1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Ишь фартовый какой! По-фабричному за левый товар хочешь? А тимак не возьмешь?
Это он по-воровскому. Обиделся Коська:
— Ты дело говори. «Тимак»! За такие колеса на базаре два червяка просят. Бишка монет давай, а меньше ни копейки.
На пяти рублях и сговорились. Коська сразу богатым стал. Сразу фасона прибавил. Рубаху достал, бритву, мыло, книги, портрет. Только сейчас и разглядел его, этот портрет. Там девчонка, однолетка Коськина или чуть побольше, на карточку снята. У девчонки нос кверху вздернут, глаз левый прищурился, смеется, что ли? А на шее галстук, как у пионеров, только черный. И глаза, и губы, и волосы — тоже все черное. А щеки белые, неживые.
За рубаху Каин дал три рубля, да за бритву — полтинник. За мыло и за ремешок гривенник накинул. А книги полистал и не взял.
— Не интересуюсь, — говорит. — Это книги политические, а я читаю только романы Александра Дюмы.
И портрет тоже не взял.
— На кой мне, — говорит, — чужая фотокарточка!
— Я, — говорит Коська, — дешево отдам. За пятачок отдам.
— Не надо. И за копейку не возьму. Можешь ее дома на рояль поставить.
Ну что ж, не хочешь, не надо. Коська теперь не горюет. Коська прямым путем — на базар.
За книги маклак в книжном ряду два рубля заплатил. Коська не торговался. И за рубль отдал бы. Портрет остался, выкинуть хотел, потом подумал: «Спрячу, может, потом когда и пригодится». Сунул на живот под рубаху, сосчитал деньги и пошел барином по базару.
До вечера по базару шлялся. С деньгами не скучно. Первым делом большую бутылку молока топленого выпил и булку французскую съел. Потом смородины фунт, потом брынзы, сала… В белой палатке мороженого маленькими стаканчиками на целый рубль сожрал. Папиросы «Раковский» курил. Встретил Митьку Ежика, такого же, как он, беспризорника. Забыл, что поругались они намедни с Ежиком, тот его «вшивым стрелком» обозвал. Ничего, Коська простил Митьку, накормил его да еще полтинник подарил. Жалко, что ли, если у самого есть!
И когда ночевать Коська пошел, тоже шамовки с собой побольше прихватил.
Ночевал на пустыре у мельницы паровой. Там из деревянных щитов такой вроде шалашика был устроен. Это они еще с Ежиком сделали, когда друзьями были. Вместе и ночевали здесь, пока не поругались.
Еле доплелся Коська до своего логова: совсем разморило его от непривычной сытости. Сел около шалашика, папироску «Раковский» достал, сидит, дымит, отдыхает. За спиной у него стена гладкая и высокая — мельница. За стеной день и ночь стучит что-то, словно поезд. Машины, должно быть, какие… А у стены над Коськиной головой фонарь электрический всю ночь качается.
Докурил Коська папироску, стал свои припасы в шалаш укладывать: буханку пеклеванного, колечко колбасы, конфетки, махорку полтавскую… Портрет из-за пазухи вынул. Хотел тоже заначить, потом думает: посмотрю от нечего делать. Лег животом на сырую траву, положил перед собой, стал смотреть. Девчонка, как и раньше, глядит. Нос кверху вздернут. Левый глаз усмехается.
Смотрит Коська на девчонку и думает:
«А ну как зашевелится она сейчас, откроет рот и скажет: „А и сволочь же ты, Коська, шантрапа ты беспризорная. Какое ты имел право украсть меня вместе с ботинками и книжками политическими?!“»
Но нет, знает Коська — не оживет девчонка. И жалко ему немножко, что не может она заговорить, не может даже чуть-чуть подмигнуть ему, Коське, серым своим веселым глазом.
Не стал Коська прятать карточку, а повесил ее у себя в шалаше. Вместо гвоздя щепочку взял и приладил в уголке на стенке.
И стало как будто веселей в его логове.
Спалось Коське плохо. Часто просыпался он, душило его что-то — объелся, наверно. И все-таки каждый раз он не мог утерпеть — то хлебца откусит, то от колбасы кусочек отщипнет, то конфетку начнет сосать.
А под утро заснул крепко и увидел во сне, что он у себя дома, в деревне, что он еще маленький, что живы еще и матка его и отец. Сидит он, Коська, на лавке, плетет из кудельки кнутик, а сестренка его Саша — тоже живая — сидит рядом и мягким деревянным гребешком чешет ему волосы…
А когда проснулся утром Коська и увидел над головой портрет, понял, чем он ему так полюбился: девчонка-то с веселыми серыми глазами на сестру его Сашу похожа.
Пришли дни плохие. Опять на колун сел Коська — совсем брюхо подвело.
Осень уже настала, дожди часто шли. Земля холодная стала и голая, без одной травинки. Бывало, с утра до ночи не вылезал Коська из своего логова. Дрожь пробирала от сырости.
Вот лежал он раз у себя под щитами. В животе кишки стянуло: со вчерашнего утра хлеба Коська не нюхал. Со вчерашнего дня все раздумывал, где бы хоть пятачок на шамовку достать. А где ж его достанешь, пятачок, если не везет человеку? А не везет Коське — хуже и не придумаешь. Третьего дня на станции чуть под поезд не попал — на ходу из вагона выскочил. Убегал от мужика, у которого пилу из-под лавки вытянуть хотел, прыгнул — и прямо на рельсы. А вчера его хохлушка кочергой огрела по спине. Коська у нее во дворе полотенце с веревки неловко дернул.
Нет, не умеет Коська воровать. Не выйдет из него порядочный вор — это и ребята говорят, и сам он видит.
И «стрелять» разучился. Пойдет милостыньку просить, а глаза у него бегают: люди сразу видят, что он за человек такой.
— Иди, иди, — говорят. — Знаем мы, какой ты сирота. Вор — по глазам видно.
Лежал Коська в шалаше и думал: продать бы что! Нечего. Все богатство на нем. Сквозь рубаху голый живот виден, голова не покрыта, ноги не обуты, штаны на трухлявой тесемочке держатся.
И тут он портрет увидел.
«А что, — думает, — загнать, что ли? Может, на фунтяшник хлеба дадут. Или хоть на полфунта».
