Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Аксёнов - Ожог [1975]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Поток сознания, Роман, Современная проза

Аннотация. В романе Василия Аксенова "Ожог" автор бесстрашно и смешно рассказывает о современниках, пугающе - о сталинских лагерях, откровенно - о любви, честно - о высокопоставленных мерзавцах, романтично - о молодости и о себе и, как всегда, пронзительно - о судьбе России. Действие романа Аксенова "Ожог" разворачивается в Москве, Ленинграде, Крыму и "столице Колымского края" Магадане, по-настоящему "обжигает" мрачной фантасмагорией реалий. "Ожог" вырвался из души Аксенова как крик, как выдох. Невероятный, немыслимо высокий градус свободы - настоящая обжигающая проза.

Аннотация. Роман Василия Аксенова «Ожог», донельзя напряженное действие которого разворачивается в Москве, Ленинграде, Крыму шестидесятых – семидесятых годов и «столице Колымского края» Магадане сороковых – пятидесятых, обжигает мрачной фантасмагорией советских реалий. Книга выходит в авторской редакции без купюр.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

– Ну, «Преступление-то и наказание»? Можно телеграфировать в Париж? – Можно. Телеграфируй. – Отлично! – вдруг с силой, совершенно не соответствующей мгновению, вскричал «блейзер». Он открутил окно, высунул свою растерзанную и весьма битую голову под струю воздуха. – Эх, все-таки жизнь прекрасна! Москва! Ночь! Бензин! Ты едешь к женщине, которая тебя хочет!! Рядом друг, который тебя понимает! – В салоне не блевать, – строго сказал водитель. – Потянет блевать, скажи. Остановимся. Они развернулись и поехали через площадь Маяковского, мимо зала Чайковского, по улице Горького, мимо Пушкинской, в проезд МХАТа, следовательно, по маршруту всенародной русской любви к родному искусству. Каждый, конечно, помнит – пистолет, шоколадные конфеты, снова пистолет… Потом обыкновенная Петровка выкатила их на обыкновенный Кузнецкие мост. Впрочем, тут же снова начались творческие муки нового Убийства – машина прокрутилась вокруг Рыцаря Революции. Ишь какая все-таки маловатая голова, какая все-таки козлова-тая бороденка. А вот этот устрашающий разрыв между постаментом и длинной кавалерийской шинелью – это уже слишком! Наконец на горизонте появился могучий дом академика Фокусова. Он высился справа от известного котельнического небоскреба и не уступал ему ни размерами, ни монументальностью. Вдвоем эти два огромных дома закрывали все восточные склоны московского неба. Оба памятника великой эпохе были так похожи, что даже тараканы путались и в своих ночных делах часто забегали не по адресу. Между ними в промежутке тянулась надпись из немеркнущих лампочек Ильича: «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны!» Только и всего-то, всякий раз думал Пантелей, проезжая мимо этой надписи. Чего же нам пока не хватает? Разве не всю ли уже страну мы электрифицировали? Неужели есть еще углы, где упорные реакционеры жгут лучину? Итак, они въехали в огромный двор этого дома, окруженный многоэтажными стенами. Наверху, на крыше и карнизах, виднелись освещенные луной могучие каменные фигуры рабочих, крестьянок и воинов. Те, Что Не Пьют. – Здесь мы с тобой прощаемся, Пантелей! – «Блейзер» хлопнул ладонью в ладонь и мигом растворился. Пантелей даже понять не успел, в каком из двадцати подъездов скрылся будущий соратник по синтетическому искусству. Машины фокусовской компании стояли возле седьмого подъезда. Вскоре загорелся длинный ряд окон на одиннадцатом этаже – квартира Фокусовых. Там замелькали тени. Пантелей по каменной лестнице поднялся к верхней части двора, к теннисному корту, нашел там шаткий ящичек из-под марокканских апельсинов и сел, прислонившись к проволочной стенке. Они наверняка попытаются смыться посреди ночи. Какая-нибудь подруга, какая-нибудь шарага для прикрытия, знаем, как это делается, сами смывались. Буду здесь сидеть и не дам им смыться. Между кортом и брандмауэром могучего чертога была балюстрада с потрескавшимися шишечками, а перед ней мирно отдыхало асфальтовое озерцо с двумя-тремя лунными пятнами. Он сидел в тени, в надежном укрытии и наблюдал освещенные окна, в которых двигались тени разных международных обозревателей, записных лжецов и подонков, охочих до бесплатной выпивки, притворно наивных иностранцев, талантливых, но бесхарактерных актеров и прелестных женщин, что испокон веков становятся добычей подобного сброда. Как, Боже мой, глупа моя жизнь! Мне сорок с лишком, а я как семнадцатилетний выслеживаю любимую. Я не сделал самого своего главного, я все бросаю на середине, хотя еще в молодые годы поставил себе за правило все кончать, что начал. Я столько пил и так загрубил свою жизнь, что она теперь шершавит, как наждак. Для чего же я пил-то столько? Чтобы задержать пролетающее мгновенье? Я шел однажды в Париже (или где-то там), и это был стремительно проходящий март, и пролетающие облака, и женщины с их мимолетной красотой. Мне стало вдруг горько среди этого ускользающего рая. Я знал тогда лишь одно лекарство от горечи и быстро зашел в бар. Три стаканчика коньяку. И мне показалось, что я могу теперь удержать это мгновение, все эти хлопки ветра, повороты лиц, все вместе с пролетающими облаками, с меняющимся светом, со скрипом ветвей. Потом пришли такие времена, когда я перестал ощущать ускользание нашей прелестной жизни. Все загрубело во мне, как наждак. И вот вернулось снова, и я теперь ловлю Алиску с ее неверной ускользающей красотой. Мы с ней ни разу еще не поцеловались, а мне уже страшно за ее красоту. Мне так печально и горько, что красота ее пролетит мимо, как тот парижский мартовский день. Когда в пустынные времена бились друг с другом боги и гиганты, знали ли они об истинном смысле битвы? Зевс, должно быть, знал. Ведь если бы вместо младенца Зевса Кроносу в пасть не подсунули камень, был бы пуст и Олимп. Да, они бились там ради мраморного воплощения. Так и мы хитрим и стараемся в нашем искусстве подсунуть Кроносу камень вместо живого тела. Сколько мы можем выиграть – век, тысячу лет? Он отыграется и на мраморе, и на холстах, и на словах, и на всем, он все пожрет… В штормовые ночи, в бараке Третьего Сангородка Толя фон Штейнбок слушал уютные размышления взрослых. Раз в сто тысяч лет на вершину пирамиды Хеопса прилетает канарейка и делает носиком чик-чик. Пока она источит всю пирамиду до основания, даже и это не будет еще мигом вечности. И в то же время я чиркнул спичкой – миг прошел, повернул голову – миг прошел. Смешно выходить против Кроноса с поднятым мечом. Один лишь воин есть, готовый к победе, – вневременой и безоружный Иисус Христос. Из-за угла дома в асфальтовое озерцо бесшумно выехала черная «Волга» и встала возле сетки теннисного корта в трех шагах от Пантелея. Открылись сразу обе передние двери, из машины вышли двое – Серебряников и его шофер. Вадим Николаевич, совсем уже трезвый, хотя и чуть-чуть припахивающий чем-то нехорошим, подошел к балюстраде и посмотрел на пустынный двор, окруженный могучими стенами, темными окнами, тусклыми подъездами. Одна лишь яркая строчка горела над двором – окна Фокусовых. – Иди, Талонов, – глуховато сказал Серебряников. – Сиденья опусти и гуляй. Сейчас она выбежит. – Нет конца моему удивлению перед женским полом, – сказал Талонов, возясь в машине. – Иди-иди, философ, – усмехнулся Серебряников, закурил и облокотился о балюстраду. Тут хлопнула внизу дверь подъезда, и звук гулко и мгновенно пролетел по каменному колодцу. Из седьмого подъезда выбежала Алиса. Застучали по асфальту туфли-платформы. Пантелей видел – она бежала прямо к теннисному корту, к черной «Волге», с разложенными сиденьями, к Серебряникову. Вот она приближается – волосы разлетелись, рот полуоткрыт, глаза блестят. Вадим Николаевич бросает сигарету и аккуратно давит ее каблуком. – Сумасшедший, – со сдавленным смешком говорит Алиса, – где ты поставил машину? Прямо на виду! – Ничего, ничего, – бормочет Серебряников, берет ее за плечи, лазает руками по ее телу, поддергивает и без того короткое платьице. – Луна сейчас зайдет за башню, будет темно… Тогда из мрака тихо вышел Пантелей. Серебряников и Алиса, тесно прижавшиеся друг к другу, повернули к нему свои лица, искаженные и белые под луной. Секунду спустя сбылось предсказание Вадима Николаевича – луна закатилась за зубчатую башню каменного истукана. Лица любовников исчезли, и лишь поблескивали глаза Алиски и узенький серпик ее зубов. Еще секунду спустя к Пантелею приблизилось темное угрожающее пятно – лицо друга. – Ты чего здесь? – А ты чего здесь? – Пантелей сделал еще шаг вперед. – Она моя женщина! Отдавай ее мне! – Пант, ты рехнулся?! – Голос темного лица звучал примирительно. – Мы с ней уже три года встречаемся. Только это великий секрет. – Хоть тридцать лет, – сказал Пантелей. – Мне плевать на тебя. Мы с тобой не ездили вместе по горячим точкам планеты. Ты мне не друг. Его на миг охватило ощущение, что это не он так смело, так непримиримо борется за свою любовь, что это какой-то другой человек. – Пант, не мешай лучше нам. – В голосе темного пятна теперь перекатывались металлические шарики. – Иди себе к своим блядям. Алиса не для тебя. Приходи завтра подписывать договор на Цаплю. Мы с тобой поставим Цаплю, Пант… или я Талонова сейчас позову, а у него заводная ручка. – Ты мне ручкой не грози. – Пантелей сделал еще один шаг. – Лучше отдавай мне мою женщину. – Ты его женщина? – Серебряников тряхнул молчавшую до сих пор Алису. – Молчишь? И с ним тоже спишь? И с Пантелеем? Сука! Лунное затмение длилось недолго. Светило плыло сегодня градусом выше, чем предполагал лауреат. Вновь осветилось асфальтовое озеро и фигуры трех участников драмы. Возникло, правда, некое весьма существенное новшество – тень проволочной сетки лежала на лицах. Алиса вдруг вырвалась. – Хватит, в самом деле, – глухим неприятным голосом заговорила она. – Хватит нам с тобой, Вадим, заниматься гадостями. Я лучше с ним умотаюсь, с Пантелеем. Это мой мужик. Давно это чувствую. – Талонов, сюда! – закричал Вадим Николаевич. Он нелепейшим образом ударил Пантелея, промазал и, не удержавшись на ногах, повалился животом на балюстраду. Алиса с Пантелеем уже бежали вниз. Стремительные миги жизни свистели вокруг, подгоняли в спину и били в грудь, крутились вихрями вокруг рук, трепали волосы и холодили щеки. Все миги жизни взяли их в оборот на стоянке такси, на пустынном пересечении двух чахлых московских рек, среди бетонных полукружий. Все свистело, все трепетало под вихрем