Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Г. Д. Робертс - Шантарам [2003]
Язык оригинала: AUS
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, thriller, Биография, Приключения, Роман, Современная проза, Философия

Аннотация. Впервые на русском - один из самых поразительных романов начала XXI века. Эта преломленная в художественной форме исповедь человека, который сумел выбраться из бездны и уцелеть, протаранила все списки бестселлеров и заслужила восторженные сравнения с произведениями лучших писателей нового времени, от Мелвилла до Хемингуэя. Грегори Дэвид Робертс, как и герой его романа, много лет скрывался от закона. После развода с женой его лишили отцовских прав, он не мог видеться с дочерью, пристрастился к наркотикам и, добывая для этого средства, совершил ряд ограблений, за что в 1978 году был арестован и приговорен австралийским судом к девятнадцати годам заключения. В 1980 г. он перелез через стену тюрьмы строгого режима и в течение десяти лет жил в Новой Зеландии, Азии, Африке и Европе, но блльшую часть этого времени провел в Бомбее, где организовал бесплатную клинику для жителей трущоб, был фальшивомонетчиком и контрабандистом, торговал оружием и участвовал в вооруженных столкновениях между разными группировками местной мафии. В конце концов его задержали в Германии, и ему пришлось-таки отсидеть положенный срок - сначала в европейской, затем в австралийской тюрьме. Именно там и был написан «Шантарам». В настоящее время Г. Д. Робертс живет в Мумбаи (Бомбее) и занимается писательским трудом. «Человек, которого «Шантарам» не тронет до глубины души, либо не имеет сердца, либо мертв, либо то и другое одновременно. Я уже много лет не читал ничего с таким наслаждением. «Шантарам» - «Тысяча и одна ночь» нашего века. Это бесценный подарок для всех, кто любит читать». Джонатан Кэрролл

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

— Да, он мой друг, — ответил я и вспомнил вдруг, что разговариваю с журналисткой. Уткнувшись взглядом в темный ковер под ногами, я пытался привести в порядок свои мысли, крутившиеся, как песчинки, подхваченные смерчем. Я поднял голову и встретился с ней глазами: — Спасибо тебе, Кавита. А теперь извини, мне надо идти. — Послушай, — произнесла она мягко, — я сразу составила репортаж об этом и продиктовала его по телефону. Если он появится в вечерних новостях, то копы, возможно, будут действовать осторожнее. Между нами, я не думаю, что это Абдулла. Я не могу в это поверить. Он мне всегда нравился, я была даже немного увлечена им, когда ты впервые привел его в «Леопольд». Возможно, это увлечение еще не совсем прошло, йаар. Я не верю, что он Сапна и что он совершил все эти чудовищные убийства. Она ушла, улыбнувшись мне сквозь слезы. Вернувшись к нашему столику, я извинился за то, что вынужден покинуть их, и, не пускаясь в объяснения, снял сумочку Лизы со спинки стула и приготовился отодвинуть его. — Лин, тебе и вправду необходимо уйти? — разочарованно протянул Чандра. — Мы же еще не обсудили вопрос о кастинговом контракте. — Ты что, действительно знаком с этим Тахери? — спросил Клифф с оттенком обвинения в голосе. Я посмотрел ему в глаза твердым взглядом: — Да, а что? — И к тому же ты уводишь с собой очаровательную Лизу, — надул губы Чандра. — Двойная потеря для нас. — Я слышал о нем много разного, йаар, — гнул свое Клифф. — Как ты с ним познакомился? — Он спас мне жизнь, Клифф, — ответил я чуть резче, чем мне хотелось бы. — При первой же нашей встрече в притоне Стоячих монахов. Открывая дверь для Лизы, я оглянулся на компанию за столиком. Клифф и Чандра шептались о чем-то, склонившись друг к другу и не обращая внимания на обескураженных девушек. Около мотоцикла я рассказал Лизе обо всем. Она заметно побледнела, но быстро взяла себя в руки и согласилась со мной, что прежде всего надо съездить в «Леопольд». Абдулла мог быть там или мог оставить для нас записку. Лиза была напугана, я почувствовал этот страх в ее руках, когда она обхватила меня на мотоцикле. Я гнал мотоцикл, лавируя между медленно ползущим транспортом, полагаясь на инстинкт и удачу, как это делал Абдулла. В «Леопольде» мы нашли Дидье, целеустремленно напивавшегося до потери пульса. — Все кончено, — пролепетал он заплетающимся языком, наливая себе новую порцию виски из большой бутылки. — Все кончено. Они пристрелили его час тому назад. Все только об этом и говорят. В мечетях Донгри уже молятся по усопшему. — Откуда ты знаешь? — потребовал я. — Кто тебе сказал? — Молятся по усопшему! — пробормотал он, уронив голову на грудь. — Дурацкая напыщенная фраза. Как будто можно молиться по кому-то еще! Все молитвы — это молитвы по усопшим. Я схватил его за лацканы рубашки и встряхнул. Официанты, привязавшиеся к Дидье не меньше моего, наблюдали за мной, размышляя, не пора ли им вмешаться. — Дидье! Послушай меня! Откуда ты знаешь? Кто тебе сказал? Где это произошло? — Полиция была здесь, — проговорил он вдруг очень четко и ясно. Он поднял голову и внимательно поглядел мне в лицо своими бледно-голубыми глазами, словно всматривался во что-то на дне пруда. — Они хвастались этим Мехмету, одному из совладельцев заведения. Ты знаешь его. Он иранец, как и Абдулла. Кое-кто из копов, окопавшихся на колабском участке напротив, участвовали в засаде. Говорят, они окружили его в переулке около Кроуфордского рынка. Они окликнули его и велели сдаваться. Они сказали, что он стоял совершенно спокойно в своей черной одежде, а его длинные черные волосы развевались на ветру. Копы долго и детально описывали это. Странно, не правда ли, что они так подробно говорили о его волосах и одежде? Как ты думаешь, Лин, что бы это значило? Потом… потом они сказали, что он вытащил два пистолета и стал стрелять в них. Они тут же открыли ответный огонь. Они сказали, в него попало столько пуль, что все его тело было изуродовано. Они буквально разорвали его на части. Лиза заплакала и села рядом с Дидье. Он горестно обнял ее, но сделал это автоматически, не глядя на нее. Он держал ее за плечи и покачивал из стороны в сторону, но точно так же он горевал бы, обхватив руками себя самого, если бы был один. — Там собралась большая толпа, — продолжил он. — Все были в отчаянии. Полицейские стали нервничать. Они хотели увезти его тело в больницу в одном из своих фургонов, но толпа опрокинула фургон. Тогда они отнесли его в полицейский участок около рынка. Люди последовали за ними, выкрикивая проклятия и угрозы. Наверное, они еще там. Полицейский участок у Кроуфордского рынка. Мне надо было мчаться туда. Я должен был увидеть его тело, увидеть его. Вдруг он еще жив… — Посиди здесь с Дидье, — сказал я Лизе. — Я вернусь. Или, если предпочитаешь, возьми такси и поезжай домой. Я чувствовал, как мне в бок, возле сердца, вонзилась стрела, проткнувшая меня насквозь. Я мчался к Кроуфордскому рынку, и с каждым вздохом стрела колола меня в сердце. Мне пришлось оставить мотоцикл, не доезжая до полицейского участка, потому что улица была запружена народом. Я был окружен взбудораженными, бессмысленно топтавшимися на месте людьми, по большей части мусульманами. Судя по тому, что они кричали и скандировали, ими владела не просто скорбь. Смерть Абдуллы всколыхнула старые обиды и недовольство, которое годами копилось в бедных мусульманских кварталах вокруг рынка, обойденных вниманием городских властей. Со всех сторон доносились жалобы и требования, подчас противоречащие друг другу. Кое-где в толпе слышались молитвы. Каждый шаг сквозь этот хаос приходилось отвоевывать с боем. Людские волны накатывали на меня, сметая в сторону, вперед, затем опять назад. Все толкались, отпихивали друг друга руками и ногами. Несколько раз я чуть не упал, и меня наверняка затоптали бы, если бы я не хватался за чью-нибудь рубашку, платок или бороду. Наконец я пробился ближе к полицейскому участку и оцеплению. Копы в шлемах и со щитами выстроились в три-четыре ряда вдоль всего участка. Человек рядом со мной схватил меня за рубашку и стал колотить по голове и лицу. Не знаю, почему он атаковал меня, — возможно, он и сам не понимал этого, но выяснять причины мне было недосуг. Прикрыв голову руками, я попытался освободиться, но он вцепился в мою рубашку мертвой хваткой. Тогда я ткнул пальцами ему в глаза и ударил кулаком по виску. Он упал, выпустив из рук мою рубашку, но на меня напали другие. Толпа расступилась, и я оказался в центре небольшого круга, где вынужден был отбиваться от ударов сразу со всех сторон. Я понимал, что добром это не кончится, рано или поздно силы у меня иссякнут и я не смогу сопротивляться. Спасало то, что люди набрасывались на меня по очереди и не владели техникой боя. Размахнувшись, они наносили удар, а затем отступали. Я молотил кулаками всех, приближавшихся ко мне, но в таком плотном окружении шансов у меня было немного. Лишь то, что люди увлеклись дракой, мешало им нахлынуть со всех сторон и раздавить меня. В этот момент ко мне решительно пробилась группа из нескольких человек во главе с Халедом Ансари. Инстинктивно отмахиваясь от всех, возникавших передо мной, я едва не заехал ему по физиономии, но он поднял обе руки, призывая меня остановиться. Его люди стали прокладывать путь сквозь толпу, а он прикрывал меня сзади. Кто-то все же нанес мне удар по голове, и я опять кинулся в гущу людей, преисполненный желания схватиться со всеми жителями этого города и драться до тех пор, пока не потеряю всякую чувствительность под их ударами, пока не перестану ощущать эту стрелу у меня в груди, посланную как сигнал смерти Абдуллы. Но Халед и двое его друзей обхватили меня руками и вытащили из адского столпотворения. — Его здесь нет, — сказал Халед после того, как мы нашли мой мотоцикл и он вытер носовым платком кровь с моего лица. Она текла из носа и разбитой нижней губы. Под глазом быстро расцветал большой фингал. Но я ничего этого не чувствовал, никакой боли. Вся боль была сосредоточена у меня в груди, рядом с сердцем, пронзая меня с каждым вдохом и выдохом. — Его здесь нет, — повторил Халед. — Сотни людей взяли участок приступом еще до того, как мы сюда добрались. Когда полицейские отогнали их, то обнаружили, что все камеры пусты. Толпа выпустила арестованных и унесла тело Абдуллы. — Господи боже мой! — простонал я. — Черт бы побрал все на свете! — Мы немедленно займемся этим, — спокойно и уверенно произнес Халед. — Выясним, что произошло, и найдем его… его тело. Я вернулся в «Леопольд». Дидье и Лиза уже ушли, а за их столиком сидел Джонни Сигар. Я обессиленно опустился на стул рядом с ним, как Лиза рядом с Дидье пару часов назад. Поставив локти на стол, я стал протирать руками глаза. — Это ужасно, — простонал Джонни. — Да, — отозвался я. — Ну почему, почему это произошло? Я только пожал плечами. — Какая-то дикая случайность! — Да… — Я же говорил ему, что не надо. Он и без того достаточно заработал вчера. Но ему приспичило сделать еще один рейс. — О чем ты? — с недоумением обернулся я к нему, сердясь, что он несет какую-то бессмыслицу. — Как о чем? Об аварии. — О какой аварии? — С Прабакером! — Что?! — О Господи, Лин! Я думал, ты уже знаешь… — выдавил Джонни. Кровь отхлынула от его лица. Голос его прервался, из глаз потекли слезы. — Я думал, ты знаешь. Что я мог подумать, когда ты в таком виде? Я решил, что тебе все известно. Я жду тебя здесь уже целый час. Я поехал искать тебя, как только вышел из больницы. — Из больницы… — тупо повторил я. — Да, больницы Святого Георгия. Он в палате интенсивной терапии. После операции… — Какой операции? — Он очень сильно пострадал, Лин… Он еще жив, но… — Но что?! Джонни, не выдержав, зарыдал. Сжав зубы и сделав несколько вдохов и выдохов, он с трудом успокоился. — Вчера поздно вечером он взял двух пассажиров. Точнее, уже в три часа утра. Мужчине с дочерью надо было в аэропорт. На дороге перед ними была ручная тележка. Ты знаешь, люди часто возят по ночам грузы по шоссе, хотя это запрещено. Но они хотят сократить путь, чтобы не тащить тяжелую повозку много миль в обход, йаар. Тележка была нагружена длинными стальными брусьями для постройки дома. На крутом подъеме они не удержали свою тележку. Она выскользнула у них из рук и покатилась назад. Прабакер выехал из-за угла, и эта махина врезалась прямо в его машину спереди. Стальные брусья прошили ее насквозь. Пассажиры на заднем сидении были убиты сразу же. Им снесло головы. Начисто. Прабакера брусья ударили в лицо… Он опять заплакал, и я положил руку ему на плечо, успокаивая его. Люди за соседними столиками оборачивались на нас, но тут же отводили глаза. Когда Джонни немного пришел в себя, я заказал ему виски. Он опрокинул стакан одним залпом, точно так же, как Прабакер в самый первый день нашего знакомства. — В каком он состоянии сейчас? — Доктор сказал, он не выживет, Лин, — прорыдал Джонни. — Стальной брус напрочь выворотил его челюсть, со всеми зубами. На том месте, где были рот и челюсть, теперь дыра, просто дыра… И шея вся разодрана. Они даже не стали перебинтовывать лицо, потому что вставили в эту дыру кучу всяких трубок. Чтобы поддерживать в нем жизнь. Доктора удивлялись, что он вообще не погиб сразу же. Он сидел там два часа, пригвожденный к месту, и не мог двинуться. Доктора думают, что он умрет сегодня ночью. Поэтому я сразу поехал за тобой. У него также серьезные раны в груди, в животе и на голове. Он умирает, Лин. Он умирает. Нам надо ехать к нему. В палате реанимационного отделения я увидел Кишана и Рукхмабаи, которые плакали, обнявшись, около койки Прабакера. В ногах кровати молча стояли убитые горем Парвати, Сита, Джитендра и Казим Али. Прабакер был без сознания. Целая батарея аппаратуры поддерживала деятельность его органов. Несколько трубок были прикреплены к лицу — к тому, что осталось от его лица. Его великолепная, неповторимая, солнечная улыбка была стерта начисто. Ее… больше не было. На первом этаже я нашел дежурного врача, который ухаживал за Прабакером. Я вытащил пачку стодолларовых ассигнаций и стал совать их ему, говоря, чтобы он направлял все расходные счета ко мне. Доктор не взял денег. Он сказал, что нет никакой надежды. Прабакеру осталось жить несколько часов — может быть, даже минут. Поэтому он и пустил в палату родных и друзей. Ничего невозможно сделать — только быть рядом с ним и ждать, сказал он. Я вернулся в палату и отдал Парвати все деньги, какие у меня были. Найдя туалет, я вымыл в умывальнике лицо и шею. Синяки и ссадины на лице напомнили мне об Абдулле. Голова у меня раскалывалась от всех этих мыслей. Это было невыносимо. Я просто не мог представить себе моего многогрешного бесшабашного друга в окружении копов, которые стреляют и стреляют в него, пока от него ничего не остается. Я чувствовал, как слезы жгут мне глаза. Я закатил себе затрещину, чтобы прийти в себя, и вернулся в палату. Три часа я простоял вместе с другими в ногах постели. Затем я почувствовал, что сил у меня не осталось совсем и что я вот-вот усну прямо на ногах. Тогда я поставил два стула в дальнем углу, сел на них, и меня сразу поглотил сон. Я оказался в деревне Сундер. Я снова плыл на волнах приглушенных голосов людей, собравшихся вокруг меня в ту первую ночь, когда отец Прабакера положил руку мне на плечо, а я стиснул зубы под усыпанным звездами небом. Когда я проснулся, Кишан действительно сидел рядом со мной, положив руку мне на плечо. Наши глаза встретились, и мы беспомощно заплакали. Когда уже не осталось сомнений, что Прабакер умрет, и мы осознали этот факт, мы четыре дня и четыре ночи наблюдали за тем, как страдает его цеплявшееся за жизнь тело — то, что осталось от него, почти-Прабакер с ампутированной улыбкой. В конце концов, глядя четыре дня и четыре ночи, как он мучается от боли, и не понимая, за что он так наказан, я начал желать всем сердцем, чтобы он умер скорее. Я так любил его, что нашел какой-то чулан со швабрами и, опустившись на колени рядом с бетонным желобом, в который равномерно капала вода из крана, я стал умолять Бога, чтобы он позволил Прабакеру умереть. И он умер. На пороге хижины, где Прабакер поселился с Парвати, сидела его мать Рукхмабаи, обернувшись к миру спиной и распустив свои длинные волосы. Они спускались до пола черным ночным водопадом. Она взяла ножницы и обрезала волосы у самого затылка. Они упали на землю, как умирающая тень. Когда мы по-настоящему любим кого-нибудь, то сначала больше всего боимся, что он разлюбит нас. Но на самом деле нам надо бояться, что мы разлюбим его, когда он умрет и оставит нас. Я по-прежнему люблю тебя, Прабакер, люблю всем сердцем. Я не могу подарить тебе мою любовь, но иногда она мешает мне дышать. До сих пор мое сердце погружается