Жалко ему портрета. Да что ж поделаешь. Правду люди говорят: голод не тетка. Вздохнул Коська, посмотрел напоследок на девочку, снял карточку со стены, разгладил ее кое-как, пыль вытер, дырку от гвоздя пальцем затер и потопал на базар.
На базаре вынул портрет, ходит, размахивает им, кричит:
— А вот кому? Дешево отдам!
Люди не глядят даже. Мимо проходят.
Коська еще громче кричит. Еще пуще размахивает портретом. Баба толстая идет. Он бабе в лицо свой товар тычет:
— Тетенька, купите патрет.
Баба пухлой рукой махнула, не посмотрела даже:
— А ну тоби к бису. Що це за патрет.
Другая баба долго стояла, рассматривала портрет. И так на него поглядит, и вниз головой повернет, и на свет посмотрит. Потом головой покачала, вздохнула, сказала Коське: «Бить вас, мазуриков, надо», — и пошла дальше.
А Коська уж еле ходит. Еле ноги таскает. И голос у него охрип.
«Хоть кусочек, — думает, — хоть корочку дали бы».
И вдруг подходит к Коське человек. Бородатый. Высокий. В белой рубахе. В веревочных чувячках на босу ногу. Увидел портрет, выхватил у Коськи из рук:
— Это что такое?
Сдрейфил Коська. Уж бежать хотел, да не может: ноги не бегут.
— Где взял? — спрашивает бородатый, а сам так и рыщет глазами по Коськиной карточке.
— Это моя вещь, — говорит Коська. — Патрет называется.
— Вот как? Портрет? А это чей портрет?
— Ну, как чей? Сестренка это моя.
Усмехнулся бородатый в свою черную бороду.
— Хорошая у тебя сестренка. А зовут ее как?
У Коськи еле язык ворочается.
— Саша, — говорит.
Опять смеется бородатый.
— Гм. Саша? А может быть, Наташа? Ты что же это, купец, выходит, сестренку свою продаешь?
— Продаю, да, — говорит Коська. — Деньги очень нужны.
— А сколько хочешь?
Видит Коська: понравилась человеку вещь, — значит, можно цену и побольше заломить.
— Полтинник! — говорит.
Задумался бородатый, затылок стал чесать.
«Эх, — думает Коська, — лишнего маленько я запросил».
А бородатый посмотрел еще раз на карточку, отдал ее Коське и говорит:
— Вот что я тебе скажу. У меня денег сейчас с собой нет. И я сейчас тороплюсь — на работу опаздываю. А мы с тобой вот что сделаем. Ты, брат, приходи ко мне вечером на квартиру. Я тебе за эту фотографию полтинник дам и даже больше. Это, — говорит, — имей в виду, очень замечательная фотография. Придешь?
— Приду, — говорит Коська, а сам думает:
«Дожидайся… приду… Заманиваешь небось, бородатый черт!»
А бородатый написал на бумажке адрес, дал Коське, помахал ему рукой и побежал в своих веревочных лапоточках с базара.
До вечера долго еще было. И Коська раз десять загадывал себе: идти ему или не идти? На базаре подстрельнул огурцов пару и хлеба маленький кусочек. Посытнее стало — портрет пожалел. Стоит ли продавать? Ведь и верно — вещь замечательная. Да и боязно было идти: а что, если нарочно его бородатый заманил? Придет Коська, а там засада, мильтоны сидят с наганами.
Но к вечеру осмелел Коська. Есть очень уж захотелось. Подумал, подумал и пошел к бородатому. Отыскал улицу, дом нашел. Домик совсем небольшой, с крылечком. Садик рядом. В садике яблоня растет, перед крылечком подсолнухи желтеют.
Постоял Коська на крылечке, набрался духу и постучал.
И сразу же бородатый вышел. Как будто за дверью стоял, дожидался.
— А, — говорит, — пришел, субчик?!
Испугался Коська. Чуть на пол не сел.
«Наделал, — думает, — делов. Заметет он меня сейчас. И не смыться даже».
Стоит как пень. А бородатый смеется, дверь перед Коськой распахнул:
— Ну, что ж. Заходи, брат. Милости просим.
Коська порог переступил, а показалось, будто верст пять болотом шагал. Ноги не держат. «Скорее бы хоть», — думает.
Ввел его бородатый в комнату. Поглядел Коська — небогато тут живут. Стол, два стула, койка железная, на койке шинель вместо одеяла. Книг только много. И цветочки в банках. А на стенах — картинки. Ленин с протянутой рукой. И рядом гитара висит на веревочке.
Вынул Коська из-за пазухи портрет, протянул бородатому:
— Нате.
А тот будто уж и забыл, о чем договаривались.
— А, — говорит, — карточка! Ладно, положи ее куда-нибудь. Вон на подоконник.
Потом говорит:
— Ну, давай присаживайся. Сейчас мы с тобой шамать будем.
Поглядел на него Коська — смеется бородатый. «Что ж ты, — думает, — надо мной измываешься, бородатое пугало! Брать, так бери сразу».
А тот опять смеется и говорит:
— Садись, садись, не стесняйся.
Сел тогда Коська. Бородатый перед ним тарелку поставил, ножик и вилку положил. Потом говорит:
— Ты посиди минутку, ладно? А я пойду смастерю чего-нибудь.
«Знаю, — думает Коська, — чего ты смастеришь. Лягавить пошел».
Как вышел бородатый, Коська вилку и ножик в карман, тарелку за пазуху и шасть к окну. На подоконник залез, хотел в сад прыгать, да неловко локтем стекло задел, зазвенело оно, полетели осколки в стороны. Охнуть Коська не успел — цап его кто-то за ногу. Оглянулся — бородатый стоит. Смеется опять.
— Ты что же это? — спрашивает. — А? Куда же это ты собрался?
Не выдержал Коська, с подоконника на пол скатился и заревел благим матом. Думал — бить его сейчас бородатый будет. Съежился весь. А тот на корточки рядом с Коськой присел и ладошкой лохматую Коськину голову гладить стал.
— Что с тобой? — спрашивает. — Эй, парень! Да что с тобой? Зачем плачешь?
А Коська не слушает — воет, как дворняжка голодная. Не разберешь, что и говорит:
— С голоду я украл. Не вор я… Ремешок сам свалился.
— Какой ремешок?
