Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирина Головкина (Римская-Корсакова) - Побежденные [1993]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_rus_classic, Драма, История, Роман

Аннотация. Книга «Побеждённые» Ирины Владимировны Головкиной - роман из жизни русской интеллигенции в период диктатуры Сталина. Автор пишет: «В этом произведении нет ни одного выдуманного факта - такого, который не был бы мною почерпнут из окружающей действительности 30-х и 40-х годов». Но при всей своей документальности, роман все же художественное произведение, а не простая хроника реальных событий. В России закончилась гражданская война. Страна разрушена, много людей погибло - от войны, от голода, болезней и разрухи, многие оказались в эмиграции. Остались люди из так называемых «бывших», тех кто выжил в этом страшном водовороте, в основном это были вдовы, дети, старики. Многие из них так и не смирились с новой властью, но надо было жить и воспитывать детей и внуков, которых не принимали в учебные заведения, увольняли с работы, а порой и ссылали в лагеря. Голод, безработица, унижения, тревоги омрачили дальнейшую жизнь этих людей, но, как ледяная вода закаляет горячую сталь, катастрофы революции только законсервировали, укрепили в некоторых людях принципы аристократизма, разожгли угасавшую было православную веру, пошатнувшуюся любовь к отчизне. Явилась некая внутренняя сознательная и бессознательная оппозиция всем веяниям новой эпохи. Автору книги удивительно просто и понятно, без какой-либо пошлости, удалось рассказать о трагических страницах истории страны. Тысячи людей были арестованы, сосланы очень далеко от родных мест, многие из них не вернулись обратно. Вера, характер и воспитание людей оказавшихся в застенках или ссылке помогли им выстоять, а тем, кому суждено было погибнуть, то сделать это с высоко поднятой головой, непобежденными. А сердца тех, кто еще жил, оставались в той, старой России. Её образ отдаленный, несколькими десятилетиями кошмара, ассоциировался с детством, мирной жизнью, где всё было так, как должно быть у людей.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Так, — неожиданно громко сказал старший агент. — Ну-с! Все вздрогнули, с ужасом глядя на его поцарапанный француженкой нос. — Гражданин Дашков, приготовьтесь следовать за нами. У Олега вырвался вздох облегчения — он один, слава Богу! Асю не берут! Агент повернулся к Асе. — Можете собрать в дорогу вашего мужа. Глядя в ее огромные глаза, Олег сказал, стараясь как можно спокойнее: — Дай мне, пожалуйста, шерстяной свитер, два полотенца и перемену белья. Она подошла к нему и стала надевать на него свитер, растягивая последние минуты. Застегивавшие ему ворот пальцы двигались все медленней и медленней, потом совсем остановились, и она прижалась лбом к его груди. Он поцеловал руку, лежавшую на его плече. — Спасибо тебе, дорогая, за любовь, за счастье. Будь мужественна. Если тебя вышлют, постарайся всеми силами устроить так, чтобы уехать с Натальей Павловной и с Нелидовыми — репрессия, наверное, коснется и их. Я верю, что ты сумеешь вырастить наших детей. Я хочу, чтобы они знали судьбу своего отца и обоих дедов, чтобы не было этого безразличия, которого я не выношу, чтобы в дальнейшем… ты поняла меня? Ну, поцелуй меня в последний раз. Она посмотрела ему в глаза, чтобы он взглядом ответил на ее безмолвный вопрос; он понял и ответил, но не глазами, а вслух: — Ты не жди меня назад. Путь был безнадежен, ты это знала с самого начала. Ну, вот он и кончился. Перекрести меня. Жена осенила мужа крестом. Это сразу вызвало злобную реакцию. Опять раздался резкий, сухой голос: — Гражданка, отойдите, довольно! Арестованный, берите ваши вещи. Отправляемся. Наталья Павловна тоже перекрестила Олега, мадам опять что-то кричала агентам. Сопровождаемый конвоем, он вышел на лестницу и стал спускаться, намеренно замедляя шаг. У подъезда стоял «черный ворон». Олег обернулся в последнюю минуту: да, она здесь — стоит на приступе подъезда и смотрит на него, закусив губы. Вот теперь в самом деле это лицо мученицы, а у ног ее — белый шерстяной комок с тремя черными точками — нос и два черных глаза с тем же замирающим, полным тревоги и мольбы взглядом, что и у нее. — Олег, прощай! Я буду мужественна, буду! Не бойся за сына! — зазвенел надтреснутый голос. Руки втолкнули его в машину, дверь захлопнулась. Это кончился тот отрывок счастья, который был отмерен для них! Горе России, как темное облако, заволокло и их. Помяни за раннею обедней мила друга, светлая жена! Ася стояла и смотрела вслед «черному ворону». — Гражданка, давайте-ка возвращайтесь. Выходить из квартиры запрещается! — повторял кто-то около нее. Не могли оставить хоть на минуту в покое! Куда она убежит, когда дома остался оторвавшийся от нее маленький теплый комочек? Она начала медленно подниматься, держась за перила; войдя в гостиную, опустилась на первый попавшийся стул. Наталья Павловна подошла к ней и привлекла на свою грудь ее голову. — Дитя мое, ты ради ребенка должна взять себя в руки, — сказала она. Эти слова «взять себя в руки» Ася с детских лет постоянно слышала от бабушки. Человек, произносивший их, сам настолько владел собой, что имел полное право требовать того же от других. Ася почувствовала, что ожидала именно этих слов, но они ничем не могли помочь ей сейчас: она слишком опустошена и разбита, ничто не доходит… оставьте ее! Вошел агент — опять тот самый, с царапиной на носу. Он сказал: — Там гражданочка какая-то прибежала, молоденькая. Очень чувствительная. Только на нас взглянула да и повалилась замертво. Может, вы опознаете да разрешите сюда внести? Ася вскочила. — Леля! Она, значит, все знает! Бедная Леля! — и бросилась в переднюю. Глава вторая ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ 2 мая. Это то, чего я страшилась всего больше в течение последних трех лет! Теперь для меня потерян последний смысл жизни. Лучше мне было умереть, чем пережить то, что я переживаю! Три года назад, раненная в самое сердце, я оплакивала надежды на собственное счастье; мне стоило очень больших усилий не пасть духом и удержаться в жизни. Сейчас к моему отчаянию уже не примешивается никаких личных чувств — погибает человек, который был способен на подвиг, который жаждал борьбы и выжидал минуту, чтобы броситься противнику на горло. Он — Пожарский, и вот он погибнет в их застенках! Он погибнет, а эта ничтожная масса, эти жалкие твари — воспитанники коммунистической партии, в которых нет ни чести, ни благородства, ни величия, эти распропагандированные ироды останутся жить! Я вижу впереди полную гибель России — моральное разложение, оскудение… Я вижу ее конец, как черную бездну, кишащую выродками вместо людей! Мне страшно смотреть в эту бездну! Моя вера в великую миссию «последних могикан», которые призваны возглавить великую грядущую борьбу, терпит поражение: таких людей не остается! Единицы, которые еще скрываются, — обречены! Россия не будет спасена или спасется совсем другим путем, а для меня смерть моей мечты — моя моральная смерть! Я — убита. Ася… Это ее горе, а мое — никому не известно! Я в стороне, как всегда. А между тем силу моего горя даже измерить невозможно… Конец. Бездна. 3 мая. Что удерживает меня от самоистребления? Мне хочется до конца искренне ответить себе на это. Прежде всего, еще живет слабая, правда, надежда иметь о нем известие — проштемпелеванное, сто раз проверенное письмо или свидание с Асей… Еще принимают передачи — значит, еще можно что-то для него сделать. Второе — мне жаль Асю! Я стараюсь помочь ей, чем только могу, и это спасает меня от прострации. Мелькает мысль о преступности самоубийства; и православие и теософия одинаково порицают его. Пресечь курс духовного роста и свести к нулю все очистительные испытания настоящего существования — такая возможность удерживает. Допускаю, что за всем этим прячется и звериный, естественный страх смерти. Я его не замечаю, но я не настолько самоуверенна, чтобы исключить вовсе его роль. Вот так и бьюсь изо дня в день, но долго такое состояние тянуться не может. 4 мая. Вспоминаю его слова, сказанные в последнюю встречу — он словно простился со мной ими! Я никого не ждала в этот вечер; сначала читала, потом грустила, сидя у окна. Вечер был так прекрасен, что не хотелось ни прибираться, ни шить. Слышу звонок — открываю: чета Дашковых! У него на руках карапуз, который начинает немного походить на своего отца (хотя существо это, прямо скажем, несносное!); она — с букетом ветрениц и фиалок, прехорошенькая в своей соломенной шляпке с большими полями. Были они недолго, и разговор был самый общий — ребенок все время отвлекал внимание; одна только минута была значительна и наполняет меня сознанием удивительных тайн, скрытых за внешней, фактической стороной жизни! Ребенок заявил «пипи», и Ася вывела его за ручку, а мы остались на минуту вдвоем. И вот он сказал: «Елизавета Георгиевна, у меня давно нарастает в душе желание выразить вам то глубокое уважение, которое я питаю к вам еще с первой печальной встречи в дни нашей юности. Вы настоящая русская женщина — такая, каких описывал Некрасов. Нравственная красота вашего образа всякий раз заново поражает меня», — и он поцеловал мне руку. Поразительно, что это как раз те слова, которыми в моих мечтах оканчивались наши воображаемые встречи. Не хватает трех ничем не заменимых слов — «я вас люблю»! но все остальное — вплоть до ссылки на Некрасова — точно списано со страниц моего дневника. Он точно прочитал тайком и высказал… Разве не удивительно? Что побудило его вдруг заговорить? Предчувствие, что более мы не увидимся? Ведь не эти же пустяки — ветчина и масло, которые я ему подсунула будто бы от Аси? Визит их состоялся 30-го вечером, а на другое утро… Боже мой! У меня заранее было решено уехать первого мая в Царское Село, в парк, чтобы не видеть парада, гулянья, пьянства и прочих прелестей «пролетарского праздника». Но дело в том, что еще вечером я обнаружила сумочку, которую Ася забыла у меня на пианино; там могли быть ключи и деньги… И вот на другое утро по дороге на вокзал я забежала к ним, чтобы вернуть ридикюль. На мой звонок открыл гепеушник с винтовкой. Очевидно, я очень изменилась в лице, потому что тотчас услышала; «Не пугайтесь, гражданочка, не пугайтесь. Входите и, пожалуйста, нам ваши документики». Хорошо, что всегда ношу их с собой! Я стала открывать мой портфель, но руки мои так дрожали, что я не тотчас смогла это сделать. Ведь я могла предполагать себя арестованной! Это были только две-три минуты, но, Боже мой, сколько я успела передумать! Ужасней всего была мысль, что текущая тетрадь дневника не спрятана и находится в ящике письменного стола, а там упоминается фамилия Олега! Вторая, не менее убийственная мысль была, что он, по всей вероятности, уже арестован — почему бы иначе гепеу засело в этой квартире? И третья мысль какова будет теперь моя собственная судьба? В моем дневнике есть фразы, которые мне не простятся… Я слышала, как стучит собственное сердце! Через минуту они сказали: «Пожалуйте-ка теперь нам ваш портфельчик». К счастью, в портфеле ничего не было, кроме завтрака и книги для чтения в поезде; а в сумочке у Аси — зеркальца, надушенного платка и засушенной розы. Все это мне тотчас вернули со словами: «Так, гражданка! Аресту мы вас не подвергаем, но отпустить из квартиры в течение нескольких часов не можем. Пройдите во внутренние комнаты и посидите. К телефону и к наружной двери не подходить». С этого момента я успокоилась за себя, тем более что увидела бабу-чухонку, по всей вероятности молочницу, которая сидела тут же с кувшинами — стало быть, я задержана была в общем порядке: это была засада хотели кого-то выловить или кого-то поджидали и механически задерживали всех приходящих, чтобы о засаде не стало известно. Но, успокоившись за себя, я еще сильней заволновалась за Олега и Асю, тем более что навстречу мне никто не выходил. Вступив в гостиную, я увидела Наталью Павловну и мадам; француженка пошла мне навстречу со словами: «Oh, quel malheur! Monsieur le prince est arreté!»