Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

Никто не нашелся, что ответить, потому что ясно было как день, что если великий гетман литовский подойдет с войском и застанет силы конфедератов рассеянными, он легко их истребит. – Странно мне все это! – повторил Заглоба. Помолчав с минуту времени, он продолжал: – И все-таки Кмициц уже доказал, что он искренне нам сочувствует. Я вот и подумал, не оставил ли он Радзивилла? Но тогда зачем ему пробираться переодетым, да еще куда? К шведам? – Тут он обратился к Жендзяну: – Он говорил тебе, что едет в Варшаву? – Да! – ответил Жендзян. – Но ведь там уже шведы. – Да-да! – подтвердил Жендзян. – Коль он ехал всю ночь, так теперь уже должен был повстречать шведов. – Ну видали ль вы когда такого человека? – воскликнул Заглоба, глядя на товарищей. – Что зло смешалось в нем с добром, как плевелы с пшеницей, в том нет сомнения, – сказал Ян Скшетуский. – Но чтоб в совете, который он нам дает, таилась измена, с этим я решительно не могу согласиться. Не знаю я, куда он едет, почему пробирается переодетый, и не стану зря ломать над этим голову, – тут скрыта какая-то тайна. Но я готов поклясться, что совет он дает дельный, искренне нас предостерегает, и спасение наше в одном – послушаться его. Как знать, не обязаны ли мы опять ему жизнью. – Господи! – воскликнул Володыёвский. – Да как же может прийти сюда Радзивилл, коль на его пути стоят люди Золотаренко и пехота Хованского. Мы – это дело другое! Одна хоругвь может проскользнуть, да и то в Пильвишках нам пришлось саблями прокладывать себе путь. И Кмициц – это дело другое, он пробивался с кучкой людей. Но как может пройти гетман с целым войском? Разве только сперва разгромит и Золотаренко и Хованского… Не успел Володыёвский кончить, как дверь отворилась, и вошел стремянный. – Гонец к пану полковнику с письмом, – сказал он. – Неси письмо, – приказал Володыёвский. Стремянный вышел и через минуту вернулся с письмом. Пан Михал торопливо сломал печать и начал читать: – «Пишу нынче про то, что вчера не успел рассказать арендатору из Вонсоши. Чтобы двинуться на вас, у гетмана и своего войска довольно; но он с умыслом ждет подмоги от шведов, дабы выступить против вас под покровительством шведского короля. Пусть только тронут тогда его московиты, им придется ударить и на шведов, а сие означало бы войну с шведским королем. Без приказа они не посмеют это сделать, ибо боятся шведов и не примут на себя ответ за начало войны. Они уже знают, что Радзивилл повсюду с умыслом подставляет им шведов: стоит им подстрелить или зарубить хоть одного шведа, и тотчас разгорится война. Не знают они сами теперь, что делать, ибо Литва отдана шведам, стоят потому на месте и выжидают, не воюя, что дальше будет. По этой причине они и Радзивилла не станут останавливать и перепон ему чинить не станут, и он пойдет прямо на вас и будет истреблять вас поодиночке, коль скоро вы не соберете вместе все свои силы. Христом-богом молю, сделайте это и зовите к себе поскорее витебского воеводу, ибо и ему легче пробиться сквозь московитов, покуда они стоят, словно ум потерявши. Хотел я под чужим именем вас остеречь, дабы вы скорее мне поверили, но коль скоро открылось, кто шлет вам вести, подписываюсь своим собственным. Беда, коль не поверите вы мне, ибо я уж не тот, каким прежде был, и, даст бог, совсем иные речи вы услышите обо мне. Кмициц». – Ты хотел знать, как придет к нам Радзивилл, вот тебе и ответ! – сказал Ян Скшетуский. – Он прав! – воскликнул Володыёвский. – Умные слова! – Не умные, а святые слова! – перебил его Заглоба. – Сомнений быть не может. Я первый разглядел этого человека, и хоть нет такого проклятия, какое не посылали бы на его голову люди, говорю вам, мы еще будем благословлять его. Мне довольно взглянуть на человека, чтобы узнать ему цену. А помните, как он мне полюбился в Кейданах? Сам он тоже нас любит, как истинных рыцарей, а когда в первый раз услыхал мое имя, чуть не задушил меня от восторга в объятиях и благодаря мне спас всех вас. – Ты, милостивый пан, совсем не изменился, – заметил Жендзян. – Ну почему это пан Кмициц должен был больше восторгаться тобой, чем моим паном или паном Володыёвским? – Глупец! – ответил Заглоба. – Тебя-то он сразу раскусил, и коль звал арендатором, а не дураком из Вонсоши, так только из учтивости! – Так, может, и тобою, милостивый пан, он восторгался тоже только из учтивости? – отрезал Жендзян. – Нет, ты погляди на него, ишь как боднул! Сказано, богатый – что бык рогатый. А ты женись, пан арендатор, клянусь богом, вовсе рогачом станешь! – Все это хорошо, – промолвил Володыёвский. – Но коль он от души нам сочувствует, то почему не приехал к нам, вместо того чтобы рыскать, как волку, вокруг нас и людей нам губить? – Не твоя это забота, пан Михал, – ответил Заглоба. – Что мы решим, то и делай, и не ошибешься. Когда бы твой ум стоил твоей сабли, ты бы уже великим гетманом был вместо пана Реверы Потоцкого[151]. А зачем было Кмицицу приезжать сюда? Уж не затем ли, чтобы ты так же ему не поверил, как не веришь его письму, и чтоб у вас с этим ершистым кавалером тотчас разгорелась страшная ссора? А когда бы ты даже поверил ему, то что бы сказали другие полковники: Котовский, Жеромский, Липницкий? Что бы сказали твои лауданцы? Разве не зарубили бы его, как только бы ты отвернулся? – Отец прав, – вмешался в разговор Ян Скшетуский, – он не мог сюда приехать. – Так зачем же он едет к шведам? – повторил упрямый пан Михал. – А черт его знает, к шведам ли едет он, а черт его знает, что могло этому шалому парню стрельнуть в голову? Нам-то что до этого! Наше дело послушаться его совета, коль хотим мы унести ноги. – Да тут и раздумывать нечего, – сказал Станислав Скшетуский. – Надо поскорей упредить Котовского, Жеромского, Липницкого и того, другого, Кмицица, – промолвил Ян Скшетуский. – Пошли к ним, Михал, тотчас гонцов, только не пиши, кто нас остерег, а то они наверняка не поверят. – Мы одни будем знать, чья это заслуга, и в свое время не замедлим открыть нашу тайну! – воскликнул Заглоба. – Ну, Михал, теперь живо! – Сами мы двинемся в Белосток, – продолжал Ян