, подавая ужин, все думала, как ему половчее сказать. — Что собрание-то нынче так затянулось? — спросила она, чтобы начать разговор. Он ответил нехотя: — Судили одного. Из заводского материала утварь делал, продавал в свой карман. — Кто ж судил? — Мы и судили. Собрание. — Собрание?.. — переспросила она задумчиво, думая о своем. Погодя, повела речь напрямик: — Без света в спальне не будь, на кровать, не осмотревшись, не бухайся, не ровен час — придавишь дитя. — Какое дитя? — Мальчика бог послал. Он кончил ужинать и пошел в спальню; она — за ним. Он зажег свет, откинул одеяло, посмотрел на спокойное розовое личико: — Это чей же? Она ответила храбро: — Считай, что наш. Ребенок спал, посасывая губами. — Подкинули, что ли? — Подкинули. Это счастье для дома, — вспомнила она и заторопилась. — На подкидыша господь пошлет! От яркого света ребенок затревожился, завертел головкой, стал выпрастывать кулачки из пеленки. Евдоким засмеялся: — Мальчик, говоришь? — Александром зовут. — Почем знаешь? — Записка была вложена. Он сел на кровать и стал разуваться. — Вот те раз! — сказал он весело, глядя на важного младенца. — А я где лягу? — Ложись к стенке, а я с ним с краю. — А вдруг задавлю ночью? — осторожно укладываясь под необъятное одеяло, сказал Евдоким уже не шутя. — Придется люльку ему сработать, а то на самом деле опасно, кости-то у него мягкие… 13 Приходили соседки поглядеть, что за прибыль у Чернышевых. Хвалили ребенка, хвалили Чернышевых, ругали беспутных матерей, которые ночью на снегу, у чужого порога, кидают безвинных младенцев… Пришла и Марьюшка. Вошла чинно, без суеты. Негромко, но требовательно опросила притихших Павла, Катю и Наталью — хорошо ли учатся, слушаются ли названых родителей и зачем дома ходят в башмаках: дома тепло, башмаки поберечь не грех, у названых родителей расходов, поди, страсть на такую ораву. Потом начальственно, как доктор, Марьюшка приказала показать младенца. Евдокия поднесла Сашеньку, спеленатого, в чепчике с кружевцем. Марьюшка вздохнула: — Не жилец. Евдокия испугалась: — Ну, почему? — В глазок посмотри ему, — шепнула Марьюшка. Евдокия посмотрела в голубенький бессмысленный глаз и увидела в зрачке свое лицо, а больше ничего. — В уголок, — шептала Марьюшка. — Который живуч человек, у того в уголку ровно пупочка сидит внутри, видна ясно. У богоданного твоего младенчика пупочки не видать. Жить не будет. Приведя всех в уныние и угостившись пенным квасом с изюмом, Марьюшка удалилась. На другой день у Саши заболел живот. Евдокия дала ему касторки, припарки ставила — не помогло. Пришлось понести Сашу в консультацию. — Вы, мамаша, перекормили ребенка! — гневно сказала черная докторица в белом халате. — Мы дадим ему режим! Она приказала кормить Сашу через четыре часа, ночью вовсе ничего не давать, молоко разводить рисовым отваром. Евдокия не смела ослушаться докторицы, но душа у нее изболелась, потому что Сашенька просил есть каждый час и, ничего не получая, кричал: «Эге! эге!» — пока не засыпал от изнеможения. «Небось, твое было бы, не морила б его режимом, — думала Евдокия про докторицу. — Этак от голода протянет ноги дитя». Но дитя не протянуло ноги, привыкло к режиму и стало спокойно спать по ночам. Это было в марте, а в апреле Павел подхватил в школе коклюш, от него заразились все дети в доме, и Саша в том числе. Старшие болели легко, а Саша так задыхался, что Евдокия при каждом приступе кашля с ужасом ждала — вот сейчас умрет. Она подолгу смотрела в Сашины глаза; но не находила той пупочки, которая дает живучесть человеку. Кончился коклюш — Катя и Саша заболели корью. — Это так не пройдет, — сказал Евдоким, глядя на пылающего в жару ребенка. — Не может такая кроха столько перенести. Ждать, видно, горя, Дуня. Он протянул свою большую