[86] Помню: я оперлась о стол и видела, как дрожат мои руки! Наталья Павловна с обычной спокойной корректностью выразила мне сожаление по поводу того, что я попала в засаду, и двумя-тремя словами объяснила происшедшее, говоря, что при обыске ничего не обнаружили и что пришли уже с готовым ордером на арест, так как им стала известна подлинная фамилия Олега. — Каким же образом это могло случиться? Чей-нибудь донос? — спросила я. Наталья Павловна ответила: «Не знаю», но ответила после минутного молчания, как будто не пожелала сказать правду. Это оставило во мне неприятный осадок, даже промелькнула мысль — уж не подозревают ли они меня! Наталья Павловна сидела на диване около Лели Нелидовой, которая лежала с закрытыми глазами, всхлипывая, как ребенок. — Ну, успокойся, детка, успокойся! — как-то необыкновенно мягко и ласково повторяла Наталья Павловна. Даже странно было видеть эту нежность — естественнее казалось бы утешать Асю. Я нарочно тут же спросила — где Ася? Мне ответили, что у себя со Славчиком и что боялись, как бы не подвергли аресту и ее, но, к счастью, этого не случилось. Я села около самой двери, не желая никому навязывать своего общества и чувствуя, что вся дрожу от нервного напряжения. Гепеушников теперь присутствовало только двое, и они оставались в передней. Наталья Павловна и француженка были очень бледны и осунулись за одну ночь. Леля вдруг села и, поправляя волосы, стала отрывисто говорить: «Мама… беспокоится… ждет. Домой… к маме!» — и снова разрыдалась, припав к плечу Натальи Павловны. — Ну, перестань, перестань, дорогая, выпей воды! — повторяла Наталья Павловна и гладила ее волосы, а мадам держала рюмку с валерьянкой. Это все показалось мне чрезвычайно странно — что за претензия быть в центре внимания, когда в семье такое горе! Заставлять утешать себя людей, которых несчастье коснулось гораздо ближе, — невоспитанность, которой я не ожидала от Лели Нелидовой. Я ведь молчу! Это горе меня касается, во всяком случае, ближе, чем ее. К чему все эти рыдания? Вошла Ася. Она мне показалась почти восковой, только веки были наболевшие, красные. Мы пожали друг другу руки молча, потом она тотчас же приблизилась к дивану, на котором впору было бы лежать ей, и сказала: — Опять? Бабушка, что же с ней будет? Ведь это который раз! Зазвонил телефон, к которому подошел гепеушник; нам слышно было, как он говорил кому-то: «Подойти к телефону не может. Не беспокойтесь, гражданочка, ничего не случилось, а подойти не может. Елена Нелидова? Да, да, здесь есть такая. К телефону не подойдет, сколько же мне повторять-то?» Все переглянулись. — Сейчас прибежит Зинаида Глебовна, — сказала озабоченно Наталья Павловна. И действительно: через полчаса она была здесь же, испуганная непонятными словами, и, разумеется, ее тоже задержали. Наталья Павловна увела ее к себе в библиотеку и долго говорила с ней наедине, потом обе опять сидели около Лели, которая все так же или лежала молча, или начинала плакать так, что ее отпаивали водой, но не говорила ни слова. Ася держалась очень сдержанно и молчаливо; мне хотелось узнать у нее несколько подробностей, но видя ее подавленность, я не решилась заговорить. Славчик прибежал с какой-то игрушкой и стал было дергать Лелю, повторяя: «Тетя Леля, смотри — зая!» — но его заставили отойти. Обстановка создавалась чрезвычайно тяжелая. Было уже 3 часа, когда madame вскипятила чайник и пригласила всех за стол, чтобы немножко подбодрить себя чашкой крепкого чая. Лелю, однако, не удалось заставить сесть: она попросту не отвечала, как в столбняке; Ася принесла Славчику кашку, но сама не ела, уверяя, что у нее в горле комок и глотать она не может. Я решилась выпить чашку, потому что все время дрожала, как в ознобе. В эту минуту опять послышался звонок и чей-то испуганный возглас, а в ответ на него все то же: «Не пугайтесь, входите!» Женский голос произнес еще несколько слов, и Наталья Павловна сказала: — Это Нина! Ах, Боже мой! — взялась рукой за лоб. — Какая княгиня Дашкова? Почему Дашкова? Я — Бологовская! — послышался уже около самых дверей взволнованный голос Нины Александровны. — Ну, стало быть, урожденная Дашкова. — Я урожденная Огарева. — Постой, постой, товарищ Иванов: она княгиня по первому мужу; а вы не рыпайтесь зря, гражданочка. Из-за чего спорите? Неужели же мы не разберемся? Нам о вас все доподлинно известно — Нина Александровна Огарева-Дашкова-Бологовская, так? Так! Ну и не из-за чего волноваться! А ты, Иванов, не лезь. Товарищ начальник не с тебя, а с меня порядок спрашивать будет. Пойдите в эту дверь, гражданочка, и сядьте там. На пороге показалась Нина Александровна и, увидев Наталью Павловну, бросилась ей на шею. Они заговорили полушепотом, Нина Александровна плакала. Жизнь абсолютно была выбита из колеи — чувство было такое, что к обычной действительности с ее повседневным укладом мы уже не вернемся вовсе. Прошло еще с полчаса… Вдруг вошел агент, по-видимому старший (который, как мне сказали, распоряжался во время обыска, а потом уходил). Он сказал: — Кто здесь Нина Александровна Бологовская — бывшая княгиня Дашкова? — Я, — проговорила княгиня, бледнея. — Приготовьтесь следовать за нами. Мы все так и ахнули. Первой нашлась Наталья Павловна — она подошла к княгине и обняла ее: — Успокойтесь, Ниночка, не дрожите так, дитя мое! Мадам, будьте так добры, дайте Нине Александровне мой чемодан и мешочек с ржаными сухарями, которые у меня приготовлены на всякий случай. А ты, Ася, вынь из моего шкафа перемену белья и два полотенца. У меня только сорок рублей, а деньги обязательно надо иметь при себе… Зинаида Глебовна, дорогая, не найдется ли у вас сколько-нибудь? Нелидова вынула пятнадцать рублей; княгиня, вся дрожа, поднялась, поцеловала руку Наталье Павловне, потом приникла на минуту к ее груди. — Господь с вами, дитя мое, — сказала Наталья Павловна. Потом княгиня повернулись к Асе, взяла ее за виски, молча, долгим взглядом посмотрела на неё, поцеловала и пошла к выходу. Со мной она не простилась. У порога она обернулась и сказала: — Брат… Мика… дайте ему знать, — и вышла между двумя агентами. Очень скоро после этого тот же человек вошел и сказал, что засада снята и мы можем расходиться. Уходя, я незаметно положила тридцать рублей на самоварный столик в надежде, что сочтут своими в этом переполохе. Дома ждала пустота и отчаяние. 5 мая. Сегодня была у них и видела Лелю Нелидову. Она страшно осунувшаяся и бледная — не лучше Аси, — но держится теперь вполне прилично. Они все ждут репрессий. Чудовищно страшно чувствовать себя накануне приговора, высылки, разлуки, разоренья… Звонки пугают всех — ждут то вызова к следователю, то повестки с предписанием немедленно выехать, Наталья Павловна торопит с распродажей вещей, Ася бегает на Шпалерную, тщетно стараясь попасть к прокурору… и это все вместе взятое создает крайне удручающую атмосферу. Все почему-то уверены, что опасность грозит в первую очередь Леле Нелидовой. Я слышала, как ее мать говорила: «Я совершенно перестала спать, мне все время чудится, что идут за Лелей». А вчера Наталья Павловна сказала: — Почему не идет Леля? Уж не случилось ли чего-нибудь? Господи, спаси нас и помилуй! Мать с ума сойдет, если возьмут девочку! Я или чего-то не улавливаю, или от меня что-то скрывают: аристократическая каста всегда тяготеет к замкнутости, а я чужая! И вот даже то, что я между ними одна не обреченная, уже отъединяет меня от них и, наверное, именно потому в обреченности мне чудятся элементы «похоже». Я жизни себе не представляю без Олега, без Аси и ее семьи. Они и не подозревают, что я приношу к ним в дом полностью все мое сердце! Без них абсолютное одиночество, и любовь моя никому не будет нужна… Вот так и случается, что человек переносит любовь на животное, а еще смеются над старыми девами и одинокими стариками, которые привязываются к собакам, кошкам и лошадям. Смешного тут, впрочем, ничего нет. 6 мая. Француженку сегодня вызывали к консулу: у нее неприятности по поводу ее поведения во время ареста Олега — говорят, она бранила во всеуслышание советскую власть и, кажется, расквасила физиономию старшему гепеушнику. Арестовать ее, конечно, не могут, а вот принудить выехать за пределы СССР отлично могут, и Наталья Павловнна очень этого опасается. 7 мая. Что делает он в заточении, что думает, что чувствует? Томится ли за свою Родину или его мысли все только о семье? Вспомнил ли меня хоть один раз? «Почти наверное расстрел, — это мне сказала Наталья Павловна и прибавила: — Асе я не говорю, но она и сама, мне кажется, это понимает». Расстрел… Выведут, завяжут глаза и… такого человека больше не будет! Пролетариат расправится с аристократом! Впрочем, нет, вздор говорю! Вот когда жгли их майорат и убивали его мать — это была пролетарская месть, а сейчас это идет не с низов, не стихийно, это резвится верхушка во главе со Сталиным; им не нужны люди, они хотят стада баранов, которых «железным посохом» погонят к «неизведанным безднам». Древних имен они боятся не только как знамени, вокруг которого может сгруппироваться оппозиция, — они знают, что это головы, в которых мозги отточены из поколения в поколение, которые отлично разбираются во всем происходящем и не пойдут слепо. Допросы… Я все знаю. Зять Юлии Ивановны вышел недавно оттуда с отбитой почкой — следователь на допросе! Сначала это были темные слухи, которые ползли, передаваясь шепотом: «Знаете ли, ему отбили почку…»; «Знаете ли, у него переломлены пальцы…» Теперь истязания в тюрьмах перестали быть тайной; об этом знают все! Вчера вечером от беспокойства и тоски я дошла до исступления: я металась по комнате, свет белой ночи за окном изводил, нагоняя невыносимую тоску… потом я как-то вся застыла. Я не могу позволить себе истерику, как Леля, — около меня никто не сядет на диване и некому отпаивать меня водой. 8 мая. Гром грянул еще раз! Наталья Павловна получила повестку о высылке в Самарканд в трехдневный срок. Чтобы оттянуть время, заявили, что по состоянию здоровья она ехать не может, и теперь ждут врача от гепеу. С Аси взяли подписку о невыезде — это значит: жди репрессии. Ася страшно волнуется, как она уедет, оставив Олега в тюрьме; однако лица, присоединенные к обвинению только по родству, высылаются обычно после приговора над обвиняемым. Во всяком случае, и я и Леля клялись и божились ей, что будем носить передачи и к прокурору пойдем, на это Ася ответила Леле: «Ты сама под ударом». Почему? Они все недостаточно практичны и много теряют драгоценного времени: надо было давно рассовать по комиссионным магазинам мебель и вещи, а они до сих пор еще ничего не сделали; Ася машет рукой и отвечает: «Все равно», а на что она будет жить? Сегодня у них весь день какие-то споры, чего никогда не бывало: Наталья Павловна, обычно такая выдержанная, даже возвысила голос и почти кричала на Асю: «Сейчас же за рояль! Через две недели выпускные экзамены, а ты не прикасаешься к клавишам! Ты обязана закончить, или ты пропадешь! Подумай о ребенке!» И потом сказала, обращаясь ко мне: «Это все последствия ее глупости: когда была беременна, из кокетства не пожелала сдавать экзамены и задержалась на целый год, а вот теперь может сорвать себе окончание!» Ася со своею кротостью не возражала ни слова и послушно села к роялю, но, не начиная играть, только приникла лбом к крышке. Я обняла ее, а она сказала: «Не могу играть, не могу!» — и осталась сидеть в том же положении. Второй предмет недоразумений — собаки: белый пудель — Лада ждет щенят, а тут еще Олег привез из Луги породистого старого сеттера, который пристал к нему на улице. Наталья Павловна, которая, оказывается, несколько практичней остальных, уверяет, что собак необходимо подарить или продать, так как содержать их не на что, а таскать с собой по ссылкам немыслимо, но Ася ни за что не соглашается, я даже не ожидала от нее такого упорства. Сеттер, по-видимому, успел очень привязаться к Олегу и целыми часами воет около входной двери, что производит очень тяжелое впечатление. 10 мая. Сегодня опять разговоры о собаках. Ася твердит свое: «Олег так любит его». Я посмотрела на сеттера с длинными шелковыми ушами и тоскующим взглядом, и меня вдруг охватила нежность к этому псу. Я сказала, что готова его взять и уже вообразила, как буду его любить и беречь, но к великому моему изумлению Ася ответила: «Нет, не могу, не расстанусь!» Как раз в эту минуту маленький Славчик ласкался к ней, и мне пришла в голову совсем новая мысль: у нее ведь остается ребенок — ребенок от любимого человека, ребенок, который уже теперь походит на него, а у меня никого, ничего! Я хватаюсь за собаку, которую он любил, чтобы плакать, когда она будет выть, и даже в этом получаю отказ! Мне стало очень горько, и досада на Асю сегодня весь день преследует меня. 11 мая. Эта мадам — симпатичная, добрая, энергичная, живая, но у нее есть склонность к игривости, которая ее не покидает даже в самые трудные минуты. Вчера Ася рано легла, так как очень устала, простояв в тюремной очереди 6 часов; а мадам и Наталья Павловна оставались в гостиной; мадам вертела цветы. Я подошла к ним проститься, и в эту минуту как раз до нас донеслись заглушенные рыдания Аси из спальни. Они переглянулись, и француженка сказала: — La pauvre petite… Elle est si jeune en creuver![87] Зачем такое сопоставление слов? При чем возраст? Было вложено что-то специфическое, какой-то намек… Ей, мол, объятий и поцелуев в этой спальне не хватает… Наталье Павловне, по-видимому, тоже что-то не понравилось в словах француженки: она нахмурилась и встала, говоря: «Пойду успокоить». 