1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— Что же ты думаешь делать, Франчо? Пойдешь в монастырь? — спросила она без всякой видимой связи, участливо, но с явным раздражением.
— Если позволишь, я скоро приду к тебе посмотреть на твоего мальчугана, — ответил он.
Она снова обратилась к «Капричос», задумчиво разглядывала многочисленных девушек и женщин. Вот это — Альба, а вот — она сама, а тут — Лусия и еще многие другие, которых Франчо, очевидно, близко знал или думал, что знает. И всех их он любил и ненавидел и в них самих и вокруг них усматривал чертовщину.
Он был великий художник, но в жизни и в людях, а особенно в женщинах, не смыслил ничего. Удивительно, как он многого не видел и как много видел такого, чего и не было вовсе. Бедный сумасброд Франчо, надо быть поласковее к нему, приободрить его.
— Us sont tres interessants, vos Caprices,[23] — похвалила она. — Они займут почетное место среди твоих шедевров. Скажу больше, они необыкновенны, remarquanles.[24] У меня одно только возражение — в них все преувеличено, они слишком печальны и пессимистичны. Я тоже пережила немало тяжелого, но, право же, мир не так уж мрачен, поверь мне, Франчо. Ты сам раньше видел его не в таком мрачном свете. А ведь тогда ты даже не был первым живописцем.
«Преувеличено, пессимистично, грубо, безвкусно, — думал он. — Нелегко мне угодить моими рисунками и живым и мертвым!»
А она думала: «Счастлив он был только со мной. По картинам видно, каково ему приходилось с другими».
— Она была очень романтична, это надо признать, — сказала Пепа вслух, — но можно быть романтичной и не сеять кругом несчастья. — И» так как он молчал, пояснила: — Ведь она буквально на всех навлекла несчастье. Даже деньги, которые она отказала своему врачу, принесли ему несчастье. И она не понимала, кто ей враг, а кто друг. Иначе бы она ему ничего не оставила.
Гойя слушал, не все разбирая, и настроен был по-прежнему примирительно. Со своей точки зрения, Пепа права. Она нередко раздражала его глупой болтовней, но несчастья она ему не приносила и, когда могла, старалась помочь.
— Все, что толкуют про доктора Пераля, неверно, — сказал он, — действительность часто бывает иной, чем измышления твоей красивой романтической головки.
Пепе было немножко досадно, что он все еще обращается с ней, как с маленькой дурочкой. Однако ей польстило, что он заговорил о делах, которые его близко затрагивали. Значит, что-то еще осталось от их прежней дружбы.
— Ну, так что ты скажешь про врача? Убил он ее или нет? — спросила она.
— Пераль виноват столько же, сколько и я, — ответил он горячо и убежденно. — И ты сделаешь доброе дело, если внушишь это кому следует.
Она была счастлива и горда, что Франсиско впервые в жизни прямо попросил ее об одолжении.
— А тебе это очень важно, Франсиско? — осведомилась она, глядя ему в глаза.
— Я думаю, тебе и самой важно спасти невинного, — сухо ответил он.
Она вздохнула.
— Почему ты не хочешь признаться, что я тебе не безразлична? — пожаловалась она.
— Ты мне не безразлична, — согласился он с легкой насмешкой, но с оттенком нежности в голосе.
Пепа, уходя, сказала:
«А верхом меня ни разу
Так и не нарисовал ты».
«Хорошо. Я нарисую, —
Он ответил. — Если хочешь.
Но, по-моему, не стоит».
«Что ты! Даже королева
Выглядит верхом неплохо».
«Королева — это верно».
Пепа — жалостливым тоном:
«Ты, как прежде, откровенен,
Франчо». — «Ну так что ж? Ведь это —
Лучшее из доказательств
Нашей дружбы».
31
Сеньор Бермудес пришел к Франсиско проститься.
— Личные выгоды дона Мануэля и королевы мне, пожалуй, удастся соблюсти, — сказал он другу, — но почетного мира я из Амьена не привезу. Хорошо еще, если договор будет составлен в дружественном тоне, чтобы хоть престиж наш не потерпел урона. Мне очень не хочется участвовать в таком невеселом деле; я иду на это, только чтобы упрочить свое положение при инфанте Мануэле. Надо же загнать мракобесов назад в их темные норы и постараться, — тут лицо его просветлело, — чтобы Амьенский мир принес пользу хоть одному человеку: Франсиско Гойе.
— Твои взгляды на искусство мне не всегда» по душе, — сказал Франсиско. — Но ты хороший друг. — Он надел на голову шляпу и снял ее перед Мигелем.
Как ты думаешь, сколько времени продлится конференция? — спросил он немного погодя.
— Никак не больше двух месяцев, — ответил Мигель.
— До тех пор я все закончу не спеша, — прикинул Гойя. — Дня через три после заключения мира я объявлю об издании «Капричос», а еще через неделю каждый мадридец получит возможность увидеть их и купить, если у него на это хватит денег, — весело заключил он.
— Мне бы захотелось посмотреть «Капричос» в окончательном виде, прежде чем ты их обнародуешь, — осторожно сказал Мигель. — Подожди, пока я вернусь из Амьена.
— Нет, — коротко ответил Гойя.
— Хотя бы еще раз внимательно пересмотри те, которые изображают Мануэля и королеву, — попросил Мигель.
— Я пересматривал их тысячу раз, — ответил Гойя. — Когда я писал «Семью Карлоса», один наш общий знакомый тоже пророчил разные ужасы. На всякий случай, — лукаво продолжал он, — я напишу во вступительном объяснении, что «Капричос» не касаются отдельных событий, равно как и определенных лиц.
— Не включай хотя бы ослиного цикла, — настаивал Мигель. Но Франсиско отверг и эту просьбу.
— Кто смотрит на «Капричос» без всякой задней мысли, тот принимает их такими, как они есть, — задорно ответил он. — А недобросовестный человек даже в самом невинном рисунке заподозрит недоброе.
— Не хорохорься, Франсиско! Не натягивай струны! — еще раз попросил Мигель.
— Спасибо, Мигель, не бойся за меня! — беспечно ответил Гойя. — Не думай ни о чем, кроме французов. Старайся получше справиться со своим делом. А я уж как-нибудь справлюсь с моим.
В последующие дни Гойя езде раз продумал, какие Капричос ему исключить, какие оставить. Он не заботился о том, что может обидеть Мануэля или Марию-Луизу, не беспокоился о дворе и политике, а только спрашивал себя: справедлив ли я к Каэтане? И он оставил богохульно-благодатное «Вознесение», но исключил «Сон о лжи и непостоянстве».
Все сильнее ощущал он «Капричос» как нечто глубоко личное, как дневник собственной жизни.
Теперь ему не нравилось, что первым поставлен офорт с Гойей, упавшим головой на стол и окруженным призраками. Этому листу место где-нибудь подальше, может быть перед второй частью, перед циклом «Привидения»; но открывать им весь труд в целом никак не годится, на этом офорте сам Гойя изображен идеализированным, не в меру стройным и молодым. А главное, негоже и в высшей степени неприлично для Гойи прятать свое лицо на первом вводном листе офортов. Создатель такого спорного произведения, как «Капричос», обязан показать свое лицо. Обязан стоять впереди своего творения, у всех на виду. На первом листе Капричос должен быть с полной ясностью изображен настоящий Франсиско Гойя. Гойя теперешний, тот, который утратил Хосефу. Мартина, Каэтану, тот, который погрузился в глубокую, страшную пучину и вновь выплыл наружу. Тот Гойя, который принудил свою фантазию подчиниться разуму и рождать не кошмары, а искусство.
У него было много нарисованных и написанных автопортретов. На одном юный Гойя, стоя в тени, скромно, но уверенно смотрит на могущественного мецената; на другом изображен Гойя постарше — бойкий, дерзкий, в костюме тореро, знающий, что ему принадлежит мир; на третьем Гойя — придворный щеголь и кавалер увивается вокруг Каэтаны; затем еще один Гойя, снова стоя в тени, но на сей раз с чувством собственного превосходства поглядывает на королевскую семью; и, наконец, он нарисовал бородатого, впавшего в отчаяние, одержимого всеми бесами Гойю.