Скшетуский, – там и общий сбор назначим. Дай бог, чтоб поскорее прибыл витебский воевода! – Из Белостока, – подхватил Заглоба, – надо будет отправить к воеводе послов от войска. Даст бог, встанем мы против литовского гетмана с силами равными, а то и превосходными. Нам самим и думать нечего напасть на него, ну а витебский воевода – это дело другое. Сколь достойный, сколь доблестный муж! Другого такого не сыщешь в Речи Посполитой! – Ты, милостивый пан, знаешь воеводу? – спросил Станислав Скшетуский. – Знаю ли я его? Мальчишкой знавал, когда он росточком был не больше моей сабли. Но и тогда это был сущий архангел. – Ведь он теперь, – сказал Володыёвский, – не только все имение отдал, не только все серебро и драгоценности, но и все бляхи с наборной сбруи в деньги перелил, только бы побольше войска набрать против врагов отчизны. – Благодарение богу, хоть один такой нашелся! – заметил Станислав Скшетуский. – А то помните, как мы верили Радзивиллу? – Ты кощунствуешь, пан Станислав! – крикнул Заглоба, – витебский воевода – это да! Да здравствует витебский воевода! А ты, Михал, в поход, живей в поход! Пусть пескари остаются в этом щучинском болоте, а мы поедем в Белосток, там, может, получше достанем рыбы. Да и халы там на шабаш евреи пекут отменные!.. Ну, теперь, по крайности, хоть война начнется, а то меня уже тоска берет! Тряхнем Радзивилла, тогда и за шведов возьмемся. Мы им уже показали, чего стоим! В поход, Михал, ибо periculum in mora! – А я пойду подниму на ноги хоругвь! – сказал Ян Скшетуский. Спустя час десятка два гонцов мчались во весь опор в Подляшье, а вслед за ними тронулась вскоре и вся лауданская хоругвь. Начальники ехали впереди, советуясь и обсуживая дела, а солдат вел Рох Ковальский, помощник Володыёвского. Шли на Осовец и Гонёндз, направляясь на Белосток, где надеялись встретить прочие конфедератские хоругви.  ГЛАВА VI   Письма Володыёвского о походе Радзивилла, разосланные во все концы Подляшского воеводства, нашли отклик у всех полковников. Одни из них, чтобы легче было перезимовать, уже разбили хоругви на небольшие отряды; другие позволили своим хорунжим разъехаться по приватным домам, так что под знаменами оставалось человек по двадцать хорунжих да по несколько десятков солдат. Полковники отпустили людей отчасти потому, что опасались голода, отчасти же потому, что им нелегко было поддержать порядок в хоругвях, которые, однажды подняв мятеж против властей, готовы были теперь по малейшему поводу отказать в повиновении и своим предводителям. Если бы нашелся достойный вождь, который сразу повел бы их в бой против одного из двух врагов отчизны, или даже против Радзивилла, дисциплина, наверно, сохранилась бы; но в Подляшье хоругви бездействовали, они только обстреливали крепостцы Радзивилла, грабили его поместья да вели переговоры с князем Богуславом, и солдаты поэтому совсем распустились. В этих условиях они приучались только своевольничать и притеснять мирных жителей. Часть их, особенно из числа тех, кого привела с собой шляхта, бежала из хоругвей и, сколотив шайки, промышляла разбоем на большой дороге. Так с каждым днем все больше разлагалось войско, которое не присоединилось ни к одному из врагов и составляло единственную надежду короля и патриотов. Раздел хоругвей на небольшие отряды довершил этот развал. Слов нет, если бы хоругви держались вместе, прокормиться им было бы трудно; но кое-кто, быть может, не без умысла, преувеличивал опасность голода: стояла осень, урожай выдался хороший, и, главное, никто из врагов не успел еще огнем и мечом опустошить воеводство. Опустошили его кое-где свои же конфедератские солдаты, как души их самих опустошила праздность. Так удивительно сложились обстоятельства, что враг не тронул конфедератских хоругвей. Заливая край с запада и устремляясь на юг, шведы не дошли еще до того клина, который образовало Подляшье между Мазовецким воеводством и Литвой, а по другую сторону в бездействии и нерешимости стояли полчища Хованского, Трубецкого и Серебряного[152] и не знали, что предпринять. Отряды Бутурлина и Хмельницкого по-прежнему носились по Червонной Руси; они разбили в это время под Гродеком часть войск, которой предводительствовал великий коронный гетман Потоцкий. Но Литва была под покровительством Швеции. Опустошать ее, занимать новые ее земли означало, как справедливо писал Кмициц, то же, что объявлять войну страшным шведам, перед которыми трепетал весь мир. «Была короткая пора, когда присмирели московиты» и кое-кто из людей дальновидных пророчил даже, что в скором времени они, на этот раз как союзники Яна Казимира и Речи Посполитой, обратят оружие против шведского короля, могуществу которого, если бы он стал господином всей Речи Посполитой, не было бы равного в Европе. Не трогал Хованский в ту пору ни Подляшья, ни конфедератских хоругвей; разбросанные по всему воеводству, они тоже никого не трогали, да без вождя и не могли тронуть, ничего не могли предпринять, кроме грабежа радзивилловских поместий. Зато и начался у них развал. Однако письма Володыёвского о походе Радзивилла пробудили полковников от спячки и бездействия. Они стали собирать хоругви, рассылать повестки солдатам с призывом вернуться под знамена и угрозой наказания за неявку. Первым, не мешкая, двинулся в Белосток Жеромский, самый уважаемый из всех полковников, чья хоругвь была в наилучшем состоянии; через неделю прибыл Якуб Кмициц, – правда, привел он всего лишь сто двадцать человек; затем стали собираться поодиночке и кучками солдаты Котовского и Липницкого. В ту пору в хоругви вступали охотники из окрестной застянковой шляхты: Зенцинки, Свидерские, Яворские, Жендзяны, Мазовецкие, и даже из Люблинского воеводства, например, Карвовские и Туры; время от времени являлся и шляхтич побогаче в сопровождении хорошо вооруженной челяди. От хоругвей по воеводству были посланы сборщики податей, чтобы взыскать по квитанциям припасы и деньги, – словом, повсюду поднялось движение, закипела работа, и когда подошел Володыёвский со своей лауданской хоругвью, под ружьем стояло уже несколько тысяч человек, которым недоставало только вождя. Это была беспорядочная