руку и бережно пригладил ее волосы. Третий месяц она не отходила от ребенка, похудела и перестала улыбаться. — Не хочу я этого горя, Евдоким, — сказала она новым каким-то голосом, какого он у нее не слыхал. — Вот не хочу и не хочу! Ей казалось, что если Саша умрет, то в ее жизни уже никогда не будет радости. Он болел всю весну и половину лета. У него была ветрянка, прорезывались зубы. Тихий и ослабевший, он лежал во дворе под навесом, который поставил для него Евдоким. Катя, Павел и Наталья по очереди подсаживались к нему, отгоняя мух и комаров. Особенно Катя его полюбила — приносила ему в кроватку свои игрушки, разговаривала с ним: — А каков наш Сашенька! Умник наш Сашенька! Красавец наш Сашенька! И, глядя в лицо девочки грустными глазами, слабо, нараспев поддакивал Сашенька: — А-а-а! Евдокия, хлопоча в доме, то и дело через окно посматривала на Сашеньку. Однажды, выглянув, она увидела, что возле Сашиной кроватки стоит чужая женщина и разговаривает с Катей. Евдокия услышала, как женщина сказала: — Да нет, помрет. Плохой он у вас вовсе. Евдокия вышла во двор и спросила женщину: — Ты что ходишь, каркаешь? Твое какое дело тут? — Мое дело десятое, — отвечала женщина. — То-то и оно. Мне дитя сглазили, а теперь еще ходят, каркают, — сказала Евдокия чуть не плача. — С богом давай! Женщина усмехнулась и пошла к воротам. Была она молода и собой недурна, только толстовата излишне и в лице нездоровая припухлость. Светлые стриженые волосы завиты мелкими колечками. На толстых ногах — разношенные туфли с кривыми каблуками… К концу лета внезапно приехал Ахмет. Несколько раз он прошел мимо Чернышевского дома. Никто не окликнул его. Он заглянул в ворота — двор был полон детей. Девочка и мальчик копали картошку, другая девочка читала книгу, помахивая веткой над колыбелью, в которой лежал, ворковал младенец. Ахмет тихо свистнул и ушел, а на другое утро к Евдокии явилась Марьюшка: — Ну что, Саша твой как? — Слава богу, хорошо, — ответила Евдокия с задором. Она сидела и кормила Сашу киселем. У обоих лица были веселые. — Закопалась ты, молодуха, в чужих детях, — посочувствовала Марьюшка. — А веку-то нам, красавица, дадено скупо. Подбирая ложкой с Сашиного подбородка струйки киселя, Евдокия сказала нараспев, забавно: — И какие мы такие молодухи, и какие красавицы? Наше дело старое. — А-а-а! — отвечал Сашенька. — Скоро будем дочек замуж выдавать, сыновей женить… — А-а-а! — соглашался Сашенька. — Ахмет приехал, — сухо сказала Марьюшка и для деликатности поглядела на потолок, а потом уже на Евдокию. Евдокия докормила Сашеньку, утерла его мокрым полотенцем, поцеловала и сказала: — Видала я его. Ходил мимо окон. Марьюшка пожевала губами: — Привалило ему счастье в Кунгуре — поступил в кооперацию закупщиком, большое жалованье получает, разбогател. Подарки тебе привез — шаль одну толстую, другую тонкую, с персидским узором; два отреза кашемировых, бордовый и темно-синий. Страдаю, говорит, не могу, говорит, забыть, хоть мало не убил меня Евдоким. — Так вот мы еще какие! — сказала Евдокия, обращаясь к Сашеньке. — Нам еще подарки сулят, для нас из Кунгура приезжают! А мы им скажем, — продолжала она, похлопывая Сашенькиными ручками и балуясь, — а мы им скажем: поезжайте-ка назад в Кунгур с вашими персидскими узорами… Все-таки Ахмет повстречался Евдокии на пути, когда она шла по воду. Загородил ей дорогу, маленькой жесткой рукой стиснул ее запястье: — Что, Дуня? Что ты вздумала? Гонишь меня? Плохой стал Ахмет? Щурясь от солнца, она спокойно, с улыбкой смотрела на него: — Зачем плохой? Может, еще лучше, чем бывал. Да мне не надобен. — Не надобен? — переспросил он с обидой и недоверием. И крепче сжал ее запястье смуглыми пальцами. — Оставь руку, — сказала Евдокия и так поглядела, что его пальцы сами разжались, — равнодушно поглядела, издалека, как чужая. — Дуня, жалко, — сказал он. — Хорошая была наша любовь. — Семейная я стала. Дети у меня. — Чужие дети! — сказал он и осекся, взглянув в ее лицо. — Кто виноват-то, что чужие? — сказала она и пошла от него прочь, помахивая ведрами. Он не стал догонять ее. Все тут было кончено. В тот же день он уехал из города. 