иногда в печаль, в которой без тебя нет ни звезд, ни смеха, ни покоя. Глава 30 Героин лишает душу чувствительности, это сосуд, который её поглощает. Тот, кто плывёт по мёртвому морю наркотического забвения, не испытывает ни боли, ни сожаления, ни стыда, ни горя, ни чувства вины. Он не впадает в депрессию, но ничего и не желает. Вселенная сна входит в него и окутывает каждый атом его существа. Спокойствие и тишина, которые ничто не может нарушить, рассеивают страх, исцеляют страдание. Мысли дрейфуют, подобно океанским водорослям, и теряются где-то вдалеке, в каком-то сером дремотном забвении, которое невозможно ни осознать, ни определить. Тело отдаётся во власть сна, все жизненные процессы замирают, как при низкой температуре, сердце едва бьётся, дыхание постепенно стихает, лишь изредка раздаются слабые шёпоты. Вязкое онемение охватывает конечности и погружает в нирвану, распространяется вниз, в глубину, спящий соскальзывает в забытьё, обретает вечное и совершенное блаженство. За это достигаемое химическим путём освобождение, как и за всё во Вселенной, приходится расплачиваться светом. Прежде всего меркнет свет в глазах наркомана. Потребитель героина лишён света в глазах настолько, насколько лишены его греческие статуи, кованый свинец, пулевое отверстие в спине мёртвого человека. Потом уходит свет желания. Пристрастившиеся к героину умерщвляют желание тем же оружием, которым они убивают мечту, надежду и честь, — дубиной своего пагубного пристрастия. А когда уходит всё, что освещает жизнь, последним гаснет свет любви. Чуть раньше, чуть позже, когда наркоман доходит до последней точки, он бросает любимую женщину, без которой прежде не мыслил своего существования. Раньше или позже каждый человек, пристрастившийся к героину, становится дьяволом в клетке. Я парил в воздухе, плыл на поверхности жидкости, налитой в ложку, и ложка эта была огромна, как комната. Опиумный плот, сковавший меня параличом, медленно пересекал маленькое озеро, плескавшееся в ложке, и плотогоны где-то над моей головой, неся в себе высшую гармонию, казалось, знали какой-то ответ. Я не отводил от них взора, сознавая, что ответ есть, и он может спасти меня. Но я не мог его обрести, потому что глаза мои закрывались, словно налитые тяжёлым свинцом. Иногда я просыпался. Временами настолько приходил в себя, что мне хотелось новой дозы смертоносного зелья. А иногда сознание работало так чётко, что я помнил всё. Похорон Абдуллы не было, поскольку тела не нашли. Оно исчезло во время бойни, как и тело Маурицио, бесследно, словно вспыхнувшая и догоревшая звезда. Я помог отнести тело Прабакера на гхат — место ритуального сожжения мертвецов. Улочки трущоб переполнились горем: я не мог больше оставаться среди друзей и родственников моего друга, оплакивавших его. Они стояли почти на том самом месте, где всего несколько недель назад праздновали женитьбу Прабакера. С крыш некоторых хижин всё ещё свешивались обрывки свадебных лент. Я поговорил с Казимом Али, Джонни, Джитендрой и Кишаном Манго, потом отправился в Донгри. У меня возникли вопросы к моему боссу Абдель Кадер Хану, вопросы, которые кишели во мне, как черви в яме Хасана Обиквы. Дом близ мечети Набила был заперт на висячий замок, в нём царило безмолвие. Никто во дворе мечети и в торговом ряду, занимавшем целую улицу, не мог мне сказать, когда ушёл хозяин и можно ли ждать его в ближайшее время. Разочарованный и злой, я поехал к Абдулу Гани. Его дом был открыт, но слуги сказали, что он уехал из города отдохнуть на несколько недель. Я посетил мастерскую, где изготовлялись паспорта, и застал поглощённых работой Кришну и Виллу. Они подтвердили, что Гани дал им инструкции и деньги на несколько недель работы, сказав, что отбывает в отпуск. Тогда я направился на квартиру Халеда Ансари и обнаружил там бдительного стража, сообщившего мне, что Халед в Пакистане и что он не имеет ни малейшего понятия, когда вернётся суровый палестинец. Другие люди из совета мафии Кадера внезапно и благополучно исчезли. Фарид находился в Дубаи, генерал Собхан Махмуд — в Кашмире. Никто не отозвался, когда я постучал в дверь Кеки Дорабжи. На всех окнах были спущены шторы. Раджубхай, которого в любой день можно было застать в его конторе в Форте, отправился навестить больного родственника в Дели. Даже мелкие боссы и их заместители или отсутствовали в городе, или их попросту нельзя было разыскать. Те же, кто оставался на месте, — агенты по продаже золота, перевозчики валюты, паспортные курьеры, — все они были вежливы и дружелюбны. Их работа, казалось, шла по-прежнему, в том же ритме. И моя собственная деятельность продолжалась столь же бесперебойно, как обычно. Меня ждали на каждой станции, в центре обмена валюты, в ювелирном магазине, — повсюду, куда простиралась империя Кадера. Для меня оставляли инструкции у торговцев золотом, валютчиков, мошенников, ворующих и продающих паспорта. Уж не знаю, можно ли было это счесть для меня комплиментом, признанием, что я надёжно функционировал и в отсутствие совета мафии, или они считали меня столь незначительным элементом общей схемы, что просто не удостаивали своими разъяснениями. Так или иначе, но я чувствовал себя страшно одиноким в городе. За одну неделю я лишился Прабакера и Абдуллы, своих ближайших друзей, а вместе с ними словно утратил привязку к некоему месту на физической карте. Осознание себя личностью некоторым образом подобно координатам на карте города, где нанесены пересечения наших дружеских связей. Мы знаем, кто мы, и определяем себя относительно людей, которых любим, и причин своей любви к ним. Я был той точкой в пространстве и времени, где дикое неистовство Абдуллы пересекалось со счастливой кротостью Прабакера. И вот теперь, брошенный на произвол судьбы и пребывающий в неопределённости после их смерти, я с тревогой и удивлением понял, насколько я стал зависим от Кадера и его совета боссов. Мне казалось, что мои отношения с большинством из них весьма поверхностны, но тем не менее я нуждался в их одобрении: их присутствия в городе мне не хватало почти в той же степени, что и компании моих умерших друзей. К тому же я злился. Мне потребовалось некоторое время, чтобы осознать природу этого гнева, понять, что его спровоцировал Кадербхай, — именно на него был направлен мой гнев. Я возлагал на Кадера вину за смерть Абдуллы, за то, что он не защитил и не спас его. Я не мог заставить себя поверить, что Абдулла, мой любимый друг, и безумный зверь Сапна — это один и тот же человек. Но был готов поверить, что Абдель Кадер Хан как-то связан с Сапной и с этими убийствами. Более того, я ощущал, что он предал меня, покинув город. Словно бросил одного переживать случившееся. Мысль, конечно, весьма нелепая и эгоцентричная. А на деле сотни людей Кадера продолжали свою деятельность в Бомбее, я ежедневно сталкивался со многими из них. И всё же я ощущал себя именно так — преданным и покинутым. Мои чувства к Хану подтачивала изнутри холодность, возникшая как результат сомнений и страха, смешанного с гневом. Я по-прежнему любил его и был к нему привязан, как сын к отцу, но он перестал быть для меня почитаемым и безупречным героем. Один воин-моджахед как-то сказал мне, что судьба дарует нам в нашей жизни трёх учителей, трёх друзей, трёх врагов и три большие любви. Но все двенадцать предстают в других обличьях, и мы никогда их не распознаем, пока не влюбимся, не бросим и не сразимся с ними. Кадер был одним из двенадцати, выпавших на мою долю, но его маска всегда была самой искусной. В эти полные одиночества и ярости дни, когда моё тоскующее сердце цепенело от горя, я начал думать о Кадере как о своём враге, возлюбленном враге. Сделка сменяла сделку, преступление следовало за преступлением, дни шли своим чередом, а моя надежда таяла. Лиза Картер добивалась контракта с Чандрой Мехтой и Клиффом де Сузой и получила его. Ради неё я присутствовал при заключении сделки и подписал бумаги как её партнёр. Продюсеры считали моё участие важным: я представлял для них безопасный путь доступа к криминальным деньгам мафии Кадер Хана — нетронутому и фактически неиссякаемому источнику. Ни тогда, ни раньше они и не заикались об этом обстоятельстве, однако именно оно стало решающим при подписании контракта с Лизой. В договоре было предусмотрено, что мы, Лиза и я, будем выискивать для трёх главных киностудий иностранцев в качестве «молодых актёров» — так здесь принято было называть статистов. Условия оплаты и комиссионные были оговорены на два года вперёд. После деловой встречи Лиза проводила меня до мотоцикла, оставленного на Марин-драйв у стены со стороны моря. Мы сидели на том самом месте, где Абдулла положил мне руку на плечо несколько лет назад, когда всё моё существо было наполнено шумом моря. Мы были одни с Лизой и сначала вели беседу, как это делают одинокие люди, — какие-то обрывки жалоб, фрагменты разговоров, которые мы уже вели, оставаясь одни. — Он знал, что это случится, — сказала она после долгого молчания. — Вот почему он передал мне этот кейс с деньгами. Мы говорили об этом. И он говорил, что будет убит. Ты знаешь о войне в Иране? Войне с Ираком? Несколько раз он был там на грани смерти. Я уверена, что ему это запало в голову: он хотел умереть, чтобы убежать от войны, а заодно от семьи и друзей. А когда дошло до края, если моя догадка верна, он решил, что так будет лучше. — Может быть, ты и права, — отозвался я, глядя на великолепное в своём безразличии море. — Карла мне однажды сказала, что мы все пытаемся убить себя по нескольку раз в жизни, и рано или поздно мы преуспеваем в этом. Лиза рассмеялась: я удивил её этой цитатой, но смех быстро оборвался, и она глубоко вздохнула, а потом наклонила голову так, чтобы ветер играл её волосами. — То, что случилось с Уллой, — тихо сказала она, — просто убивает меня, Лин. Не могу выбросить из головы Модену. Каждый день читаю газеты, ищу известий о нём, что, может быть его отыскали… Непонятно… И Маурицио… Ты знаешь, я несколько недель мучилась. Плакала без конца: и когда шла по улице, и читая книгу, и пытаясь забыться сном. Не могла есть, не испытывая тошноты. Беспрестанно думала о его мёртвом теле… и ноже… каково было Улле, когда она всадила в него нож… Но теперь всё это, кажется, немного улеглось, хоть и осталось где-то там, глубоко внутри, но уже не сводит с ума, как раньше. И даже Абдулла… не знаю, что это — шок или попытка отрицания свершившегося, но я… не позволяю себе думать о нём. Словно… словно я смирилась с этим, что ли. Но Модена — с ним гораздо хуже. Не могу заставить себя не думать о нём. — Я тоже его видел, — пробормотал я. — Видел его лицо, хотя даже не был в этом гостиничном номере. Скверное дело. — Надо было врезать ей как следует. — Улле? — Да, Улле! — Зачем? — Эта… бессердечная сука! Она оставила его связанным в этом номере. Принесла беду тебе… мне и… Маурицио… Но когда она рассказала нам о Модене, я просто обняла её, отвела в душ и ухаживала за ней, словно она только что поведала мне, что забыла покормить свою комнатную золотую рыбку. Надо было наподдать ей, стукнуть кулаком в челюсть или пнуть ногой в задницу — в общем, сделать хоть что-нибудь. Теперь её нет, а я всё ещё убиваюсь из-за Модены. — У некоторых это получается, — сказал я, сочувствуя её гневу, потому что сам его испытывал. — Есть такие люди, которые всегда умеют заставить нас жалеть их, как бы мы ни сердились потом и какими бы дураками себя ни ощущали. Они словно канарейки в угольных шахтах наших сердец. Если мы перестаём их жалеть, они подводят нас, и мы попадаем в беду. И я вмешался вовсе не для того, чтобы помочь ей. Я сделал это, чтобы помочь тебе. — Знаю, знаю, — вздохнула она. — На самом деле это не вина Уллы. Её испортил Дворец, у неё в голове полный беспорядок. Все, кто работал на мадам Жу, так или иначе испортились. Жаль, что ты не видел Уллу раньше, когда она только начинала там работать. Должна тебе сказать: она была великолепна. И даже каким-то образом… невинна, что у всех остальных напрочь отсутствовало, если ты меня понимаешь. Я же, когда начала там работать, уже была сумасшедшей. Но и я там дошла до ручки. Все мы… нам приходилось… вытворять чёрт знает что… — Ты мне уже рассказывала, — мягко сказал я. — Неужели? — Да. — Рассказывала о чём? — Многое… В ту ночь, когда я пришёл забрать свою одежду у Карлы. С тем парнишкой, Тариком… Ты была очень пьяна и под сильным кайфом. — И я рассказала тебе об этом? — Да. — Господи Иисусе! Ничего не помню. У меня тогда крыша поехала. Но именно в ту ночь я впервые попыталась отделаться от этой дряни — и сумела этого добиться. Впрочем, я вспоминаю того парнишку… и помню, ты не хотел заниматься со мной сексом. — Нет, я хотел этого! Она быстро повернула голову, и наши взгляды встретились. Губы её улыбались, но брови были слегка нахмурены. На ней был красный сальвар камиз. Длинная свободная шёлковая рубашка колыхалась от сильного бриза с моря, облипая её груди и обрисовывая очертания фигуры. Её голубые, полные тайны глаза светились отвагой. Она была храброй, хрупкой и сильной одновременно. Сумела выбраться из болота, затягивавшего её во Дворце мадам Жу, победила своё пристрастие к героину. Защищая свою жизнь и жизнь подруги, она приняла участие в убийстве человека. Потеряла возлюбленного, моего друга Абдуллу, чьё тело было обезображено, буквально разорвано пулями. И всё это отразилось в её глазах, на её исхудавшем лице. Всё это можно было найти там, если знать, что ищешь. — Итак, расскажи, как ты очутилась во Дворце, — попросил я, и она слегка вздрогнула, когда я переменил тему. — Сама не знаю, — вздохнула она. — Ребёнком я убежала из дому — просто не могла там больше оставаться и ушла при первой же возможности. Через пару лет я была девчонкой-наркоманкой и занималась проституцией в Лос-Анджелесе, чуть ли не каждый месяц меня избивал сутенёр. Потом появился приятный, тихий, одинокий, ласковый парень по имени Мэтт. Я в него сильно влюбилась, впервые в жизни по-настоящему. Он был музыкантом и успел пару раз посетить Индию. Сказал, что мы могли бы заработать достаточно денег, чтобы начать жить вместе, если бы вывезли из Бомбея в Штаты какую-то дрянь. Он был готов оплатить билеты, если бы я согласилась везти этот груз. Когда мы сюда приехали, он тут же исчез, а у него были с собой все наши деньги и мой паспорт. Не знаю, что с ним случилось: то ли струсил, то ли нашёл кого-то ещё для этой работы, то ли решил, что справится сам. В итоге я застряла в Бомбее с сильным пристрастием к героину, без всяких денег и без паспорта. Пришлось принимать клиентов прямо в номере гостиницы, но через пару месяцев явился полицейский и сказал, что арестует меня и отправит в тюрьму, если я не соглашусь работать на его приятельницу. — Мадам Жу? — Да. — Скажи, ты когда-нибудь видела её? Разговаривала с ней лично? — Нет. Почти никто её не видит и не разговаривает с ней, разве что Раджан с братом. Правда, Карла её видела, и она её ненавидит. В жизни не встречала ничего подобного. Карла ненавидит её так сильно, что это доходит чуть ли не до безумия. Она думает о мадам Жу почти беспрерывно и рано или поздно до неё доберётся. — Что касается её друга Ахмеда и Кристины, — тихо сказал я, — она думает, что мадам Жу приказала убить их, и винит себя за это, считает, что не должна была допускать такого. — Именно! — изумлённо воскликнула она. Потом нахмурилась со смущённой улыбкой на лице. — Она сама тебе сказала? — Да. — Просто удивительно! — рассмеялась она. — Карла ни с кем не говорит об этом. Ни с кем. Но на самом деле следовало ожидать чего-то подобного. Тебе удалось найти к ней ключик. Она неделями рассказывала о холерной эпидемии в трущобах, так словно то был некий священный трансцендентальный опыт. И о тебе всё время вспоминала. Никогда не видела её такой… вдохновенной, что ли. — Когда Карла поручила вызволить тебя из Дворца, — спросил я, не глядя на неё, — это делалось для тебя или чтобы свести счёты с мадам Жу? — Хочешь знать, не оказались ли мы с тобой просто пешками в игре, которую вела Карла? Ты ведь об этом спрашиваешь? — Пожалуй, да. — Что ж, должна признать: «Да, так оно и было». — Она стянула с шеи свой длинный шарф и набросила на руку, не отрывая от него взгляда. — Ну, конечно, Карла любит меня и тому подобное, сомневаться в этом не приходится. Она мне такого нарассказывала, о чём не знает никто — даже ты. И я её люблю. Ты ведь знаешь, что она жила в Штатах. Она там выросла и сохранила к этой стране тёплые чувства. Наверно, я единственная американка, работавшая во Дворце. Но главным, тайным её мотивом была война с мадам Жу, и, наверно, она использовала нас для этого. Но