А Коська:
— А-а-а… У-у-у…
Схватил его бородатый за шкирку, тряхнул как следует, на ноги поставил.
— А ну, хватит! Довольно! Не люблю я плаксивых.
Перестал тогда Коська реветь.
— Ты чего испугался? — спрашивает бородатый. — Зачем в окно полез?
— Думал, вы мильтона звать пошли.
— Эх, чумичка! Мильтона звать! Нет, брат. Ошибаешься. Я, брат, не такой.
Посмотрел бородатый на стол.
— Ох, — говорит, — а тарелку-то я забыл. Погоди, сейчас принесу.
Только вышел — Коська тарелку из-за пазухи, ножик и вилку — из кармана — и все на старое место, на стол. Не успел положить — бородатый входит. В одной руке сковородка горячая, в другой — тарелка с хлебом и вилка с ножиком. На стол бородатый посмотрел и будто не заметил ничего.
— Ну, садись, — говорит, — будем яичницу есть.
Себе шматочек оставил, а Коське полную тарелку наворотил. Задохнулся Коська от одного запаха. Подцепил на вилку кусок и чуть язык не проглотил. Вот так яичница! С помидорами, с салом, с луком зеленым. Коська такую яичницу только дома, в деревне, едал, когда маленький был. С тех пор и не пробовал.
Ест, торопится, а сам думает: «Нехорошо, надо бы потише есть». Стыдно ему — по-человечески есть разучился… А бородатый смотрит, смеется.
— Ешь, ешь, — говорит. — У тебя, брат, небось в животе черти пляшут?
Коське уж не страшно. Слезы высохли. Сам посмеивается.
— Пляшут, — отвечает. — Еще как.
— Ну и шамай, брат. А зовут-то тебя как?
— Коська.
— Во, брат! Удивительно. И меня тоже, представь себе, Коськой зовут.
Смешно Коське. Такой дяденька и вдруг тоже Коська.
— Зовут меня дядя Костя, а прозвище мое Борода. В Сибири меня так прозвали. Знаешь ты, где Сибирь помещается?
— Знаю, — говорит Коська. — Это куда жуликов посылают.
— Нет, брат. Туда не только жуликов… Я, брат, сам в этой Сибири двенадцать лет отгрохал.
Рассказал Коське, как он в царское время в Сибирь на каторгу попал. За политику. Потому что он коммунист был, партийный.
Потом Коську расспрашивал. Кто он, откуда, где родителей потерял. Коська все честно рассказал. Ему скрывать нечего: матку сыпняк угробил, а батьке ногу немец шашкой отрубил. Приехал он в деревню, пожил месяца полтора и помер. Кровь потому что спортилась.
И про Сашу рассказал. Как жалела она его, вместо матери была, последний кусок отдавала. А потом и сама свалилась. Голодно потому что стало в деревне. Вот он, Коська, и пошел тогда по миру, куда глаза глядят…
Слушал Коську бородатый, не улыбался. Только вилкой по столу постукивал, головой качал да приговаривал:
— Ты ешь, брат, ешь.
А Коська разошелся. Дядей Костей стал бородатого называть.
Потом чай пили. А потом бородатый гитару со стены снял и пел хриплым голосом:
Лишь только в Сибири займется заря,
А в деревне народ пробуждается,
На этапном дворе слышен звон кандалов,
Это партия в путь собирается.
А портрет так на подоконнике и лежал. И за весь вечер бородатый о нем ни одного слова не сказал.
Уж небо вызвездило, когда уходил Коська. Бородатый ему, когда прощался, три рубля в руку сунул.
— На, — говорит, — возьми. Должен я тебе.
Взял Коська, подумал и назад деньги подает.
— Нет, — говорит. — Я у вас стекло выдавил.
— Глупости, брат. Ты завтра приходи, мы с тобой вместе его обратно вдавим. Идет?
— Идет.
— Ну, прощай.
— Прощайте, дядя Костя Борода!
Вышел Коська. Темно на улице, а Коське кажется, что светло. Петь хочется.
Идет Коська по улице и хриплым голосом поет:
На этапном дворе слышен звон кандалов…
А как дальше, и не вспомнить… Забыл.
Плохо спалось Коське в эту ночь. Кряхтел, ворочался, не мог дождаться, пока утро настанет. Еще дождик, как назло, всю ночь бубнил. И ветер дул. И фонарь качался и скрипел над Коськиной головой.
Чуть свет забрезжил, Коська уже вскочил. Хотел сразу бежать к дяде Косте, а потом думает: нет, неудобно так рано заявляться.
С полчаса у мельницы походил, потом на базаре потолкался. Потом на фонтан сходил, умылся как следует, водички выпил и побежал.
Бежал — посвистывал. А прибежал, на крыльцо заскочил и чуть не заплакал.
— Ах, черт! Надо же!..
Видит — висит на дверях замок. Ушел, значит, дядя Костя. Ну ясно: на работу ушел. Эх, Коська, Коська!.. Надо было тебе на базаре толкаться да у фонтана красоту наводить. Вот и прозевал дядю Костю. Жди его теперь до вечера.
Сел Коська на ступеньку. Сидит мрачный, под ноги себе глядит. И вдруг — что такое? Видит, на крылечке, между двумя балясинами, бутылочное стеклышко блестит. А под стеклышком какая-то бумажка белеет.
Поднял Коська бумажку, развернул, а это записка. А в записке большими буквами синими чернилами написано:
«Костя! Ключ на том месте, где ты вчера выйти хотел. Заходи, пей чай, шамай. Сахар на полочке. Наколи дров, если умеешь. Я буду в 5 часов. Дождись меня.
Твой Борода».
Прочел Коська записку, и первым делом уши у него загорелись.
«Как же это? — думает. — Что же это такое? Не боится, значит? Знает ведь, что вор я, а не побоялся… Заходи, — пишет».
Потом еще раз перечитал записку. Думает: «А где же ключ? Как это понимать надо: „Где ты вчера выйти хотел?“»
Подумал Коська, подумал, в затылке почесал и догадался: через окно ведь он вчера вылезти хотел. Значит, там и ключ искать надо.
С крыльца сошел и сразу увидел: окошко, где стекла высажены, фанеркой заколочено. Сунул палец между фанерой и переплетом — так и есть: ключик туда засунут.
Посмеялся Коська.
«Эх, — думает, — ну и хитрый ты, дяденька Костя!»
