Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шарль де Костер - Легенда об Уленшпигеле [1867]
Язык оригинала: BEL
Известность произведения: Низкая
Метки: История, Классика, Приключения, Роман

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

– Я бросил в воду доносчика – убийцу Клааса. Пепел отца моего бился о мою грудь. – Сознался! – крикнул рыбник. – Его тоже казнят! Где виселица? Я хочу посмотреть. Где палач с мечом правосудия? Это по тебе похоронный звон, оттого что ты, негодяй, покушался на жизнь старика! На это ему Уленшпигель сказал: – Да, я хотел тебя уничтожить и швырнуть в воду – пепел бился о мою грудь. А женщины из толпы кричали: – Зачем ты сознаешься, Уленшпигель? Ведь никто этого не видел! Теперь тебя тоже казнят. А рыбник заливался злорадным смехом, подпрыгивал и шевелил связанными руками, обмотанными окровавленным тряпьем. – Его казнят! – кричал рыбник. – Он перейдет из здешнего мира в ад с веревкой на шее, как бродяга, как вор и разбойник. Его казнят – Бог его накажет. – Нет, его не казнят, – объявил судья. – По фландрским законам убийство, совершенное десять лет назад, не карается. Уленшпигель учинил злое дело, но из любви к отцу. К суду его не привлекут. – Да здравствует закон! – крикнул весь народ. – Lang leven de wet! С колокольни собора Богоматери плыл похоронный звон. И тут осужденный заскрежетал зубами, понурил голову и уронил первую слезу. И тогда ему отрубили правую руку, язык просверлили каленым железом, а затем он был сожжен на медленном огне у ворот ратуши. Перед смертью он крикнул: – Не достанутся королю мои денежки! Я солгал!.. Я еще вернусь к вам, свирепые тигры, и загрызу вас! А Тория кричала: – Час расплаты настал! Час расплаты настал! Корчатся его руки, корчатся его ноги, спешившие на разбой! Дымится тело душегуба! Горит белая шерсть, шерсть гиены, на его помертвелой морде! Час расплаты настал! Час расплаты настал! И рыбник умер, воя по-волчьи. А с колокольни собора Богоматери плыл похоронный звон. А Ламме и Уленшпигель снова сели на своих осликов. А Неле осталась мучиться с Катлиной, твердившей одно и то же: – Уберите огонь! Голова горит! Вернись ко мне, Ганс, ненаглядный!      Книга четвертая   1   В Хейсте Уленшпигель и Ламме смотрели с дюны, как одно за другим прибывали из Остенде, из Бланкенберге, из Кнокке рыбачьи суда с вооруженными людьми, а на шляпах у вооруженных людей, как у зеландских гёзов, был нашит серебряный полумесяц с надписью: «Лучше служить султану турецкому, чем папе». Уленшпигель был весел, пел жаворонком, в ответ ему со всех сторон раздавался боевой клич петуха. Распродав наловленную рыбу, люди выгружались в Эмдене[212] . Там все еще находился Гильом де Блуа[213]  и по распоряжению принца Оранского снаряжал корабль. Уленшпигель и Ламме прибыли в Эмден, как раз когда корабли гёзов по распоряжению Долговязого вышли в открытое море. Долговязый сидел в Эмдене уже около трех месяцев и отчаянно скучал. Он все ходил, точно медведь на цепи, с корабля на сушу, с суши на корабль. Бродя по набережной, Уленшпигель и Ламме повстречали некоего сеньора с добродушным лицом, от скуки выковыривавшего копьем булыжник. Хотя усилия его были по видимости тщетны, он все же не оставлял намерения довести дело до конца. А в это время позади него собака грызла кость. Уленшпигель подошел к собаке и сделал вид, что хочет отнять у нее кость. Собака заворчала. Уленшпигель не унялся. Собака громко залаяла. Обернувшись на шум, сеньор спросил Уленшпигеля: – Чего ты пристаешь к собаке? – А чего вы, мессир, пристаете к мостовой? – Это не одно и то же, – отвечал сеньор. – Разница невелика, – возразил Уленшпигель. – Собака держится за кость и не отдает ее, но ведь и булыжник держится за набережную и не желает с ней расставаться. Уж если такие люди, как вы, затевают возню с мостовой, то таким людям, как мы, не грешно затеять возню с собакой. Ламме прятался за спину Уленшпигеля и в разговор не вступал. – Ты кто таков? – осведомился сеньор. – Я Тиль Уленшпигель, сын Клааса, умершего на костре за веру. И тут он запел жаворонком, а сеньор закричал петухом. – Я адмирал Долговязый, – сказал он. – Чего тебе от меня нужно? Уленшпигель поведал ему свои приключения и передал пятьсот каролю. – А кто этот толстяк? – показав пальцем на Ламме, спросил Долговязый. – Мой друг-приятель, – отвечал Уленшпигель. – Он, как и я, хочет спеть на твоем корабле мощным голосом аркебузы песнь освобождения родного края. – Вы оба молодцы, – рассудил Долговязый. – Я возьму вас на свой корабль. Это было в феврале: дул пронизывающий ветер, мороз крепчал. Наконец, проведя еще три недели в томительном ожидании, Долговязый, доведенный до исступления, покинул Эмден. Выйдя из Фли, он взял курс на Тессель, но затем вынужден был повернуть на Виринген, и тут его корабль затерло льдами. Скоро глазам его представилось веселое зрелище: катанье на санках, катанье на коньках; конькобежцы-юноши были одеты в бархат; на девушках были кофты и юбки, у кого – шитые золотом, у кого – отделанные бисером, у кого – с красной, у кого – с голубой оборкой. Юноши и девушки носились взад и вперед, скользили, шутили, катались гуськом, парочками, пели про любовь, забегали выпить и закусить в украшенные флагами лавочки, где торговали водкой, апельсинами, фигами, peperkoek’ ами, schol ’ями[214] , яйцами, вареными овощами, heetekoek’ ами, то есть оладьями, и винегретом, а вокруг под полозьями санок и салазок поскрипывал лед. Ламме в поисках жены по примеру всего этого веселого люда тоже катался на коньках, но то и дело падал. Уленшпигель между тем захаживал утолять голод и жажду в дешевенькую таверну на набережной и там не без приятности беседовал со старой baesine. Как-то в воскресенье около девяти часов он зашел туда пообедать. – Однако, помолодевшая хозяйка, – сказал он смазливой бабенке, подошедшей услужить ему, – куда девались твои морщины? Зубы у тебя белые, молодые и все до одного целы, а губы красные, как вишни. А эта ласковая и лукавая улыбка предназначается мне? – Как бы не так! – отвечала она. – Чего подать? – Тебя, – сказал Уленшпигель. – Пожалуй, слишком жирно будет для такого одра, как ты, – отрезала бабенка. – Не желаешь ли какого-нибудь другого мяса? Уленшпигель молчал. – А куда ты девал красивого парня, статного, полного, который всюду ходил с тобой? – спросила бабенка. – Ламме? – спросил Уленшпигель. – Куда ты его девал? – повторила она. Уленшпигель же ей на это ответил так: – Он ест в лавчонках крутые яйца, копченых угрей, соленую рыбу, zuurtjes [215] , – словом, все, что только можно разгрызть, а ходит он туда в надежде встретить жену. Ах, зачем ты не моя жена, красотка! Хочешь пятьдесят флоринов? Хочешь золотое ожерелье? Но красотка перекрестилась. – Меня нельзя ни купить, ни взять насильно, – сказала она. – Ты никого не любишь? – спросил Уленшпигель. – Я люблю тебя как своего ближнего. Но больше всего я люблю Господа нашего Иисуса Христа и Пресвятую Деву, которые велят мне блюсти мою женскую честь. Это трудно и тяжко, но Господь помогает нам, бедным женщинам. Впрочем, иные все же поддаются искушению. А что твой толстый друг-весельчак? – Он весел, когда ест, печален, когда голоден, и вечно о чем-то мечтает, – отвечал Уленшпигель. – А у тебя какой нрав – жизнерадостный или же унылый? – Мы, женщины, рабыни нашей