большого значения это не имеет. Она вытащила меня оттуда, вернее, ты это сделал вместе с ней, и я ужасно рада. Какими бы ни были её побуждения, я не держу на неё зла, надеюсь, что и ты тоже. — Да, конечно, — вздохнул я. — Но что же? — Но… впрочем, ничего. У нас с Карлой не вышло, но я… — Ты всё ещё её любишь? Я повернул голову, чтобы встретиться с ней взглядом, но, посмотрев в её голубые глаза, сменил тему разговора. — Ты слышала что-нибудь от мадам Жу? — Ровным счётом ничего. — Она расспрашивала о тебе, чем-то интересовалась? — Ничем, хвала Господу. Странно: я не чувствую ненависти к мадам Жу. Вообще не испытываю по отношению к ней никаких эмоций, ни положительных, ни отрицательных, просто не хочу когда-либо оказаться рядом с ней снова… Кого я действительно ненавижу, так это её слугу Раджана. Он единственный, с кем общались те, кто работал во Дворце. Его брат заведует кухней, а он присматривает за девушками. И какой же он жуткий сукин сын этот Раджан! Ходит неслышно, словно привидение. Такое ощущение, будто у него глаза на затылке. Страшнее его нет никого в целом свете. А мадам Жу я даже никогда не видела: она разговаривала с нами через металлическую решётку. Они были во всех комнатах, поэтому она могла следить за тем, что там происходит, беседовать с девушками и клиентами. Поверь, Лин, это ужасное, отвратительное место. Лучше умереть, чем вернуться туда. Она вновь смолкла. Волны накатывались на прибрежные скалы, лизали гальку у основания стены. Кружились на ветру чайки, высматривая среди скал скрывшуюся от них добычу. — Сколько денег он тебе оставил? — Не знаю точно, никогда не считала, но много: семьдесят-восемьдесят тысяч долларов, намного больше тех денег, что Маурицио не поделил с Моденой и из-за которых погиб. Какое-то безумие, правда? — Тебе надо забрать их и валить отсюда. — Смешно: я подумала, что мы только что подписали двухгодичный контракт с Мехтой и его фирмой. Контракт, призванный примирить нас с той жизнью, что мы ведём. — К чёрту контракт. — Послушай, Лин… — Пропади он пропадом этот контракт. Тебе надо выпутываться из этой истории. Мы даже не знаем, что там происходит, чёрт бы их всех побрал. Не имеем никакого понятия, почему убили Абдуллу: что он сделал или чего не сделал. Если Сапна не он, тогда дела плохи. Если же он действительно был Сапной, то они ещё хуже. Тебе надо забрать деньги и просто… исчезнуть. — Куда исчезнуть? — Куда угодно. — А ты тоже уедешь? — Нет. У меня остались дела, которые надо закончить. Да и сам я… некоторым образом человек конченый. А тебе надо уехать. — Ты, наверно, меня не понял. Деньги не главное: если я сейчас уеду, я увезу с собой кучу денег. Но у меня есть нечто большее: я пытаюсь здесь кое-что создать — это мой бизнес. И я могу это сделать. Я здесь что-то из себя представляю. Просто иду по улице, и люди смотрят на меня, потому что я не такая, как все. — Ты будешь чем-то где угодно, — сказал я с улыбкой. — Не смейся надо мной, Лин. — И не думаю смеяться, Лиза. Ты красивая девушка и душевная к тому же, — вот почему люди на тебя смотрят. — Дело может выгореть, — настаивала она. — Всем нутром это чувствую. У меня нет образования, я не так умна, как ты, Лин. Меня ничему не учили. Но из этого… может выйти нечто значительное. Я могла бы, не знаю… Могла бы когда-нибудь начать продюссировать фильмы. Делать что-то хорошее… — Ты сама хорошая. И куда бы ты ни уехала, будешь делать добро. — Нет. Это мой шанс. Я не вернусь домой, никуда не поеду, пока им не воспользуюсь. Если я этого не сделаю, даже не попытаюсь, всё будет зря — Маурицио… и всё, что здесь случилось. Если же останусь, хочу честно, своей головой заработать полный карман денег. Бриз то стихал, то вновь начинал дуть с залива, от чего становилось то теплее, то прохладнее, то снова теплее, и я ощущал ветер на лице и руках. Мимо нас проплыл маленький флот рыболовных челнов, направляясь в свою песчаную гавань в районе трущоб. Внезапно я вспомнил, как проплывал однажды в такой же лодчонке через затопленный двор отеля «Тадж-Махал», а потом под гулкими резонирующими сводами Ворот Индии. Вспомнил любовную песню Винода и дождь в ту ночь, когда Карла пришла в мои объятья. Глядя на эти бесконечные, вечные волны, я вспомнил все свои утраты с той штормовой ночи: тюрьму, пытки, уход Карлы, отъезд Уллы, исчезновение Кадербхая и его совета, арест Ананда, смерть Маурицио, Рашида, Абдуллы, возможную смерть Модены, и Прабакера — самое невероятное: Прабакер тоже мёртв. А я — один из них — гуляю, разговариваю, смотрю на бурные волны, но сердце моё мертво, как у них всех. — А как же ты? — спросила она; я ощущал на себе её глаза, чувствовал эмоции, которые выдавал её голос: симпатию, нежность, возможно, даже любовь. — Если я останусь, а я определённо собираюсь остаться, что ты будешь делать? Я смотрел на неё некоторое время, читая рунические письмена в её небесно-голубых глазах. Потом встал, отошёл от стены, обнял её и поцеловал. То был долгий поцелуй: пока он длился, мы прожили вместе целую жизнь — жили, любили друг друга, старели и умерли. Когда наши губы разомкнулись, эта жизнь, где мы могли бы обрести прибежище, сжалась до искры света, которую мы всегда разглядим в глазах друг друга. Я мог бы её полюбить. Может быть, я и любил её немного. Но иногда худшее, что ты можешь дать женщине, — это полюбить её. А я по-прежнему любил Карлу. Да, я любил Карлу. — Что я буду делать? — спросил я, повторяя её вопрос. Удерживая её за плечи на расстоянии вытянутых рук, я улыбнулся. — Хочу немного побыть под кайфом. И я уехал, даже не оглянувшись. Оплатил аренду своей квартиры за три месяца, дал солидную мзду сторожу на автостоянке и консьержу в доме. В кармане у меня был надёжный фальшивый паспорт, запасные паспорта, а пригоршню наличных я сунул в сумку, которую оставил вместе с мотоциклом «Энфилд буллит» на попечение Дидье. Потом взял такси до опиумного притона Гупта-джи, вблизи улицы Десяти Тысяч Шлюх — Шокладжи-стрит — и поднялся на третий этаж по истёртым деревянным ступенькам. Гупта-джи предоставлял курильщикам опиума большую комнату с двадцатью спальными матами и деревянными подушками. Для клиентов с особыми запросами были предусмотрены отдельные комнаты за этим, открытым притоном. Через очень узкий дверной проём я вышел в потайной коридор, ведущий в эти задние комнаты. Потолок здесь был такой низкий, что мне пришлось пригнуться, передвигаясь почти ползком. В комнате, которую я выбрал, была койка с капоковым матрасом, потрёпанный коврик, маленький шкаф с плетёными дверцами, лампа под шёлковым абажуром и большой глиняный горшок, наполненный водой. Стены с трёх сторон были из тростниковых циновок, натянутых на деревянные рамы. Четвёртая стена в изголовье кровати выходила на оживлённую улицу арабских и местных мусульманских торговцев, но окна были закрыты ставнями, так что лишь несколько ярких пятен солнечного света пробивались сквозь щели. Потолок отсутствовал: вместо него взгляду представали тяжёлые пересекающиеся и соединённые друг с другом стропила, поддерживающие крышу из глины и черепицы. Этот вид был мне хорошо знаком. Гупта-джи получил деньги и инструкции и оставил меня одного. Поскольку комната располагалась прямо под крышей, здесь было очень жарко. Я снял рубаху и выключил свет. Маленькая тёмная комната напоминала тюремную камеру ночью. Я сел на кровать, и почти сразу же нахлынули слёзы. Мне уже случалось прежде плакать в Бомбее: после встречи с прокажёнными Ранджита, и когда незнакомец омывал моё истерзанное тело в тюрьме на Артур-роуд, и с отцом Прабакера в больнице. Но та печаль и страдания всегда подавлялись: мне как-то удавалось избежать самого худшего, сдержать поток рыданий. А здесь, в этой опиумной берлоге, оплакивая свою загубленную любовь к погибшим друзьям Абдулле и Прабакеру, я дал волю чувствам. Для некоторых мужчин слёзы хуже, чем побои: рыдания ранят их больше, чем башмаки и дубинки. Слёзы идут из сердца, но иные из нас так часто и так долго отрицают его наличие, что когда оно начинает говорить, одно большое горе разрастается в сотню печалей. Мы знаем, что слёзы — естественное и хорошее душевное проявление, что они свидетельство силы, а не слабости. И всё же рыдания вырывают из земли наши спутанные корни; мы рушимся, как деревья, когда плачем. Гупта-джи дал мне достаточно времени. Когда наконец я услышал скользящий шаркающий звук его сандалий у двери, я стёр следы печали с лица и зажёг лампу. Он принёс и разложил на маленьком столике всё, о чём я просил: стальную ложку, дистиллированную воду, одноразовые шприцы, героин и блок сигарет. С ним была девушка. Он сказал, что её зовут Шилпа и он поручил ей прислуживать мне. Она была совсем юной, моложе двадцати лет, но с печатью глубокой угрюмости на лице, свойственной привычной к работе профессионалке. В её глазах притаилась надежда, готовая огрызнуться или уползти, как побитая собачонка. Я попросил её и Гупта-джи уйти, а потом приготовил себе немного героина. Доза оставалась в шприце почти час. Я брал его и подносил иглу к толстой, сильной, здоровой вене на руке раз пять, но вновь и вновь клал шприц на место, так и не воспользовавшись им. И весь этот час я не мог оторвать взора от жидкости в шприце. Вот он, проклятый наркотик. Крупная доза зелья, толкнувшего меня на безумные, насильственные, преступные действия, отправившего в тюрьму, лишившего семьи и близких. Зелье, ставшее для меня всем и ничем: оно забирает всё и не даёт ничего взамен. Но это ничто, которое ты получаешь, та бесчувственная пустота — это порой и есть всё, чего ты желаешь. Я воткнул иглу, стёр розовое пятно крови, подтверждающее чистый прокол вены, и нажал на поршень, чтобы он дошёл до конца. Игла ещё оставалась в руке, но зелье уже успело превратить мой мозг в Сахару. Тёплые, сухие, сияющие ровные наркотические дюны гасили всякую мысль, поглотив забытую цивилизацию моего сознания. Тепло заполняло моё тело, убивая тысячи мелких болей, угрызений совести и неудобств, которые мы претерпеваем или игнорируем каждый день в состоянии трезвости. Боли не было. Ничего не было. А затем, хотя в моём сознании всё ещё пребывала пустыня, я почувствовал, что моё тело тонет; я прорвал поверхность удушающего озера. Прошла ли неделя после первой порции наркотика или, может быть, месяц? Я заполз на плот и плыл по смертоносному озеру, плещущемуся в ложке, а в крови у меня бушевала Сахара. И эти плотогоны над моей головой: они несли в себе некое послание, а именно — почему нам всем суждено было пересечься: Кадеру, Карле, Абдулле и мне. Жизнь всех нас странным образом пересекалась на каком-то глубинном уровне, а плотогоны обладали ключом к шифру. Я закрыл глаза и вспомнил Прабакера, как он много работал до поздней ночи. Он и умер потому, что был владельцем такси и работал на себя. Это я купил ему такси. Он был бы жив, если бы я не купил ему это такси. Он был маленьким мышонком, которого я приручил, подкармливая крошками в тюремной камере, мышонком, которого замучили. Иногда лёгкий ветерок, дующий в ясный, не одурманенный наркотиками час, вызывал в моей памяти образ Абдуллы за минуту до смерти, одного в убийственном круге. Одного. А ведь мне следовало быть там. Я проводил вместе с ним день за днём и тогда должен был быть рядом. Нельзя позволить своему другу так умереть — наедине с судьбой и смертью. Куда делось его тело? А что, если он был Сапной? Мог ли мой друг, которого я так любил, на самом деле быть безжалостным безумным садистом? Как там рассказывал Гани? Куски расчленённого тела Маджида были разбросаны по всему дому. Мог ли я любить человека, сотворившего такое? Как можно было объяснить, что некая небольшая, но упорная часть моего сознания с ужасом допускала, что он и был Сапной, но при этом я продолжал его любить? И я вновь загнал в руку серебряную пулю и вновь очутился на дрейфующем плоту. Зная, что ответ хранят плотогоны над моей головой, я был уверен, что всё пойму, стоит только увеличить дозу и ещё, и ещё немного… Пробудившись, я увидел над собой свирепое лицо человека, что-то говорившего на непонятном мне языке. Безобразное, злое лицо, прочерченное глубокими линиями, идущими изогнутыми горными хребтами от глаз, носа и рта. Лицо имело руки, сильные руки: я почувствовал, как меня поднимают с плота-кровати и ставят на подгибающиеся ноги. — Пошёл! — рычал Назир по-английски. — Пошёл сейчас же! — Да иди ты, — медленно проговорил я, сделав паузу, чтобы добиться максимального эффекта, — куда подальше. — Пошёл, ты! — повторил он. Гнев клокотал в нём так близко к поверхности, что его всего трясло, а рот непроизвольно раскрылся, обнажив нижний ряд зубов. — Нет, — сказал я, вновь направляясь к кровати. — Это ты уходи! Он схватил меня и развернул к себе лицом. В его руках ощущалась гигантская сила. Он словно стальными тисками сжал мои запястья. — Сейчас же пошёл! Я находился в комнате Гупта-джи уже три месяца. Каждый день мне давали героин, кормили через день, единственным моционом была короткая прогулка в туалет и обратно. Тогда я этого не знал, но я потерял двенадцать килограммов веса, тридцать фунтов лучших мускулов моего тела. Я был слабым, тощим и ничего не соображавшим от наркотиков. — Ладно, — сказал я, изобразив на лице улыбку. — Хорошо, я пойду. Мне надо забрать свои вещи. Я кивнул на столик, где лежали мои часы, бумажник и паспорта, и тогда он ослабил свою хватку. Гупта-джи и Шилпа ждали в коридоре. Я собрал пожитки, рассовал их по карманам, притворившись, что готов слушаться Назира. Когда мне показалось, что подходящий момент настал, я развернулся и ударил его правой сверху вниз. Этот удар имел бы эффект, если бы я был здоров и трезв. А так я промахнулся и потерял равновесие. Назир заехал мне кулаком в солнечное сплетение, как раз под сердцем. Я согнулся пополам, беспомощный и задыхающийся, но с плотно сжатыми коленями и на твёрдых ногах. Он поднял мою голову левой рукой, держа её за прядь волос, размахнулся правой, сжатой в кулак на высоте плеч, застыл на мгновение, прицеливаясь, а потом всадил кулак мне в челюсть, вложив в этот удар всю силу своей шеи, плеч и спины. Я видел, как вытянулись губы Гупта-джи, как он резко отвёл свои искоса смотрящие глаза, и тут лицо его взорвалось снопом искр, и мир стал темнее пещеры, полной спящих летучих мышей. Первый раз в жизни я испытал столь глубокий нокаут. Казалось, моё падение бесконечно, а земля невообразимо далека. Через некоторое время я смутно ощутил, что двигаюсь, словно плыву в пространстве, и подумал: «Всё хорошо, это только сон, наркотический сон, я могу проснуться в любую минуту и принять новую дозу». И вот я с грохотом рухнул, вновь оказавшись на плоту. Но моя кровать-плот, на которой я плыл три долгих месяца, стала другой — мягкой и гладкой. Здесь стоял новый изумительный запах превосходных духов «Коко». Я хорошо знал его, так пахла кожа Карлы. Назир протащил меня на плечах вниз через лестничные пролёты, выволок на улицу и швырнул на заднее сиденье такси. Карла была там: моя голова покоилась на её коленях. Я открыл глаза, чтобы увидеть её прелестное лицо, и прочёл в её зелёных глазах сострадание, участие и ещё нечто. То было отвращение — к моей слабости, пристрастию к героину, потаканию своим порокам, к вони от моего запущенного тела. Потом я почувствовал на своём лице её руки, словно плач, и её пальцы, ласково, как слёзы, касались моей щеки. Когда такси наконец остановилось, Назир поднял меня на два лестничных пролёта вверх, легко, будто мешок пшеницы. Я вновь пришёл в себя, и, свешиваясь с его плеча, смотрел на Карлу, поднимавшуюся по ступенькам вслед за нами. Даже попытался ей улыбнуться. Мы вошли в большой дом через заднюю дверь, ведущую в просторную современную кухню, и очутились в огромной гостиной с открытой планировкой: одна стена из стекла выходила на золотой пляж и тёмно-синее, как сапфир, море. Перевалив меня через плечо, Назир с куда большей деликатностью, чем можно было от него ожидать, прислонил меня к груде подушек у стеклянной стены. Последний удар, полученный мной от Назира, прежде чем он похитил меня из заведения Гупта-джи, оказался слишком сильным. Я так и не вышел из состояния грогги: меня вело из стороны в сторону. Непреодолимое желание закрыть глаза и отдаться блаженному забытью накатывало на меня волна за волной. — Не пытайся встать, — сказала Карла, опускаясь на колени и промокая влажным полотенцем моё лицо. Я рассмеялся: меньше всего мне сейчас хотелось вставать. Смеясь, я смутно ощутил сквозь наркотический дурман боль на кончике подбородка и в челюсти. — Что происходит, Карла? — спросил я, отметив про себя, как странно звучит мой надтреснутый