Не сразу Коська в дом вошел. Неудобно было. А потом думает: «Ладно, войду». Замок отпер и вошел.
Всюду походил, все осмотрел. Есть не стал и чай пить не стал, а дрова переколол все, какие были, и двор подмел, и все щепочки до одной в кухню перетаскал. Потом стал ходить и думать: «Что бы еще сделать?» Видит — портрет на подоконнике лежит. Надо повесить. Нашел гвоздик и приколотил портрет над дяди Костиной койкой. Потом воду переменил в баночках, где цветы стояли. Пол в комнате чисто подмел. Потом сел на койку, думает: «Буду ждать дядю Костю». Потом разморило его в теплой комнате, прилег он, голову на подушку уронил и заснул.
И вдруг сквозь сон слышит:
— Костя, обедать пора!
Вскинулся Коська, встрепенулся: что такое? Где он? Кто это его обедать зовет?
Видит — у стола дядя Костя хлопочет. Над столом пар клубится. И в комнате чем-то горячим, съедобным пахнет.
Вскочил Коська.
— Ой, — говорит, — дядя Костя!! Когда вы пришли?
— А я, — говорит, — минут сорок уж как пришел. Выспался?
— Выспался, — говорит Коська. Стыдно ему. Как же это он так заснул, да еще на чужой постели. — Вы, — говорит, — простите, что я на вашу койку лег.
— Не за что прощать, — говорит дядя Костя. — Койка для того и стоит, чтобы на ней спали.
Потом говорит:
— Ну, садись, будем картошку есть. Сходи в сени, руки сполосни.
Пообедали они с дядей Костей. Потом стали стекла вставлять. Коська замазку месил, гвоздиков из проволоки нарубил, как дядя Костя ему показал. Потом чайник воды на таганок поставил, чай пить сели.
Дядя Костя у Коськи спрашивает:
— Ты как, брат, работы не боишься?
— Нет, — говорит Коська, — не боюсь. Какую хошь давайте работу — все сделаю. Дров нарубить, воды натаскать, пожалуйста. Пол даже могу мыть. Рубаху вам, если хотите, и то могу зашить. Только иглу подлиннее дайте.
Смеется дядя Костя.
— Нет, — говорит, — я не об этом. Я не о такой работе говорю. Я думаю, тебя бы на место определить надо.
— На какое место?
— А это мы, погоди, обмозгуем. Тебя бы по правилам в интернат, в школу определить следовало, да, к сожалению, сейчас чересчур переполнено всюду. Больно уж много на белом свете вашего брата, бездомников, развелось. А насчет работы — это мы, брат, непременно обмозгуем. Ты как на это?
— А примут меня?
— Почему же!
— Мне ведь тринадцати еще нет.
— Какую-нибудь работенку найдем. Тебе пролетарская закалка нужна. Говори правду, Коська, хочешь быть пролетарием?
— Хочу, — говорит Коська. — Только… это что значит — пролетарий?
— А это значит человек, который честным трудом на хлеб себе зарабатывает.
— Да, хочу, — сказал Коська. И голову опустил. И вздохнул. Больно уж ему надоело нечестным трудом колотушки на базаре зарабатывать.
И вот устроил дядя Костя Коську на работу. Работа, правда, пустячная — афишки по городу расклеивать, — а все хлеб. Сказали Коське, что будут платить ему восемнадцать рублей и восемьдесят копеек в месяц. Очень был рад Коська, а еще больше рад, что дядя Костя его жить у себя оставил.
— Я, — говорит, — хоть и с бородой, а такой же, как и ты, круглый сирота. Правда, есть у меня один милый человек, так он не здесь, а в Питере находится. Живи, пожалуйста, мне даже очень приятно, не так скучно будет.
— А жены у вас разве нету, дядя Костя? — спросил Коська.
Помолчал дядя Костя, по комнате походил и ответил:
— Это ты еще мал немножко, не поймешь такие вещи. И есть и нету.
Не понял Коська: как это и есть и нету?
А дядя Костя к окну подошел, пальцем по стеклу постучал. Потом говорит:
— Ты, брат, на меня внимания не обращай. Не стесняйся. Живи, пожалуйста, пока живется. Ты мне этим одно удовольствие доставишь.
Коська у него и поселился. Из двух ящиков койку соорудили, в мешок сена наклали — получилась постель. Одеяло ему где-то дядя Костя раздобыл. А подушку Коська из первой получки на базаре купил. За четыре рубля. С наволочкой.
И стал Коська жить припеваючи.
Утром вставали вместе, оба на работу шли. Дядя Костя в каком-то партийном архиве работал. Книги все читал. И писал чего-то.
А Коська по городу бегал, афишки на столбах расклеивал.
К полудню Коська освобождался, бежал домой. Дрова колол, в комнате убирал. Очень старался, чтобы дяде Косте угодить. А тот его ругал.
— Ты, — говорит, — у меня не денщик и не домработница. Мы с тобой друзья и должны все на пару делать.
Обед вместе готовили. После обеда дядя Костя или вслух читал, или Коську заставлял вслух читать. Коське — тому лучше слушать, чем самому читать. Но все-таки, чтобы дядю Костю не обидеть, читал. И приохотился постепенно. Потому что книжки дядя Костя умел забавные доставать. Начнешь читать — интересно, что дальше будет.
Пели вместе под гитару. В садике иногда кое-чем занимались. В кино раза четыре ходили. В шашки Коська научился играть.
Совсем не узнать стало Коську. Приоделся. К сапогам стал привыкать, мылся каждый день, волосы под польку подстриг. Митька Ежик его на улице встретил — не сразу узнал.
— Ты что, — спрашивает, — с фартом? Воруешь?
— Нет, — говорит Коська. — Ошибся маленько. Я теперь не вор, а пролетарий.
Но все-таки дал Ежику двадцать копеек на папироски. Потому что, хоть он, Митька, и вор, а курить ему нечего. А Коське не жалко. Тем более что сам он курить бросил: дядя Костя этого не любит, говорит: буржуазная привычка.
Вот жили они так месяц или полтора. А потом вдруг видит Коська — дядя Костя скучный ходит. Сядут обедать — он не говорит, думает о чем-то. Придет с работы:
— Ну как, новенького ничего?
— Нет, — говорит Коська. — Все по-старому.