Теперь надо было изобразить сегодняшнего Гоню, того, что прошел тяжкий путь познания и научился жить в мире с миром, но не покоряться ему.
Он тщательно начесал волосы на уши и долго обдумывал, как ему одеться. Именно во главе «Капричос» должен стоять представительный, почтенный Гойя, не фигляр и не шутник, а первый королевский живописец. Он повязал высокий, доходящий до подбородка галстук, облачился в просторный серый редингот, а на круглую львиную голову водрузил величественный цилиндр — широкополый боливар.
В таком виде он принялся рисовать себя в профиль, любопытствуя, что из этого получится.
Завершив работу, с крайним
Удивленьем посмотрел еж
На рисунок. Разве этот
Старый господин с угрюмой
Миной — он, Франсиско Гоня?
Неужели он так злобна
Наблюдает острым глазом
За людьми?.. Отвисла хмуро
Нижняя губа. Морщины,
Как изломанные стрелы,
Обрамляя рот, застыли.
И надменно под широким
Боливаром поднималась
Львиная его большая
Голова…
Со странный чувством
Он рассматривал рисунок.
Неужели так брюзгливо
Выглядит он? Или это
Подлая, немая старость
Перед ним? И с озлоблением
Долго он смотрел. И все же
Имя подписал: «Франсиско
Гойя-и-Лусьентес, живописец».
А под этим — комментарий:
«Гляньте — важная персона!
На снимите с него шляпу
И откройте этот череп,
И тогда вы с удивленьем
Обнаружите, какие
Там таятся штуки!»
32
В Мадриде звонили все колокола. Уполномоченные католического короля и его великобританского величества подписали Амьенское соглашение — воцарился мир. Воцарялось ликование. С нуждой покончено. Снова будут приплывать корабли из заморских стран. Сокровища обеих Индий плодоносным дождем прольются на оскудевшую почву Испании. Жизнь станет сплошным роскошеством.
Гойя не ожидал такого скорого завершения переговоров. Но у него все было готово. «Капричос» отпечатаны в трехстах экземплярах, вступительное объяснение написано.
Через неделю после того, как был объявлен мир, в «Diario de Madrid»[25] появилось извещение о «Капричос». Сеньор Франсиско де Гойя, гласило извещение, изготовил серию офортов на фантастические сюжеты: «Asuntos Caprichosas». Из всех странностей и несуразностей, присущих нашему обществу, из многочисленных предрассудков и заблуждений, освященных привычкой, невежеством и корыстью, автор отобрал те, что показались ему наиболее подходящими для фантастических и вместе с тем поучительных картин. Сеньор де Гойя далек от намерения с насмешкой или осуждением касаться определенных лиц и событий, его цель — заклеймить черты типические, пороки и извращения, присущие многим. Означенные «Капричос» будут выставлены для ознакомления и продажи в лавке сеньора Фрагола, калье де Десенганьо, 37. Папка содержит 76 офортов. Цена: 1 унция золота, или 288 реалов.
Калье де Десенганьо была тихая аристократическая улица. Небольшая уютная лавка сеньора Фрагола была обставлена богато и со вкусом. Там продавались дорогие духи, тонкие французские ликеры времен Людовика Пятнадцатого, а то и Четырнадцатого, валансьенские кружева, табакерки, антикварные книги, статуэтки, китайские безделушки, всякого рода редкостные, старинные вещицы, а также изящные реликвии, косточки из святых мощей и тому подобные предметы. Агустин и Кинтана не советовали выставлять гравюры в этом храме изысканной роскоши. Но Гойя настоял на том, чтобы «Капричос» были показаны именно здесь как ценная вещь среди других ценных вещей; пусть в них поначалу видят лишь произведение искусства, а не средство политической пропаганды. Кроме того, он столько раз бывал в лавке на калье де Десенганьо с Каэтаной, когда ей хотелось взглянуть на причудливые и редкостные вещицы, которые пронырливый сеньор Фрагола всегда умел где-то откопать. Но больше всего Гойю привлекало многозначительное название улицы. Ибо слово «Desengano» имеет двоякий смысл: оно означает разочарование, освобождение от чар, отрезвление, а также предостережение, урок, познание. Калье де Десенганьо — дорога познания — ведь это очень созвучно «Капричос». Сам Франсиско прошел этот путь из конца в конец, пусть и другие пройдут его.
Но другие, те, что приходили посмотреть на «Капричос», не извлекали из них урока, не черпали познания, а если и бывали разочарованы, так лишь самими офортами. Они недоуменно перелистывали содержимое папки. В газетных отзывах тоже не было настоящего воодушевления и понимания. И только критик Антонио Понс восхищался новизной и глубокой содержательностью «Капричос». Он писал «Пословица говорит: „Вдвоем привидения не увидишь“. Гойя опроверг эту пословицу».
Кинтана, ожидавший, что «Капричос» произведут в городе впечатление взрыва, был раздосадован. А Гойя — нет. Он знал, что такое произведение не сразу доходит до тех, кто способен по-настоящему воспринять его. Он не терял уверенности. И в самом деле, очень скоро интерес к «Капричос» заметно возрос, и все больше народу стало ходить на калье де Десенганьо.
Очень многие, конечно,
Видели в рисунках Гойи,
Несмотря на комментарий,
Смелую карикатуру
На персон высоких рангов,
Остроумную издевку
Над обрядами.
И шепот,
Щекотавший нервы, всюду
Раздавался. Но все чаще
Появлялись в магазине
Инквизиторы.
33
Внезапно и таинственно перед Гойей вырос один из зеленых гонцов. Он незаметно явился и так же незаметно исчез. Дрожащими пальцами распечатал Гойя письмо. Его приглашали на следующий день предстать перед священным судилищем. Что этим кончится, он знал в глубине души с давних пор, с того дня, как ему пришлось присутствовать на аутодафе в церкви Сан-Доминго, где читали приговор Олавиде. Недаром его настойчиво предупреждали много раз. И все-таки приглашение его как громом поразило.
Он призвал на помощь разум, но Великий инквизитор не пугало, не бука, его не одолеешь при помощи кисти и резца. Однако у Франсиско было и другое оружие. Он помнил заверения друзей: раз война кончилась, дон Мануэль без труда пресечет посягательства инквизиции…
Наперекор этим соображениям, черные волны страха все вновь и вновь накатывали на Франсиско. Он сидел, сгорбившись, мускулы лица и тела обмякли, никто не узнал бы в этом трясущемся от страха существе того самого Гойю, который имел обыкновение горделиво выступать в сером рединготе и боливаре.
В Мадриде не было никого из друзей. Мигель и Лусия еще не вернулись из Франции, Мануэль и Пепа находились при дворе, в Эскуриале, а Кинтана — при Совете по делам Индии в Севилье. Хоть бы поговорить с Агустином и Хавьером! Но слишком глубоко засела в нем боязнь суровой кары, грозившей тем, кто нарушит тайну; в нем еще жив был ужас, насквозь пробиравший его в детстве каждый год, когда оглашался эдикт веры.
Всем он приносит несчастье. Бедный Хавьер, бедный сын! Теперь затравят и его, загубят ему жизнь.
На другой день он, как подобало, невзрачно одетый, явился в Санта Каса. Его провели в самую обыкновенную комнату. Пришел судья, спокойный человек в одежде священнослужителя и в очках, за ним следом явился секретарь. На столе сразу же оказался ворох документов, в том числе и папка с «Капричос». Это был один из первых пробных оттисков, изготовленных по его, Франсиско, требованию. Три из них получил сеньор Мартинес, а два остальных он отдал герцогине Осунской и Мигелю. Высчитывать и раздумывать, каким образом инквизиция добыла эту папку, кто его предал, не имело никакого смысла. Важно было одно — папка лежала здесь на столе. В комнате царила тишина, такая глубокая и гнетущая, какой Франсиско, при всей своей глухоте, никогда не ощущал. Судья написал вопросы, передал написанное секретарю, чтобы тот занес их в протокол, после чего судья протянул их Гойе. Среди бумаг находилось и вступительное объяснение к «Капричос». Судья предъявил Гойе и его. Это был первый список, сделанный рукой Агустина и им самим исправленный.