госпожи, – отвечала она. – Какой госпожи? Причуды? – спросил Уленшпигель. – Да, – отвечала она. – Я пришлю к тебе Ламме. – Не надо, – сказала она. – Он будет плакать, и я тоже. – Ты когда-нибудь видела его жену? – спросил Уленшпигель. – Она грешила с ним, и на нее наложена суровая епитимья, – вздохнув, сказала она. – Ей известно, что он уходит в море ради того, чтобы восторжествовала ересь, – каково это ее христианской душе? Защищай его, если на него нападут; ухаживай за ним, если его ранят, – это просила тебе передать его жена. – Ламме мне друг и брат, – молвил Уленшпигель. – Ах! – воскликнула она. – Ну что бы вам вернуться в лоно нашей матери – святой церкви! – Она пожирает своих детей, – сказал Уленшпигель и вышел. Однажды, мартовским утром, когда бушевал ветер и лед сковывал реку, преграждая путь кораблю Гильома, моряки и солдаты развлекались и забавлялись катанием на салазках и на коньках. Уленшпигель в это время был в таверне, и смазливая бабенка, чем-то расстроенная, словно бы не в себе, неожиданно воскликнула: – Бедный Ламме! Бедный Уленшпигель! – Чего ты нас оплакиваешь? – спросил он. – Беда мне с вами! – продолжала она. – Ну почему вы не веруете в таинство причащения? Тогда вы бы уж наверно попали в рай, да и в этой жизни я могла бы содействовать вашему спасению. Видя, что она отошла к двери и насторожилась, Уленшпигель спросил: – Ты хочешь услышать, как падает снег? – Нет, – отвечала она. – Ты прислушиваешься к вою ветра? – Нет, – отвечала она. – Слушаешь, как гуляют в соседней таверне отважные наши моряки? – Смерть подкрадывается неслышно, как вор, – сказала она. – Смерть? – переспросил Уленшпигель. – Я не понимаю, о чем ты говоришь. Подойди ко мне и скажи толком. – Они там! – сказала она. – Кто они? – Кто они? – повторила она. – Солдаты Симонсена Роля – они кинутся на вас с именем герцога на устах. Вас кормят здесь на убой, как быков. Ах, зачем я так поздно об этом узнала! – воскликнула она и залилась слезами. – Не плачь и не кричи, – сказал Уленшпигель. – Побудь здесь. – Не выдай меня! – сказала она. Уленшпигель обегал все лавочки и таверны. – Испанцы подходят! – шептал он на ухо морякам и солдатам. Все бросились на корабль и, в мгновенье ока изготовившись к бою, стали ждать неприятеля. – Погляди на набережную, – обратился к Ламме Уленшпигель. – Видишь, там стоит смазливая бабенка в черном платье с красной оборкой и надвигает на лоб белый капор? – Мне не до нее, – сказал Ламме. – Я озяб и хочу спать. С этими словами он закутался в opperstkleed  и сделался глух как стена. Уленшпигель узнал женщину и крикнул ей с корабля: – Поедем с нами? – С вами я рада бы и в могилу, да нельзя... – отвечала она. – Право, поедем! – крикнул Уленшпигель. – Впрочем, подумай хорошенько! В лесу соловей счастлив, в лесу он поет. А вылетит из лесу – морской ветер переломает ему крылышки, и он погиб. – Я пела дома, пела бы и на воздухе, если б могла, – отвечала она и подошла поближе к кораблю. – На, возьми – это снадобье для тебя и для твоего друга, хотя он и спит, когда нужно бодрствовать. Ламме! Ламме! Да хранит тебя Господь! Возвращайся цел и невредим! И тут она открыла лицо. – Моя жена, моя жена! – вскричал Ламме и хотел было спрыгнуть на лед. – Твоя верная жена! – крикнула та и бросилась бежать без оглядки. Ламме приблизился к борту, но один из солдат схватил его за opperstkleed  и удержал. Ламме кричал, плакал, умолял отпустить его, но профос ему сказал: – Если ты уйдешь с корабля, тебя повесят. Ламме предпринял еще одну попытку спрыгнуть на лед, но один из старых гёзов предотвратил прыжок. – На сходнях мокро – ноги промочишь, – сказал он. Тогда Ламме сел на пол и заревел. – Моя жена! Моя жена! Пустите меня к моей жене! – без конца повторял он. – Ты еще увидишься с ней, – сказал Уленшпигель. – Она тебя любит, но еще больше любит Бога. – Чертова сумасбродка! – вскричал Ламме. – Если она любит Бога больше, чем мужа, так зачем же она предстает предо мной столь прелестной и соблазнительной? А если она меня все-таки любит, то зачем уходит? – Ты в глубоком колодце дно видишь? – спросил Уленшпигель. – Я умру от горя! – по-прежнему сидя на палубе, в полном отчаянии твердил мертвенно-бледный Ламме. Между тем приблизились солдаты Симонсена Роля с изрядным количеством артиллерийских орудий. Они стреляли по кораблю – с корабля им отвечали. И неприятельские ядра пробили весь лед кругом. А вечером пошел теплый дождь. Ветер дул с запада, бурлившее море приподнимало огромные льдины, и льдины становились стоймя, опускались, сталкивались, громоздились одна на другую, грозя раздавить корабль, а корабль, едва лишь утренняя заря прорезала черные тучи, развернул полотняные свои крылья и вольной птицей полетел к открытому морю. Здесь корабль присоединился к флотилии генерал-адмирала голландского и зеландского, мессира де Люме де ла Марка[216] ; на мачте его судна, как на мачте судна флагманского, виднелся фонарь. – Посмотри на адмирала, сын мой, – обратился к Ламме Уленшпигель. – Если ты задумаешь самовольно уйти с корабля, он тебя не помилует. Слышишь, какой у него громоподобный голос? Какой он плечистый, крепкий и какого же он высокого роста! Посмотри на его длинные руки с ногтями, как когти. Обрати внимание на его холодные круглые орлиные глаза, на его длинную, клинышком, бороду, – он не будет ее подстригать до тех пор, пока не перевешает всех попов и монахов, чтобы отомстить за смерть обоих графов. Обрати внимание, какой у него свирепый и грозный вид. Если ты будешь не переставая ныть и скулить: «Жена моя! Жена моя!» – он, даром времени не теряя, тебя вздернет. – Сын мой, – заметил Ламме, – кто грозит веревкой ближнему своему, у того уже красуется на шее пеньковый воротничок. – Ты наденешь его первый, чего я тебе от души желаю, – сказал Уленшпигель. – Я вижу ясно, как ты болтаешься на веревке, высунув на целую туазу свой злой язык, – отрезал Ламме. Обоим казалось, что это милые шутки. В тот день корабль Долговязого захватил бискайское судно, груженное ртутью, золотым песком, винами и пряностями. И из судна был извлечен экипаж и груз, подобно тому как из бычьей кости под давлением львиных зубов извлекается мозг. Между тем герцог Альба наложил на Нидерланды непосильно тяжкие подати[217] : теперь всем нидерландцам, продававшим свое движимое или недвижимое имущество, надлежало отдавать в королевскую казну тысячу флоринов с каждых десяти тысяч. И налог этот сделался постоянным. Чем бы кто ни торговал, что бы кто ни продавал, королю поступала десятая часть выручки, и народ говорил, что если какой-нибудь товар в течение недели перепродавался десять раз, то в таких случаях вся выручка доставалась королю. На путях торговли и промышленности стояли Разруха и Гибель. А гёзы взяли приморскую крепость Бриль[218] , и она была названа Вертоградом свободы.     2   В начале мая корабль под ясным небом гордо летел по волнам, а Уленшпигель пел:   Пепел бьется о сердце. Пришли палачи, принялись за работу. Меч, огонь и кинжал – инструменты у них. Ждет подлых доносчиков щедрая плата. Где раньше Любовь и Вера царили, Насадили они Подозренье и Сыск. Рази палачей ненасытных! Бей в барабан войны!   Да здравствует гёз! Бей в барабан! Захвачен Бриль, А также Флиссинген, Шельды ключ; Милостив Бог, Камп-Веере взят,[219] Что же молчали зеландские пушки? Есть у нас пули, порох и ядра, Железные ядра, чугунные ядра. Если с нами Бог, то кто же нам страшен?   