мигов. Он держал ее за спину, лицо ее плутало по его плечам, теплые губы тыкались, как слепые котята, ему в шею, в подбородок, в ладонь, тихий ее голос блуждал по его коже. – Ну, куда же мы, куда же мы поедем, милый Пантелей? У тебя есть хоть что-нибудь? Много не надо, но хоть что-нибудь есть? – Двухкомнатная квартира, – ответил он со странной гордостью. – Нормальная двухкомнатная квартира. Я дам тебе кучу свитеров, брюк, одеял, тебе там будет тепло. Сегодня мы спрячемся там, а завтра удерем и оттуда. Куда, ты спрашиваешь? Куда нам судьба предназначила. В горы удерем! Там есть дом на опушке леса, а рядом в снегу ночует луна. Ты волосы свои соберешь в пучок и будешь так всегда ходить, никому своих волос не показывать. Только я буду их распускать, когда буду тебя любить. Ты будешь сидеть на диванчике, курить и слушать музыку, классику или джаз, и смотреть в затылок мне, который будет прилежно покрывать письменами папирус. Да, вот еще что – ночами, во время любви над нами будут кипеть листвой многоярусные деревья, столь щедрые по части лунных отблесков. Дитя, если когда-нибудь тебе надоест быть моей женой и ты захочешь вспомнить прошлое, ты будешь моей блядью, я ведь тоже люблю блядей. Изрядно полюбив друг друга, дитя, мы будем говорить о деревьях. В конце концов, врасти бы нам в деревья, дорогая! Стоять, прикасаясь друг к другу ветвями, а когда затекут ветви, призывать ветер. А что будем делать, когда сгнием? – Превратимся в гнилушки? – предположила она нежнейшим, тишайшим, смешнейшим шепотом, ради которого и стоило, конечно, прожить жизнь. – Правильно, моя любовь! Мы будем светящимися гнилушками! Днем мы будем обыкновенными гнилушками, а ночью гнилушками-светляками. Светящиеся микроорганизмы будут жить на нас в память об этой ночи, а мы будем тихо ждать. – Чего? – Не чего, а кого. Того, кого все люди ждут… – Идут, – сказала вдруг Алиса трезвым чужим голосом. – Они бегут, ты видишь? Нам не уйти! Из-под арки бежали к ним трое: два друга, Фокусов и Серебряников, и водитель Талонов со здоровенной монтировкой в правой руке. – Большое дело! – со странным хвастовством сказал Пантелей. – Сейчас увидишь кино! Трое на одного? Большое дело! – Вот он – предатель! – кричал Серебряников, подбегая на шатких ногах. – Пантелей – предатель! Алиса – непорядочный человек! Академик Фокусов без лишних слов поднимал уже кулак для жестокого панча – в челюсть похитителю, предателю, подонку Пантелею! Талонов, приблизившись к полю боя, монтировку спрягал в карман. – Вам куда, товарищи? – спросил он. – Могу подбросить. Фокусов сильно ударил Пантелея, а тот одновременно врезал Серебряникову. Получилась препротивнейшая сцепа – все трое упали на газон. – Я лично против безобразий в половой сфере, – скачал Талонов. – Любишь мужика, давай поехали, если деньги есть. На поле боя стояло несколько стендов с газетами и навес автобусной остановки. Поднимаясь с газона, Пантелей увидел за стендами дам и господ из фокусовской компании. Ночной скандал, стало быть, разгорелся в полную силу. То-то завтра будет звону по Москве! Фокусов и Серебряников теперь держали его за руки. Мужественные лица друзей, мокрые, со вздутыми жилами, пылали благородной яростью. – Талонов, звони генералу Фатахову! – прохрипел Серебряников. – Пусть патруль пришлет. Скажи, Вадим просил. – Пусть Шамиль сам сюда приедет! – крикнул Фокусов. – Пусть на месте разберется! – Административная высылка, по меньшей мере! В болота, к цаплям! – вопил Серебряников. Он снова казался вдребезги пьяным. – Цаплю свою будешь ебать, не Алису! Пантелей дернулся, и снова все трое повалились на газон. Кто-то из гостей Фокусова бил теперь Пантелея ногой по ребрам. – Пустите его! – донесся до него крик Алисы. – Ненавижу вас всех! Пустите Пантелея! Я его люблю! – Позорище! Позорище какое! – завизжал женский голос из-за стендов. Вдруг кто-то налетел, всех раскидал, поднял Пантелея, вытер ему рукавом лицо. – Как это можно бить так писателя? Известного писателя ногами? Это не по-европейски, господа! Пантелей сообразил, что висит на плече у «блейзера». Против них стояло не менее пяти врагов-мужчин, и все возбужденно трепетали. – Он хотел жену украсть, – сказал кто-то. – Молчи, сука! – крикнул Багратионский этому «кому-то» и снова обратился ко всем: – Пантелей – лирик, мечтатель. Всей Москве известно, что он влюблен в Алису. Стыдно, господа! Наступила пауза, в течение которой Пантелей смог поднять голову и найти глазами виновницу торжества. Она стояла, обхватив руками фонарный столб и свесив волосы. Лица не было видно. – Да, стыдно, – сказал кто-то в тишине. Фокусов обошел столб, пересек газон и тихо стал удаляться. Чуть постукивали по асфальту его каблуки. Все молча смотрели ему вслед. – Алиса! – отчаянно крикнул Пантелей. Она подняла голову, но смотрела не на своего любимого, а в спину мужу, который приближался к сводам огромной мрачной арки. Бедная Алиса, лицо ее вспухло от слез. Великий конструктор тягачей молча и обреченно удалялся в грядущее одиночество, в свою огромную обезалисиную квартиру. Пантелею бы сейчас что-нибудь крикнуть эдакое трепетное, отчаянное, перехватить инициативу, но его вдруг замутило от банальности этой сцены. Он понял уже, чем все эго кончится. Сердце ее не выдержит борьбы, и она побежит за старым мужем, с которым прошли, что называется, «годы и версты». Такая железная разработка, такой крепчайший чугунный сюжет, и другому не бывать, потому что мы на земле социалистического реализма. – Что же ты? Он судорожно зевнул. Все так и произошло. Она прошла мимо, склонив голову, даже не глядя на него, а потом побежала – отчаянно и драматично, тошнотворный советский сюжет-вернячок. Все расходились с поля боя очень довольные. Расплывшегося в приступе маразма Вадима Николаевича погружал в автомобиль шофер Талонов. Один лишь гость, чуть задержавшись, предстал перед Пантелеем. Он был и стар, и нестар. Короткий ежик седых волос, крепкие надбровные дуги, горячие бусинки глаз, переломанный в боксе носик, массивный пятнистый зоб. – Я тебя, падло, узнал, – сказал этому гостю Пантелей. – Сейчас я тебя понесу, боец невидимого фронта! Не забыл еще инструкций маршала Ежова? Все двадцать два метода активного следствия помнишь на память? – Sorry, sir! I see you're out of your mind… Гость повернулся и пошел прочь походкой преуспевающего американца пятидесятых годов – плечи откинуты назад, ноги выбрасываются вперед. – Багратионский, меня ноги не держат. Догони эту падлу и дай ему по затылку, – попросил Пантелей. – Это Хьюджес, – сказал Багратионский. – Дональд Хьюджес – прогрессивный промышленник. – Тогда ладно, – махнул рукой Пантелей. – Тогда пусть американские ребята им занимаются. Пусть Патрик Перси Тандерджет ему пиздюлей подкинет. Он покачнулся и сел на газон прямо под стенд газеты «Социалистическая индустрия». Багратионский сел рядом. – Плюнь на нее, Пант! – Не плюну. – Она обманщица, дешевка. – Не верю. – Да ведь шлюха же! Кто только ее не… – Не верю. – Я сам ее… – Не верю. – Ну, почти. Мог бы, если бы захотел. – Не верю. – Смотри, Пант, что мне моя баба дала. Он вынул из заднего кармана брюк плоскую бутылку с тетеревом на этикетке. – Водку она тебе дала. – Охотничью! Глотнешь? – А почему же нет? Глотну! – Плюнь ты, Пант, на всю эту провинцию! Мы с тобой скоро в Париж поедем! – Ты поедешь, я не поеду. – Да почему же? Вместе поедем! Вот уж шарахнем там! – Ты шарахнешь, я нет! Я такой же подписант, как и Радик Хвастищев. – Обидно, Пант! Очень обидно. А впрочем, плюнь ты на Париж! – Не плюну на Париж! Никогда на Париж не плюну! Что бы ни случилось со мной, с Парижем, никогда, никогда, никогда я на нее не плюну! – Ну, не плачь ты, Пант! Видеть не могу, когда плачут мужественные люди. Я сам никогда не плачу из-за нее. Не стоит она наших слез. – Кто? – Алиса. – Нет, стоит. – Она никогда от этого своего не уйдет, потому что у него оклад пять тысяч, открытый паспорт, фамильные драгоценности, двенадцать норковых шуб в сундуках, шиншиллы. Малый Кохинур… стерва… стерва… – Не верю. – Она – майор госбезопасности. – Вот в это верю. Они оба плакали уже навзрыд, а газета «Социалистическая индустрия», оторвавшись от своего стенда, парила над ними, словно ангельское утешение. Самсик вначале не понял что произошло. В самом начале программы, после вступления и вокального соло Маккара, он вырвался из общего грохота и стал импровизировать на тему «Улицы ночных столиц». У него была новая электронная сурдина, которую он вставлял в сакс в те минуты, когда хотел сказать немного больше того, что мог сказать. Так он вставил свою сурдину, закрыл глаза, начал играть и вдруг понял, что не слышит своего собственного звука. Он оглянулся и увидел, что Маккар тоже беззвучно открывает рот, а Деготь и другие мечутся по сцене, словно безумные. Потом он обнаружил, что рядом с ним нет Сильвестра. Тот должен был сейчас стоять рядом со своим «тенором» и вступить сразу после него. Сильвестра не было. Потом он заметил на сцене посторонних. Это были проворные аккуратные пареньки в синих курточках и галстучках. Они деловито сновали по сцене и выдергивали шнуры, отсоединяли динамики, отключали микрофоны. Целый отряд таких пареньков стоял за кулисами. – Занавес давайте! – прошипел на весь зал чей-то шепот. Еще несколько секунд, и кремовый занавес отделил Сам-сика от зала и от его любимого «пипла», который обескуражено молчал. Подбежали, чуть не плача, мальчишки ансамбля. – Самс, на нас дружина напала! Ты видишь, играть не дают! «Гефест с фонарем над каменным телом. Хорошо работает реанимация!» – А что же наш пипл? – пролепетал Самсик. – Наш пипл безмолвствует. Теперь рядом чуть подрагивал своей бороденкой бледный Сильвестр. А рядом стоял не кто иной, как ответработник Шура Скоп, с которым вместе утверждали в прошлом десятилетии «интеллектуальный джаз с русским акцентом». – Чуваки, расходитесь, добра вам желаю, – шептал он. – На вас «телегу» прислали, что будете играть религиозную музыку, что это вроде не концерт, а политическая демонстрация. – Он воровато глянул назад и сильно прибавил громкости: – Давайте-давайте, собирайте имущество! Мы рвачества в нашем городе не потерпим! К ним подошел один из подчиненных Скопа, сочный парубок с маленьким ротиком, с маленькими горячими бусинками глаз, с коротким боксерским носом. – Вы, товарищ Сильвестров, объявите народу. Культурно извинитесь, скажите, что по техническим отменяется. А вы, – парубок повернулся к Самсику, – вы, Саблер, представьте в отдел культуры тексты и ноты, а