— Ваши рисунки изображают лишь то, что сказано в объяснении или еще что-нибудь сверх того?
Франсиско, словно не понимая, взглянул на судью, он не мог собраться с мыслями; помимо воли, в голове у него вертелся один вопрос: от кого они получили папку? Кто им дал комментарий? Чтобы успокоиться, он рассматривал лицо судьи, его руки. Лицо было спокойное, сухощавое, смуглое и бледное, из-под очков смотрели миндалевидные невыразительные глаза, руки были худые, пропорциональные. Наконец Гойе удалось овладеть собой.
— Я человек простой и не горазд подбирать слова, — осторожно ответил он.
Судья подождал, пока секретарь занес этот ответ в протокол. Затем он достал из папки один из офортов и протянул его Гойе. Это был лист за номером двадцать третьим, тот, что изображал уличную девку во власянице, которой секретарь священного трибунала зачитывает приговор, меж тем как благочестивая и любопытствующая, тесно сгрудившаяся толпа глазеет и слушает, смакуя происходящее. Гойя смотрел на лист, который протягивала ему костлявая рука. Рисунок был хороший. Торчащая в пустом пространстве огромная остроконечная шапка грешницы, ее лицо и поза, выражающие полное уничтожение втоптанной в грязь человеческой личности, — все это было сделано великолепно, и секретарь, с деловитой тупостью и усердием читающий приговор, как две капли воды похожий на того, что вел здесь протокол, и лица толпы, похотливо любопытные и вместе с тем тупо богомольные, — все удалось превосходно. Этого рисунка ему нечего было стыдиться.
Судья отложил офорт и таким же размеренным движением протянул ему пояснение. За номером двадцать третьим здесь стояла сделанная Гойей надпись: «Ай-ай-ай! Можно ли так дурно обходиться с честной женщиной, которая за кусок хлеба усердно и успешно служила всему свету!»
«Что вы хотели этим сказать? Кто, по-вашему, дурно обошелся с женщиной? Священный трибунал? Кто же еще?»
Вопрос стоял перед глазами Гойи, воплощенный в мелких изящных буквах и чрезвычайно опасный. Надо отвечать очень осмотрительно, чтобы не погубить себя. И не только себя, но и своего сына и сыновей своего сына, погубить на веки вечные.
«Кто дурно обошелся с этой женщиной?» — маячил перед ним, подстерегал его коварный вопрос.
— Судьба! — сказал он.
На гладком сухощавом лице ничего не отразилось. А костлявая рука написала: «Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий?» Его ответ был отговоркой.
Вопрос во-прежнему стоял перед ним, только облеченный в другую форму, учтивый, издевательский, угрожающий. Необходимо придумать удачный, правдоподобный ответ. Он судорожно искал, но не мог найти ответа. Его поймали в ловушку. Очки, прикрывавшие невозмутимые глаза судьи, поблескивали и мерцали. Франсиско думал и искал, искал и думал. Ни судья, ни секретарь не шевелились, а поблескивающие очки не отрывались от него.
«Пресвятая дева Аточская, надоумь меня! Внуши мне ответ! — молился про себя Франсиско. — Если не надо мной, смилуйся над моим сыном!»
Чуть заметным движением карандаша судья указал на то, что было написано.
«Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий?» — вопрошала рука, карандаш и бумага.
— Демонов, — выговорил Гойя и почувствовал, что голос его звучит хрипло.
Секретарь занес его ответ в протокол.
Еще вопрос и еще, еще десятки вопросов, и каждый из них был пыткой, а каждый промежуток между вопросом и ответом — вечностью.
Вечность следовала за вечностью, но вот допрос кончился. Секретарь стал готовить протокол для подписи. Гойя сидел и следил за движением пишущей руки; рука была понаторелая, но топорная, рука простолюдина. Комната была самая обыкновенная, с обыкновенным столом, заваленным бумагами, за столом сидел благовоспитанный господин в очках и в одежде священнослужителя, со спокойным, учтивым лицом, и обыкновенная секретарская рука спокойно и ровно выводила строчки. Но Гойе казалось, что комната становится все мрачнее, все больше напоминает склеп, стены как будто плотнее сдвигаются вокруг него, как будто вытесняют его, и он выпадает из времени, из жизни.
Секретарь писал нестерпимо медленно. Гойя ждал, когда же, наконец, будет готов протокол, и вместе с тем желал, чтобы секретарь писал еще медленнее, не кончал как можно дольше. Ведь когда секретарь кончит, протокол дадут подписать ему, Гойе, а как только он поставит свою подпись — придут зеленые люди и уволокут его, и он навеки исчезнет в подземелье. Приятели будут спрашивать, где он, будут собираться и говорить громкие слова. Но делать ничего не будут, и он сгниет в своем подземелье.
Он сидел и ждал, он ощущал тяжесть во всем теле. Ему было трудно держаться на стуле; вот сейчас он потеряет сознание и свалится на бок. Теперь он понял, что такое ад.
Секретарь кончил. Судья перечитал протокол медленно, обстоятельно. Подписал его. Протянул бумагу Гойе. Неужели он должен сейчас же подписать? В страхе смотрел он на судью.
— Прочтите, — сказал тот, и Гойя вздохнул с облегчением от того, что ему не надо сразу же подписывать.
Он начал читать; это было мучительное чтение. Он читал вопросы судьи, до ужаса коварные, — что ни вопрос, то ловушка, — и свои глупые, беспомощные ответы.
И все-таки он старался читать как можно медленнее, чтобы выиграть лишнюю секунду. Он прочел первую страницу, потом вторую, третью, четвертую. Пятая была исписана лишь наполовину. Вот он дочитал до конца. Секретарь протянул ему перо и указал место, где надо подписаться. Спокойные глаза смотрели на него, поблескивали очки.
Он поставил подпись отяжелевшими, негнущимися пальцами. Вдруг у него мелькнула счастливая мысль. Глуповато и хитро ухмыляясь, он заглянул в мерцающие очки.
— Пояснение тоже надо подписать? — спросил он.
Судья кивнул.
Еще выигрыш времени. Медленно и тщательно выводил Гойя свое имя на пояснении. Ну вот, теперь подписано уже все.
Обошлось… Он был свободен.
Шаг за шагом по ступенькам
Он спускался. Вот он вышел
Из ворот. Прохладный воздух
Освежил его и в то же
Время острой болью ранил
Грудь. Ему казался пыткой
Каждый шаг, трудом и мукой.
Будто он после тяжелой,
Изнурительной болезни
Слишком рано встал с постели.
Обессиленный, вернулся
Он домой. Велел Андресу
Подавать на стол. Когда же
Малый возвратился, Гойя
Спал…
34
Молодой сеньор Хавьер де Гойя с удивлением заметил, что приятели из числа «золотой молодежи» перестали его приглашать, а его приглашения отклоняли под любыми предлогами; должно быть, «Капричос» пришлись не по вкусу кому-нибудь из грандов или прелатов.
Хавьеру очень хотелось поговорить об этом с отцом. Но за последние дни отец стал опять таким угрюмым и молчаливым, что Хавьер, при всем своем юношеском легкомыслии, боялся обременять его собственными делами. Однако у него была потребность в дружбе, веселье, успехе. Мадрид стал тяготить его, и так как отец давно уже обещал послать его за границу учиться, он и напомнил об этом самым своим вкрадчивым тоном.
— Ты вовремя заговорил о поездке, — с неожиданной готовностью ответил Гойя, — надо сейчас же начать приготовления.
И Агустин Эстеве с болью в сердце отмечал пустоту, постепенно образовавшуюся вокруг Гойи. Аристократы, раньше заискивавшие перед ним, чтобы он согласился написать их портрет, теперь под самыми несостоятельными предлогами уклонялись от заказа. Сеньор Фрагола вдруг объявил, что не может продать ни одного экземпляра «Капричос». Даже имя Гойи вызывало замешательство. Ходили слухи, будто священное судилище собирается возбудить против него дело; источником слухов была, по всей вероятности, сама Санта Каса.
Агустин вздохнул с облегчением, узнав, что супруги Бермудес должны приехать со дня на день.