и нестройная толпа, но не такая беспорядочная и не такая нестройная, как великопольская шляхта, которая несколько месяцев назад должна была защищать от шведов переправы под Уйстем; все эти подляшане, люблинцы и литвины были люди, привычные к войне, и даже среди охотников не было ни одного человека, который не нюхал бы пороху и не угощался из «табакерки Марса». Все в своей жизни успели уже повоевать: кто против казаков, кто против турок, кто против татар; были и такие, что помнили еще шведские войны. Военным опытом и красноречием всех превосходил Заглоба, который очень обрадовался, очутившись в этом солдатском сборище, где не держали совета, не промочивши глотки. Заслугами он подавлял самых заслуженных полковников. Лауданцы рассказывали, что, не будь его, Володыёвский, Скшетуские, Мирский и Оскерко погибли бы от руки Радзивилла, так как их везли уже в Биржи на казнь. Сам он своих заслуг отнюдь не скрывал и воздавал себе должное полною мерой, чтобы все знали, с кем имеют дело. – Не люблю я ни бахвалиться попусту – говаривал он, – ни болтать про то, чего вовсе не было, правда для меня – вещь святая, это и мой племянник может подтвердить. Тут он поворачивался к Роху Ковальскому, который, высунувшись из-за его спины, говорил зычным, утробным голосом. – Дядя… не… врет! И, пыхтя, обводил глазами присутствующих, словно искал наглеца, который посмел бы ему возразить. Но никто никогда не возражал, и Заглоба начинал рассказ о старых своих подвигах: о том, как еще при жизни Конецпольского стал виновником двух побед над Густавом Адольфом, как потом посрамил Хмельницкого и отличился при осаде Збаража, как князь Иеремия во всем на него полагался и поручал ему делать вылазки… – После каждой такой вылазки, – рассказывал он, – как изрубим мы, бывало, тысяч пять, а то и все десять разбойников, Хмельницкий головой бьется об стенку и одно твердит в отчаянии: «Уж это, как пить дать, дело рук этого черта Заглобы!» Ну а как дошло дело до Зборовского трактата[153], так сам хан глядел на меня, как на диво, и портрет просил дать ему, хотел султану послать в подарок. – Нынче нам такие надобны, как никогда! – повторяли слушатели. Многие и без того были наслышаны о необыкновенных подвигах Заглобы, ибо молва о них ходила по всей Речи Посполитой, а такие новые события, как освобождение полковников и клеванская битва со шведами утвердили былую славу рыцаря, и она все росла и росла, и светел и ясен, у всех на виду, ходил Заглоба в ее сиянье, как в лучах солнца. – Нам бы тысячу таких на всю Речь Посполитую, и не постигла бы нас такая беда! – толковали в стане. – Благодарение создателю, что хоть один такой нашелся у нас! – Ведь это он первый крикнул, что Радзивилл изменник! – И доблестных рыцарей вырвал из его рук, и такое поражение нанес по дороге шведам под Клеванами, что ни один враг не ушел. – Первую победу он одержал! – И, даст бог, не последнюю! Полковники Жеромский, Котовский, Якуб Кмициц и Липницкий тоже с большим почтением смотрели на Заглобу. Его рвали друг у друга из рук, у него во всем спрашивали совета, дивясь остроте его ума, едва ли не равной отваге. А совет держали теперь по очень важному делу. К витебскому воеводе были посланы гонцы с просьбой прибыть и возглавить войско; но никто не знал толком, где теперь воевода, а гонцы уехали и как в воду канули. Прошел слух, будто их захватили разъезды Золотаренко, которые, грабя самочинно жителей, доходили до самого Волковыска. Положили тогда полковники под Белостоком выбрать временно полководца, который до прибытия Сапеги предводительствовал бы всем войском. Нечего и говорить, что каждый полковник, кроме одного Володыёвского, считал, что выбрать должны только его. Зашумели все, заволновались. Войско объявило, что желает участвовать в выборах, и притом не через представителей, а на генеральном круге, который с этой целью тут же был созван. Поговорив с товарищами, Володыёвский очень настойчиво советовал выбрать Жеромского, человека достойного, всеми уважаемого, который уже одним своим благообразием и сенаторской бородой по пояс внушал почтение войску. К тому же он был опытный, искушенный воитель. Из чувства благодарности он посоветовал выбрать Володыёвского; но Котовский, Липницкий и Якуб Кмициц твердили в один голос, что нельзя выбирать самого младшего годами, ибо полководец и у граждан должен пользоваться большим почетом. – Кто же у нас самый старший? – спросили многочисленные голоса. – Дядя самый старший! – крикнул вдруг Рох Ковальский таким зычным голосом, что все повернули головы в его сторону. – Жаль вот только, что нет у него хоругви, – заметил Яхович, помощник Жеромского. Но другие стали кричать: – Ну и что же?! Мы что, обязаны непременно выбирать полковника? Разве не в нашей это власти? Разве не in liberis suffragiis? Королем и то можно выбрать любого шляхтича, не то что полководцем! Тут взял слово Липницкий, который питал неприязнь к Жеромскому и хотел всеми силами помешать его избранию: – Клянусь богом, вы можете голосовать за кого только пожелаете! А не выберете полковника, так оно и лучше, никому не будет досадно и обидно. Шум тут поднялся невообразимый. Многочисленные голоса кричали: – Голосовать! Голосовать! Другие неистовствовали: – Где муж столь славный, как пан Заглоба? Где рыцарь столь великий? Где воин столь искушенный? Просим пана Заглобу! Да здравствует пан Заглоба! Да здравствует полководец! – Да здравствует пан Заглоба! Да здравствует пан Заглоба! – орало все больше глоток. – На сабли тех, кто против! – кричали забияки. – Нет никого против! Unanimitate![154] – отвечали толпы солдат. – Да здравствует пан Заглоба! Он разбил Густава Адольфа! Он Хмельницкому залил сала за шкуру! – И самих полковников спас! – И шведов разбил под Клеванами! – Vivat! Vivat Заглоба dux![155] Vivat! Vivat! И толпы бросали в воздух шапки и бегали по стану и искали Заглобу. В первую минуту он изумился и растерялся, ибо не искал почестей, хотел, чтобы выбрали Скшетуского, и никак не ждал, что дело примет такой оборот. Дух у него занялся, когда тысячные толпы стали выкрикивать его имя, покраснел старик, как рак. Но тут его