Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Халлдор Лакснесс - Самостоятельные люди. Исландский колокол [0]
Язык оригинала: ISL
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. Лакснесс Халлдор (1902–1998), исландский романист. В 1955 Лакснессу была присуждена Нобелевская премия по литературе. Прожив около трех лет в США (1927–1929), Лакснесс с левых позиций обратился к проблемам своих соотечественников. Этот новый подход ярко обнаружился среди прочих в романе «Самостоятельные люди» (1934–35). В исторической трилогии «Исландский колокол» (1943), «Златокудрая дева» (1944), «Пожар в Копенгагене» (1946) Лакснесс восславил стойкость исландцев, их гордость и любовь к знаниям, которые помогли им выстоять в многовековых тяжких испытаниях. Перевод с исландского А. Эмзиной, Н. Крымовой. Вступительная статья А. Погодина. Примечания Л. Горлиной. Иллюстрации О. Верейского.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

После этого Йоуна Хреггвидссона потащили в Синюю башню, куда согнали детоубийц и воров. Его раздели и напялили на него рубашку из мешковины. Затем его приковали к стене. С нее свисала тяжелая цепь с тремя кольцами. Одно из них надели Йоуну на лодыжку, другое замкнули вокруг пояса, а третье — на шее. Кольцо на шее закреплялось болтом, который назывался королевским. Кандалы тоже были королевские. Был уже поздний вечер, а Йоун за весь этот день еще ничего не ел. Когда люди, которые приковали его, ушли и унесли фонари, он утешился тем, что вновь запел одну из древних рим о Понтусе: Лишь из желудка и кишок Идут запасы сил телесных. Сокрыт в еде волшебный сок, Сокрыт в еде волшебный сок, Сильней всех сил чудесных! Другие узники, заточенные в этой башне, проснулись и громко выругали его. Завязалась перебранка. Все орали, бранились, насмехались над ним. Однако Йоун Хреггвидссон сказал, что он исландец и ему плевать, нравится им это или нет. Он продолжал петь. Тогда они поняли, что ничего не поделаешь, и молча смирились со своей участью. Глава двадцатая Йоуну Хреггвидссону редко доводилось видеть такое сборище безродных нищих, ничего не смыслящих в сагах, как люди в этой башне. Сидя на привязи, подобно скотине, они дотемна теребили пеньку, и, кроме ругани и проклятий, ничего не было слышно. Йоун Хреггвидссон потребовал, чтобы его, как королевского солдата, перевели в крепость, где помещалась военная тюрьма и где бы он мог находиться в обществе порядочных людей. Тюремщик насмешливо спросил, неужели это общество недостаточно хорошо для исландца. Йоун спрашивал, на основании какого закона его поместили здесь и где приговор. Ему ответили, что король справедлив. Некоторые из узников, услышав это, стали проклинать короля, он-де только и делает, что развлекается со своей Катриной. Казалось, из этой башни не было ни законного, ни незаконного возврата к человеческой жизни. Окна ее были забраны крепкими железными решетками и находились так высоко, что никому еще не удавалось заглянуть в них. Единственным развлечением узников были изредка пробегавшие по стене тени больших птиц. Староста камеры, преступник, который просидел здесь чуть ли не целый век, рассказал, что однажды ему разрешили поглядеть в это окно. Он утверждал, что башня стоит на пустынном острове, далеко в море, а быть может, она так высока, что, когда смотришь с нее, берегов не видно. Однажды в башню привели нового преступника, и он принес известие, что война кончилась, по крайней мере на время. Шведы высадились у Хумлебекка[101] и одержали победу, а датчане потерпели поражение. Битва была не слишком кровопролитная, убитых и раненых оказалось сравнительно немного. Зато наш всемилостивейший король был вынужден принять крайне тяжелые условия мира. Все важнейшие крепости пришлось оставить, а новых строить теперь не разрешают. Но самое ужасное то, что нужно выплатить шведскому королю двести тысяч далеров звонкой монетой. Один из преступников удивился, как это король в столь тяжелое время сумеет наскрести такую кучу денег. Кто не знает, что у короля одни долги и нет денег даже на курево. — Это уж дело немецкого графа фон Розенфалька, — заметил новый преступник. — Когда враг стал показывать зубы и потребовал деньги, король послал за этим молодым красавцем, и тот немедля выдал золото из своих подвалов. — А кто этот граф фон Розенфальк? — спросил первый преступник. — Да ведь это Педер Педерсен, — заметил второй. — Какой еще Педер Педерсен? — Сын старого Педера Педерсена. Тогда все спросили хором, кто такой, черт возьми, Педер Педерсен. Йоун Хреггвидссон ответил: — Это тот, что взял в аренду пристани в Батсендаре и Кефлавике. Я когда-то знавал человека по имени Хольмфастур Гудмундссон. Так вот, он торговал и со старым и с молодым Педером Педерсеном. Хотя Йоун Хреггвидссон изо дня в день, из недели в неделю то слезно умолял стражу, то яростно требовал передать начальнику тюрьмы, который здесь назывался комендантом крепости, чтобы его дело вновь рассмотрел хоть какой-нибудь суд, все было напрасно. Ни один суд не хотел этим заниматься. Трудно было также установить, как крестьянин очутился в этой тюрьме и кто его сюда засадил. Однажды утром тюремщик, который приносил узникам похлебку, подошел к Йоуну Хреггвидссону, пнул его ногой и сказал: — Вот тебе, чертов исландец! — Дорогой мой, — отозвался Йоун Хреггвидссон с улыбкой, — как хорошо, что ты пришел. — Вчера вечером я пьянствовал с твоим земляком, в погребке докторовой Кирстен, и во время кутежа он выманил у меня сапоги. Мне пришлось возвращаться домой босиком. Чтоб вас всех черт побрал! Но случилось невероятное. С того вечера, когда Йоун Мартейнссон кутил с тюремщиком из Синей башни, прошло всего несколько дней. И вот однажды утром в тюрьму явился немецкий офицер в сопровождении двух городских стражников. Офицер распорядился немедленно расковать Йоуна Хреггвидссона. Затем они повели его с собой. — Меня наконец обезглавят? — обрадованно спросил Йоун. Они ничего не ответили. Сначала Йоуна Хреггвидссона повели к коменданту крепости. Тот перелистал книги и нашел в них Йоганна Реквица из Исландии. Офицер и комендант взглянули на Йоуна, что-то сказали друг другу по-немецки, и оба кивнули головой. Затем его привели в глубокий погреб, где среди густых клубов пара склонились над лоханями две прачки. Этим женщинам было приказано вымыть Йоуна с головы до пят и натереть ему голову щелоком. Йоуну казалось, что, с тех пор как голландцы обливали его водой на своем корабле, ему не приходилось терпеть горших мук. Затем ему вернули все его обмундирование, вымытое и вычищенное, и те самые сапоги, которые ему удалось уберечь от Йоуна Мартейнссона. После этого послали в город за цирюльником, и тот так искусно подстриг ему волосы и бороду, что крестьянин стал походить на прихожанина в воскресный день. Йоун думал, что его ждет красивая, хорошо обставленная казнь в присутствии двора и знати. — А женщины тоже будут? — спросил Йоун Хреггвидссон, но его вопроса никто не понял. На улице их ждала карета, запряженная парой. Немец сел на заднее сиденье, а Йоуна Хреггвидссона со стражами по бокам посадили напротив. Усевшись, немец не подавал никаких признаков жизни и только время от времени рыгал. Стражники тоже сидели как истуканы. Вскоре карета подъехала к большому каменному дому с широкой парадной лестницей, где на каменных цоколях восседали два грозных каменных льва. Над дверью была прибита высеченная из камня уродливая маска, похожая не то на зверя, не то на человека, не то на дьявола. На лестнице стояли рослые солдаты в парадной форме, неподвижные, будто изваяния, с нахмуренными лицами. Сначала Йоуна Хреггвидссона повели по лестнице, затем через высокую темную прихожую, где горела всего одна свеча. Здесь он поскользнулся и едва не упал на холодный каменный пол. Затем пришлось подняться по еще более крутой лестнице, где он все-таки упал. Отсюда они прошли по настоящему лабиринту коридоров и зал, где сидели знатные господа в черном и о чем-то совещались между собой. Согбенные седовласые старцы с морщинистыми лицами, в долгополых одеяниях, склонялись над своими бюро и писали суровые приговоры другим людям. Крестьянину казалось, что он попал в высшее судилище мира, вознесенное высоко над всеми прочими судами. Наконец они пришли в зал, не очень большой, но лучше освещенный. Окно, доходившее чуть не до пола, было занавешено тяжелыми шторами, которые отбрасывали серые тени, так что комната была погружена в полумрак, придававший всему призрачный вид. На стене висел портрет его всемилостивейшего величества в юности, написанный яркими красками. Король был изображен в парике до плеч и в мантии с меховой опушкой, такой длинной, что шлейф в три локтя лежал на полу. Рядом висели портрет его покойного отца и портреты обеих королев. За дубовым столом в середине зала сидели четыре дворянина в белых мантиях, в белоснежных париках и с большими воротниками, а также генерал в шитом золотом мундире, с золотыми шпорами и при шпаге, эфес которой был усыпан бриллиантами. Лицо у него было синее, а кончики усов загибались почти до самых глаз. У окна, полускрытые тяжелыми занавесями, тихо беседовали двое знатных господ, не обращая ни малейшего внимания на четверых, сидевших за столом. Казалось, что эти двое не имели никакого отношения к делам, которые решались здесь, и все же их присутствие было необходимым. Они не оборачивались, когда в комнату заходили новые люди, и силуэты их четко вырисовывались в луче яркого света, проникавшего с улицы. Йоуну Хреггвидссону показалось, что в одном из них он узнал Арнаса Арнэуса. Писцу было приказано достать книги, и снова началась церемония, которая состояла в выяснении вопроса о том, действительно ли этот человек — Йоун Хреггвидссон. Когда это было сделано, почтенные господа начали просматривать бумаги. Один из них важно вскинул подбородок и торжественным тоном обратился к крестьянину. Затем генерал с синим лицом и бриллиантами на шпаге также сказал ему несколько слов, правда, более резко. Йоун Хреггвидссон решительно ничего не понял. После этого один из знатных господ, стоявших у окна, человек с усталым грустным лицом и ласковыми глазами, подошел к Йоуну и обратился к нему по-исландски. Он говорил медленно, приглушенным голосом. — В течение зимы выяснилось, что под знаменами короля служит человек из Исландии, который является беглым преступником и прошлой весной был приговорен альтингом на Эхсарау к смертной казни. Как только это стало известно властям, был издан указ срочно задержать этого человека и немедля привести приговор в исполнение. Это едва не случилось. Однако в последний момент один знатный исландец обратил внимание короля на то, что, по его мнению, в судебном решении обоих тингов по этому делу был допущен ряд неточностей. Затем исландец попросил трех главных судей передать ему собственноручное письмо его величества и оттуда прочел крестьянину несколько мест, где говорилось, что, поскольку не представляется возможным выяснить, на каком основании был вынесен вышеуказанный приговор, ходатайство Йоуна Хреггвидссона удовлетворяется. Ему дозволяется, под нашим покровительством, беспрепятственно вернуться в нашу страну Исландию, дабы лично явиться к своему законному судье в альтинге на Эхсарау и, поскольку он сам того желает, просить о пересмотре своего дела в верховном суде здесь, в нашей резиденции в Копенгагене. Мы также обещаем ему наше всемилостивейшее покровительство и дозволяем вернуться в качестве свободного человека из нашей страны Исландии в Копенгаген, чтобы здесь дожидаться приговора или оправдания, согласно нашим законам и усмотрению нашего верховного суда. Генерал передал исландцу и другое письмо, которое по-латыни называлось salvum conductum, то есть охранная грамота. Оно гласило, что Йоганну Реквицу, родом из Исландии, пехотинцу взвода капитана Троа, генералом Шенфельдом предоставлен отпуск на четыре месяца для поездки в Исландию, чтобы он мог на месте добиться справедливого решения своего дела, а затем вернуться в главную королевскую резиденцию — Копенгаген и продолжать свою службу под знаменами короля. После этого исландский чиновник передал оба письма — охранную грамоту короля с предложением явиться в верховный суд и salvum conductum датского командования — Йоуну Хреггвидссону. Затем Арнэус вновь вернулся к окну. Одна сторона его лица была освещена, другая оставалась в тени. Он задумчиво смотрел на улицу, и казалось, что он не имеет никакого отношения ко всему происходящему здесь. Больше он ни разу не взглянул на Йоуна Хреггвидссона. Впоследствии крестьянину так и не удалось вспомнить, как он выбрался из этого большого дома. Внезапно он очутился на базарной площади, а оба льва и страшная маска остались у него за спиной. Стражники, которые привели его сюда, исчезли. Исчез и немецкий офицер, словно снег, растаявший под лучами солнца. Небо было ясное, и крестьянин вдруг увидел, что на дворе весна, так как деревья оделись зеленой листвой. Пахло лесом, и в тишине безветренного дня неумолчно щебетали птицы. Хверадалир, Хеллисхейди Зима 1942/43 года Часть вторая Златокудрая дева Глава первая Спокойно и плавно несет свои воды глубокий Тунгу. Восточнее Скаульхольта Тунгу впадает в Хвитау — реку, вытекающую из глетчера. В междуречье по берегу тянутся сперва поросшие тростником болота, а там, где местность слегка поднимается, широко раскинулось большое селение. Посреди него, на самом высоком месте, расположена усадьба, окруженная со всех сторон дворами арендаторов. Это Брайдратунга. Здесь, в Брайдратунге, сидит у себя в комнате синеглазая женщина с золотыми волосами и вышивает по покрывалу древнюю сагу о Сигурде из рода Вёльсунга, который одолел дракона Фафнира и завладел его золотом. Окна в ее комнате чисто вымыты, и сквозь них видно, чем заняты люди в селении. По сухим, заросшим травой берегам реки вьются проселочные дороги. На реке мелькают снующие во всех направлениях лодки перевозчиков, но Скаульхольта не видно — он скрыт холмом Лангхольт. Женщина сидит в резном кресле, обложенная со всех сторон подушками с бахромой, ноги она поставила на маленькую скамеечку. Альков с ее постелью завешен пологом, на котором вытканы фигуры героев древних сказаний. У противоположной стены, под скатом, стоят зеленый ларь с ее одеждой и массивный буковый поставец. Ближе к дверям висит на крюке роскошное седло с множеством латунных украшений, — здесь переплелись в битве тела драконов, людей и ангелов. На седле выгравированы имя владелицы, число, месяц и год. Все седло обтянуто тисненой кожей, прикрепленной латунными гвоздиками, а сверху лежит свернутый чепрак тонкой работы. На луке седла висит уздечка. Можно подумать, что женщина собирается в дорогу. В комнате стоит странный, чуть удушливый запах. С юга, со стороны переправы через реку Хвитау, откуда дорога тянется вниз на Эйрарбакки, поднимаются несколько человек. Трое из них верхами. Двое всадников поддерживают третьего, едущего посредине. Четвертый идет пешком и ведет под уздцы лошадь среднего всадника, который, видимо, старший в этой компании. Голова его свесилась на грудь, шляпа сбилась на лицо, из кармана плаща высовывается парик. Похоже на то, что его выволокли из болота, а может, и откуда-нибудь похуже. Мужчины держат путь в