Походит дядя Костя по комнате, походит, по стеклу постучит.
— Ну, а твои как дела?
— Дела идут, контора пишет, — говорит Коська.
Смеется Коська, шутит, а самому не смешно.
— Так, так, — говорит дядя Костя. — Это, брат, очень хорошо, что контора пишет. А мне вот она не пишет.
А один раз посмотрел на Коську и говорит:
— Растешь ты, парень. Вот что я думаю: в школу тебе надо определяться.
Испугался Коська:
— В интернат?
— Ну, это не обязательно. Это мы обмозгуем.
Приуныл Коська. Думает: «Надоел я ему, вот он и хочет на учебу меня определить».
А дядя Костя сказал и забыл, о чем сказал. С Коськой он ласковый, шапку ему купил с ушами и с тесемками, а только видит Коська, что он не о нем, а о чем-то другом думает. Ночью дядя Костя спать перестал. Поспит немножко, проснется и опять не спит. В сени часто выходит, воду пьет. Или свет зажжет, лампу газетой прикроет, чтобы Коське спать не мешала, сидит и читает что-то.
И вот — уж зимой дело было — приходит раз Коська с работы и видит: в замочную дужку на входных дверях бумага какая-то всунута. Удивился Коська, посмотрел, а это письмо, конверт. На конверте — марка, печать стоит, адрес и маленькими буковками написано: «Константину Игнатьевичу Ходоровскому». А, это дядю Костю так зовут — Константин Игнатьевич Ходоровский.
Взял Коська письмо, пощупал, понюхал. На свет посмотрел. Но, конечно, читать не стал, спрятал.
Дядя Костя приходит:
— Ну, что новенького?
— Новенького ничего, — говорит Коська, — а придется вам плясать, дядя Костя.
— Это с какой же мне радости плясать?
— Угадайте.
— Не знаю.
— Письмо для вас получено.
— Ну, брат? Врешь! Покажи!..
Смешно даже: как маленький обрадовался дядя Костя. Схватил письмо — и к окну. Конверт растормошил, бумагу вытащил и читает. Читает и смеется. Даже брови у него на лоб полезли.
Коська постоял, посмотрел, вздохнул и в сени вышел. Дверь тихонько притворил, взял нож, лучину стал щипать.
Слышит — дядя Костя зовет его:
— Кось!
— Ну?
— Ты что там делаешь?
— Ничего. Лучину готовлю.
— Успеешь. Иди сюда.
Вошел Коська. Опять ходит дядя Костя по комнате. Но только теперь он веселый ходит. Руки в карманы засунул. Большие шаги делает. Помолодел даже как будто.
— Ну вот, — говорит, — и я дождался. Теперь и мне контора пишет.
Коська постоял, помолчал.
— А что, — спрашивает, — хорошее пишут?
— Очень даже хорошее.
Потом говорит:
— Так, как же, брат, сплясать тебе?
— Нет, — говорит Коська. — Не надо. Ведь я пошутил это.
— А то я могу. Пожалуйста. Я даже вприсядку могу, если желаешь.
Еще немного времени прошло. Как-то — под самый Новый год дело было — доклеивал Коська остатки афиш.
Вечерело, снег падал.
Бегал Коська от столба к столбу, ведерком размахивал, торопился. Завтра праздник, надо печку истопить, в комнате прибраться да в лавку еще за керосином сбегать.
Только приклеил Коська последнюю афишку, слышит, сзади кто-то подошел и через плечо его афишку читает:
— В чет-верг пер-во-го ян-ва-ря гранди-оз-ный бал-мас-карад.
Голос тоненький такой — как у птички.
Обернулся Коська и обомлел.
Стоит перед ним девчонка, однолетка его или чуть побольше. У девчонки нос кверху вздернут. Глаз левый прищурен — смеется, что ли?
Точь-в-точь портрет, что украл когда-то Коська на вокзале и продал за три рубля бородатому дяде Косте. Портрет и сейчас над дяди Костиной койкой висит. Только у этой девчонки галстук из-под заячьей шубейки выглядывает красный, а не черный, и глаза голубые и щеки румяные, а не серые, как на том портрете.
Стоит Коська и глазами моргает.
«Что, — думает, — за чертовщинка?»
А девчонка тоже смотрит на него и улыбается.
— Холодно? — спрашивает.
— Нет, — говорит Коська. — Не очень холодно.
А сам думает: на кого же это она похожа? На Сашу? Нет, пожалуй, на Сашу не очень похожа. Только что глаза веселые.
— Клей у тебя течет, — говорит девчонка.
Поглядел Коська — и правда, клейстер на валенок ему течет. Загляделся он и ведерко опрокинул.
— Фу! — говорит.
А девчонке смешно.
— Что ты, — говорит, — чумовой какой!
Коська нагнулся, снегом валенок почистил, девчонка ему помогла, ведерко подержала.
Взял у нее Коська ведерко.
— Спасибо, — говорит и побежал в контору. Некогда. Надо еще в лавку за керосином сбегать. А сам все думает: «Что же это? Неужто она самая?»
И что-то ему скучно стало. И за керосином неохота бежать.
В контору пришел, ему говорят:
— Ты что, Константин Михайлов, заболел, что ли?
— Нет, — говорит Коська, — я здоровый.
— А что ж это у тебя такая наружность, как будто ты гриппом хвораешь? А ну, получи зарплату и беги домой. С Новым годом тебя!
А Коська деньги сосчитал и думает: «Плохой у меня, кажется, Новый год будет».
Пришел домой, думал, дяди Кости еще нет. А он дома. В комнате с кем-то сидит разговаривает. Коська дверью неосторожно с размаху хлопнул, дядя Костя услышал, кричит:
— Костя, это ты?
— Я.
— А ну, поди сюда.
Вошел Коська в комнату и сразу увидел: сидит на его ящиках давешняя девчонка. Шапку она сняла, шубейку сняла, в одном сером свитере сидит. Веселая такая, смеется, ногами болтает.
А Коське не смешно. Стал Коська у порога, шапку снял.
Дядя Костя говорит:
— Вот это, Наташа, он самый и есть, о котором я тебе писал и рассказывал. Знакомься, Костя. Это моя дочь Наташа.
А девчонка ногами болтает, смеется и говорит:
— Ха! Да мы уже знакомы.
— Как так? Где вы успели?