14 Если сосчитать, то огорчений от детей было куда больше, чем радостей… Наталья, кончив школу, поступила в техникум и так о себе возомнила, что — матушки! Она совсем отбилась от домашних дел — дескать, мать сама управится; а она, Наталья, будет заниматься немецким языком. — Зачем тебе? — спросила Евдокия. — Тебя ведь в техникуме твоем учат немецкому. — Учат, так что же из этого? — И довольно с тебя. И так уж заучилась совсем — кости да кожа… Терпеливо Наталья объяснила: в техникуме учат недостаточно, а ей надо знать по-немецки очень хорошо, чтобы читать технические книги и журналы. — И так весь день с книжкой, мало тебе чтения… — сказала Евдокия. И получила в ответ: — Мама, ты не понимаешь! Павел нарисовал картинку: коричневая трава, зеленое небо, на зеленом небе длинное лиловое облако. Евдокия усомнилась: — Нешто бывает зеленое небо! — Бывает. — Бывает, да не такое. Уж больно у тебя ярко. — Ты не понимаешь! — сказал Павел. И потом рассказывал, что учитель рисования хвалил эту картинку и забрал ее для какой-то выставки. Выходило, что Евдокия действительно ничего не понимала. Катя била всех своих сверстников на улице, и матери приходили жаловаться и ругали Евдокию — зачем она потакает. Евдокия расстраивалась, щеки ее разгорались пунцово, она горой вставала за Катю: — Она одна зачинщица, что ль? Все дети дерутся. А твой что смотрел? Взял бы да дал сдачи. Мальчик должен за себя постоять! А когда матери уходили, она говорила жалобно: — Вот видишь, Катя, что ты наделала! Все нас ругают, — как же так можно! Она не позволяла детям браниться скверными словами и даже шлепала за брань, но они все-таки бранились. Однажды Павел рисовал и вышел из комнаты, оставив на столе незаконченный рисунок и карандаши. Пришла Катя, влезла на стул и красным карандашом зачертила, замалевала весь рисунок. Сделала она это не со зла, а чтоб рисунок стал еще красивей. Павел вошел, увидел и тихо, чтоб не услышала Евдокия, сказал: — Ты сволочь. А маленькая Катя, спеша замалевать пустые места, пока не отняли карандаш, ответила: — Ты сам сволочь! 15 Наталья ночевала на сеновале. Ей там нравилось, — в окно светил месяц, от прохладного сена хорошо пахло, и можно было без помехи помечтать о будущем. Она умылась на ночь холодной водой, чтобы не засыпать — мечтать подольше, поднялась по приставной лесенке и у лунного окна увидела черную фигуру с папиросой. Наталья узнала Павла и рассердилась: — Ты с ума сошел — курить на сеновале! Павел сказал кротко: — Я пальцами потушу. — И он раздавил огонек в пальцах. — Наташа, — сказал он, — я растратил тетрадочные деньги, я подлец. — Глупости! — сказала она. — Не может быть. Павел обиделся: — Дура! Говорю тебе — растратил, хорошие глупости! Она посмотрела на него внимательно. Давно ли был маленький и говорил ей «вы». А сейчас — растратчик! И курит папиросы… Он рассказал. Ему поручили собрать на тетрадки. Он собрал и хотел отдать Ольге Иванне, а Ольги Иванны не было, и ему велели отдать завтра. Он шел из школы и зашел в писчебумажный магазин купить карандаш, а там как раз привезли александрийскую бумагу и краски высшего качества. А александрийскую бумагу и краски высшего качества ужасно трудно достать, завтра их уже не было бы в магазине. Вот он и купил и краски и бумагу. На другой день не пошел в школу и все время, пока шли занятия, ходил по городу и думал, где достать денег. Хотел продать