Брайдратунгу. Если смотреть на усадьбу с дороги, она кажется великолепной: пятнадцать домов с островерхими крышами, не считая других строений, иногда даже двухэтажных, обращены фасадами на юго-запад. Фасадные стены ближайшего к дороге дома — деревянные. В такой ясный весенний день, как сегодня, когда солнце золотит крыши и бревенчатые стены, господская усадьба, возвышающаяся над зеленеющей равниной, выглядит очень богатой. Но едва путник подходит ближе, чары рассеиваются и вся картина словно меняется на глазах. Вблизи усадьба сильно теряет, ибо находится в состоянии полного упадка: все строения обветшали, стены покосились или обрушились. Можно подумать, что здесь прошел оползень. Сквозь худые торфяные крыши проросла трава, из стен вывалились камни, и во многих домах и хижинах обитают вместо людей грибы или животные. Сени, дверные рамы и другие деревянные части сгнили или рассохлись, самые большие трещины в стенах заткнуты торфом. Зачастую во всем доме найдется лишь одна целая оконная рама. Кожа, которой затянуты окна, во многих местах потрескалась, и отверстия заткнуты рогожами или мешковиной с сеном. Каменные плиты двора либо ушли в землю, либо в беспорядке разбросаны по двору. Удивительно, что в такой большой усадьбе почти не видно людей. У забора, накрыв шапками лицо, спят в полуденной тишине два рослых батрака. Над ними щебечут птицы. Старуха на негнущихся ногах, видных из-под короткой юбки, пытается собрать граблями навоз, разбросанный по двору, но все ее старания тщетны, так как сквозь навоз уже успела прорасти трава. В дом стучится экономка. Она приоткрывает дверь и обращается к хозяйке: — Снайфридур, дорогая, юнкер вернулся. Его привезли крестьяне из Флоя. Хозяйка не подняла глаз от работы, таким маловажным нашла она это известие, и ответила столь невозмутимо, словно речь шла о теленке: — Пусть его отнесут к нему в комнату. Поставь ему кувшин с кислым молоком и закрой дверь на засов. — А если он выскочит в окно? — спросила экономка. — Значит, наше молоко ему не по вкусу. — А людям ничего не давать? — Предложи им, если они хотят пить, кувшин молока пополам с водой. Мне надоело угощать всякого, кто его притащит. Вскоре провожатые съехали со двора, ругаясь, отплевываясь и всячески выказывая свое презрение к хозяевам. Тот, который раньше вел лошадь, сидел теперь верхом, а всадник, ехавший посредине, остался в доме. Мужчины пронеслись галопом через выгон, примяв траву копытами своих лошадей. Батраки по-прежнему спали у забора. Из дому доносилось не то какое-то мычание, не то вой. Немного погодя кто-то стал, спотыкаясь, взбираться по лестнице наверх, и дверь в комнату распахнулась настежь. Хозяйка еще ниже склонилась над рукодельем и стала упорно выдергивать нитку, которую вовсе не надо было дергать. В дверях стоял мужчина и смеялся. Она не мешала ему смеяться и лишь через некоторое время подняла на него глаза. Он, как видно, уже добрую неделю не брился и весь оброс, под глазом у него красовался синяк, а через все лицо, пересекая нос, тянулся шрам, покрытый запекшейся кровью. У него не хватало двух передних зубов; руки были в ссадинах. Он продолжал смеяться, корчил страшные гримасы и раскачивался взад и вперед, так что трудно было угадать, куда он упадет — в комнату или за дверь. — Я многое простила бы тебе, Магнус, — сказала она, — если бы ты не позволил выбить себе эти два зуба в прошлом году. Затем она вновь опустила глаза. — Как ты смеешь так разговаривать с юнкером из Брайдратунги? Ты что за шлюха? — Твоя жена, — ответила она, продолжая вышивать. Он ввалился в комнату и, обмякнув, словно пустой мешок, плюхнулся на ларь. Полежав немного, он набрался сил и поднял голову. На его синем распухшем лице глаза казались совсем белесыми, лишенными всякого осмысленного выражения. — Разве я не самый знатный человек в этой части страны? Разве я не сын судьи из Брайдратунги, самого богатого человека в трех приходах? А моя мать — разве она не весила больше двухсот фунтов? Снайфридур молчала. — Может быть, твой род знатней моего, но зато ты женщина без души, да и без тела. Она не отвечала. — В Брайдратунге матроны всегда отличались дородностью, — сказал он. — А у моей матери была к тому же еще и душа. Она научила меня читать «Семь слов спасителя на кресте»[102]. А ты что такое? Красивая аульва. Обман чувств. Мираж. Что мне, рыцарю, юнкеру и кавалеру, прикажешь делать с этими узкими бедрами и длинными ляжками? И к тому же я взял тебя из отцовского дома обесчещенной, это в шестнадцать-то лет! А та, что грешила в детстве, так и останется развратной. Убирайся к чертям. Мне нужна настоящая баба. Катись отсюда! Пошла. — Попробуй пойти к себе в комнату и проспаться, Магнус, — заметила она. — В другой раз, когда у меня не будет на водку, я продам тебя. — Что ж, продай. — Почему ты никогда не спрашиваешь у меня, что нового? — Когда ты проспишься, я спрошу тебя, если ты только не будешь слишком горько плакать. — Разве ты не хочешь знать, кто приехал? — Я знаю, что ты приехал. — Врешь, я-то уехал, а приехал кто-то другой. — Затем он заорал: — Он приехал! — И снова повалился на ларь, словно вложив в этот вопль свои последние силы. Опустив голову на грудь, он бормотал в полусне: — Наконец-то он прибыл — в Эйрарбакки, на корабле. Она вздрогнула, подняла глаза и спросила: — Кто прибыл? Он продолжал бормотать что-то себе под нос и вдруг заревел: — Кто же еще, как не тот, который должен отменить все приговоры. Кто же, как не тот, который любил дочь судьи. Тот, из любви к которому эта бездушная женщина наставляет мне рога, тот, с которым эта распутница спала в родительском доме еще совсем девчонкой. Тот, кого эта девка… тот, кого ей не видать как своих ушей, — он-то и прибыл. Она посмотрела на него и улыбнулась. — Дорогой Магнус, утешайся тем, что я пошла за тебя не из нужды. Я могла выбирать среди самых знатных женихов. — Шлюха, — сказал он, — все то время, что ты жила со мной, ты любила другого… Он поднялся, качаясь, вырвал у нее из рук покрывало и хотел ударить ее по лицу. Однако он был слишком пьян для этого. Она оттолкнула его и сказала: — Не бей меня, милый Магнус, а то, когда ты придешь в себя, ты еще сильнее будешь плакать. Он упал навзничь на ларь, и вскоре его грубая ругань затихла. Лежал он под самым скатом, подбородок его опустился на грудь, рот приоткрылся; через несколько минут он захрапел. Она смотрела на спящего, и ни одна черточка на ее лице не выдавала ее мыслей. Наконец она отодвинула от себя пяльцы и встала. Она принесла таз с водой и мыло и положила мужа так, что ноги его свешивались с ларя. Затем она стащила с него сапоги, осторожно переворачивая с боку на бок, раздела и тщательно обмыла ему тело и ноги. Покончив с этим, она придвинула ларь вместе с лежавшим на нем мужем к алькову, отдернула полог, сняла с постели покрывало, взбила пуховую перину, перекатила мужа в постель на белоснежные простыни и укрыла его. Затем она задвинула ларь на место, задернула полог, села в свое кресло и вновь принялась вышивать. Глава вторая На другой день после возвращения юнкера домой в усадьбу нагрянули гости: окружной судья из Хьяльмхольта, богач Вигфус Тораринссон, его зять Йоун из Ватну, втайне торговавший водкой: когда у самого управителя фактории в Эйрарбакки выходила вся водка, Йоун продавал ее за деньги или в обмен на землю, — и еще двое зажиточных крестьян. Их сопровождало несколько конюхов. Гости вели себя немного странно, словно находились у себя дома. Они спешились на выгоне перед усадьбой, приказали слугам пустить лошадей на пастбище неподалеку от того места, где, как вчера и позавчера, спали на солнце оба батрака, и прошли к амбарам. Они поковыряли пальцами трухлявое дерево, сокрушенно покачали головами при виде пустых дверных рам и направились к дому, где произвели такой же осмотр. Затем они без стука вошли в сени. Хозяйка стояла у окна. Она обернулась к больному мужу, лежавшему в ее постели, и спросила его: — Что нужно здесь судье? — Верно, я что-нибудь натворил, — пробормотал юнкер, не двигаясь с места. — Я-то ему, во всяком случае, не нужна. Юнкер с трудом вылез из ее белоснежной постели. Он походил на покойника, долго пролежавшего в гробу. Она подала ему одежду, и он сошел вниз к гостям. Тут выяснилось, что юнкер продал зятю судьи Йоуну из Ватну свою вотчину Брайдратунгу вместе со всем движимым и недвижимым имуществом. Теперь новый владелец заехал сюда по пути на альтинг, прихватив с собой двух оценщиков, чтобы оценить скот и хозяйственные постройки, относительно которых при продаже не было достигнуто окончательной договоренности. Часть денег уже была выплачена, на что у Йоуна из Ватну имелась расписка Магнуса Сигурдссона. Как они договорились, он привез с собой еще денег для очередного взноса. Они прошли в комнату юнкера, стены которой были обшиты панелями. Потолок кое-где обвалился, а в стенах зияли трещины и щели. Сквозь одну из дыр в комнату попадали земля, щебень и вода. Гости расселись на ларе и кровати, вытащили документы и показали хозяину. Сделка была заключена по всем правилам в Эйрарбакки, там же подписана купчая и заверена свидетелями. Юнкер продал усадьбу, восемьдесят соток земли, за сто шестьдесят рейхсталеров, из коих сорок были уже выплачены, еще сорок выплачивались при передаче усадьбы, что должно было произойти сегодня, а остальное подлежало уплате в течение последующих десяти лет. Кроме того, крестьянин из Ватну имел право купить скот и хозяйственные постройки по цене, установленной оценщиками. Теперь они обратились к юнкеру с вопросами насчет этого имущества, однако он дал весьма невразумительный ответ. Не в его привычках, сказал он, считать свой скот. Насчет коров они могут спросить скотницу, овец же, коль им охота, пусть сосчитают на выгоне. Они предложили ему водки, но он поблагодарил и отказался. С незапамятных времен усадьба Брайдратунга была вотчиной одной и той же зажиточной крестьянской семьи, из которой вышло немало священников, судей и других королевских чиновников. Некоторые из них получили дворянство и титул юнкера, чем члены этого семейства не прочь были похвастаться, когда бывали навеселе. Когда после кончины отца, члена альтинга, Магнус Сигурдссон вступил во владение усадьбой, здесь еще оставались немалые богатства. Но род уже начал вырождаться. Сестры и братья юнкера Магнуса умерли в юности от чахотки. Сам он рос в отцовском доме балованным и своенравным ребенком, и, когда его отправили в семинарию в Скаульхольт, он не смог выдержать ни царивших там строгих порядков, ни тех напряженных усилий, которых науки требуют от сынов Минервы. Юноша покатился по наклонной плоскости: стал ленив и апатичен и избегал всякого напряжения. Он отличался привлекательной внешностью: хорошее сложение, красивое цветущее лицо, гладкая кожа — признаки сытой жизни. Но с юных лет он усвоил привычку ходить с поникшей головой, опустив глаза, словно ему было неприятно смотреть на людей. Он был угрюм, и от всего его существа веяло холодностью, а в грубом голосе часто слышались жалобные нотки. Женщины находили, что у него необыкновенно красивые глаза. Он был состоятельным человеком. Но в этой стране, где каждую весну сотни людей умирают от голода, нет человека, на котором не лежала бы печать присущего всему народу бессилия, — сколько бы бочек с маслом и сыром ни стояло у него в кладовой. Узнав от школьного наставника, что сын его вряд ли овладеет книжной премудростью, но что у юноши, видимо, имеются некоторые художественные наклонности, отец решил отправить его в Копенгаген, дабы он изучил там какое-нибудь ремесло, как это делали сыновья знатных исландцев еще в древние героические времена. В роду владельцев Брайдратунги насчитывалось немало искусных мастеров, хотя, по обычаю своего времени, они и посвящали себя наукам. Вскоре по прибытии в Копенгаген сей юный отпрыск знатной исландской семьи узнал от местных щеголей, с которыми не преминул свести знакомство, что за границей ремесло уже не считается достойным занятием для людей знатных — в отличие от былых времен, когда скальды не гнушались заниматься кузнечным делом. Теперь же, напротив, на учившихся ремеслу смотрели как на последних бродяг и нищих, ибо в известной степени они были рабами своего мастера. Им только по воскресеньям давали штоф водки, в будни же они поднимались с зарей, пасли свиней и делали свою работу по дому, ложились позже всех, терпели побои мастера и ругань подмастерьев. Зиму Магнус из Брайдратунги провел сначала в ученье у шорника, а потом у серебряных дел мастера. Два года после этого он то пьянствовал, то хворал, а через три года вернулся на родину. Но и то, что он успел узнать за короткое время ученья у двух мастеров, позднее немало ему пригодилось. В первый год своей супружеской жизни, когда он спокойно сидел дома между двумя запоями, он мог заняться изготовлением седел или латунных украшений. Он работал старательно и с усердием, нередко отличающим искусного любителя от опытного мастера. К тому же он обладал врожденным художественным вкусом. Этой работой, за которую он принимался в промежутке между запоями словно для покаяния, он снискал себе даже более широкую известность, чем настоящие серебряных дел мастера или шорники. С годами эти промежутки стали очень короткими, так что он едва успевал привести в порядок хозяйственные постройки и инструмент, чему он, впрочем, также уделял не слишком много времени. Дома он был неизменно трезв. Каждый запой начинался с того, что он исчезал из дому. Обычно он ссылался при этом на какие-нибудь неотложные дела в Эйрарбакки. В дни этих вылазок он проводил время с датчанами, которые надолго приезжали в Исландию по торговым делам, а часто оставались и насовсем. В первый день он пил с управителем фактории, на второй — с его помощником, на третий компанию ему составляли уже приказчики или даже грузчики со складов. Чем больше длился запой, тем менее разборчив он становился, пока наконец не докатывался до какого-нибудь спившегося пастора из Флоя или Хреппара. Но и они скоро бросали его, и тогда наступал черед бедных арендаторов Эйрарбакки и других горемык; а за ними следовали бродяги. Порою, выпив, он странным образом забредал в другие округи. Когда он бывал во хмелю, какая-то неведомая сила гнала его с места на место, в такие уголки, которые ему и во сне не снились. Он мог очутиться в совершенно чужом приходе, где-нибудь на отмели или под забором или же у какой-нибудь отвесной скалы, и, бывало, проходили целые сутки, прежде чем ему удавалось сообразить, в какой стороне его дом. Иногда он валялся поперек дороги и приходил в себя от того, что какой-нибудь бездомный пес мочился ему в лицо. Случалось ему очнуться в ручье или в луже или же на берегу реки. Бывало и так, что ему везло: тогда он приходил в себя в какой-нибудь убогой хижине, лежа на голом полу в собственной, а то и в чужой блевотине. Другой раз он просыпался в постели какого-нибудь бедняка, нередко прокаженного, рядом с невесть откуда взявшейся бабой, а несколько раз — божьей милостью — на чужом брачном ложе. После столь утомительных вылазок он в конце концов возвращался домой. Иногда сердобольные люди доставляли его на носилках или на лошади. Своих собственных лошадей он терял либо менял на водку. Порой, однако, он приползал