голос. Три месяца полного молчания и душевного тумана исказили мою речь, как у человека, страдающего дисфазией, голос мой был скрипучим, невнятным. — Что ты здесь делаешь? — спросил я. — А я почему здесь? — Ты бы хотел, чтоб я оставила тебя там? — А как ты узнала, где я? Как нашла меня? — Это сделал твой друг Кадербхай и попросил, чтобы я привезла тебя сюда. — Попросил тебя? — Да, — сказала она, глядя на меня так пристально, что её взгляд, казалось, разрезал окутавший меня дурман подобно восходу солнца, рассеивающего туманную дымку. — А где он? Она улыбнулась грустной улыбкой: вопрос был некорректным. Я уже понимал это: действие наркотиков постепенно ослабевало. У меня появился шанс узнать всю правду или ту её часть, которая была ей известна. Если бы я задал ей правильный вопрос, она бы сказала мне всё как есть, потому что была готова к этому — вот что означала сила её взгляда. Возможно, она даже любила меня, во всяком случае, это чувство зарождалось в ней. Но я не сумел задать нужный вопрос: я спросил не о ней, а о нём. — Не знаю, — ответила она, приподнявшись и встав рядом со мной. — Ожидалось, что он здесь будет. Думаю, он скоро появится. Но я не могу ждать: мне надо идти. — Что? — Я привстал, пытаясь отодвинуть тяжёлые, как камень, шторы, для того, чтобы видеть её, говорить с ней, не дать ей уйти. — Мне надо идти, — повторила она, решительно направляясь к двери; там её ждал Назир: его мощные руки, как ветви из ствола дерева, выступали из распухшего тела. — Ничего не могу поделать. До отъезда надо успеть очень много. — До отъезда? Что ты имеешь в виду? — Я снова уезжаю из Бомбея. Появилась работа, очень важная и я… её надо сделать. Вернусь недель через шесть-восемь. Может быть, тогда увидимся. — Это какое-то сумасшествие, ничего не понимаю. Лучше бы ты оставила меня там, если всё равно меня покидаешь. — Послушай, — сказала она, улыбаясь и стараясь не терять терпения, — я вернулась только вчера и мне нельзя задерживаться. Я даже в «Леопольд» не ездила. Только Дидье утром встретила, он поздоровался мимоходом и всё. Не могу здесь оставаться. Согласилась только вытащить тебя из этого самоубийственного пакта, который ты заключил сам с собой у Гупта-джи. Теперь ты здесь, в безопасности, и мне надо уехать. Она повернулась к Назиру и заговорила с ним на урду. Я понимал только каждое третье или четвёртое слово из их разговора. Слушая её, он рассмеялся и с привычным презрением взглянул на меня. — Что он сказал? — спросил я, когда они замолчали. — Тебе это будет неприятно слышать. — Но я хочу знать. — Он думает, что ты не справишься. Я сказала ему, что ты перестанешь принимать наркотики, переживёшь ломку и подождёшь здесь, пока я не вернусь через пару месяцев. А он не верит: мол, побежишь искать дозу сразу, как начнётся ломка. Я заключила с ним пари, что ты справишься. — Какую сумму ты поставила на кон? — Тысячу баксов. — Тысячу баксов, — повторил я задумчиво. Ставка была внушительной, а шансы неравными. — Да. Это все его наличные, то, что оставлено на чёрный день. Он бьётся об заклад на всю эту сумму, что ты сорвёшься. Говорит, ты слабый человек, поэтому принимаешь наркотики. — А ты что ему сказала? Она рассмеялась. Так редко можно было видеть и слышать, как она смеётся, что я вобрал в себя эти яркие округлые звуки счастья как еду, питьё, наркотик. Я был болен и одурманен, но прекрасно понимал, что в этом смехе моё величайшее сокровище и радость, — заставить эту женщину смеяться и ощущать лицом, кожей, как этот смех журчит, срываясь с её губ. — Я сказала ему: хороший мужчина настолько силён, насколько это нужно правильной женщине с ним рядом. Потом она ушла, а я закрыл глаза, а когда открыл их час или день спустя, обнаружил, что около меня сидит Кадербхай. — Утна хаин, — услышал я голос Назира. — Он проснулся. Пробуждение было тяжёлым. Я испытывал беспокойство, знобило, хотелось героина. Ощущение во рту было отвратительным, всё тело болело. — Х-мм, похоже, тебе уже больно, — пробормотал Кадер. Я присел, опершись на подушки, оглядел комнату. Наступал вечер, длинная тень ночи наползала на песчаный пляж за окном. Назир сидел на куске ковра у входа в кухню. На Кадере были просторные штаны, рубашка и жилет того покроя, который носят патаны[140]. Одежда имела зелёный цвет, любимый Пророком. Казалось, Кадер постарел за эти несколько месяцев, но при этом выглядел как никогда бодрым, спокойным и решительным. — Ты хочешь есть? — спросил он, поймав мой пристальный взгляд, но не дождавшись, пока я заговорю. — Может быть, примешь ванну? Здесь всё есть, ванну можешь принимать сколько захочешь. Еды тоже полно. Надень новую одежду, она приготовлена для тебя. — Что случилось с Абдуллой? — спросил я. — Ты должен прийти в норму. — Что, чёрт возьми, произошло с Абдуллой? — заорал я срывающимся голосом. Назир не сводил с меня глаз. Внешне он был спокоен, но готов вскочить с места в любую минуту. — Что ты хочешь знать? — мягко спросил Кадер, устремив взгляд на ковёр между скрещенных коленей, стараясь не смотреть мне в глаза и медленно покачивая головой. — Это он был Сапной? — Нет, — ответил Кадер, повернув голову, чтобы встретить мой суровый взор. — Знаю, люди болтают об этом, но даю тебе слово: Сапна — не он. Я сделал глубокий вздох, испытав огромное облегчение. Почувствовав, как слёзы жгут глаза, закусил щёку, чтобы остановить их. — Почему же говорили, что он был Сапной? — Враги Абдуллы заставили полицию поверить этому. — Что за враги? Кто они? — Люди из Ирана. Враги с его родины. Я вспомнил уличную драку — загадочный бой: мы с Абдуллой против компании иранцев. Пытался восстановить в памяти прочие подробности этого дня, но все мысли заглушало острое чувство вины — мучительное сожаление, что не спросил Абдуллу, кто были эти люди и почему мы дрались с ними. — А где настоящий Сапна? — Он мёртв. Я нашёл человека, который им был. Но теперь он мёртв. Это, во всяком случае, удалось сделать для Абдуллы. Я расслабленно откинулся на подушки, на мгновение закрыл глаза. Из носа начинало течь, горло болело и было забито мокротой. За последние три месяца у меня выработалась устойчивая привычка — три грамма чистого белого тайского героина каждый день. Ломка стремительно приближалась: я знал, что мне предстоят две недели адских мук. — Зачем? — спросил я его через некоторое время. — Что ты хочешь сказать? — Зачем вы меня разыскали? Зачем приказали Назиру привезти меня сюда? — Ты же работаешь на меня, — ответил он, улыбнувшись. — А теперь для тебя появилось дело. — Боюсь, что сейчас я ещё ни на что не пригоден. В животе начались колики. Я застонал и отвернулся. — Да, — согласился он. — Сначала тебе нужно выздороветь. Но месяца через три-четыре ты будешь в полном порядке и сможешь сделать для меня эту работу. — А что это за работа? — Миссия. Да, своего рода священная миссия — её можно так назвать. Ты умеешь ездить верхом? — Верхом?! Никогда не имел дела с лошадьми. Если я могу выполнить эту работу на мотоцикле, я справлюсь. Тогда я тот, кто вам нужен. — Назир научит тебя ездить верхом. Он был когда-то лучшим наездником в деревне, где жили лучшие всадники провинции Нангархар. Здесь неподалёку есть конюшня и пляж. Там ты сможешь научиться ездить верхом. — Научиться ездить верхом… — пробормотал я, размышляя, как мне пережить следующий час и ещё один, а ведь потом станет ещё хуже… — Именно так, Линбаба, — сказал он, улыбнувшись и протянув руку, чтобы коснуться моего плеча. Я ощутил тепло его ладони и внутренне содрогнулся от этого прикосновения, но не подал вида. — Единственный способ добраться сейчас до Кандагара — верхом: все дороги минируются и обстреливаются. Поэтому, когда поедешь с моими людьми на войну в Афганистан, тебе придётся научиться ездить верхом. — В Афганистан? — Да. — Почему, чёрт возьми, вы вообразили, что я поеду в Афганистан? — Не знаю, поедешь ли ты туда или нет, — ответил он с какой-то неподдельной грустью, — но сам я должен исполнить эту миссию — отправиться в Афганистан, на свою родину, которую я не видел более пятидесяти лет. И приглашаю тебя, прошу тебя поехать со мной. Выбор, конечно же, за тобой. Это опасная работа, слов нет. Если ты откажешься ехать, я не стану относиться к тебе хуже. — Но почему я? — Мне нужен гора, иностранец, который не боялся бы нарушить многочисленные международные законы и мог бы сойти за американца. Там, куда мы поедем, множество соперничающих кланов, они воюют друг с другом не одну сотню лет. У них давние традиции нападать на соседей и забирать всё, что можно, в качестве трофеев. Сейчас их объединяют только два фактора — любовь к Аллаху и ненависть к русским захватчикам. Они сражаются американским оружием на американские деньги. Если со мной будет американец, они не станут нас трогать и дадут пройти, не досаждая и не отнимая больше разумной суммы денег. — Почему бы вам не взять с собой настоящего американца? — Я пытался, но не смог найти безумца, готового пойти на такой риск. Вот почему мне нужен ты. — Какой груз мы повезём в Афганистан, выполняя эту миссию? — Обычная контрабанда во время войны — оружие, взрывчатые вещества, паспорта, деньги, золото, запчасти для машин и лекарства. Это будет интересное путешествие. Если мы пройдём через расположение хорошо вооруженных кланов, которые будут стремиться отнять то, что мы везём, то доставим свой груз в отряд воинов-моджахедов, ведущих сейчас осаду Кандагара. Они уже два года сражаются с русскими за этот город и нуждаются в пополнении запасов. Вопросы теснились в моём воспалённом мозгу, сотни вопросов, но начавшаяся ломка парализовала сознание. Холодный липкий пот — результат этой внутренней борьбы — обильно покрыл кожу. Слова, когда они наконец пришли на ум, были сбивчивыми и непродуманными. — Почему вы этим занимаетесь? Почему Кандагар? Почему туда? — Моджахеды, осаждающие Кандагар, — мои люди, из моей деревни, а также из деревни Назира. Они ведут джихад — священную войну, чтобы изгнать русских оккупантов из своей родной страны. Мы им уже оказывали всяческую помощь, а теперь пришло время помочь им оружием, да и моей кровью, если она понадобится. Он смотрел, как мое лицо болезненно дрожит, испещренное бороздами, идущими от глаз. Потом Кадер вновь улыбнулся, вдавив пальцы мне в плечо, пока боль от его прикосновения не стала единственным, что я ощущал в тот момент. — Прежде всего тебе надо выздороветь, — сказал он, ослабив давление своих пальцев и дотронувшись ладонью до моего лица. — Да пребудет с тобой Аллах, сын мой. Аллах йа фазак! Когда он ушёл, я отправился в ванную. Желудочные колики впились в меня, словно орлиные когти, перекручивая внутренности мучительной болью. Диарея трясла меня конвульсивными спазмами. Я вымылся, дрожа так сильно, что клацали зубы. Посмотрев в зеркало, я увидел свои глаза: зрачки расширились так, что вся радужная оболочка стала чёрной. Когда прекратится действие героина и начнётся ломка, свет возвратится: он хлынет сквозь чёрные воронки глаз. С полотенцем, обёрнутым вокруг талии, я вернулся в большую комнату. Выглядел я измождённым, сутулился, дрожал, непроизвольно стонал. Назир осмотрел меня сверху донизу, презрительно скривив толстую верхнюю губу. Он вручил мне охапку чистой одежды — то была копия зелёного афганского костюма Кадера. Я оделся, весь дрожа и несколько раз теряя равновесие. Назир наблюдал за мной, держа свои узловатые кулаки у бёдер. Усмешка играла на его губах, приоткрывая их, подобно краям раковины моллюска. Каждый его жест был широким и красноречивым, преувеличенным, словно в пантомиме, но тёмные глаза были свирепы — в них таилась угроза. Внезапно я понял, что он напоминает мне японского актёра Тосиро Мифунэ.[141] Он был похож на тролля — уродливая карикатура на Мифунэ. — Ты знаешь Тосиро Мифунэ? — спросил я его, рассмеявшись вопреки своему отчаянию и боли. — Знаешь Мифунэ, а? В ответ он подошёл к парадной двери дома и распахнул её. Вытащив из кармана несколько банкнот по пятьдесят рупий каждая, он швырнул их на порог. — Йаа, бахинчудх! — зарычал он, указывая на открытую дверь. — Пошёл вон, блядское отродье! Шатаясь, я доковылял до груды подушек, наваленных у большого окна, и рухнул на неё. Я натянул на себя одеяло, весь сжавшись от мучительной щемящей тоски и судорожного желания принять дозу. Назир закрыл дверь дома и занял привычную позицию на обрывке ковра, сидя, выпрямив спину, положив ногу на ногу и наблюдая за мной. Мы все в той или иной степени боремся с беспокойством и стрессом при помощи коктейля из химических веществ, вырабатываемых в нашем теле и поступающих в мозг. Главные среди них относятся к группе эндорфинов — пептидных медиаторов, обладающих способностью облегчать боль. Беспокойство, стресс, боль запускают эндорфинную реакцию как естественный защитный механизм. Когда мы принимаем какой-нибудь наркотик — морфий, опий и особенно героин, — тело перестаёт вырабатывать эндорфины. Когда мы прекращаем принимать наркотики, возникает задержка от пяти до четырнадцати дней, прежде чем организм начинает новый цикл производства эндорфинов. И именно в этот чёрный, мучительный, бесконечно тянущийся промежуток в одну-две недели мы осознаём по-настоящему, что такое беспокойство, стресс и боль. «Каково это, — спросила однажды Карла, — ломка после прекращения приёма героина?» Я попытался ей объяснить. Вспомни все случаи в своей жизни, когда ты испытывал страх, сильный страх. Кто-то крадётся сзади, когда ты думаешь, что один, и кричит, чтобы напугать тебя. Шайка хулиганов смыкает вокруг тебя кольцо. Ты падаешь во сне с большой высоты или стоишь на самом краю отвесной скалы. Кто-то держит тебя под водой, ты чувствуешь, что дыхание прерывается, и рвёшься, пробиваешься, хватаешься руками, чтобы выбраться на поверхность. Ты теряешь контроль над автомобилем и видишь, как стена мчится навстречу твоему беззвучному крику. Собери в одну кучу все эти сдавливающие грудь ужасы и ощути их сразу, одновременно, час за часом и день за днём. Вообрази вдобавок всю боль, когда-то испытанную тобой: ожог горячим маслом, острый осколок стекла, сломанную кость, шуршание гравия, когда ты падаешь зимой на ухабистой дороге, головную боль, боль в ухе и зубную боль. Сложи их вместе — защемление паха, пронзительные вопли от острой боли в желудке — и почувствуй их все сразу, час за часом и день за днём. Затем подумай обо всех перенесённых тобой душевных муках — смерть любимого человека, отказ возлюбленной. Вспомни неудачи и стыд, невыразимо горькие угрызения совести. Добавь к ним пронзающие сердце несчастья и горести и ощути их все сразу, час за часом и день за днём. Всё это и есть ломка при прекращении приёма героина. Ломка — это жизнь с содранной кожей. Атака беспокойства на незащищённое сознание, мозг без естественных эндорфинов превращают человека в безумца. Любой наркоман, переживающий ломку, становится сумасшедшим. Безумие это настолько жестоко и ужасно, что некоторые умирают. И когда приходит это временное помешательство и человек попадает в невыносимый мир, где живёт словно с содранной кожей, он совершает преступления. А если мы выживаем и выздоравливаем, а потом через много лет в ясном рассудке вспоминаем об этих преступлениях, это делает нас несчастными, сбитыми с толку, мы испытываем к себе отвращение, как люди, предавшие под пыткой своих друзей и свою страну. Проведя двое суток в страшных мучениях, я решил, что не выдержу. Рвота и понос почти прошли, но боль и беспокойство усиливались с каждой минутой. Однако пронзительный крик моей крови не мог заглушить спокойный настойчивый голос где-то внутри: «Ты можешь прекратить это… надо всё устроить… ты можешь остановить это… возьми деньги… достань себе дозу… ты можешь снять эту боль…» Койка Назира из бамбука и волокон кокосового ореха стояла в дальнем углу комнаты. Я доковылял до неё под пристальным взглядом дюжего афганца, по-прежнему сидевшего на коврике у двери. Дрожа и издавая стоны от боли, я подтащил койку ближе к большому окну, выходящему на море. Стянул с кровати хлопчатобумажную простыню и начал рвать её зубами. Она разошлась в нескольких местах, и я раздирал её вдоль, отрывая полосы ткани. Совершая эти безумства в состоянии, близком к панике, я швырнул на кровать два толстых стёганых одеяла вместо матраца и лёг. Двумя полосами ткани я привязал к кровати лодыжки, а третьим обрывком простыни закрепил левое запястье. Снова лёг и повернул голову, чтобы взглянуть на Назира. Протягивая ему оставшуюся полосу, я попросил его глазами привязать руку к кровати. Мы впервые встретились с ним взглядом, открыто, без всякой задней мысли глядя друг на друга. Он поднялся с квадратного лоскутка ковра