учебники на толкучке, но за них давали очень мало, полтора рубля. Заходил ко всем товарищам и у всех просил взаймы, но набралось всего рубль шестьдесят копеек. — Сколько же ты растратил? — спросила Наталья. — Шестнадцать рублей. Они помолчали, подавленные громадностью этой суммы. — Понимаешь, Наташа, я не могу прийти с этим делом к отцу и матери. Я знаю, что они дадут, но я не могу, понимаешь? Я не могу, чтобы они узнали, что я подлец. По-настоящему, самое благородное с моей стороны было бы покончить с собой. Я не знаю, как это случилось, но если это откроется — как жить? Но я не хочу умирать, и это самое подлое… Совсем большой и, кажется, красивый — вон какой у него лоб умный и какой горячий голос! И он говорит о смерти! Наталью охватила сестринская нежность и страх за него. Она молчала, боясь, чтобы у нее не дрогнул голос. — Какая ты, Наташка, — сказал он с тоской и обидой. — Я тебе все сказал, а ты даже разговаривать не хочешь. Эх, человек!.. Он сделал движение уйти. — Постой, Паша, — сказала она. — Постой, я думаю. Я думаю, — сказала она медленно, — что ты еще не очень подлец. Понимаешь? Ты не совсем подлец, раз ты понимаешь, какой ты подлец… У меня есть двенадцать рублей, — продолжала она, радуясь, что может помочь ему, — я стипендию получила. И у тебя есть немножко. И я еще достану. Завтра ты отдашь эти деньги. И не говори никому, слышишь? Не будем говорить. Но помни, Паша, если это повторится хоть раз, хоть в самом маленьком размере, то я первая пойду в школу и все расскажу. — Ну что ты за человек! — воскликнул Павел. — Как это может повториться? Такое выдумаешь… Наташка, я ведь почти совсем решил пойти утопиться в Каме. Я с тобой только решил поговорить, ты это знай. Он заплакал, стыдясь, что плачет. Она сделала вид, будто не замечает. Стояла и смотрела, как плывут в светлом окне серебряные облака, и тихонько глотала легкие слезы, бегущие по щекам. — Ложись здесь, — сказала она потом. — Здесь так хорошо спать, Паша. И они заснули рядом на прохладном сене, утомленные слезами и волнениями. И до рассвета в окне над ними плыли серебряные облака. 16 Стал провожать Наталью из техникума молодой человек приятной наружности. Раз Евдокия их встретила, другой раз встретила. Наталья идет по улице независимая и строгая, под ручку ее взять и не суйся. Молодой человек шел отдельно, на расстоянии, и оба раза что-то ужасно горячо рассказывал и размахивал руками; и в азарте, сорвав с себя кепочку, в воздух подбросил и поймал. Понравился он Евдокии, такой молоденький да славный. Она порадовалась за Наталью, что вот, слава богу, и к Наталье пришла любовь. Баловства Наталья никакого не допустит, да и она, Евдокия, не позволила бы дочке баловаться, а честным пирком за свадьбу — это хорошо! Она еще ласковей стала к Наталье, чтобы та без сомнений делилась с ней своими переживаниями, и зорко присматривалась, что Наталья: задумывается ли, трепещет ли… Задумывалась Наталья часто, но не трепетала и переживаниями не делилась, а ходила себе в техникум и занималась немецким языком. Как-то, когда ее не было дома, раздался звонок, — это был тот самый молодой человек, в руках он держал цветы, обернутые газеткой. Он сказал: — Пожалуйста, передайте это Наташе. И бегом убежал. Евдокия вынула из вазы бумажные цветы и поставила живые. От маленьких нежных белых хризантем стало в горнице так нарядно… Она подумала: «Счастливая Наташа; мне вот никто никогда цветочка не подарил». Пришла Наталья, Евдокия сказала: — Гляди, чего жених тебе принес! Наталья удивилась: — Какой жених? — Потом засмеялась: — Ах, это Вовка!.. Ну какой же это жених, что ты, мама! — Что ж, — рассуждала Евдокия, — сейчас вас, конечно, не зарегистрируют, поскольку тебе восемнадцати нету; так можно подождать годик. А он