— Представь себе, успели.
Коська голову чуть-чуть поднял, на Наташу взглянул, потом на портрет посмотрел: «Так и есть. Она самая».
Вздохнул Коська. Шапку в руках потискал и говорит:
— Так я пойду, дядя Костя.
— Куда пойдешь? За керосином? Успеешь.
— Нет… я вообще…
— Куда это вообще?
— Одним словом… я ведь теперь у вас лишний буду.
Рассердился дядя Костя. Никогда его таким Коська не видел. Как начнет ходить по комнате. Как начнет кричать.
— Ты что же это, — говорит, — свою сестренку хочешь бросить?! И не стыдно тебе? Она из Питера ехала, думала, у нее братишка есть, а он — вон он какой!
Стоит Коська, с ноги на ногу переминается, в руках шапку тискает, не знает, что и сказать. Только губами чего-то шепчет.
А Наташа с ящика соскочила, к нему подошла, говорит:
— Дай руку!
Дал Коська руку.
— В сестры меня возьмешь?
Засмеялся Коська. Носом зашмыгал. Засопел.
— Я-то, — говорит, — возьму. Пожалуйста. А ты меня в браты возьмешь?
— Возьму.
— Ну, и кончено, — говорит дядя Костя. — А теперь айда — вместе за керосином!..
Оделись ребята, побежали в лавку за керосином. До угла добежали, Коська и говорит:
— Погоди, Наташа, мне тебе одну вещь надо сказать.
— Какую? Ну, говори.
Покраснел Коська.
— Вот чего, — говорит. — Ты это… ты, брат, прости меня, знаешь, что украл я тебя давеча из корзинки…
Не поняла Наташа: из какой корзинки? Почему украл? Удивилась. Засмеялась.
— А ведь и верно, — говорит, — ты — чумовой!..
Часы*
С Петькой Валетом случай вышел.
Гулял Петька раз по базару и разные мысли думал. И было Петьке обидно и грустно: есть хотелось и не было денег даже колбасных обрезков купить.
И негде было достать.
А есть хотелось ужасно.
Попробовал Петька гирю украсть. Но гирю украсть ему не позволили. Гирей стукнули Петьку слегка по затылку.
Пошел Петька дальше.
Попробовал кадку украсть. И с кадкой попался. Кадку оставил и дальше пошел.
И вдруг видит бабу. Толстая баба стоит на углу и торгует пампушками. И пампушки в ее решете — румяные, пышные, дым от пампушек идет.
Задрожал Петька и подошел ближе. И ничего особенного не сделал, только взял пампушку, понюхал и положил в карман. И даже обидного ничего не сказал той бабе, а повернулся и тихо, спокойно пошел прочь.
А баба за ним. Баба шуметь стала и хвататься за Петькины плечи. Баба кричать стала:
— Вор! Отдай пампушку!
— Какую пампушку? — спросил Петька и дальше пошел.
Но тут уж толпа поднаперла. Кто-то Петьку за глотку схватил, кто-то коленкой сзади ударил, повалили, намяли бока. И огромной толпой потащили Петюшку в милицию. В базарный пикет.
Притащили — к начальнику:
— Так, мол, и так. Познакомьтесь: вор малолетний. Пампушку украл.
Начальнику некогда было. Начальник знакомиться с Петькой не стал, велел посадить Петьку в камеру.
Сунули Петьку в камеру: сиди!
Сидит Петька в камере на грязной, замызганной лавке, сидит не шелохнется и в окно глядит. А на окне решетка. А за решеткой небо. Ясное такое небо, чистое, голубое, словно воротник у матроса.
Смотрит Петька на небо, и горькие мысли лезут ему в башку. Невеселые мысли.
«Ой, — думает Петька. — Жисть ты моя жистянка. Опять я, бродяга, засыпался. Нехорошо засыпался. С пампушкой».
Невеселые мысли. Разве весело, когда человек с позапрошлого дня хлеба не нюхал? А за решеткой охмуряться приятно? Небом любоваться интересно? Было бы за дело, а то — тьфу! — пампушка какая-то.
Ну, ясно, расстроился Петька. Глаза зажмурил, решил судьбы дожидаться. Только решил он судьбы дожидаться — слышит стук. Громкие такие удары. И не в дверь, а в стенку, в деревянную переборку.
Встал Петька. Глаза разожмурил, прислушался.
Определенно кто-то кулаком переборку ломает.
Подошел Петька к стене, заглянул в щель. Видит Петька — стены каменные, лавка, окно с решеткой. Окурки на полу. А человечьих следов не видно. Пусто. Никак невозможно понять, откуда идет этот стук.
«Что, — думает Петька, — за дьявол стучит? Гвозди заколачивают, что ли? Или давят клопов?..»
Подумал это и слышит голос. Бас. Мутным этаким басом кричит из угла человек:
— Пом-могите! Мам-мочки!
Кинулся Петька в угол, к печке. У печки щель. Видит Петька — тыркается в щель нос. Под носом шевелится ус. И черный косоватый глаз печально смотрит на Петьку.
— Мам-мочки! — мычит бас. — Голуби драгоценные. Отпустите меня за ради бога.
А глаз, как таракан, бегает в щелке.
«Что, — думает Петька, — за чудик такой? То ли псих, то ли пьяный? Ну факт, что пьяный — вон ведь как разит… Фу!..»
А разит действительно здорово. Течет по камере дух, не поймешь, самогонный ли, водочный ли, но здорово крепкий.
— Мам-мочки! — гудит пьяный. — Мамочки!
А Петька стоит, смотрит, и совсем неохота ему с пьяным в разговоры вступать. Другой раз непременно бы связался, а тут — скучно. Сказал только:
— Чего орешь?
— Отпусти, голубь, — говорит пьяный. — Отпусти, ненаглядный!
Вдруг как взвизгнет:
— Ваше благородие! Господин товарищ! Отпустите вы меня! Меня детки ждут!
Смешно Петьке.
— Дурак, — говорит. — Как я тебя могу отпустить, когда я такой же арестант, как и не ты? Где в тебе разум?
И вдруг видит Петька: просовывает пьяный сквозь щель ладонь, а на бородавчатой его ладошке лежат часы. Золотые часы. Чистокровные. С цепкой. С разными штучками и подвесными брелоками.