и подошёл, не сводя с меня глаз. Взяв полоску ткани, он привязал моё правое запястье к каркасу кровати. Из моего открытого рта вырвался крик, потом ещё один — так кричит тот, кто попал в западню и охвачен паническим страхом. Я прикусил язык, да так сильно, что по краям пронзил его насквозь, — по губам заструилась кровь. Назир слегка покачал головой. Он оторвал от простыни ещё одну полосу и прикрутил её к спирали штопора, который засунул мне между зубов и завязал кляп на затылке. Впившись зубами в этот хвост дьявола, я закричал. Потом повернул голову и увидел своё отражение, словно был привязан к ночи за окном. На какое-то время я стал Моденой, который ждал, кричал и смотрел моими глазами. Двое суток я был привязан к кровати. Назир неустанно и заботливо ухаживал за мной. Он всегда находился рядом. Стоило мне открыть глаза, я чувствовал на лбу его мозолистую ладонь, вытирающую пот или смахивающую слёзы с лица. Каждый раз, когда судорога молнией пронзала ногу или руку или начинались желудочные колики, он уже растирал больное место, грея его. Всякий раз, когда я выл или визжал в свой кляп, он не отрывал от меня глаз, уговаривая вытерпеть все мучения и победить. Он убирал кляп, когда я давился струйкой рвоты или мой закрытый нос не пропускал воздух, но он был сильным человеком и понимал, что я не хочу, чтобы мои вопли были слышны. Когда я кивал ему, он вставлял кляп на место и крепко его привязывал. А потом, когда я уже знал, что достаточно силён, чтобы оставаться на месте, но при этом ещё слишком слаб, чтобы уйти, я кивнул Назиру, моргнул ему несколько раз, и он убрал кляп окончательно. Одну за одной он снимал путы с моих запястий и лодыжек. Принёс мне бульон с курицей, ячменём и томатами, без специй, если не считать соли. В жизни не пробовал ничего более вкусного и сытного. Он кормил меня, вливая бульон ложку за ложкой. Через час, когда я покончил с содержимым маленькой миски, он впервые мне улыбнулся, и эта улыбка была подобна лучу солнечного света на морских скалах после летнего дождя. Период ломки длится около двух недель, но первые пять дней — худшие. Если ты преодолеешь первые пять дней, сможешь проползти и вытащить себя в это шестое утро без наркотиков, ты уже знаешь, что очистился и победишь их. Следующие восемь — десять дней ты будешь чувствовать себя лучше и становиться сильнее с каждым часом. Боли уменьшаются, тошнота проходит, лихорадка и озноб спадают. Через некоторое время самое скверное, что остаётся, — ты не можешь заснуть. Лежишь на постели, ворочаешься, корчишься и извиваешься, пытаясь принять удобную позу, но сон не идёт. В последние дни и долгие ночи ломки я превратился в стоячего монаха: не садился и не ложился целые сутки, пока крайнее изнеможение не подкосило мои ноги и я не погрузился в сон. Всё проходит, даже ломка, и ты встаёшь после змеиного укуса пристрастия к героину так же, как перенёсший любое другое бедствие: потрясённый, навеки израненный, преисполненный радости, что выжил. Назир воспринял мои саркастические шутки на двенадцатый день ломки как сигнал к началу тренировок. Уже с шестого дня мы приступили к лёгким прогулкам на свежем воздухе. Первый из этих моционов мы совершали очень медленно, постоянно останавливаясь, через пятнадцать минут я уже вернулся в дом. На двенадцатый день мы с ним уже одолевали всю протяжённость пляжа: я надеялся, что утомлюсь до такой степени, что смогу заснуть. И, наконец, он отвёл меня в конюшню, где держали лошадей Кадера. Конюшню переделали из эллинга, она находилась через улицу от пляжа. Лошади предназначались для начинающих наездников и в разгар сезона возили туристов вдоль морского берега. Белый мерин и серая кобыла были большими послушными животными. Мы забирали их у конюха и вели на утрамбованное плоское песчаное побережье. В мире нет другого животного, способного выставить человека в таком смешном виде. Кошка может заставить вас выглядеть неуклюжим, собака — глупым, но только лошади дано добиться и того и другого одновременно. А затем лошадь слегка ударит хвостом, ненароком наступит тебе на ногу — и ты сразу понимаешь, что она сделала это намеренно. У некоторых людей после первого же контакта с этим животным возникает с ним некая связь и они уже знают, что будут хорошо держаться в седле. Я определённо не отношусь к их числу. Одна моя подруга оказывает странное антимагнитное воздействие на механизмы: часы останавливаются на её запястье, радиоприёмники начинают потрескивать, а фотокопировальные устройства при её появлении внезапно выходят из строя. Всё это очень напоминает мои взаимоотношения с лошадьми. Коренастый афганец, поощрительно подмигивая, сложил пригоршней ладони, чтобы помочь мне взгромоздиться на спину мерина. Поставив ногу ему на руки, я запрыгнул на белого коня, но уже через какое-то мгновение прежде кроткое, прекрасно выдрессированное создание сбросило меня, изогнувшись каким-то причудливым образом. Перелетев через плечо Назира, я с глухим стуком рухнул на песок. Мерин галопом помчался по пляжу без меня. Назир наблюдал за происходящим в полном изумлении. Животное успокоилось и смирилось с моим присутствием, только когда Назир принёс мешок с наглазниками и надел его на голову мерина. С этого началось постепенное неохотное привыкание Назира к мысли, что из меня может выйти лишь самый худший наездник из всех известных ему. Это разочарование, казалось, должно было ещё больше погрузить меня в пучину его презрения, но на деле вызвало прямо противоположный эффект. В последующие недели он стал относиться ко мне внимательно и добросердечно. Для Назира подобное обескураживающее неумение совладать с лошадьми было столь же ужасным, вызывающим жалость к человеку несчастьем, как мучительная изнурительная болезнь. И даже когда я добился некоторых успехов — умудрялся продержаться на лошади несколько минут подряд, заставляя её гарцевать по кругу, слегка ударяя ногами по бокам и дёргая за уздечку обеими руками, — моя неуклюжесть едва не доводила его до слёз. Тем не менее я упорно продолжал каждодневные тренировки. Я сумел выполнять до двадцати серий отжиманий по тридцать раз с минутным отдыхом между сериями. Я делал отжимания каждый день, дополняя их пятью сотнями приседаний, пятикилометровой пробежкой, сорок минут плавал в море. Через три месяца занятий я был здоров и полон сил. Назир хотел, чтобы я приобрёл некоторый опыт езды по пересечённой местности. Для этого я договорился с Чандрой Мехтой о нашем посещении территории для верховой езды на ранчо Центра по производству фильмов. Во многих художественных картинах были сцены с лошадьми и всадниками. Табуны лошадей содержались специальными отрядами мужчин, живших на обширных холмистых просторах и привлекавшихся в качестве каскадёров при съемках приключенческих фильмов. Животные были превосходно выдрессированы, но не прошло и двух минут после того, как мы с Назиром оседлали выделенных нам коричневых кобыл, как лошадь сбросила меня на кучу глиняных горшков. Назир взял поводья моей лошади и, сидя в седле, с состраданием покачивал головой. — Приветствую тебя, великий джигит, йаар! — крикнул мне один из каскадёров. Их было пятеро с нами, и все рассмеялись. Двое спешились, чтобы помочь мне. Упав с лошади ещё дважды, я устало карабкался в седло и тут услышал знакомый голос. Оглянувшись, я увидел группу всадников, во главе с ковбоем, похожим на Эмилиано Сапату. За его плечами на кожаном ремне висела чёрная шляпа. — А я ведь знал, твою мать, что это ты! — закричал Викрам. Он подвёл свою лошадь вплотную к моей и радостно потряс мне руку. Его спутники, присоединившись к Назиру и нашим каскадёрам, умчались рысью, оставив нас вдвоём. — А ты-то что здесь делаешь? — Я хозяин этого сраного места, парень! — Он широко развёл руки. — Ну, не совсем. Летти купила себе долю в партнёрстве с Лизой. — Моей Лизой? Он вопросительно поднял бровь: — Твоей Лизой? — Ты понимаешь, что я имею в виду. — Конечно, — сказал он, широко осклабившись. — Ты ведь знаешь, что у них с Летти совместное кастинговое агентство — ведь и ты стоял у истоков этого бизнеса. Дела у них идут хорошо, они ладят друг с другом. Вот и я решил в этом поучаствовать. Твой друг Чандра Мехта сказал мне, что у него доля в этой конюшне для каскадёров. И для меня вполне естественно заняться этим, как ты считаешь? — Без сомнения, Викрам. — Вот я и вложил кое-какие бабки и теперь приезжаю сюда каждую неделю. А завтра участвую в съёмках как статист. Приходи, братец, посмотришь, как я играю. — Предложение соблазнительное, — сказал я, рассмеявшись. — Но завтра я уезжаю из города на некоторое время. — Уезжаешь? Надолго? — Не знаю точно. На месяц, может быть, дольше. — Так ты вернёшься? — Непременно. Сделай видео конных трюков. Когда вернусь, покайфуем немного, — посмотрим в замедленной съёмке, как тебя убивают. — Вот как! Ты предлагаешь сделку! Так давай поездим верхом вместе! — Нет, нет! — вскричал я. — Не поеду с тобой на этой лошади, Викрам! Ты, наверно, никогда ещё не видел такого скверного наездника, как я. Я уж трижды падал. Был бы счастлив прогуляться немного пешком, никуда не сворачивая. — Давай попробуем, братец Лин! Вот что: я одолжу тебе свою шляпу. Она никогда не подводит, это счастливая шляпа. У тебя неприятности, потому что ты не носишь шляпу. — Я… не думаю, что эта шляпа меня выручит. — Говорю же… мать твою, что это волшебная шляпа! — Ты ещё не видел, как я езжу верхом. — А ты не носил эту шляпу. Она решит все твои проблемы. К тому же ты гора. Не хочу обижать белую расу, йаар, но это индийские лошади, парень. Просто нужно немного индийского стиля в обхождении с ними, вот и всё. Поговори с ними на хинди, потанцуй немного, и сам увидишь. — Не уверен. — А ты не сомневайся, парень. Давай слезай и потанцуем вместе. — Что-что? — Потанцуй вместе со мной. — Я не танцую для лошадей, Викрам, — заявил я, вложив в эту нелепую фразу столько искренности и достоинства, сколько было в моих силах. — Но ты будешь танцевать. Слезешь сейчас с лошади и станцуешь со мной этот маленький волшебный индийский танец. Нужно, чтобы лошади увидели под твоей непроницаемой белой оболочкой первоклассного индийского сукина сына. Готов поклясться: лошади тебя полюбят, и ты будешь ездить верхом как грёбаный Клинт Иствуд. — Не хочу ездить верхом как грёбаный Клинт Иствуд. — Нет хочешь! — рассмеялся Викрам. — Все только об этом и мечтают. — Нет, я не стану этого делать. — Давай-давай. — Ни в коем случае. Он спешился и стал высвобождать мои ноги из стремян. Испытывая раздражение, я слез и встал рядом с ним лицом к двум лошадям. — Вот так! — сказал Викрам, тряся бёдрами и вышагивая, как это делают, танцуя в кино. Он запел, ритмично хлопая в ладоши. — Давай, брат! Добавь немного Индии в этот танец. Хватит вести себя как чёртов европеец. Индиец не в силах противиться трём вещам: красивому лицу, сладкозвучной песне и приглашению к танцу. Я был в достаточной мере индийцем, хоть и в собственной сумасшедшей манере, чтобы танцевать с Викрамом, хотя бы потому, что мне было невыносимо смотреть, как он танцует один. Мотая головой и улыбаясь вопреки самому себе, я присоединился к нему. Он направлял мои движения, добавляя новые па, пока мы не достигли синхронности в поворотах, шагах и жестах. Лошади, похрапывая, наблюдали за нами своими белыми глазами с исключительно лошадиной смесью пугливости и снисходительности. А мы продолжали плясать и петь для них посреди поросших травой безлюдных холмов под синим небом, сухим, как дым от костра в пустыне. А когда танец закончился, Викрам заговорил на хинди с моей лошадью, позволив ей обнюхивать его чёрную шляпу. Потом передал её мне, велев носить. Я надел её и мы забрались в сёдла. И, чёрт побери, это сработало! Лошади сорвались с места, плавно перейдя в лёгкий галоп. В первый и единственный раз в жизни я выглядел почти настоящим всадником. Великолепную четверть часа я ощущал восторг бесстрашного слияния с благородным животным. Стараясь не отставать от Викрама, я взлетал на крутые холмы, а покорив их, подгоняемый порывами ветра, стремительно мчался с вершины вниз в редкий кустарник. Обессилев, мы повалились на землю, растянувшись на ласковой луговой траве, и тут нас настиг Назир, прискакавший галопом с остальными всадниками. Короткое время, может быть, какое-то мгновение, мы были необузданно дикими и свободными, если лошади действительно смогли нас этому научить. Я продолжал смеяться и болтать с Назиром, когда мы поднимались по ступенькам в дом на морском побережье двумя часами позже. С радостной улыбкой я вошёл в открытую дверь и увидел Карлу, стоящую у широкого, во всю стену, окна и глядящую на море. Назир поприветствовал её с грубоватой нежностью. Едва заметная, но ослепительная улыбка скользнула по его лицу, однако он поспешил придать ему выражение обычной угрюмости. Схватив на кухне литровую бутыль воды, коробок спичек и несколько газетных страниц, он вышел из дома. — Он оставляет нас вдвоём, — сказала Карла. — Я знаю. Он разведёт костёр на морском берегу. Иногда он делает это. Я подошёл к ней и поцеловал. То был короткий, пожалуй, даже застенчивый поцелуй, но я вложил в него весь пыл моего сердца. Когда наши губы разомкнулись, мы по-прежнему тесно прижимались друг к другу, глядя на море. Через некоторое время мы увидели на пляже Назира, собирающего прибитую к берегу древесину и сухие клочки бумаги для растопки. Он втиснул скатанную в шар газету между веточек и палочек, зажёг костёр и уселся рядом с ним лицом к морю. Он не замёрз: ночь была жаркой, дул тёплый бриз. Он зажёг костёр, чтобы показать нам теперь, когда ночь гнала волны на фоне заходящего солнца, что он всё ещё здесь, на берегу, а мы можем по-прежнему наслаждаться уединением. — Люблю Назира, — сказала она, положив голову мне на грудь. — У него доброе сердце. Так оно и было: я знал это, обнаружил в конце концов, хотя открытие далось мне нелегко. Но как она пришла к такому выводу, почти не зная Назира? Одна из моих самых больших потерь за годы изгнания — слепота к хорошему в людях: никогда не умел оценить меру доброты в мужчине или женщине, пока не становился должен им куда больше, чем мог дать взамен. Карла же была из тех, кто видел хорошее в людях с первого взгляда. А я смотрел и смотрел, но не замечал ничего, кроме угрюмости и горечи в глазах. Мы глядели на темнеющий пляж и на Назира, сидевшего, выпрямив спину, у своего костерка. Одна из моих маленьких побед над Назиром, когда я был ещё слаб и зависим от его физической силы, лежала в области языка. Мне удавалось выучить фразы на его языке быстрее, чем ему на моём. Беглость моей речи вынуждала его говорить со мной в основном на урду, а когда он пытался говорить по-английски, фразы выходили неловкими, какими-то усечёнными, слова — перегруженными значениями и словно шатающимися на коротких ножках прямого, не признающего оттенков смысла. Я часто бросал ему обидные упрёки из-за грубости его английского, преувеличивая своё замешательство, утверждая, что речь его полна самоповторов, запинок, перескакивания с одной загадочной фразы на другую. Всё заканчивалось тем, что он начинал ругать меня на урду и пушту, а потом и вовсе погружался в молчание. На самом деле его урезанный английский всегда был красноречив, а нередко ритмичен и даже поэтичен. Конечно, он был усечён, из него были убраны все излишества, оставался лишь его особый язык, чистый и точный, что-то между лозунгами и пословицами. Он не знал, что помимо собственной воли я начал повторять некоторые из его фраз. Он сказал мне однажды, чистя свою серую кобылу: «Все лошади хорошие, но не всякий человек хорош». С тех пор прошло много лет, но каждый раз, когда я сталкивался с жестокостью, предательством, другими проявлениями эгоизма, особенно моего собственного, я ловил себя на том, что повторяю фразу Назира: «Все лошади хорошие, но не всякий человек хорош». И в ту ночь, слыша стук сердца Карлы так близко, когда мы наблюдали пляску огня на песке, я вспомнил ещё одну фразу, часто повторяемую им по-английски: «Нет любви, нет жизни». Я не отпускал Карлу, словно мог исцелиться, сжимая её в объятиях, но мы не занимались любовью, пока ночь не зажгла последнюю звезду на небе по ту сторону широкого окна. Её руки, словно поцелуи, касались моей кожи. Мои губы расправили скрученный лист её сердца. Её приглушенное дыхание вело меня, и я отвечал ей в том же ритме, желание одного эхом отзывалось в другом. Жар соединил нас, заключив в круг прикосновений, вкусовых ощущений, благоуханных звуков. Мы отражались силуэтами на стекле, прозрачными образами — мой был полон огня с пляжа, её — звёздами. И вот в конце концов эти чёткие