12 мая. Мадам уезжает завтра. У них полное отчаяние. Ася, которая до сих пор держалась очень мужественно, в этот раз разрыдалась с таким отчаянием, точно она теряет мать. Мадам — всегда очень экспансивная — ревела, как белуга, обхватив шею Аси. Вещи никто не продает, а ведь каждую минуту можно ждать конфискации. Я опять говорила, но до них не доходит. Сегодня Наталья Павловна подозвала меня к себе и говорит: «Дайте мне вас поцеловать за все ваши заботы, моя милая, добрая. Спасибо, что вы нас не оставляете». Эти слова согрели мне сердце, а то я уже, начинала думать, не лишняя ли я у них. Я предлагала делать Наталье Павловне инъекции, укрепляюще сердечную мышцу, но она отказалась, говоря: «Сейчас мне чем хуже, тем лучше». Гепеушный врач отложил срок высылки на неделю. 13 мая. Не верю, что больше никогда не увижу его, не верю! Эти белые ночи я возненавидела! Глава третья Ася бегом возвращалась со Шпалерной. Она ушла из дома в шесть утра, когда все еще спали, и теперь сквозь всю глубину ее горя пробивались тревоги и заботы предстоящего дня! Завтрак не готов, Славчик, наверное, очень проголодался… он не мыт, не гулял… бабушка тоже не обслужена, в комнатах не прибрано… Как обходиться без помощи мадам теперь, когда весь день — на Шпалерной в бесконечных очередях! Потерять француженку казалось ей в некоторых отношениях тяжелее предстоящей разлуки с бабушкой. Отношения с Терезой Леоновной уходили корнями к самым первым воспоминаниям. Ее забота всегда окружала Асю со всех сторон, с ней было проще, теплее, ее всегда можно было упросить, с ней можно было покапризничать, она знала все ее вкусы и слабости, например, знала о ее неприязни к молочной пенке, которую мадам тщательно вылавливала потихоньку от бабушки из Асиной чашки. Только мадам умела варить ей яичко именно в мешочек, без жидкого белка; мадам до сих пор ее причесывала, к мадам можно было выбежать полураздетой и сказать: «Застегните мне пуговку на лифчике!» или крикнуть из ванной: «Потрите мне спину!» Наталья Павловна, вся prude[88] и distinguée[89], вносила в отношения строгость и легкую натянутость. Она всегда вызывала у Аси очень большое уважение, но также и то, что называется «страх Божий». Целая вереница запретов и требований, многие из которых никогда не произносились, но предполагались сами собой, определяла отношения; ежеминутно приходилось считаться с желаниями и привычками Натальи Павловны; нельзя было вообразить себя повиснувшей на бабушкиной шее или распорядившейся бабушкиным временем; возражать или просить о чем-нибудь — Боже сохрани! Плакать — ни в каком случае! Простоты в отношениях с Натальей Павловной не было и не могло быть. Отворяя теперь ключом дверь, Ася думала: «Кажется, madame выбежит и спросит: „Est-tu bien fatiguée, ma petite?“[90] и побежит разогревать кофе! Милая, дорогая, родная madame! Она относилась ко мне, как к дочери, — кто же теперь будет любить и беречь ее на старости лет? Во Франции у нее уже никого нет. Как она горько плакала, обнимая своего „дофина!“». В передней было пусто, и никто не встретил Асю, кроме собак. «Где мой хозяин?» — спросили глаза сеттера, беременная Лада лизнула ей руку. Ася любовно погладила обе толкавшие ее морды и вошла в гостиную — Наталья Павловна в печальной задумчивости сидела одна за обеденным столом. — Я уже начала беспокоиться за тебя, детка. Мой руки и садись, ты, наверное, устала и проголодалась, — сказала она. — А где Славчик, бабушка? — спросила Ася, целуя руку Наталье Павловне. — Прибегала Леля и увела его гулять на Неву. Леля сегодня работает с трех часов. Ася устало опустилась на стул. — Бедная Леля! — тихо сказала она. — У тебя приняли передачу? — спросила Наталья Павловна. — Нет, бабушка; мы простояли два часа сначала на улице, а потом столько же в здании, потом вышел агент и сказал, что сегодня он будет принимать только для уголовников. Завтра придется идти снова. — Завтракай, детка: здесь горячая картошка, а я пожарю тебе греночки к чаю. Славчик очень хорошо покушал и, когда одевался, был умницей. Штанишки его я выстирала и повесила в кухне. — Бабушка, ведь тебе нельзя утомляться, а ты все утро хлопотала. — Все эти «нельзя» хороши, пока можно! — и, произнеся этот афоризм, Наталья Павловна ушла в кухню. Раздался звонок; Ася побежала в переднюю, ожидая увидеть Лелю со Славчиком, и невольно подалась назад, увидев перед собой Геню. Сердце у нее забилось со страшной быстротой; не приглашая его войти, она остановилась в дверях. — Привет, Ксения Всеволодовна! Придется побеспокоить вас, — сказал он, приподнимая шляпу, — я, видите ли, никак не могу добиться встречи с Леночкой. Два раза был у нее на квартире, но меня всякий раз уверяют, что Леночки нет дома и что она будто бы не желает меня видеть, а между тем завтра день, который был у нас назначен для прогулки в загс. Я очень опасаюсь интриг со стороны одной особы: может быть, Леночке не передают, что я наведываюсь, и стараются уверить ее, что я смылся? Удивляюсь бесцеремонности, с которой старшие вмешиваются в дела молодежи! Не откажите передать Леночке эту записку, если увидите ее сегодня, а может быть, найдете времечко и сбегаете к ней, а? Сердце все так же стучало у Аси, что-то подымалось и застилало глаза, даже ноги вдруг ослабели. Она сделала над собой усилие и сказала: — Я думаю, вам лучше узнать правду, Геннадий Викторович: тетя Зина передает вам только то, что ей поручает Елена Львовна. Вам лучше не искать больше встреч с Еленой Львовной. Извините, — и захлопнула дверь. Когда Ася рассказала, кто приходил, Наталья Павловна еще и отругала ее за излишнюю кротость, прибавив: — Я не узнаю в тебе Бологовскую! — Бабушка, не сердись на меня! Разве кротость может быть излишней? — Даже очень часто, — отрезала Наталья Павловна и прибавила: — Какая, однако, безмерная наглость со стороны этого субъекта! Через полчаса Леля привела Славчика. Смех и щебет ребенка странно звучали в тишине этих комнат. — Ну, пошли ручки мыть! Славчик, беги к маме, — и Ася присела на корточки и раскрыла для объятия руки. — Душечка, маленький, бедный мой! — прошептала она, целуя мягкую шейку. — Звонок! — сказала, настораживаясь, Леля. — Не агенты ли? Ложитесь скорее, Наталья Павловнна! — On me chasse![91] — проговорила старая дама, торопливо подымаясь с кресла и запахивая на себе черную шаль дрожащими руками. — Нет, нет, бабушка, это не за тобой! Это, наверное, Елочка — она обещала прийти к двенадцати, — поспешно сказала Ася. — Классная дама — эта твоя Елочка. Прежде про таких говорили «проглотила аршин». И зачем ходит в скомпрометированный дом? Нам от ее визитов не легче, а себе она хуже делает, — и, говоря это, Леля побежала к входной двери. — Как? Вы? Сюда? В этот дом? Вон отсюда, гадина! Не то я задушу вас своими руками! Я вам все лицо расцарапаю! Наталья Павловна и Ася бросилась в переднюю на эти исступленные возгласы, обе соседки не замедлили высунуть носы. — Видали ли вы что-либо подобное, видали? Пудами не вымерить того горя, которое он нам принес, и он является со мной объясняться! Подлый, гнусный! — в бессильном бешенстве кричала Леля, стоя посередине передней. — Успокойся, успокойся! — воскликнула, бросаясь к ней, испуганная Ася. — Нélėnе, Нélėnе, pas devant les gens![92] — воскликнула Наталья Павловна, выразительно сжимая ей руку. На пороге двери, которая оставалась открытой, показалась Елочка. — Что случилось? Не повестка ли? Кто это вышел от вас? Гепеушник? — Да, да! Гепеушник! Гоните его, гоните! — кричала Леля. Елочка в изумлении озиралась. — Никакая не повестка, дались вам эти повестки! Поскандалила малость с молодым человеком; и у благородных, видать, случается! — Буркнул ей в ответ Хрычко. — Пойдемте в комнаты, — сказала Ася. — Пожалуйста, не думайте, что я опять буду плакать, как плакала тогда. Не надо мне валерьянки. Я теперь уже не плачу! Вот спросите маму, совсем не плачу! — говорила Леля, отстраняя воду. — Мне жаль, что ни одна из вас обеих не нашла правильного тона с этим человеком, — сказала, опускаясь в кресло, Наталья Павловна. — Мы, очевидно, что-то упустили в вашем воспитании! — и характерное для последних дней выражение глубокой озабоченной скорби легло на ее мраморные черты. Елочка, не посвященная в тайны этого разговора, почувствовала необходимость направить его в другое русло. — Наталья Павловна, я принесла вам деньги, — сказала она, — я отнесла в комиссионный магазин те вазы, о которых мы с вами говорили. И, представьте себе, их тут же, при мне, купили! Ими очень заинтересовался элегантный иностранец, который оказался английским послом. Вот девятьсот рублей и квитанция. — Благодарю вас, благодарю! — сказала Наталья Павловна. — Английский посол? Очень грустно, очень! — Почему же грустно? — переспросила удивленная Елочка. — Эти вазы — уникум; они были нашим русским богатством! Если бы их купил русский музей, я бы не сокрушалась! Но наши драгоценности выкачиваются за границу, и мне больно за мою Родину и за то, что я невольно содействую этому. — Бабушка, ну зачем думать о таких вещах! — воскликнула Ася. — Не все ли равно? Помнишь наши луврские вазы? Их тоже, может быть, обливала слезами французская маркиза, а ты ведь любовалась же ими? Но Наталья Павловна не удостоила Асю ответом и повернулась к Елочке. — Вот, вы видите — ни у нее, ни у Лели нет вовсе ни патриотических, ни гражданских чувств! Никакого душевного величия! Это все — кончилось! — с горечью сказала она. Всегда замкнутая и сдержанная Елочка бросилась на колени к креслу Натальи Павловны и прижалась губами к ее руке. — Какая вы замечательная! Таких, как вы, больше не остается! — воскликнула она. Наталья Павловна погладила волосы девушки. — Спасибо на добром слове! Мои дни уже на исходе, и тем отрадней видеть родные мне чувства в молодом существе. Мне случалось уже ловить их в вас. Леля и Ася, виновато прижавшись друг к другу, растерянно смотрели на Наталью Павловну и Елочку, и они подумали одно и то же: в их молодой жизни было слишком много личного горя, чтобы испытывать высокую патриотическую скорбь! Спустя час, собираясь уходить на работу, Леля заглянула в ванную, где Ася полоскала детское белье. Ася стояла, прислонившись к стене, с руками около лба. — Что с тобой? — спросила Леля. — Тебе как будто дурно? — Да… устала очень и замучила тошнота… — Тошнота? Ты, может быть, в положении? Ася прижала палец к губам и оглянулась. — Молчи: я бабушке еще не говорила. Не хочу ее тревожить. Если ей придется уехать — пусть лучше не знает! Леля опустилась на табурет. — Ася, да что же это! За что на нас сыпятся все несчастья сразу! Надо скорее аборт — нельзя оставить. Кажется, делают только до трех месяцев… сколько у тебя? — Про аборт мне не говори: я это делать все равно не буду. — Не будешь? В уме ли ты! Накануне ссылки и полного разорения… без мужа… Аська, ты бредишь просто! — Ты, Леля, сначала выслушай: это будет дочка Сонечка… у нас уже все решено. Леля, ты помнишь: у тебя был нарыв на пальце и я водила тебя к хирургу? Там стояло ведро с ватой и кровью… я не могу себе представить, что мой ребенок будет растерзан по жилкам и выброшен в такое ведро… Это убийство! Не убеждай меня ни в чем, если не хочешь со мной поссориться. — Нет, буду убеждать! Это слишком серьезно, и времени терять нельзя. Надо в больницу, немедленно в больницу, а то поздно будет! В эту минуту у двери остановилась Елочка. — Елизавета Георгиевна, помогите мне убедить Асю, устройте ее в больницу: у нее беременность, а она не принимает мер! Ведь она же пропадет с двумя детьми! Елизавета Георгиевна, помогите нам. — Замолчи Леля! Не распоряжайся за меня! Я хочу второго ребенка, понимаешь, хочу! Елочка молча смотрела на обеих. — Елизавета Георгиевна, что же вы ничего не говорите? Нельзя же допустить… мы и так погибаем! Не сегодня завтра она поедет в ссылку… хорошо, если с Натальей Павловной или с нами, а может быть, совсем одна… Надо скорей принять меры, скорей! — В интонации девушки звучало отчаяние. — Мне кажется… — начала Елочка, пропуская слова, как сквозь заржавленую мельницу, — мне кажется, Леля права: я завтра уже устрою вас, Ася, к нам на койку, надо в самом деле торопиться… — Не трудитесь, я не пойду! Сонечка мне горя не прибавит, не в ней мое несчастье! Я обсуждений больше не хочу… кончено! Леля перед уходом все же сообщила Наталье Павловне. Вечером Наталья Павловна строго поговорила с Асей, но, видя ее непреклонность, сказала: — Что ж, никто не вправе решать за тебя. Олег Андреевич не осудил бы тебя ни в том, ни в другом случае. На следующий день к Бологовским явился агент с билетом дальнего следования для Натальи Павловны, а почти по пятам за ним — управдом с известием, что комнаты Натальи Павловны и мадам будут в ближайшие же дни заселены по ордерам и должны быть освобождены немедленно. Ася, поглощенная сборами Натальи Павловны, покорно выслушала сообщение, чувствуя, что не может вникнуть в суть дела, и снова бросилась к чемоданам. В этот же вечер она вместе с Нелидовыми провожала бабушку. Местом ссылки был назначен Самарканд. Наталья Павловна вышла из квартиры вся