также отчитайтесь – кто пригласил корреспондентов империалистической прессы? – Твоя фамилия не Чепцов? – спросил его Самсик. – Сын чекиста? – Мое фамилие будет Чечильев, – зверея, но сдерживаясь, сказал парубок. – А вам это без разницы! Собирайте ноты! – Сейчас ты, распиздяй, кости свои будешь собирать! – сказал Самсик и сильно ударил ни в чем не повинного Чечильева саксофоном по голове. Шура Скоп закрутил безумному артисту руку и оттащил его в кулису. – Самсик, ты рехнулся, – шептал он, – они же тебя отделают! – Сейчас и тебе, распиздяй, достанется! – сказал Самсик покровителю. Сильвестров в это время объявлял в зал: – Дорогие товарищи, мы вынуждены вас огорчить. По техническим причинам наш концерт не состоится… переносится… будет объявлено… простите… Самсик рванулся – его держали крепко. Сильвестр выпутался из кремовых гардин и бессильно опустил руки, как изнуренный пингвин. – Подонок! – закричал ему Самсик. – Скажи пиплу, что нам глотку заткнули! Маккар, Деготь, люди вы или шваль?! – Самс, кочумай! – простер к нему руки Сильвестр. – Завтра я пойду в отдел культуры, все согласую! – Все и так было согласовано! Шурик, сука, слышишь? Там член ЦК ФКП сидит! Где Шурик? – Шура слинял. – Кто же меня держит? Пустите, пиздюки! Маккар, ты же каратек, врежь кому-нибудь из них! Боги, гиганты, мать паша Гея, восстаньте! На сцене тем временем «рокковое поколение» стараясь не смотреть на лидера, собирало манатки. Один только Самсик бился в истерике, не желая примириться с крушением всех его надежд. Приблизился сын Чечильев, вытирая лоб носовым платком и кривя губы от брезгливости, от той самой, так хорошо знакомой Самсику классовой брезгливости, что нынче уже не часто и встретишь. – Сколько здесь оказалось дряни, – сказал он, глядя на Самсика. – Легче, легче, Чечильев. Не зверей, – пробормотал кто-то из дружинников. – Он мне бровь рассек! Мужчина я или нет? Весу в молодом Чечильеве было не менее ста десяти, и все эти килограммы плюс классовая ненависть расшибли лицо изрыгающему матерщину и слюну и действительно мало приятному музыканту. …Очнулся Самсон Аполлинариевич в привычной обстановке – в котельной стеклянного института. Было жарко и сухо. Тусклый свет. Кишечник труб на чистых теплых стенах. Уютная теснота. За спиной кто-то тихонько наигрывал на гитаре, напевал песенку Высоцкого «Баллада о сентиментальном боксере»: Удар, удар, еще удар, Еще удар и вот – Иван Буткеев (Краснодар) Проводит апперкот… Оказалось, сам Высоцкий и поет, Володя. В ногах у лежащего Самсика сидела, завернувшись в трехцветную шаль, Марина Влади, пшеничная голова. А на груди у Саблера лежала не очень молодая, но бесконечно милая женская рука со следом от обручального кольца. Чья это рука – уж не полонянки ли Алисы? Проследив взглядом всю эту руку до плеча, он увидел выше скулу и нос докторши Арины Беляковой, своей первой любви из Бармалеева переулка. Значит, не умру, подумал он, поеживаясь от уюта. А где сакс? Сакс-то успел спасти? Сакс лежал рядом, и на раструбе его даже запеклась капелька вражьей крови. Гордый сакс, золотое оружие! Вокруг тихо сидели музыканты – Сильвестр, Маккар, Деготь-бой, Томаз Горчиашвили, Фрумкин, Левин, Карповец… весь ансамбль и их чувихи. Вот так джем! Опять котельная! Убежище древних христиан – котельные Третьего Рима! Ничего, здесь совсем неплохо, совсем неплохо, совсем, совсем… На полу, в кругу изгнанников, стояла целая батарея больших черных бутылок с отвратительным пойлом, так называемым «портвейном». Самсик вспомнил, что в прежние времена, когда он пил, эти бутылки называли «чернильными бомбами». – Товарищ очнулся, – сказал над ним голос докторши. Самсик погладил ее длинное бедро. Кажется, в старину она занималась барьерным бегом. – А вы узнали товарища? – спросил он в благости. Какая благость! Лицо ее склонилось над ним, пальцы с облупленным маникюром вынули изо рта сигарету. – Товарищ может не сомневаться. Товарищ узнан. – Я тебя тоже узнала, – сказала Влади. – Даже вы, мадам? – Самсик весь всколыхнулся от счастья, благости и тепла. – Даже вы? А третьей здесь нет? – Самс, ты не нервничай! – В кадре появилась виноватая физиономия Сильвестра. – Ну, смалодушничал я немного, но что делать? Этих сук на нас обком напустил в обход горкому. Понимаешь? Скоп уже намекнул, а я проверну, мы будем выступать в Автодорожном техникуме на митинге солидарности с борющимся народом Зимбабве. Лады? – Лады, – блаженно потянулся Самсик. – Я всегда сочувствовал народу Зимбабве. Это приятнейший угнетенный народ. Обязательно сыграем в их честь. И в честь горкома. Ребята захохотали: – Во, Самс дает – дадди Самс – во, остроумный! У Дегтя глазенки уже были стеклянные – «заторчал». Самсик увидел рядом со своим бедром на три четверти опорожненную «чернильную бомбу». – А это кто выдул? Неужели вы, мой милый доктор? Ребята вокруг захохотали еще пуще: – Это ты сам и выдул, дадди Самс! Мы тебя «чернилами» отпаивали, вот ты и ожил! Где твоя завязка? Давай развязывай? Ну ее на солуп, твою завязку! Пусть зимбабве себе концы завязывают! – Правильно, – сказал Самсик, – пусть они завязывают, а мы развяжем, потому что у нас ноги, как змеи, а торсы богов, а головы кентавров. Пусть зимбабве жрут свою тыквенную кашу, а мы будем чернилку глотать в знак солидарности! Откуда только взялось прыти? Он вскочил и отбежал в середину бойлерной. Поднял бутылку над головой и в последний раз окинул взглядом милую картину: друзей и женщин с пшеничными волосами и своего маленького непримиримого золотого дружка со следами запекшейся вражьей крови, свернувшегося, как божий эмбрион, на цементном полу. – Самсик, не пей, дурачок! Он отвернулся и стал тянуть химический гнусный «портвейн». Перед глазами у него теперь тихо пошевеливал ободранной асбестовой шкурой могучий, но спящий до поры до времени змей Зимбабве. Куча разноцветных котят на зеленой мокрой траве В пятидесятом отделении милиции, так называемом «Полтиннике», что в самом центре столицы, давно привыкли к обслуживанию самых неожиданных клиентов. Бывало, что и депутатам пиздюлей подкидывали, если позорили звание «слуг народа». Ночная дежурная команда обычно никаким красным книжечкам снисхождения не делала а просто распихивала всех алкашей по камерам, если мест в вытрезвителе не было, – утром разберемся, какие вы гениальные. Пятеро, которых привезли в ту ночь, не скандалили, а мирно волоклись по коридору: кто насвистывал, кто напевал кое-что, иные болтали обычное, антисоветское. В районной вытрезвилке мест, конечно, не было. Пролетарский и Ленинградский районы в приеме клиентов отказали. Всех пятерых запихнули до утра в изолятор для особо опасных, хотя, повторяем, ничего особого в этой пятерке не было. Сержанту Чеботареву велели приглядывать. Раза два или три он открывал дверь в изолятор, прислушивался к бормотанию. Ситуация была вполне обычная: один жаловался на предательство, другой на бабу, третий на вспомогательную народную дружину четвертый изобрел, видите ли, ужасное оружие, а пятый оживил палача. Нормально. Утром все пятеро мирно курили и рассказывали друг другу сновидения. Оказалось, что все они видели в ту ночь один и тот же сон – кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве. Вначале вроде бы как из окна, потом как бы с птичьего полета, потом все выше, выше, все мельче, мельче, все выше и выше, все мельче и мельче… КНИГА ТРЕТЬЯ ППП, ИЛИ ПОСЛЕДНИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПОСТРАДАВШЕГО Иль сон, где, некогда единый - Взрываясь, разлетаюсь я, Как грязь, разбрызганная шиной По чуждым сферам бытия. Владислав Ходасевич Он (или я?) заходит в магазин «Суперсам». Смысл этого слова ему, как и всем прочим гражданам, не особенно ясен: суперсамсон? суперсамолет? суперсамец? Первое, что бросается в глаза, – большие штабели мыла. Хозяйственное, туалетное, сульсеновое, витаминное, хвойное, пальмовое, ананасное… чрезвычайное изобилие! А ведь были времена, когда за кусок мыла ставили к стенке! Человек всегда любил чистоту, обладал законным правом на кусок мыла и потому незаконного владельца своего мыла частенько ставил к стенке. С мылом связаны трагические детские воспоминания. По улицам двигалась тюремная фура для собак. Собаки совали свои милые носы в решетку, стремясь перед тем, как превратиться в мыло, насладиться воздухом любимых помоек. – Собак везут на мыло. Да сколько же надо собак, чтобы соорудить такие горы затоваренного мыла! Дазаебись она, ваша гигиена, если для нее надо истреблять чудесных прыгучих созданий с крутящимися хвостами! Такие мысли посещали не одного мальчика до развития нашей могучей химической промышленности. Да и сейчас, между прочим, мы, зрелые люди, помним: бесснежная мусорная зима, гнусный несъедобный тыловой мусор, запах ихтиола, колкость за воротником, жалобный вой из зарешеченной фуры… Порядок в суперсамсонах такой. Вы входите. Желательно сразу произвести приятное впечатление на телесоглядатая. Ну, улыбнитесь, ну, насвистите что-нибудь эдакое, ну проявите вроде бы некоторую рассеянность, как будто вы и не вор. Свою ношу вы сдаете в специальную секцию, чтобы не перепутать потом с ворованным, получаете жетон. Берете проволочную тару и скрываетесь в лабиринтах американских прилавков. В сетку для отвода глаз бросаете кусок мыла «Кармен» образца 1898 года (ровесник русской трехлинейной винтовки), но в секции детских игрушек берете огромную резиновую рыбу, выпускаете из нее воздух, затычку прячете себе за щеку, а плоскую рыбу – себе под свитер. Спокойный, чуть отяжелевший (рыба же на животе же) пересекаете кассовый барьер, где платите за одно лишь мыло, а о рыбе умалчиваете. Вы скажете – риск? Да, риск есть, но не такой уж и большой. Гораздо опаснее, например, ездить на мотоциклах. …Погоня была яростной, как будто он не резиновую рыбу украл, а что-нибудь съестное. Никогда не предполагал за собой таких спринтерских данных. Всем спринтерам врачи-психологи должны внушать, что они украли рыбу. Спринтер должен выходить на старт с ощущением, будто он только что украл в суперсамце огромную резиновую рыбу. И вот я в полной безопасности на Цветном бульваре. Идиллическая обстановка. Старая Москва. Передо мной переулок, подымающийся по горбу к Сретенке. Вниз идет крошка. Она, конечно, не откажется от рыбы. – Крошка, иди сюда! Хочешь рыбу? Что это я шепелявлю? Ах да, затычка во рту! Вдвоем с крошкой мы надуваем рыбу и вбиваем ей под хвост затычку. Плыви, крошка, и вспоминай изредка вороватого дядю. Напрасно ко мне приглядываются прохожие, должен