симпатичный. — Да не будем мы с ним регистрироваться, ни через годик, ни через пять годиков. Он товарищ, мама, товарищ, и все. Евдокия оскорбилась. — Ты, Наталья, чересчур потайная, вот что! — сказала она. — Чего ты мне голову дуришь? Нешто товарищи букеты носят? Ты б видела, как он с крыльца ринулся, чуть каблуки не оторвал! И не говори мне, что нет у него любви, а одно товарищество! — Не спорю, возможно, — сказала Наталья и, отвернувшись, стала нюхать хризантемку, хотя известно, что хризантемы не пахнут, — но оторванные каблуки — еще не причина, чтобы полюбить человека. Это несерьезно. И извини меня, — заключила она, хмурясь и пряча в пушистых цветах порозовевшее лицо, — мне об этом неприятно говорить. Извини. Сказала — как отрезала. И вот разберись Евдокия в этих ее делах! Такой хороший молодой человек, и такой хороший букет, и имя милое — Вова, а ей даже говорить неприятно, подумайте. Чего же ей надо? Что она себе загадала, не чересчур ли многого добивается, не чересчур ли большие поджидают ее огорчения? «Ох, не надо! Пусть счастливой будет! Пусть сбудутся ее желанья, пусть все будет ладно у девочки моей!» 17 Однажды вечером — было это в первый год первой пятилетки — Андрей не пришел с завода. Его подождали и поужинали без него. Случалось и раньше, что он приходил поздно, загулявшись с товарищами; а тут Евдокия что-то затревожилась необычно, без меры, и тревогой своей заразила Евдокима. Сидели вдвоем, ждали, прислушиваясь. Было душно; комары звенели вокруг лампочки… В ночи пронеслась гроза с бурным коротким ливнем. После грозы Евдоким распахнул окошко, — в комнату хлынула влажная свежесть, по мостовой шумел поток, светало… Вдруг забарабанили в дверь. Евдокия вскочила, Евдоким не пустил ее: — Я сам. Тяжелой походкой он пошел отворять. Она — за ним; и выглянула из-под его руки. Ватага парней стояла на улице среди луж. Парни молчали, и Евдоким молчал. Какой-то паренек в засученных по колено штанах выдвинулся, кинул папироску в лужу. — Евдоким Николаич, беда, — сказал он. — Живой? — спросил Евдоким. И опять ребята молчали, медленно светлело небо, шумел поток… Андрей лежал в гробу, и гроб был большой, как для взрослого мужчины! То, что осталось от его головы, было укрыто кисеей и цветами. Евдокия стояла в изголовье и все не могла взять в толк, как же это вышло. Он возвращался с завода, с Кружилихи, поездом — ну да, как всегда. И товарищи были с ним, и он первый, на ходу, соскочил. Было в нем это удальство, было! — споткнулся и с размаху полетел лицом о рельс… Его подобрали с разбитым черепом, явилась скорая помощь, врач сказал, что он умер, но ребята, что были с ним, не поверили. Они звонили в комитет комсомола и прокурору, требуя, чтобы их товарища взяли в больницу и лечили. Только увидев его в мертвецкой, вытянувшегося и застывшего, они поняли, что помочь нельзя ничем. Всю ночь они бродили по городу под грозой и спорили, кто пойдет скажет семье. Никто не хотел, наконец решили, что пойдут все. Он лежал длинный, безликий, совсем взрослый, и взрослые люди говорили о нем как о равном. Его хоронил завод, за гробом шли старики в старомодных пиджаках, девушки с венками, дети в красных галстучках. Играл оркестр, несли тяжелые богатые знамена. Безутешно плакал Шестеркин, и обливалась бурными слезами Катя. Евдокия на людях почти не плакала; тихо утешала Шестеркина, уговаривала Катю. Но, вернувшись домой и увидев на спинке стула его старый пиджачок с торчащим из кармана изгрызенным карандашиком, — упала головой на стол, и застонала, и запричитала… И долго, долго мучили ее Андрюшины вещи, и траурный марш все будто слышался да слышался, — безжалостно ударяли медные тарелки. А пуще всего почему-то рвало душу воспоминание, как Евдоким привел его и велел умыть, и вместо черного, измаранного кровью, нечеловеческого лица к ней обернулось беленькое, умненькое лицо ребенка… Может, она виновата? недоглядела? Может, надо было загодя что-то сделать, что-то ему сказать, чтобы этого не случилось, чтоб он был жив и здоров? Какое-то придумать слово, предупреждение, которое его уберегло бы? Не подумала в свое время, нерадивая, упустила. И сейчас уж поздно. 