окружили хорунжие; они пришли в восторг, увидев его смущение. – Нет, вы только поглядите! – кричали они. – Раскраснелся, как девица! Скромность его равна его храбрости! Да здравствует пан Заглоба! Веди же нас к победе! Тем временем подошли и полковники и, хоть рад, хоть не рад, стали поздравлять его, ну, а кое-кто может, и рад был, что соперники обойдены. Володыёвский только усы топорщил, дивясь не меньше Заглобы, а Жендзян – тот и рот разинул, и глаза раскрыл, глядя на Заглобу с недоверием, но вместе с тем и с почтением; ну, а Заглоба пришел понемногу в себя, подбоченился через минуту, голову поднял и с важностью, приличной высокому званию, стал принимать поздравления. Первым от имени полковников поздравил его Жеромский, а затем от войска весьма цветистую речь сказал хорунжий Жимирский из хоругви Котовского, приведя изречения разных мудрецов. Заглоба слушал, головой качал, когда же вития кончил, выступил со следующей речью: – Братья! Когда бы кто пожелал истинную доблесть потопить в бездонном океане или засыпать ее горами Карпатскими, что поднялись за облака, она, словно будучи по природе маслом, всплыла бы наверх, из-под земли пробилась наружу, дабы людям открыто сказать: «Вот она я перед вами, и не трепещу я света, и суда не боюсь, и награды жду». Но как самоцвет оправлен золотом, так добродетель должна быть оправлена скромностью, а посему спрашиваю я вас, стоя тут перед вами: разве не прятал я своих заслуг? Разве похвалялся я перед вами? Разве добивался той почести, коею вы украсили меня? Вы сами увидели мои заслуги, ибо я и сейчас готов отрицать их, готов сказать вам: есть лучше меня, такие, как пан Жеромский, пан Липницкий, пан Кмициц, пан Оскерко, пан Скшетуский, пан Володыёвский, столь великие кавалеры, что и древние народы могли бы ими гордиться! Почему же меня, а не кого-нибудь из них избрали вы своим полководцем? Есть еще время! Снимите же с плеч моих почетное звание и украсьте мантией более достойного! – Нет! Нет! – взревели сотни, тысячи голосов. – Нет! – подхватили полковники, обрадованные публичной похвалой и желавшие в то же время показать войску свою скромность. – Вижу и я, что так должно быть! – ответил Заглоба. – Что ж, исполню вашу волю! Благодарю вас, братья, от всего сердца, думаю, что не обману я надежд, кои вы на меня возлагаете. Как вы за меня, так и я за вас клянусь стоять насмерть, и победу ли, погибель ли принесут нам непостижимые fata[156], сама смерть не разлучит нас, ибо и после смерти будем мы делить нашу славу! Небывалое воодушевление охватило всех собравшихся. Одни хватались за сабли, другие роняли слезы; у Заглобы лысина покрылась каплями пота, но пыл возрастал со все большею силой. – Мы будем стоять за нашего законного короля, за нашего избранника и милую сердцу отчизну! – восклицал он. – Для них будем жить! Ради них умирать! Братья, с той поры, как стоит наша отчизна, никогда не обрушивались на нее такие бедствия! Изменники открыли ворота, и нет уже ни пяди земли, кроме этого воеводства, где не бесчинствовал бы враг. Вы – надежда отчизны, а я – ваша надежда, на вас и на меня обращены взоры всей Речи Посполитой! Покажем же ей, что не напрасно простирает к нам она руки. Как вы ждете от меня отваги и верности, так я требую от вас покорности и послушания, а когда мы будем единодушны, когда примером своим откроем глаза тем, кого обманул враг, – половина Речи Посполитой слетится к нам! Все, кто хранит в сердце бога и верность отчизне, присоединятся к нам, силы небесные укрепят нас, и кто же сможет тогда устоять против нас?! – Так и будет! Ей-же-ей, так будет! Соломон говорит его устами! На бой! На бой! – гремели голоса. А Заглоба простер руки на север и кричал: – Приходи же теперь, Радзивилл! Приходи, пан гетман, пан еретик, воевода Люциферов! Мы ждем тебя, не рассеявшись, но собравшись вместе, не в раздоре, но в согласии, не с бумажками и трактатами, но с мечом в руке! Доблестное ждет тебя войско и я, его полководец! Ну же, выходи! Выходи на бой с Заглобой! Позови бесов на помощь, и давай схватимся! Выходи! – Тут он снова обратился к войску и продолжал кричать так, что эхо отдавалось во всем стане: – Клянусь богом, дорогие мои! Пророки мне вещают! Согласие, только согласие, – и мы побьем этих негодяев, эту немчуру, этих чулочников, рыбоедов и прочих вшивцев и бородачей, что летом в тулупах ходят и на санях ездят! Такого зададим им перцу, что они только пятки покажут. Все, в ком душа жива, бей собачьих детей! Бей, кто в бога верует, кому дороги отчизна и честь! Мгновенно блеснули тысячи сабель. Толпы солдат окружили Заглобу, теснясь, толкаясь, давя друг дружку и крича: – Веди нас! Веди! – Завтра поведу! Готовьтесь! – крикнул Заглоба в пылу. Выборы происходили утром, а в полдень был смотр войскам. Стройные ряды хоругвей во главе с полковниками и знаменосцами стояли на хорощанских лугах, а перед ними проезжал полководец под бунчуком, с золоченой булавой в руке и цапельным пером на шапке. Прямой гетман! Так делал он смотр хоругвям, озирая их, как пастырь озирает стадо, а солдаты воодушевлялись, видя величественную его осанку. Каждый полковник по очереди подъезжал к нему и с каждым он говорил, что-то хвалил, за что-то бранил, и даже те из них, что поначалу не рады были выбору войска, должны были сознаться в душе, что новый полководец в военном деле весьма искушен и не внове ему предводительствовать. Один только Володыёвский как-то странно встопорщил усы на смотру, когда новый полководец, похлопав его при всех полковниках по плечу, сказал: – Пан Михал, я доволен тобой, хоругвь у тебя – лучше нету. Продолжай так же и можешь быть уверен, что я тебя не забуду! – Ей-же-ей, – шепнул Володыёвский Скшетускому, возвращаясь со смотра, – сам гетман лучше б не сказал! В тот же день Заглоба отправил разъезды и туда, куда надо было послать, и туда, куда посылать вовсе не было надобности. Когда на следующий день утром люди вернулись, он внимательно выслушал все донесения, а затем отправился к Володыёвскому, который жил вместе со Скшетускими. – На глазах у войска я должен соблюдать достоинство, – милостиво сказал он им, – но когда мы