ночью на карачках, промокший, часто больной или избитый, иногда с переломами и почти всегда кишевший вшами. Обычно его встречала сама хозяйка. Она обмывала его, словно вещь, обирала с него вшей и провожала в комнату с панелями, которую затем запирала на ключ. Если он был очень слаб, она сперва ненадолго укладывала его у себя наверху. Очнувшись, он еще долго чувствовал себя совершенно разбитым, и она поила его отваром из трав и другими целебными настоями, чтобы унять его плач. Через несколько дней он словно воскресал из мертвых: бледный, обросший, с просветленным лицом и страдальческим блеском в глазах, он походил на человека, которому приоткрылась завеса смерти; на лики святых, которые висят в алтаре. Он всегда был скуп на слова, и язык у него развязывался лишь после третьего кубка, который называют кубком Гилария[103] в обычное же время, особенно после очередной вылазки, из него нельзя было слова вытянуть. Весна всегда была тяжелым временем. Овцы тощали после долгой зимы; худые, как скелет, коровы приносили жалких телят и оставались лежать, не в силах подняться, и почти все лето не давали ни капли молока; лошади не годились даже на то, чтобы возить треску. Откуда же было взяться деньгам? Слуги, доносившие юнкеру о состоянии хозяйства, неизменно получали один и тот же ответ: «Разве ты не скотник, не пастух? А ты разве не скотница? Попросите трески у экономки. Не я выдаю харчи». Экономка Гудридур Йоунсдоутир была прислана в Брайдратунгу еще в первый год замужества Снайфридур супругой судьи Эйдалина, приказавшей Гудридур следить за тем, чтобы ее молодой госпоже не пришлось пойти с сумой. Гудридур считала, что только в этом и состоит ее долг как перед богом, так и перед людьми. Однако хотя Гудридур и рассматривала себя как служанку, или, лучше сказать, как посланницу супруги судьи, на ее плечи легли все заботы по хозяйству, ибо сама Снайфридур не интересовалась ничем, кроме своего рукоделия, и никогда не вмешивалась в домашние дела. Так эта женщина из Далира, присланная сюда издалека, была вынуждена взять на себя управление этой прославленной усадьбой на юге страны. Ведь иначе она не смогла бы выполнить наказ своей госпожи, супруги судьи, которая велела ей следить за тем, чтобы у ее дочери было вдоволь еды, чтобы ей прислуживали за столом, чтобы комната ее была защищена от ветра и непогоды, а с наступлением холодов обогревалась небольшой печуркой. Едва только к юнкеру возвращались силы после его вылазок, он внимательно осматривал комнату жены, лазил на крышу проверить, плотно ли уложен торф, и забивал щели в стенах. Ибо в глубине души он любил жену, и ничто не страшило его так, как угроза Гудридур увезти ее. Время от времени, до очередного запоя, юнкеру удавалось даже починить некоторые службы, но, к несчастью, дела его были обычно настолько плохи, что у него не оказывалось под рукой нужных материалов. После своих вылазок юнкеру редко удавалось пожить в покое. Через два-три дня в усадьбу являлись представители власти — окружной судья, староста, пастор, судебный чиновник. У всех было к нему одно дело — привлечь его к ответу за какие-нибудь проделки, совершенные им во время последней вылазки, или заставить выполнить взятые им обязательства. Иногда ему даже предъявляли законные документы, подписанные им во время очередного странствия. При этом не раз оказывалось, что он сбыл с рук один из своих хуторов, — большую часть их он уже продал. Зимой прошлого года он даже не пощадил и усадьбу, продав один из ее участков, сданный в аренду. Иногда он продавал лошадей или скот. Полученный им задаток обычно исчезал необъяснимым образом к тому времени, когда он узнавал о заключенной им сделке из составленных по всем правилам документов, скрепленных его подписью. Всякий раз он продавал свою шляпу и сапоги, и бывало, что возвращался домой без штанов. Случалось, что он покупал мимоходом лошадей, коров, или овец, или даже целые хутора, после чего к нему являлись люди с неразборчиво написанными бумагами и требовали свои деньги. Сплошь да рядом с него взыскивали денежное возмещение за причиненный ущерб, — он часто сбивал с людей шляпы или рвал на них одежду. Порой у него требовали компенсации за то, что он врывался в дома к каким-нибудь беднякам в Эйрарбакки и насиловал их жен. Другие жаловались, что он обзывал их собаками или ворами и даже живодерами и в присутствии свидетелей угрожал убить их. За все это его постоянно привлекали к суду и штрафовали. В трезвом состоянии Магнус Сигурдссон был, в сущности, очень застенчив, избегал ссор и чурался людей, как животное, которое прячется в своей норе. Трезвый, он готов был сохранить мир любыми средствами: заплатить за весь ущерб, причиненный им во время запоя, особенно если это можно было сделать без дальних слов. Он охотно платил обиженным, если бывал при деньгах, без рассуждений раздавал им свое движимое и недвижимое имущество; он даже вырывал орудия из рук своих людей и отдавал их пострадавшим, если требования не шли дальше этого. Он охотно одаривал охапкой сена человека, с чьей женой он поступил не в полном согласии с десятью заповедями; молча снимал с себя платье, чтобы отдать какому-нибудь жителю Эйрарбакки или Флоя, которого он обругал вором или собакой. Иные были готовы удовольствоваться его публичным покаянием, но как раз это было для него горше всего. Когда пострадавшие уходили, он нередко поднимался в комнату жены и плакал, не говоря ни слова, иногда дни и ночи напролет. — Он продал усадьбу, — воскликнула экономка Гудридур, подслушивая у двери, и в полном отчаянии бросилась наверх к хозяйке. — Я знаю, моя госпожа в Эйдале никогда не простит мне этого. — Мой муж всегда был предприимчивым человеком, — ответила Снайфридур. — Он не оставил вам ни одной коровы. Проклятый судья явился собственной персоной, чтобы оценить скотину, и нам придется нынче же покинуть усадьбу. Вас выбрасывают на улицу. Как я покажусь теперь на глаза моей почтенной госпоже? — Мне уже давно хотелось стать бродяжкой, — сказала Снайфридур. — Хорошо, должно быть, спать на лугу рядом с новорожденными ягнятами. — А мне остается пойти и утопиться, — продолжала Гудридур. — Видит бог, она мне строго-настрого наказывала приглядеть за тем, чтобы вас не пустили по миру, а теперь вот вас выгоняют на улицу и довели до нищенской сумы. Как же я оправдаюсь перед своей госпожой? — Может быть, и она следом за мной пойдет по миру, — сказала Снайфридур. Экономка оставила без внимания столь неразумные речи и продолжала: — Сколько раз мне приходилось прятать, точно краденое, ту малость, что я отложила для вас: свежее масло, вяленую камбалу, свежие яйца и баранину, чтобы он не вздумал отдать это в искупление вины какому-нибудь дурню из Флоя или девке из Эльвеса за то, что переспал с ней. Да вот хотя бы прошлой зимой: поздно ночью кто-то взломал и очистил мои лари, и, если бы я тогда же не сбегала в Скаульхольт к вашей сестре, вы остались бы на следующий день без завтрака. Но это всего лишь ничтожный пример той борьбы, что мне изо дня в день приходится вести с этим тираном, которого господь покарал ранами и язвами. А теперь дошло до того, что у вас нет ни пяди земли на юге. Думаю, что нам с вами остается лишь одно: отправиться домой, на запад. — Что угодно, но только не это, — спокойно возразила Снайфридур глухим голосом. — Что угодно, но только не это. — Молю бога, чтобы эта ужасная река здесь на юге унесла в море мой труп и мне не пришлось бы с таким позором явиться на глаза моей почтенной госпоже, — проговорила, едва не плача, эта большая, сильная женщина. Дочь судьи встала и поцеловала ее в лоб. — Ну, ну, милая Гудда, — сказала она, — не надо слез. Ступай теперь к судье и скажи ему, что хозяйка хотела бы приветствовать старого друга. Это был один из тех старых почтенных чиновников, которые каждую весну съезжаются на альтинг. На его обветренном морщинистом лице с бесцветными глазами застыло сонное выражение. Брови его были высоко подняты, как у человека, который тщетно борется со сном во время скучной речи противника. Он был совершенно глух к доводам других, особенно к таким доводам, которые зиждятся на человеческих слабостях. С незапамятных времен женщины из рода Снайфридур привыкли к хладнокровному покровительству таких мужчин. Она встретила его улыбкой, стоя в дверях своей комнаты, приветствовала как гостя и собрата своего отца и сказала, что ее всегда огорчает, если большие господа проезжают мимо, не удостоив вниманием слабую женщину. Она, дочь судьи, сказала Снайфридур, жена которого всегда славилась своим гостеприимством, могла бы рассчитывать на другое отношение. Он поцеловал ее, и она пригласила его сесть. Достав из поставца бутылку ароматного кларета, она наполнила кубки. Он погладил свои седые баки, медленно откинулся назад и так шумно вздохнул, что могло показаться, будто он стонет. — Верно, верно, истинная правда, — вымолвил он наконец. — Гм, гм, я еще хорошо помню прабабку вашей милости. Она родилась в папистские времена и до самой своей смерти оставалась стройной и белокурой, а пятидесяти лет, уже будучи вдовой двух судей, вышла замуж за покойного пастора Магнуса из Рипа. В Исландии были красивые женщины. Правда, в иные времена их мало, вот как сейчас, потому что прекрасное всегда умирает раньше всего остального. Но кое-где они живут и здравствуют. Quod felix![104] Истинная правда! Ваше здоровье. — К несчастью, дорогой господин Вигфус Тоураринссон, — ответила хозяйка дома, — теперь и рыцарей стало меньше, чем в дни вашей юности. — Бабка вашей милости тоже была замечательная женщина. Гм… гм… Она была одной из тех царственных матрон, которыми всегда славился Брейдафьорд. Истинная дочь своей страны, она не только знала латынь и умела слагать стихи, но и получила в наследство усадьбу стоимостью в двенадцать тысяч коров. Она взяла себе в супруги человека с востока, из Тингмули, уехала с ним в Голландию, где он выучился на брадобрея, а потом сделала его правой рукой губернатора и величайшим версификатором на всем севере. У нее были такие же синие глаза и пушистые светлые волосы, только совсем не золотые. Когда я был еще мальчишкой, о ней говорили как о самой знатной даме на западе страны. Истинная правда! Исландия всегда славилась своими женщинами. За ваше здоровье! — За здоровье старых великодушных рыцарей, которые чтили красавиц и были готовы броситься в огонь и в воду, чтобы защитить нашу честь. — Ваша славная матушка Гудрун из Эйдаля была и осталась поистине знатной дамой, хотя она и не так красива, как ее бабушка. Она — женщина моего поколения, и я уверен, что она, не в пример многим своим сверстницам, не ударила бы лицом в грязь при любом королевском дворе, где некогда и исландцев считали людьми. И все же эта благородная женщина пользуется горячей любовью простого народа. Она отличается щедростью истинной высокородной христианки и любит своих детей, как это и подобает женщине, которая ни в чем не уступит своим сестрам — героиням нашего великого прошлого. Ее честолюбие и любовь к мужу безграничны, и она бы не знала покоя, будь ее мужем даже не столь важная персона, как мой друг Эйдалин, — не знала бы покоя до тех пор, пока он не стал бы первым среди могущественнейших людей Исландии. Гордые женщины прославили нашу страну. Но теперь она приходит в упадок. Ваше здоровье! — Я счастлива, что у меня нет дочери, — сказала Снайфридур. — Что станется с исландскими женщинами? Ведь судьба обрекла их любить только лучших, только великих мужчин, которые, не щадя себя, бились с драконами, как Сигурд Убийца Фафнира[105], вышитый здесь, на моем покрывале. — Я всегда знал, что вы, моя милая, одна из великих женщин Исландии. Я слышал также от вашей матушки, когда последний раз гостил у нее, что она не спит ночами, столь тревожится она, что нет ныне таких женщин, какие встречались среди ваших предков, в те далекие времена, гм, гм, когда Брюнхильд[106] спала на вершине скалы. А теперь, моя милая, мне пора. Вечереет. Спасибо за угощение. Спасибо дочери моих друзей за то, что она позвала меня к себе. Я уже стар, и меня никогда не считали щедрым. Истинная правда! Но я вижу, что у вас, моя милая, чудесное седло, так не позволите ли вы мне — старому почитателю вашей матери и бабушки — оставить во дворе моего лучшего коня. Я приобрел его в прошлом году на западе, в Далире, и он знает дорогу туда. Вигфус Тоураринссон поднял последний раз свой кубок, тяжело встал со стула, погладил Снайфридур в знак благодарности своей синей ручищей и попросил господа бога не оставить нас своей милостью. Вскоре она услышала, что мужчины ускакали на восток в сторону Тунгу. Магнус притащился наверх и подошел с опущенной головой к жене. Не проронив ни слова, он повалился ничком на ее постель. Она спросила: — Мы должны сегодня отсюда уехать? — Нет. После того как он побывал у тебя, он сказал, что мы можем остаться еще на десять дней. — Я не просила его об отсрочке. — Я тоже. — Почему ты не хочешь уехать отсюда немедленно? — Ты никогда не спрашивала меня ни о чем. Не спрашивай и теперь. — Прости, — сказала она. Затем она сошла вниз. Дверь его обшитой панелями комнаты была приоткрыта, и она увидела на столе два столбика серебряных монет в два далера и рядом с ними какие-то документы. Она вышла из дому и направилась во двор. Солнце отражалось в Тунгу, и ветер приносил с собой аромат трав. К камню был привязан гнедой конь. Он нервно вздрагивал, так как его оставили одного в незнакомом месте. Увидев женщину, он рванулся, повел на нее молодым горячим взглядом и робко заржал. Он только что слинял после зимы, и теперь его гладкая шерсть лоснилась, а морда была мягкая как шелк. Это было стройное животное с пышной гривой на длинной шее и сильными ногами. Оба батрака все еще спали у изгороди, накрыв шапками лица, и старуха с негнущимися ногами продолжала собирать навоз. Хозяйка подошла к батракам и разбудила их. — Возьмите нож, — сказала она, — и заколите лошадь, привязанную к тому камню. А потом насадите ее голову на шест[107], так чтобы она смотрела на юг, в сторону Хьяльмхольта. Батраки вскочили как встрепанные и протерли глаза, — никогда еще им не случалось получать приказаний от своей хозяйки. Глава третья На следующий день Снайфридур поехала в Скаульхольт. Она хотела поговорить со своей сестрой Йорун, супругой епископа. Каждую весну, к открытию альтинга, мадам Йорун уезжала на запад в Эйдаль, чтобы погостить дней десять у своей матери. В этом году она намеревалась сделать то же самое. — Может быть, ты поедешь со мной, сестра? — спросила Йорун. — Нашей матушке приятнее повидать один раз тебя, чем десять раз меня. — Мы с матерью во многом схожи, и все же нам с ней трудно ужиться, — ответила Снайфридур. — Поэтому, сестра Йорун, я думаю, что еще много воды утечет, прежде чем притчу о блудном сыне можно будет применить к одной из женщин нашего рода, до тех пор покуда одна из женщин этого рода походит на свою мать. У меня есть небольшое дело к отцу, но я не могу поехать сама в Тингведлир, чтобы повидаться с ним. Не едешь ли ты на альтинг, сестра? Оказалось, что Йорун и в самом деле едет. Она собиралась, вместе со своим супругом епископом, остановиться на одну ночь в Тингведлире, а затем отправиться с провожатыми дальше на запад. — Для меня было