18 Евдокия пошла за покупками и взяла с собой Сашеньку. Она боялась даже на час оставить его без присмотра, — вырос и такой стал самостоятельный, озорной, Евдокии день и ночь было за него беспокойно. И, кроме того, красив стал необыкновенно; Евдокия считала — таких красивых детей больше и нет; она боялась, как бы его не украли. Они долго ходили по обувным и мануфактурным магазинам, потом зашли в кондитерскую и купили пирожное. Сладкое тесто Сашенька съел, а крема не захотел, крем съела Евдокия. Потом они взвешивались на весах, пили воду с сиропом и купили синего фланелевого медведя с пуговками вместо глаз. Сашенька не захотел нести медведя, несла Евдокия. Вернулись домой усталые. Саша как был, одетый, лег поперек Евдокииной кровати и заснул. Евдокия сняла с него ботиночки, подложила ему подушку под голову и принялась за стряпню. Вдруг постучались, и вошла та женщина. У нее не было ни кудряшек, ни высоких каблуков. Она вошла смиренно и попросила Христа ради. Евдокия усадила ее у двери, дала шаньгу и стакан молока. Женщина не торопилась есть, она непохожа была на голодную — толстая, щеки красные; только одежа была истрепанная и грязная. Хлопоча возле печи, Евдокия спросила: — Молодая, здоровая, — почему не работаешь? Нешто так хорошо? Женщина не смутилась: — Однако ты тоже не работаешь. — Я на пять душ варю, стираю, шью. Я себя оправдываю. При мне четверо детей содержится да муж. — Не твои дети-то, — усмехнулась женщина. Евдокия остановилась с ухватом: — Ну? Что ж, что не мои дети? — Приемыши, — сказала женщина. — Кто-то носил, кто-то родил, а тебя мамой зовут. — Она залпом осушила стакан молока. — Какая твоя заслуга?! — воскликнула она, с размаху ставя на ларь пустой стакан. — Ты мучений за них не приняла! Шаньгой глотку затыкаешь! — Она кинула шаньгу Евдокии под ноги, размотала рваный платок, отрыгнула, — Евдокия только тут догадалась, что она пьяна. — Вишь, какая разумная! Сто рублей давай, да еще возьму ли, нет ли, там видно будет! — За что сто рублей? — изумилась Евдокия. — Бона! — закричала женщина визгливо. — Безвинная какая, гляди на нее! Подавай сто рублей, а не то отдавай сына, слышь?! Пятый год сыном пользуешься, а мне шаньгу тычешь, вишь какова! Евдокия поставила ухват и коротко вздохнула. — Заберу, и не увидишь, у меня на него метрика есть! — кричала женщина. — Прав твоих нету, никто его тебе, бродяжка, не отдаст! — сказала Евдокия. — Погляжу, как вы не отдадите! — Ты его бросила! — Как не так! Я не в себе была, из больницы выписавшись; положила на приступку, сама под ворота отошла за нуждой, воротилась — его уж нет… — Не ври, не ври! Ты его подкинула! — Сама не ври! Ты его украла! На суде покажу, и метрика у меня, и свидетелей приведу, что мой! Ты — пустопорожняя, чужими детями пользуешься, чтоб не работать, возле печки сидеть! Так наш же пролетарский суд правду видит! — сказала женщина торжественно, с подвываньем. — Он тебя, паразитку, на чистую воду выведет! В это время вошел Павел, вернувшийся из школы, и, услышав брань и крик, замер от удивления. — Паша, — сказала Евдокия, — побудь здесь. Никуда не уходи, — и пошла в спальню. Сашенька сладко спал, приоткрыв свежий рот. Между штанишками и туго натянутыми чулками было видно его крепкое, смуглое тельце, синий медведь лежал рядом с ним. Страшно было подумать, что он уйдет с этой пьяной бабой, которая заставит его