в черном, с опущенной креповой вуалью, держась необыкновенно прямо и величественно кивая направо и налево старым жильцам дома, собравшимся у подъезда. Спокойствие не изменило ей даже на перроне. — Бог даст, еще увидимся! — говорила она Зинаиде Глебовне. — Как только получите предписание уехать, тотчас же подавайте просьбу назначить вам Самарканд. Вместе мы не пропадем нигде. Если доведется увидеть Олега или Нину, скажите им, что я все время думаю о них и молюсь за них, как за своих детей. Поддержите Асю; что бы ни случилось, она должна сдать выпускные экзамены. Только в самую последнюю минуту, когда к ее груди припала головка внучки, у нее чуть дрогнули губы и увлажнились глаза: — Христос с тобой, дитя мое! Не падай духом! Глава четвертая «Товарищ Казаринова, уведомляю вас, что в силу занятости не могу более уделять времени прослушиванию вас у себя на дому» — и великолепный профессорский росчерк. Вытащив это письмо из ящика и прочтя его, Ася грустно покачала головой — и этот! Человек, чья седая голова напоминала ей бетховенскую. Как он был благовоспитан, изыскан, и на тебе — «товарищ Казаринова». Куда все подевались? Какая гнусность! Остается только надеяться, что хоть Юлия Ивановна не опустится до такого. Было утро следующего дня после проводов Натальи Павловны. Лада весело вертелась у ног Аси, будто напоминая: «Уж я-то, во всяком случае, тебя никогда не брошу». Едва Ася усадила Славчика на высокий стульчик пить молоко, раздался звонок и на пороге появился Мика. Он догадался извиниться за раннее посещение и, не входя в комнаты, отрапортовал, что добился, наконец, аудиенции у прокурора. Аудиенция эта длилась две минуты; прокурор не предлагал посетителю сесть и, держа руку на звонке, удостоил Мику лишь несколькими словами. Нина обвиняется по статье пятьдесят восьмой, параграфы одиннадцатый и двенадцатый; когда же Мика осведомился по поводу Олега, прокурор сердито ответил, что дает справки только самым близким родственникам, и нажал кнопку звонка, которым вызывался следующий посетитель. — Эдакая подлая морда! С наслаждением бы шею ему свернул! — закончил Мика свой доклад и, метнув на Асю быстрый взгляд, опустил глаза. Два с половинной года тому назад он каялся на исповеди в страсти к ней; скоро после этого он увидел ее беременной, когда явился к Бологовским с каким-то поручением от Нины. Его эстетическое чувство было оскорблено ее изменившейся фигурой, и он сказал себе, что мужская страсть отвратительна, потому что уродует такие совершенные создания, а его собственная страсть, как легкая птичка, выпорхнула из шестнадцатилетнего сердца. Теперь эта же самая Ася стояла перед ним стройная, как козочка, в темном платье, перетянутом ремешком; тяжелый узел каштановых волос сползал ей на плечи мимо маленького уха, лоб был почти прозрачной белизны, а глаза смотрели печально и очень серьезно; они показались ему темнее и глубже, чем раньше, траурным покрывалом ложились на них ресницы; отпечаток чего-то лучшего, совершенного, почудился Мике в ее лице. «Так выглядела, наверное, святая мученица Агния, когда палачи привели ее в Колизей и волосы окутали ее с ног до головы!» — подумал он; понятие высшего женского благородства еще не входило в его мысли — понятие святости было роднее и ближе. «Как бы мне не влюбиться опять, а то ведь тотчас прикинется и начинай сначала! Уйду-ка подобру да поздорову. Господи, спаси меня от искушения!» Он уже повернулся к двери, но Ася сказала: — Не можете ли вы, Мика, помочь мне передвинуть мебель? У меня отнимают две комнаты. — Приду, приду сегодня же вечером, и товарища приведу — Вячеслава, соседа, он как раз сегодня из отпуска должен возвратиться. Вдвоем мы вам в полчаса все устроим, — и Мика умчался. Он шел по улице и размышлял: «Как хорошо! Работницы на заводе и наши школьные девчонки — все дрянь по сравнению с ней: противная у них бойкость. Мэри… Мэри умная, милая, серьезная, но этой как будто ничто земное не касается!» Ася между тем вернулась к ребенку. Что делать с малышом? Надо бежать к прокурору и в комиссионный магазин, надо переделать тысячу дел, а ребенка оставить не на кого. Отвести к тете Зине? Она помочь не откажется, но она такая усталая… однако другого выхода нет. — Кушай поживей, Славчик, и поедем к тете Зине — поиграешь с ней в кубички и в мишек. Кончай скорей: кашка сладенькая, ложечка маленькая! Ну, полетели, на головку сели! Опять раздался звонок; привычная мысль: только бы не повестка о высылке, и сердце опять стучало, пока бежала в переднюю. За дверьми стояла еврейка Ревекка, соседка Лели, вывозившая ее в советский «свет», тридцатилетняя, цветущая, рыжие пейсики мягкими кольцами выбиваются из-под модной шапочки, надетой набекрень, накрашенные губки приятно улыбаются. Олег окрестил ее «mademoiselle Renaissance»[93]. — Здравствуйте, Ася. Я с поручением от нашей Лелечки. Ревекка всегда была фамильярна и не слишком церемонна. Не ожидая приглашения, вошла в комнату Аси, стала все рассматривать, будто прицениваясь. — Хорошая у вас комната, Ася, и сколько дорогих вещиц… дедовские, наверное? Я к вам вот по какому случаю: Зинаида Глебовна у нас заболела, ночью «скорую помощь» вызывать пришлось — удушье! Лучше, уже лучше, не беспокойтесь. Сделали укол и тотчас остановили припадок. Однако велели лежать. Леличка наша страшно расстроилась, недостаточно ведь она бережет мать, все мы это знаем, люди свои. Вчера опять поскандалила вечером, нам за перегородкой слышно, а как та начала задыхаться — Леля наша совсем обезумела: ворвалась к нам и за голову хватается. Уж мы с мужем ее урезонивали, чтобы хоть ради больной поспокойнее держалась. Просила передать вам, чтобы пришли поухаживать: ей сегодня на работу к десяти часам, а Зинаиде Глебовне велено лежать без движения. Придете? Ну вот и отлично. А что, Асенька, вы не знаете ли: как у нее с этим молодым человеком — Геннадием? Ходил, ходил, да вдруг перестал, а она невеселая что-то… Не придется, что ли, свадьбу праздновать, не знаете? Очень мне нравится ваша комната, Ася, если будете что продавать из этих ваз или канделябр — скажите мне: я куплю за хорошую цену, муж теперь получает достаточно. Ну, а теперь мне пора, — в Пассаж хочу забежать, занавески купить тюлевые. Всего! — и Ревекка, еще раз окинув внимательным взглядом комнату, ушла. Собрав Славчика, Ася отправилась к Нелидовым. Зинаида Глебовна лежала с виноватым видом: — Ты мое золото! Вот пришлось побеспокоить нашу девочку! Допрыгалась я! Укатали, наконец, сивку крутые горки! Слыхано ли — в сорок шесть лет стенокардия! Доктор сказал: если отлежусь, еще могу поправиться. Я просто устала. С семнадцатого года ни одного дня покоя. Славчик, подойди ближе — сейчас посмотрел совсем как Олег Андреевич… Дав нужные наставления, Леля попросила Асю проводить ее до двери. Почему-то горячее обычного простилась со Славчиком. На лестничной площадке она показала Асе бланк: — Вот оно, «приглашение на бал». В большой дом. Со службы прямо туда. Знает один Бог, вернусь ли. Убийственно, что именно сегодня; доктор сказал мне потихонечку, что второй приступ мама не перенесет. Все против нас! Не целуй меня — я злая, колючая, меня теперь раздражает каждая мелочь. Если я не вернусь, ты скажешь маме, что я ее люблю безумно и не пережила бы ее потерю. Пусть она мне простит все мои дерзости. Ты и мама — вот два дорогих мне человека, — холодные пальцы схватили руку Аси. — Я помню все сейчас наши игры в белых нарядных детских, а после мазанку в Крыму… и Сергея Петровича, и потом двух мужчин: твоего Олега, и этого мерзавца Геннадия. Ты полюбила человека, я — ничтожество, но ты меня не винишь, я знаю, знаю. Ну, выпусти меня и беги, а то моя мама заподозрит и начнет беспокоиться. Деньги, все какие есть, я оставила на столе под пресс-папье. До свидания… или — прощай. Ася вернулась в комнату, где на старой походной кровати, на штопаной наволочке с вышитой белым по белому дворянской короной покоилось милое усталое лицо, обрамленное седеющими, тонкими, как паутина, волосами. — Ася, о чем вы говорили на лестнице? Не получила ли Стригунчик приглашения к следователю? Бога ради, не скрывай ничего. — Лежи, лежи, не садись, тетя Зина! Леля говорила, что беспокоится за тебя, и винила себя в раздражительности. Вот и все. — Милая девочка! Ведь я и сама знаю, что это все у нее от нервов. Так понятно после всего, что она пережила. Смотри, у Славчика чулочек разорвался, дай мне иголку, я зашью. Заглянула мадемуазель Ренессанс и предложила, что возьмет с собой ребенка, так как шла в Летний сад; Ася замялась было, но Зинаида Глебовна шепнула ей: не бойся, Ревекка Исааковна очень заботлива. Ребенок послушно ушел с чужой тетей. И в комнате наступила тишина. — Ася, сядь ко мне на постель, дорогая. — Ты не спишь, тетя Зина? — Нет. Я все эти годы вертелась, как белка в колесе. Некогда и думать было, а вот теперь осаждают то мысли, то воспоминания. Ася, если я теперь умру… не перебивай, милая, дай сказать! Если я теперь умру, обещай мне, что никогда не оставишь мою Лелю. Ведь у нее кроме тебя никого. В этой истории с твоим мужем она виновата без вины. Кто же мог знать, что этот Геннадий такой мерзавец! Леля ему не проговорилась: вы обе были одинаково неосторожны с фотографиями. — Да, тетя Зина, да — я знаю. Леля так выгораживала Олега у следователя, мне даже в голову не приходит винить Лелю. — Ну, спасибо, милая, спасибо. Я — так, на всякий случай. Леличке очень дорого стоила эта история. Ты все-таки была счастлива, Ася, а это очень много значит — первая счастливая любовь всегда оставляет в женщине чарующий след, как ни сложилась бы дальше ее судьба. Под венцом мы все любовались вами: по возрасту, по наружности, по воспитанию вы были идеальной парой. Твоя первая брачная ночь, наверное, навсегда останется для тебя чудесным воспоминанием, а моя Леличка… не знаю, говорила ли она тебе… Подлый, подлый! Еще посмел ее успокаивать — сказал: не бойтесь последствий, я был осторожен в ласке… еще воображал, что мы потом его предложение примем. — Тетя Зина, ты волнуешься, а тебе это вредно. Ляг, тетя Зина. Но Зинаида Глебовна не могла успокоиться. — Ах, как ужасно, что выслали тогда Валентина Платоновича! Все бы могло быть иначе! Часы шли. Славчик вернулся с прогулки с новым мячиком, и Ася уложила довольного мальчугана спать на фамильный нелидовский сундук. Зинаида Глебовна не засыпала и все что-то говорила. — Все воспоминания! То отец перед глазами совсем как живой, то муж, то сестра! И это море крестов под Симферополем! Помнишь ты нашу мазанку, Ася? Надо было спускаться по глиняным ступенькам, окна — вровень с землей. Ты спала на одной наре с Лелей. Каждую ночь наведывалось ЧК. Кого они искали не знаю: никого из мужчин с нами уже не было. Потом пришел выпущенный из ям Серж — бедный Серж! Помню, у него была любимая трость, в которую был заключен трехгранный штык. Чекисты не догадались и не отобрали во время обысков. Я сберегла ему эту тросточку и, помню, все хромала, для вида, чтобы не возбуждать подозрений. Серж так обрадовался, что она нашлась, — он перецеловал мне за нее все пальчики, он был тогда ко мне очень внимателен, бедный Серж. А впереди еще было так много — почти пятнадцать лет мук! Только теперь виднеется конец, но тут мысли о вас, и опять нет покою. Ася, если я теперь умру, не тратьтесь вы обе на мои похороны: ведь это вам рублей триста, а то и больше будет стоить! Наше положение сейчас такое тяжелое! Отдайте меня в морг, а помолитесь дома… Обещай, Ася. — Нет, тетя Зина, ни Леля, ни я не согласимся на это — все будет сделано как надо. Только не думай о смерти — ты полежишь и поправишься. Попробуй теперь заснуть. — Что ты! Какой тут сон! Я все о вас думаю: на кого я вас обеих оставлю, да еще без средств, да еще накануне высылки! Хоть бы вас не разлучили… Боже, Боже! В три часа у Лели заканчивался укороченный рентгеновский служебный день. К этому времени Ася по желанию Зинаиды Глебовны сварила картошку и накрыла на стол. Слушая, как тетя Зина рассказывает Славчику сказку про Красную Шапочку и Серого Волка, она тревожно наблюдала за часовой стрелкой, чувствуя, что начинает дрожать. — Леличка что-то запаздывает, — проговорила вдруг Зинаида Глебовна. Ася нервно передернулась от этих слов. — Странно, что Стригунчика все еще нет, — сказала Зинаида Глебовна еще через полчаса. — Она никуда не собиралась заходить и знает, что я ее жду. Ася выбежала в темную прихожую и, спрятавшись между пальто у вешалки, закрыла глаза: «Боже, пожалей нас, спаси! Мы погибаем!» Потом открыла дверь на лестницу и прислушалась — тишина! Боа-констриктор засосал, задушил, не выпустил. Все страшней и страшней! Когда уводили мужа, у Аси еще оставались бабушка, мадам, тетя Зина и Леля, теперь она стояла перед страшной пустотой! Она всегда любила Иисуса Христа. Когда ей было пять лет, она видела Его однажды во сне: зелено, солнечно, тепло-тепло… Он стоял в поле на