Да, дон Мигель благополучно выполнил в Амьене свою миссию и возвращался домой с доньей Лусией. Правда, он сознавал, что государству мало будет пользы от того мира, какого ему удалось добиться. Зато дона Мануэля и королеву он ублаготворил сверх всяких ожиданий. Владения итальянских княжеств были расширены, герцогство Парма восстановлено, Франция обязалась в кратчайший срок вывести свои войска из Папской области, а также очистить Неаполитанское королевство и королевство Этрурию. Кроме того, к величайшему удовлетворению инфанта, дон Мигель выговорил представителю Испании право подписать мирный договор за несколько дней до того, как его подпишут уполномоченные Французской республики. Из всего этого явствовало, что Мигель вправе притязать на благодарность инфанта, и он намеревался взыскать со своего должника все то, что может послужить прогрессу, просвещению и свободе.
Довольный возвращался он в Мадрид, но не успел он приехать, как к нему в полном смятении прибежал Агустин Эстеве и сообщил о подозрительной возне вокруг Франсиско.
Мигель тотчас же отправился к начальнику полиции сеньору де Линаресу, чтобы разузнать, насколько обоснованы страхи Агустина. У сеньора де Линареса были свои люди в Санта Каса, и он оказался хорошо осведомленным.
То, что рассказал Мигелю начальник полиции, сильно встревожило его.
Дон Рамон де Рейносо-и-Арсе, архиепископ Бургосский и Сарагосский, патриарх обеих Индий и сорок четвертый по счету Великий инквизитор, оказывается, заявил, что соблазн, исходящий от бесовского искусства Франсиско Гойи, куда опаснее всех речей и писаний Ховельяноса. В другой раз он заметил, что от «Капричос» исходит адский серный дух. В таком смысле Великий инквизитор не раз высказывался даже перед мирянами, должно быть, желая, чтобы словам его была дана огласка. Нет сомнений, что Рейносо собирается принять меры против «Капричос» и их создателя. По слухам, господина первого живописца уже вызывали на допрос.
Дон Мигель поблагодарил начальника полиции и поспешил осведомить обо всем Лусию. Великий инквизитор был умный политик, он, без сомнения, давно уже понял, какой угрозой для его власти будет заключение мира, и, видимо, решил при первом же удобном случае утвердить свое могущество. «Капричос» предоставляли ему этот случай. Опасность была велика, и медлить не следовало.
Тратить время на долгие переговоры с Франсиско было бессмысленно. Мигель и Лусия сами придумали способ в корне пресечь покушения инквизиции. Мигель в тот же день выехал в Эскуриал.
Он застал там шумливо-торжестующего Мануэля, который лишний раз убедился в том, что он любимый сын фортуны. Во-первых, к его многочисленным титулам прибавился еще один, блистательнее всех прочих. Папа в благодарность за услуги, оказанные ему в Амьене, даровал Мануэлю титул князя де Бассано, а вдобавок соответствующую грамоту вручил ему шурин, инфант дон Луис Мария, примас Испании, тот самый, что в свое время проходил мимо, не замечая его, словно он был не человек, а воздух. Во-вторых, он снова доказал донье Марии-Луизе, что государственный муж, дон Мануэль, уверенной рукой направляет судьбы ее династии сквозь все бури к новым и новым победам. В-третьих, он добился того, что инфанта Исабель, ее и его любимая дочь, станет королевой, и притом королевой независимого, освобожденного от габачо Неаполя. Но больше всего, пожалуй, дон Мануэль гордился тем, что его представители первыми подписали мирный договор. Что и говорить, он не посрамил своего имени: он, а не этот гордец, генерал Бонапарт, возвратил Европе желанный мир. Отныне его имя, имя Князя мира, будет с благоговением и хвалой произноситься вслед за именем пречистой девы. Он искренне обрадовался встрече с Мигелем; он не забыл, что тот в какой-то мере причастен к амьенскому успеху, и приготовил ему сюрприз: собственноручное благодарственное послание его католического величества с приложением новых чинов я отличий, а также внушительный денежный подарок.
Но на беду дон Мигель омрачил радость первого свидания. Он перевел разговор на тягостное положение Гони.
Облачко пробежало по лицу дона Мануэля; Он так носился со своим новым титулом, что не удосужился поинтересоваться Гойей. Конечно, он слышал, что Рейносо поморщился при виде «Капричос». Что тут удивительного? Но морщиться — одно, а устраивать аутодафе — совсем другое дело. Нет, Мигель зря видит все в мрачном свете: Великий инквизитор не пойдет дальше пустых угроз. И дон Мануэль аристократически пренебрежительным жестом попытался развеять тревоги Мигеля.
Но Мигель не унимался. Он говорил, что Великий инквизитор собирается повторить с Гойей то, что было проделано с Ховельяносом. Это совершенно ясно, и, если не помешать ему сейчас же, Франсиско в ближайшие же дни может очутиться в застенках инквизиции. А вызволять его оттуда будет много труднее, чем немедля принять решительные и энергичные меры.
Инфанту очень не улыбалось вносить диссонанс во всеобщее ликование и затевать распрю с Санта Каса, но он понял, что необходимо вмешаться.
— Ты прав, — заявил он. — Надо сейчас же вступиться за нашего милого Франсиско. И мы вступимся за него. Двойное бракосочетание в высочайшем семействе будет отпраздновано с невиданным блеском. Город Барселона превратится в пиршественную залу. И знаешь кому я намерен поручить главный надзор за празднеством? Франсиско Гойе. Ведь возложил же Филипп Великий подобные обязанности в подобном случае на Веласкеса? — Он воодушевлялся все сильнее. — Сознайся, ловко я придумал! Таким путем мы покажем всей стране, как благоволят к Франсиско их католические величества. Я завтра же переговорю об этом с доньей Марией-Луизой. А тогда увидим, посмеет ли Рейносо и дальше докучать нашему Гойе.
Мигель рассыпался в восторгах по поводу блестящей мысли, пришедшей в голову инфанту. Однако он опасается, присовокупил Мигель, что даже такая высокая честь не укротит фанатическую ненависть Великого инквизитора. Нужны меры, непосредственно связанные с «Капричос», нужно, так сказать, обнести «Капричос» неприступной стеной. И как ни хмурился и ни злился Мануэль, Мигель стоял на своем.
— А что если бы наш друг Франсиско в связи с таким счастливым событием, как двойное бракосочетание, преподнес их величествам подарок? — предложил он. — И что если бы он для этой цели выбрал доски с «Капричос»? Чтобы впредь «Капричос» печатались и выпускались королевской художественной типографией.
Мануэль, был так озадачен, что не сразу нашел ответ. Он только бегло просмотрел присланный ему Гойей именной экземпляр «Капричос». У него возникло было туманное подозрение, что Гойя своими дерзкими картинками метит в него, но подозрение не успело сгуститься в уверенность, сознание собственного успеха и величия развеяло его. При виде карикатур на донью Марию-Луизу инфант ухмыльнулся, но не стал особенно вдумываться в них. Произведение в целом показалось ему шуткой художника, довольно вызывающей, но по существу безобидной.
Когда же Мигель выдвинул свой смелый проект, подозрение снова закопошилось в нем; побаивался он и того, как бы Мария-Луиза не раскипятилась, если ей так прямо сунуть под нос «Капричос». Но по причинам, ему самому неясным, он воздержался от такого довода. А вместо этого спросил, немного помолчав:
— Как ты себе это представляешь? Ведь «Капричос» уже вышли? Они, так сказать, утратили свою девственность. Можно ли подносить нечто подобное королю? И какую цену имеют доски после того, как офорты уже лущены в продажу? Донья Мария-Луиза считать умеет. Пожалуй, такой подарок покажется ей оскорбительно мизерным.
Но Мигель был готов к этому возражению.
— Сеньор Фрагола из страха перед инквизицией прекратил продажу уже на третий-четвертый день. Насколько мне известно, к покупателям попало, самое большее, двести экземпляров. А с каждой доски можно сделать от пяти до шести тысяч оттисков. Интерес в публике огромный, надо назначить за комплект не меньше унции золота. Отсюда вы видите, дон Мануэль, что подарок, предлагаемый сеньором де Гойя католическому монарху, вполне достоин столь высокого назначения.
Дон Мануэль подсчитывал в уме. Подвел итог: полтора миллиона реалов. И свистнул сквозь зубы.