бы лучше, если бы отец приехал сюда, — продолжала Снайфридур. — Но я понимаю, что отец обременен годами и не станет ездить зря, тем более что и нам в Брайдратунге нечем принять знатных гостей. Поэтому я прошу тебя передать ему мою просьбу. Затем она без обиняков рассказала сестре о случившемся: ее муж Магнус продал усадьбу двум богачам — окружному судье Вигфусу Тоураринссону и его зятю Йоуну, виноторговцу из Ватну, и новые владельцы требуют, чтобы они тотчас покинули усадьбу. Услышав это, Йорун со слезами на глазах подошла к сестре и поцеловала ее, но Снайфридур посоветовала ей успокоиться. Она хочет просить отца, сказала она, чтобы тот переговорил с Вигфусом Тораринссоном и выкупил у него усадьбу, потому что сама она не имеет достаточного влияния на судью и не сможет уговорить его расторгнуть сделку, но высшие исландские чиновники хорошо знают друг друга, и один всегда имеет оружие против другого и может принудить его к чему угодно. — Я знаю, дорогая сестра, ты не думаешь так об отце, — сказала Йорун. — Слыхано ли, чтобы какой-нибудь чиновник здесь, в нашей стране, мог заставить его сделать то, что в глубине души он считает несправедливым? Снайфридур сказала, что спорить не станет. Ей известно, однако, что их отец имеет большую власть над многими высокопоставленными чиновниками, чем кто-либо другой, и, по крайней мере, сейчас легко может навязать им свою волю. Она уверена, что если бы он захотел, то смог бы выкупить усадьбу у богача Вигфуса Тоураринссона, и притом за ту цену, которую сам назначит. И когда усадьба будет принадлежать ее отцу, она выменяет ее на свои земли на западе и на севере, — ее приданое, которого она так и не получила из-за того, что вышла замуж против воли родных, когда ей еще не исполнилось двадцати лет. Йорун окинула сестру сострадательным взглядом, ибо на Снайфридур не лежала печать того душевного и физического довольства, которое является признаком обеспеченности. Напротив, в свои тридцать два года Снайфридур оставалась стройной и золотоволосой, как девушка, с горячей кровью и гибким станом. — Но почему же, сестра, почему? — вдруг спросила Йорун. — О чем ты? — Ах, я не знаю, дорогая сестра. Но на твоем месте я возблагодарила бы создателя за то, что Магнус из Брайдратунги довел тебя до нищенской сумы и ты можешь со спокойной душой и чистой совестью идти своим путем. — Куда, собственно? — Все равно куда. Наша матушка… — Знаю, ты хочешь сказать мне, что она заколет упитанного тельца. Благодарю покорно. Нет, уж поезжай ты домой, к своей матушке, Йорун, когда епископ продаст за твоей спиной Скаульхольт. — Прости, сестра, если я говорила с тобой не так, как следовало. Я знаю, ты больше меня походишь на женщин нашего рода. Но именно поэтому, Снайфридур, именно поэтому все это так грустно, так бесконечно, до слез печально. — О чем ты? — Мне казалось, тебе не нужно пояснять то, о чем давно уже идут толки по всей стране. Ты хорошо знаешь, что наша матушка, эта гордая женщина, теперь не так здорова, как прежде. — Ах, вот что! Ну, она еще переживет всех своих сверстников, — сказала Снайфридур. — Епископство Скаульхольт служит ей утешением, если даже от нищей Брайдратунги у нее иногда и разыгрывается подагра. — Я знаю, дорогая сестра, что господь ниспосылает утешение в любом горе и того, кого постигает несчастье, он наделяет сильной душой. Но все же будем остерегаться, дабы очерствелая душа не осталась глухой к благодати господней, а смирение не уступило место презрению к всевышнему, к людям и даже к собственным родителям. — На всем свете, дорогая сестра, ты не сыщешь такой счастливицы, как я. Сомневаюсь, чтобы в Исландии нашлось много женщин счастливее меня, и меньше всего я хотела бы поменяться местами с тобой. — Ты не в себе, дорогая сестра… Давай лучше оставим этот разговор. — В прошлом году, в день благовещения, вдова из Лекура седьмой раз разрешилась от бремени. Это был ее третий внебрачный ребенок. Через несколько дней ее будут судить на альтинге и утопят в Эхсарау. Прошлым летом ее дети еще кормились кониной и супом из трав. Этой весной, в одно дождливое воскресенье, трое из них очутились со своей дряхлой бабкой во дворе Брайдратунги. Изнуренные и опухшие от голода, стояли они и глазели на меня, когда я появилась в окне. Остальные уже умерли. Я счастливая женщина, дорогая сестра. — Да, милая Снайфридур, неисповедимы пути господни, — ответила супруга епископа. — Надо думать, наш народ вел в прошлом легкую жизнь, и вот теперь он расплачивается за это. Мы часто слышим об этом от наших духовных пастырей… да снидет на них благословение божие. И нельзя винить бога, если человек, родившийся по его неизреченной милости в хорошей семье, сам себя губит. — Этой весной — у нас, в Исландии, все беды случаются весной — на зеленом лугу, неподалеку от Хвитау, нашли двух девчушек, лежавших на подушке, набитой козьей шерстью. Дом их был разрушен, наследство поделено, и эта подушка из козьей шерсти была единственным достоянием близнецов. Они положили головки на подушку и так умерли. Их исклевали стервятники. Никто не позаботился об их останках. Я приказала их похоронить. Ведь они могли быть моими дочерьми. Нет, сестрица, я очень счастливая женщина. — Зачем ты терзаешь себя такими мрачными историями, милая сестра, — сказала Йорун, лицо которой, несмотря на все ее благодушие, выражало некоторое нетерпение. — В мае, перед самым церковным праздником, народ в Краукуре решил повесить овцекрада. Его судили уже не раз и даже отрубили ему руку, но от этого он не исправился и только стал воровать еще больше овец, чем прежде. После казни люди из верхнего Тунгура привязали его поперек седла и, проезжая мимо его хижины, швырнули труп в дверь, к жене и детям… Нет, милая сестра, если есть в Исландии счастливая женщина, то это я. Ибо я тку ковры с изображениями героев минувших времен, вышиваю покровы на алтари и облачения для пастырей и коплю серебро у себя в ларе. К тому же господь сделал меня бесплодной, а это, пожалуй, величайшее счастье, какое только может выпасть на долю исландской женщины. — Не будем спорить, сестра. Думаю все же, что творец вложил в душу каждой женщины желание родить здорового сына. Сколько радостей было у меня, когда мои сыновья были еще маленькими. И если женщина остается в браке бесплодной, то это не ее вина, а божья воля. Но если женщина знатного рода сравнивает свою жизнь с жизнью бродяг, она грешит перед господом. Должно быть, ты сильно изменилась, если довольствуешься такой жалкой долей. — Всю свою жизнь я никогда ничем не была довольна. Поэтому я сама избрала свою участь и примирилась с ней. — Тот, кто предается причудливым фантазиям, слишком поздно сознает, игрушкой каких чуждых сил он стал, — изрекла старшая сестра. — Ты вышла замуж против воли родителей, вопреки всем законам, божеским и человеческим. И только чтобы спасти тебя от еще большего позора, наш отец не расторг твоего брака. Вероятно, он хорошенько подумает, прежде чем отдать тебе родовое имение Магнуса Сигурдссона в обмен на твои владения, которые он не захотел дать за тобой. Но я знаю одного человека, нашего верного друга, он очень скромен, но никогда не устает говорить о твоем благополучии и денно и нощно молит бога о том, чтобы он позволил ему взять на себя заботы о тебе. Этот человек имеет не меньшее влияние на Вигфуса и его зятя, чем наш отец. Это твой духовник, знаменитый поэт и ученый, смиренный служитель божий пастор Сигурдур Свейнссон, один из самых богатых служителей церкви. — У меня были другие намерения на случай, если отец откажет мне в моей просьбе. Супруга епископа поинтересовалась, что же имела в виду ее сестра. — Говорят, — ответила та, — что после долгого отсутствия вернулся один друг. Мгновенно от мягкой, снисходительной улыбки старшей сестры не осталось и следа. Вся кровь бросилась ей в лицо, глаза метали молнии. Йорун словно преобразилась. Она хотела что-то сказать, но смолчала. Через минуту супруга епископа спросила глухим голосом: — Откуда ты знаешь, что он приехал? — Мы с тобой женщины, милая сестра, — ответила Снайфридур, — а у женщин бывают порой предчувствия. Мы узнаем о некоторых вещах, хотя бы и не слышали о них собственными ушами. — И ты, значит, надумала разыскать его в Бессастадире или даже здесь, в Скаульхольте, и попросить, чтобы он выкупил Брайдратунгу для Магнуса Сигурдссона и для тебя? Неужели ты в самом деле такой ребенок? И мир и все, что в нем происходит, остались для тебя книгой за семью печатями? Или, может быть, дорогая сестра, ты смеешься надо мной? — Нет, я вовсе не собираюсь просить его купить для меня усадьбу. Поговаривают, впрочем, что он приехал, чтобы проверить, как представители власти выполняют здесь свой долг. Быть может, контракт между окружным судьей и контрабандным торговцем спиртным, с одной стороны, и моим мужем — с другой, покажется небезынтересным человеку, который собирает документы, касающиеся исландцев. Так думается мне. — А знаешь ли ты, что за человек Арнас Арнэус, сестра? — серьезно спросила Йорун. — Я знаю, — сказала Снайфридур, — что человека средней руки, которого ты и остальные члены моей семьи хотели выбрать для меня, я презираю сильнее, чем самого последнего из людей. Такова моя натура. — Я не стану пытаться разгадать темный смысл твоих слов, сестра, но я никогда не поверила бы, что женщина из нашей семьи, здесь, в Исландии, может встать на сторону преступника против своего старого, ничем не запятнанного отца, на сторону того, кто натравливает осужденных против их праведного судьи, простой люд против его господ и хочет уничтожить патриархальные христианские нравы народа. — А кто так поступает? — Арнас Арнэус и те, кто его поддерживает. — Я полагала, что Арнас Арнэус лишь потому вернулся на родину, что его полномочия превышают полномочия всех прочих людей в Исландии, вместе взятых. — Несомненно, он прибыл в альтинг с письмом, подписанным самим королем, — заметила Йорун. — Говорят еще, что он будет творить суд и расправу над купцами, вторгнется в их фактории на юге страны, прикажет сбрасывать в море их товары или опечатывать именем короля их лавки, и тогда беднякам придется обращаться к нему за горстью муки или щепоткой табаку. Он, говорят, вступается за мошенников и обвиняет знатных лиц. Люди сведущие считают, что он послан теми, кто в Копенгагене изгнал из королевского совета высокородных дворян и посадил на их место ремесленников, пивоваров и бродяг. И не успел дойти до нас слух о его прибытии, как ты уже собираешься дать ему в руки улики против нашего славного отца. Разреши мне, сестра, напомнить тебе, что Дидрик из Муэндэ, который тоже уверял, будто у него имеются королевские грамоты, теперь лежит под грудой камней на том берегу реки. Взглянув на сестру, Снайфридур заметила, что ее лицо все еще в красных пятнах. — Не говори мне больше об Арнэусе, дорогая сестра, так же как и о судье Эйдалине. Прости меня, дорогая, но я думаю, что мы проявляем мало любви к отцу, сравнивая его нравственные качества с плутнями какого-нибудь контрабандиста, да еще представляя врагом судьи Эйдалина человека, сомневающегося в законности махинаций такого ничтожества, как Вигфус. — Я не говорила, что власть имущие не могут поступать несправедливо. Мы знаем, что все люди — грешники. Но я говорю — и со мной согласятся все честные люди, — что Исландия недолго просуществует, если исландские правители будут унижены и брошены в Бремерхольм. Вместе с ними исчезнут с лица земли лучшие люди нашей страны. Как же назвать человека, который явился разрушить обычаи и порядки нашей страны, до сих пор не допускавшие наш народ превратиться в шайку отчаянных воров и убийц, человека, который опечатывает у бедных людей муку и табак и не доверяет нашим славным купцам? Это им-то, которые пускаются в бурное море, пренебрегая смертельной опасностью! Как назвать такого человека? Прости меня, сестра, но я не нахожу слов, когда ты говоришь о доверии к такому человеку. А раз ты даешь мне понять, что знаешь его столь же хорошо, как и своего отца, то разреши мне спросить: как это могло случиться, что ты так хорошо знаешь этого человека? Правда, как-то летом он гостил у наших родителей на западе. Он старался собрать и вывезти из страны все книги, в которых рассказывается о наших славных предках. Мне вспоминается, что мой муж и я вместе с тобой провожали его из Скаульхольта на корабль. Неужто он на всю жизнь вскружил тебе голову? Я всегда отвергала эти слухи. Ведь ты в ту пору была еще ребенком и смыслила в мужчинах не больше, чем кошка в звездах. Кроме того, не прошло и года, как он женился в Дании на богатой горбунье. Но все же мне хотелось бы знать, что произошло между вами, если через шестнадцать лет ты все еще предпочитаешь прибегнуть к содействию этого изменника и не желаешь принять бескорыстную помощь своего истинного друга. — Если мой отец — один из столпов Исландии — откажется удовлетворить мою просьбу, которую я прошу тебя передать ему, — сказала Снайфридур, — и если тот человек, которого ты называешь изменником, обманет мое доверие и откажется расторгнуть договор с богачом Вигфусом, тогда, клянусь тебе, милая сестра, я разведусь с юнкером Магнусом и выйду за моего доброго друга и терпеливого жениха каноника Сигурдура. Но не раньше. Вскоре сестры закончили беседу, во время которой одна разволновалась, а другая оставалась совершенно спокойной. Супруга епископа обещала передать отцу на альтинге просьбу сестры, и Снайфридур вернулась в Брайдратунгу. Глава четвертая К началу сенокоса юнкера вновь охватило беспокойство, всегда предвещавшее у него одно и то же: запой со всем сопутствующим ему бахвальством и омерзительным поведением. Он поднимался с зарей, но ничего не делал. В сарае, в куче стружек, лежал его инструмент и утварь, которую он собирался починить. Как-то ранним прохладным утром он стоял в сарае и смотрел на улицу. Затем он спустился к реке, — возможно, чтобы встретить проезжих. Через некоторое время можно было услышать, как он что-то напевает в сенях. Он приказал привести верховых лошадей, заботливо осмотрел их копыта, направился в кузницу и подковал одну из лошадей. Он долго расчесывал лошадям гривы, счищал с них скребницей грязь, гладил их и при этом дружески разговаривал с ними, а затем снова отпустил их на волю, не теряя, однако, из виду. Потом он зашел в хижину бедного арендатора, выругал ее несчастного обитателя и стал беспокойно слоняться по двору. Экономка Гудридур накрыла ему на стол в комнате с панелями, так как он никогда не ел вместе с людьми. Она подала ему скир, треску и масло. Он сморщил нос и спросил: — Разве у нас нет баранины? — Не помню, чтобы моя госпожа, супруга судьи из Эйдалина, что-нибудь говорила на этот счет, — сказала экономка. — А вымя в уксусе? — У овец, что околели этой весной от голода, не было ни мяса, ни вымени, которые годились бы в пищу. — А разве наши хутора на севере больше не платят оброка? — Этого я не знаю, но зато у нас имеется снятое кислое молоко из вашей родовой усадьбы. — Ну давай сюда молоко, да смотри, чтобы оно и вправду было холодное и кислое. — Скажите, пожалуйста, должна ли госпожа ждать, пока ее вынесут мертвой, или она может по доброй воле уйти отсюда? — Об этом, любезная, спроси судью Эйдалина, — ответил