отражения нас самих растаяли, слившись и поглотив друг друга. Было хорошо, так хорошо, но она не сказала, что любит меня. — Люблю тебя, — прошептал я, слова эти слетели с моих губ на её. — Знаю, — отозвалась она, жалея и вознаграждая меня. — Знаю, что любишь. — Видишь ли, мне не обязательно отправляться в эту поездку. — Так почему же ты едешь? — Не знаю. Наверно, потому что предан Кадербхаю, всё ещё чувствую себя его должником. Но здесь нечто большее. Было ли у тебя когда-нибудь ощущение, неважно по какому поводу, что вся твоя жизнь — своего рода прелюдия, словно всё, что ты делал раньше, вело тебя в одну точку, и ты почему-то знал, что однажды попадёшь туда? Я не очень понятно объясняю, но… — Понимаю, о чём ты говоришь, — прервала она меня. — Да, мне знакомо это ощущение. Однажды я совершила нечто, в одно мгновение вместившее всю мою жизнь, даже те годы, что я ещё не прожила. — И что это было? — Мы говорили о тебе, — уклонилась от ответа Карла, стараясь не смотреть мне в глаза. — О том, что тебе не обязательно ехать в Афганистан. — Что ж, — улыбнулся я, — всё так и есть: я могу туда не ехать. — Так и не поезжай, — спокойно сказала она, отвернувшись, чтобы взглянуть на ночь и на море. — Ты хочешь, чтобы я остался? — Хочу, чтобы ты был в безопасности. И был свободен. — Я не это имел в виду. — Знаю, — вздохнула она. Я почувствовал, как её тело беспокойно шевельнулось рядом с моим: по-видимому, она хотела подвинуться. Я остался на месте. — Я никуда не поеду, — тихо сказал я, пытаясь совладеть со своими чувствами и зная, что совершаю ошибку, — если ты скажешь, что любишь меня. Она закрыла рот и сжала губы так сильно, что они образовали белый рубец. Казалось, её тело медленно, клетка за клеткой, возвращало себе всё, что она отдала мне несколькими мгновениями ранее. — Зачем ты это делаешь? — спросила она. Я сам не знал. Может быть, причиной была ломка, всё то, что я перенёс за последние месяцы, и та новая жизнь, которую, как мне казалось, я заслужил. А может быть, то была смерть — смерть Прабакера, Абдуллы и смерть, что, возможно, ждала меня в Афганистане, — я втайне боялся её. Какова бы ни была причина, она была глупой и бессмысленной, и даже жестокой, но я не мог не желать этого. — Если ты скажешь, что любишь меня, — повторил я. — Я не люблю, — наконец сказала она тихо. Я попытался остановить её, прижав кончики пальцев к её рту, но она повернула голову, чтобы взглянуть мне прямо в глаза. Голос её стал чище и сильнее: — Не люблю. Не могу. Не буду. Когда Назир вернулся с пляжа, громко кашляя и прочищая горло, чтобы мы слышали, что он пришёл, мы уже приняли душ и оделись. Он улыбался — так редко можно было увидеть улыбку на его лице, — переводя свой взгляд с меня на неё и обратно. Но холодная печаль в наших глазах превратила идущие вниз морщины на его лице в ивовые венки разочарования. Он отвернулся. Мы видели, как она уезжает на такси в долгую одинокую ночь накануне нашего ухода на войну Кадера, и когда Назир наконец встретился со мной взглядом, он кивнул медленно и торжественно. Я выдерживал его взгляд несколько мгновений, а потом настал мой черёд отвернуться. Мне не хотелось видеть в его глазах уже замеченную мною ранее странную смесь горя и бурной радости — я знал, что она значила. Да, Карла уехала, но мы потеряли в ту ночь целый мир любви и красоты. Мы должны были оставить его в прошлом, став солдатами Кадера. А другой мир, некогда безграничный мир того, чем мы могли бы ещё стать, сужался час за часом до окрашенной пулей в кроваво-красный цвет точки. Глава 31 Назир разбудил меня до рассвета. Мы вышли из дома, когда первые лучи просыпающегося утра прорезали уходящую ночь. Приехав в аэропорт и выбравшись из такси, мы увидели у входа в терминал внутренних рейсов Кадербхая и Халеда Ансари, но не сразу их узнали. Кадер ознакомил нас со сложным маршрутом с четырьмя основными пересадками: нам предстояло менять средства передвижения, чтобы добраться из Бомбея в пакистанский город Кветта у афганской границы. Нам следует везде выдавать себя за путешественников-одиночек и никоим образом не показывать, что мы знакомы друг с другом. Мы намеревались незаконно перейти границу и поучаствовать в войне, которую вели в Афганистане с могучим Голиафом — Советским Союзом — моджахеды, борцы за свободу. Кадер рассчитывал добиться успеха в своей миссии, но допускал и возможность неудачи. Если же мы будем убиты или захвачены в плен на каком-то этапе нашего пути, след, ведущий в Бомбей, должен быть столь же холодным, как ледоруб альпиниста. Это было длительное путешествие, и началось оно в молчании. Назир, как обычно скрупулёзно выполнявший все инструкции Кадербхая, не проронил ни единого слова на первом отрезке маршрута — Бомбей-Карачи. Однако через час после нашего вселения в отдельные номера отеля «Чандни» я услышал лёгкий стук в дверь. Не успела она отвориться наполовину, как Назир протиснулся в неё и плотно закрыл за собой. Глаза его горели от нервного возбуждения, и волнение граничило с неистовством. Меня беспокоило столь явное проявление страха, было даже немного противно, и я положил руку ему на плечо. — Не принимай всё так близко к сердцу, Назир. Вся эта дребедень из арсенала рыцарей плаща и кинжала способна довести до безумия. Назир почувствовал оттенок снисхождения в моей улыбке, возможно даже не поняв полностью смысла сказанного. Он свирепо нахмурился, челюсти сомкнулись, лицо приняло выражение непроницаемой сдержанности. Мы подружились с Назиром, он открыл мне своё сердце. Для него дружба измерялась тем, что люди делают и что готовы вынести ради друга, а не радостями, которые с ним разделяют. Его смущало и даже мучило, что я почти всегда относился к его торжественной серьёзности шутливо, без всякого пафоса. Вся ирония наших отношений заключалась в том, что мы оба — люди серьёзные, даже несколько угрюмые, но его мрачная суровость была столь разительной, что заставляла меня отрешиться от своего привычного поведения, провоцируя детское озорное желание посмеяться над ним. — Русские повсюду, — сказал он с придыханием, тихо, но веско. — Русские… всё знают… каждого человека… платят деньги, чтобы всё знать. — Русские шпионы? — спросил я. — В Карачи? — По всему Пакистану, — кивнул он, отвернувшись, чтобы сплюнуть на пол, не знаю — на удачу или чтобы выразить презрение. — Очень опасно! Ни с кем не говорить! Сегодня ты поедешь в Фалуда-хаус… Бохри-базар… сегодня… саде чар бадже. — К половине пятого, — повторил я. — Ты хочешь, чтобы я с кем-то встретился в Фалуда-хаус на Бохри-базаре в половине пятого? Я правильно понял? С кем я должен встретиться? Назир выдавил угрюмую улыбку и открыл дверь. Выглянув в коридор, он выскользнул наружу так же быстро и молчаливо, как вошёл. Я посмотрел время: только час дня. Надо как-то убить ещё три часа. Для паспортных махинаций Абдель Гани снабдил меня поясом весьма оригинальной конструкции. Сделан он был из прочного водонепроницаемого винила и был в несколько раз шире стандартного пояса для денег. Он плотно прилегал к животу и вмещал до десяти паспортов, а также некоторую сумму наличными. В тот первый день в Карачи в нём находились четыре моих собственных паспорта. Первый — британский, которым я пользовался для приобретения авиационных и железнодорожных билетов, а также для регистрации в отеле. Второй — чистый американский паспорт, рекомендованный Кадербхаем для моей афганской миссии. Ещё два — швейцарский и канадский — запасные, на экстренный случай. Десять тысяч долларов на непредвиденные расходы были выплачены мне в качестве аванса, как часть суммы, причитающейся за то, что я взял на себя выполнение этой опасной миссии. Я обернул толстый пояс вокруг талии, надев его на рубашку, вложил пружинный нож в специальный футляр в заднем кармане брюк и вышел из отеля, чтобы осмотреть город. Было жарко, жарче, чем обычно бывает здесь в ноябре. Прошёл лёгкий дождь, не характерный для этого времени года, оставив после себя дымку, воздух был густой, насыщенный влагой. Карачи был тогда неспокойным, опасным городом. В течение нескольких лет страной правила, разобщив её, военная хунта, захватившая власть в Пакистане и казнившая демократически избранного президента Зульфикара Али Бхутто[142]. Военные использовали взаимные обиды и трения между этническими и религиозными сообществами для разжигания конфликтов. Они натравливали коренные этнические группировки, особенно синди, пуштунов и пенджабцев, на иммигрантов, известных как мохаджиры и влившихся во вновь образованное государство Пакистан, когда оно было отделено от Индии. Армия тайно поддерживала экстремистов соперничающих группировок оружием, деньгами и хорошо продуманной протекцией. Когда мятежи, которые провоцировали и разжигали военные, в конце концов вспыхнули, генералы приказали полиции открыть огонь. Гнев против полицейского насилия сдерживался размещением армейских соединений. Таким образом армия, чьи тайные операции и породили кровавые конфликты, воспринималась как единственная сила, способная сохранить порядок и власть закона. По мере того как зверские убийства из мести наслаивались одно на другое всё с возрастающей жестокостью, повседневной рутиной стали также похищения людей и пытки. Фанатики одной из группировок захватывали сторонников другой и подвергали их садистским издевательствам. Многие из похищенных умерли в ужасных застенках. Некоторые бесследно исчезли: тела их не были найдены. А когда та или иная группировка становилась настолько могущественной, что грозила нарушить равновесие в этой смертельной игре, генералы провоцировали конфликт внутри этой группы, чтобы ослабить её. Тогда фанатики начинали поедать сами себя, убивая и калеча соперников из собственных этнических сообществ. Каждый новый цикл насилия и мести ещё больше укреплял существующее положение вещей: какое бы правительство ни появлялось и ни исчезало в стране, только армия становилась сильнее и только армия обладала реальной властью. Несмотря на эту драматическую ситуацию и во многом благодаря ей, Карачи был хорошим местом для бизнеса. Генералы походили на мафиозный клан, однако были лишены мужества, стиля и солидарности, присущих подлинным, уважающим себя гангстерам. Они силой захватили страну и держали в заложниках под прицелом ружей всю нацию, грабя казну. Они поспешили заверить великие державы и прочие страны, производящие оружие, что вооружённые силы Пакистана открыты для их бизнеса. Цивилизованные страны с энтузиазмом на это откликнулись, и Карачи на многие годы стал излюбленным местом деловых и увеселительных поездок для торговцев оружием из Америки, Великобритании, Китая, Швеции, Италии и других стран. Не меньшую прыть в погоне за сделками с генеральской камарильей проявляли нелегалы: дельцы чёрного рынка, контрабандисты, переправляющие оружие, пираты и наёмники. Они заполонили все кафе и гостиницы — иностранцы из пятидесяти государств, авантюристы по духу и преступники по образу мышления. В определённом смысле и я относился к их числу, как и они — хищник, наживающийся на войне в Афганистане, но мне было не по себе в их компании. Три часа я провёл, перемещаясь из ресторана в отель, из отеля в чайхану, сидя среди групп иностранцев — искателей лёгкой наживы — и слушая их удручающе меркантильные разговоры. Многие из них радостно предрекали, что война в Афганистане продлится ещё не один год. Необходимо, однако, признать, что генералы находились под сильным давлением. Ходили слухи, что Беназир[143], дочь казнённого премьер-министра, планировала возвратиться из лондонского изгнания в Пакистан и возглавить демократический альянс против хунты. Впрочем, спекулянты надеялись на удачу и попустительство властей, на то, что армия хотя бы ещё несколько лет будет держать под контролем страну, а следовательно и хорошо налаженные каналы бизнеса. В разговорах то и дело звучало слово «наличность» — этим эвфемизмом обозначали контрабанду и товары чёрного рынка, пользовавшиеся бешеным спросом на всём протяжении границы между Пакистаном и Афганистаном. Сигареты, особенно американские, продавались в Хайберском ущелье в шестнадцать раз дороже их и без того вздутой цены в Карачи. Лекарства всех видов давали с каждым месяцем растущие прибыли. Особенно успешно шла торговля зимней одеждой. Один предприимчивый немецкий делец пригнал из Мюнхена в Пешавар грузовик «мерседес», заполненный излишками армейской униформы для альпийских частей в комплекте с термобельём. Вся партия товара, включая грузовик, была продана впятеро дороже своей исходной цены афганскому военачальнику, пользовавшемуся покровительством западных властей и учреждений, включая ЦРУ. Впрочем, тёплая зимняя одежда, совершившая путешествие в несколько тысяч километров через Германию, Австрию, Венгрию, Румынию, Болгарию, Турцию, Иран и Пакистан, так и не дошла до моджахедов, сражающихся в заснеженных горах Афганистана. Зимняя униформа и нижнее бельё попали на один из складов в Пешаваре, принадлежащих военачальнику, купившему этот товар, и лежали там, ожидая окончания войны. Этот ренегат со своей маленькой армией просидел в полной безопасности всю войну в хорошо укреплённой крепости в Пакистане, планируя попытку захвата власти после того, как закончится настоящая война — с русскими. Упомянутый выше военный, напичканный деньгами ЦРУ и жаждавший любой ценой добиться контракта на поставки, волнами запускал ошеломляющие слухи, порождавшие среди иностранных авантюристов в Карачи многочисленные домыслы. Я лично за один день прослушал историю о предприимчивом немце с грузовиком альпийского обмундирования в трёх слегка отличающихся одна от другой интерпретациях. Охваченные нервным возбуждением, сродни золотой лихорадке, иностранцы передавали друг другу эту новость, не забывая при этом заключать сделки на партии консервов, тюки чёсаной овечьей шерсти, контейнеры с запчастями для двигателей, а то и на целый склад, забитый бывшими в употреблении спиртовыми горелками, а также на всевозможное оружие в любом ассортименте — от штыков до гранатомётов. И везде, в каждом разговоре я слышал мрачное, отчаянное заклинание: «Если война продлится ещё один год, мы провернём это дельце». Угрюмый и удручённый тяжкими раздумьями, вошёл я в Фалуда-хаус на базаре Бохри, заказал какой-то сладкий напиток яркого цвета. Фалуда — неприлично сладкая смесь белой лапши и молока с привкусом роз и прочих медоносных сиропов. Фирни-хаус в бомбейском районе Донгри, близ дома Кадербхая, заслуженно славится своими вкуснейшими напитками фалуда, но они кажутся пресными в сравнении с потрясающими сластями, предлагаемыми в Фалуда-хаусе в Карачи. Когда высокий стакан розово-красного с белым, сладкого, как сахар, молока возник рядом с моей правой рукой, я поднял глаза, чтобы поблагодарить официанта, и обнаружил, что это Халед Ансари с двумя порциями напитка в руках. — Похоже, парень, тебе нужно что-нибудь покрепче, — сказал он, печально улыбнувшись краешком губ и присаживаясь рядом со мной. — Что ты затеваешь? Или, скорее, что не так, если судить по твоему виду? — Ничего, — вздохнул я, улыбнувшись в ответ. — Давай, — настаивал он. — Выпей немного. Я посмотрел на его честное, открытое, изуродованное шрамом лицо, и мне пришло в голову, что Халед знает меня лучше, чем я его. Заметил бы я и понял ли, насколько встревожен он, если бы мы поменялись местами и это он вошёл бы в Фалуда-хаус с таким озабоченным видом? Думаю, нет. Халед столь часто бывал мрачен, что я не придал бы этому большого значения. — Наверно, это просто небольшая переоценка ценностей. Анализирую свои действия, копаюсь сам в себе, сидя в чайханах и ресторанах, о которых узнал от тебя, — местах, где ошиваются наёмники и дельцы чёрного рынка. Впечатление угнетающее: здесь полно людей, мечтающих о том, чтобы война никогда не кончалась, а на то, кого убивают и кто убивает, они чихать хотели. — Они делают деньги, — пожал плечами Халед. — Это не их война. Я и не жду, что она затронет их по-настоящему. Ничего тут не изменишь. — Знаю, знаю. Но речь здесь не о деньгах, — нахмурился я, подыскивая слова, чтобы выразить переполнявшие меня эмоции. — Просто, если нужно подобрать определение больного разума, по-настоящему больного, — нет никого хуже тех, кто хочет, чтобы война, любая война, никогда не кончалась. — И ты ощущаешь себя… как бы заражённым… словно ты один из них? — мягко спросил Халед, глядя в свой стакан. — Наверно, да. Не знаю. Заведи кто-нибудь такой разговор в каком-то другом месте, я бы даже думать об этом не стал. Если бы сам здесь не находился, и сам бы не поступал точно так же, меня бы это нисколько не задело. — Но ты занят не совсем