— «Пожалуй, даже наоборот: королеве покажется подозрительным, почему Гойя делает ей такой неслыханно дорогой подарок, — с улыбкой продолжал Мигель. — Она догадается, что ему нужно оградить себя от священного судилища. Но в ее глазах это только увеличит ценность подарка. Ее величество, без сомнения, не прочь насолить Великому инквизитору.
— Доводы основательные, — признал инфант, — но, — и тут ему пришлось высказать свое главное опасение, — насколько мне помнится, там есть картинки, которые вряд ли придутся по вкусу донье Марии-Луизе. Королева в иных случаях бывает очень обидчива.
Дон Мигель, подготовленный и к этому аргументу, ответил без малейшей заминки:
— Королева, разумеется, поймет, что ей не стали бы подносить произведение, в котором есть рисунки, относящиеся к ней. А уж если королева сама будет публиковать это произведение, никто даже не подумает искать в некоторых рисунках намека на нее.
Это убедило Мануэля. Настоящий государственный муж сам предпочтет предать пасквиль гласности и тем обезвредить его. Кажется, генерал Бонапарт велел перевесить пониже карикатуру на себя? Или это сделал прусский король Фридрих? Кто бы это ни был, дон Мануэль и донья Мария-Луиза смело могут взять с него пример. Мысль печатать «Капричос» в королевской художественной типографии нравилась ему все больше и больше.
— Я переговорю о намерении Гойи с доньей Марией-Луизой, — обещал он.
— Благодарю вас, инфант, — ответил дон Мигель.
Он сообщил Лусии об успехе своих переговоров. И она поспешила к Гойе.
Франсиско негодовал на то, что Мигель после долгого отсутствия, не повидавшись с ним, проехал прямо в Эскуриал. Вот какие подлые люди его друзья! Как только он попал в беду, они словно в воду канули.
Когда он увидел Лусию, лицо у него прояснилось.
— По слухам, инквизиция не вполне одобряет «Капричос», — начала она. — Вы, верно, тоже об этом слыхали?
Он поборол искушение облегчить душу, дать волю своему отчаянию и только сухо ответил:
— Да.
— Странный вы человек, дон Франсиско, — сказала Лусия. — Почему вы не обратились к нам? Вам же были даны определенные обещания.
— Обещания! — повторил он, пожимая плечами.
— Двойное бракосочетание инфантов решено праздновать в Барселоне, — начала Лусия. — Вас, дон Франсиско, призовут в Эскуриал, вы будете приняты на торжественной аудиенции, на которой вам, как в свое время Веласкесу, будет поручено устройство празднеств и надзор за ними.
Гойя задумался.
— Этого, по-вашему, достаточно? — деловито спросил он. — Кстати, я так же не люблю руководить торжествами, как и писать святых.
— По случаю двойного бракосочетания от вас ждут подношения королевской фамилии, — продолжала Лусия. — Друзья ваши считают, что доски с «Капричос» были бы самым подходящим подарком.
Гойя решил, что ослышался.
— Лучше напишите-ка мне то, что вы сказали, донья Лусия, — попросил он.
Она послушалась, и, когда она сидела и писала, от усердия высунув кончик языка, Гойя вновь увидел в ней торговку миндалем с Прадо. Он прочел.
— А меня не сбросят с лестниц Эскуриала? — спросил он. — Лестницы там крутые.
— Друзья ваши подсчитали, что «Капричос» принесут полтора миллиона прибыли, если королевская типография издаст их, — ответила донья Лусия. — Друзья ваши постарались разъяснить это двору.
Гойя подумал еще и заметно повеселел.
— Это ваша затея, донья Лусия? — спросил он.
— Если бы вы надумали поднести «Капричос» их величествам, я бы на вашем месте исключила один лист, тот, что называется: «Hasta la muerte — до самой смерти», — не отвечая на вопрос, сказала она.
— На котором старуха рядится перед зеркалом? — в свою очередь спросил Гойя.
— Да, стареющие дамы бывают очень обидчивы, — ответила Лусия.
— И не подумаю ничего исключать, — громко и задорно ответил Гойя. — Старуха останется в папке. До самой смерти. — И привел старую пословицу: — «Кому смелости не хватает, тому и порох с дробью не помогает».
Лусия явно развеселилась.
— Это опасная шутка, — заметила она. — Но вам лучше судить, не слишком ли дорого она будет стоить.
— Вы правы, — ответил Гойя, умышленно неверно толкуя ее слова, — простому живописцу не подобает делать католическому королю такой дорогой подарок.
Он опять задумался и вдруг просиял:
— Вы, донья Лусия, женщина ловкая, а дон Мигель — великий дипломат, — принялся он размышлять вслух. — Я давно собираюсь послать моего Хавьера попутешествовать по Италии и по Франции для пополнения его образования. Нельзя ли повернуть дело так, чтобы король оплатил хотя бы эту поездку?
Гойя видел, как Лусия
Засмеялась, что не часто
С ней бывало. «Что ж! Разумно! —
Молвила она. — И если
Двор колеблется, принять ли
Ценный ваш подарок, можно
Посоветовать монарху,
Чтобы он назначил сыну
Вашему, как молодому
Живописцу, для поездки
Соразмерное пособье.
Почему бы государю —
Покровителю искусства —
Не явить благоволенье
К сыну и к отцу?..» И оба —
Девочка-торговка с Прадо
И простой крестьянский парень,
Арагонец — друг на друга
Посмотрели и от сердца
Рассмеялись…
35
Дон Карлос и донья Мария-Луиза восседали в креслах, стоявших на возвышении наподобие трона. Позади виднелись инфант Мануэль, графиня Кастильофьель и другие кавалеры и дамы. Первый королевский живописец Франсиско де Гойя, преклонив колено на ступени трона, преподнес свой подарок, папку с «Капричос». Стоя на коленях, он сполна прочувствовал весь мрачный комизм того, что здесь совершалось. Это была, пожалуй, самая дикая из всех диких шуток, какими изобиловала его жизнь, своего рода капричо, гротеск, злой иронией превосходивший все, что лежало в папке. Место действия: Эскуриал, торжественный и строгий в своем великолепии. Действующие лица: веселый дурень в сане монарха, его распутная и гордая супруга-королева и сам он со своими предосудительными офортами — напыщенными ослами, обезьяноподобными шлюхами, с похожей на сморчок старухой и со всей своей нечистью. И за эти порождения его дерзкой фантазии; их католические величества будут его милостиво благодарить, обещают ему защиту от посягательств инквизиции, обязуются показать миру его издевательские картины. И все это происходит над усыпальницей былых властителей мира, основавших и укреплявших инквизицию. В воображении Гойи встал новый рисунок, на котором мертвые короли костлявыми пальцами силились поднять тяжелые крышки серебряных гробов и положить конец кощунственной фантасмагории.
Их величества разглядывали «Капричос». Они перебирали офорты, передавали их друг другу, подолгу всматривались в них, и постепенно злорадное торжество померкло в душе Гойи. В нее закралась тревога. А вдруг: наперекор всем предположениям, королева при виде рисунка «До самой смерти» забудет о своем достоинстве и швырнет подарок ему под ноги, а его самого, выдаст инквизиции.
Мануэль и Пепа тоже с замиранием сердца и любопытством следили за королевой. Разумеется, у нее хватит ума понять настоящий смысл определенных картинок; хватит ли у нее ума сделать вид, что она их не поняла?
Пока что только дон Карлос высказывал свое суждение. «Капричос» явно забавляли его. Особенно понравился ему ослиный цикл.
— Узнаю многих из моих грандов, — смеясь, заявил он. — Так и хочется сказать этим ослам: «Покройтесь!» И какими простыми средствами вы достигли такого эффекта, милейший дон Франсиско! Собственно говоря, карикатуры рисовать совсем нетрудно. Длинный нос делаешь еще длиннее, худые икры еще худее, вот вам уже и искусство. Надо будет и мне в нем поупражняться.
Донья Мария-Луиза жила все последние недели в радостном возбуждении. Планы ее вновь увенчались блистательным успехом. Она ни на волос ни в чем не уступила этому разбойнику, этому выскочке, французскому генералу. Она восстановила престолы своих детей — королевства Португалия, Неаполь, Этрурию, герцогство Парма прочно закреплены за ее династией. И корабли ее снова беспрепятственно переплывают семь морей, чтобы сложить к ее ногам сокровища всех частей света.