юнкер. — Он вот уже пятнадцать лет не отдает мне хуторов, которые его дочь должна была принести мне в приданое. Когда через несколько минут экономка принесла молоко, юнкера уже и след простыл. Он исчез, как исчезают птицы перед смертью. Никто не знал, куда он девался. Его не видели на тропинке, которая вела от усадьбы к проезжей дороге. Говорили, что он тихонько пробрался задворками, когда людей сморил послеобеденный сон. Никто не знал точно, когда он ушел, однако в усадьбе его не было. На одном из подоконников еще лежали топор и молоток: он собирался затянуть окно кожей и починить раму. В траве под окном валялись стружки. На этот раз он прихватил с собой серебро, и, случись даже, что склад фактории окажется опечатанным, за плату он добудет себе водку. Да, компания на сей раз пришлась по душе юнкеру: купец, капитан корабля и другие датчане. Этой компании было о чем поговорить. Особенно занимало их известие о том, что королевский посол Арнэус, прибывший на корабле в Хольмен, посетил большую часть факторий в южной части страны, а затем поехал верхом в Эйрарбакки. Повсюду он объявлял товары купцов негодными; он приказал сбросить в море более тысячи тунн[108] муки, потому что в ней кишели черви и клещи; сказал, что строительный лес годится только на дрова, что все железо проржавело и ничего не стоит, такелаж сгнил, а вместо табака торгуют обыкновенной травой. Он также усомнился в правильности мер и весов. Изголодавшиеся бедняки со слезами на глазах смотрели, как сбрасывают в море муку, и боялись, что теперь уже ни один купец не захочет приехать в столь неблагодарную страну. — Нужно подать жалобу в верховный суд, — говорили купцы. — Пусть нам все возместит казна. Будет вполне справедливо, если король пострадает из-за этих исландцев: ведь торговля с ними не сулит ничего, кроме позора. И ни один чужеземный король, император или купец не даст за эту землю ни полушки, сколько бы раз его величество ни предлагал им купить ее. Услышав, как унижают его страну, юнкер пришел в ярость, ибо он вспомнил вдруг, что принадлежит к исландской знати. А чтобы доказать, какие исландцы храбрецы и герои, он сунул руки в карманы и, вытащив полные пригоршни блестящих серебряных далеров, стал разбрасывать их вокруг себя. Он кричал, чтобы ему подали жаркого, и заявил, что обязательно переспит со служанкой. В конце концов он вышел, хлопнув дверью, и купил в Сельвогуре небольшой участок земли. Так продолжалось два дня, и, несмотря на все бахвальство юнкера, датчане не прониклись большим уважением к Исландии, а кошелек его вскоре опустел. Под конец ему осталось доказывать героизм и храбрость исландцев только кулаками. Очень скоро датчане потеряли всякую охоту водить с ним компанию. Не успел он оглянуться, как лежал уже, растянувшись во весь рост, в грязи на площади перед факторией. Была ночь. Придя в себя, он попытался вломиться к купцу, но тщетно, ибо дверь была очень массивная. Он звал служанку, но и она не желала знаться с таким человеком. Он грозил поджечь дом, но либо в Эйрарбакки нельзя было раздобыть огня, либо юнкер был неискусным поджигателем, только дом остался стоять, как стоял. Юнкер бушевал без перерыва с полуночи до утра, и наконец в одном из окон показался в нижнем белье приказчик. — Водки! — потребовал юнкер. — А деньги? — спросил тот. Но в кармане у юнкера была лишь купчая на небольшой хутор в Сельвогуре. — Я тебя пристрелю, — закричал юнкер. Приказчик захлопнул ставни и лег спать, а у юнкера не было ружья. К утру юнкеру удалось разбудить младшего приказчика. — Давай деньги, — сказал приказчик. — Заткни глотку! — заявил юнкер. На этом беседа закончилась. Всю ночь напролет юнкер ревел, ругался и вымещал свою злость на соседних домах. Мало-помалу он протрезвел и разыскал своих лошадей. В девять часов утра, когда он заявился в Ватну к Йоуну Йоунссону, он был уже совершенно трезв, но жаждал опохмелиться. Йоунссон с батраками косил траву на выгоне перед домом. Юнкер подъехал к нему, но крестьянин был не в духе. Он назвал его бездельником и велел убираться с некошеной травы. — У тебя есть водка? — спросил юнкер. — Есть-то есть, — ответил Йоун из Ватну, — да не про твою честь. Юнкер попросил продать ему водки, сказал, что готов заплатить любую цену, но только сейчас у него нет при себе наличных. — Если бы даже все моря нашей страны по одному моему слову превратились в целое море водки, а вся суша — в серебро, с вензелем Магнуса Сигурдссона из Брайдратунги, то лучше бы мне лежать мертвым, чем обменять стакан моей водки на унцию твоего серебра. Юнкер сказал, что до сих пор он не слишком-то нажился на торговле с Йоуном, а не так давно по милости его водки и вовсе лишился своего достояния, и, быть может, в эту самую минуту его жену выгоняют из Брайдратунги. Тут раскрылось, почему Йоун из Ватну так зол на юнкера: два дня назад его тесть Вигфус Тоураринссон вызвал его на альтинг, и сам судья Эйдалин угрозами принудил их обоих за смехотворную цену уступить ему Брайдратунгу. После этого судья передал усадьбу в дар своей дочери Снайфридур. Не помогло и то, что юнкер предъявил купчую на участок земли в Сельвогуре. Йоун не хотел больше порочить свое доброе имя сделкой с зятем судьи. Юнкер сел в траву и заплакал. Йоун продолжал косить. Подойдя вплотную к юнкеру, он вновь попросил его отправиться восвояси, но юнкер взмолился: — Ради Христа, снеси мне голову косой. Виноторговец почувствовал жалость к нему. Он повел юнкера в амбар, нацедил ему кружку водки и отрезал кусок рыбы. Юнкер мгновенно ожил. Он тут же вспомнил, что его отец был нотариусом, управителем монастырских угодий и еще бог весть чем, что предки его как с отцовской, так и с материнской стороны были именитые люди, а некоторые даже дворяне. Поэтому он заявил, что не привык есть в амбаре рыбу, да еще руками, словно какой-нибудь нищий. Он потребовал, чтобы его отвели в комнаты и чтобы там его, как человека столь знатного рода, потчевала за столом сама хозяйка или ее дочери. Йоун напомнил, что только сейчас Магнус сидел в траве и умолял снести ему голову. Это повело к новым пререканиям между гостем и хозяином, и гость полез было в драку из-за того, что ему не оказали должного уважения. Поскольку хозяин был слабее гостя и к тому же не охотник до драк, он кликнул своих батраков и приказал им связать гостя и засунуть его в мешок. Они впихнули юнкера в мешок, завязали и поволокли на выгон. Юнкер вопил и барахтался, пока не заснул. К вечеру Магнуса развязали, посадили на лошадь и натравили на него четырех злых псов. Поздно вечером юнкер снова очутился в Эйрарбакки. Он постучался было к купцу и его приказчику, чтобы попросить их перевезти его на торговое судно к капитану, но датчане не желали с ним больше знаться. Даже младший приказчик не удостоил его вниманием. Юнкер был очень голоден, но в Эйрарбакки, как и во всей округе, царил голод. Какая-то бедная вдова вынесла ему в деревянной миске немного снятого молока, горсть водорослей и голову сушеной трески, которую женщина сама ему очистила, ибо он вдруг вспомнил, что такому знатному человеку не пристало чистить рыбу самому. Лавка купца все еще была на запоре, и крестьяне из дальних округов сваливали привезенную шерсть и другие товары прямо перед факторией. Сам купец в это время сидел взаперти и поедал жаркое, запивая его вином. Некоторые крестьяне стояли перед амбаром и разглядывали королевскую печать, другие — большей частью молодые батраки и набежавшие откуда-то бродяги — ругались и шумели; третьи столпились в сторонке и рассуждали, не подать ли им жалобу. Многие стояли на берегу моря, состязались в складыванье стихов или пробовали силу, поднимая разбросанные кругом большие камни. Крестьяне из Эрефи, расположенного в тринадцати днях пути, невозмутимо повели своих навьюченных лошадей на юг, через пустошь, в надежде что в Батсендаре им откроют амбары. Здесь водкой и не пахло. Кое-кто из крестьян запасся спиртным, и юнкеру дали глоток. Но это только разохотило его. После полуночи площадь опустела, так как все разбрелись в поисках ночлега. Некоторые заночевали вместе со своими голодными собаками под забором. Юнкер остался наедине с луной — над морем висел ее серп. Но водки не было ни капли. Внезапно на площадь быстрым шагом вышел Тоурдур Нарфасон, или, как его еще звали, Туре Нарвесен. У него были белые зубы, красные глаза, кривой нос и могучие кулаки. Лицо его было выпачкано смолой… Он сдернул с головы поношенную вязаную шапку и упал на колени перед юнкером. В юности Туре состоял на службе у епископа в Скаульхольте, но был изгнан за любовные похождения. С той поры у него остались в памяти кое-какие латинские слова. Он убил свою возлюбленную, а некоторые уверяли, что и двух, но возможно, что не он один был виновен в этом. Как бы то ни было, он избежал казни, но долго просидел в Бремерхольме. Это был мастер на все руки, скальд и писец, веселый собутыльник и прославленный сердцеед. К тому же он так легко изъяснялся по-датски, что датчане почитали его за своего. Он был на побегушках в фактории, и ему разрешали спать в хлеву со свиньями. Осенью он благодаря своей ловкости помогал бочару и в обществе исландцев именовал себя бондарем, но датчане не принимали его всерьез. Сейчас Туре Нарвесен был на этой площади чем-то вроде стража его королевского величества и должен был также нести охрану по ночам, дабы задерживать людей, подозреваемых в намерении поджечь дома или сорвать королевскую печать. Юнкер пнул ногой в грудь человека, стоявшего перед ним на коленях. Ведь это был грязный соблазнитель, убивший исландскую девушку, которая называла его своим ангелом. — Давай сюда водку, сатана, — сказал юнкер. — Ваша милость! Водку? В такое тяжелое время? — визгливым голосом отозвался Нарвесен. — Ты что, хочешь, чтобы я тебя убил? — Ах, ваша милость, почему бы и нет? Все равно, конец света не за горами. — Я подарю тебе лошадь, — сказал юнкер. — Господин юнкер хочет дать мне лошадь! — воскликнул Туре Нарвесен. Он поднялся на ноги и обнял юнкера. — Многая лета моему господину. Затем он собрался идти дальше. — Ты получишь участок в Сельвогуре, — сказал юнкер, хватая Туре Нарвесена за разорванный камзол и держа его изо всех сил. Увидев, что вырваться не удастся, Туре снова обнял юнкера и поцеловал его. — Разве не говорил я всегда, что мягкое слово кость ломит. И поскольку дело, видно, важное, то я могу предложить лишь разыскать свинопаса. Юнкер отправился с Туре Нарвесеном к свинопасу, чьим заботам были вверены животные, которые одни только во всей Исландии жили в довольстве и почете, хотя бы потому, что по приказу королевского посланца двуногим созданиям было строго-настрого запрещено есть червей и клещей. Иногда крестьянам в знак милости разрешалось поглядеть через дощатый забор на этих удивительных зверей. Нередко их при этом мутило, потому что своей окраской эти животные напоминали голых людей: своей упитанностью они походили на богачей, но у них были понимающие глаза бедняков. Многих рвало желчью при этом зрелище. Хлев был деревянный и просмоленный, словно господский дом. В одном его конце спал человек, стороживший животных, некто Йес Лоу, подручный в фактории, друг и приятель Туре Нарвесена по Бремерхольму. Простой народ косо смотрел на человека, который кормил подобных животных в стране, где каждую весну умирали от голода тысячи взрослых и детей. Туре Нарвесен постучал условным стуком в дверь хлева, и друг тотчас открыл ему. Юнкер остался ожидать снаружи. Они долго совещались в хлеву, и юнкер начал терять терпение. Так как дверь была заперта на задвижку, он вновь принялся бушевать и грозить убийством и поджогом. Наконец Туре Нарвесен вышел. Вид у него был удрученный; он сказал, что Йес Лоу весьма несговорчив: по приказу короля здесь все закрыто и опечатано и водки не получишь даже за золото. Он кланяется Магнусу и советует обоим исландцам обратиться за водкой к их земляку Арнесену. Юнкер просил передать свинопасу, что тот получит хутор в Сельвогуре, на это Туре ответил, что у свинопаса нет никакого желания стать владельцем хутора. Пусть, ответил юнкер, свинопас скажет ему, чего бы он хотел. Туре Нарвесен уступил, словно нехотя, уговорам юнкера и согласился еще раз попытаться умилостивить свинопаса. Юнкер воспользовался случаем, чтобы протиснуться вслед за ним в хлев. Он был исполнен решимости добиться своего. Тучностью Йес Лоу напоминал тех животных, за которыми он ходил, и воняло от него точно так же. Он лежал на нарах, а по другую сторону дощатой перегородки, совсем рядом с ним, помещались животные. В одном закуте — боров, в другом — свинья с двенадцатью поросятами и в третьем — крупный молодняк. Животные проснулись и захрюкали. Ни один исландец не мог выносить их запаха, но юнкер ничего не чувствовал. Он прижал свинопаса к груди и поцеловал его. Дверь осталась открытой, и снаружи были море и луна. Свинопас сказал, что в лавку не проникнет даже самый ловкий вор, так как этот проклятый исландский пес Арнесен снабдил наверняка фальшивыми печатями все двери, кроме потайной двери в винный погреб, ключ от которой купец держит у себя под подушкой. Магнус Сигурдссон вновь предлагал хутора и другую недвижимость, но все было напрасно: никто не верил больше, что он еще чем-то владеет. Никто не знал, кому принадлежит теперь его усадьба и другое имущество: ему ли самому, виноторговцам в разных концах света или, может быть, его тестю, судье. Юнкеру пришло в голову, что самое лучшее было бы убить их обоих, но в этот момент Туре Нарвесен обменялся многозначительным взглядом с Йесом Лоу и сказал своим визгливым голосом, которому постарался придать льстивый оттенок: — Брат мой узнал, что у вашей милости имеется еще одна драгоценность, до сих пор не заложенная и не проданная, — ваша благородная и добродетельная супруга. При упоминании о жене юнкер взорвался и без дальних слов ударил Туре Нарвесена кулаком прямо в нос. Здесь Туре отбросил всякую вежливость и ответил на удар. Началась потасовка. В драке Магнус Сигурдссон был беспощаден и всегда старался изувечить своего противника. Йес Лоу выкарабкался из соломы, подтянул штаны и тоже бросился на юнкера. Некоторое время все они колотили друг друга, но в конце концов Туре и свинопасу удалось одолеть юнкера. Однако он так разбушевался, что его невозможно было утихомирить и им пришлось связать его. Они оторвали кусок от большой веревки и не без труда связали юнкеру руки и ноги. Затем они перебросили его через перегородку к свиньям. Кавалер бешено ревел и катался в навозе, но не мог освободиться. Свинопас дал убийце Нарвесену нож и попросил его последить за этим негодяем, пока он сходит кой-куда. Туре Нар-весен стал около перегородки. Он вырвал у себя клок волос, попробовал на нем лезвие и осторожно провел им по ладони. Теперь он был снова воплощенной вежливостью. Он начал восхвалять юнкера и его супругу, воспевал ее добродетели, безупречную скромность и знатность, а связанный юнкер катался в это время в навозе и ревел. Свиньи испуганно сбились в кучу в одном из углов хлева. Наконец свинопас вернулся и принес с собой бутылку и восьмилитровый бочонок водки, который он поставил у перегородки рядом со своими нарами. Оба стали по очереди прикладываться к бутылке, но юнкеру не перепало ни капли. После того как