холме, а рядом с Ним — маленький кудрявый барашек. Этот барашек, наверное, была она сама. За богослужением в храме она всегда замирала, когда произносилось Его имя — в одном только слове «Христос» уже что-то благодатное! Что же значит диктатура, чья бы она ни была, перед Его любовью? И что значат все наши страдания перед тем вечным блаженством, которое распахивается впереди! — Ася, Ася, — послышался слабый, разбитый голос, — поди сюда, скажи мне: в чем дело? Она не на службе, она у следователя? Не лги мне! Ася припала к рукам Зинаиды Глебовны. Бьет четыре, бьет пять, бьет шесть часов… Асе давно надо быть дома: собаки тоскуют и воют, в пять должна прийти покупательница на бабушкин трельяж, в шесть — мальчики передвигать мебель… Пропадай все! — Посмотри еще раз на лестнице, Ася! — Я только что выходила — пусто! — Посмотри еще раз, деточка, пожалуйста! Опять никого! — Стригунчик в тюрьме! Стригунчик! А я-то ее не перекрестила, не простилась с ней! Ася, ты помнишь картину «Княжна Тараканова»? Ее изведут, ее изнасилуют, ее — мою девочку, моего ребенка! Это свыше моих сил! Этого я не переживу! Конечно — я ее больше не увижу! У Аси льются слезы, она целует худые руки и умоляет успокоиться; одновременно что-то бормочет Славчику: — Мишка сел, Мишка пошел гулять… да, милый, да… вот построй Мишке дом: сюда положи кирпичик и сюда… тетя Зиночка, не волнуйся так… может быть, еще вернется! Но вот уже вечер, Славчик уже спит, а Стригунчика нет. Белая ночь раскинулась над городом со своим загадочным белым светом: окно раскрыто, и со стороны Летнего сада льется запах цветущих лип, но Зинаида Глебовна жалуется на духоту и боль в груди. Испуганная ее тяжелым, свистящим дыханием, Ася хватается за нитроглицерин. — Ну — все! — говорит в эту минуту Зинаида Глебовна и откидывается на подушку. — Что ты, что ты, тетя Зиночка! Нет, нет, не все! Вот лизни пробку сразу лучше станет, — обрывающимся голосом лепечет Ася. — Стригунчик, Стригунчик, — едва шепчет Зинаида Глебовна. Ася бросается в сотый раз на лестницу — лестница пуста. Она бежит обратно и, увидев, что Зинаида Глебовна схватилась за грудь и ловит воздух посиневшими губами, бросается стучать к соседке. — Ревекка Исааковна! Умоляю — выйдите! Я бегу вниз вызывать «скорую». Ревекка выходит, запахивая на ходу халат, идет к постели. Ася стремглав мчится вниз. — Кажется, уже не дышит, — говорит ей Ревекка, когда она возвращается. Ася берет холодную руку Зинаиды Глебовны, смотрит на изменившееся, иное лицо. Где ты, где ты, тетя Зина? Глава пятая Предъявив главному врачу больницы повестку о вызове в большой дом и, разумеется, тотчас получив разрешение отлучиться, Леля вернулась в рентгеновский кабинет. Угрюмая и молчаливая, она машинально выслушивала болтовню молоденькой, курносой и быстроглазой санитарки, которая застегивала на ней сестринский халат. — Больных много? — перебила она санитарку. — Со стационара — пятка, плечо и череп, да двенадцать — на просвечивание грудной клетки, а из большого дома — двое на просвечивание кишок; опять тот же конвойный привел, ждут за дверьми. — Какой «тот же», Поля? — А тот, которому я приглянулась в прошлый раз — помните, смеялись мы? Я уж ему сказала: коли кишок просвечивание — значит, барием кормить, да смотреть по три раза, засидитесь тут. А он смеется: сколько потребуется, столько и просидим, говорит, время-то казенное! Леля устало вздохнула. — Начать придется с них. Достаньте барий, Поля, я приготовлю смесь. Опять проглотили что-нибудь? — Гвоздей, говорит, наглотались, ну и народец! — усмехнулась Поля. — Это не с радости делают, Поля! Где сопроводительные бланки? Дайте мне, я занесу в журнал. А рентгеноскопию легких придется перенести на завтра — сегодня я работаю только до двенадцати, санкция начальства уже имеется. Поля протянула ей бланки со штампом большого дома, Леля бросила на них равнодушный взгляд, но внезапно вздрогнула: Дашков Олег? Что такое? Почудилось или в самом деле он? Пятьдесят восьмая! Кто ж другой? Она оперлась дрожащей рукой на стол. — Эй, Елена Львовна, никак дурно вам? — окликнула Поля, доставая порошки из аптечного шкафчика. — Не дурно, нет, — с усилием ответила Леля. Она побежала к двери. Вот конвой, а вот и заключенные! Все сидели на деревянной скамье у входа в кабинет со стороны лестницы. Когда она выбежала, один Олег поднялся, остальные остались как были. Он встал, но ни одна черта в его лице не дрогнула — была ли это все та же свойственная ему во всем выдержка или он догадывался, что увидит ее, и приготовился заранее? Глаза их встретились на одну секунду и тотчас, как по команде, разошлись. Но ей выдержки все-таки не хватало: губы ее задрожали так, что она их прикусила, и не могла начать говорить — боялась, что голос сорвется и выдаст ее. Конвойный — рослый, хамоватый парень — заговорил первый: — Опять к вам меня прислали, товарищ рентгенотехник, с двумя вот молодчиками. Велено просвечивание кишок сделать. Я бланки сдал вашей санитарочке. Ежели возможно, так начинайте уж с нас, чтобы задержать недолго: «черный ворон» ведь дожидается. Леля тщательно старалась овладеть собой и все еще не решалась заговорить. Она перевела глаза на второго заключенного: по типу уголовник, грубые черты, взлохмаченная голова с низким лбом; он припал к спине скамейки, держась руками за живот, и тихо подвывал, как больное животное. — Этому плохо, кажется? — сдавленным голосом проговорила, наконец, Леля. — Народ ведь такой отчаянный, товарищ! Никак за ими не уследишь: и градусники и гвозди — все глотают! А потом отвечай за их. На лестницу сейчас еле поднялись — этот вот совсем валится. Леля взглянула на бланк. — Это — Дашков? — умышленно спросила она, указывая на уголовника. — Дашков — это я, — сказал Олег. — Я ничего не глотал, у меня повреждена рука, просвечивание кишок мне не нужно. Леля только тут увидела, что он держал правую руку в левой и она была замотана тряпкой. — Что с рукой? — спросила она, глядя мимо него и стараясь принять официальный тон, хотя продолжала дрожать. — Сломаны пальцы, — ответил он, и в этот раз у него тоже как будто пресекся голос. Санитарка, вышедшая вслед за Лелей, заахала: — Матушка-голубушка! На какие только выдумки они не горазды! Слыхано ли, пальцы себе ломают! — Я не ломал, мне их сломали! — сказал Олег. Конвойный стукнул винтовкой: — Не разговаривать! Отвечать на вопросы только! Леля поняла — Олег сказал эти слова, чтобы дать ей понять о форме допроса, которому был подвергнут. Белая пелена задернула ей глаза… На несколько секунд ей и впрямь стало дурно. Призвав на помощь всю свою волю, она опять взялась за бланки и нашла, наконец, в себе силы прочитать и разобраться в написанном. — Дашков назначен на снимок правой кисти, а на просвечивание кишок Никифоров, — сказала она уже более спокойно. — Точно ли, товарищ? Насчет гвоздей, помнится, о двоих говорили? — возразил конвойный. — Совершенно точно, если я говорю. Ведите обоих в кабинет, — и Леля пошла не оборачиваясь. Поля приблизились к стонавшему уголовнику и взяла его под руку. — Ну, идем. Подымайся, идем! Чего уж тут! Любишь кататься, люби и саночки возить! Тот поднялся, шатаясь. Они вошли первыми, за ними Олег, за Олегом конвойные. — Подождите за дверьми, — сказала Леля, останавливая последних. — Нет уж, разрешите и нам, товарищ. У этих обоих по целой катушке, видать, «вышка» ждет, будущие смертники. Боязно с глаз спустить, — возразил тот же парень. Леля содрогнулась и быстро взглянула на Олега: он не изменился в лице — или для него это не было новостью, или он не придавал значения разговору конвоя. — В нашем кабинете окна решетчатые, а ключ от второго выхода в надежном месте, я отвечаю за свои слова. Останетесь за дверьми, — настаивала Леля. Но конвойный не отходил. — Нет, товарищ! Конешно, извиняюсь, но не отойду. Наказывали глаз не спускать. Народ уж больно отчаянный. Разрешите войти хоть одному мне. Я у самой двери сяду, не помешаю. Ведь я на службе, товарищ. Леля не решилась более настаивать. Конвойный вошел и опустился у двери на табурет; заключенных провели к топчану в глубину комнаты. Леля мучительно искала выхода. Она окликнула санитарку и нырнула в темную проявительную. Поля пошла за ней; они остановились друг против друга при свете красных фонарей. — Поля, я вас попрошу об одном одолжении. В свою очередь обещаю выручить вас или услужить вам чем только смогу. То, о чем я попрошу, очень важно для меня, Поля. — Да что вы этак волнуетесь, Елена Львовна? Вы, может, без денег — так я одолжу с радостью. — Нет, нет, Поля, совсем не то. Обещайте только о нашем разговоре никому не сообщать. — Ладно, промолчу. Да что надо-то? — Поля, один из них, этих двух заключённых, — тот, который моложе, — муж моей сестры… Поля насторожилась, и улыбка сбежала с ее лица. — Он по пятьдесят восьмой. Он не преступник, Поля. Царский офицер — только за это. У него семья, ребенок… Она задыхалась, Поля молчала. — Я хочу только… я ничего плохого не сделаю… Два-три слова ему о жене и ребенке. Я никого не подведу. Помогите мне! — Елена Львовна, дело-то ведь такое… сами знаете… Если вы ему письмо сунуть желаете, так ведь его обыщут при возвращении в камеру: найдут — загорится сыр-бор. Тогда не сдобровать нам. — Я знаю: письмо нельзя. Нет, нельзя! Несколько слов только… У него сломаны пальцы, по рентгеновским правилам снимать надо каждый палец в отдельности. Отвлеките тем временем внимание конвойного. Вы ему понравились — поговорите с ним, выманите покурить… У нас еще полчаса до прихода врача. Поля, умоляю вас! — Ладно, пособлю, хоть и не дело! Да уж больно вас жаль. То-то я гляжу: совсем вы извелись за последнее время. Ну, а болтать я и сама не захочу — не враг же я сама себе! — Это можно сделать только пока я буду укладывать его пальцы, — продолжала Леля, — человек он в высшей степени выдержанный и осторожный… он ничем не обнаружит… Мы обменяемся только несколькими словами… Включите вентилятор, чтоб заглушить. — Понимаю, понимаю — устроим. Заряжайте кассету. Я пошла. Леля зарядила кассету, приготовили барий и вышла к больным. Уголовник лежал на кушетке и стонал, Олег сидел с опущенной головой, заложив руки в рукава тюремного серого халата. Минут десять провозились над уголовником, заставляя его есть бариевую смесь, которая к моменту прихода врача должна была перейти в кишечник. Он ел, упираясь и отплевываясь, потом опрокинулся навзничь на топчане. — Теперь ваша очередь, — обратилась Леля к Олегу официальным тоном. Он с готовностью встал. Поля быстро направилась к конвойному и села около него. — Глядишь, и покалякать с хорошеньким мальчиком минуточка выпала, — засмеялась она, и разговор их живо встал на рельсы. — Сядьте, а руку протяните сюда, — громко скомандовала Леля, а сама быстро оглядела кабинет, оценивая положение. Он впился в нее жадным ожидающим взглядом, и она поняла, что он угадал ее маневр. Она взяла его искалеченную руку и положила ее на кассету. — Ася пока на свободе, здорова; ее только раз вызывали: взяли подписку о невыезде и отпустили; надеемся, что теперь уже не арестуют. Удалось продать гостиную мебель, так что деньги пока есть. Я каждый день там бываю. Наталью Павловну выслали в Самарканд, писем пока с места не имеем; с нас тоже взяли подписку о невыезде, ждем решения; будем хлопотать, чтобы всем вместе. Мама очень больна, Нина Александровна арестована тогда же, когда вы; мадам выслана во Францию. Он смотрел вперед, на конвойного, сохраняя бесстрастное выражение лица. Леля вновь удивилась его выдержке. — Ася в положении? — Да. Переносит хорошо, как и со Славчиком. Ее заставили переметать удостоверение личности и выдали новое, на Дашкову. Славчику выписали новую метрику. Он вдруг поднес руку к лицу и закрыл глаза. Леля испуганно смолкла; он опустил руку, и лицо его было непроницаемо по-прежнему. — Несчастный ребенок! С этой фамилией они не дадут ему жизни, — сказал он. — Что с Зинаидой Глебовной? — У мамы был очень страшный приступ стенокардии; повлияло все, что случилось. Подождите минутку: я сделаю снимок, чтобы не возбуждать подозрений, — и она отбежала к столику управления. — Больной, спокойно: я снимаю! — прозвучал через минуту тонкий голосок. Парочка у двери флиртовала по-прежнему. — Я перед вами виновата… очень виновата… Простите, если можете! — шепнула она, и голос ее оборвался. — Я не вижу вины с вашей стороны. — Я ввела в дом провокатора… как же нет вины? — Спокойней, Леля! Вы слишком волнуетесь, и это видно по вашему лицу. Не вините себя: я уже давно был под ударом… Меня выслеживали, и я это знал. Надеюсь, с Асей вы друзья по-прежнему? — У Аси золотое сердце, а я как только поняла, какую роль сыграл этот человек, тотчас закрыла перед ним дверь. — В этом я был уверен, — сказал Олег. — Больной! — жестко и повелительно крикнула вдруг Леля, — не двигайте руку! Сколько раз я буду укладывать ваши пальцы? Олег понял ее игру. — Вы делаете мне