В таком настроении принялась она разглядывать «Капричос». Да, у ее придворного художника Гойи острый и смелый глаз. С каким беспристрастием показывает он мужчин, видно, что он заглянул в самую глубину их души, бурливую и вместе с тем пустую. И как же он знает женщин! Он любит, ненавидит, презирает их и восторгается ими как настоящий мужчина. А настоящей женщине так и надо отстаивать себя, как показывает этот самый Франсиско. Надо прихорашиваться и следить, чтобы гребень ловко сидел в волосах, чтобы чулок был туго натянут, надо рассчитывать, как получше грабить мужчин, и самим не давать себя особенно грабить, надо остерегаться, чтобы лицемер инквизитор не стал громить тебя с кафедры и не спихнул тебя с престола.
Кто это возносится в небеса или же летит в преисподнюю? Уж не герцогиня ли Альба? Ну, конечно, она. И на других офортах, среди всякой нечисти, тоже она, гордая красавица, но ведьма. Видно, крепко досадила она своему любовнику Франсиско; не очень-то она симпатична на этих рисунках, несмотря на красоту.
Правда, теперь она покоится в склепе под церковью Сан-Исидор, полуистлевшая и позабытая, и ее уже не могут ни огорчить, ни обрадовать эти «Капричос». Прекрасной, дерзкой, надменной сопернице пришлось бесславно, скандально сойти со сцены. Она же, Мария-Луиза, женщина в самом соку, она по-прежнему жадна до жизни, земля еще долго будет носить ее, пока не наступит ее час вознестись на небо или низвергнуться в ад.
Гойя, не отрываясь, смотрел на руки донья Марии-Луизы, перебиравшей его офорты, на эти мясистые, алчные руки, которые он так часто писал. Он видел пальцы, унизанные перстнями, и среди них любимый перстень Каэтаны. Сколько раз видел он, трогал, писал этот старинный, необычный вычурный перстень, который иногда бывал ему неприятен, а иногда очень мил. Когда он заметил перстень на этой руке, в нем поднялась жгучая горечь. Правильно он поступил, запечатлев в «Капричос» похотливое, распутное уродство королевы; она это заслужила хотя бы своей подлостью по отношению к Каэтане.
Лицо рассматривавшей офорты и молчавшей королевы было сурово, сосредоточенно, невозмутимо. И вдруг Гойей с новой силой овладел страх. Ужасающе ясно осознал он всю чудовищную дерзость своего «подарка». Он поступил как дурак, не послушавшись Лусии и оставив в папке рисунок «До самой смерти». Королева, несомненно, узнает себя. Несомненно, узнает Каэтану. И, несомненно, поймет, что он этими офортами продолжает борьбу ее мертвой, ненавистной неприятельницы.
Вот настало самое страшное. Стареющая разряженная Мария-Луиза рассматривала наряжающуюся, похожую на сморчок дряхлую старуху.
Сама она ничуть не тощая, скорее полная и, по меньшей мере, вдвое моложе этой дряхлой карги. Она не верила своим глазам и все-таки сразу поняла: глупая старая мартышка на рисунке — это она. У нее перехватило дыхание от обиды, самой жестокой из всех многочисленных обид, какие ей наносили в жизни. Тупо уставилась она на номер листа: 55 «Cincuenta cinco», «cinquante cinq», — бессознательно твердила она про себя. Вот перед ней стоит этот человек, это мужицкое отродье, дерьмо, ничтожество, она возвысила его, сделала первым живописцем, а он в присутствии ее супруга, католического монарха, в присутствии ее друзей и недругов сует ей под нос этот мерзкий, предательский листок. А Мануэль со своей Пепой и все остальные смотрят и злорадствуют. Неужели же у самой гордой из королев нет никакой власти, оттого что ей перевалило за сорок и она некрасива?
Чтобы не потерять самообладания, она перечитывала и повторяла про себя: «Hasta la muerte, cincuenta cinco, cinquante cinq».
Ей припомнились все портреты, какие этот же Гойя писал с нее. Там он тоже не делал ее красивой, но показывал ее силу и достоинство. Она — хищная птица, пусть некрасивая, зато с зорким взглядом и цепкими когтями, из тех, что высоко летают, безошибочно высматривают добычу и хватают наверняка. А на листе за номером 55 этот человек утаил все, что в ней хорошо, и показал только уродство, но не гордость, не силу.
На сотую долю секунды в ней взмыло яростное желание стереть наглеца в порошок. Для этого ей не понадобится даже пальцем пошевелить. Достаточно под любым предлогом отклонить «подарок», остальное довершит инквизиция. Но она понимала, что все кругом нетерпеливо ждут, как она поступит. Чтобы над ней долгие годы не смеялись исподтишка, она должна отразить эту мужицкую наглость невозмутимым спокойствием, ироническим презрением.
Она молчала и рассматривала офорты. Мануэль и Пепа ждали с возрастающей тревогой. Неужели шутка зашла слишком далеко? А у самого Гойи сдавило горло от страха, нахлынувшего с удесятеренной силой.
Наконец Мария-Луиза заговорила с обычной приветливой улыбкой, обнажавшей бриллиантовые зубы, она лукаво погрозила пальцем:
— Ну и удружили же вы, дорогой Франсиско, матушке герцогине Осунской. Не поблагодарит она вас за эту мерзкую старуху перед зеркалом.
И Гойе, и Мануэлю, и Пепе было ясно: эта женщина поняла, что «До самой смерти» относится к ней. Но она устояла, она не дрогнула. Ее ничем не проймешь.
Мария-Луиза еще раз бегло перелистала Капричос. Положила их обратно в папку.
— Хорошие рисунки! — заявила она. — Дерзкие, дикие и хорошие. Возможно, что некоторые наши гранды рассердятся. Но у нас в Парме была поговорка «Дурак тот, кто, глядясь в зеркало, его клянет».
— Наша Испания, — продолжала она без пафоса, но не без достоинства, — древняя страна, но назло кое-кому из соседей она еще полна жизни. Испания способна стерпеть горькую истину, особенно когда она преподнесена искусно и остро. Однако же на будущее вам следует быть поосмотрительнее, дон Франсиско. Не всегда страной правит разум, и может настать день, когда вы, сеньор, окажетесь во власти глупцов.
Пальцем, на котором был надет перстень Каэтаны, она указала на «Капричос» уже как на свою собственность.
— Мы принимаем ваш дар, дон Франсиско, и позаботимся о том, чтобы рисунки ваши нашли широкое распространение как у нас в королевстве, так и за его пределами, — заявила она.
Дон Карлос спустился с трона, похлопал Франсиско по спине и очень громко сказал глухому, как говорят ребенку:
— Отличные у вас карикатуры. Нам они очень понравились. Muchas gracias.
А Мария-Луиза продолжала:
— Кстати, мы намерены предоставить вашему сыну трехгодичную стипендию для длительного путешествия — пусть наберется ума-разума. Мне хотелось самой сообщить вам об этом. Ваш сын — красивый юноша? Или он похож на вас, Гойя? Пришлите-ка его до моего отъезда за границу! И постарайтесь получше все устроить в Барселоне. Мы заранее радуемся этим праздничным дням, высокоторжественным для наших детей и для нашего королевства.
Их величества удалились.
Гойя, Мануэль и Пепа были счастливы, что все обошлось как нельзя лучше. Однако у них было такое чувство, будто не они посмеялись над королевой, а она — над ними.
Мария-Луиза направилась в свою туалетную комнату, а папку с «Капричос» приказала нести за собой. Дамы королевы бросились ее переодевать. Но едва с нее сняли парадную робу, как она подала знак, чтобы ее оставили одну.
Ее туалетный стол, из наследства Марии-Антуанетты, был тонкой работы, очень ценный и вычурный. На нем стояли разные изящные вещицы и вещички, коробочки и шкатулочки, склянки и флаконы, помада, пудра и румяна всех родов, духи Франжипан и Санпарейль, пачули, амбра, розовая вода, а также другие редкостные эссенции, изготовленные врачами и мастерами косметики. Нетерпеливым жестом отодвинула Мария-Луиза весь этот хлам и положила перед собой «Капричос».