Бей в барабан войны и славы! Да здравствует гёз! Бей в барабан!   Меч обнажен, воспарили сердца, Руки тверды, и меч обнажен. Провались, десятина, в тартарары![220] Смерть палачу, мародеру веревка. Король вероломный, восстал народ! Меч обнажен ради наших прав, Наших домов, наших жен и детей. Меч обнажен, бей в барабан!   Сердца воспарили, руки тверды. К чертям десятину с позорным прощеньем. Бей в барабан войны, бей в барабан!   – Да, товарищи и друзья, – сказал Уленшпигель, – они воздвигли в Антверпене, перед ратушей, великолепный эшафот, крытый алым сукном. На нем, словно король, восседает герцог в окружении прислужников своих и солдат. Он пытается благосклонно улыбнуться, но вместо улыбки у него выходит кислая мина. Бей в барабан войны! Он дарует прощенье – внимайте! Его золоченый панцирь сверкает на солнце. Главный профос на коне, около самого балдахина. Вон глашатай с литаврщиками. Он читает. Он объявляет прощенье всем, кто ни в чем не повинен. Остальные будут строго наказаны.[221] Слушайте, товарищи: он читает указ, обязывающий всех, под страхом обвинения в мятеже, к уплате десятой и двадцатой части. И тут Уленшпигель запел:   О герцог! Ты слышишь ли голос народа, Рокот могучий? Вздымается море, Вскипают на нем штормовые валы. Довольно поборов, довольно крови, Довольно разрухи! Бей в барабан! Меч обнажен. Бей в барабан скорби!   Коготь ударил по ране кровавой. После убийства – грабеж. Ты хочешь Золото наше и кровь нашу выпить, смешав? Преданы были бы мы государю, Но клятву свою государь нарушил, И мы от присяги свободны. Бей в барабан войны!   Герцог Альба, кровавый герцог, Видишь ли эти закрытые лавки? Бакалейщики, пекари, пивовары Не торгуют, чтоб не платить тебе подать. Кто привет тебе шлет, когда проезжаешь? Никто! Ты чуешь, как гнев и презренье Дыханьем чумы тебя обдают?   Фландрии край прекрасный, Брабанта край веселый Печальны, словно кладбища. Где некогда, в пору свободы, Пели виолы и флейты визжали, — Ныне безмолвье и смерть. Бей в барабан войны!   Вместо веселых лиц Бражников и влюбленных Видны бледные лики Ждущих смиренно, Что сразит их неправедный меч. Бей в барабан войны!   Больше не слышно в тавернах Веселого звона кружек, И не поют на улицах Девичьи голоса. Брабант и Фландрия, страны веселья, Ныне вы стали странами слез. Бей в барабан скорби!   Страждущая возлюбленная, родина бедная наша, Ты под пятой убийцы голову не клони. Трудолюбивые пчелы, яростным роем бросайтесь На злобных испанских шершней! Трупы зарытых женщин и девушек, Ко Христу воззывайте: «Отмсти!»   Ночью в полях бродите, бедные души, К Господу воззывайте! Руке ударить не терпится, Меч обнажен. Герцог, брюхо тебе мы вспорем И кишками нахлещем по морде! Бей в барабан. Меч обнажен. Бей в барабан. Да здравствует гёз!   И все моряки и солдаты с корабля Уленшпигеля и с других кораблей подхватили:   Меч обнажен. Да здравствует гёз!   И, как гром свободы, гремели их голоса.     3   Стоял январь, жестокий месяц, способный заморозить теленка в животе у коровы. Снег падал и тут же замерзал. Воробьи искали на обледенелом снегу какие-нибудь жалкие крохи, а мальчишки подманивали их на клей и притаскивали эту дичь домой. На светло-сером небе отчетливо вырисовывались неподвижные костяки деревьев с пуховиками снега на ветках, и такие же снежные пуховики лежали на кровлях и на оградах, а на пуховиках были видны следы кошачьих лап – кошки тоже охотились на воробьев. Тем же чудодейственным руном, охраняющим земное тепло от зимней стужи, были покрыты дальние луга. Над домами и над лачугами поднимались к небу черные столбы дыма. Ни единый звук не нарушал тишины. А Катлина и Неле сидели дома, и Катлина, тряся головой, бормотала: – Ганс! Сердце мое стремится к тебе. Отдай семьсот каролю Уленшпигелю, сыну Сооткин. Если у тебя денег нет, все равно приходи ко мне – я хочу видеть светоносный твой лик. Убери огонь – голова горит. Ах, где твои снежные поцелуи? Где твое ледяное тело, милый мой Ганс? Она стояла у окна. Вдруг мимо рысью пробежал voetlooреr –  гонец с бубенчиками на поясе. – Едет наместник, наместник Дамме! И так он, созывая бургомистров и старшин, добежал до ратуши. Внезапно в глубокой тишине запели две трубы. Жители Дамме, вообразив, что это возвещает прибытие его королевского величества, бросились к дверям. И Катлина с Неле вышли за порог. Они еще издали увидели отряд блестящих всадников, а впереди отряда ехал человек в opperstkleed’ e из черного бархата с куньей оторочкой, в бархатном камзоле с золотым шитьем и в опойковых сапогах на куньем меху. И в этом человеке Катлина и Неле узнали наместника. За ним ехали молодые дворяне, бархатная одежда которых, несмотря на запрет покойного императора, была отделана вышивкой, галунами, лентами, золотом, серебром и шелком. Их opperstkleed’ ы были, как и у наместника, оторочены мехом. На их шляпах с золотыми пуговицами и шнурками красовались, весело колыхались и на ветру развевались большие страусовые перья. Было видно, что все это приближенные наместника, особенно один, с недовольным выражением лица; на нем был зеленый бархатный, шитый золотом камзол, черный бархатный плащ и черная шляпа с большими перьями. А нос у него напоминал ястребиный клюв, губы у него были тонкие, волосы рыжие, лицо бледное, осанка горделивая. Как скоро отряд поравнялся с домом Катлины, она подбежала к бледному всаднику, схватила за узду его коня и, не помня себя от радости, крикнула: – Ганс, любимый мой, я знала, что ты вернешься! Как тебе идут бархат и золото! Ты весь сверкаешь, ровно солнце на снегу! Ты привез мне семьсот каролю? Я вновь услышу орлий твой клекот? Наместник сделал знак отряду остановиться. – Что от меня нужно этой нищенке? – воскликнул бледный сеньор. Но Катлина крепко держала коня за узду. – Не уезжай! – повторяла она. – Я так по тебе плакала! Сладкие ночи, мой милый со мной, снежные поцелуи, ледяное тело. А вот и дитя! Тут она показала ему на Неле, а Неле смотрела на него с ненавистью, оттого что он в эту минуту занес над Катлиной хлыст. А Катлина плакала и причитала: – Неужто ты забыл? Смилуйся над своей рабыней! Возьми меня с собой! Убери огонь, Ганс, пожалей меня! – Прочь! – крикнул он и так сильно пришпорил коня, что Катлина выпустила из рук узду и грянулась оземь. Конь прошелся по ней и поранил копытом ей лоб. Тогда наместник спросил бледного сеньора: – Вы знаете эту женщину, мессир? – В первый раз вижу, – отвечал сеньор, – это какая-то сумасшедшая. Но тут, подняв Катлину, заговорила Неле: – Может, она и сумасшедшая, да я-то не сумасшедшая, монсеньор! Пусть я сейчас поем снегу и умру, – Неле взяла горсточку снега, – если этот человек не знал мою мать, если он не выманил у нее все деньги и если он не убил Клаасову собаку, чтобы вырыть из земли у колодца на нашем дворе семьсот каролю, принадлежавшие покойному. – Ненаглядный мой Ганс, милый мой Ганс! – стоя на коленях, плакала ограбленная Катлина. – Поцелуй меня, и мы с тобой помиримся! Видишь, как у меня течет кровь? Душа пробила дыру и рвется наружу. Я сейчас умру. Не покидай меня! – Тут она понизила голос до шепота: – Ведь ты из ревности убил своего товарища возле гатей. – Она показала в сторону Дюдзееле. – Тогда ты меня любил! Тут она обхватила руками