Выворачивает пьяный свой косоватый глаз и говорит шепотом:
— Товарищ начальник! Отпустите меня, я вам часики подарю. Глядите, какие славные часики… Тикают…
А часики, верно: тик-так, тик-так.
И сердце у Петьки: тик-так, тик-так.
Схватил Петька часы и — в угол, к окну. От радости дух захватило, кровь в головешку ударила.
А пьяный рукой замахал. И вдруг орать начал.
Как заорет:
— Кар-раул!
Как затопает, заблажит:
— Караул! Ограбили! Ограбили!
Испугался Петька, забегал. И кровь у Петьки обратно к ногам побежала. И пальцы быстро-быстро цепочку теребят, а на цепочке разные штучки болтаются и подвесные брелочки бренчат. Слоники разные, собачки, подковки и между всем — зеленый камень-самоцвет в виде груши.
Отцепил Петька цепку со всем барахлом, сует пьяному.
— На! — говорит. — На! Возьми, пожалуйста!
А пьяному память вином отшибло. Он уже забыл про часы — цепочку берет.
— Спасибо, — говорит, — спасибо, голубь драгоценный!..
И тянется через щель Петьку погладить. И губы выпячивает через щель. Чмокает как поросенок:
— Мамоч-чки!
А Петька опять у окна. И кровь снова бежит в головешку. Шумит голова.
«Эх, — думает Петька. — Подвезло!»
Разжал он кулак, поглядел на часики. За решеткой на ясное небо солнце вышло. Засияли часики в Петькиной руке. Дохнул он на них — помутнело золото. Рваным рукавом потер — снова сияют. И Петька сияет.
«Верно, — думает, — говорят умные люди: нет худа без добра. Ведь этакую штучку заимел. За такую штучку любой маклак полета монет отвалит. Да что полета… Больше!..»
Закружилась у Петьки башка. Замечтался Петька.
«Куплю я, — думает, — перво-наперво булку. Огромадную булку. Сала куплю. Буду булку салом заедать, а запивать буду какавом. Потом колбасы куплю цельное колечко. Папирос наилучших куплю. Из одежи чего-нибудь… Клёш, френчик. Майку полосатую… Штиблеты. Э, да чего там мечтать, теперь бы отгавкаться только, а там…»
Действительно, все хорошо, одно только нехорошо — сидит Петька. Сидит Петька в камере, как мышь в банке: на окне решетка, на дверях замок. И счастье в руках, а не вырвешь. Крепко припаян парнишка.
«Ну, — думает Петька, — все равно. Наплевать. Просижу как-нибудь до вечера… Не помру. А вечером, базар отторгует, — выпустят».
Вечером-то выпустят, знает Петька, — не впервой. Было дело. Только до вечера еще ух сколько ждать! Еще солнце по небу гуляет, разгуливает.
Поглядел он в последний раз на часики и спрятал их в драный карман. Карман узелком завязал для верности, сердце успокоил.
А за переборкой окончились крики и стуки, щелкнул замок, и не успел Петька глазом моргнуть — отворяется в его камеру дверь, входит молоденький милиционер, черненький такой, кучерявый и говорит:
— А ну, выметайся, шпана!
Ужасно обрадовался Петька. Испугался даже. Вскочил, подтянул портчонки и быстро вышел из камеры. Кучерявый за ним.
— Шагай, — говорит, — шпана, до начальника.
— Ладно…
Идет Петька к начальнику. Сидит начальник за зеленым столом, держит бумажку в руках и бумажкой играет. Гимнастерка на нем расстегнута, шея красная, и от шеи пар идет. Курит начальник и дым в потолок пускает кольчиками.
— Здорово, — говорит, — маленький вор.
— Здорово, — отвечает Петька.
Смирный такой стоит. Скромный. Улыбается и безвредно на начальника смотрит. А начальник кольчики пускает и в бумажку поглядывает.
— Скажи, — говорит, — гражданин хороший, какого ты года рождения?
— Года рождения не знаю, — отвечает Петька, — а годов мне одиннадцать.
— Ну, а который, скажи, пожалуйста, раз ты у меня в пикете гостишь? Седьмой, кажись?
— Нет, — отвечает Петька. — Кажись, пятый только.
— А не врешь?
— Может, и вру… Не знаю. Вам видней.
Спорить не хочет Петька. С начальником спорить — гиблое дело. Ладно. Седьмой, так седьмой. Черт с ним.
«Волынки, — думает, — меньше, если не спорить. Отпустит скорей».
А начальник бумажку на стол положил, рукой прихлопнул и говорит:
— Резолюция моя, — говорит, — такова: ввиду твоей малолетней несознательности отослать тебя на предмет воспитания в дефективный приют. Понял?
Охнул Петька. Закачался. Обомлел. Оглоушили Петьку начальниковы слова, словно кирпичом по башке стукнули. Не ожидал он таких слов. Совсем не ожидал.
Очухался, однако ж, голову поднял и говорит:
— Ладно, — говорит. — Что ж…
— Согласен? — спрашивает начальник. Смеется, будто не понимает, до чего тяжело Петьке и грустно. До чего не смешно. До чего плакать хочется.
Ай, Петя, Петя, не везет тебе, Петя Валет!
А тут еще хуже. Тут совсем уж крышка. Гибнет Петька.
Подзывает начальник кучерявого милиционера и наказывает ему обыскать Петьку с головы до ног.
— Обыщи его, — говорит, — с головы до ног, нет ли при нем оружия или в крайнем случае ценных предметов. Обыщи формально.
Шагает кучерявый на Петьку, у Петьки сердце замирает, ноги у Петьки дрожат, как студень.
«Прощай, — думает Петька, — ценный предмет!»
Но, на Петькино счастье, кучерявый дурак попался. Брезглив. Посмотрел он на Петьку и говорит:
— Ей-богу, — говорит, — товарищ начальник, тошно к такой шпане руками прикасаться. Освободите, сделайте милость… Я сегодня в бане парился: Белье сменил. Да и что в нем, по существу, есть? Вошь в кармане, блоха на аркане… Не больше.
Петька последние силы собрал, усмехнулся печально, глазом мигнул.
«Верно, дескать. Угадали».
А сам думает:
«Ничего себе блоха. Блоха, — думает, — что надо!»
И незаметно пальцем одним карман щупает, а в кармане трепыхается что-то, стучит не шибко, будто сердце в кармане лежит или рыба живая. Часики в кармане лежат.