тем, чем они. — Нет, во многом тем же. Кадер мне платит — значит, я наживаюсь на этом, как и они: везу контрабанду, а значит, подбрасываю новые дровишки в эту гадскую драку, в точности как и они. — И, наверно, начинаешь задавать себе вопрос: «Какого хрена я ввязался во всё это?» — А как же иначе? Веришь ты мне или нет, но я не нашёл ответа. Скажу честно: не знаю, какого рожна мне здесь нужно? Кадер попросил меня быть его «американцем», вот я его и изображаю. Но понятия не имею, почему. Мы помолчали немного, потягивая свои напитки и прислушиваясь к гулу и галдежу переполненного Фалуда-хауса. Портативный радиоприёмник транслировал романтические газели на урду. За соседними столиками говорили на трёх или четырёх языках. Слов я не мог разобрать, даже не понимал, что это за языки: балочи, узбекский, таджикский, фарси… — Просто замечательно! — воскликнул Халед, зачёрпывая ложкой лапшу из стакана и отправляя её в рот. — Слишком сладко на мой вкус, — отозвался я, тем не менее прихлёбывая лакомство. — Некоторые вещи и должны быть слишком сладкими, — сказал он, подмигнув мне и посасывая свою соломинку. — Если бы фалуда не был слишком сладким, стали бы мы пить его? Покончив со своими напитками, мы вышли наружу, задержались у входа, чтобы закурить, и окунулись в солнечный свет догорающего дня. — Мы пойдём в разные стороны, — пробормотал Халед, держа в сложенных в пригоршню ладонях спичку для моей сигареты. — Просто иди в этом направлении, на юг, несколько минут. Я тебя догоню. «Спасибо» говорить не надо. Он развернулся на каблуках и пошёл прочь, стараясь держаться края дороги на узкой полосе для пешеходов между тротуаром и потоком машин. Я пошёл в противоположном направлении. Через несколько минут, обогнув базар, выехало такси и резко остановилось рядом со мной. Задняя дверь отворилась, и я запрыгнул в машину, оказавшись рядом с Халедом. Ещё один человек был на переднем сиденье рядом с шофёром. Ему было слегка за тридцать, короткие тёмно-каштановые волосы открывали широкий и высокий лоб. Глубоко посаженные карие глаза были настолько тёмными, что казались чёрными, пока прямой солнечный свет не пронзил их радужную оболочку, открыв в глубине глаз проблески красновато-коричневых, земляных оттенков. Спокойный умный взгляд из-под чёрных бровей, почти сходящихся на переносице. Прямой нос, короткая верхняя губа, твёрдый решительный рот и округлый подбородок. Было заметно, что человек сегодня брился, скорее всего, совсем недавно, но сине-чёрная тень всё же лежала на нижней части его лица, аккуратно и чётко очерченном контуре бороды. То было мужественное квадратное, симметричное, с правильными пропорциями лицо сильного и красивого человека, хотя в нём и не было ничего особенно примечательного. — Это Ахмед Задех, — объявил Халед, когда такси тронулось. — Ахмед, это Лин. Мы обменялись рукопожатием, оценивая друг друга с одинаковой прямотой и приветливостью. Его мужественный облик мог бы показаться суровым, если бы не весьма своеобразное выражение лица: глаза кривились и смотрели немного искоса, так что на скулах образовывались складки и казалось, что он улыбается. Хотя Ахмед Задех был сосредоточен, никакой расслабленности в нём не чувствовалось, он тем не менее имел вид человека, ищущего друга в толпе незнакомцев. Выражение его лица действовало обезоруживающе, и я моментально проникся к нему симпатией. — Много о вас слышал, — сказал он, отпуская мою руку. По-английски он говорил чисто, хотя и запинаясь, а мелодичный акцент выдавал северо-африканскую примесь французского и арабского. — Надеюсь, одни комплименты, — сказал я, рассмеявшись. — Вы предпочитаете, чтобы люди отзывались о вас плохо? — Не знаю. Мой друг Дидье говорит, что расхваливать людей за их спиной чудовищно несправедливо: ведь единственное, от чего нельзя себя защитить, — комплименты, которые тебе расточают. — D’accord![144] — рассмеялся Ахмед. — Так оно и есть! — Чёрт! Только сейчас вспомнил! — воскликнул Халед, роясь в карманах и извлекая оттуда сложенный конверт. — Чуть не забыл. Видел Дидье за день до нашего отъезда. Он искал тебя. Я не мог сказать, где ты, и он попросил передать тебе это письмо. Я взял конверт и сунул его в карман рубашки, чтобы прочитать, когда останусь один. — Спасибо, — пробормотал я. — А что сейчас происходит? Куда мы едем? — В мечеть, — ответил Халед, грустно улыбнувшись. — Надо взять там нашего друга, потом поедем на встречу с Кадером и другими парнями, которые будут переходить границу вместе с нами. — Сколько будет всего человек? — Что-то около тридцати, когда мы все соберёмся. Большинство из них уже в Кветте или в Чамане, рядом с границей. Мы отправляемся завтра: ты, я, Кадербхай, Назир, Ахмед и ещё один человек — Махмуд, мой друг. Думаю, ты с ним не знаком, но познакомишься через несколько минут. — Мы составляем как бы Организацию Объединённых Наций в миниатюре, — высокопарно заметил Ахмед. — Абдель Кадер Хан — из Афганистана, Халед — из Пакистана, Махмуд — из Ирана, ты — из Новой Зеландии. Прости, ты теперь наш американец, а я — из Алжира. — Ты не всех упомянул, — добавил Халед. — У нас есть парень из Марокко, ещё один — из какой-то страны Персидского залива, один — из Туниса, двое — из Пакистана и один — из Ирана. Все остальные — афганцы, но из разных частей Афганистана, к тому же принадлежат к разным этническим группам. — Джихад, — сказал Ахмед с мрачной и несколько устрашающей ухмылкой. — Священная война — это наша святая обязанность сопротивляться русским захватчикам и освобождать мусульманскую землю. — Не давай ему разойтись, Лин, — поморщился Халед. — Ахмед — коммунист. А то начнёт тебя мучить Мао и Лениным. — Не чувствуешь ты себя немного… скомпрометированным из-за того, что выступаешь против армии социалистического государства? — спросил я, искушая судьбу. — При чём тут социалисты? — возмутился Ахмед. — При чём коммунисты? Пойми меня правильно: русские сделали в Афганистане и кое-что хорошее. — Здесь он прав, — прервал его Халед. — Они построили много мостов, все главные автомобильные дороги, много школ и колледжей. — А также плотины для электростанций и обеспечения питьевой водой — всё это добрые дела. И я их поддерживал, когда они всё это делали, помогали. Но когда они вторглись в Афганистан, чтобы изменить страну силой, они отбросили в сторону все свои принципы, в которые, казалось, верили. Они не настоящие марксисты, не подлинные ленинцы. Русские — империалисты, и я сражаюсь с ними во имя Маркса, Ленина, Мао… — И Аллаха, — усмехнулся Халед. — Да, и Аллаха тоже, — согласился Ахмед, открыв в улыбке свои белые зубы и шлёпнув ладонью по спинке сиденья. — Почему они это сделали? — спросил я. — Халед сумеет объяснить это лучше, — сказал Ахмед, — полагаясь на опыт палестинского ветерана нескольких войн. — Афганистан — это приз, — начал излагать свою точку зрения Халед. — В стране нет больших запасов нефти, золота или чего-то ещё, на что можно позариться, и всё же это крупный куш. Русским он нужен потому, что вплотную примыкает к их границе. Они пытались держать его под контролем дипломатическими методами — различными программами помощи. Они ввели во властные структуры своих ставленников, так что правительство превратилось в кучку марионеток. Американцам всё это страшно не понравилось: ведь идёт холодная война и мир балансирует на краю пропасти, вот они и стали поддерживать тех, кто был по-настоящему зол на русских марионеток — религиозных лидеров. Эти длиннобородые муллы были вне себя из-за перемен, которые устроили в стране русские, позволив женщинам работать, поступать в университет, появляться на людях без глухого покрывала. Когда американцы предложили им деньги, оружие и бомбы, чтобы атаковать русских, они с радостью за это ухватились. Через какое-то время русские решили отбросить притворство и оккупировали страну. И вот теперь идёт война. — Что касается Пакистана, — дополнил его тираду Ахмед Задех, — им нужен Афганистан, потому что в Пакистане стремительный экономический рост: они развиваются слишком быстрыми темпами и испытывают нехватку территории. Хотят создать большую страну, объединив две нации. Кроме того, поскольку в Пакистане правят генералы, он целиком зависит от Америки, которая им помогает. В религиозных школах — медресе — по всему Пакистану обучают воинов. Их называют талибами, и они войдут в Афганистан, когда мы, все остальные, выиграем войну. А мы победим в этой войне, Лин. Или в следующей, сам не знаю точно… Я отвернулся к окну и, как по команде, мои спутники заговорили по-арабски. Вслушиваясь в эти приятные, быстро текущие звуки, я позволил своим мыслям плыть в шелесте этой музыки. Улицы за окном становились всё менее аккуратными, здания — всё более обшарпанными и запущенными. Многие дома из иловых блоков и песчаника представляли собой одноэтажные жилища и хотя, несомненно, были заселены целыми семействами, казались недостроенными, готовыми вот-вот развалиться — трудно было поверить, что их вообще можно было использовать как кров. Мы пересекли целые районы подобных беспорядочно расположенных, наспех слепленных лачуг — спальные пригороды, выстроенные, чтобы хоть как-то совладать с безудержным наплывом переселенцев из деревень в быстро расширяющийся город. Переулки и боковые дороги открывали глазу дубликаты этих грубых, похожих друг на друга строений, простирающихся до самых границ горизонта по обеим сторонам основного шоссе. Почти через час после медленного продвижения по запруженным народом улицам мы на мгновение остановились, чтобы впустить ещё одного человека на заднее сидение. Следуя инструкциям Халеда, водитель развернул такси и поехал тем же самым труднопреодолимым маршрутом. Нового пассажира звали Махмуд Мелбаф, он был иранцем тридцати одного года от роду. Первый беглый взгляд на его лицо — густые чёрные волосы, высокие скулы, глаза цвета песчаных дюн в лучах кроваво-красного заката — вызвал столь яркое воспоминание о моём мёртвом друге Абдулле, что меня просто передёрнуло от боли. Через несколько мгновений сходство перестало казаться настолько сильным: глаза Махмуда были немного выпуклыми, губы не такими полными, подбородок заострён, словно специально предназначен для козлиной бородки. Действительно, это было совсем другое лицо. Отчётливо представив Абдуллу Тахери и испытав пронзительную боль от этой потери, я внезапно, хотя бы отчасти, осознал, почему я здесь с Халедом и всеми остальными еду на чью-то чужую войну. На риск меня толкало так и не прошедшее чувство вины за то, что Абдулла умер в одиночестве, под прицелом наставленного на него оружия. Я попытался вообразить самого себя в подобной ситуации, в окружении вражеских стволов. И стоило мне подумать об этом, намалевать невысказанные слова на серой стене моего сознания — пожелание смерти, — я отверг его с содроганием, дрожью прошедшим по моей коже. И в первый раз за все те месяцы, что минули со дня, когда я дал согласие выполнить работу для Абдель Кадер Хана, я испытал страх, осознав, что моя жизнь, теперь и отныне, не более чем горстка песка, зажатого в кулаке. Мы вышли из машины за квартал от мечети Масджид-и-Туба. Следуя гуськом друг за другом с интервалом в двадцать метров, мы добрались до мечети и сняли обувь при входе. За ней присматривал древний мусульманин, бормоча сопутствующую медитации молитву — зикр. Халед втиснул сложенную купюру в изуродованную артритом руку старика. Войдя в мечеть, я взглянул вверх и задохнулся от радостного изумления. Внутри мечети было прохладно и безупречно чисто. Колонны с каннелюрами, украшенные мозаикой своды и большие пространства узорчатых полов блестели изразцами из мрамора и других пород камня. Но больше всего привлекал взор высящийся над всем этим огромный купол из белого мрамора — от него просто глаз нельзя было оторвать. Этот впечатляющий свод в сто шагов шириной был украшен крошечными блестящими зеркалами. Пока я стоял, открыв рот от удивления, наслаждаясь этой красотой, в мечети включили электричество, и вся огромная мраморная чаша над нами засияла, как солнечный свет, отражённый от миллиона капелек озёрной водной ряби на ветру. Халед тут же покинул нас, пообещав вернуться, как только сможет. Ахмед, Махмуд и я прошли в альков и уселись на пол, покрытый шлифованной плиткой. Вечерняя служба уже началась — я слышал призыв муэдзина, ещё когда мы ехали в такси, — но многие люди в мечети были поглощены собственной молитвой. Удостоверившись, что я чувствую себя вполне комфортно, Ахмед объявил, что воспользуется возможностью помолиться. Извинившись, он направился к бассейну для омовений, где, согласно ритуалу, ополоснул лицо, руки и ноги, а потом вернулся на свободное место под куполом и приступил к молитве. Я наблюдал за ним не без зависти к той лёгкости, с которой он вступил в общение с Богом, но не испытывая побуждения присоединиться к нему. Однако искренность его молитвы каким-то образом заставила меня ощутить ещё сильнее сиротство моей одинокой, обособленной души. Закончив молитву, Ахмед направился к нам, и тут появился Халед. Выражение его лица было озабоченным. Мы сели в кружок, почти касаясь головами. — У нас неприятности, — прошептал Халед. — В твою гостиницу приходила полиция. — Копы? — Нет, политическая полиция. Служба внутренней безопасности. — Что им нужно? — Ты. Вернее, мы все. Они что-то пронюхали. И в доме Кадера побывали. Вам обоим повезло: его тоже не застали. Что ты взял с собой из гостиницы, а что оставил там? — С собой у меня паспорта, деньги и нож, — ответил я. Ахмед ухмыльнулся. — А ты начинаешь мне нравиться, — прошептал он. — Всё остальное — там, — продолжал я. — Не так много: одежда, туалетные принадлежности, несколько книг. Но там билеты на самолёт и поезд. Они лежат в сумке. Я уверен: только на них есть моё имя. — Назир забрал твою сумку и ушёл из номера минутой раньше, чем туда вломилась полиция, — сказал Халед, ободряюще кивнув мне. — Но это всё, что он успел захватить с собой. Управляющий гостиницей — наш человек, он предупредил Назира. Самый неприятный вопрос: кто сообщил о нас полиции? По-видимому, кто-то из людей Кадера, очень близких к нему. Не нравится мне всё это. — Не понимаю, — прошептал я. — Почему власти так интересуются нами? Ведь Пакистан поддерживает Афганистан в этой войне. В их интересах, чтобы мы провезли контрабанду для моджахедов. Им следовало бы помогать нам делать это. — Они и помогают некоторым афганцам, но далеко не всем. Те, кому мы везём груз в Кандагар, — люди Масуда[145]. Пакистан их ненавидит, потому что они не признают Хекматияра[146] и других пропакистанских вождей сопротивления. Пакистан и Америка сделали ставку на Хекматияра как на следующего правителя Афганистана — после войны. А люди Масуда плюют всякий раз, когда речь заходит о Хекматияре. — Сумасшедшая война, — добавил Махмуд Мелбаф хриплым гортанным шёпотом. — Афганцы так долго воюют между собой — чуть ли не тысячу лет. Но чем сражаться друг с другом, лучше сражаться… как вы там говорите… с оккупантами. Они наверняка побьют русских, но и между собой драться не перестанут. — Пакистанцы хотят обеспечить выигрыш мира, после того как афганцы выиграют войну, — продолжил его мысль Ахмед. — Им не важно, кто выиграет для них войну, им нужно держать под контролем мир. Если бы они могли, отобрали бы у нас всё оружие, и медикаменты, и прочее и отдали бы их собственным… — Ставленникам, — пробормотал Халед, и в этом сказанном им шёпотом слове отчётливо прозвучал нью-йоркский выговор. — Эй, вы слышите? Мы все внимательно прислушались: где-то рядом с мечетью кто-то пел, звучала музыка. — Они начали, — сказал Халед, вскакивая с пола с изяществом атлета. — Пора идти. Мы поднялись и вышли из мечети вслед за ним, надели оставленную там обувь. Обойдя здание в сгущающейся темноте, приблизились к месту, откуда доносилось пение. — Я… уже слышал такое пение раньше, — сказал я Халеду на ходу. — Ты знаешь Слепых певцов? О, конечно же, знаешь. Ты был в Бомбее с Абдель Кадером, когда они пели для нас. Тогда я тебя впервые увидел. — Ты был там в тот вечер? — Конечно. Мы все там были: Ахмед, Махмуд, Сиддики, — его ты ещё не знаешь. Многие другие, кто отправится с нами в эту экспедицию. Все они были тогда там. На том сборище впервые обсуждалась поездка в Афганистан — собственно для этого мы и съехались. Ты разве не знал? Задавая этот вопрос, он рассмеялся, сказано всё было, как всегда, просто и бесхитростно, и всё же его слова занозой застряли в моём сердце: «Ты разве не знал? Ты разве не знал?» «Кадер ещё тогда планировал свою миссию, — подумал я, — в первый же вечер после нашей встречи». Я отчётливо вспомнил большую, всю в клубах