одни, мы можем по-прежнему быть на короткой ноге. Тут я не начальник, а друг! И хоть у меня у самого голова на плечах, однако вашим советом я тоже не пренебрегу, ибо знаю, что люди вы опытные и таких солдат немного найдешь во всей Речи Посполитой. Они приветствовали Заглобу по-старому, и вскоре опять были с ним «на короткой ноге», один только Жендзян не осмелился держаться по-старому и сидел на самом краешке скамьи. – Что ты думаешь делать, отец? – спросил Ян Скшетуский. – Первым делом сохранить порядок, держать войско в повиновении и солдат занять, чтоб не испортились они от безделья. Я хорошо видел, пан Михал, как ты, будто сосунок, все что-то лепетал, когда я посылал разъезды на все четыре стороны света; но я должен был это сделать, чтобы втянуть людей в службу, потому они совсем обленились. Это раз. А теперь два: чего нам не хватает? Не людей, их довольно набралось и наберется еще больше. Шляхта, что бежала от шведов из Мазовецкого воеводства в Пруссию, тоже к нам придет. Людей и сабель будет вдосталь, а вот припасу мало, а без него на войне не продержится никакое войско. Так вот, у меня мысль приказать разъездам везти сюда все, что под руку попадется: скотину, овец, свиней, хлеб, сено, и из здешнего воеводства и из Визненской земли в Мазовии, где тоже покуда не видали врага и всего изобилие. – Да ведь шляхта взвоет, если мы заберем у нее урожай и скотину, – заметил Скшетуский. – Войско для меня важнее шляхты. Пусть себе воет! Да и даром мы брать не станем, я велю выдавать квитанции, за ночь я их столько наготовил, что можно забрать под них половину Речи Посполитой. Денег у меня нет, но, как кончится война и мы выгоним шведов, Речь Посполитая сполна заплатит. Да что толковать! Шляхте хуже, когда голодное войско учиняет наезды и грабит ее. У меня мысль и в лесах пошарить, слыхал я, пропасть мужиков бежало туда со скотиной. Пусть же войско возблагодарит святого духа за то, что осенил он всех вас и вы выбрали меня полководцем, потому никто другой так бы с этим делом не справился. – Что верно, то верно, – воскликнул Жендзян, – по уму, вельможный пан, ты прямой сенатор! – Ну как? А? – спросил польщенный Заглоба. – А ты, шельма, тоже не промах. Вот увидишь, скоро назначу тебя помощником ротмистра, пусть только vacans[157] освободится. – Покорнейше благодарю, вельможный пан! – ответил Жендзян. – Вот что я думаю! – продолжал Заглоба. – Сперва соберем столько припасу, будто надо нам осаду выдержать, а потом построим и укрепим стан, а тогда пусть приходит Радзивилл хоть со шведами, хоть с самими чертями. Да будь я последний негодяй, коль не устрою тут второго Збаража! – Клянусь богом, неплохая мысль! – воскликнул Володыёвский. – Но откуда мы возьмем пушки? – У пана Котовского есть две гаубицы, у Кмицица пушчонка для салютов, в Белостоке четыре шестифунтовых пушки, их должны были отправить в Тыкоцинский замок. Вы ведь не знаете, что пан Веселовский приписал Белосток к Тыкоцинскому замку, и эти пушки еще в прошлом году были куплены на подати; мне об этом здешний управитель сказал, пан Стемпальский. Он говорит, что и пороху для каждой пушки найдется на сотню выстрелов. Ничего, друзья, справимся, только вы меня от всей души поддержите, да и про грешную плоть не забудьте, которая с удовольствием выпила бы чего-нибудь. Оно ведь и пора! Володыёвский распорядился принести меду, и разговор продолжался уже за чарой. – Вы думали, не полководец у вас будет, а одна видимость, – говорил Заглоба, прихлебывая старый мед. – Nunquam![Никогда (лат.). Не просил я вас об этой чести, но коль вы меня выбрали, я требую порядка и повиновения. Знаю я, что такое чин, и до любого дорасту, попомните мои слова! Второй Збараж устрою тут, говорю вам, второй Збараж! Подавится Радзивилл, подавятся и шведы, прежде чем проглотят меня. Хотел бы я, чтоб и Хованский отважился ударить на нас, я б его так похоронил, что до второго пришествия не нашли бы. Они стоят недалеко, пусть приходят! Пусть попробуют! Меду, пан Михал! Володыёвский налил чару, Заглоба выпил залпом, наморщил лоб, будто что-то припоминая, и сказал: – О чем я, бишь, говорил? Чего еще хотел? Ах да, меду, пан Михал! Володыёвский еще налил. – Толкуют, – говорил Заглоба, – будто и пан Сапега любит выпить в хорошей компании. Оно и не удивительно! Каждый достойный человек любит выпить. Одни только изменники, которые злую думу таят против отчизны, боятся вина, чтобы спьяну не проболтаться. Радзивилл пьет березовый сок, а после смерти смолу будет пить. Истинно так, да поможет мне бог! Я уже вижу, что с паном Сапегой мы друг друга полюбим, потому схожи мы, как два конских уха или два сапога. К тому же оба мы полководцы, и уж я так распоряжусь, чтобы к его приезду все было готово. Хлопот полон рот, да что поделаешь! Некому у нас в Речи Посполитой мозгами пошевелить, так пошевели ты, старый Заглоба, покуда жив! Хуже всего, что нет у меня канцелярии. – А зачем тебе, отец, канцелярия? – спросил Скшетуский. – А зачем королю канцлер, зачем хранитель печати? А почему при войске должен быть войсковой писарь? Надо все равно послать в какой-нибудь город, чтобы мне изготовили печать. – Печать? – в восторге повторил Жендзян, со все большим почтением глядя на Заглобу. – А что ты, пан, будешь ею припечатывать? – спросил Володыёвский. – В компании таких близких друзей можешь, пан Михал, по-старому называть меня запросто паном. Не я буду припечатывать, а мой хранитель печати! Вы себе это первым делом заметьте! Тут Заглоба с такой важностью и спесью оглядел присутствующих, что Жендзян вскочил со скамьи, а Станислав Скшетуский пробормотал: – Honores mutant mores![158] – Зачем мне канцелярия? А вы вот послушайте! – продолжал Заглоба. – Надо вам знать, что, по моему мнению, беды обрушились на нашу отчизну только по причине распутства, по причине своеволия и излишеств, – меду, пан Михал! – да, излишеств, говорю я вам, которые пожирают нас, как чума. Но в первую голову всему виною еретики, они все смелее глумятся над истинной верой, понося владычицу нашу, которая за сию скверну могла справедливо прогневаться… – Это ты верно говоришь! – хором подхватили