их огорчить, я не вызываю никаких подозрений, в отличие от крыши овощного магазина, который боком выпирает в переулок. Крыша этого дома, в котором в промежутке между овощными периодами, кажется, было что-то не овощное, теперь вызывает серьезные опасения. Внешне не отличаясь от сотен других крыш и имея даже кота возле трубы, она между тем таит в себе опасность для всего нашего образа жизни. Эге, да она уже вздувается! Жесть выгнулась горбом и сейчас треснет по швам. Какая разница – буду я смотреть туда или не буду? Он все равно вылезет оттуда, потому что растет, потому что с годами ему там становится тесно. Но все-таки лучше туда не смотреть. Лучше почитать «Советский спорт». Опять продули – говнюки! Лучше подумать о собаках, о бессмертной Муму. Почему бы не написать рассказ под названием «Как я переписывал Муму»? В этом рассказе можно многое сказать. Сказать кое-что о большой культуре России, конечно же недоступной народам других стран. Некоторые народы мира страдают космополитизмом, другие национализмом. Мы не страдаем ни тем, ни другим. Написать, что ли, о нашем здоровье? Однако рассказ не пропустят без хорошей дозы марксизма, этого исконно русского недуга. Для чего же писать тогда рассказ, если его никто не прочтет? Для души. Сделаю из рассказа бумажный комок и запихну его в пасть Лесючевскому, авось подавится. Не подавится – проглотит! Нет смысла писать рассказы – Лесючевский вкупе с Полевым глотают их, словно хорошие акулы табуретки. Надо просто посидеть здесь и подумать о Тургеневе. А туда не смотреть. Можно, между прочим, перебежать бульвар и юркнуть в кафе. Там не только ведь молочное едят. Там можно подзарядить аккумуляторы. В окне видна полукруглая стойка, за ней тетка в белом халате, над ней прорва коньяку. Один грамм коньяку стоит 1,6 копейки. Пересчитай-ка свою наличность. «Паркером» на песке он сделал умножение – денег было на 3578,5 грамма коньяку. Солидность суммы приятно пора шла его и сделала всю обстановку более спокойной. Он встал и солидно пошел в кафе. По дороге не удержался, бросил все-таки взгляд на тревожный перекресток, на опасную крышу. Нечего нагнетать страхи – там ничего особенного не произошло. Крыша овощного магазина действительно лопнула, но не по швам, а звездообразно. Над крышей поднимались круглые мраморные уши, но это было совсем не страшно. Если немного здесь постоять, можно будет увидеть и глазки. Да вот они и появились, маленькие сонные глазки безобидного существа. Плывут облака. Грачи прилетели. Асфальт подсох. Прохожие наслаждаются теплой атмосферой. Над крышей старенького дома в переулке поднимается простое рязанское лицо. Я зашел в кафе и громко спросил: – Никогда не видели мраморного динозавра? Ответом было молчание. Публика ела пищу: кто борщ, кто битки, кто сливки с тертым орехом. Я прошелся по кафе, заглядывая в лица, пытаясь понять, есть ли у кого-нибудь интерес к таким явлениям, как мраморный динозавр, вылезающий из овощного магазина. Не добившись ответа на свой вопрос, я приблизился к стойке, облокотился на нее, как будто где-нибудь в Париже, и показал буфетчице на бутылку самого дорогого. – Вместо того чтобы вызвать кого следует, вы ему наливаете, – сказал голос из пищевого зала. – А вам не касается, – сказала буфетчица в пищевой зал. – Мне плотят, я наливаю. Вам касается кушать. Она с величавостью, свойственной русским буфетчицам, поставила передо мной коньяк. – Вот чудак, – сказал я буфетчице. – Думает, что я какой-нибудь провокатор. Вы местный житель и, конечно, знаете, что я имею в виду мраморного ящера в том доме, где когда-то жил скульптор. Кстати, где этот бедолага? Отчалил? Я прихлебывал коньячок и поглядывал в большое окно, за которым плыл сероватый уютный денек с умеренным ветром, с приятно оживленными прохожими. Там развевались длиннейшие ярчайшие шарфы. Проехал ярко-зеленый автобус с надписью «Дюбонэ». – Приятно, месье? – спросила буфетчица. – Не правда ли, приятно? – Приятно ли? Не отрицаю – приятно, но спасения, мадам, надо искать не здесь, а глубоко в сердце России, еще не тронутом порчей. Знаю, вы скажете, Суэцкий канал, нефтяное эмбарго, «Конкорд – Ту-144»… Многое лежит между нами, но я все-таки рискну рассказать вам свою нехитрую историю. У меня была любовница из белоэмигрантской семьи. Мы вместе сражались в Африке за человеческие жизни. Да, так бывает, мадам, белое розовеет, красное выцветает. Они жаждут революции, мы алкаем величия. Компромисса не будет, сколько ни добавляйте синьки! Мы встречались в течение девяти лет раз в три года. Теперь выяснилось, что Маша родила мне трех детей. Я и приехал сюда не для борьбы за мир и не для коммерции, а просто деток повидать. Ву компренэ? – Закрываемся, – сказала буфетчица. – Обеденный перерыв. – Справедливо, – согласился я. – Повару ведь тоже надо покушать. – Это хорошо, что вы так говорите, – сказала буфетчица, – а есть такие, что без понятия. – Конечно-конечно! – вскричал я. – Многие думают, что Фима из еды и не вылезает, а ведь это и на вас, Софья Степановна, бросает тень как на законную супругу. Буфетчица от такого неожиданного понимания расстрогалась и предложила мне провести у них обеденный перерыв. – Однако, мадам, вы не посягаете на мою личную свободу? – Ни в коем случае, да вы не нервничайте. Нервные клетки не восстанавливаются. Фима, дай месье покушать. Ефим явился, весело, небрежно, любезно – отличный парень! – поставил передо мной блюдо нервных клеток. Я с удовольствием смотрел на бывшего мясника. Время пошло ему на пользу – такой, знаете ли, handsome man чистый, голова промыта, одет в стиле «сафари». Кухня для него лишь один из способов существования, а может быть, и просто хобби. Главное – отдел драматургии на радиостанции «Свобода», там он ведет еженедельный обзор советских театров. – Ешьте клетки, сэр. Они не восстанавливаются, а мы их готовим в соусе по-барбизонски. Вековая культура Франции! Жаровня гасконских цыплят под острым галльским смыслом, слева – океан, справа – сумрачный германский гений. Помните Ла-Рошель? Оттуда и пошло: «Бей своих, чтобы чужие боялись!» Фима и Софья Степановна нырнули за стойку на обеденный перерыв. Софа там запела, застонала, прямо как девочка, а Фима-молодчик только покрякивал, видно, вырезками парными он снабжал себя по старым связям – капитально! Я доел мозги и вышел на улицу. Любопытно, как изменился день, пока я прохлаждался в кафе. Из уютного, чуточку мрачноватого рутинного дня он стал чрезвычайно атлантическим и тревожно-прекрасным. По небу летели тучки, облачка, колечки, шарики, газетки, ленточки, прочая фигня. Казалось, что там, за домами, море, написанное Марке. – Мы будем драться за каждую букву Атлантической Хартии! Чего только не было здесь, на углу! Старик в кожаном фартуке продавал устриц. Кусочки льда и морская трава в корзинках усиливали и без того чрезвычайную свежесть. В табачном киоске рядом всеми красками спектра сверкали призраки юности – графство Мальборо, округ Винстон, городишко Салем, известный не только ведьмами, но и ментолом. Цветочница, похожая на старую большевичку, предлагала свой товар: пармские фиалки, сенегальские вечные гладиолусы, скоростные бельгийские гвоздики. В витрине мирно висели замшевые штаны, под ними пасся целлулоидовый поросенок. Несколько шкафов-автоматов томились желанием выбросить из своих недр что-нибудь полезное для человека – чуингам ли, пепси, хот-дринк… В тот момент, когда я вышел на перекресток, по нему проходили моряк, две монахини, командировочный Союзмаш-мехимпорта с женой и другом, а также красивый наемный бандит Ян Штрудельмахер. Не успел я и опомниться, как все эти люди прошли, от Штрудельмахера осталась лишь длинная нога, по и она в следующий миг исчезла, а перекресток уже заполнили другие – идущие, бегущие, ковыляющие: студентки, одна с красивым бюстом, другая с красивым задом, ветеран с бульдогом, философ Сартр задержался на миг понюхать устрицы, и вот на перекрестке уже появились новые герои моего мгновения: пара рокеров в кожаных куртках, нищий испанец, экскурсия японских школьниц, патер, шлюха, высокий костлявый старик с тремя детьми, большая умная собака… но вот и эти скрылись, а следующие… мне стало чуть-чуть невмоготу. – Мы будем драться за каждую букву Атлантической Хартии! Это сказал старик-плейбой, сидевший на крепеньком стуле с витыми чугунными ножками. Он сидел в независимой позе и жадно наслаждался своим сидением на бульваре, жадно наслаждался своим дорогим, скроенным по последней моде костюмом из шотландской фланели, своим цветным фуляром на шее, густыми своими моржовыми усами, своей трубкой, кампари со льдом и каждой буквой Атлантической Хартии. Старик сидел прочно, и вокруг него на витых чугунных стульчиках прочно сидели другие люди. К ним я и двинулся, потому что они не пропадали. Кто-то махнул мне из дальнего края Парижа. Это был, должно быть, Хемингуэй. Не знаю, ценят ли французы Хемингуэя и понимают ли, какое очарование придал этот иноземец их любимому Парижу. Были времена, когда весь Париж был мне дорог только потому, что там сидел Хемингуэй. Вот и сейчас на этом бульваре сидели молодые американцы Двадцатых, коны, гордоны и фицджеральды, и придавали Парижу дополнительное, уже совсем сверх всяких сил, внепарижское очарование. Я подсел к Хемингуэю. – Хелло! – Хелло! Многие советские чураются меня. Им кажется, что я не настоящий Хемингуэй, что я секретный советский агент, рядящийся под Хемингуэя. – Я знаю – вы настоящий. – Что будете пить? – Все равно. Лишь бы захмелиться, а то временами возникает чувство нереальности. Он разлил по стаканам вино, посмотрел на меня и улыбнулся в бороду. – Как меняются времена! Хорошо, что советские люди теперь стали свободно разъезжать, проводить уик-энд на Гаваях. Третьего дня я встретил в Гонолулу Евтушенко. – Настоящего? – Если даже и нет, то удачная имитация. – Простите, Эрнест, но между писателями в ходу комплименты. – Да-да, не беспокойтесь, я вам подготовил один. Недавно прочел в «Таймс литерари сапльмент» ваш рассказ «Как я переписывал Муму». Поздравляю! – Держите ответный, Эрнест! Ваша «Кошка под дождем» перевернула всю мою жизнь. Спасибо вам за тот оверкиль. В это время на дальнем конце Парижа жадный до жизни старик что-то проартикулировал ртом. Через минуту до нас долетело: – Мы готовы сражаться за каждую букву Атлантической Хартии! Я усмехнулся, стараясь представить себя знатоком западного свободного духа. – Смешной старик, не правда ли? – Ничуть, – отверг насмешку Хемингуэй. – Я к нему присоединяюсь. Готов биться за все буквы всех алфавитов. Кроме «Щ». – ?