колено всадника, потом поцеловала его сапог. – Кто этот убитый? – спросил наместник. – Понятия не имею, монсеньор, – отвечал всадник. – Эта тварь Бог знает что городит – не стоит обращать на нее внимание. Едем! Собрался народ. Богатые и бедные горожане, мастеровые, хлебопашцы – все вступились за Катлину. – Правосудия, господин наместник, правосудия! – кричали они. А наместник обратился к Неле: – Кто этот убитый? Говори правду, как велит Господь Бог. Неле, указав на бледного всадника, начала так: – Вот этот господин каждую субботу приходил к нам в keet –  там он виделся с моей матерью и вымогал у нее деньги. Убил он своего друга Гильберта на поле Серваса ван дер Вихте, но не из ревности, как думает несчастная умалишенная, а для того, чтобы все семьсот каролю достались ему одному. И тут Неле рассказала о сердечных делах Катлины и о том, что слышала в ту ночь Катлина, спрятавшись за гатями на поле Серваса ван дер Вихте. – Неле злая, – твердила меж тем Катлина, – она грубо говорит со своим отцом Гансом. – Клянусь вам, он клекотал орлом, чтобы известить ее о своем приезде, – сказала Неле. – Лжешь! – крикнул дворянин. – Нет, не лгу! – возразила Неле. – Сам господин наместник и все вельможи видят, что бледен ты не от холода, а от страха. Почему твое лицо уже не светится? Значит, у тебя уже нет того снадобья, которым ты мазался, чтобы лицо у тебя сверкало, как гребни волн при вспышке молнии! Все равно тебя, проклятый колдун, сожгут перед ратушей. Из-за тебя умерла Сооткин, ты разорил ее сына, сироту. Ты, видать по всему, дворянин, и ты приезжал к нам, бедным горожанам, и только раз за все время дал моей матери денег, а потом отнял у нее все до последнего гроша. – Ганс! – говорила Катлина. – Намажь меня волшебной мазью и возьми опять на шабаш! Не слушай Неле – она злая. Ты видишь кровь? Душа пробила дыру и рвется наружу. Я сейчас умру и попаду в рай – там меня не будет жечь огонь. – Замолчи, сумасшедшая ведьма! – крикнул всадник. – Я тебя в первый раз вижу и не понимаю, о чем ты говоришь. – А все-таки это ты приезжал к нам с товарищем и сватал мне его, – снова заговорила Неле. – Ты отлично помнишь, как я отбивалась. Во что превратились глаза твоего друга после того, как я в них вцепилась? – Неле злая, – твердила Катлина. – Не верь ей, ненаглядный мой Ганс! Она до сих пор сердита на Гильберта за то, что он хотел взять ее силой, но теперь уж Гильберт ее не возьмет – его съели черви. И Гильберт был некрасив – это ты, мой ненаглядный Ганс, красавец. А Неле злая. Тут наместник сказал: – Женщины, идите с миром! Но Катлина не желала уходить от своего дружка. Пришлось силком увести ее домой. А весь народ требовал: – Правосудия, монсеньор, правосудия! На шум явились общинные стражники; наместник приказал им не уходить и обратился к своей свите: – Монсеньоры и мессиры! Невзирая на все те вольности, коими пользуется во Фландрии славное сословие дворянское, я принужден задержать мессира Иооса Даммана вплоть до того дня, когда его будут судить по законам и правилам, существующим в нашей империи, – столь тяжки выдвинутые против него обвинения, в частности – обвинение в колдовстве. Мессир Иоос, отдайте мне вашу шпагу! – Господин наместник, – заговорил Иоос Дамман, весь вид которого выражал крайнее высокомерие и дворянскую спесь. – Задерживая меня, вы нарушаете законы Фландрии, ибо сами вы не судья. А между тем вам известно, что без постановления суда дозволено задерживать лишь фальшивомонетчиков, разбойников с большой дороги, поджигателей, насильников, воинов, бросивших своего начальника, чародеев, отравляющих источники ядом, беглых монахов и монахинь, а равно и изгнанников. На этом основании я обращаюсь к вам, мессиры и монсеньоры: защитите меня! Некоторые из них послушались было его, но наместник сказал им: – Монсеньоры и мессиры! Я представляю здесь короля, графа и сеньора, мне дано право в трудных случаях выносить решения, а потому я повелеваю вам и приказываю, под страхом быть обвиненными в мятеже, вложить шпаги в ножны. Дворяне повиновались, но мессир Иоос Дамман все еще колебался. – Правосудия, монсеньор, правосудия! – закричал народ. – Пусть отдаст шпагу! Иоос Дамман волей-неволей покорился; он слез с коня, и два стражника отвели его в тюрьму. В подземелье он, однако же, брошен не был; ему отвели камеру с зарешеченным окном, и за плату его там хорошо обогревали, мягко ему стелили и вкусно кормили, хотя, впрочем, половину съестного брал себе тюремщик.     4   На другой день наместник, два секретаря, двое старшин и лекарь пошли по направлению к Дюдзееле, чтобы удостовериться, не отроют ли они тело убитого на поле Серваса ван дер Вихте возле гатей. Неле объявила Катлине: – Твой возлюбленный Ганс просит принести ему отрезанную руку Гильберта. Сегодня вечером он закричит орлом, войдет к нам и отдаст тебе семьсот каролю. – Я отрежу руку, – сказала Катлина. И точно: она взяла нож и зашагала, а за ней Неле и судейские чины. Шла она рядом с Неле быстро и уверенно, и на свежем воздухе милое лицо Неле раскраснелось. Судейские чины – два старых хрыча – шли и тряслись от холода, и казались они черными тенями на белой равнине. А Неле несла заступ. Когда же они достигли поля Серваса ван дер Вихте, Катлина, ступив на гати, показала направо. – Ганс! – молвила она. – Ты и не подозревал, что я там пряталась и вздрагивала от звона шпаг. А Гильберт кричал: «Сталь холодна!» Гильберт был страшный, а Ганс – красавец. Я тебе дам руку, не ходи за мной. Она сошла налево, стала на колени прямо в снег и трижды испустила крик, призывая духа. Затем Неле протянула ей заступ, Катлина трижды перекрестила его, потом начертила на льду изображение гроба и три перевернутых креста, один ближе к востоку, другой – к западу, а третий – к северу. – Три – это Марс подле Сатурна, и три – это обретение под ясной звездой Венерой, – сказала она и очертила гроб широким кругом. – Сгинь, злой дух, стерегущий тело! – Тут она молитвенно опустилась на колени: – Друг – дьявол Гильберт! Ганс, мой господин и повелитель, приказал мне прийти сюда, отрезать тебе руку и принести ему. Я не могу его ослушаться. Не обожги меня подземным огнем за то, что я нарушаю торжественный покой твоей могилы. Прости меня ради Господа Бога и всех святых его! Затем она разбила лед по линии гроба, добралась сначала до влажного дерна, потом до песка, и наконец наместник, судейские, Неле и сама Катлина увидели тело человека, белое, как известка, оттого что оно лежало в песке. На нем был серого сукна камзол и такой же точно плащ; шпага лежала рядом. На поясе висела вязаная сумка; под сердцем торчал широкий кинжал. Камзол был залит кровью. Кровь просочилась и за воротник. Убитый был человек молодой. Катлина отрезала ему руку и положила к себе в кошель. Наместник ей это позволил и приказал снять с убитого одежду и знаки достоинства. На вопрос Катлины, чье это распоряжение: Ганса или же еще чье-либо, наместник ответил, что он выполняет волю Ганса. Катлина повиновалась. Когда с трупа сняли одежду, оказалось, что он высох, как дерево, но не сгнил. Затем его опять засыпали песком, после чего наместник и судейские удалились. Одежду несли стражники. Как же скоро они приблизились к тюрьме, наместник сказал Катлине, что Ганс ждет ее, и она, ликуя, вошла туда. Неле попыталась остановить ее, но Катлина несколько раз повторила: – Я хочу к Гансу, к моему господину. А Неле села на пороге и зарыдала – она поняла, что Катлину взяли под стражу как колдунью: за то, что Катлина творила заклинания и чертила на снегу. И в Дамме говорили, что ее не помилуют. И посадили Катлину в западное подземелье тюрьмы.     