рыцари. – Диссиденты первые перешли на сторону врагов и, как знать, не сами ли привели их сюда?! – Exemplum великий гетман литовский! – Но и в этом воеводстве, где я полководец, тоже немало еретиков, к примеру, в Тыкоцине и в других городах; вот для начала, чтобы благословил нас господь на наше дело, мы издадим универсал, в коем потребуем, чтобы те, кто коснеет в еретической прелести, в три дня обратились в истинную веру, у тех же, кто этого не сделает, имущество будет конфисковано на нужды войска. Рыцари переглянулись в изумлении. Они знали, что ума и хитрости Заглобе не занимать стать, но никак не думали, что такой из него державный муж и так замечательно может он решать государственные дела. – И вы спрашиваете, – торжествующе продолжал Заглоба, – откуда мы возьмем денег на войско? А конфискации? А все радзивилловские имения, которые тем самым перейдут в собственность войска? – Будет ли на нашей стороне право? – вмешался в разговор Володыёвский. – Времена нынче такие, что в чьей руке сабля, на той стороне и право! А по какому праву бесчинствуют в пределах Речи Посполитой шведы и все прочие наши враги? – Это верно! – согласился пан Михал. – Мало того! – воскликнул, распаляясь, Заглоба. – Мы издадим второй универсал, коим призовем в ополчение шляхту Подляшского воеводства и тех земель в соседних воеводствах, что еще не захватил враг. Шляхта должна вооружить челядь, чтобы у нас не было недостатка в пехоте. Я знаю, многие рады пойти с нами, только властей ждут да какой-нибудь грамоты. Будут у них и власти и универсалы. – Клянусь богом, ты коронный канцлер по уму! – воскликнул Володыёвский. – Меду, пан Михал! Третью грамоту мы пошлем Хованскому, чтоб убирался ко всем чертям, не то мы выкурим его изо всех городов и замков. Правда, московиты теперь спокойно стоят в Литве и замков не берут; но казаки Золотаренко грабят народ, рыскают по Литве целыми ватагами в одну, а то и две тысячи сабель. Пусть Хованский усмирит их, не то мы за них возьмемся. – Мы и впрямь могли бы взяться за них, – заметил Ян Скшетуский, – и войско наше не своевольничало бы от безделья. – Я тоже об этом думаю и еще сегодня пошлю разъезды под Волковыск; но et haec facienda, et haec non omittenda[159]. Четвертое послание я хочу послать избраннику нашему, доброму нашему государю, дабы утешить его в печали, сказать, что есть еще люди, которые не оставили его, что есть еще сердца и сабли, готовые к бою по одному его мановению. Пусть же наш отец, наша кровь ягеллонская, наш дорогой государь, что принужден влачить скитальческую жизнь, имеет хоть это утешение на чужбине… пусть… пусть… Тут Заглоба запнулся, потому что хмель его уже разобрал, и разревелся наконец, тронувшись королевскою участью, а пан Михал тотчас завторил ему потоньше, Жендзян тоже всхлипнул, а может, только делал вид, что всхлипывает; Скшетуские, подперев руками головы, сидели в молчании. Минуту царила тишина, и вдруг Заглобу прорвало. – Что мне курфюрст! – крикнул он. – Коль заключил он договор с прусскими городами, пусть не пляшет и нашим и вашим, а в бой идет против шведов, пусть сделает то, что должен сделать верный ленник, и выступит на защиту своего государя и благодетеля. – Как знать, не встанет ли он еще открыто на сторону шведов, – заметил Станислав Скшетуский. – Встанет на сторону шведов? Я ему встану! Прусская граница недалеко, а у меня на первый клич готовы несколько тысяч сабель. Заглобу ему не обмануть! Да не будь я полководец доблестного нашего войска, коль не пойду зорить его огнем и мечом! Нет у нас припасу, не беда! Найдем довольно на прусских гумнах! – Матерь божия! – воскликнул в восторге Жендзян. – Да ты, вельможный пан, готов в споре устоять и против коронованных голов! – Я ему тотчас напишу: «Ясновельможный пан курфюрст! Довольно хвостом вертеть! Довольно хитрить и тянуть волынку! Выходи против шведов! А нет, так я в пруссию нагряну! Кончено!» Подать чернила, бумагу, перья! Жендзян, поедешь с грамотой! – Поеду! – сказал арендатор из Вонсоши, обрадованный новым посольским чином. Но не успели подать Заглобе чернила, перья и бумагу, как на улице поднялся крик, и толпы солдат показались под окнами. Одни кричали: «Vivat!» – другие, как татары: «Аллах!» Заглоба вышел с друзьями поглядеть, что случилось. Оказалось, везут те самые пушки, о которых говорил Заглоба, и это при виде их возрадовались сердца солдат. Пан Стемпальский, белостокский управитель, подошел к Заглобе. – Ясновельможный пан полководец, – обратился он к нему. – С той поры, как блаженной памяти пан маршал Великого княжества Литовского приписал белостокские имения к Тыкоцинскому замку, я, будучи сих имений управителем, все подати усердно и исправно употреблял на нужды замка, что реестрами могу доказать перед всей Речью Посполитой. Добрых два десятка лет трудился я и обеспечил замок порохом, пушками и припасом, долгом своим почитая каждый грош употребить по назначению, как повелел ясновельможный маршал Великого княжества Литовского. Но когда по воле изменчивой судьбы Тыкоцинский замок стал в нашем воеводстве главною опорою врагов отчизны, спросил я бога и собственную совесть, могу ли я и впредь увеличивать его силу, не должен ли я припасы и военное снаряжение, кои собрал на прошлогодние подати, отдать в руки твоей милости… – Должен! – с важностью прервал его Заглоба. – Об одном только прошу твою милость: при всем войске засвидетельствуй и квитанцию выдай мне, что ничего не обратил я в собственную пользу, все сдал в руки Речи Посполитой, которую твоя власть, ясновельможный пан, достойно здесь представляет. Заглоба кивнул головой в знак согласия и тотчас принялся просматривать реестр. Оказалось, что, кроме шестифунтовых пушек, которые были спрятаны на чердаках амбаров, есть еще триста отменных немецких мушкетов, двести московских бердышей для пехоты, обороны стен и валов и шесть тысяч злотых деньгами. – Деньги мы в войске разделим, – сказал Заглоба, – а вот мушкеты и бердыши… Он огляделся по сторонам. – Пан Оскерко, – сказал он, – возьмешь их и соберешь пешую хоругвь! Есть тут у нас пеших немного из радзивилловских беглецов, ну, а прочих наберешь