Хем? – Я люблю русскую литературу, но мне кажется, что даже ваши классики чураются этой странной букашки. – Ой ли, Хем? Ой ли? А щавель, а щастье, а борщ? В «Записках охотника» нередко можно увидеть этого трехголового сучонка с хвостиком. Отнеситесь к нему теплее, старина! Быть может, ему первому суждено прорваться через железный идеологический занавес. – Будущее покажет. Я не люблю спорить. – Хемингуэй кивком подбородка отвлек меня в другую часть Парижа. – Смотрите, к вам едут! По зеркальному асфальту обожравшегося Запада, по чужому миру, не согретому ни Хемингуэем, ни Бальзаком, по миру, сверкающему в разных плоскостях, завивающемуся в узлы, уходящему под землю и взлетающему в небеса, ко мне неуклонно приближалось какое-то родное красное пятно. Это ехала Машка Кулаго в открытом «Феррари». Нелегко было узнать в элегантной даме прежнюю вечно пьяную девчонку, которая начинала снимать джинсы всегда за минуту до того, как ей делали соответствующее предложение. Милая строгость, грустноватая улыбка были обрамлены драгоценным мехом диких зверей и марокканской кожей дорогого автомобиля. Раскрутившись наконец по всем виткам сверхцивилизации, она въехала в наш старый Париж и затормозила возле нашего чугунного столика. – Эрнест, я похищаю у вас собеседника. Просто и сердечно она подставила мне свою щеку. Незаметно для всех, да и для меня самого, моя рука быстро дотронулась до ее грудей и живота. Она подвела меня к жадному до жизни старику, который смотрел на нас со своими раздутыми на ветру усами. – Знакомьтесь. Это мой муж, адмирал Брудпейстер. Я вас предупреждала, адмирал, что он когда-нибудь приедет, – сказала она мужу. – Что ж, – сказал адмирал, – приглашайте, мадам, отца своих детей к нам на обед. Посмотрим, какие у него манеры. Умеет ли пользоваться щипцами для лангуста, как разрезает фрукты, не фокусничает ли с салфетками. Кстати, сэр, у нас за столом отрицается всяческая пропаганда. Ваши дети за годы вашего отсутствия воспитаны в атлантическом духе. Мы не отдадим без боя ни одного камня! Прошу! Стол был сервирован под вековым британским дубом на поляне в графстве Сассекс. Дубовые листья иной раз падали в суп с чисто рязанской непринужденностью. Адмирал лукаво поглядывал – как русский будет выкручиваться, сумеет ли сохранить достоинство? Русский вынимал листья из супа и тщательно их обсасывал, потому что суп из бычьих хвостов был вкусный. Детей приводило в восторг поведение заезжего папы. Щипцами для омара папа дельно выедал внутренности авокадо, а членистоногого крошил ударами кулака. Кроме того, он поминутно скрывался под столом, после чего мама слегка вздрагивала. Дети поглядывали на любимого дедушку, гвардейца Кулаго. – Вы, наверное, комиссарских, еврейских кровей, дружище? – спросил дедушка папу, подняв левую бровь. – Не дрался ли ваш батюшка с русскими войсками на юго-западном фронте? Папа тогда всех озадачил, включая маму. – С одной стороны, я барон фон Штейнбок, с другой – пролетарий, товарищ Боков. Устраивает? – Это нечто новое. – Это нечто старое, как вся наша жизнь. Подали сладкое. Подвезли на колясочке портвейн. Папа при виде колясочки чрезвычайно оживился. – Красненького подвезли! Красненьким сейчас хорошо отлакировать! – Он принял из рук слуги граненый хрусталь с искрящимся портвейном, быстро опрокинул его в рот, сногсшибательно подышал в ладонь и обратился к адмиралу: Это сколько же в нем будет градусов? – Друг мой, вы выдержали испытание, – сказал адмирал. – Вы прост, естественен, комильфо. Я не удивляюсь, что Маша полюбила вас. Старик Кулаго пока еще «не принял» гостя, еще дулся на него за узурпацию русской революции, еще демонстрировал «комиссару» свой республиканский профиль, но и он уже, без всякого сомнения, таял: новый псевдорусский человек, отец его дражайших чилдренят, ему нравился. Герцогиня Брудпейстер была со всеми мила, улыбчива, снисходительна, настоящая леди, если не считать того обстоятельства, что пальцы ее временами приподнимали скатерть и касались взведенного курка псевдобарона, а может быть, и включая это обстоятельство. В один из таких моментов она мягко обратилась к отцу: – Скажи, пап, ты видишь его рядом с собой на первом в мире многомоторном бомбардировщике «Русский витязь»? Профиль униженной, но несдавшейся Республики Россия дрогнул, и сквозь лицо старика, сквозь все его морщины проступил юноша Кулаго, доверчивый и смелый. Я протянул руку, положил ее на стол и прочел нечто из своего любимого: Шел я по улице незнакомой И вдруг услышал вороний грай, И звоны лютни, и дальние громы Передо мной летел трамвай. Рука старика легла на мою руку. – Елки точеные, фон Штейнбок, – сказал он юношеским голосом, рвущимся сквозь склеротический кашель. – Хоть ты и жид, фон Штейнбок, но мне кажется, что мы вместе с тобой в пятнадцатом году в Ораниенбауме отрабатывали буксировку планера! Дети мои закричали: «Шурли! Фаин! Лавли дадди! Лав-ли грэнпа!» Машка расплакалась. Адмирал Брудпейстер выпустил из трубки «Данхил» дымовую завесу, дабы скрыть за ней сентиментальные изменения лица. Как все было чудно! Графство Сассекс тихо, как «Наутилус», погружалось в розовый атлантический закат. Нежно-зеленая округа, казалось, не ведала никаких проблем экологии. Круглые купы больших британских дерев ненавязчиво оживляли горизонт. Тихая лампа, принесенная скромно улыбающимся слугой, была еще бледна на фоне золотой небесной пыли. Умные дети своими славными мордашками, своими веселыми, полными юмора глазками замечательно оттеняли грустную сдержанность взрослых лиц, сильно траченных временем, но тоже не лишенных привлекательности. Цукатный торт, веерообразно разрезанный адмиралом, лежал на скатерти, словно тропический остров во льдах Антарктики. Тоненькая струйка кофейного пара дрожала над веджвудским фарфором с изображением псовой охоты XVIII века. Все было чудно, если не считать мелочей. Если не считать, что над холмом за усадьбой понемногу поднималась мраморная головка динозавра. Если не считать, что к нашим ладоням, слегка извиваясь и маскируясь, подползал трехголовый гаденыш Щ с хвостиком. Если не считать, что в доме адмирала на веранде светился огромный экран телевизора «Нельсон», а с этого экрана внимательно следил за нашим столом недавно реанимированный передовой советской медициной подполковник в отставке Чепцов. В основном все было так, как бывает во сне на исходе болезни – нежный, ускользающий из памяти вечер, чувство зыбкого счастья, надежда на повторение. Плач леди Брудпейстер, урождениой Мариан Кулаго Была жива Принцесса Греза… в березках девичья игра… жива Россия и береза… в «Березках» водка и икра… Я стала английскою леди… но муж мой пьяный так сказал… тебе бы стать московской блядью… Казанский украшать вокзал… Мой муж вернулся из похода… израненный своей тоской… все позади – загулы, годы… полеты пьяного удода… и в бочке дегтя ложка меда… Арбат в преддверии восхода… все впереди, твердит природа… но жив ли Боже над Москвой? Греха таить нечего, параллельно в Тимирязевском районе, на Планетной улице шла свадьба. Подполковник в отставке Чепцов выдавал дочку Нинель за майора авиадесантных войск Гришу Колтуна. Вначале был приготовлен культурный стол, ни к одной бутылке не придерешься – все валютное! И вдруг родственники жениха явились с ведрами: пять ведер печеных пирожков, пять ведер винегрета, пять ведер холодца. Ничего, в целом пригодилось. Как пошли гулять, так навалились на студень! – Абрамчику маца! Рувимчику маца! Натанчику маца! Ванюшеньке-душеньке кусочек холодца! Майор Колтун, статный парень с хорошей спортивной выправкой, искоса поглядывал на невесту. Тощевата Нинка, не за что подержаться. Конечно, большой плюс, что родители гарантируют девичью честь. В наше время цел очку найти – все равно что «Запорожец» в лотерею выиграть. Важный фактор, конечно, жилплощадь, близость к Академии ВВС, куда майор Колтун как раз подал бумаги на экзамен. Исключительная точность организма порой удивляла даже самого Колтуна. Иной раз возьмешь хорошую банку, утром все товарищи кряхтят, а ты просыпаешься с ровным пульсом, с оптимистическим мироощущением. Тридцать восемь лет майору, а все рефлексы, по утверждению авторитетов, на двадцать пять. Рефлексы плюс жизненный опыт – получается капитально, а без опыта можно попасть в смешное положение. Вот пример. В 1968 году, когда мы выручали из беды братскую Чехословакию, я, по недостатку опыта, попал в смешное положение, но потом был награжден вот этим орденом боевой славы. Есть желающие послушать? Тогда буду по порядку. Шурин, помолчи! Итак, мы высадились в целях маскировки в ночное время. Задание четкое – изолировать группу вражеской агентуры в журнале «Я И ТЫ». Игореша, давай так договоримся – или песни спивать, или слушать боевой опыт. Слушать? Ну так молчи! Значит, выкатили мы из «Антона» броневичок-амфибию и поехали. С нами патриот этой страны, бывший бухгалтер из госбезопасности. Хорошая машина, эта амфибия, приемистая, остойчивая на волне… только на ху… извините, Нинель… только мало пригодна для средневековых европейских городов. – Евреев там много, Гриша? – Прошу вопросы потом. Ну, хорошо-хорошо, отвечу. Там, товарищи, советскому человеку многое непонятно: евреи и европеи – все сливаются в безликую массу. Значит, едем по спящим улицах враждебного города братской страны. Ребят привлекает содержание витрин, в частности, трикотажные изделия, однако морально-политическое в подразделении на высоте, и все хранят молчание. Значит, едем… Амфибия задевает бортами за углы плохо благоустроенных в смысле ширины улиц. На ху… на кой нам ляд эта амфибия, ведь не Суэцкий же канал, простой «козел» был бы удобнее. Однако едем в чем дали. Вдруг наш чех – ля-ля-ля, ля-ля-ля, стоп мотор, соудруги! Прыгнул и растворился в темноте. Значит, правильно про него говорили, что жулик, что казенные деньги у Дубчека спиз… простите, тяпнул и к нам, на родину социализма, мотанул. Куда ехать? Никто не знает. Видим, еврейка идет в штанах. Медленно едем за ней, спросить дорогу стесняемся в связи с незнанием языка. Дождь начинает капать, положение серьезное. Вдруг эта еврейка, ну, может, и не еврейка, голословно утверждать не буду, – шурин, заткнись! – короче, останавливается эта проститутка на углу, нажимает на своей тросточке какую-то кнопку, и из тросточки, товарищи, выскакивает… Сержант Шаликоев Равиль – отличная реакция у парня! – дает очередь. Оказалось, не оружие, зонтик с кнопкой. Увы, одной блондиночкой стало меньше. Сказалось отсутствие опыта у сержанта Шаликоева, но реакция не подвела! – Все, что ли? Горько! Горько! Майор Колтун повернулся к невесте. Сидит бледная, смотрит в одну точку, прямо классическая картина «Неравный брак», однако все ж таки майор Колтун не старый крепостник, а кандидат в команду космонавтов, парень, за которым все девки в Голицыне бегали… Да если бы не близость жилплощади!