5   На другой день подул ветер со стороны Брабанта, снег растаял, луга залило водой. А колокол, именуемый borgstorm,  созвал судей на заседание Vierschare  под навес, так как дерновые скамьи были мокры. И народ окружил судей. Иооса Даммана привели не связанного, в дорожном платье. Катлину же привели в арестантском халате и со связанными руками. На допросе Иоос Дамман признался, что заколол своего друга Гильберта шпагой на поединке. Когда же ему возразили, что в груди у Гильберта торчал кинжал, Иоос Дамман ответил: – Я ударил его кинжалом, когда он уже упал, потому что он долго не мог умереть. Я сознаюсь в убийстве безбоязненно, памятуя о том, что по законам Фландрии убийство, совершенное назад тому десять лет, не наказуемо. – Ты не колдун? – спросил судья. – Нет, – отвечал Дамман. – Докажи, – сказал судья. – В свое время и в надлежащем месте я это докажу, а сейчас не желаю, – сказал Иоос Дамман. Судья начал допрашивать Катлину, но она ничего не слышала – она смотрела на Ганса и повторяла: – Ты – изумрудный мой повелитель, прекрасный, как солнце. Убери огонь, ненаглядный! За Катлину ответила Неле: – Она может сознаться только в том, что вам уже известно, господа судьи. Она не колдунья, она просто сумасшедшая. Тут заговорил судья: – Колдун тот, кто пытается достигнуть своей цели сознательно употребляемыми дьявольскими средствами. Значит, оба они, и мужчина и женщина, колдуны как по своим умыслам, так и по своим действиям, ибо он давал снадобье для участия в шабаше и, дабы выманить деньги и утолить свою похоть, делал так, что лицо у него светилось, как у Люцифера; она же, принимая его за дьявола, покорялась ему и во всем подчинялась его воле. Он – злоумышленник, а она – явная его сообщница. Здесь не должно быть места состраданию – говорю я это к тому, что старшины и народ, сколько я понимаю, слишком снисходительно относятся к этой женщине. Правда, она не убивала, не воровала, не наводила порчи ни на людей, ни на скот, никого не лечила запрещенными средствами, применяла лишь всем известные целебные травы, врачевала честно и по-христиански. Но она хотела отдать свою дочь черту, и когда бы дочь, несмотря на свой юный возраст, открыто, смело и мужественно не воспротивилась этому, то Гильберт ею бы овладел и она стала бы такой же ведьмой, как ее мать. Приняв все сие в соображение, я обращаюсь к господам судьям с вопросом: не почитают ли они за должное подвергнуть обоих пытке? Старшины хранили молчание, показывая этим, что Катлину они пытать не хотят. Тогда судья заговорил снова: – Я, как и вы, проникся к ней жалостью и состраданием, но разве эта столь покорная дьяволу сумасшедшая ведьма, в случае если бы распутный ее сообщник от нее этого потребовал, не могла бы отрубить косарем голову родной дочери, как то по наущению дьявола учинила во Франции со своими двумя дочерьми Катерина Дарю? Разве она, если б ей так велел страшный ее муж, не поморила бы скот, не испортила бы масло на маслобойне, подбросив в него сахару? Разве она не принимала бы участие в черных мессах, в плясаниях, волхвованиях и всяких мерзостях? Разве она не могла бы есть человеческое мясо, убивать детей, печь пироги с детским мясом и продавать их, как это делал один парижский пирожник? Не могла бы отрубать у повешенных ляжки, уносить их с собой и впиваться в них зубами, тем самым учиняя гнуснейшее воровство и святотатство? Вот почему суду, по крайнему моему разумению, надлежит, дабы установить, не совершали ли Катлина и Иоос Дамман каких-либо иных преступлений, кроме уже открытых и всем известных, подвергнуть их обоих пытке. Ввиду того, что Иоос Дамман сознался только в убийстве, а Катлина тоже не все рассказала, нам по законам империи надлежит поступить именно так. И старшины постановили пытать их в пятницу, то есть послезавтра. А Неле кричала: – Смилуйтесь, господа! И народ кричал вместе с ней. Но все было напрасно. А Катлина, не сводя глаз с Иооса Даммана, твердила: – Рука Гильберта у меня. Приходи за ней нынче ночью, радость моя! А затем их обоих увели в тюрьму.   В тюрьме по распоряжению суда тюремщик приставил к Катлине и к Иоосу Дамману по два сторожа, которым вменялось в обязанность бить их, чуть только они задремлют. Сторожа Катлины дали ей, однако, выспаться, а сторожа Иооса Даммана били его нещадно всякий раз, как он закрывал глаза или хотя бы опускал голову. Всю среду и весь четверг до позднего вечера им не давали ни есть, ни пить, а вечером накормили соленым мясом с селитрой и напоили соленой водой, тоже с селитрой. Это было начало пытки. А утром, когда оба кричали от жажды, стражники отвели их в застенок. Здесь их посадили друг против друга и привязали к скамьям, обвитым узловатыми веревками, и веревки эти причиняли им сильную боль. И оба они должны были выпить стакан соленой соды с селитрой. Иоос Дамман сидя задремал – стражники принялись колотить его. Тут Катлина взмолилась: – Не бейте его, господа, вы сломаете его бедные кости! Он повинен только в одном преступлении: он из ревности убил Гильберта. Я пить хочу! И ты тоже хочешь пить, милый мой Ганс. Напоите его первого! Воды! Воды! У меня все тело горит. Пощадите его! Лучше меня убейте! Пить! – Ведьма проклятая! – крикнул ей Иоос. – Чтоб ты сдохла, сука, чтоб ты околела! Бросьте ее в огонь, господа судьи! Воды! Писцы записывали каждое его слово. Судья обратился к нему с вопросом: – Так тебе не в чем сознаться? – Мне больше нечего прибавить, вы все знаете, – отвечал Дамман. – Коль скоро он все еще запирается, – объявил судья, – мы его продержим на этой скамье, связанного веревками, до тех пор, пока он не сознается решительно во всем, и просидит он тут без воды и без сна. – И просижу, – сказал Иоос Дамман, – и буду с наслаждением смотреть на мучения этой ведьмы. Как тебе нравится это брачное ложе, моя любезная? А Катлина простонала ему в ответ: – Руки у тебя холодные, а сердце горячее, милый мой Ганс. Я пить хочу! Голова горит! – А тебе, женщина, не в чем больше сознаться? – спросил судья. – Я слышу скрип колесницы смерти и сухой стук костей, – отвечала она. – Пить хочу! И везет меня колесница по широкой реке, а в реке вода, холодная прозрачная вода. Нет, это не вода – это огонь. Ганс, дружочек, развяжи веревки! Да, я в чистилище. Я смотрю на небо и вижу в раю Господа Иисуса и милосердную Матерь Божью. Царица моя всеблагая, подай мне капельку воды! Брось мне хоть один из этих чудных плодов! – Эта женщина не в своем уме, – сказал один из старшин. – Ее должно освободить от пытки. – Она такая же безумная, как я, – все это одно притворство и ломанье, – вмешался Иоос Дамман и с угрозой в голосе обратился к ней: – Как бы искусно ты ни прикидывалась сумасшедшей, а все-таки тебя на моих глазах сожгут на костре. Тут он заскрежетал зубами и посмеялся злостной своей выдумке. – Пить! – молила Катлина. – Сжальтесь надо мной, дайте мне напиться! Ганс, милый, дай мне попить! Какое у тебя белое лицо! Позвольте мне подойти к нему, господа судьи! – И тут она дурным голосом закричала: – Да, да, теперь они зажгли