оба приятеля вдосталь угостились, Туре сказал юнкеру: — Наш друг Йес Лоу готов продать этот бочонок вашей милости, но сперва следует заключить небольшой контрактик. Ведь теперь водка на вес золота, и тот, кто ею торгует, рискует угодить под плети или очутиться в Бремерхольме. — Дайте мне глотнуть, — хрипло проговорил юнкер, перестав реветь, — а потом можете перерезать мне глотку. — О, подобная сделка нас не устраивает даже в такое тяжелое время, и без крайней нужды мы не станем так шутить с дворянином, — сказал Туре Нарвесен. — Напротив, я набросаю на бумаге небольшой договор, который мы затем скрепим своими подписями. Йес Лоу вытащил письменные принадлежности, которые он раздобыл одновременно с водкой, и Туре Нарвесен долго сидел, положив на колени доску, и писал. Йес Лоу примостился возле него и время от времени утолял жажду. Наконец контракт был готов. Туре встал и начал зачитывать его, а толстый свинопас стоял у него за спиной и ухмылялся. Документ начинался следующими словами: «In nomine domini, amen, salutem, ex officio»[109]. Это доказывало, что писавший сие состоял некогда на службе у епископа. Дальнейшее было изложено тем торжественным, вежливым и богобоязненным стилем, который был столь характерен для этого убийцы. Ниже следовало, что в году таком-то после рождества Христова в стране Исландии, в местности по названию Эйрарбакки, в хлеву купца встретились три достойных человека: кавалер и юнкер из Брайдратунги, мосье Магнус Сивертсен, уважаемый и почтенный датчанин Йес Лоу, торговец, помощник управителя и начальник, ведающий в данном месте особыми датскими животными, а также объездивший весь свет художник и высокоученый скальд Туре Нарвесен, бывший семинарист из Скаульхольта, а ныне королевский бочар и полицмейстер при королевской торговой монополии. Они пришли между собой к нижеследующему недвусмысленному соглашению, имеющему законную силу, и составили договор, который они, призвав на себя милость святого духа, решили выполнить, для чего скрепили его рукопожатием и клятвой. Настоящий договор не может быть расторгнут никем, кроме нашего всемилостивейшего короля и его королевского совета. Он гласит: бочонок с водкой, стоящий на полу между партнерами, перейдет в законную и неотчуждаемую собственность названного выше кавалера и юнкера М. Сивертсена, взамен чего упомянутый кавалер и юнкер, по подписании настоящего документа, должен выполнить по отношению к вышеназванным датчанам следующие условия: по доброй воле и согласию передать упомянутым честным и почтенным датчанам Йесу Лоу и Туре Нарвесену все супружеские права на три дня и три ночи на свою, юнкера Сивертсена, славящуюся красотой, рукоделием и знатностью, всеми добродетелями украшенную венчанную жену и супругу госпожу Снайфридур Эйдалин, Бьорнсдоутир. Одновременно с этим документом кавалер мосье М. Сивертсен должен заготовить соответствующее свидетельство и письмо, обращенное к его вышеописанной жене. Когда чтец дошел до этих слов, послышался голос кавалера: — Небеса отражаются в ее глазах. Я знаю, что связанный валяюсь в грязи. Поскольку, говорилось далее в документе, водка в упомянутом бочонке является настоящей и чистой, достаточно крепкой и неразбавленной, супруга юнкера Сивертсена должна точно так же принять подателей настоящего письма со всей добротой и христианским смирением, не выказывать недоброжелательства и грубости, быть с ними покорной, благосклонной и кроткой, угощать их всем, что найдется в доме, прежде всего бараниной, выменем в уксусе и свежим маслом, как если бы она была добродетельной, законной, очаровательной супругой каждого из них… — Звезды сплели венок вокруг этого чела, — сказал вдруг кавалер. — Я знаю, что я и есть сама прокаженная, завшивевшая Исландия. Достойные господа не обращали внимания на замечания юнкера, и Туре Нарвесен продолжал читать. В заключение в документе говорилось, что настоящее соглашение должно сохраняться в тайне, как это и подобает договорам между благородными людьми, с тем чтобы всякая чернь, чего доброго, не подняла на смех трех партнеров и их доброе имя не пострадало бы из-за пересудов и сплетен всяких посторонних людей. Единственный экземпляр контракта останется на хранении у его составителя. «В чем мы и подписуемся в доказательство и подкрепление всего вышенаписанного…» Связанный перестал плакать, реветь и кататься по земле и лежал молча и неподвижно на полу хлева. Бочонок стоял по другую сторону перегородки на расстоянии вытянутой руки. Наконец юнкер приподнялся, закинул голову назад, взглянул с искаженным лицом на потолок и сказал тому, кто обитает там, наверху: — Боже, если даже в страстную пятницу на пороге церкви я плюну тебе в лицо, я буду знать, что на все твоя воля! Затем он снова упал в навоз и тихо сказал: — Давайте сюда бочонок… Они ответили, что сделают это лишь при условии, если он поставит свое имя под контрактом. Он согласился, и тогда они развязали его. Он подписал, так сильно нажав на перо, что брызнули чернила. Туре Нарвесен вторым поставил свою изящную роспись, которая никак не вязалась с его огромными ручищами. Йес Лоу поставил крест, ибо, подобно большинству датчан, он был неграмотен. Туре подписал внизу его имя. После этого они наконец вручили бочонок кавалеру, который тотчас поднес его ко рту. Утолив жажду, он оглянулся, но его собутыльники исчезли. И тут с ним случилось то, что так часто бывает со многими людьми, достигшими предела своих мечтаний: он не испытывал никакой радости. Он словно оцепенел. Пошатываясь, он выбрался из хлева, держа бочонок под мышкой, и стал спускаться к берегу. Пахло водорослями. Взошла бледная луна. Он крикнул, но приятелей нигде не было видно. Он бросился было бежать, но не знал куда. Ноги у него подкашивались, земля ходила под ним ходуном. Он растянулся на земле ничком, даже не заметив, что упал. Земля снова закачалась под ним. Он старался двигаться медленно, но земля то поднималась, то опускалась. Наконец он сел возле какого-то дома, прислонился к стене и стал ждать, пока остановится земля. Он свесил голову на грудь и бормотал про себя имена воителей, рыцарей, судей, скальдов, крестоносцев и блюстителей закона, которых он с полным правом причислял к сонму своих предков. Сам он не походил на человека, но и не был животным. Он твердил себе, что он самое жалкое существо на земле и величайший человек в Исландии. Под конец он начал распевать мрачные заупокойные молитвы, которым учила его в детстве мать. Обратимся теперь к двум счастливцам, купившим супругу юнкера. Они убежали с документом в руках. Ночь была тихая. Крошечные хижины из торфяника глубоко ушли в землю, словно хотели спрятаться. Где-то лаяли собаки. Свинопас сунул бутылку водки под камзол. Им приходилось часто подкрепляться, впереди ждала нелегкая работа. Они решили этой же ночью поспешить с купчей прямиком в Брайдратунгу. Датчанин сказал, что по утрам женщины особенно теплые. Оба находились в том блаженном состоянии, когда выполнение задуманного кажется столь же легким, как и само решение. Теперь дело было только за лошадьми. К счастью, на лугу их было хоть отбавляй. Приятели тотчас стали выбирать себе скакунов. На берегу ручья паслись вьючные лошади из отдаленных местностей, клячи со стреноженными передними ногами, а также табун необъезженных лошадей. Лошадям не понравились люди, особенно датчанин, и они не давались им в руки. Наконец Туре Нарвесену удалось поймать и взнуздать двух коней. Седел не было, и поэтому всадникам пришлось сесть прямо на круп лошадям. Конечно, исландец, наряду с многими другими искусствами, изучал и искусство верховой езды, но датчанин никогда еще не ездил верхом ни с седлом, ни без седла, а так как он был тучен и уже не молод, да к тому же еще и пьян, то ему стоило немалого труда взобраться на лошадь. Наконец ему удалось сделать это, подведя коня к пригорку. Но едва он взгромоздился на лошадь, у него закружилась голова и он почти протрезвился. Ему казалось, что животное вот-вот свалится на бок, или перекувырнется, или пустится в галоп, и тогда всаднику конец. Каждое движение лошади казалось ему опасным для жизни. Он заклинал своего спутника ехать потише, наклонился вперед и обнял своего скакуна за шею. Им еще далеко ехать, заметил Туре Нарвесен, и поэтому нужно спешить. К тому же им предстоит переправиться через широкий поток, чтобы сократить путь, коли они хотят попасть в Брайдратунгу рано утром, пока их общая возлюбленная супруга еще нежится в постели. — Я падаю, — заявил датчанин. — Может, ты останешься и придешь потом пешком? — предложил Туре Нарвесен. — Похоже, что ты хочешь меня надуть, — сказал датчанин. — А ведь водку-то достал я. Ты же знаешь, что я слаб на ноги и не могу ходить пешком по Исландии. — Дорогой брат, — ответил Туре Нарвесен, — я лишь думал, что, может быть, я поеду вперед, передам от тебя привет и скажу, что ты будешь к обеду. — А как я один найду дорогу? Мне никогда в жизни не добраться до Брайдратунги. Я даже не знаю, в какую сторону ехать. Вдруг я заблужусь, свалюсь с лошади и сломаю себе шею, а ты приедешь вперед, получишь бабенку и предашь своего приятеля. А водку-то я украл. — Не забывай, дорогой брат и друг, что я зато составил купчую. Датчане — великие люди у себя на родине, но здесь все зависит от того, умеешь ли ты писать, ходить и ездить верхом. Кто придет первый, тот и получит женщину. Йес Лоу больше не мог держаться на лошади, и Туре Нарвесен почувствовал жалость к нему. А поскольку лошадь датчанина была с норовом, то Туре решил подъехать к нему поближе. Но, на беду, датчанин сидел на кобыле, которая ревниво оберегала свою добродетель, и, как только Туре подъехал к ней на своем коне, она заржала и начала лягаться. Тотчас датчанин, сделав грациозный пируэт, перелетел вверх тормашками через голову своей кобылы. — Оно и видно, на что вы, датчане, годны, — промолвил Тоурдур Нарфасон, спешился и пнул своего спутника ногой. — Вот мерзавец! Ударить меня, когда я ранен и лежу без сознания! — воскликнул датчанин. Тоурдур Нарфасон положил датчанина на спину, ощупал его всего и заметил, что он насквозь промок, так как бутылка с водкой разбилась. Сам Йес был, однако, цел и невредим. — Ну, вот, ты разбил бутылку, и теперь ты мне ни к черту не нужен, — сказал Тоурдур Нарфасон. — Наша дружба врозь. Я тебя бросаю. Теперь — каждый за себя. Кто первый придет, тому и достанется женщина. Тут свинопас схватил Нарфасона за ногу и заявил: — Я честно служил своему купцу и королю, я украл водку, и женщина моя. — Н-да, несчастный вы народ, датчане, — заявил Тоурдур Нарфасон, награждая своего друга новыми тумаками, — неужто вы воображаете, что придет день, когда Снайфридур, Солнце Исландии, достанется вам? Тут терпение датчанина лопнуло, и он попытался подставить ножку своему приятелю-убийце, теперь открыто ставшему его соперником. Началась драка. Когда дело дошло до схватки, у толстого честного датчанина нашлось порядочно сил, и оказалось, что он знает кое-какие приемы, удивившие исландца. Исландец хотел драться стоя, в обхват, но датчанин предпочел померяться с ним силами лежа, чтобы использовать вес своего тела. Они долго боролись, в клочья изорвали друг на друге одежду, так что под конец они уже полуголые царапали и молотили друг друга, пока у них не хлынула кровь изо рта и из носа. Оружия ни у кого не оказалось, но под конец Тоурдуру Нарфасону удалось нанести своему приятелю такой ловкий удар, что тот свалился замертво. Голова свинопаса бессильно запрокинулась, язык вывалился изо рта, глаза закрылись. Нарфасон, вконец измученный, сел неподалеку от него. Занималась заря. Водки не было. Он увидел лежавший на земле договор и подобрал его. Он вывихнул себе ногу и теперь прихрамывал. Ярость его понемногу улеглась, а боль во всем теле усиливалась. На болоте было еще тихо. Слышалось лишь журчание реки. Время высиживания птенцов уже миновало. Он увидел неподалеку свою лошадь, дотащился до нее и, взобравшись ей на круп, продолжал путь. Лошадь очень устала и двигалась, лишь пока всадник молотил ее изо всех сил пятками. Но под конец и это перестало действовать. Она заартачилась и не желала трогаться с места. Всадник спешился, дал лошади пинка и, улегшись на пригорке, стал смотреть на небо. Солнце уже сияло, но луна еще не зашла. Он вытащил из-за пояса документ и письмо к женщине, внимательно перечитал их, но нигде не обнаружил грубых ошибок. — Слава богу, что я ученый человек и скальд, — сказал он. Один глаз у него болел при чтении, и ему трудно было держать его открытым, так как глаз все больше заплывал. Туре попытался было подняться, но у него закружилась голова. Он еще ничего не добился, хотя и избил датчанина до полусмерти. И Брайдратунга, и теплая женщина были еще далеко. Его томила жажда, не было сил встать. — Пожалуй, лучше всего немного вздремнуть, — пробормотал он и лег. Так он и заснул с контрактом в руке. Глава пятая На другой день после описанных событий Снайфридур Эйдалин Бьорнсдоутир в третьем часу пополудни шла в сопровождении какой-то женщины по лужайке к дому. Через плечо у Снайфридур висел на тесьме деревянный короб с собранными ею кореньями и травами. Как и все женщины ее рода, она знала толк в полезных растениях и умела приготовлять из них замечательные целебные настои и краски. Некоторые травы она брала ради их чудесного запаха. На ней был старый синий плащ. Она шла с непокрытой головой, обнаженной шеей и распущенными волосами. Ее лицо и руки сильно загорели. Снайфридур каждый день ходила за травами, и от нее словно исходило золотое сияние. Еще издали она увидела, что к камню перед домом привязана большая черная лошадь и по двору расхаживает, стиснув руки, маленький тощий человек в черном. Это был скаульхольтский каноник. Завидев хозяйку дома, он снял шляпу с высокой тульей и, держа ее в руке, пошел по лужайке навстречу Снайфридур. — Вот неожиданная честь, — сказала она, кланяясь ему с улыбкой, и, подойдя ближе, протянула свою загорелую, немного выпачканную в земле руку. От нее шел сильный запах чабреца, душистого колоска, земли и вереска. Он избегал смотреть ей в лицо. Он поздоровался с ней, возблагодарил бога за то, что видит ее в добром здравии, и, вновь водрузив шляпу на свой воскресный парик, стиснул, как прежде, свои синеватые, чуть распухшие дряблые руки и стал внимательно их разглядывать. — День выдался такой погожий, что я не мог отказать себе в удовольствии проехаться верхом на моем вороном, — сказал он, словно желая извиниться за свое появление. — Хвостовертки как раз и летают в самое жаркое время года, — заметила она. — В эту пору меня всегда тянет в горы, словно какую-нибудь бродяжку. — В нашей бедной стране, где все гибнет, эти дни имеют что-то общее с вечностью. Это apex perfectionis[110]. — Меня глубоко радует встреча со слугой божиим на этой лужайке. Добро пожаловать. — Нет, нет, — возразил он, — я вовсе не собирался вести еретические речи, и пусть мадам не думает, что если я восхваляю творение прежде творца, то значит я впадаю в язычество. Я хотел лишь сказать: благословенны те дни, когда молитва как бы сама собой превращается в благодарение. Хочешь молиться, и незаметно начинаешь благодарить. — Я убеждена, дорогой пастор Сигурдур, что, когда вы приедете ко мне в следующий раз, вы