… В официальном порядке майор прикоснулся к холодным губам невесты, и вдруг на него чем-то таким повеяло, чем-то таким… чего он и не знал раньше, и он оторваться уже не мог от этих холодных губ, и подошел ближе к этим губам, и шел к ним все ближе и ближе, пока что-то не обвалилось с грохотом на отцовском конце стола. – Прошу прощения, продолжаю рассказ о значении опыта в боевой обстановке. После инцидента с зонтиком мы выехали на маленькую площадь с фонтаном и неоновой вывеской. Как старший по званию я стал эту вывеску читать. Какого хе… какого черта, думаю, все буквы через ж… через пень-колоду: первая Я, но поставлена наоборот, вторая нормальная идет Е, а дальше какой-то жучок вроде нашей гусеницы, за ней, правда, родная надежная Т и дальше вполне понятное очко, потом опять Я, раком поставленное, затем обыкновенное А, затем, товарищи, просто номер, и в конце снова посадочный знак, дорогая каждому десантнику буква Т. Догадались, товарищи? Шурин, уловил? Открываю завесу – это я от волнения и недостатка опыта забыл о наличии за рубежом латинской азбуки. Вывеска-то была Restorant, a я прочел что-то вроде ЯЕТАЯТ, минус гусеница и номер. Так, думаю, по-ихнему и будет «Я И ТЫ»! Стоп машина! Оружие на изготовку! Шаликоев, Гусев, Янкявичус, за мной! Врываемся в помещение, точно – сидит за столом обезьянье племя, длинноволосые мужики. Советская армия! Встать! Лицом к стене! Хорошо, что чехи понимают по-русски, в других странах будет сложнее. Произвели личный обыск. Оружие не найдено, обнаружены порнографические открытки, улика буржуазного влияния. Докладываю по рации в штаб бригады: оперативная группа укрепилась в журнале ЯЕТАЯТ. Там ни ху… ни слухом ни духом, банку давят, что ли, слышу хохот. Ах ты, говорят, Колтун, подмосковная акула, да ты ресторан взял с бою! Тогда меня вдруг осенило, все буквы перевернулись, вспомнил – ведь в школе проходили ИХ ЛИБЕ МАЙНЕ ФАТЕР-ЛЯНД… Пиз… конец, думаю, моей карьере! Задержанных, спрашиваю, отпустить? Ни в коем случае, отвечают, едут к тебе особисты. Что оказалось? Ваше благородие, госпожа удача! Чуваки-то эти и были как раз из журнала «Я И ТЫ»! Прямо на них мы и вышли! Тогда я был представлен к награде. Затянувшийся рассказ жениха слушало только несколько человек за столом: сам хозяин, да Нинель, да я, да мой друг, ледовых дел мастер Алик Неяркий, бывший бомбардир, а ныне главный стоппер сборной страны. Остальные гости копались в холодце, выворачивали ноги венгерским индюкам, пели традиционно-свадебное «Когда б имел златые горы и реки, полные вина». Видя такое дело, майор обратился уже интимно к невесте: – Эпизод пошел мне на пользу, Нинель. Имея в виду развитие обстановки и разрядку международной напряженности, я в срочном порядке овладел английским. Неге you аге, Нинель! Малость взмокнув и прижав ладонью короткую челочку на лбу, он стал читать невесте на кембриджском наречии «Балладу Редингской тюрьмы». – Надеюсь, майор, насилия не было? – прорычал через весь стол папаша Чепцов. Он сидел, навалившись локтями на какие-то закуски, и сквозь медальные рашен-водки жег взглядом ненавистного жениха. – Что, папа? – легко так, даже не поворачиваясь, спросил Колтун. С колотящимся от счастья сердцем он смотрел на губы своей невесты, которые чуть дрожали. «Что это со мной? – думал будущий покоритель астероидного кольца. – Всегда ведь раньше товаристые бабы нравились, а теперь от этой доходяги глаз не оторву. Влияние Запада, что ли?» Чепцов вынул из-под локтя котлету и швырнул в жениха. – Эй, сынуля, насильничал над людьми в этом ЯЕТАЯТЕ? – Да что вы, папа! – Колтун досадливо, словно слепня, стряхнул со щеки котлету. – Товарищи попались вполне сознательные, все члены КПЧ и комсомольцы, хоть и хиппатые на вид. – Как и я, например! – хохотнул Неяркий и тряхнул своей новенькой золотистой шевелюрой а-ля Бобби Орр. – Мы брали их по обоюдному, по обоюдному… – Майор Колтун не закончил фразы и впился в трепещущие губы невесты. Алика уже томило желание доброй шутки, хорошего юмора. Он встал, взял сзади сильную руку жениха и закрутил ее назад двумя своими, тоже неслабыми. Эй, камрад, помоги – подмигнул он мне. Я тогда древком алебарды нажал майору на адамово яблоко. Потные в своих кожаных колетах со стальными наплечниками, мы вдвоем с Аликом поволокли майора к стене. – А так не брали? – спрашивал Алик. – Таким-то способом комсомольцев в Праге не таскали? Майор отрицательно повращал глазами – нет, мол, так не брали. Крепко держа древко алебарды, я смотрел прямо в спокойное чистое лицо десантника и видел, что он не очень-то хорошо помнит сейчас тот пражский ресторанчик. Помнит ли он, как давил карабином в горло Людека Травку, скромнейшего всезнайку из международного отдела «Я И ТЫ»? Не исключено, что и забыл. Конечно, он отлично помнит все команды, которые получал и отдавал, и состав своей оперативной группы, но помнит ли он подробно ту далекую ночь: цвет скатертей на столах, слабый запах мочи из близкого туалета, форму очков на носу у буфетчика, картинку на стенном календаре – альпийский ли пейзаж, морской ли берег, – дымящиеся сигареты в пепельницах с надписями – какими надписями-то, – куртки, висящие в углу на вешалке, светящуюся шкалу приемника и песенку, что началась в начале операции и продолжалась до ее завершения, то есть три с половиной минуты, – что это было, «Stranger in the Night» или «Summertime»? He помню… Помнит ли майор Колтун все подробности этой ночи, то есть всю ту ночь, а если не помнит, если эта ночь для него, стало быть, не очень-то существует, то виноват ли он в ней? Помнят ли арестованные интеллектуалы-чехи все подробности этой ночи, а если не помнят, то виноваты ли они в ней? Любопытно, что я и сам-то не очень хорошо помню подробности этой ночи, а значит, и я не виноват в том, что остался с Хеленкой в задней комнате, а не вступил в бой с оккупантами и не искупил своей гибелью позора своей могучей страны. Что стоят наши размытые блеклые ночи, дни, вечера? Что стоят вообще наши блеклые размытые воспоминания? Что стоит прошедшая жизнь, да и была ли она, если мы так мало о ней помним? Я шел по Пшикопу вдоль траншей, нет, не оборонительных – обороной здесь и не пахло, – вдоль траншей, выкопанных для канализации: Прага хотела откачать излишек дерьма, но не успела. Из предрассветного тумана (или из ревизионистского смога) выплывали туши неподвижных танков. Вялые сумрачные танкисты сидели на броне. Многие читали желтенький выпуск журнала «Юность», повесть «Затоваренная бочкотара». Пушки и зенитные пулеметы на башнях казались нелепейшими предметами в этой рутинной обстановке. На Вацлавском наместье возле киосков, торгующих круглые сутки горячими шпекачками, даже и в ту ночь толкался обычный пражский ночной люд: несколько продрогших блядей, космополитическая компания пьяных джазистов, два-три таксиста, священник, страдающий, видно, бессонницей… обычный нервный смех, неразборчивая болтовня, клокотание пива в распухших глотках. Священник – а впрочем, может быть, и не священник, а просто человек в черном свитере и с узкой полоской белой рубашки на горле – стоял чуть в стороне от других и пил «Праздрой» мелкими глотками прямо из горлышка, а между глотками затягивался сигаретой. Тень липы скрывала от меня его лицо, зато отчетливо вырисовывалась в сумраке его сухая спортивная фигура. Я и так уже почти догадался, кто передо мной, а в это время возле памятника Вацлаву остановился броневик оккупантов и сильным прожектором осветил тротуар. Тогда я увидел его лицо, две вертикальных глубоких складки на щеках и глаза, с жестковатой усмешечкой смотревшие на меня. – Хелло, – сказал он. – Привет, Саня, – сказал я. – Тогда в Риме, – сказал он, – зачем мы с тобой ломали комедию? Я узнал тебя сразу. – Затем, чтобы сегодня встретиться, – сказал я. – Пожалуй, – сказал он. – Саня, чем занят Бог в эту ночь? – спросил я. – Грустью, должно быть, – ответил он. – Грустью и жалостью. – Ему жалко Дубчека? – Да, и Дубчека тоже. – А Брежнева? – Конечно, и Брежнева, и нас с тобой, и вон ту девчонку, которая сегодня уже пять раз строчила минет разным подонкам и едва не задохнулась, когда сперма попала ей в дыхательное горло. Жалко ему и тех подонков. – Какой жалостливый старик! А гнева у него нет? – Ни гнева, ни презрения. – Значит, сейчас он просто с грустью смотрит на Прагу? – Да разве на Прагу только? С неменьшей грустью он смотрит сейчас и на Рио-де-Жанейро, где наверняка какие-нибудь пятеро избивают какого-нибудь одного, или на Бомбей, где пария корчится от голодной рвоты в двух шагах от булочной. Масштаб событий не играет роли для Небесного Отца. Он грустит от смысла событий. Масштаб он оставляет людям. – Но, Саня, Саня! Саня, уйди хотя бы из-под прожектора! Что же мне делать, если я весь трясусь от гнева, от презрения, от стыда? – Так и трясись. Ведь не можешь ты подражать Богу. – Скажи, Саня, утешь меня, пушку хотя бы он не жалеет? Подлую суку-пушку? Курву-ракету с боеголовкой? – Утешься, Толя, их он не жалеет. – Спасибо и на том. Ты так авторитетно говоришь о Боге. Должно быть, ты уже доктор теологии? – Какая разница – кто из нас спрашивает, кто отвечает. Считай, что это я задавал тебе вопросы. Я знаю о Боге не больше, чем ты, хотя я действительно доктор теологии, а ты, фон Штейнбок, обыкновенный пьянчуга. Со стороны Пшикопа донесся рев – стоявшая там колонна танков начала прогревать моторы. – Мне надо рвать когти, – сказал д-р Гурченко. – Не затем я переплывал Берингов пролив в пятьдесят первом, чтобы в шестьдесят восьмом комми меня снова прихватили в Праге. Мы быстро ушли в маленькую боковую улочку, где бедные чехи за эти свои несколько месяцев сделали все «как в Европе»: и рекламу «Чинзано», и «Бар энд грилл», и всякие другие маленькие, светящиеся предметы и буквочки, превратившие эту улочку с ее огромными старыми домами в таинственный уголок европейской столицы. Вдоль тротуаров стояли машины разных марок и разных стран, среди них и Санин «фиатик». – До границы мы доберемся за несколько часов, – сказал он. – На всех КПП сейчас, конечно, полная неразбериха. Очень удобный случай для