огонь у меня в груди, а бесы привязали меня к этому адскому ложу! Ганс, возьми меч и поруби их – ведь ты такой сильный! Воды! Пить! Пить! – Хоть бы ты скорей издохла, ведьма! – крикнул Иоос Дамман. – Засуньте ей кляп в глотку! Она мужичка, она не смеет так говорить с дворянином. Тут один из старшин, враг дворянства, заметил: – Господин судья! Законы и обычаи империи не дозволяют совать на допросах кляп в глотку: ведь допрашивают людей для того, чтобы они говорили всю правду и чтобы мы могли судить их на основании их показаний. Засовывать в глотку кляп дозволяется лишь в том случае, когда обвиняемый, будучи уже осужден, взывает на эшафоте к толпе, дабы разжалобить ее и вызвать народные волнения. – Пить хочу! – твердила Катлина. – Дай мне попить, ненаглядный мой Ганс! – Что, не сладко тебе, ведьма проклятая? – вскричал тот. – Из-за тебя я переношу все эти мучения. Погоди, то ли еще будет: в застенке тебя свечами станут жечь, на дыбу вздернут, клинья вгонят под ногти. Посадят голую верхом на гроб, на острую, как лезвие, крышку, и тогда ты признаешься, что ты не сумасшедшая, что ты злая ведьма, что тебя подучил сатана строить козни благородным людям. Пить! – Милый мой Ганс! – говорила Катлина. – Не гневайся на рабу свою. Ради тебя, мой повелитель, я терплю такие муки. Смилуйтесь над ним, господа судьи, дайте ему полную кружку, а с меня довольно одной капельки. Ганс, не пора ли клекотать орлу? Тут судья обратился с вопросом к Иоосу Дамману: – Из-за чего у вас вышла драка и за что ты убил Гильберта? – Мы оба влюбились в одну девчонку из Хейста, оттого и драка у нас вышла, – отвечал Иоос. – В девчонку из Хейста? – порываясь встать, вскричала Катлина. – Так ты мне изменял с другой, подлый обманщик? А ты знаешь, что я сидела по ту сторону гатей и слышала, как ты говорил, что хочешь взять себе все деньги Клааса? Стало быть, они нужны были тебе, чтобы пить с ней да гулять? А я, несчастная, отдала бы ему свою кровь, если б он мог превратить ее в золото! А ты – все для другой! Будь же ты проклят! Тут она вдруг разрыдалась, задвигалась на скамье и заговорила снова: – Нет, нет, Ганс, скажи, что ты опять полюбишь бедную свою рабыню, и я землю стану рыть ногтями и откопаю для тебя клад. Я знаю, где зарыт клад. Я пойду туда с веточкой орешника, а ветка орешника наклоняется в том месте, где есть металл. Я найду клад и принесу тебе. Поцелуй меня, мой ненаглядный, и ты будешь богат! Каждый день мы будем с тобой есть мясо, пить пиво, холодное, пенистое пиво. Ах, государи мои, дайте мне капельку воды, я вся горю! Ганс, я знаю, где растет орешник, только надо подождать весны. – Замолчи, ведьма, я тебя в первый раз вижу! – крикнул Иоос Дамман. – Ты приняла меня за Гильберта, – это он приходил к тебе, а ты от своей подлости называла его Гансом. Да будет тебе известно, что меня зовут не Гансом, а Иоосом. Мы с Гильбертом были одного роста. Я же тебя не знаю. Семьсот каролю украл, разумеется, Гильберт. Пить! Дайте мне стаканчик водички – мой отец заплатит вам сто флоринов. Я не знаю, кто эта женщина. – Господин судья, господа старшины! – воскликнула Катлина. – Он говорит, что не знает, кто я, ну а я хорошо знаю, кто он. Я даже знаю, что на спине у него коричневая родинка с волосками, большая – не меньше боба. А, так ты путался с девкой из Хейста? Разве тот, кто любит взаправду, стыдится своей милой? Разве я уже не хороша собой, Ганс? – Хороша! – возмутился тот. – У тебя лицо похоже на сушеный кизиль, а тело – на вязанку хвороста. Дворянин найдет себе получше любовницу – очень ему нужна такая рвань. Пить! – Ты со мной не так говорил, Ганс, ласковый мой повелитель, когда я была на шестнадцать лет моложе, – сказала Катлина и ударила себя по голове и груди. – Вот здесь у меня огонь – это он сушит мне и лицо и сердце. Не кори меня! Помнишь, как мы с тобой ели соленое – чтобы, как ты говорил, побольше выпить? Теперь соль у нас внутри, а господин судья пьет бургонское. Мы не хотим вина – дайте нам воды! По лугу течет ручеек, прозрачный ключ. Вода в нем хорошая, холодная. Нет, нет, она жжет! Это адская вода. – Катлина заплакала. – Я никому зла не делала, а меня все бросают в огонь! Пить! Бродячим собакам – и тем дают воды, а я христианка. Дайте же мне воды! Я никому зла не делала. Пить! Тут вмешался один из старшин: – Эта ведьма выказывает безумие, только когда толкует об огне, который будто бы жжет ей голову, а во всем остальном она обнаруживает светлый ум. Только человек здравомыслящий мог оказать нам такую помощь в нахождении останков убитого. Если на теле у Иооса Даммана есть родинка с волосками, – значит, перед нами точно тот самый черт по имени Ганс, который свел с ума Катлину. Палач, покажи нам пятно! Палач оголил Иоосу Дамману шею и спину, и все увидели коричневую родинку с волосками. – Ах, какая у тебя белая кожа! – воскликнула Катлина. – Плечи совсем как у девушки. Ганс, милый, до чего же ты красив! Пить! Палач воткнул в родинку длинную иглу. Кровь, однако ж, не выступила. И тут старшины заговорили между собой: – Это черт. Он убил Иооса Даммана и принял его обличье – так ему легче дурачить бедных людей. На судью и на старшин напал страх. – Это черт, у него тело заколдовано. А Иоос Дамман сказал: – Да вы же сами отлично знаете, что колдовство тут ни при чем: бывают такие наросты на теле – их колешь, а кровь не течет. Если Гильберт в самом деле взял деньги у этой ведьмы – а она точно ведьма, коль скоро признается, что спала с чертом, – значит, на то была добрая воля этой мужички: она платила дворянину за его ласки. Так сплошь да рядом поступают распутные девки. Разве мало на свете таких же распутных молодых людей, которым женщины платят за их силу и красоту? Старшины между тем переговаривались: – Какая дьявольская самоуверенность! Из его родинки кровь не выступила. Он – убийца, черт, колдун, а хочет сойти всего лишь за дуэлиста, свалив другие преступления на своего друга, такого же черта, как и он сам, но хоть он его и убил, а душу-то убить не смог... Обратите внимание, какое у него белое лицо. Так выглядят все черти: в аду они багровы, на земле бледны – ведь у них нет огня жизни, от которого на лице играет краска, внутри у них пепел. Его надо снова ввергнуть в огонь – тогда он побагровеет и сгорит. Но тут опять заговорила Катлина: – Да, да, он черт, но только добрый черт, ласковый черт. И апостол Иаков, его покровитель, дозволил ему уйти из ада. Апостол каждодневно молит за него Господа Иисуса. В чистилище ему положено быть всего лишь семь тысяч лет – так судила Божья Матерь, а сатана воспротивился. Но только Божья Матерь настоит на своем. Неужто вы пойдете ей наперекор? Посмотрите на него хорошенько: дьявольского в нем только его холодное тело да лик, сверкающий, как гребни волн морских в летнюю грозу. – Замолчи, ведьма, я из-за тебя на костер попаду! – прикрикнул на нее Иоос Дамман и обратился к судье и старшинам: – Посмотрите на меня! Ну какой я черт? Мое тело состоит из мяса, костей, крови и воды. Я пью, ем, перевариваю и извергаю, как вы. Кожа у меня такая же, как у вас, и ноги такие же точно. Палач, сними с меня сапоги, я не могу пошевелить связанными ногами! Палач с некоторым страхом исполнил его просьбу. – Смотрите! – показывая свои белые ноги, снова заговорил Иоос. – Похожи они на копыта, как у чертей? Ну а касательно