расскажете, что встретили красивую девушку и она показалась вам summum bonum[111], самой вечной жизнью. И к тому же я слыхала, что вы нашли среди развалин безобразное распятие[112] и тайно поклоняетесь ему. — Credo in unum Deum[113], мадам. — He думайте, дорогой пастор, что я подозреваю вас в ереси, даже если у вас есть образ. — Важно отношение человека к образу, а не самый образ. Самое главное, верить в истину, которую может нести в себе даже весьма несовершенный образ, и жить ради нее. — Да, — сказала она. — На том месте, где у Авраамова барана был правый рог, мне пришлось вышить на покрывале вензель и число. Но разве кому-нибудь придет из-за этого в голову, что баран сломал один рог в чаще? Нет, всем известно, что у барана, посланного богом, было два великолепных рога. — Раз уж мы заговорили об образах, я хотел бы изложить вам все, что думаю. Есть один образ, стоящий над всеми, — это наша жизнь, творцами которой являемся мы сами. Другие образы хороши, если они показывают нам наши недостатки и наставляют нас, как лучше построить свою жизнь. Вот почему я сохранил найденное при раскопках старинное изображение Христа, оставшееся от папистских времен. — Вы умный человек, пастор Сигурдур, но я все же не знаю, захочется ли мне вышивать на покрывале все те прекрасные образы, о которых вы говорите. — Ведь доказано, — и это можно прочитать у всех ученых мужей, — что та истина, которая проявляется в добродетельной жизни, есть самый прекрасный из всех образов. — Могу ли я попросить doctorem angelicum[114], воскресшего во Флое, переступить порог моего бедного жилища и отведать безобидное питье, которое я сама сварила? — спросила хозяйка дома. — Хвала богу, — сказал он. — Счастлив тот человек, который удостаивается насмешки мадам. Но подобно тому как хвостовертка одиннадцать месяцев ползает по земле, а на двенадцатый летает в сиянии солнца, так и смиренный пастор дождется своего часа. Не будет ли мне дозволено прогуляться с мадам по лужайке и поговорить кое о чем, что занимает мои мысли. Они вышли на лужайку. Однако он и тут не поднял глаз и ступал осторожно, словно взвешивая, как отразится каждый его шаг на земле и на нем самом. Он был чуть ниже ее ростом. — Мы тут говорили об образах, — начал он, продолжая держать руки так, словно собирался читать проповедь. — Об образах истинных и ложных, о тех образах, которые мы рисуем себе правильно или, напротив, неправильно, хотя все они внушены нам господом богом. Я знаю, вы удивляетесь, зачем я приехал к вам с такой болтовней. Но ведь я ваш духовник, и у меня такое чувство, словно сам господь повелевает мне говорить. И я молил его просветить меня. Я чувствую, он хочет, чтобы я обратился к вам с этими словами: «Снайфридур, отец небесный даровал вам больше, чем вы пожелали принять». — Это упрек? — спросила она. — Не мне упрекать вас в чем-либо. — Кому же тогда? Может быть, я была несправедлива к кому-нибудь? — Вы несправедливы к самой себе. Так говорит господь, и об этом знает вся страна, хотя никому не дано знать это лучше вас. Жизнь, которую вы вели все эти годы, не пристала вам — красе и гордости женского пола. Он наконец бросил на нее быстрый взгляд, и углы рта у него дрогнули. Но его черные глаза не вынесли золотого сияния ее волос. Она рассеянно улыбнулась и ответила равнодушным глухим голосом, словно речь шла о пушинке на ее рукаве: — О, разве Христова невеста отныне принимает участие в столь незначительной безделице, как моя жизнь? — Я не думал, что на мою долю выпадет такое испытание: посетить знатную даму, — да еще такую, как вы, мадам, которую никак нельзя заподозрить в том, что она погрешила против гражданских или церковных законов, — и вести с ней серьезную беседу о ее жизни. — Вы меня пугаете, дорогой пастор. Надеюсь, перед тем как вы собирались ко мне, вы не начитались предсказаний Мерлина[115] или видений Дуггала[116]. Много бы я дала, чтобы правильно понять вас. — Я был бы счастлив найти путь к вашему сердцу. Но простому священнику не под силу разобраться в столь сложном лабиринте, тем более что сами вы не желаете понять того, что вам говорят. Мой долг, однако, поговорить с вами, даже если вы окружили себя стеной, сквозь которую не проникнуть бездарному стихоплету. — Продолжайте, дорогой пастор. — Да будет мадам известно, что, когда я говорю с ней, я полностью отдаю себе отчет в том, к кому я обращаюсь. Вы — одна из самых знатных женщин на севере, высокоученая, как те женщины, которых в Исландии некогда прозвали вещими. Вы с малых лет изучали науки и настолько искусны в рукоделии, что ваши работы высоко ценятся в иноземных соборах. И к тому же ваша красота, милостию матери божьей, пронизана таким благоуханием жизни, что одно ваше существование в этой стране, рядом с нашими скромными цветами, служит нам залогом того, что сын божий, невзирая на праведный гнев отца своего, не оставит эту несчастную страну своим покровительством. В эти жестокие времена на тех немногих людей в нашей стране, которые еще не потеряли чувства человеческого достоинства, ложатся тяжелые обязанности. И такой женщине, как вы, бог не дал права губить свою жизнь в союзе с человеком, позорящим честь ее родины. Возможно, вам странно слышать из уст пастора осуждение того, что соединено богом. Но я бодрствовал и молился. Я взывал к святому духу. И я пришел к убеждению, что ваш брак необходимо расторгнуть. Я уверен, что даже сам папа, хотя он и объявил брачные узы нерушимыми, позволил бы вам расторгнуть ваше супружество, ибо оно позорнее всякого блуда. — О, я чуть не забыла, пастор Сигурдур, что вы мой терпеливый жених. Вы полагаете, что я должна развестись с Магнусом и выйти за каноника. Но, видите ли, дорогой мой, если я это сделаю, вы уже не будете женихом, а после невест ведь женихи — счастливейшие люди на свете. И потом, что сказал бы Христос, которого вы извлекли из кучи мусора? — Я всегда знал, что наши предки заимствовали свои поэтические образы у язычников. Что могу ответить на это я, мягкосердечный пастор, которому не положено много думать, а тем более говорить. Все же я давно уже слишком хорошо знаю, что, несмотря на забытые ныне шутки, помыслы дочери судьи всегда были далеки от меня. Яснее всего я понял это по выбору, сделанному ею, когда ее отверг знатный мирянин, которого она любила. Еще менее может бедный служитель божий мечтать о такой женщине теперь, на склоне лет, будь она даже свободна, — теперь, когда человек этот вновь объявился в нашей стране. Ведь я и в молодости не помышлял соперничать с ним. Она начала проявлять признаки нетерпения. — Ах, зачем говорить о нелепых причудах, которыми некогда, еще в родительском доме, забивала себе голову неразумная девочка и о которых она вспоминает сейчас лишь со снисходительной улыбкой. — Шутите вы или говорите серьезно, мадам, пусть это останется на вашей совести. Зато я ясно помню, как взрослая женщина говорила мне о том, что любит его наяву и во сне, живая и мертвая. И меня не удивило бы, если бы нити, из коих соткана ткань вашей жизни, вновь свели вас вместе. Разве не этот вельможа, почти чужеземец, первый толкнул вас ступить неверной ногой на эту скользкую скалу над пропастью, на которой вы сейчас стоите? Он был спутником князей и графов по ту сторону океана, ходил в английских ботфортах, каждую неделю менял свои испанские брыжи, мог перечесть по пальцам учения всех ересиархов и диспуты язычников, знал нынешнюю литературу, подобно всем тем, кто глумится над установленными богом законами. Господь подчас ослепляет людей странными видениями. Он позволил искусителю блуждать по земле в светлых одеждах. Как это случается в сказках, ослепленные своим желанием, вы потеряли разум и очнулись в плену у злого духа, каким являются все светские люди перед лицом бога. Правда, у этого нет графства по ту сторону моря — вместо моря здесь река Тунгу, и у него только одни-единственные брыжи, да и те грязные. Однако он не хуже других умеет насмехаться, как велит злой дух, над всем, что свято, а это для господа бога равносильно чтению французских книг и языческих диспутов. Здесь, впрочем, их заменяет водка. — Я подумала было, что вы приехали, чтобы посеять раздор между Магнусом и мною, но теперь я слышу, что вас занимает совсем другой человек, тот самый, про которого вы когда-то сказали, что лучшего мужа мне нельзя пожелать. Если же он, как вы говорите, искуситель в образе человеческом, ваше пожелание никак не назовешь добрым. — Тридцати с лишним лет, оставаясь все же слабым юнцом, стоял я перед земной оболочкой той славной любвеобильной женщины, которая была для меня одновременно сестрой, матерью и возлюбленной, моей путеводной звездой и ангелом-хранителем. Она была на двадцать пять лет старше меня. Я находился на распутье; дерзкая жажда жизни переполняла меня. Исполненный восторга, я видел, как высекают копытами искры лошади всадников, разъезжавших по стране с важными поручениями. Моим глазам открылось все великолепие мира, и оно заслонило Христа от меня, грешного Адама. И я был терпеливым женихом юной дочери судьи, но она сказала, что меня опередил другой. И мимо меня проскакал тот единственный из всех людей, которому я завидовал, тот, кому первому была отдана ваша любовь. Я знал, что он никогда не будет вашим. Я знал, что он не вернется. — И вы находите, что теперь, когда он вернулся на родину, настало самое время высказать свое мнение о нем? — Вы говорите уже не с влюбленным женихом, мадам, а с умудренным жизненным опытом отшельником, который, как вы сказали, извлек своего Христа из кучи мусора и который уже не робеет перед вельможей. Но пусть я старый отшельник, вы-то ведь — молодая женщина, у вас впереди долгая жизнь и есть обязанности перед отчизной и богом. И мне надлежит позаботиться во славу бога о вашей прекрасной душе. — Могу я спросить, какую же судьбу вы уготовили мне во славу бога? — Я твердо убежден, что ваша сестра, супруга епископа, была бы рада, если бы вы погостили у нее год в Скаульхольте, до тех пор пока брак между вами и Магнусом не будет расторгнут. А за это время вы сумеете обдумать свое положение. — А что потом? — Я уже говорил, что вы еще молодая женщина, — сказал он. — Понимаю. Но если не говорить о вас, дорогой пастор, то какого же мужлана или балбеса пастора прочите вы мне потом в мужья во славу бога? — У вас есть выбор между богатыми помещиками и важными сановниками, — сказал каноник. — Я знаю, кого бы взяла. Старого Вигфуса Тоураринссона, конечно, если бы он не отверг меня. Он не только крупный помещик, но у него еще и серебро водится. К тому же он один из немногих мужчин в Исландии, умеющих разговаривать со знатными дамами. — Может быть, за год в Скаульхольте появится кто-нибудь другой, познатнее. — Теперь я уже ничего не понимаю. Надеюсь, господин каноник, вы не предназначаете мою душу дьяволу во славу бога? — Умная женщина, оберегающая свою добродетель и пекущаяся о чести и неподкупности своих близких, то есть о тех качествах, которые сделали вашего отца первым человеком в стране, обладает большей властью и силой, нежели все королевские грамоты. Быть может, господь предначертал вам, подобно Юдифи, одолеть лаской врагов отца своего. — Нетрудно расточать то, чего у тебя нет, и простите мне, дорогой пастор, если я скажу, что ваши слова несколько напоминают мне детскую игру, которая также начинается словами: «Мой корабль прибыл…» Я не буду пытаться разгадать ваши туманные намеки насчет моего отца и тем более ваши суждения о посланце короля. Но поскольку вы и супруга епископа Йорун хотите сделать из меня нечто среднее между девкой и нищей, то позвольте напомнить вам, что я — хозяйка Брайдратунги и люблю своего мужа не меньше, чем моя сестра Йорун любит своего супруга — епископа. И поэтому я не вижу для нас необходимости оказывать услуги друг другу. Мне думается, она это знала, давая вам подобное поручение. Когда разговор зашел так далеко, каноник разжал руки, и было видно, что они дрожат. Он откашлялся, чтобы придать голосу больше твердости. — Хотя я знал вас еще ребенком, Снайфридур, но, видно, мне, бездарному стихоплету, не дано изыскать слова, которые тронули бы ваше сердце, а посему мы закончим наш разговор. Но так как слова бессильны, мне остается лишь одно: представить вам доказательства, которые я предпочел бы утаить от вас. Он сунул руку в карман и вытащил грязный и измятый лист бумаги. Расправив его дрожащими руками, он протянул ей документ. Это была купчая, составленная прошлой ночью в хлеву в Эйрарбакки, согласно которой ее муж-юнкер за бочонок водки уступил свои супружеские права на три ночи свинопасу-датчанину и убийце-исландцу. Она взяла эту бумагу и прочла ее. Пока она читала, он не отрывал глаз от ее лица. Но оно оставалось непроницаемым. Губы были плотно сжаты, и у нее появилось то отсутствующее выражение, которое было свойственно ей с самого детства, когда она не улыбалась. Дважды внимательно прочитав документ, она засмеялась. — Вы смеетесь? — удивился он. — Да, — ответила она. Прочла еще раз и снова рассмеялась. — Пусть я настолько глуп, что заслуживаю от вас лишь насмешки вместо дружеской и откровенной беседы. Но все же я знаю, что гордой женщине не до смеха при таком неслыханном позоре, даже если она и смеется. — Я одного не понимаю: каким образом вы, дорогой пастор, стали участником этой истории. Какую же сделку вы, со своей стороны, заключили со свинопасом и убийцей? — Вы же знаете, что я не подделал этот чудовищный документ. — Это мне и не могло прийти в голову. Поэтому вы должны представить мне доказательства, что вы причастны к этой сделке. В противном случае рабыня должна ждать, пока явится ее законный властелин. Глава шестая Через несколько дней Магнус вернулся в Брайдратунгу. Утром он появился перед дверью Снайфридур, промокший до нитки, так как на дворе шел дождь, окровавленный, грязный, вонючий, с лицом, заросшим давно не бритой щетиной. Он не поднял глаз и не двинулся с места, когда она прошла мимо, но согнулся, словно нищий, пробравшийся ночью в чужой дом. Она отвела его к себе и ухаживала за ним, и он плакал три дня подряд, как обычно. Затем он поднялся. Первое время он никуда не исчезал, а отправлялся в полдень на луг и косил, почти всегда один, далеко от своих батраков. Он ни с кем не заговаривал и возвращался домой затемно, чтобы поесть перед сном у себя в комнате. Он часто заходил в кузницу и чинил инструменты своих работников, отбивал косы, выковывал грабли, но все это делал молча. Пора сенокоса миновала, но юнкер пока не порывался уйти из дому и продолжал работать по хозяйству, подолгу не покидая своей мастерской. Он чинил всевозможную домашнюю утварь: деревянные чашки, корыта, бочки, ведра, прялки, ящики — или же приводил в порядок дом. К нему вернулся его обычный цвет лица. Теперь он брился и надевал платье, отутюженное и вычищенное его женой. После пригона овец с высокогорных пастбищ осенние дожди прекратились, и наступила ясная погода с легкими заморозками по ночам. Лужи обрастали по краям ледяной кромкой, а на траву садился иней. Однажды Гудридур поднялась наверх к Снайфридур и сказала ей, что внизу стоит какой-то старик, который хочет поговорить с хозяйкой. Он сказал, что явился с запада, из округи Тверотинга. — Что ему нужно, дорогая Гудридур? Я никогда