из мельников. Затем он обратился ко всем присутствующим. – Братья! Есть у нас деньги, есть пушки, будут пехота и припас. Так начинаю я свое правление! – Vivat! – крикнуло войско. – А теперь всю челядь – в деревни за заступами, лопатами и мотыгами, да поживей! Будем строить укрепленный стан, второй Збараж! Но только хорунжий ты или не хорунжий, не стыдись, бери лопату в руки и за работу! С этими словами пан полководец, сопровождаемый кликами войска, направился к себе на квартиру. – Клянусь богом, голова, каких мало, – говорил Володыёвский Яну Скшетускому, – и дело у нас как будто идет на лад. – Только бы Радзивилл сейчас не подошел, – вмешался в разговор Станислав Скшетуский. – Это воитель, равного которому нет в Речи Посполитой, а наш пан Заглоба годится на то, чтоб провиант запасти для стана, но куда ему меряться силами с таким военачальником. – Это верно! – поддержал его Ян. – Когда дело дойдет до боя, мы будем помогать ему советом, он в военном деле менее искушен. Да и пан Сапега подойдет, и власть его тут же кончится. – А тем временем он может сделать много хорошего, – заметил Володыёвский. Войску конфедератов и в самом деле нужен был хоть какой-нибудь военачальник, пусть даже Заглоба, ибо со времени его избрания в стане стало больше порядка. На следующий же день начали насыпать валы над белостокскими прудами. Оскерко, служивший в иноземных войсках и знавший искусство фортификации, руководил всеми работами. За три дня вырос сильный стан, который и впрямь немного напоминал збаражский, так как с боков и с тыла его защищали болотистые пруды. При виде его сердца солдат преисполнились отваги, все войско поняло, что есть у него почва под ногами. Но еще больше оно воодушевилось, когда крупные разъезды стали доставлять припасы. Каждый день в стан загоняли волов, овец, свиней, каждый день шли возы, груженные всяким хлебом и сеном. Некоторые обозы приходили из Луковской, иные даже из Визненской земли. Все больше прибывало мелкой, да и богатой шляхты, ибо люди, услышав о том, что есть уже власть, войско и полководец, поверили в дело. Жителям тяжело было кормить «целую дивизию»; но, во-первых, Заглоба их об этом не спрашивал, а во-вторых, лучше было отдать на войско половину и спокойно пользоваться всем остальным, чем ежеминутно ждать нападения разбойничьих шаек, которые отнимали все и, размножаясь, рыскали повсюду, как татары, так что Заглоба приказал разъездам преследовать их и уничтожать. – Коли он окажется таким же гетманом, как и хозяином, – толковали в стане о новом полководце, – то не знает еще Речь Посполитая, сколь великого имеет она мужа. Сам Заглоба с беспокойством думал о приходе Януша Радзивилла. Он вспоминал все победы Радзивилла, и гетман тогда представлялся новому полководцу истинным чудовищем. «Да кто же может устоять против этого змея! – говорил он в душе. – Похвалялся я, что он мною подавится, – нет, это он меня проглотит, как сом утку». И он клятвенно обещал себе не давать Радзивиллу генерального сражения. «Будет осада, – думал он, – а это дело долгое. Можно будет и переговоры затеять, а тем временем подойдет Сапега». В случае, если Сапега не подойдет, Заглоба решил слушаться во всем Яна Скшетуского, он помнил, как высоко ценил этого офицера и его военные таланты князь Иеремия. – Ты, пан Михал, – говорил Заглоба Володыёвскому, – сотворен только для атаки, и с разъездом, даже большим, тебя можно послать, с этим делом ты справишься и нападешь на врага, как волк на овцу; но прикажи тебе предводительствовать целым войском, фу-фу! Лавки ты не откроешь, чтоб умом торговать, нет у тебя его на продажу, а вот Ян – голова, ему только войска водить, умри я, только он бы мог меня заменить. Вести между тем приходили самые разноречивые: то будто Радзивилл уже идет через курфюрстовскую Пруссию, то будто он, разбив войска Хованского, занял Гродно и движется оттуда с большою силой; были однако слухи, будто поражение Хованскому нанес вовсе не Радзивилл, а Сапега, и помог ему в этом князь Михал Радзивилл. Разъезды никаких достоверных вестей не привезли, кроме той, что к Волковыску подошла ватага Золотаренко в составе около двух тысяч сабель и угрожает городу. Вся округа уже полыхала огнем. Через день после возвращения разъездов стали прибывать и беглецы; подтвердив весть об угрозе, нависшей над Волковыском, они сообщили, что горожане послали к Хованскому и Золотаренко послов с просьбой пощадить город. Но от Хованского они получили ответ, что под городом стоит ватага вольницы, которая с его войском не имеет ничего общего, а Золотаренко дал горожанам совет откупиться; однако им, людям бедным, после недавнего пожара и грабежей откупиться было нечем. Они просили пана полководца сжалиться над ними и поспешить на помощь, пока они ведут переговоры о выкупе, ибо после будет поздно. Заглоба отобрал полторы тысячи отборных солдат, среди них и лауданскую хоругвь, призвал Володыёвского и сказал ему: – Ну, пан Михал, пора показать, на что ты способен! Иди под Волковыск и изруби мне эту ватагу, которая грозит беззащитному городу. Дело это для тебя не новое, и я думаю, ты почтешь за честь, что я тебе его доверил. – Затем он обратился к прочим полковникам: – Сам я должен остаться в стане, ибо я за все в ответе. Да и не приличествует мне при моем звании ходить в поход против вольницы. Вот Радзивилл подойдет, тогда в великой войне обнаружится, кто лучше: пан гетман или пан полководец. Володыёвский охотно отправился в поход, он скучал уже в стане и жаждал кровавой сечи. Посланные против вольницы хоругви тоже уходили весело, с песнями, а полководец верхом на коне стоял на валу и благословлял уходящих, осеняя их на дорогу крестом. Кое-кто удивился, чего это пан Заглоба так торжественно провожает отряд; он, однако, помнил, что и Жулкевский[160], и другие гетманы имели обыкновение осенять крестом уходящие в бой хоругви, к тому же он вообще любил во всем торжественность, так как это возвышало его в глазах солдат. Не успели, однако, хоругви скрыться в туманной дали, как он начал о них беспокоиться. – Ян, – обратился он к Скшетускому. – А не послать ли Володыёвскому еще горсть