бледности, то разве среди вас не найдется таких же бледных, как я? Я уже вижу трех. Я ни в чем не виноват, виноваты мерзкая эта ведьма и ее дочка, подлая доносчица. Откуда у этой ведьмы деньги, которые она дала Гильберту, откуда у нее червонцы? Не сам ли дьявол платил ей за то, что она клеветала на людей благородных и невинных и обрекала их на смерть? Это у них обеих надо спросить, кто удавил во дворе собаку, кто вырыл клад – вырыл, уж верно, для того, чтобы зарыть где-нибудь в другом месте. Вдова Сооткин никакой тайны мне не доверила, она меня и не знала, а им доверила, она с ними виделась каждый день. Они и похитили деньги, принадлежащие императору. Секретарь записал его показание, а судья обратился к Катлине: – Женщина, что ты можешь сказать в свое оправдание? Катлина взглянула на Иооса Даммана и ласково заговорила: – Пора клекотать орлу. Ганс, милый, рука Гильберта у меня. Они говорят, что ты мне отдашь семьсот каролю. Уберите огонь! Уберите огонь! – вдруг закричала она. – Пить! Пить! Голова горит. Бог и ангелы его едят в раю яблочки. И тут она потеряла сознание. – Развяжите ее, – сказал судья. Палач и его подручные исполнили это распоряжение. Ноги у Катлины распухли, оттого что палач слишком сильно стянул их; стоять она не могла. – Дайте ей напиться, – сказал судья. Ей дали холодной воды; она глотала ее с жадностью, вгрызаясь зубами в кружку, точно собака в кость, и долго не могла оторваться. Затем ей дали еще воды, и она хотела было напоить Иооса Даммана, но палач вырвал у нее кружку. Катлина упала и мгновенно заснула мертвым сном. Иоос Дамман пришел в ярость. – Я тоже хочу пить и спать! – заорал он. – Почему вы даете ей пить? Почему вы ей позволяете спать? – Она слаба, она женщина, она невменяема, – отвечал судья. – Ее невменяемость – это одно притворство, – возразил Иоос Дамман. – Она – ведьма. Я хочу пить, я хочу спать! Он закрыл глаза, но подручные палача стали бить его по лицу. – Дайте мне нож! – крикнул он. – Я искрошу все это мужичье. Я – дворянин, меня никто никогда не бил по лицу. Воды! Дайте мне поспать! Я ни в чем не виноват. Я не брал семисот каролю – это Гильберт. Пить! Я не занимался ни ворожбой, ни чародейством. Я ни в чем не виноват. Отпустите меня! Пить! Но тут судья задал ему вопрос: – А что ты делал после того, как расстался с Катлиной? – Не знаю я никакой Катлины и не расставался с ней, – объявил он. – Вы спрашиваете меня о вещах, к делу не идущих. Я не обязан отвечать на такие вопросы. Пить! Дайте мне поспать! Я же вам сказал, что все это Гильберт. – Развяжите его, – сказал судья. – Отведите в тюрьму. Но не давайте ни пить, ни спать, пока он не признается в ворожбе и в чародействе. И то была для Даммана нестерпимая пытка. Он так громко кричал в тюрьме: «Пить! Пить!», что народ слышал эти вопли, но жалости к нему не испытывал. Когда же он засыпал, тюремщики били его по лицу, а он приходил в исступление и кричал: – Я – дворянин, я вас всех перебью, мужичье! Я до самого государя дойду! Пить! Но сознаться он так и не сознался.     6   Был май, липа правосудия стояла зеленая, и зелеными были дерновые скамьи, на которых сидели судьи. Неле позвали как свидетельницу. В этот день ожидали вынесения приговора. А вокруг толпился народ – мужчины, женщины, мещане, мастеровые. И сияло яркое солнце. Привели на суд Катлину и Иооса Даммана. Дамман, казалось, еще побледнел после пытки жаждой и после стольких бессонных ночей. У Катлины подгибались колени; она показывала на солнце, говорила: – Уберите огонь, голова горит! И устремляла взгляд, полный нежной любви, на Иооса Даммана. А тот смотрел на нее с ненавистью и презрением. А его друзей-дворян вызвали в Дамме на суд как свидетелей, и они все здесь присутствовали. Судья начал так: – Девушка Неле, с такой необыкновенной отвагой и горячностью защищающая свою мать Катлину, обнаружила в зашитом кармане материнского праздничного платья письмо за подписью Иооса Даммана. Среди вещей убитого Гильберта Рейвиша я обнаружил сумку, а в ней другое письмо, которое ему написал подсудимый Иоос Дамман. Я сохранил оба письма, дабы в случае надобности, – а сейчас как раз такой случай, – предъявить их суду, вы же получите по этим письмам представление об упорстве этого человека, а затем, на основании действующих законов, оправдаете его или же признаете виновным. Вот пергамент, обнаруженный в сумке. Я до него не дотрагивался и не знаю, поддается он прочтению или же не поддается. Старшины пришли в крайнее замешательство. Судья попытался развернуть скомканный пергамент, но это ему не удалось, и Иоос Дамман засмеялся. Один из старшин сказал: – Давайте положим комок в воду, а потом нагреем на огне. Ежели пергамент слипся от какого-нибудь неведомого состава, то огонь и вода все равно откроют нам тайну. Принесли воды. Палач развел большой костер. Меж зеленых ветвей липы правосудия к ясному небу поднимался сизый дым. – Не кладите письмо в таз, – сказал другой старшина, – ежели оно написано разведенным в воде нашатырем, то буквы расплывутся. – Нет, – возразил лекарь, – буквы не расплывутся. Вода только растворит волшебное клейкое вещество, коим смазан этот пергамент. Пергамент опустили в воду. Он размяк, и тогда его развернули. – Теперь подержите над огнем, – посоветовал лекарь. – Да, да, подержите его над огнем, – сказала Неле. – Убийца побледнел, ноги у него дрожат, значит, господин лекарь на пути к истине. Но тут к Неле обратился мессир Иоос Дамман: – Ничуть я не побледнел и не дрожу, мужицкое ты отродье, змееныш, жаждущий крови дворянина! Но только ничего у тебя не выйдет. Пергамент пролежал шестнадцать лет в земле и, уж верно, сгнил. – Пергамент не сгнил, – возразил старшина. – Сумка на шелковой подкладке, а шелк в земле не тлеет, так что черви не тронули пергамента. Пергамент подержали над огнем. – Господин судья, господин судья! – вскричала Неле. – Глядите: на огне проступили чернила. Прикажите прочитать, что там написано! Мессир Иоос Дамман протянул было руку, чтобы вырвать у лекаря пергамент, однако Неле с быстротою ветра кинулась к нему и отвела его руку. – Ты не притронешься к пергаменту, – сказала она. – На нем начертана твоя смерть или же смерть Катлины. Сейчас твое сердце истекает кровью, убийца, а наши сердца целых пятнадцать лет истекают кровью. Вот уж пятнадцать лет страдает Катлина. Вот уж пятнадцать лет пылает из-за тебя мозг у нее в голове. Вот уж пятнадцать лет, как умерла после пытки Сооткин. Вот уж пятнадцать лет, как мы бедствуем, пятнадцать лет мы ходим, как нищие, и гордо несем бремя нужды. Прочтите письмо! Судьи творят на земле волю Божью, ибо они – сама справедливость. Прочтите письмо! – Прочтите письмо! – со слезами в голосе подхватили мужчины и женщины. – Молодец Неле! Прочтите письмо! Катлина не ведьма! И тогда секретарь прочел:   «Дворянину Гильберту, сыну Виллема Рейвиша, дворянин Иоос Дамман шлет свой привет. Любезный друг! Не играй ни в карты, ни в кости – не трать деньги зря. Я тебя научу, как можно выиграть наверняка. Давай с тобой превратимся в бесов, красавцев бесов, покорителей женских и девичьих сердец. Будем обольщать красивых и богатых, безобразных же и нищих оставим в покое – пусть богатые платят за удовольствие. В Германии этот промысел дал мне в полгода пять тысяч rixdaelder’ oв. Женщины последнюю рубашку способны отдать любимому