дыма комнату, где Слепые Певцы выступали для узкого круга слушателей. Вспомнил еду, что мы ели, чаррас, который курили. Некоторые лица, что я видел в тот вечер, были мне хорошо знакомы. «Неужели все они были вовлечены в эту миссию?» Вспомнил юного афганца, с огромным почтением приветствовавшего Кадербхая, и при этом склонившегося в поклоне так низко, что был виден пистолет, спрятанный в складках его одежды. Я всё ещё думал об этой первой ночи, обеспокоенный вопросами, на которые не мог ответить, когда мы с Халедом подошли к большой группе людей. Их было несколько сотен, они сидели, скрестив ноги, на плитках, которыми был вымощен широкий двор, прилегающий к мечети. Слепые Певцы закончили свою песню, и все стали хлопать в ладоши, крича: «Аллах! Аллах! Субхан Аллах!» Халед повёл нас сквозь толпу к алькову, где в относительном уединении сидели Кадер, Назир и ещё несколько человек. Я встретился взглядом с Кадербхаем, и он поднял руку, призывая меня присоединиться. Когда я подошёл, он схватил меня за руку и потянул её вниз, приглашая сесть рядом. Множество голов повернулось в нашу сторону. В моём растревоженном сердце столкнулись противоречивые эмоции: страх из-за того, что меня столь многие будут теперь ассоциировать с Кадер Ханом, и прилив гордости — ведь он меня одного позвал сесть рядом с собой. — Колесо сделало один полный оборот, — прошептал он, положив руку мне на предплечье и говоря прямо в ухо. — Мы встретились с тобой, когда выступали Слепые Певцы, а теперь мы слышим их снова, приступая к своей миссии. Он словно читал мои мысли, и, думаю, делал это намеренно, прекрасно сознавая оглушающий эффект своих слов. Внезапно я на него рассердился, даже прикосновение его руки к моей вызвало у меня гнев. — Вы нарочно так подстроили, чтобы Слепые певцы были здесь? — спросил я со злостью, глядя прямо перед собой. — Так же, как организовали всё заранее во время нашей первой встречи? Он хранил молчание, пока я не повернулся и не взглянул ему прямо в глаза. Когда наши взгляды встретились, я почувствовал внезапно подступившие жгучие слёзы. Я сумел сдержать их, крепко сжав челюсти, — мои глаза остались сухими, но разум пребывал в смятении. Этот человек со светло-коричневой кожей и аккуратной белой бородкой использовал меня и манипулировал всеми, кого знал, словно рабами, посаженными на цепь. Но в его золотистых глазах я видел такую любовь, которая была для меня подлинным мерилом того, чего я страстно желал в самых сокровенных уголках своего сердца. Любовь в его мягко улыбающихся, полных глубокой тревоги глазах была отцовской любовью — другой такой я не знал никогда в своей жизни. — С этого момента ты всё время с нами, — прошептал он, выдержав мой взгляд и не отводя глаз. — В отель тебе возвращаться нельзя: у полиции есть твои приметы, и они будут следить. Это моя вина — должен принести свои извинения. Один из близких людей предал нас, но удача от него отвернулась, а нам повезло: нас не схватили. Этот промах выдал его, и он будет наказан. Теперь мы знаем, кто он и как с ним надлежит поступить. Однако с этим придётся подождать, пока мы не выполним своей миссии и не вернёмся. Завтра мы отправляемся в Кветту, где нам предстоит задержаться на некоторое время. Когда пробьёт наш час, мы перейдём границу Афганистана. С этого дня и до конца твоего пребывания в Афганистане за твою голову будет назначена некая цена. Русские хорошо платят за поимку иностранцев, помогающих моджахедам. Здесь, в Пакистане, у нас мало друзей. Думаю, нам надо купить для тебя местную одежду: ты будешь выглядеть как молодой пуштун из моей деревни. Какая-нибудь шапка, чтобы спрятать твои светлые волосы, и патту — шаль, чтобы набросить на твои широкие плечи и грудь. В крайнем случае, сойдёшь за моего голубоглазого сына. Как ты на это смотришь? Что я мог ему ответить? Слепые Певцы звучно прочистили свои глотки, и музыканты начали вступление к новой песне с жалобного завывания фисгармонии и будоражащего кровь страстного призыва табл. Я следил за тем, как длинные тонкие пальцы таблистов похлопывают по барабанам, ласкают их дрожащую кожу, и чувствовал, как их гипнотическое трепетание уносит вместе с потоком музыки мои мысли. Правительство моей собственной страны, Австралии, назначило цену за мою голову в качестве награды за информацию, способствующую моей поимке. И вот теперь здесь, на другом конце света, за мою голову назначают новую цену. И когда безумная печаль и экстаз Слепых Певцов охватили слушающую их толпу, когда их пыл и восторг загорелись в глазах людей, я отдал себя во власть этого рокового момента и ощутил поворот колеса своей судьбы. Я вспомнил, что в кармане у меня лежало письмо Дидье, которое Халед передал мне в такси два часа назад. Охваченный суеверным ощущением совпадения и повторяемости зигзагов истории, я вдруг понял: мне срочно нужно узнать, что в письме. Я выхватил его из кармана и поднёс близко к глазам, чтобы прочитать в янтарно-жёлтом свете, едва доходившим от ламп высоко над головой. Дорогой Лин! Настоящим сообщаю тебе, мой милый друг, что я обнаружил, кто та женщина, что выдала тебя полиции, когда ты попал в тюрьму и был столь жестоко избит. Ужасный инцидент! Он до сих пор наполняет мою душу скорбью. Так вот: женщиной, которая это сделала, была мадам Жу, владелица Дворца. До сих пор я не знаю причину этого поступка, но даже не понимая до конца её побуждения, заставившие совершить это злодейство, могу уверить тебя, что это она, о чём я располагаю самыми надёжными свидетельствами. Надеюсь вскоре получить от тебя весточку. Твой преданный друг, Дидье. Мадам Жу. Но почему? Не успел этот вопрос выплыть на поверхность моего сознания, как я уже знал ответ. Внезапно мне вспомнилось лицо человека, неотрывно глядящего на меня с необъяснимой ненавистью, — лицо Раджана, евнуха, слуги мадам Жу. Вспомнил, как он смотрел на меня в день наводнения, когда мы спасали Карлу из отеля «Тадж-Махал» в лодке Винода. Вспомнил злобу и ненависть, переполнявшие его глаза, когда он следил тогда за мной и Карлой и тогда, когда я уезжал в такси Шанту. Позднее в ту же ночь меня арестовала полиция и начались мои тюремные мучения. Мадам Жу наказала меня за то, что я осмелился бросить ей вызов: выдавал себя за служащего американского консульства, забрал у неё Лизу Картер — и, возможно, за мою любовь к Карле. Я разорвал письмо на мелкие кусочки, которые засунул обратно в карман. Страх покинул меня: я был спокоен. В конце этого длинного дня в Карачи я уже знал, почему отправляюсь на войну Кадера и знал, почему вернусь с неё. Я иду на эту войну, потому что моё сердце жаждет любви Кадербхая, отцовской любви, струящейся из его глаз и заполняющей тот вакуум, что зиял в моей душе в том месте, где должен быть отец. Когда так много других сердечных привязанностей было утрачено — семья, друзья, Прабакер, Абдулла, даже Карла — в этом выражении любви в глазах Кадера для меня был целый мир. Наверно, это выглядело глупо, да это и было глупо — идти на войну ради любви. Он не был святым и не был героем, и я знал это. Он даже не был моим отцом. Но за одни эти несколько секунд, когда он смотрел на меня с любовью, я готов был идти с ним на эту войну, и на любую другую тоже. И это не было более глупым, чем выжить ради одной ненависти и возвратиться ради мести. Вывод был такой: я любил его достаточно сильно, чтобы рисковать своей жизнью, а мадам Жу ненавидел настолько сильно, чтобы выжить и отомстить. И я знал, что отомщу: пройду через войну Кадера и убью её. Я замкнул своё сознание на этой мысли подобно человеку, сомкнувшему пальцы на рукоятке кинжала. Слепые Певцы выкрикивали муку и радость своей любви к Богу. Сердца людей вокруг меня взмывали ввысь, разделяя эти чувства. Кадербхай повернулся ко мне, встретился со мной взглядом и медленно покачал головой. И я улыбнулся, глядя в его золотые глаза, наполненные маленькими пляшущими огоньками, и тайнами, и священным трепетом, вызванным пением. И, да пребудет со мной Господь, я был доволен, свободен от страха и почти счастлив. Глава 32 Месяц мы провели в Кветте — длинный месяц ожидания, омрачённый разочарованием фальстарта. Задержка произошла из-за командира моджахедов по имени Асматулла Ачхакзай Муслим, вождя народности Ачхакзай, обитающей близ Кандагара, нашего конечного пункта назначения. Ачхакзаи — клан пастухов овец и коз, когда-то входивший в наиболее влиятельный клан дуррани. В 1750 году основатель современного Афганистана Ахмед Шах Абдали[147] отделил ачхакзаев от дуррани, сделав их самостоятельным кланом. Это соответствовало афганской традиции, позволявшей клану, когда он становился большим и сильным, отделяться от родительского клана. Искусный воин и основатель нации Ахмед Шах признал, что ачхакзаи стали силой, с которой необходимо считаться. В течение двух столетий росло могущество ачхакзаев и их статус. Они имели заслуженную репутацию свирепых воинов, и можно было не сомневаться в беспрекословном подчинении вождю каждого члена клана. В первые годы войны с русскими Асматулла Ачхакзай Муслим сформировал из своих людей хорошо организованную, дисциплинированную милицию, ставшую в их регионе передовым отрядом борьбы за независимость — джихада, целью которого было изгнание советских оккупантов. В конце 1985 года, когда мы готовились в Кветте к переходу границы Афганистана, Асматулла начал колебаться: участвовать ли ему дальше в войне. От его ополчения зависело так много, что стоило ему отозвать своих людей в тыл и начать втайне мирные переговоры с русскими и афганским марионеточным правительством в Кабуле, как все военные действия в районе Кандагара прекратились. Другие отряды моджахедов, не подчинявшиеся Асматулле, такие как люди Кадера в горах к северу от города, остались на своих позициях, но были изолированы: пути их снабжения были крайне уязвимы для нападения со стороны русских. Неопределённость положения заставляла нас ждать: решится ли Асматулла продолжать джихад или же переметнётся к врагам. Никто не мог предсказать, когда прыгнет этот тигр. Хотя мы все были возбуждены ожиданием и выказывали нетерпение — дни медленно перетекали в недели и казались бесконечными, — я с толком использовал это время: учился составлять фразы на фарси, урду и пушту, даже узнал несколько слов на таджикском и узбекском. Каждый день ездил верхом. И пусть мне так и не удалось избавиться от клоунского размахивания руками и ногами, когда я пытался остановить лошадь или заставить её двигаться в выбранном мной направлении, мне иногда случалось благополучно спешиться, вместо того чтобы оказаться сброшенным на землю. Каждый день я читал книги из причудливой эклектичной коллекции, предоставленной мне Айюб Ханом, пакистанцем, единственным в нашей группе уроженцем Кветты. Поскольку считалось, что мне слишком опасно покидать наш надёжный лагерь — конеферму на окраине города, — Айюб приносил мне книги из центральной библиотеки. Там было множество малоизвестных, но увлекательных книг на английском языке — наследие времён английского владычества. Название города Кветта происходило от слова кватта, что означало «форт» на языке пушту. Близость Кветты к Чаманскому ущелью, ведущему в Афганистан, и Боланскому ущелью, открывающему дорогу в Индию, предопределила военное и экономическое значение города на целые тысячелетия. Англичане впервые оккупировали старый форт в 1840 году, но вынуждены были уйти, после того как начавшиеся в британском войске болезни и ожесточённое сопротивление афганцев истощили силы колонизаторов. Город был вторично оккупирован в 1876 году и утвердился в качестве главного британского владения на северо-западном рубеже Индии. Здесь был основан Имперский Штабной колледж, готовивший офицеров для службы в Британской Индии, здесь же, в живописном природном амфитеатре окружающих Кветту гор, вырос процветающий центр торговли. Катастрофическое землетрясение, происшедшее в последний день мая 1935 года, разрушило большую часть города и погубило двадцать тысяч человек, но Кветта была отстроена заново. Благодаря своим чистым широким бульварам и приятному климату Кветта стала одним из самых популярных курортов на севере Пакистана. Для меня же, поскольку я был ограничен рамками лагеря, главным развлечением стали те выбранные наугад книги, что приносил мне Айюб. Проходило несколько дней, и он вновь появлялся на пороге, широко улыбаясь в надежде, что угодил мне, и вручая порцию книг, словно это были сокровища из археологических раскопок. Днём я ездил верхом, стараясь привыкнуть к разреженному воздуху на высоте свыше пяти тысяч футов, а по ночам читал дневники и судовые журналы давно покинувших этот мир исследователей, старинные издания греческих классиков, снабжённые эксцентричными комментариями тома Шекспира и захватывающе страстный перевод терцин дантовской «Божественной комедии». — Некоторые думают, что ты учёный, штудирующий священные тексты, — сказал мне однажды вечером Абдель Кадер Хан, появляясь на пороге моей комнаты. Мы находились в Кветте уже около месяца. Я тотчас закрыл книгу, которую читал, и встал, чтобы поприветствовать его. Кадер взял мою руку и заключил её в свои ладони, бормоча шёпотом благословения. Потом сел на стул, предложенный мной, я же устроился на табурете рядом. Под мышкой у него был свёрток в замше кремового цвета. Положив его на кровать, Кадер устроился поудобнее. — Чтение на моей родине по-прежнему воспринимается как нечто таинственное, вызывающее страх и служащее почвой для суеверий, — устало сказал Кадер, потирая рукой осунувшееся коричневое лицо. — Только четыре человека из десяти вообще могут читать, а женщин — лишь две. — А где вы научились… всему, что знаете? — спросил я. — Так хорошо говорить по-английски, например? — Меня обучал замечательный английский джентльмен, — сказал он, улыбнувшись. Лицо его потеплело от приятных воспоминаний. — Примерно так же, как ты наставлял моего маленького Тарика. Я зажал в кулаке две сигареты, чиркнул спичкой, зажёг обе разом и одну передал ему. — Мой отец был главой клана, — продолжал свой рассказ Кадер. — Он был суровым человеком, но справедливым и мудрым. В Афганистане лидерами становятся благодаря личным достоинствам — хорошие ораторы, те, кто умеет распоряжаться деньгами, а также храбрецы, когда необходимо сражаться. Право лидерства не передаётся по наследству, и если сын вождя лишён мудрости, мужества или умения говорить с людьми, это право будет отдано другому, обладающему этими качествами. Мой отец очень хотел, чтобы я последовал его примеру и продолжил дело его жизни: вывести наш народ из мрака невежества и обеспечить его благосостояние. Бродячий мистик — суфий, старик, почитавшийся святым в наших краях, сказал отцу, когда я родился, что когда вырасту, стану сияющей звездой в истории моего народа. Мой отец верил в это всем сердцем, но, к сожалению, я не проявил ни способностей лидера, ни интереса к приобретению этих навыков. Короче говоря, я стал для него горьким разочарованием. Он отправил меня сюда, в Кветту. И мой дядя, преуспевающий торговец, отдал меня на попечение англичанина, ставшего моим наставником. — Сколько вам было лет тогда? — Десять, когда я покинул Кандагар и в течение пяти лет был учеником Иэна Дональда Маккензи, эсквайра. — Должно быть, учеником вы оказались хорошим, — предположил я. — Наверно, так оно и было, — сказал он задумчиво. — Безусловно, эсквайр Маккензи был очень хорошим учителем. С тех пор, как мы с ним расстались, мне не раз приходилось слышать, что шотландцы славятся мрачностью и суровостью. Люди говорили, что шотландцы — пессимисты, предпочитающие прогуливаться по теневой стороне освещённой солнцем улицы. Полагаю, если тут и есть доля истины, это вовсе не значит, что люди из Шотландии находят тёмную сторону вещей очень смешной. Мой эсквайр Маккензи был человеком, глаза которого всегда смеялись, даже когда он был весьма суров со мной. Каждый раз, думая о нём, я вспоминаю эти весёлые искорки в его глазах. И ему очень нравилось в Кветте: он любил горы и холодный воздух зимой. Казалось, его толстые сильные ноги словно созданы, чтобы взбираться по горным тропам, и не было такой недели, чтобы он не бродил по холмам. Нередко я единственный составлял ему компанию. Он был счастливым человеком, умевшим смеяться, и великим учителем. — А что случилось, когда курс обучения закончился? — спросил я. — Вы вернулись в Кандагар? — Да, но то не было радостное возвращение, о чём так мечтал мой отец. Дело в том, что через день после того, как мой дорогой эсквайр Маккензи покинул Кветту, я убил человека на базаре, рядом со складом, принадлежавшим моему дяде.

The script ran 0.01 seconds.