На драгоценном столе казненной Марии-Антуанетты, посреди предметов суетной и распутной роскоши, лежали дерзкие, острые, бунтарские рисунки. Марии-Луизе хотелось одной, без помех, рассмотреть их.
Разумеется, Гойя преподнес ей офорты вовсе не для того, чтобы ее оскорбить, а чтобы оградить себя от Великого инквизитора. Таким образом, Рейносо, сам того не ведая, помог ей совершить выгодную сделку. «Капричос» смелы и пикантны. Они щекочут нервы, им обеспечен спрос. Мануэль толковал ей, что из них можно выжать не менее миллиона. Поделом этому мазиле, что миллион заработает не он, а она, Мария-Луиза.
Она взглянула на последний лист, на улепетывающую в страхе нечисть в образе монахов и грандов. «Ya es hora — пробил час», стояло под ним. И вдруг смысл этого наглого, крамольного рисунка до конца открылся ей. Ее даже в жар бросило. Неужели он и в самом деле это думает? Так нет же, он ошибается, этот вышедший из подонков господин придворный живописец. Час еще не пробил. И не скоро пробьет. И она, Мария-Луиза, не собирается удирать. До самой смерти.
Вот она снова открыла лист «До самой смерти». Мерзкая, гнусная картина. И до чего же пошлая, сотни раз перепетая на все лады тема — осмеяние стареющей кокетки. Такая дешевка не пристала художнику с именем.
Но как ни бедна идея рисунка, сам по себе он хорош. В этой старухе, жадно глядящейся в зеркало, нет назойливой морали, нет и пустой издевки, а есть бесстрастная, печальная, простая и голая правда.
Обладающий подобным
Взглядом человек опасен.
Но не ей. Собака лает —
Караван своей дорогой
Движется. Она, пожалуй,
Рада, что такой художник
Есть на свете… Королева
Может блажь себе позволить,
Чтобы кто-то смелым взглядом
В суть ее проник. Ей тоже
Демоны знакомы. Гойя
И она — одной породы.
«Мы — сообщники. Мы оба —
Из породы дерзких!»
Папку
Отодвинув прочь, глядится
В зеркало. О нет, далеко
Ей до старости! Неправда!
Нет! Она еще нисколько
Не похожа на старуху,
Нарисованную Гойей.
Счастлива она! Далось ей
Все, о чем лишь только может
Человек мечтать!
Но слезы
Вдруг подкатывают к горлу,
И она в бессильной злобе
Плачет горька, безутешно,
Так, что судорога тело
Сводит…
Овладев собою,
Утирает слезы.
Высморкалась. Пудрит красный
Нос. С достоинством уселась
В кресло. Властно позвонила.
И когда явились дамы
Из ее придворной свиты,
Королева стала снова
Королевой.
36
Когда Гойя вернулся из Барселоны, утомленный и осыпанный новыми почестями, он узнал, что и в Мадриде дела его процветают. Королевская художественная типография под руководством Агустина выпустила офорты большим тиражом, и уже подготовлялось второе издание. Комплект «Капричос» можно было купить во всех крупных испанских городах. В столице ими торговали семь книжных лавок и магазинов художественных изделий.
Франсиско время от времени заглядывал в книжную лавку Дуран и осведомлялся, что люди говорят о «Капричос». Красивая владелица лавки сеньора Фелипа Дуран радостно встречала его и рассказывала обо всем словоохотливо и весело. Посмотреть «Капричос» приходило много народу, по большей части иностранцев, и, несмотря на высокую цену, они бойко раскупались.
Гойя видел, что сеньора Фелипа втайне удивляется этому; ей самой «Капричос» были не очень-то по душе.
— Какие дикие вам видятся сны, дон Франсиско! — кокетливо говорила она, покачивая головой.
Он добродушно усмехался и тоже отвечал ей лукавым взглядом; сеньора Фелипа нравилась ему.
Большинству офорты были попросту непонятны. Классицизм коллеги Давида сильно подпортил людям вкус, говорил Гойя. А люди только потому приходили и выкладывали за его «Капричос» 288 реалов, что уж очень много было вокруг них шумихи и болтовни. За каждым образом искали живой оригинал, и в публику, должно быть, уже просочились слухи о его подспудной борьбе с инквизицией.
Правда, кое-кто, особенно из молодежи, видел в «Капричос» не только собрание соблазнительных и злободневных карикатур, но смелое, самобытное, новое слово в искусстве. Во Франции и в Италии тоже обнаружились ценители, и оттуда приходили письма, выражающие восторг и понимание.
Кинтана торжествующе заявил, что его стихи претворились в действительность; слава Гойя гремит на всю Европу.
В кинту без конца стремились почитатели и любопытные. Гойя принимал очень немногих.
Однажды неожиданно явился доктор Хоакин Пераль.
Да, его выпустили из тюрьмы. Но с условием, чтобы он убрался в течение двух недель и впредь не показывался в странах, подвластных католическому монарху. Он пришел проститься с Гойей и поблагодарить его; ибо, заметил он, дон Франсиско, несомненно, способствовал его освобождению. Гойя обрадовался, что Пепа все-таки «сделала доброе дело».
— Помочь вам оказалось нетрудно, — сказал он. — После того как добыча была распределена, держать вас уже не имело смысла.
— Я охотно оставил бы вам на память какую-нибудь из своих картин, но, к несчастью, все мое состояние конфисковано, — сказал Пераль и, к изумлению Гойи, положил на стол 288 реалов. — У меня к вам просьба, дон Франсиско, — объяснил он. — В лавках продают очень бледные оттиски «Капричос». Вы крайне меня обяжете, если уступите мне одну из ранних, ярких копий.
— Мой верный друг Агустин выберет вам самый лучший оттиск, какой только у нас есть, — с чуть заметной усмешкой ответил Гойя.
Улыбнулся и Пераль, отчего его лицо сразу помолодело.
— Быть может, мне удастся выразить вам свою признательность из-за границы, — сказал он. — Моя жизнь и раньше была полна превратностей, поэтому меня трудно застигнуть врасплох. Сейчас я еду в Санкт-Петербург, и, если не случилось ничего непредвиденного, меня там ждут самые любимые полотна из моей коллекции. Все мои Гойи там, дон Франсиско, и в том числе один из офортов, не вошедший в окончательное издание. — Хотя они были совсем одни, он подошел вплотную к Гойе и, четко выговаривая слова, прошептал: — Я рассчитываю найти там и малоизвестную, но прославленную картину Веласкеса, а именно «Венеру перед зеркалом».
— Какой вы предусмотрительный человек, дон Хоакин, — с почтением сказал Франсиско. — На этого Веласкеса вы проживете безбедно.
— Надеюсь, мне не придется продавать Веласкеса, — ответил Пераль. — При царском, дворе я, надо полагать, устроюсь недурно, у меня там надежные друзья, которые сделали мне самые заманчивые предложения. Все равно я буду тосковать об Испании. И о вас, дон Франсиско.
Появление Пераля взбудоражило Франсиско. С его приходом вырвались наружу воспоминания очень счастливых и очень горьких лет. Гойя ощутил удручающую пустоту, когда навсегда ушел и этот человек, этот друг и недруг, лучше, чем кто-либо, знавший и понимавший его мучительно-блаженную связь с Каэтаной.
Вскоре были закончены приготовления к отъезду Хавьера. Предполагалось, что он долгое время пробудет в Италии, а также во Франции; годы путешествия должны были стать годами серьезного учения.
Сын Гойи, по желанию отца, отправлялся путешествовать, как вельможа — с камердинером и большой поклажей.
Франсиско стоял вместе с Хавьером возле кареты, пока погружали последние баулы.
— Я уверен в себе, — говорил Хавьер, — твой сын вернется настоящим художником, и ты будешь им гордиться. Втайне я надеюсь, что когда-нибудь научусь писать, как ты, отец. Правда, вторых «Капричос» никто никогда не создаст, — с почтением добавил он.