человеку. Избегай скупердяек с поджатыми губами – эти платить не торопятся. Чтобы сойти за настоящего беса, злого духа, ты, сговорившись с кем-либо из них провести у нее ночь, возвещай о своем прибытии особым криком, похожим на крик ночной птицы. А чтобы придать себе устрашающее дьявольское обличье, натирай себе лицо фосфором – влажный фосфор светится. Пахнет он дурно, но они подумают, что так именно пахнет в аду. Убивай всех, кто станет тебе поперек дороги, будь то мужчина, женщина или животное. Скоро мы с тобой навестим Катлину, красивую добрую бабу. Если только Катлина была мне верна, то ее дочка Неле – от меня; девчонка миловидна и приветлива. Ты овладеешь ею без хлопот. Дарю ее тебе – мне эти приблудные детки, о которых никогда нельзя сказать наверное, твои они или не твои, ровно ни на что не нужны. У ее матери я уже выудил двадцать три с лишним каролю – все ее достояние, но у нее хранятся деньги, если не ошибаюсь, еретика Клааса, сожженного на костре в Дамме: семьсот каролю, подлежащие конфискации. Добрый король Филипп, который сжег столько своих подданных, для того чтобы унаследовать их достояние, на сей раз не сумел наложить лапу на денежки, до которых он такой охотник. Впрочем, у меня в кошельке они будут весить больше, нежели у него в казне. Катлина мне скажет, где зарыт клад. Мы с тобой разделим его. Львиную долю я, однако ж, возьму себе – ведь открыл местонахождение червонцев я. А тех женщин, которые будут нам верными служанками и покорными рабынями, мы возьмем с собой в Германию. Там мы их научим, как превращаться в дьяволиц и чертовок и влюблять в себя богатых горожан и дворян. За их любовь им будут платить полновесными rixdaelder’ ами, бархатом, шелком, золотом, жемчугом и разными драгоценностями – на это мы с ними будем жить. Так мы, не прилагая усилий, скоро разбогатеем и за спиной у дьяволиц и чертовок будем развлекаться с красотками, которых мы, однако, тоже заставим платить за любовь. Все женщины глупеют и шалеют в присутствии мужчины, сумевшего разжечь огонь любви, который вложил им внутрь Господь Бог. Катлина и Неле еще глупее других: поверив, что мы и правда бесы, они будут слушаться нас беспрекословно. Можешь называться своим собственным именем, только ни под каким видом не открывай имени твоего отца – Рейвиш. Если бабы угодят под суд, мы мигом скроемся, и бабы так никогда и не узнают, кто мы, и не смогут на нас донести. Ну, желаю тебе успеха, мой драгоценный! Судьба к молодым людям благосклонна, как говаривал его святейшее величество в бозе почивший император Карл V, вельми искушенный как в военной, так равно и в любовной науке». Кончив читать, секретарь сказал: – Вот и все. А подписано письмо: «Дворянин Иоос Дамман». И тут народ закричал: – Смерть убийце! Смерть колдуну! В огонь соблазнителя! На виселицу разбойника! – Тише, добрые люди! Дайте нам спокойно разобрать его дело, – сказал судья и обратился к старшинам: – Я хочу прочитать вам другое письмо, которое Неле обнаружила в зашитом кармане праздничного платья Катлины. Письмо это следующего содержания:   «Прелестная ведьмочка! Вот рецепт снадобья, присланный мне самой супругой Люцифера. Благодаря этому снадобью ты сможешь взлететь на солнце, на луну, на звезды, побеседовать с духами стихий, возносящими к Богу молитвы людей, пронестись над всеми городами, селами, реками и лугами. Смешай равные доли stramonium’а[222] , solanum somniferum’а[223] , белены, опия, только что сорванные головки конопли и белладонну. Если хочешь, мы с тобой нынче же вечером отправимся на шабаш духов, только люби меня крепче и не будь такой скрягой, как прошлый раз, когда ты мне объявила, что у тебя нет десяти флоринов. Я знаю, что ты хранишь клад и не желаешь мне его открыть. Неужто ты меня разлюбила, моя зазноба? Твой холодный бес Ганс».   – Смерть колдуну! – кричал народ. – Надобно сличить почерки, – заметил судья. Оказалось, что почерк один и тот же. Тогда судья обратился к присутствовавшим на суде дворянам: – Подтверждаете ли вы, что это точно мессир Иоос Дамман, сын старшины города Кейре, что под Гентом? – Подтверждаем, – объявили дворяне. – А знали ли вы, – продолжал судья, – мессира Гильберта, сына дворянина Виллема Рейвиша? На это ему один из дворян по имени ван дер Зикелен ответил так: – Я из Гента. Мой steen [224]  находится на площади Михаила архангела. Я знаю дворянина Виллема Рейвиша, старшину Кейре, что под Гентом. Назад тому пятнадцать лет у него пропал двадцатитрехлетний сын, кутила, игрок, шалопай. Все это ему прощалось по молодости лет. С тех пор о нем ни слуху ни духу. Прошу показать мне шпагу, кинжал и сумку покойного. Осмотрев их, он сказал: – На рукоятях шпаги и кинжала герб Рейвишей: три серебряные рыбы на голубом поле. Тот же самый герб воспроизведен на золотом замочке сумки. А это что за кинжал? – Этот кинжал был найден вонзенным в тело Гильберта Рейвиша, сына Виллема, – отвечал судья. – Я вижу на нем герб Дамманов: зубчатая башня на серебряном поле, – сказал дворянин. – И в том да будут мне свидетелями сам Господь Бог и все святые его! Другие дворяне не разошлись с ним в показаниях: – Мы подтверждаем, что это гербы Рейвишей и Дамманов. И в том да будут нам свидетелями сам Господь Бог и все святые его! Тогда судья сказал: – Из свидетельских показаний, а равно и из бумаг, оглашенных на суде старшин, явствует, что мессир Иоос Дамман – колдун, убийца, соблазнитель и похититель королевского имущества и, как таковой, повинен в оскорблении величия Божеского и человеческого. – Говорить вы можете все, что угодно, господин судья, – начал Иоос, – но осудить меня за неимением непреложных доказательств вам не удастся. Я не колдун и никогда таковым не был. Бесом я только прикидывался. Что касается моего светящегося лица, то секрет его вам известен; в состав же снадобья, за исключением белены, растения ядовитого, входят средства только снотворные. Когда эта женщина, действительно – ведьма, его принимала, она мгновенно погружалась в сон, и снилось ей, будто она летит на шабаш, будто она водит там хоровод, спиной к центру круга, и поклоняется дьяволу, стоящему в обличье козла на престоле. Еще ей снилось, будто по окончании хоровода она подходила к дьяволу и, как все колдуньи, целовала его под хвост, а затем предавалась со мной противоестественным ласкам, тешившим извращенное ее воображение. Она утверждает, что руки у меня были ледяные, а тело прохладное, но это от молодости, колдовство тут ни при чем. Любовные игры быстро согревают. Катлина, однако ж, невесть что выдумала да сама же в это и поверила и упорно принимала меня за беса, хотя я самый настоящий человек, с кровью в жилах, такой, каким вы меня сейчас видите. Виновен не я, а только она: она принимала меня за беса и все-таки делила со мною ложе, а это значит грешить и помышлением и делом Богу и Духу Святому. Следственно, это она, а не я, повинна в преступлении, которое именуется колдовством, и ее надлежит сжечь на костре, как заправскую хитрую ведьму, прикинувшуюся сумасшедшей, чтобы скрыть свои темные дела. Но тут вмешалась Неле. – Что вы слушаете убийцу? – воскликнула она. – Он, как продажная девка с кружком на рукаве, превратил любовь в ремесло и в товар. Что вы его слушаете? Чтобы спастись самому, он хочет послать на костер женщину, которая все ему отдала.

The script ran 0.003 seconds.