просить милостыню, будет его бить!.. Евдокия стала на колени и открыла сундук. Там на дне, в шелковом платке, лежали деньги, которые она копила Евдокиму на костюм. Когда Наталья будет выходить замуж, Евдокиму обязательно придется купить новый костюм, старый уже плох. Евдокия тайком от мужа продавала молоко и откладывала деньги. Она отсчитала сто рублей и вышла в кухню. — Пиши расписку! — сказала она. — Подай, Паша, чернильницу, голубчик. Женщина подобрела при виде денег. — Не шибко я грамотна, — сказала она примирительно, берясь за перо. Евдокия и Павел стояли и смотрели, как она пишет. — И напиши, — сказала Евдокия властно, — что ты от него отказываешься, что ты ему не мать, а ехидна. Женщина подписалась: «К сему Анна Шкапидар» и поставила завитушку. Евдокия взяла расписку и спрятала в шелковый платок, на дно сундука. 19 Наталья, окончив техникум, работала на инструментальном заводе. Она думала поработать года три-четыре, потом идти учиться дальше — в институт. Но вдруг своей волей все переиначила и завербовалась строить город на Амуре. — Стоило языки учить, — сказала Евдокия, которую печалил Натальин отъезд, — стоило, право, мучиться и по-немецкому и по-английскому, чтобы пни корчевать да кирпичи класть. Наталья только улыбалась на эти слова. И уехала с комсомольским эшелоном бог знает в какую даль. А Павел хотел стать художником. Он не советовался с родителями и товарищами, — ему казалось, что они над ним станут смеяться; говорил о своих планах только учителю рисования Николаю Львовичу. Николай Львович был стар, носил какие-то детские распашонки и усы как у Атоса, Портоса и Арамиса. За его манеру разговаривать с учениками ему постоянно делали выговоры и даже грозили снять с работы. — Ну, что ты нарисовал? — спрашивал он отрывисто, глядя на чей-нибудь неудачный рисунок. — Это что за кретиническая фигура? Что ты этим хотел сказать? Об искусстве он говорил так: — Смотрите! Первое орудие художника — его глаза, кисть и карандаш — второе. Учись глядеть не моргая. Возьми лист и смотри его на солнце. Запомни каждую жилку листа — она неповторима. Не фотографируй! Натуралистов, фотографов, жалких копиистов природы нужно расстреливать. Не фотографируй, но пойми механизм устройства, чтобы сотворить бессмертное. Тот лист, на который ты смотрел, изучая, — увянет и сгниет; лист, созданный художником, не увянет никогда: он вечен. Сомнительно, бессмертна ли богоматерь и существовала ли она вообще, но богоматерь Рафаэля существует, и она бессмертна. Будь творцом! Попирай смерть! Отделяй свет от мрака и твердь от воды! А если не можешь, то иди в водовозы. Еще он говорил: — Что такое красота? Мне говорят, что кудри — это красиво, а лысина — безобразно. Я утверждаю: лысина прекрасна! Она обнажает благородные выпуклости черепа. Она открывает гордый и мыслящий человеческий лоб. (Я, понятно, имею в виду не лысого кретина.) Только то прекрасно, что оплодотворено мыслью. Наплюй на красивость — она затуманивает мысль. Самая красивая картина, лишенная мысли, годится только для клозета. — Можно ли говорить так с детьми?! — возмущались педагоги. Николай Львович отвечал: — Они понимают. А у кого вместо мозга в голове куриные потроха, тому и понимать не нужно. И действительно, ученики его понимали и гордились тем, что он так разговаривает с ними, и урок рисования был для многих самым любимым. Вот этому чудаку сказал Павел о своих планах. Николай Львович выслушал его и сказал хладнокровно, как о самой обыкновенной вещи: — Ну что ж. Кончишь школу — поедешь учиться в Академию художеств. — Николай Львович, а как вы считаете, я смогу быть творцом? — спросил Павел волнуясь. Николай Львович кивнул и серьезно ответил: — Сможешь. Покраснев от радости, Павел сказал:

The script ran 0.012 seconds.