не принимаю нищих. Если у тебя найдется для него немного масла и кусок сыра, дай ему. Я не хочу, чтобы меня беспокоили. Но оказалось, что человек этот не просил милостыни. Это был путник, направлявшийся в Скаульхольт, и у него было важное дело к хозяйке Брайдратунги. Он уверял, что она узнает его, когда увидит. Его провели наверх к ней. Это был пожилой человек. Он встал у порога, снял вязаную шапчонку и приветствовал ее как старый знакомый. Брови у него были еще черные, но волосы уже поседели. Она взглянула на него, холодно ответила на его поклон и спросила, что ему нужно. — Вы не узнаете меня? — спросил он. — Впрочем, это не удивительно. — Нет, — сказала она. — Ты служил когда-нибудь у моего отца? — Недолго. К несчастью, однажды весной я слишком близко поднес к нему свою голову. — Как тебя зовут? — Йоун… Хреггвидссон. Она его не узнавала. Он все смотрел на нее и ухмылялся. Глаза у него были черные, но, когда в них падал свет, они отливали красным. — Я тот самый, что отправился в Голландию. — В Голландию? — переспросила она. — Я давно задолжал вам далер. Он сунул руку под камзол и вынул из кожаного кошелька завернутую в шерстяную тряпку серебряную монету. — О, — сказала она, — так это ты, Йоун Хреггвидссон. Мне помнится, что раньше волосы у тебя были черные. — Я уже стар, — ответил он. — Убери свой далер, дорогой Йоун, садись вот туда на ларь и расскажи мне, что нового. Где ты теперь живешь? — Я по-прежнему арендую землю у старика Христа. Хутор зовется Рейн. Я всегда хорошо ладил со стариком, и это потому, что мы друг другу никогда не были должны. Зато вам я слишком долго не возвращал этот далер. — Хочешь сыворотки или молока? — спросила она. — О, я пью все. Все, что течет. Но этот далер я хочу вам вернуть. Если когда-нибудь, упаси боже, мне вновь придется пуститься в дальний путь, мне бы не хотелось, чтобы долг помешал мне прийти к вам еще раз. — Ты никогда не приходил ко мне, Йоун Хреггвидссон. Это я пришла к тебе. Я была тогда совсем девчонкой, и мне захотелось увидеть человека, которому должны отрубить голову. Твоя мать пришла в Скаульхольт издалека, с запада. Тогда у тебя были черные волосы. Теперь ты седой. — Все меняется, кроме моей йомфру. — Я уже пятнадцать лет замужем. Не смейся надо мной. — Моя йомфру не меняется, — сказал он. — Не меняюсь? — Да, йомфру не меняется… Йомфру… Она взглянула в окно. — Помнится, я давала тебе поручение? — Я передал кольцо. — Почему же ты не принес мне ответ? — Мне было приказано молчать, да никакого ответа и не было. Все же меня не казнили… тогда. У этой женщины рот чуть ли не на середине груди. Он вернул мне кольцо. Она посмотрела на гостя словно издалека. — Что ты теперь хочешь от меня? — спросила она. — О, я даже не знаю. Вы уж простите глупого старика. — Не выпьешь ли чего-нибудь? — Я пью, когда меня угощают. Все, что течет, — божий дар. Когда я сидел в Бессастадире, у меня была вода в кувшине и топор. Острый топор — славное орудие. Но виселицу я всегда терпеть не мог, особенно после того, как мне пришлось драться с повешенным. Ее синие глаза смотрели на него словно из бездны. Губы были плотно сжаты. Затем она поднялась, позвала служанку и велела ей угостить этого человека. — Всегда хорошо чем-то утолить жажду, — сказал он. — Хотя мои старые друзья-копенгагенцы назвали бы этот напиток жидковатым. — Такова твоя благодарность? — Старому крестьянину из Скаги не забыть той кружки пива, которую поднес мне его милость, когда я пришел из Глюкштадта в королевских сапогах. — О ком ты говоришь? — О том, к кому вы меня посылали и к кому я сейчас опять должен идти. — Куда ты собираешься идти? Он снова засунул руку в кожаный кошелек, вытащил из него письмо со сломанной печатью и протянул его хозяйке дома. Письмо было написано четким красивым почерком. Она прочла первые слова: «Привет тебе, Йоун Хреггвидссон», доступные пониманию человека из народа, затем собственноручную подпись: «Арнас Арнэус», поставленную тупым мягким пером. Эта размашистая и в то же время твердая подпись столь странно походила на его голос, что при чтении ей казалось, будто она его слышит. Она побледнела. Ей понадобилось до странности много времени, чтобы прочесть это коротенькое письмо. Глаза ее словно застилал туман. Наконец до нее дошел его смысл. Письмо было написано в середине лета в Хоуларе, в северной Исландии, и в нем говорилось, что Арнас Арнэус вызывает крестьянина из Рейна к определенному дню в конце сентября в Скаульхольт, куда он сам должен приехать с востока. Он намерен поговорить с Йоуном об его старом деле, которое, видимо, так и не было решено по закону в согласии с грамотами, данными в свое время нашим всемилостивейшим монархом. Автор письма уведомлял Йоуна Хреггвидссона, что король, радея о благе народа, поручил Арнэусу расследовать в Исландии все те дела, которые в течение минувших лет не нашли своего законного решения у судей страны, и попытаться восстановить справедливость с тем, чтобы в будущем среди народа царили спокойствие и уверенность. Она выглянула в окно и увидела отцветший луг и солнечные блики на реке. — Он в Скаульхольте, на том берегу реки? — спросила она наконец. — Он вызвал меня туда. Поэтому-то я и пришел к вам. — Ко мне? — Когда в Тингведлире вы сняли с меня цепи, я был еще молод и мне ничего не стоило исколесить чуть ли не весь свет. Но теперь я стар и ноги отказываются служить мне. Теперь я уже не решился бы бродить даже по мягкой земле Голландии, не говоря уже о каменистой Исландии. — Чего ты боишься? — спросила она. — Разве много лет назад король не даровал тебе свободу? — Вот потому-то я и боюсь. Простой человек никогда не может быть уверен, принадлежит ли ему голова, сидящая у него на плечах. А теперь случилось именно то, чего я всегда боялся: они снова грызутся из-за моего дела. — А чего ты хочешь от меня? — Сам не знаю. Может быть, вас где-нибудь послушают. — Никто меня не послушает, да я ничего и не скажу. — Ну, как бы там ни было, кому бы ни принадлежала эта уродливая седая голова, которую вы сейчас видите, но ведь это благодаря вам она еще сидит на плечах. Помните, я спал. Назавтра мне должны были отрубить голову. Вы разбудили меня и сняли с меня цепи. Это очень грустная история. А теперь судьи снова займутся ею. — Конечно, освободив тебя, я нарушила закон страны. А что ты, собственно, натворил? Ты разбойник или убийца? — Добрая йомфру, я украл леску, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Да, — промолвила она. — Я была взбалмошная девчонка. Лучше бы тебя казнили. — Потом они обвинили меня в оскорблении величества и в убийстве палача. А под конец приплели еще, будто я убил собственного сына. Но это все пустяки. Власти не вмешиваются, когда в тяжелое время люди убивают своих детей, если только это обделывается достаточно ловко. Нищих и без того хватает. Все эти годы меня мучили только грамоты. — Грамоты? — спросила она рассеянно. Тогда он рассказал ей, что много лет назад он вернулся в Исландию с двумя королевскими грамотами и пустился в дальний путь в родные места — в Акранес, или, как его еще называют, Скаги. Там он узнал, что его дом постигла божья кара: его шестнадцатилетняя дочь с лучистыми глазами покоилась на смертном одре, а придурковатый сын сидел рядом и смеялся. Две прокаженные родственницы, одна вся в буграх, другая в язвах, возносили хвалу господу, а дряхлая мать пела нескладные псалмы пастора Халлдора из Престхоулара. Его несчастная жена держала на руках двухлетнего ребенка и уверяла, что Йоун — отец этого ребенка. Но это было ничто в сравнении с теми бедами, которые в его отсутствие постигли его скот. Его собственную скотину суд забрал и передал казне в наказание за совершенные им преступления. Но скот, который он арендовал вместе с хутором у Христа, околел от голода, ибо, пока Йоун сражался на чужбине за своего короля, эта несчастная семья только и делала, что восхваляла бога, забывая заготовлять сено для животных. Затем он рассказал Снайфридур, как ему пришлось строить голыми руками новую жизнь, когда ему было уже под пятьдесят, и вдобавок привыкать к новым детям, ибо старшие все перемерли. Но он говорил сам себе: разве я не потомок Гуннара из Хлидаренди? К тому же Иисус Христос уже давно получил своих коров. А ему, Йоуну Хреггвидссону, пришлось выстроить себе новую хижину у моря. Он назвал ее «Кров в непогоду» и ходил рыбачить на восьмивесельной шлюпке. — Только грамоты омрачали мою жизнь, — сказал он наконец. Но она почти ничего не знала об этих грамотах, омрачавших существование крестьянина из Скаги, и он подробно рассказал ей, как его вызвали в верховный суд Копенгагена и дали грамоту, сообщив, что она должна быть оглашена на альтинге. Затем он упомянул еще об одной грамоте — охранной, которая обеспечивала ему безопасность и на четыре месяца освобождала его от службы под королевскими знаменами, чтобы за это время он уладил свои дела в Исландии. — Что же дальше? — спросила она. — Эти грамоты так и не были оглашены. — Ну, а потом? — Вот и все. — Почему же они тебя не обезглавили, если уж решили не оглашать грамоты? — Это опять рука господина судьи, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Мой отец никогда ничего не замалчивает. — Я тоже надеюсь на это, и Йоуну Хреггвидссону не в чем упрекнуть почтенного судью, разве что в излишней мягкости к нему и другим. На его месте я бы не позволил Йоуну Хреггвидссону второй раз унести свою голову. Затем он подробно описал, как по возвращении на родину раздобыл себе лошадь, чтобы отвезти грамоты судье Эйдалину на альтинг, собравшийся у реки Эхсарау. Как и следовало ожидать, судья не ответил на поклон человека, приговоренного им к смерти. Однако он внимательно прочел обе грамоты, вернул их Йоуну и велел захватить с собой на суд, где их непременно огласят. Три дня подряд Йоун Хреггвидссон являлся с грамотами на альтинг. Там он увидел тех самых людей, которые двумя годами ранее осудили его на казнь. Он сидел на скамье, рядом с другими, чьи дела разбирались на суде, но его так и не вызвали. На третий день судья прислал за ним, и посланный отвел Йоуна к судье, который сказал ему следующее: «Йоун Хреггвидссон, советую тебе быть потише и поменьше хвастаться этими бумагами. Знай, что в моей власти приказать обезглавить тебя тут же на альтинге. Да запомни хорошенько: если твое дело еще раз попадет в верховный суд в Копенгагене, тебе уже не сносить головы. Правда, один раз тебе удалось заполучить документы с помощью этих насмешников из Копенгагена, желавших не столько помочь нищему и убийце, сколько выставить нас на посмеяние, по обычаю этих мошенников. Зато теперь мы позаботимся о том, чтобы ты не смог вторично натравить этих хвастунов и крючкотворов на здешние власти». — Мой отец не угрожает людям. Он судит их, если они виновны, — возразила дочь судьи. — Я вспомнил о Копенгагене и об исландском сановнике, очень скромном человеке, которого я видел в большом доме, где заседает их верховный суд. Он объяснил мне содержание этих грамот в тот самый день, когда меня хорошенько вымыли, и я совсем было решил, что уж теперь меня казнят. Но чуть подальше, у большого окна с тяжелыми занавесями, я заметил своего друга Арнаса Арнэуса. Он не смотрел на меня и не поздоровался со мной, но хорошо знал обо всем, ибо все происходившее было делом его рук. И поэтому я ответил судье, отцу моей госпожи: «Вы самый могущественный человек в Исландии, — сказал я, — и, конечно, можете приказать отрубить мне голову, но грамоты эти подписаны нашим всемилостивейшим королем». Когда же высокородный господин судья увидел, что я не боюсь его и рассчитываю на помощь друга, он не разгневался на меня. — Отец не даст запугать себя, — сказала Снайфридур. — О, это я хорошо знаю. Но мой друг и друг моей йомфру не менее важный человек, чем судья, отец моей йомфру. Минуту Снайфридур рассеянно смотрела на Йоуна словно издалека. Но вдруг ей показалось, что этот человек совсем близко от нее, и она рассмеялась. — Судья Эйдалин сказал: «Я верну тебе твой скот и возмещу сторицей все твое добро и возмещу тебе потери. Ты же отдай мне грамоты, и все будет по-старому». Он добавил еще кое-что, но я не хочу это повторять, так как при этом не было свидетелей. Все же я спросил: «А что скажет мой король, если грамоты не будут оглашены?» — «Об этом, — ответил он, — позабочусь я, ты лишь отдай их завтра на альтинге, как только тебя вызовут». Она спросила, что было потом. Он ответил, что, сверх ожидания, все сошло гладко, ибо, когда его скот пригнали обратно в Рейн, оказалось, что стадо выросло вдвое. — Мой отец не занимается подкупами, — возразила она. — А что же грамоты? Он рассказал, что, когда на следующий день его наконец вызвали и спросили, какое у него дело, он ответил, что у него имеются грамоты нашего всемилостивейшего короля и он просит огласить их. Тогда окружной судья Гудмундур Йоунссон из Скаги подошел к нему, взял у него из рук грамоты и, внимательно просмотрев их вместе с фугтом Бессастадира, передал судье. Последний предложил Йоунссону прочесть одну из них. Это была как раз охранная грамота. Едва закончилось чтение, как судья заявил, что этого достаточно и что Йоуну Хреггвидссону была явлена большая милость, а теперь он может отправляться восвояси и больше не питать злобы к своим ближним. Крестьянин замолчал, и, когда Снайфридур спросила его, что же было дальше, он ответил, что теперь у него на руках осталось только письмо, подписанное четырнадцать лет спустя Арнасом Арнэусом. — А чего ты хочешь от меня? — спросила она. — Я уже стар, — сказал Йоун, — и у меня снова есть пятнадцатилетняя дочь. — Ну и что же? — Я пришел просить вас передать ему, что некогда Йоун Хреггвидссон был молодой, черноволосый и ничего не боялся. Но это время миновало. Передайте ему, что к вам приходил плачущий седовласый старик. — Не вижу, чтобы ты плакал. И волосы у тебя еще не совсем седые. К тому же я не понимаю, чего тебе, ни в чем не повинному человеку, бояться пересмотра твоего дела. Если оказалось, что в тот раз суд тебя осудил неправильно, то ведь это говорит в твою пользу, хотя, конечно, теперь уже несколько поздно признавать твою невиновность. — Мне все равно, виновен я или нет, лишь бы меня и моих овец оставили в покое. — Неужели? — спросила она. — Зачем же ты исколесил полмира? Разве не в надежде на правосудие? — Я простой старик и понимаю лишь то, что могу потрогать своими руками. Я знаю, что такое топор и вода в кружке. Бедняк должен почитать себя счастливым, если ему оставят жизнь. — А ты никогда не думал, что жизнь и правосудие — дети одной матери и что цель правосудия — облегчить жизнь беднякам? — Я всегда знал одно: что цель правосудия — отнимать жизнь у бедняков. А так как вы умеете разговаривать с большими людьми, то я прошу вас спасти Йоуна Хреггвидссона от правосудия. — Ты ошибся, Йоун Хреггвидссон. Я не умею разговаривать с большими людьми. В наше время не принято прислушиваться к женской болтовне. Насколько я понимаю, твое дело в верных руках. Ты, кажется, уже все выпил. Если ты утолил жажду, то лучше ступай теперь домой. Йоун встал, подал ей свою маленькую загрубелую руку и сказал: — Благослови вас бог за угощение. Однако он продолжал топтаться на месте, словно не решаясь уйти.

The script ran 0.055 seconds.