больно, — ответил он в тон ей. Конвойный стукнул прикладом, очевидно для поддержания дисциплины, и снова отдался захватывающему разговору. — Леля, скажите Асе, чтобы непременно обратилась в консультацию по охране материнства и младенчества; эти учреждения имеют некоторые права, гепеу, конечно, всесильно, но попытаться следует. Меня отсюда живым, разумеется, не выпустят; к опасности я привык, и за последние минуты пусть Ася особенно меня не жалеет. А о пытках не говорите ей теперь — потом, позднее… с тем, чтобы она могла когда-нибудь рассказать детям… они должны узнать все. — Неужели пытают? — Спокойней Леля. Допрашивают сутками… следователи меняются, а допрашиваемый остается… не позволяют ни отойти, ни сесть, пока не упадешь замертво. Очень в ходу пытка бессоницей; в «шанхае» бьют бичами по плечам и ломают пальцы… Говорят, есть шкафы, где задыхаются, но сам я не видел их. — Больной, спокойно, снимаю. — Она опять отошла к столику управления, потом вернулась. — А чта, Славчик еще вспоминает меня? — спросил Олег, и только тут голос его дрогнул. В эту минуту быстрым деловым шагом, бойко и молодцевато вошел в кабинет врач — молодой, самоуверенный, с партийным значком. — Здравствуйте, Елена Львовна! Здравствуйте, Поля! Ну, как? Больных много? Желудки или легкие? Поля живо отпрянула от конвойного, Леля убежала в проявительную. Врач облачился с помощью Поли в белый халат, после чего уголовника тотчас поставили за экран; очень скоро удалось обнаружить гвоздь. Один из конвойных объяснялся после этого по телефону с начальством, требуя инструкций; Леля писала под диктовку врача заключения по поводу гвоздя и сломанных пальцев (врач диагностировал по мокрому снимку). Ее не было в кабинете, когда конвойные уводили своих подопечных; выйдя из проявительной, она стремглав выскочила вслед за ними и увидела Олега уже на повороте лестницы: глаза их встретились в долгом взгляде… — Интересный мужчина этот пятьдесят восьмой! Как вы находите, Елена Львовна, а? Вы так на него посматривали, — сказал рентгенолог, когда она вернулась к экрану. Леля дрожала, но принудила себя улыбнуться. Было уже около двенадцати. Информировав врача, что имеет разрешение уйти, она сняла халат, взяла свой маленький саквояж и спустилась в гардероб, потом вышла на улицу. «Последний час свободы! Необходимо теперь же сообщить Асе про Олега. Забегу на почту. Надо осторожно, иносказательно, чтоб перлюстратор не заподозрил…» В результате долгого обдумывания получилось следующее послание: «Милая Ася! Пишу тебе перед тем, как уйти к нему. Видела на службе Олега. Он здоров и просил передать тебе, чтобы ты непременно обратилась в охрану материнства и младенчества. Я, наверное, уеду на курорт. Расстаемся надолго. Постарайся не потерять меня из виду. Мамочку, родную, бесценную, и тебя, мою кроткую, дорогую, люблю больше самой себя. Будь маме без меня дочкой. Твоя злая, виноватая, но безмерно любящая Леля». Она два раза перечла это письмо. «Можно подумать, что улепетываю с любовником! Ну да мама и Ася поймут, а мне только это нужно, — и запечатала конверт. — Пора. Опаздываю. О, какая тоска! А тут еще это солнце и эти цветы любви, шиповник на каждом углу! Я знала, я всегда знала, что не буду счастлива». Прямо перед ней высился белый Преображенский собор — собор гвардии, где столько раз выстаивали службу ее отец и дед и где венчалась ее мать двадцать четыре года тому назад. Она постояла в нерешительности и потом переступив порог храма. Милый-милый, давно знакомый запах свеч и ладана, полусвет, огоньки и печальные родные напевы… все это напоминало ей детство; смутное волнение овладело душой. Обедня кончилась, кого-то отпевали. Стальные, холодные, серые глаза боа-констриктора остановились на ней, когда она переступила порог кабинета. — Садитесь, товарищ Нелидова, садитесь! Потолкуем. Ну, что ж, вы уличены. Вы не только не осведомляли меня, нарушив этим наше соглашение. Вы сознательно сбивали и запутывали следственные органы, прикрывая врага. Прямая контрреволюция! Вы сами оказываетесь активным врагом, скрывающимся под маской хорошенькой, кокетливой девушки. Ваша порция свинца вас дожидается! Можете быть спокойны! Леля молчала. — Ну-с, как же мне с вами быть, Елена Львовна? А? — Вы можете, конечно, издеваться, сколько захотите, а я повторяю то, что говорила: я не знала, что Казаринов фамилия вымышленная. — Что? Ты все еще лжешь, мерзавка, отродье белогвардейское! Не знала! Она не знала! «Я давно хотела вам доверить нашу семейную тайну» — это чьи же слова, по-твоему? — Ах, вот что! Он сообщил вам даже такую подробность? Какой услужливый этот Геннадий. Ну, тогда в самом деле мне уже нечем защищаться. Да, я знала, кто Казаринов, но ведь не все такие подлецы, как комсомолец Корсунский! Мне эти люди были дороги. Олег Андреевич контрреволюционер в прошлом — он честно работал в порту… Внезапно сильным ударом ноги он вышиб из-под нее табурет, и она упала на пол. — Молчать! Я тебя сгною в лагере! Леля встала с пола и подняла уроненную сумочку. — Вы не смеете толкаться и говорить мне «ты», — сказала она. Интонация обиженного ребенка послышалась в ее голосе. — Что?! Я не смею? Да я могу на расстрел послать, если захочу! Вы арестованы, гражданка. Садитесь на тот стул, туда, говорю, подальше; подайте вашу сумочку. Порывшись в сумочке и вынув оттуда документы, он отложил их в сторону и взялся за телефон. — Алло! Вот мне надо девушку оформить. Подошлите в тринадцатый кабинет ордер на арест. Леля дрожала, хоть и старалась всеми силами сохранить спокойствие. Следователь повесил трубку и прошелся по комнате. — А что, Дашкова молодая — Ксения, — знала она прошлое мужа? — спросил он. — Из показаний вашего шпиона вам уже все достаточно известно, — огрызнулась Леля. — Пренеприятная личность эта ваша Ксения! Я видел ее, когда брал подписку о невыезде, и мне настолько неприятно было иметь с ней дело, что у меня даже начались непроизвольные сокращения мышц в скулах, как от кислого яблока. И что вы ее жалеете? Себя из-за нее запутали. «Да он как бес, которого корчит от ладана», — подумала Леля. Вошел один из сотрудников с какими-то бумагами, и начались мытарства. Помощник следователя повел Лелю по бесконечным коридорам; спускались, подымались, снова спускались. Главное здание огепеу — шедевр советской архитектуры — соединяется с тюрьмой коридором с окнами; коридор этот получал прозвище — «мост вздохов». Через него, не выходя на улицу, заключенных проводят в здание тюрьмы и обратно на допросы. Леля уже слышала про этот «мост вздохов» и, узнав по описанию, поняла, куда попала. Теперь переходы пошли длинные, коридоры темные, стены сырые с тусклыми лампочками; двери железные, сквозные, похожие на ворота. «Бьют в „шанхае“… что такое „шанхай“? А что если меня ведут туда?» — и сердце замирало. Наконец, ее привели в комнату, которая была поделена на секторы; в каждом секторе стоял топчан. Здесь ей разрешили сесть и заставили заполнить анкету, а также измерили ее рост и записали приметы: фигура худощавая, аккуратная, волосы кудрявые, стриженые; красивая блондинка, родинка на щеке, маленькие руки. Тут же сфотографировали, посадив на особый стул с прибором, который обуславливал позу; взяли также отпечатки пальцев. Потом опять бесконечными коридорами повели к доктору. Пока доктор выслушивал ее сердце, она смотрела на странное сооружение, похожее на хирургический стол или зубоврачебное кресло, — для чего оно? Может быть, это орудие пытки? Это и оказалось орудием пытки, но пытки моральной: врач приказал лечь на это кресло и подверг ее гинекологическому осмотру. В соседнем секторе следователь опять звонил кому-то, говоря: «Приготовьте камеру», — и опять пошли бесконечными коридорами. После бессонной ночи и всех мук этого дня Леля чувствовала такую усталость, что всякая восприимчивость притупилась понемногу, и она думала уже только о том, чтобы заснуть скорее, пусть в камере, но заснуть! Прошли еще через одну железную дверь и оказались в очень большой удлиненной комнате; она имела совершенно особый покрой: по правую сторону были окна, по левую шел длинный ряд узких камер-одиночек, расположенных в два этажа. На каждой дверце — «глазок» на уровне человеческого лица, пониже — окошечко, через которое подают еду; подымавшаяся в верхний ряд камер железная лестница была затянута проволокой; во всю длину комнаты был расстелен красный бобриковый ковер. Подошла конвойная женщина и приняла Лелю под свою ответственность. — Идите тише, уже был отбой — второй час ночи, — сказала она Леле. Оказалось, что в допросах, процедурах и бесконечных переходах прошел и кончился день. Вошли в одиночку: прямо — окно, высокое, скошенное; слева привинченная к стене металлическая откидная койка; справа — тоже откидной металлический столик и сиденье, лицом к окну; полочка с алюминиевой миской и кружкой; под окном — унитаз. — Отдайте мне пояс с застежками для чулок и ложитесь немедленно спать, головы одеялом не закрывать, — скомандовала женщина и, получив требуемое, захлопнула дверь одиночки. Юная узница еще раз растерянно оглядела свое убежище, потом откинула койку, свернула вместо подушки неуютное серое байковое одеяло и легла на жесткий матрац, закрывшись пальто. «„Мост вздохов“, „шанхай“, сломанные пальцы… а мама, наверное уже умерла!» — и в ту же минуту заснула, как в бездну провалилась. Глава шестая Аннушка сказала ему сначала так: — Дела у нас тут без тебя такие пошли, что ум за разум заходит! Садись, щей налью, пока горячие. Но в тарелке у Вячеслава щи остыли от высыпавшихся на него как из решета новостей. — Как? И Нина Александровна тоже! Да по какой же статье ее обвиняют? Эх, Анна Тимофеевна! Посылать проклятья по адресу власти, конечно, очень легко, однако же надо вникнуть: Олег Андреевич жил под чужим именем и скрывал прошлое… Это карается каждой властью. Уж не думаете ли вы, что в Англии или во Франции за это погладят по головке? Что же касается Нины Александровны — ее могут обвинять в пособничестве. У прокурора Мика был? Прокурор разговаривать не желает? Уж извините — не поверю! Аннушка всплеснула руками: — Да неужели я лгать буду? Вот хоть мужа моего спроси. Эти окаянные и старика-то моего вовсе замучили: что ни день, то являйся к ним да выкладывай всю подноготную. Намедни арестом пригрозили: ты-де такой-сякой, ложными показаниями нас с толку сбил… Дверь, которая вела в комнату Аннушки, раскрылась, и на пороге показался, опираясь на палку, дворник. Вячеславу бросились в глаза его провалившиеся скулы, заострившийся нос и поседевшие виски. — Застрекотала, сорока! — крикнул он жене, стуча палкой. — Мало тебе, что ли, бед? Сама за решетку захотела? Вячеслав выпрямился. — Вы, Егор Власович, меня знаете: разве я зарекомендовал себя хоть раз как передатчик? — спросил он. — Ты партиец и безбожник — вот что я знаю! — сердито крикнул дворник. Вячеслав пошел к себе, но на пороге остановился. — Мика дома? — спросил он. Аннушка объяснила, что Мика еще на рассвете ушел в тюремную очередь, а оттуда — на завод. Выходить на работу Вячеславу предстояло только на следующий день; он заперся у себя караулить возвращение Мики и занялся составлением прошения в Кремль, которое подавал от лица своего дяди середняка, несправедливо, по его мнению, обвиненного в кулачестве, — одно из наиболее тягостных впечатлений, вынесенных им из поездки в деревню. Только в конце дня он услышал в кухне «трубу иерихонскую», как называла, бывало Нина зычный голос брата. — Давайте, давайте, Аннушка, голоден так, что нипочем гиппопотама съем. — Мика, по-видимому, не терял бодрости. Отложив бумаги, Вячеслав поспешила в кухню, где «юный Огарев» трудился над своей порцией щей за покрытым аккуратной клеенкой столом — форпостом Аннушки. — Здорово, Мика! Ешь, ешь — поговорить еще успеем, — и Вячеслав пожал ему руку. — Разговоры наши будут невеселые, друже, так как дела у нас пошли прескверно, однако на аппетите моем это, как видишь, не отражается, — продолжая уплетать щи, откликнулся Мика. Спустя полчаса в разговоре один на один Мика рассказал Вячеславу про свою двухминутную аудиенцию у прокурора (аудиенцию, которой пришлось добиваться в течение трех недель). Антисоветская настроенность, антисоветская пропаганда, пассивное пособничество и прикрывательство — всё это тучей собралось над головой Нины. — Ты бы посмотрел да послушал, что там делается, — говорил Мика. — Передачу принимают от ограниченного числа лиц, а стоят несметные толпы. Прибегаю к пяти утра, чтоб быть в числе первой сотни. Построиться очередью у тюремных ворот не всегда удается — милиция разгоняет. Ну, прячемся тогда по соседним воротам и подъездам, а как двери откроются, мчимся сломя голову! Тут уж ноги выручают. Но если тебе и посчастливилось занять одно из первых мест, ты все-таки не гарантирован, что передачу у тебя примут — высунется вдруг хамская морда и заявит: сегодня, дескать, принимаем только для