Ну, а начальник милиционера пожалел или, может быть, ему скучно стало, только махнул он рукой и говорит:
— Ладно, — говорит, — можно отставить. Можно, — говорит, — без обыска обойтись. Неважно.
Написал чего-то в бумажке, печатью пришлепнул и кучерявому бумажку протянул.
— Вот тебе, — говорит, — товарищ дорогой, квитанция. Пойдешь с этой квитанцией до Введенской улицы и сдашь оного шкета в приют Клары Цеткин*. Под расписку.
Встал начальник, зевнул и из комнаты вышел.
С Петькой начальник попрощаться забыл.
А кучерявый сунул квитанцию в папку, вздохнул и наган к животу привесил. Еще раз вздохнул и картуз надел.
— Ну, — говорит, — шпана несчастная, поехали!
Подтянул Петька портчонки, — поехал!
Идут они прямо через базар, через самую давку. Базар шумит, конечно… Люди разные ходят, покрикивают. Смеются люди, ругаются, песни поют. Где-то баян гудит. Гуси какие-то стонут. Шумно. Только Петька шума не слышит. У Петьки план на уме.
«Смыться, — думает Петька, — необходимо».
Бежит он собачьей рысью через базар, распихивает торговцев и неторговцев, шманает глазами по сторонам и все думает, все размышляет:
«Необходимо смыться… Формально необходимо».
Только где же тут смоешься, когда кучерявый сзади словно хвост прицепился. Не отстает кучерявый, пыхтит самосильно и Петьку из виду не выпускает.
Вот и базар миновали. А Петька не смылся.
Расстроился Петька. Голову свесил и мельче шагать стал.
И вот кучерявый Петьку нагнал.
Качается кучерявый, стонет.
— Ой, — говорит, — замотал ты меня, шпана. Ну разве можно так бегать? Ну не могу я так бегать, у меня почки слабые.
Молчит Петька, не отвечает. Очень ему интересно, какие у милиционера почки! Не до почек Петьке. Взгрустнулось что-то. Идет себе Петька, голову свесил.
А кучерявый отдышался кое-как, шаг подравнял и вдруг спрашивает:
— А скажи по совести, шпана: хотел ты сигануть от меня на базаре?
Вздрогнул Петька, голову поднял.
— Что такое, — спрашивает, — сигануть? Я даже и слов таких не понимаю.
— Брось ты… Оставь… Замечательно понимаешь. Хотел небось убежать?
— Убежать?!
Рассмеялся Петька.
— Ошибаетесь, — говорит. — Бегать мне, — говорит, — смысла нет. Силом заставите — и то не побегу…
— Да неужели? — удивился кучерявый. — Неужели, — говорит, — не побежишь?
Остановился вдруг, огляделся, бровь почесал и вдруг папкой своей махнул:
— А ну беги!..
Дернуло Петьку. Прямо-таки дернуло. Словно коленкой его кто-то сзади пихнул, — задрожал весь. Бежать уж собрался и вдруг поглядел: смеется кучерявый.
«Ага, — думает, — на пушку ловишь? Ну, нет, брат… Знаем мы эти фольтики. Не поймаешь!»
Усмехнулся и говорит серьезно:
— Напрасно, — говорит, — кровь портите. Все равно не побегу. Хоть убейте, не побегу. Желания не имею.
— Да почему? — спрашивает милиционер.
Смеяться перестал. Петьку разглядывает. А Петька как загорловит во весь голос:
— Да потому, — говорит, — что никакого полного права не имеете бегать меня заставлять. Отвязаться хотите? Нет, не отвяжетесь! Ведите меня куда по закону следовает, а не то я жаловаться буду.
Сказал и сам испугался.
«Чего, — думает, — сказал?! Опупел, бродяга…»
А кучерявый-то сдрейфил, видно… Смутился. Руками замахал.
— Да что ты! — говорит. — Да разве я что!.. Идем, пошутил я.
— Знаю, — говорит Петька, — какие это шутки. Не очень-то шутки. Бежать подбиваете? Да? Лень человека до приюта проводить? Да? Шутки? Права не имеете шутить!..
Разошелся Петька. Кричит, руками размахивает. Люди, которые мимоидущие, удивляются даже. Что за дьявол? Стоит посреди улицы маленький рыжеватый парнишка, орет во всю глотку, ругается, а рядом милиционер топочется, красный весь, глазами хлопает, и папка под мышкой дрожит.
Умоляет кучерявый не кричать Петьку. Просит спокойно идти.
— Идем, — говорит. — Идем, пожалуйста.
Покочевряжился Петька — пошел.
Идет без оглядки, хмурится, губы дует, а самому смешно, сам про себя хохочет.
«Ловко! — думает. — Ловко я его поднапугал. Ай да кучерявый! Ну и дурак!»
А кучерявый с испугу, должно быть, еле идет. Еле за Петькой поспевает. Молчит, однако, помалкивает. Вздыхает только да поминутно пот с лица смахивает. А Петька для смеха еще подгоняет его.
— Ну что, — говорит, — вы так тихо идете? Гуляете, что ли? Нельзя ли слегка поднажать?
— Не могу, — отвечает. — Ей-богу, не могу. Почки не позволяют. У меня почки слабые, жары боятся. А я, понимаешь, еще в баню сходил. Понимаешь, попарился. Так что прямо умираю, до чего пить охота.
И вдруг увидел кучерявый какую-то чайную. Какой-то там «Милан». С крыльцом и с большой размалеванной вывеской.
Остановился и говорит:
— Ой, — говорит, — зайдем, пожалуйста, выпьем чего-нибудь.
— Нет, — говорит Петька. — Не стоит.
— Стоит. Ей-богу, стоит. Нутро у меня горит, пить жажду. А тут сельтерской можно выпить или чая. Или там квасу. Сделай милость, шпана дорогая, зайдем?!
Задумался Петька, рукой махнул.
— Ладно, — говорит. — Идите. Недолго только.
— А ты?
— А я, — говорит Петька, — не пойду. Я, — говорит, — привычки не имею по трактирам шляться… Идите одни.
Смутился кучерявый и говорит. Робко так говорит:
— А ты не сиганешь?
— Опять?!
Рассердился Петька.
|
The script ran 0.013 seconds.