И накинул он широкий,
Сшитый по последней моде
Плащ, застегнутый на шее
Той серебряною пряжкой,
Что когда-то получил он
От покойной герцогини
Альба… И легко, и ловко
Прыгнул он в карету. Шляпой
Помахал отцу. В окошко
Высунувшись, засмеялся.
Кучер поднял кнут. Карета
Тронулась… И вот Хавьера
Тоже нет. А перед Гойей
Все еще стоит картина:
Улыбающийся мальчик
Машет шляпой. Треплет ветер
Плащ, застегнутый на шее
Той серебряной застежкой,
Что когда-то подарила
Каэтана Альба.
37
Гойя продолжал жить в Кинта дель Сордо один, с Агустином и со своими картинами, написанными и ненаписанными. Он был еще не стар годами, но обременен знанием и видением. Он принудил призраков служить себе, но они каждый миг готовы были взбунтоваться.
Он испытал это совсем недавно на допросе у судьи инквизиции, когда его схватил и чуть не удушил неистовый страх. Но как ни изводили его демоны, отбить у него охоту к жизни они уже не могли. Именно страх, испытанный им перед судьей, доказывал, как он дорожит жизнью.
Он думал о донье Фелипе, хорошенькой владелице книжной лавки. Она, бесспорно, смотрела на него благосклонным взглядом, хотя он был глух и немолод. И «Капричос» она расхваливала перед покупателями не ради самих офортов, а чтобы угодить ему.
«Какие дикие вам видятся сны, дон Франсиско!» Что-то слишком часто повадилась она посещать его сны.
В ближайшее время он начнет писать с нее портрет, а дальше будет видно.
Гойя надел широкополый цилиндр и взял трость. Медленно взобрался он на невысокий холм позади дома. На самой верхушке он велел поставить деревянную скамью без спинки. Гойя сел и сидел очень прямо, как подобает уроженцу Арагона.
Перед ним широко расстилалась равнина, залитая серебристым светом позднего утра, за нежно зеленеющими полями подымалась гряда Гвадаррамы со снежными шапками своих вершин.
Обычно этот ландшафт радовал его душу; сегодня он не замечал ничего вокруг.
Машинально рисовал он тростью на песке какие-то завитушки, из которых получалась всякая всячина — фигуры, лица; вот он опять невзначай нарисовал что-то вроде физиономии своего друга Мартина, своего носача.
Много покойников являлось ему теперь. У него было больше мертвых друзей, чем живых; «Мертвые живым глаза открывают». Да, у него глаза могли раскрыться во всю ширь. Кое в чем он теперь умудрен. Он знает, например, что жизнь, сколько ее ни кляни, все-таки стоит того, чтобы ее прожить. И всегда будет того стоить.
Правда, не так-то скоро суждено ему воскликнуть «Ya es hora!». Но хотя бы никогда не пробил час, он до последнего своего вздоха будет его ждать и верить в него.
Не видя смотрел он на поля и на встающие за ними горы. Он достиг высокого гребня. Но отсюда он с тоской видел, как высока следующая вершина и как недосягаемо высока последняя. Легко сказать: plus ultra! Тяжкий путь все круче, все каменистее, и от разреженного холодного воздуха перехватывает дыхание.
Опять забавы ради принялся он чертить на песке. На этот раз у него получилось знакомое видение — фигура великана, который прикорнул и дремлет, забывшись в глуповатых грезах, а над головой у него торчит чахлый, смешной месяц.
Вдруг резким движением он остановился, лицо стало настороженным, суровым. Ему привиделось нечто новое. Дьявольски трудно будет запечатлеть это новое на холсте или на бумаге. Тут придется взбираться на неприступную, леденящую высоту и отыскивать невиданные оттенки красок, чтобы сделать видимым невиданное. Что-то вроде белого и коричневого, впадающего в черноту, и грязноватого серо-зеленого, что-то тусклое, смутно волнующее. А люди будут говорить: «Это уже не живопись!». Нет, это будет живопись, его живопись! «Капричос» в красках — вот единственная возможная живопись. И подле написанных «Капричос» нарисованные покажутся невинной детской забавой.
«Какие дикие вам видятся сны, дон Франсиско!» — Солидный господин осклабился задорно и злобно под солидным боливаром. Встал. Вернулся в дом.
Пошел к себе в спальню. Скинул стеснительный серый редингот. Надел рабочую блузу, которую давно уже забросил, и снова улыбнулся: Хосефа была бы им довольна.
В рабочей блузе он спустился в столовую. Уселся перед голой стеной.
Для того нового, что ему привиделось, холст не годится. Этого не натянешь на подрамник и не станешь таскать с места на место. Это неотъемлемая часть его мира. Это незачем переносить на холст, пусть же и остается навеки неотделимым от его жилища.
Он уставился на голую поверхность стены, закрыл глаза, открыл, снова уставился на стену зорким, но незрячим взглядом.
Новая сила, страшная и благодатная, током прошла по его телу.
Новый его великан — вот кому место у него на стене. Этот не похож на того смешного верзилу, которого он частенько видел и чертил на песке. Новый тоже будет дюжим тупым великаном, только алчным и опасным, может быть, тем, что проглотил спутников Одиссея, или, еще лучше, Сатурном, или, как там его зовут, духом времени, пожирающим собственных детей.
Да, такому именно гиганту-людоеду самое место на стене его столовой. Раньше ему иногда являлся полуденный призрак эль янтар, и он боялся, избегал его, хотя то был благодушный, ухмыляющийся, покладистый демон; теперь он не испугается даже эль хайана — глупого и злобного молодчика. Наоборот, он хочет привыкнуть к нему, хочет всегда иметь его перед глазами, этого огро, колосо, хиганто — всепожирающего, всепоглощающего, жующего, перемалывающего великана, который под конец пожрет его самого. Все живущее пожирает и пожирается. Так уж положено, и он хочет иметь это перед глазами, пока ему самому еще дано пожирать.
И тем немногим друзьям, которых он зовет к своему столу, тоже не мешает иметь это перед глазами. Кто взглянет на его великана, еще острее ощутит радость жизни.
Всех пожрет людоед: и Мигеля с Лусией, и Агустина и донью Фелипу, прекрасную владелицу книжной лавки. А пока что мы сами живем и жрем. Сила током проходит по телу. Хорошо сознавать свое превосходство над тупым великаном на стене. Хорошо понимать, что он всесилен и бессилен, угрожающе злобен и жалко-смешон. Хорошо потешаться, издеваться, измываться над его тупостью, прожорливостью и коварством, пока сам еще сидишь за столом и жрешь. А умрешь — все равно останется картина на стене вечной насмешкой над глупым великаном.
Он еще не очень ясен,
Тот колосс. Зеленоватый
Фон с коричневым оттенком.
Черновато-грязный колер,
Но пронизанный каким-то
Изнутри идущим светом.
Вот стоит гигант, разверзнув
Пасть, и крошечного жрет он
Человечка… Скоро Гойя
Своего гиганта плотью
Облечет, из мрака вытащит
его на свет. Он должен
Пригвоздить к стене колосса!
Гойя встал. И поговорку
Вновь припомнил:
«Мертвых — в землю.
А живых — за стол!» Велел он
Подавать на стол. А как же!
У него пока все зубы
Целы, аппетит — отменный!
Агустин пришел. Увидев
Друга вновь в рабочей блузе,
Удивился… Гойя с хитрой,
Но веселою ухмылкой
Пояснил: «Ну вот, как видишь
Я работаю. Да. Нечто
Новое решил я сделать.
Не хочу и не могу я
Бесконечно любоваться
Голою стеной. Я должен
Увенчать ее картиной,
Чем-то острым, чтоб сильнее
Аппетит взыграл! Ты понял?
Завтра я начну!»
На этом заканчивается первый из двух романов о художнике Франсиско Гойе.
Примечания
1
волнующая, потрясающая (фр.)
2
немного (фр.)
3
Какой позор! (исп.)
4
простой, без украшений стиль (исп.)
5
малыш (исп.)
6
тем самым (лат.)
7
досточтимейший (лат.)
8
у вас всегда странные фантазии, дорогая (фр.)
9
Так он приедет? (фр.)
10
непременно, раз вы этого желаете (фр.)
11
большое спасибо (исп.)
|
The script ran 0.014 seconds.