уголовных! Вот и убирайся ни с чем. Стояла раз со мной рядом дама баронесса Остен-Сакен, — у нее засадили и мужа и сына; мужа за то, что с английским королем играл в карты, когда в качестве флигель-адъютанта сопровождал Николая в Лондон; сына за что — не знаю; сына расстреляли, а старый барон, узнав об этом, в тюрьме — повесился! Рявкнули они ей это из своего окошечка… упала; я подымал. А то пристала раз ко мне там — в очереди — крохотная старушка, деревенская — с котомкой, в валенках; просила указать ей прокуратуру, да пока я переводил ее через улицу, объясняла, что хлопочет за сына. Выразилась она совершенно необыкновенным образом: «Вот сколько у нас по колхозу наборов в тюрьмы было, а мы с Миколкой все держались, а теперешним набором прихватили и моего Миколку», — вот тебе голос народа! «Набор в тюрьмы» — слыхал ты что-нибудь подобное? Вячеслав встряхнул своими всегда всклокоченными волосами, словно конь гривой, очевидно, для освежения своих умственных способностей, и сказал: — Мика, ты не преувеличиваешь? Не пугаешь? — Я, что ли, баба-сплетница? Позволь заметить, что мне в настоящее время не до шуток. — Извини: сорвалось с языка… — Вячеслав сжал себе виски обеими руками. — Откуда такое искривление генеральной линии партии? — Такие, милый мой, искривления у Николая не водились! Дзержинский ли, Менжинский ли, Ягода ли, Медведь ли — все одно и то же искривление. Воображаю, какие еще впереди! — Тебе легко возмущаться, Мики! Эта власть тебе чужая. Твои деды и прадеды — помещики, сестра — титулованная. А для меня это все свое, кровное! Я в шестнадцать лет взял винтовку: бои, окопы, бессонные ночи, ранения — я через все прошел! Не жаль было ни сил, ни здоровья, ни времени… Верил, что строим счастливую жизнь, что навсегда покончим с произволом, неравенством, нищетой. Мне мерещились ясли, заводы, родильные дома, мирное строительство, сытые дети, и вот теперь — эти опустевшие деревни, ропот, разделение… — И террор! — безжалостно отчеканил Мика. — Теперь, через пятнадцать лет после революции, когда нет ни войны, ни сопротивления… — Врешь, сопротивление есть! Пассивное, но упорное и злое, которое ползет из каждой щели. Взгляни на себя, на Олега Андреевича; разве вы нам друзья? Разве вы нам поможете? Злорадство и ненависть прут у вас из всех пор! Вы радуетесь каждой нашей неудаче! — Не смешивай меня и Олега, друже! Дашковы — военная аристократия, а наша семья глубоко штатская, либеральная. Отец отказался в свое время от звания камергера; дед организовал в имении бесплатную больницу и школу; я не цепляюсь за прошлое — я пятнадцатого года рождения и не помню прежнюю жизнь. Я всегда был глубоко равнодушен к тому, что пропали поместье и земли. Собственность я ненавижу! Сословных предрассудков во мне вовсе нет. Я тоже ищу новой жизни, новых форм. С вами идти мне помешала только ваша нетерпимость и узость, ваша мстительность и коварство! Был момент — я так искал знамени, которому бы мог служить! Вот вы и показали мне ваш террор, еще не превзойденный в истории. Сами выковали из меня врага, понял? Еще пожалеете, когда доведется сводить счеты, — самоуверенно закончил юноша и, увидев нахмурившееся лицо товарища, прибавил более миролюбиво: — Кстати, просьба к тебе. — Валяй, говори! Для Нины Александровны готов очередь выстоять. — Нет, я не о себе. Асе Дашковой помочь надо: комнату у нее отбирают. Бабушка и француженка, видишь ли, высланы, муж сидит — значит, отдавай лишнюю площадь. Просила мебель передвинуть. Вячеслав нахмурился: — В этот дом я не ходок, да уж ради Олега Андреевича куда ни шло! — И он взялся за шапку. На эту реплику Вячеслав ответил молчанием. Занесла же его нелегкая в их среду! Жил бы в рабочем общежитии с ребятами — все было бы ясно и просто; радовался бы достижениям и трудовым вахтам, бодро смотрел вперед и не было бы этих сомнений и неприятностей. Может, и семьей бы уже обзавелся! Бросить, что ли, здесь все да махнуть куда-нибудь на стройку? На север или в Комсомольск? Там, где потрудней, где людей не хватает, там он на месте будет, а здесь все не ладится у него и тоска прикинулась. Так думал Коноплянников, шагая рядом с Микой. Он вспомнил Лелю и свою отвергнутую любовь и стиснул челюсти. А на улице громкоговоритель распевал во весь голос слова ходовой песни: Но когда в кружок ты вышла И глазами повела, Я подумал: это вишня Между елок расцвела. Молодые люди напрасно прождали сначала на лестнице, а потом у подъезда. Аси не было. Только на следующий день, когда Мика, на этот раз один, забежал на разведку прямо с завода, он узнал о новом несчастье у Аси. Часов в девять вечера он постучал к Вячеславу: — Можешь сейчас пройти со мной передвинуть мебель у Дашковой? Я договорился — она дома; вчера недоразумение вышло не по ее вине — несчастье опять у них. — А что такое? — равнодушно спросил Вячеслав, беря шапку. — Кузина ее арестована, Нелидова Леля. — Что? Нелидова?! Говори, что знаешь по этому делу? — Ничего еще не знаю. Вот придем — расспрошу. — Экий нерасторопный! Пошли. Опять зашагали в том же направлении. — Слышал ты когда-нибудь про дело Ветровой? — спросил Мика. — Нет. Что за дело такое? — Это было еще в царское время. Один из старых друзей нашей семьи при мне Нине рассказывал. Студентка одна, политическая, Ветрова, изнасилована была тюремным сторожем. Оказалась Лукрецией: взяла керосиновую коптилку и зажгла на себе одежду. Сгорела заживо! Скандал вышел. Каким образом стало известно — не знаю, а только весь университет загудел, как пчелиный улей. Демонстрация: панихида на площади перед Казанским собором, море молодежи, пламенные речи… Ну, полиция, конечно, тут как тут! — загнали в манеж, посажали многих. Допрашивали, однако, очень мягко и приговоры были самые мягкие: правительство было, по-видимому, смущено. Тот, который рассказывал, получил полгода ссылки и после тотчас же восстановился в университете. Дело, однако, не в этом. Я думаю сейчас вот о чем: случись такое теперь — а конечно, и случается — протеста в обществе ведь не будет! О пытках ведь знают — и не протестуют! Страх сковал! Гепеу не полиция — поймают одного студента, а изведут целую семью и десяток товарищей нипочем на тот свет отправят. Вот и не протестуют! Общество выродилось. У тебя мозги вывихнуты партучебой, а все-таки пойми: безмолвие в университете и на заводах свидетельствует против вас. Вячеслав вдруг повернулся к нему с гневно сверкнувшими глазами: — Молчи лучше! — Да чего злишься-то! Или стыдно за свой социалистический режим? Не надо было лезть в партию! Ты забыть не можешь, что девяносто лет назад твоего прадеда помещик в карты проиграл, а у меня вот родной отец убит вашими коммунистами, которые пришли отнимать имение. Мне тогда года четыре было, но я помню, как он упал. Я до сих пор иногда вижу это во сне и просыпаюсь в холодном поту. Теперь заточили как преступницу мою сестру, а меня не принимают в университет. Мои обиды свежее твоих, а ты еще удивляешься нашей ненависти! Вячеслав остановился: — Мика, я не хочу ссориться с тобой теперь! Замолчи, прошу тебя! Он узнал подробности: Ася при нем рассказывала Мике о неоднократных вызовах и вымогательствах следователя, умолчав из чувства такта о Гене. Мика вызвался помочь с похоронами Зинаиды Глебовны, обещал привести друзей, которые безвозмездно отпоют заупокойную и на руках перенесут гроб. Вячеслав, в свою очередь, смущенно пробормотал: — Я тоже мог бы пригодиться! Вам одной не справиться со всеми хлопотами и очередями. Давайте я соберу и отнесу передачу Елене Львовне и к прокурору пробьюсь. Идет? — Спасибо, — подавленным шепотом отозвалась Ася. Но после, на лестнице, Мика ему сказал: — Прежде всего надо ее найти, а для этого тоже выстоять очереди в тюремных справочных бюро. Я тебе дам адреса тюрем; но ты не надейся, что прокурор тебе ответит — не станет даже разговаривать: заявит, что имеет дело только с ближайшими родственниками, как мне по поводу Олега. — А я его заставлю ответить! Пусть попробует отвертеться! Мне не так легко зажать рот, а если скажет, что я чужой, я ему заявлю, что я фактический муж — коротко и ясно! Мика бросил на Вячеслава несколько озадаченный взгляд, но не решился продолжать разговор на такую деликатную тему. Пошли молча. Кукушечка! Деревцо вишневое! Попалась, бедная! Олег хороший человек понятно, что выдать не захотела! Сама-то она вся пугливая, слабенькая, нежная, а вот устояла ведь, дала отпор! Стало быть, есть у нее внутренняя сила и товарищ она, видать хороший… Экие подлости в огепеу делаются: схватили девушку — полуребенка, да как с ножом к горлу: выдавай или засажу! Запугивают, тянут показания… да это святейшей инквизиции впору! Известно ли там — наверху? Набрали в штаты всякой дряни и дали волю! Надо сигнализировать! Эту историю нельзя оставлять! Все эти Дашковы, Бологовские, Огаревы трусят, их в самом деле происхождение сковывает; ну, а он, Коноплянников-то, — свой, всю революцию провоевал, у станка семь лет, его-то выслушают! Следователь Ефимов… Уж будет он стоять перед революционным трибуналом! Надо не только в Москву писать — надо привлечь райком и заручиться поддержкой председателя; до самого Сталина дойти, а кукушечку вызволить! Она теперь одна, замученная, жалкая! Антипатичных ему дам около нее уже нет, одна только эта молодая, кроткая Дашкова. Если он выручит свою кукушечку, она отогреется на его груди. Никто не встанет уже между ними! Он вообразил, как приходит за ней, и вот ее выводят из тюремных ворот: она с узелком, в платочке и сером ватнике, бледная худая… увидев его, она бросается на шею своему спасителю. Обнять ее, прижать к груди, погладить эти шелковистые кудри… даже голова у него закружилась! Отчего женское лицо приобретает иногда такую власть, причем от этого не застрахован даже человек сдержанный, серьезный, преданный идее… В этой девушке не было ничего, что он привык ценить, оставаясь объективным, — что же приковало к ней его сердце? Тоска подымалась со дна его души. С тоской он бы сладил, не стал бы нянчиться с собственной душой, но подкрадывавшееся разочарование в деле, которому он отдал все молодые силы, подтачивало, вносило беспорядок в его внутреннюю жизнь. Безнадежность и усталость в интонации Аси, ее рука, уроненная на голову малыша, цеплявшегося за ее платье, врезались в его память. Под спокойствием, привитым строгостью воспитания, угадывалось отчаяние этой молодой женщины. Да неужели действительно вышлют и ее и ребенка? Разве так слаба Советская власть, что женщины уже опасны стали? «С женщинами воюем! Лагеря для женщин! Олег Андреевич прав: императоры не трогали жен декабристов и семьи народников… Уж не чувствовали они себя уверенней на своем посту, чем мы большевики, на своем? Или в самом деле были великодушнее и добрее? Эх, неладно что-то у нас в аппарате!» Бездеятельность и пассивная скорбь не были свойственны его натуре. «Завтра же пойду сначала к прокурору, а потом в райком! — говорил он себе. — Следователь Ефимов… посмотрим, кто кого!» Глава седьмая На тюремных окнах ворковали голуби; воркование это иногда напоминало жалобный стон и усиливало тоску. Было так тихо, что слышно, как надзирательница, завтракая у окна, разбивала крутое яйцо. Иногда, становясь ногами на унитаз, Леля дотягивалась головой до окна и видела кусочек неба. В шесть утра надзирательница, проходя, стучала ей в дверь и говорила: «Подъем», надо было в ту же минуту вскакивать и стелить койку, которую уже не позволялось откидывать в течение дня; потом надзирательница говорила: «Хлеб и сахар», а еще через несколько минут: «Кипяток». Все это ставилось на доску перед окошечком. В середине дня полагался обед — щи из хряпы и каша; вечером — опять кипяток с хлебом. На цементном полу была протоптана дорожка сотнями узников, которые бороздили его, шагая из угла в угол; и она ходила, как они. Надзирательница изводила, постоянно заглядывая в «глазок», то и дело слышался ее хрипловатый оклик: «Не закрывать головы полотенцем!», или: «Вы что там руку себе ковыряете? Смотрите у меня!», или: «Почему не едите? Есть надо: я за вас отвечаю!». Позволялось получать книги из тюремной библиотеки, но тоска, страх и отчаяние, душившие ее, не давали ей возможности углубиться в читаемое. Допросы — вот была ее мука! Чего еще хотел от нее следователь? Она была уже уличена, Олег — обвинен полностью, Нина — давно призналась, что покрывала Олега, и, по-видимому, под пыткой подписалась, что вела и поощряла их контрреволюционные разговоры; Леля сама видела подписанное Ниной показание. Казалось бы, не оставалось уже ничего, что можно было еще выудить, а допросы все-таки продолжались! Нервы были мучительно напряжены; вот-вот войдет конвой, чтобы вести ее в кабинет № 13; она не была застрахована от этого даже ночью, очень часто следователь вызывал ее именно в ночные или вечерние часы, запугивая ее воображение. Она уже хорошо знала те нескончаемые коридоры, по которым ее вели и где