тебя. Мы влезли в машину. Саня с усилием выкручивал руль влево, чтобы вылезти из ряда. Со всех сторон, то приближаясь, то отдаляясь, выли танковые моторы. Как ou переплывал Берингов пролив очень теплым летом 1951 года Ну и пиздили же они меня, Толя, от первого дня следствия до последнего! Лучше не вспоминать! Вот ты говоришь, что воспоминания не стоят ни гроша, но ты не прав. Бывают дни, когда все стонет от воспоминаний и не поймешь, то ли плоть стонет, то ли душа. Осколок того года бродит у меня под кожей в дурные дни. Потом с четвертаком за пазухой меня отправили на Чукотку, в Первое – ты знаешь, урановое – управление. Там в шахтах были одни «четвертаки», все самые страшные враги советской власти, но даже и таким нам давали масляный довесок, и вся хавалка была погуще, чем в обычных лагерях, чтоб не сдохли раньше времени, потому что стране был нужен уран для обороны от империализма. Там шел даже зачет – год за пять. Через пять лет в Ялту поедете, в санаторий с портвейнами, говорила нам вохра. Все, конечно, знали, что отсюда уезжают не через пять лет, а через полгода и не в Ялту, а подальше. В шахту нас спускали без всякой защиты, и о язвах на теле у доходяг тоже лучше не вспоминать. К счастью, я попал туда летом. На разводах я видел горы, освещенные солнцем, на утренних разводах – западные, на вечерних – восточные. Зимой, наверное, я молча бы умер в темноте. Лето – опасная пора для урановых рудников. Да что я, в тягловую лошадь, что ли, превратился? Вот передо мной восточные горы, на них большие пласты снега, а между ними синие карманы – тень. Перевали одну за другой эти горы или на одной из них сдохни! Быть может, ты еще увидишь море с плавающим льдом. Переплыви это море или утони в нем! Разве ты забыл, как выбивают оружие у охраны? Уходи с оружием или получи пулю! Пуля, веревка, собачьи клыки – все варианты были лучше уранового рудника. Оказалось, что еще несколько парней в лагере мучились такими же вопросами. Охрана там была поставлена безобразно. Дальстрой справедливо считал, что лучшая вохра – сама Чукотка. Разоружить вечно пьяных вертухаев для десятка матерых европейских солдафонов вроде нас вообще было не проблемой. Мы шли на восток двадцать семь дней. У этой оторвы на северо-востоке действительно надежная зона – Чукотка. Гнус, жар, понос, озноб, ссадины, снег, болота – все это вместе, может быть, только немного лучше, чем уран. Ах, дружище, нам приходилось чинить насилие – мы нападали на лоуроветлан и отнимали у них их жалкую еду, оленьи шкуры, спички, водку. По всем признакам лоуроветлане – мирный народ, и я надеюсь, они не будут долго держать зла к той кучке полубезумных доходяг. Уже с Аляски я посылал лоуроветланам мольбы о прощении – с ветром, с солнцем, с птицами, просто по Божьим путям, я надеюсь, они дошли. К Берингову проливу мы вышли впятером, шестеро остались в вечной мерзлоте, но не переход их сгубил, просто их привезли на рудники на несколько недель раньше. Радиация… мы тогда и слова-то этого не знали. С тех черных скал над холодной рябью пролива такой открывался просторный и неживой мир, мир неорганической, природы! Камни вода, лед – ничего больше! Страх охватил меня там, и я усомнился в Христе. Понимаешь ли, если вокруг жизнь, деревья, дети, собачня и даже просто трава, просто даже ягель, всегда веришь – жив Иисус! На мысе Дежнева мне явилось видение Иного, Небога, могучего и насмешливого, перекинувшего свои столбообразные ноги через пролив на Америку и Россию. Нам показалось, что здесь-то нам и придет конец, на грани двух миров, которую не перешагнуть, и здесь мы станем холодным тленом, как вдруг мы увидели под скалами длинный каяк. Да, внизу на гальке лежала лодка, сшитая из шкур, натянутых на кости морзверя, а вокруг не было ни души, а на горизонте-то тянулись какие-то темные полосы, может быть, просто тучи, а может быть, и Аляска! Мы стали спускаться к морю, и в это время нас обнаружил пограничный патруль. Три солдатика сначала кричали нам, потом начали стрелять. У них были карабины-полуавтоматы, а у нас паршивые вохровские трехлинеечки, но… Но если бы эти ребята-пограничники знали, насколько мы их сильнее и страшнее и как нам нужен этот каяк, они, наверное, побоялись бы вступать в бой. С такой страстью я бился, пожалуй, только один раз, в отряде «маки», когда мы отбивали у немцев винный склад в Шатильоне. Господи, прости меня! Через полчаса все было кончено, все друг друга перебили. Я остался один в тишине. Я был только ранен в руку. Отчетливо вижу и сейчас белобрысую голову пограничника, прислоненную к камню. Он словно слушает что-то там внутри, а ветер перебирает его волосики, как хлеб в неурожайный год. Все мои товарищи остались в чукотских камнях – Дмитро и Олег, и Гедиминас, и Боря. До каяка дополз один лишь Гурченко Александр, нынешний доктор теологии в Римском университете. Вдруг с моря повалил туман, густой, как дымовая завеса. Я столкнул лодку в воду, упал в нее и потерял сознание. Сколько времени я болтался в этом каяке по волнам, сказать трудно. Иногда мне казалось, что я вижу небо, то вечернее синее, то золотое. Странная улыбка посещала меня в такие минуты просветления. С этой улыбкой я смотрел, как борются за меня Бог и Природа. Природа терзала меня, вытягивала из меня кровь, нависала надо мной зеленой стеной с пенной гривой, и не со зла, конечно, а просто подчиняясь своим законам. Бог посылал мне птиц, чтобы ободрить. Они, большие и белые, пролетали через пустынные небеса, напоминая о жизни. Я не чувствовал ни страха, ни отваги, а лишь ждал развязки со странной улыбкой. Однажды птица села на корму каяка и посмотрела на меня с ожиданием, словно женщина. Глупый, ждущий, жадный взгляд голой и разогретой уже для любви женщины. Вдруг, все, что было в моей жизни с женщинами, прокрутилось передо мной мгновенным, но медленным, истекающим, но бесконечным кругом. Радость, тепло, благодарность и надежда охватили меня. Так бывает, когда кольнешься морфием. В следующую минуту мне стало страшно, что я никогда больше не увижу женщины. Тогда я сел в каяке и взялся за весло. Бог и Природа, как видно, пришли к соглашению. Через месяц я вышел из военно-морского госпиталя в Фербенксе и стал выступать по «Голосу Америки». Это был разгар «холодной войны», и в выражениях тогда не стеснялись. Ты не слышал моих выступлений? Нет, я не слышал его выступлений. В то лето я, первокурсник, танцевал вальс «Домино». Я первым выловил этот шлягер на волне «Радио Монте-Карло» и стал напевать: Домино, домино Промелькнуло в тенистых аллеях Домино, домино За террасой, где маки алеют… Аккордеонист Елкин услышал. Что это ты напеваешь, чувак? Давай-ка я подлабаю. Он подлабал, а вскоре и весь оркестр заиграл. Монте-Карло каждый вечер пело про таинственное домино. Европа, забыв о войне, неистово закружилась под щемящую мелко– или крупно буржуазную музыку. Домино затуманило пролетарские мозги. Мы-то думали, что «сегодня в доках не дремлют французы, на страже мира докеры стоят»… Увы, в доках-то они не дремали, но про стражу мира начисто забыли – танцевали «Домино». – А ты чего же не лабаешь, чувак? – укоризненно сказал мне Елкин. – Вон бери эриковскую дудку, он сурлять ушел, и лабай. – Я не хочу лабать. Я танцевать хочу. Я только что научился. Видишь, стоит гимнастка Галя? У нее розовые щеки и белые зубы, у нее спина, как у кошки, она таинственна, как «Домино»… – Чувак, не связывайся с Галкой. За ней такие битки ходят, закон джунглей! – А, ерунда! Домино, домино… Дотанцевался! Сбросили с третьего этажа на угольную кучу. – Ну, значит, и у тебя было интересное лето. – А женщина, Саня? Та, что сидела на корме? – Ее мне Бог послал для спасения из вод. С тех пор я больше никогда такого не испытывал. С каждым годом мне все меньше и меньше хотелось женщину, а теперь, вот уже несколько лет, и вообще… – Правда, Саня? – Ну, конечно, – он небрежно кивнул и пояснил: – Уран. Вот подъезжаем. Вечный город встает из тумана. «Фиат» плывет по холмам Ломбардии, а мы видим Рим. С берегов Арно мы видим берега Тибра. Странная зоркость. Впрочем, не более странная, чем наши четкие воспоминания. О, наши четкие воспоминания! Мы вспоминаем, как подъезжал к городу на Семи Холмах, а город уже течет мимо нас: и Виа-дель-Корсо, и пьяцца Мадама, и Венето, и площадь Святого Петра, а там и Папа мелькает в высоком окне в зеленом френче и фуражечке а-ля Киров – уж эти четкие воспоминания! Город течет через нас со своими бесчисленными автомобилями, а мы все катим с холма на холм и вспоминаем об Аппиевой дороге, о походе Суворова через Альпы, а они уже идут мимо нас, суворовские гренадеры в шутовских киверах, освободители Европы от ига насильственной демократии. – Сегодня будет жаркий день. Давай помолимся за них. Они умрут от жажды. Однако, когда мы вышли из машины перед придорожным распятием, жарой и не пахло, было сыро и холодно, и птица кричала, словно в Литве. Неподалеку на раздавленном доме стоял танк нашей армии. Четверо танкистов, лежа у гусеницы, резали на мелкие кусочки венгерскую колбасу. – Нам плохо, чуваки, мы заблудились, – заныли они при виде своих. – Хуй его знает, где мы едем. Нас тут не любят. Руссо, говорят, чушка поросячья. Пить хочется, а валюты нету. Танк забодать? Расстреляют. Боезапас забодать? Расстреляют. На венгерской колбасе далеко не уедешь. Чуваки, мы домой хотим! Проводили бы до дома! Я вспомнил дом свой – всю бездну унижений. Всех выблядков, дрожащих за свои пайки. Я вспомнил и пайки. Развал кремлевского пайка на свежевымытом столе. Все наоборот: был гроб, теперь яства! Родное русское: краб-чатка, боржом, коньяк, нежнейшая селедочка, какая уже на поверхности России не бывает, а вылавливается только в подземных реках. Я вспомнил вдруг кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве, как они удаляются от меня все выше и выше, все ниже и ниже, все мельче и мельче… – А что там бьется у вас в танке под брюхом? – спросил я танкистов. – Гулкое сердце России, еще не тронутое порчей. Я глянул на Саню и увидел, что он все-таки здорово постарел с той ночи в Праге, с той памятной ночи вторжения. Я увидел, что и нервы у него уже не те: цепочка слезинок катилась по огромной ломбардии его лица. Немалого труда мне стоило спрятаться за танк. – Саня, я не переплывал Берингов пролив. В то лето я танцевал вальс «Домино». – С Богом, ребята! – сказал он и осенил нас крестом. – Желаю вам в пути не умереть от жажды. Мы поехали. Я сидел рядом с водителем, следил за дорогой в прорези и в перископ и командовал: – Выезжаем на автостраду! Покажи правый поворот, пропусти «Ланчу»! Перестраивайся в левый ряд, пропусти «Вольво» и «Мерседес», включай левую мигалку! Выключай мигалку, прибавь газу! Встань на линии «стоп»! Опять включай мигалку, но жди! Почему? Потому, мудила, что нам на стрелку, а стрелка пока не горит. Загорелась! Выезжай на перекресток, но пропусти «Лей-ланд»… Водитель, потный грузин, стонал от наслаждения и благодарности. – Ай, кацо, как хорошо едем! Что я без тебя бы делал? Сгорел бы от стыда! Командир экипажа, лейтенант Хряков, сидел на башне и кричал по-итальянски в окна идущих параллельно с нами туристских автобусов, текст я написал на бумажке русскими буквами: – Советский танк, господа! Мы заблудились! Умираем от жажды! Просим несколько бутылочек кока-колы или немного денег! Спасибо от всего сердца! Туристы охотно давали и воду, и деньги, и сандвичи. Ребята повеселели – так ехать можно! Они совсем уже успокоились, но танку все еще было страшновато, и он летел по автостраде, как окаянный странник, как слон Ганнибала, отбившийся от карфагенской колонны. – Вернемся ли мы когда-нибудь на свою родину? – весело спросил стрелок-радист Мухамеджанов. Вокруг пылали мрачным огнем сумерки суперцивилизации, сквозь вишневые и оранжевые дымы проносились неоновые вывески фирм, стеклянные кубы фабрик, емкости и кишечники нефтеперегонных заводов. – Смотрите, ночь уже, а ни одной скульптуры Ильича, – сделал замечание Махнушкин. – А ты помнишь, Махнушкин, помнишь свою родину? – строго спросил я его. – Ведь она велика. Помнишь, Махнушкин, как ты заболел диабетом и родина щедро лечила тебя в своем госпитале под Клайпедой? – Так точно, помню, – сказал Махнушкин. – Я был тогда старшим матросом на ракетном крейсере «Стража» и подцепил диабет, где не помню. Я помню, как вы меня лечили, товарищ, отлично помню ваш шприц, но вот имя-отчества не помню. – А помнишь, Махнушкин, как рядом на стадионе играла день-деньской куча разноцветных котят? Ты их ласкал, бывало. – Так точно, помню. Я тогда их мамашу придушил по приказанию главного врача. – Хорошо, что память у тебя крепкая, милейший мой Махнушкин. – Память подводит редко, товарищ гражданин Советского Союза. Котята были отличные. Самочки. – Нет, коты, Махнушкин. – Никак нет, самочки. – Вот видишь, память тебя подвела. Коты! – Никак нет… Автострада вдруг оборвалась, и мы сползли на холмистую равнину, окаймленную дубовыми рощами и отдельными дубами. В глубине равнины стоял белый дом, внутри которого и вокруг светились гостеприимные тихие огни. Все было как на картине какого-нибудь спокойного английского художника. Все быстро и бесшумно приближалось. Наконец я увидел себя в кругу своей новой семьи: леди Брудпейстер, чилдренята, старик Кулаго и сам адмирал. Попивая кофеек, потягивая «Шартрез» (из монастыря Шартрез, а не из Раменского ликерно-водочного завода) я поглядывал иногда на дом, спокойный, как раннее детство, и видел в окнах второго этажа слуг, которые, с милым юмором на лицах, готовили ко сну постели: большую, как фрегат, кровать красного дерева для нас с Машей, гамак для адмирала, модерновые ярчайшие нары для детей и походную русско-республиканскую раскладушку для старика Кулаго. Все мы за столом нежно и осторожно улыбались друг другу, боясь спугнуть мгновение. До поры до времени все было спокойно. Бесенок Щ мирно копошился в цукатном торте. Мраморный динозавр, вытянув шею, осторожно, будто впервые, нюхал закат над Атлантикой. Подполковник Чепцов с закрытыми глазами неподвижно сидел в телевизоре, похожий на скульптуру с острова Пасхи. Мы делали вид, что не замечаем этих пришельцев, как будто исключаем их из нашего нежнейшего мгновения. Глупую пушку танка, высунувшуюся из кустов, вообще никто из нас не заметил. – Врубай заднюю, Резо, – сказал я нашему водителю. – Не туда заехали! Там, за столом, даже и не услышали рева нашего танка, когда мы рванулись назад. Они берегли свое мгновение и стремительно удалялись от нас со своими дымящимися чашечками в руках и со своей светящейся в сумерках скатертью версальского полотна. Танк задним ходом въехал в кумачовое царство, в море мерцающих новостроек красавицы Москвы. Все для народа, все во имя народа, слава КПСС, партия и народ едины, идеи Ленина вечны, наша цель коммунизм, слава КПСС, слава КПСС, твердили нам нижние этажи московского неба, а в центре неба висел растопыренный спутник, висел и пел неувядаемую песню «Хаз-Булат удалой». Слышался также диалог двух высочайших вершин, двух Останкинских телебашен, из которых одна стояла у себя в Останкино, а другая, чуть покачиваясь, брела где-то в ночном мареве Чертанова. – Весь засыпной аппарат собран в один укрупненный узел весом в сто двадцать тонн, – говорила одна башня. – Сократив в три с лишним раза время ремонта агрегата, коллектив дал доменщикам возможность выплавить дополнительно тысячи тонн чугуна, что на сотни тонн больше, чем в соответствующем квартале прошлого года. – Снижается засоренность, уменьшается заболеваемость хлопчатника черной корневой гнилью, – говорила другая башня. – До полного освоения хлопколюцерновых севооборотов промежуточные культуры сыграют поистине неоценимую роль. Все готово к севу в соответствии с решением ЦК КПСС. – Ну, вот и дома мы, слава Богу, – сказал лейтенант Хряков и широко перекрестился. – Семи часов еще нету? – спросил Махнушкин. – Успеем? – Ты, рыло, убийца матери моих котят, студню хочешь? – спросил я его. – Свиного или говяжьего? – поинтересовался он. – Телячьего? Быть не может! Вечный советский солдат, начиная еще с Халхин-Гола, пересекая бело-финскую и Отечественную, кончая последней разведкой в Ломбардию, вечно молодой в разных родах войск, соперник Васи Теркина Теодорус Махнушкин мало верил в улыбки судьбы и никогда на них, на улыбки эти блядские, не рассчитывал, а если получал самую малость, то радовался, как дитя. И вдруг! Пять ведер янтарного холодца из телячьих ножек! Обалдеешь! Всего было вдоволь на разгулявшейся свадьбе – и выпить и закусить, а гости уже расползлись со стола по всей квартире – сильно накушались. Где-то пел хоровой кружок. Где-то учили нахального Юрика родину любить, перепускали из угла в угол. Где-то Алик Неяркий вращал жениха в космической центрифуге, а тот просил: «Еще, еще, давай, Алька, крутани еще разочков сто, тренировка никогда не помешает». Где-то танцевали шейк под песню протеста в исполнении Дина Рида. Коллега Чепцова, соратник по невидимому фронту в валютном гардеробе, генерал Лыгер тряс частями тела вместе с бывшей своей законной Полиной Игнатьевной. Неплохо получалось даже после двадцатилетнего паралича! Хозяин же дома Чепцов под шейковый ритм танцевал танго с невестой, прижимая дочку к себе всем телом и воображал, что катает ее на раме велосипеда. – Папа, бросьте! Шейк ведь! Пустите! – Нина откидывала голову назад, пытаясь спасти свой рот от жестких губ старика, а ноздри от чесночного дыхания. – Пой, деточка, пой свою песню протеста, – хрипел Чепцов. Песня протеста советской молодежи, исполненная машинисточкой-пантомимисточкой Ниночкой Лыгер-Чепцовой Властям Претории продажным мы заявляем свой протест… арабским воинам отважным шлем привет из разных мест! Мой милый, ты меня покинул… исчезла юная луна… и выхожу я через силу… за космонавта Колтуна… Мы гневно говорим Лоп Нолу – в Камбодже снова будет принц!… Мы презираем Гонолулу и всех ночных его цариц! Мой милый, памяти отрава течет, как черная река.… и чахну я, как чахнут травы, в наждачных лапах старика… Позор надменным португальцам! Успеха копьям ФРЕЛИМУ!. В кулак мы загибаем пальцы… Пантомиму… Пантомиму… А милый ее тем временем лежал на балконе в мусорном контейнере и слезно просил всю компанию: – Рюмочку! Глоточек! Ребята, спасите! Умираю! Горю, тону, в узел завязываюсь! Вдруг он увидел над домами гигантский огненный фонтан. Вслед за фонтаном изумрудно сверкающее ядро поднялось в небо и разорвалось там на сотни звезд, частично белых, частично желтых, частично сиреневых. Трепещущий свет озарил могучий город, и в этом свете Пострадавший увидел вдали, за Ходынским полем отчетливую фигуру динозавра высотой с Министерство иностранных дел, а может быть, и выше. Ракеты салюта освещали его маленькую – но все-таки не меньше танка! – голову с простым рязанским лицом, змеиную шею, расширяющуюся книзу и переходящую в немыслимо огромный жопоживот с выпирающими буграми мускулов. – Товарищи, на помощь! Динозавр в столице! Звоните! Бейте в набат! – закричал Пострадавший. Гости столпились у балконной двери, дышали воздухом, любовались салютом. – Действительно, динозавр, и немалых размеров! – Ой, мамочки, небось он там народу-то подавил, на Смоленской! – Ничего, правительство примет меры! – Думаете? – А вы как думаете? Иначе? – Бомбу надо на него! Китайские штучки! Бомбу атомную надо на него! – А что он вам, мешает? – Так ведь людей же давит же на Смоленской площади, здания трясет, мешает уличному движению! – Мне лично не мешает. Сегодня салют из скольких залпов? – До Смоленской отсюда рубчика три на такси будет. – Может, все-таки позвонить куда следует? – Да бросьте попэрэд батьки у пэкло! Правительство примет меры, на то им головы дадены народом. – Эх, салют-салют… зола это, а не салют! Японская пиротехника! Химия! Липа! Вот раньше были салюты! Вождь народов висел на дирижабле, а дирижабль, понял, замаскирован под тучи, так что вождь как будто сам там висит, на каждого гражданина смотрит, а вокруг розы, фонтаны, ручьи… – Тогда все было проще, естественней, вкуснее… – И цены снижали е-же-годно! Как весна на носу, так и ждешь – чего еще подешевеет? Салют кончился, и город погрузился во мрак, и динозавр пропал. – Вот видите, нету динозавра! Это была киносъемка, товарищи! Давайте-ка к столу, к столу, товарищи! Всех, что греха таить, беспокоили огромные остатки закусок и напитков, все потянулись к столу. Танкисты помогли даже Пострадавшему выбраться из контейнера и присоединиться к свадьбе. Стол напоминал последний день Помпеи, к вечеру. Некоторая странность присутствовала за столом, но ее постарались не заметить, чтобы выпить и закусить без помех. Странность, однако, и после рюмки не улетучилась, и наконец до всех дошло – присутствие странности выражалось в отсутствии хозяина дома, подполковника в отставке Чепцова. Нельзя, однако, сказать, что его совсем не было. Огромное его лицо смотрело на всех гостей с экрана телевизора «Рубин». Прелюбопытнейшая складывалась обстановочка, не свадьба получалась, а КВН!

The script ran 0.025 seconds.