гудели грубые выкрики и отборные ругательства, доносившиеся из кабинетов, мимо которых ее проводили, — в эти часы там допрашивали заключенных, а с ними церемонились еще меньше, чем с вызываемыми по повесткам. Далее начиналось обычное: «Садитесь. Ну, что — вспомнили что-нибудь?» — а вслед за тем угрозы и издевки. Он любил выражение: «рассказывайся до пупа», которое казалось особенно оскорбительным Леле. Допрос затягивался иногда до утра; следователь как будто забывал, что человек испытывает естественную необходимость остаться одному хоть на несколько минут. Это было утонченной пыткой, имевшей, по-видимому, целью поиздеваться над ее стыдливостью и воспитанием. Как бы ни было, она всякий раз держала себя в должных границах, преодолевая свои мучения. Была неделя, когда он вызывал ее каждую ночь, а между тем в течение дня раскрывать койку строго-настрого запрещалось; старая ведьма была тут как тут: «Захлопните койку! Никаких возражений! Порядок один для всех!» Чтобы обмануть ее бдительность и хоть немного забыться дремотой, Леля брала книгу и, делая вид, что читает, дремала, облокотясь на руку. Но стоило ей выпустить из рук книгу или уронить на грудь голову, раздавался окрик: «Не спать! Днем спать запрещается!» Пытка бессонницей! Кажется, она применялась к Каракозову? Но ведь Каракозов стрелял в Императора, а что же сделала она? Молилась ли за нее Ася в уголке за буфетом или шкафом, как в детстве? Где Ася? Жива ли мама? Сюда не доходит ни зова, ни отклика! Один допрос был особенно мучителен: в этот раз ее допрашивали двое следователь и его помощник; сесть не позволили, и она выстояла пятнадцать часов на одном месте, в то время как мужчины несколько раз сменяли друг друга и, по-видимому, даже успевали вздремнуть в одном из пустых кабинетов. Было часов шесть утра, в окнах начинался рассвет, когда они сошлись опять вдвоем и, приблизившись к ней оба с угрожающим видом, заложив руки в карманы кожаных курток, стали плевать ей в лицо, произнося неприличные ругательства; по-видимому, целью ставилось добить ее морально, потом один из кожаных рукавов взял телефонную трубку. — Доставить немедленно в кабинет номер тринадцать… — и она услышала фамилию слишком хорошо знакомую! Она замерла, глядя на дверь. Опять встретились их глаза в пристальном и быстром взгляде… Он осунулся за это время, и еще заострились красивые черты; Леля заметила серебряные нити в пряди его волос — той, которая падала на шрам от раны. «Здесь нет зеркала, и я не вижу себя; наверное, поседела и я!» подумала она. — Ну, вы друг друга очень хорошо знаете! Не правда ли? — спросил следователь. — Мне очень прискорбно видеть вас здесь, Елена Львовна, — сказал Олег, вполне владея своей интонацией. — Я все время повторяю, что подлинная моя фамилия была вам неизвестна; к несчастью, мне не верят. Дело все в том, что я не Казаринов… Но Леля замахала руками. — Не надо, Олег, не надо! Я давно созналась… Спасибо. Не надо. Не вредите себе. — Убедился, мерзавец? — вмешался следователь. Но Олег пропустил эту реплику мимо ушей. — Меня пытаются уверить, — спокойно продолжал он, — будто бы вы, Елена Львовна, показали, что я состоял в контрреволюционной организации и открыто признавался в этом вам и Наталье Павловне. Разве вы утверждали это? — Нет! Нет! Я все время повторяла, что этого быть не могло и что я никогда не слышала об этом! — поспешно воскликнула Леля. — Я был уверен, что это провокация, — все с той же интонацией продолжал Олег. — Но если и впредь у вас будут вынуждать какие-либо показания против меня — соглашайтесь со всеми: теперь мне уже все равно, а ваша участь… — Он не договорил: следователь сделал движение, готовясь ударить его по лицу, и Олег моментально с необыкновенной ловкостью перехватил его руку, а другой схватил табурет. — Не позволю! Допрашивайте, сколько хотите, а бить не смейте! Не позволю! Два револьвера мгновенно уставили на него свои дула. — Не испугаете! — усмехнулся Олег. — Я все ваши штучки знаю! Я, может быть, и хотел бы, чтоб вы меня застрелили, да не посмеете! Леля в ужасе закрыла лицо рукавами серого тюремного халата. Выстрелят! Сейчас выстрелят! — Конвой! — железным голосом проговорил в телефонную трубку следователь и прибавил, наверно, обращаясь опять к Олегу: — В «шанхай» и в карцер опять захотел? Послышались тяжелые шаги конвоя, который был, по-видимому, наготове, поблизости. — В карцер его! Хлеб и вода; синий свет; койку не откидывать вовсе! — отчеканил ледяной голос. Леля открыла лицо, провожая глазами Олега; жесткий кулак ударил ей в висок, так, что она пошатнулась и вскрикнула. Олег стремительно повернулся было на этот полный испуга и ужаса вопль, но конвойные поспешно вытолкали его, схватив за локти и плечи. — А ну-ка пойдем со мной! — зашипел следователь почти над ухом Лели. Обычно ее уводил обратно в камеру конвой, но в этот раз он не вызывал конвоя — они повели ее сами. «Только бы не изнасиловали! Только бы не „шанхай“!» — думала она и следовала за ними, исподлобья с детским страхом взглядывая на них и то и дело нагибаясь, чтобы подтянуть большие, грубые, белесные чулки — а они опять спускались, ведь чулочный пояс был отобран. Камера внизу, в подвале: полутьма, стол, два стула, настольная лампа, коммутатор. Она еще не бывала здесь. Следователь, крикнул кому-то: «Пожалуйте!» И вошел человек — широкоплечий, с тупым, свирепым лицом; следователь сказал ему: «Вот всыпьте сколько потребуется», — взял газету и сел; человек схватил длинный хлыст и опустил его в воду… Леля с ужасом следила за ним глазами… Он размахнулся и изо всех сил хлестнул ее по худеньким плечикам и нежной груди! Кричать? Да ведь никто не придет на крик — он никого не удивит и не испугает! Только когда Леля лежала уже на полу, следователь, наконец, сказал: — Ну, как будто бы и довольно! — и махнул рукой страшному человеку, чтобы тот вышел, а сам зажег настольную лампу. — Вот обвинительный акт; здесь зафиксированы собственные твои признания в том, что ты покрывала классового врага. Даю четверть часа на ознакомление и чтобы все было подписано или я сгною тебя в лагере. К столу! Быстро! Изнемогая от страха, боли и усталости, Леля послушно подписала. Шатаясь и держась за стены, она приплелась обратно в камеру и легла на свою койку, но окрик надзирательницы тотчас же вывел ее из небытия. Она не шевельнулась и только, зябко передернув плечами, поправила на себе пальто, которым закрывалась, как будто желая спрятаться. Женщина окликнула второй раз, после чего вбежала в камеру: — Встанешь ли ты наконец? Леля повела на нее глазами, под которыми лежали черные тени, и не шевельнулась. — Ну, что ж ты, оглохла, что ли? — крикнула та. — Не могу, не встану. — Как не встанешь? Не финтить тут! За неповеновение — карцер! Послушайся лучше добром. — Нет, все равно не встану… не могу! — и Леля опять уронила голову. Начинался озноб; зубы стучали, ухо ныло — от ударов или от простуды, она сама не знала. Надзирательница постояла над ней и вышла. Часа через два дверь открылась, и Леля увидела незнакомую женщину в белом халате. У нее было необыкновенно длинное лицо и тяжелая нижняя челюсть, во всем облике ее было что-то лошадиное. Леля не знала, что женщина эта, исполнявшая обязанности врача, уже давно получила между заключенными кличку «Лошадь». — На что вы жалуетесь? — спросила Лошадь. Леля села на койке. — Избита. Грудь и плечи. Ухо тоже болит. — Покажите. — Голос звучал официально: ни удивления, ни сострадания. Дело, по-видимому, было привычное, Леля обнажила лилово-синие подтеки. — Свинцовые примочки и «solux», — сказала Лошадь, поворачиваясь к двери. — У меня нет сил встать, — промолвила Леля. — Больным разрешается лежать, — сказала, уходя, Лошадь. «Solux» и свинцовые примочки остались пустым звуком; надзирательница, однако, не тревожила. К вечеру боль в ухе и виске стала невыносима; не находя себе места, Леля то садилась, то ложилась и, наконец, стала стонать. Надзирательница другая, ночная — заглянула в «глазок». — Чего это ты? Шум производить запрещается! Тихо сиди. — Не могу. Ухо болит. Терпения больше нет. Вызовите еще раз врача. Плохо мне, — бормотала, мотая головой, Леля. — Врач будет только утром, а пока, хошь не хошь, терпи. Горячей воды могу дать, грелку сделай. Но намоченный платок тотчас остывал, и Леля попросила бутылку. — Это уж ты оставь. Бутылку ты, может, разобьешь да стекла есть станешь, а я отвечай, — было ответом. Только в середине следующего дня пришла вызванная Лошадь. Вырываясь из забытья, Леля с трудом повернула голову и не отвечала на вопросы. — Перестарались: без больницы не обойтись, — услышала она слова Лошади, обращенные к надзирательнице. А потом наступило беспамятство. Приходя на короткое время в себя и оглядывая серые стены палаты и белые халаты персонала, Леля несколько раздумала: «Больница… может быть, это наша — имени Гааза? Если увижу кого-нибудь из знакомых сестер, попрошу, чтобы узнали, жива ли мамочка. В такой просьбе не откажут… шепнут незаметно. Все-таки люди — не звери». Скоро, однако, выяснилось, что она лежит в Крестах, и рядом нет никого, кто бы исполнил эту просьбу. У нее оказался мастоидит, и она проболела около месяца. Еще недавно болеть было в своем роде удовольствием: мама всегда рядом, кружится у кровати Стригунчика, как птица над гнездом, приносит в постель «чаек» и «бульончик»; Ася забегает каждый день навещать, щебечет, сидя на краю постели; всеобщее внимание и нежность еще усиливаются — само желание окружающих побаловать уже создаст особо нежную, сердечную атмосферу. Букетик анемонов от Аси, коробочка мармеладу от Натальи Павловны, сладкая булочка, купленная мамой на последний рубль, — уже огромная радость при их скудных достатках. Все это получило в ее глазах огромную цену теперь, когда уже навсегда ушло! Здесь — равнодушные лица, холодное молчание, быстрые подозрительные взгляды и сковывающий страх перед самым ближайшим будущим. Лежи и молчи, когда ухо и голову сверлит мучительная боль. Нельзя лишний раз подозвать, окликнуть; если и жалеют, все равно не обнаружат жалости — боятся, дали подписку; она ведь хорошо все это знает. Едва лишь упала температура, как тотчас ее перебросили обратно в камеру. Опять одиночка, не та, но такая же: так же принесли ей хлеб и кипяток, так же швырнули тряпку для уборки, днем те же щи и каша… На второй день забряцал засов; звук этот вызвал жуткие ассоциации; отпрянув к стене, она впилась глазами в ничего не выражающее лицо конвойного. Ее повели, но при этом повернули в другой конец коридора, и переходы пошли сразу же незнакомые. Через несколько минут, стоя между двумя конвойными, в незнакомой комнате, она услышала: — Согласно постановлению тройки огепеу… — и потом пошли какие-то номера и параграфы и все время мелькали слова «контрреволюция» и «враг народа». Что бы это могло быть? Приговор? Но ведь суда еще не было! И вдруг она услышала слово «приговаривается». В ней все дрогнуло и мучительно насторожилось. Между этим словом и следующим прошло не более полсекунды, но в голове успели промелькнуть мысли одна тревожней другой: «Только бы ссылка с мамой и Асей! Господи, помоги! Сделай, чтобы не лагерь!». И вдруг она услышала слово, которое было четко и злобно отчеканено, буквы «р» особенно раскатистые, как будто выговаривание этого слова доставляло особенное удовольствие тому, кто читал: «К высшей мере наказания через расстрел». — Расстрел?! Как?! Расстрелять меня? Меня расстрелять? Да ведь я ничего не сделала! Я… Я… — она задохнулась. Оказалось почему-то, что она уже сидит, и конвойный держит около ее губ кружку с водой. — Выпейте, гражданка. — Расстрелять меня? Но ведь я… Тут подошел «он», и расширенные зрачки кобры, которые преследовали ее в недавнем бреду, взглянули на нее. Она моментально затихла и сжалась. Сейчас он скажет: «Ведите ее на расстрел немедленно». Но он сказал совсем другое: — Вы имеете право в течение ближайших нескольких дней подать в Москву просьбу о помиловании, и расстрел, возможно, будет заменен концлагерем. Леля не сразу поняла, он повторил и прибавил: — Будете подавать или не будете? — Да, да, конечно, буду! Непременно! А меня не расстреляют тем временем? — Приговор приводится в исполнение через определенный срок, в течение которого тот или иной ответ обязательно будет получен, — опять отчеканил он и отошел, скрипя сапогами. Дрожащей рукой подписала Леля бумагу, которая, по ее мнению, составлена была далеко не убедительно. Она непременно хотела, чтобы были помещены разъяснения, такие, как: «Мне только 22 года, и я очень хочу жить», и еще: «Я никогда ничего плохого не делала». Но составляющий бумагу юрист категорически их забраковал. Прошение получилось слишком официальное и сухое, по мнению Лели, но она не посмела настаивать, замирая от опасения, что они скомкают бумагу и скажут: «Если вы будете капризничать, мы вовсе не пошлем прошение».

The script ran 0.033 seconds.