людей? – Ну полно, отец! – ответил Скшетуский. – Володыёвскому идти в такой поход все равно, что съесть миску яичницы. Господи боже мой, да ведь он всю жизнь ничего другого не делал. – Да! А вдруг на него нападут с большой силой? Nec Hercules contra plures. – Ну что толковать о таком солдате. Прежде чем ударить, он все разведает, а коли силы слишком велики, нанесет врагу урон, какой сможет, да и прочь уйдет, а нет, так сам пришлет за подмогой. Можешь, отец, спать спокойно. – Да! Я ведь тоже знал, кого посылаю, и должен тебе сказать, что пан Михал, верно, приворожил меня к себе, такая у меня к нему слабость. Никого я так не любил, кроме покойного пана Подбипенты да тебя. Как пить дать, приворожил меня к себе коротышка. Прошло три дня. В стан все время подвозили припасы, прибывали и новые охотники; но о пане Михале не было слуха. Заглоба все больше беспокоился и, несмотря на все уговоры Скшетуского, который так и не убедил старика, что Володыёвский не мог еще вернуться из Волковыска, отправил за вестями сотню тяжелой конницы Кмицица. Но сотня ушла, и снова миновало два дня без вестей. Только на седьмой день в сумраке тумана солдаты, которых снарядили за отавой в Бобровники, спешно воротились в стан и донесли, что за Бобровниками из лесов выходит какое-то войско. – Пан Михал! – радостно воскликнул Заглоба. Но солдаты твердили, что это чужие хоругви. Они не поехали навстречу по той причине, что увидели чужие знаки, каких не было в отряде Володыёвского. Да и сила шла великая. Солдаты, как солдаты, точно сказать не могли: одни говорили, тысячи три будет, другие – тысяч пять, а то и побольше. – Я возьму двадцать конников и поеду навстречу, – сказал ротмистр Липницкий. Он уехал. Прошел час, другой, наконец дали знать, что приближается не разъезд, а целое большое войско. Бог весть откуда, по стану вдруг пронеслось: – Радзивилл идет! Как электрическая искра пробежала эта весть и потрясла всех: солдаты взобрались на валы, страх изобразился на многих лицах; войска не становились в строй, одна только пехота Оскерко заняла указанное ей место. А среди охотников в первую минуту просто поднялся переполох. Из уст в уста передавались самые разноречивые вести. – Радзивилл наголову разбил Володыёвского и разъезд Кмицица, – твердили одни. – Не ушел ни один человек, – говорили другие. – А теперь пан Липницкий как сквозь землю провалился. – Где полководец? Где полководец? Но тут прибежали полковники, стали наводить порядок, а так как в стане, кроме небольшого числа охотников, были одни старые солдаты, войско вскоре стояло в строю, ожидая, что же будет. Когда до слуха Заглобы долетел крик: «Радзивилл идет!» – старик совсем растерялся, но в первую минуту не хотел этому верить. Что же могло случиться с Володыёвским? Разве он позволил бы окружить отряд, да так, чтобы ни один человек не прискакал с предупреждением? А второй разъезд? А Липницкий? «Не может быть, – повторял про себя Заглоба, утирая взмокший лоб, – чтобы этот змей, этот мужегубитель, этот Люцифер успел уже подойти из Кейдан! Неужто пришел наш последний час?!» Между тем отовсюду все громче неслись голоса: «Радзивилл! Радзивилл!» Заглоба перестал сомневаться. Опрометью бросился он к Скшетускому. – Ян, помоги! Час приспел! – Что случилось? – спросил Скшетуский. – Радзивилл идет! Я все отдаю в твои руки, ведь князь Иеремия говорил, что ты прирожденный вождь. Я сам буду наблюдать, но ты уж советуй и в бой веди! – Это не может быть Радзивилл, – сказал Скшетуский. – Откуда идет войско? – От Волковыска. Говорят, они окружили Володыёвского и тот, другой разъезд, что я недавно послал. – Это Володыёвский да чтоб дал себя окружить? Ты, отец, его не знаешь. Не кто иной это возвращается, как он сам. – Да ведь говорят, будто сила великая. – Слава богу! Видно, пан Сапега подошел. – Господи боже мой! Ну что ты толкуешь? Ведь они дали бы знать. Липницкий поехал навстречу им. – Вот и доказательство, что не Радзивилл это идет. Наши разведали, что за войско подходит, соединились с ним и вместе возвращаются. Пойдем, пойдем! – Ну, не говорил ли я! – воскликнул Заглоба. – Все перепугались, а я подумал: не может быть! Сразу подумал! Пойдем! Живее, Ян, живей! А они все растерялись! Ха-ха! Оба торопливо вышли и, поднявшись на валы, где уже стояло войско, зашагали вдоль рядов; Заглоба сиял, то и дело останавливаясь, он кричал так, чтобы все его слышали: – Вот и гости жалуют к нам! Только не падать духом! Коли это Радзивилл, я ему покажу дорогу назад, в Кейданы! – Мы ему покажем! – кричало войско. – Разжечь на валах костры! Мы не станем прятаться, пусть видят нас, мы готовы! Разжечь костры! Солдаты мигом натаскали дров, и через четверть часа весь стан запылал так, что небо зардело, словно от зари. Отворачиваясь от огня, солдаты смотрели в темноту, в сторону Бобровников. Кто-то кричал, что слышит уже лязг оружия и конский топот. Но вот в темноте раздались вдали мушкетные выстрелы. Заглоба схватил Скшетуского за полу. – Открывают огонь! – с тревогой сказал он. – Салютуют, – возразил Скшетуский. После выстрелов послышались радостные клики. Сомнений больше не было; через минуту на взмыленных конях подскакало человек двадцать всадников с криком: – Пан Сапега! Пан витебский воевода! Как только солдаты услышали эти слова, они, как река в половодье, хлынули с валов и бросились навстречу войску с таким криком, что издали могло показаться, что это целый город кричит в минуту резни. Заглоба сел на коня и во главе полковников тоже выехал на валы при всех своих регалиях: под бунчуком, с булавою и с цапельным пером на шапке. Через минуту в круг света въехал витебский воевода во главе своих офицеров и с Володыёвским при своей особе. Это был уже немолодой, плотный мужчина, с лицом некрасивым, но умным и добродушным. Седые усы, ровно подстриженные над верхней губой, и такая же небольшая бородка делали его похожим на чужеземца, но одет он был на польский манер. Многими подвигами стяжал себе славу Сапега, но с виду больше был похож не на воителя, а на вельможу; те, кто знал его ближе, тоже говорили, что в лице воеводы Минерва преобладает над Марсом. Но, помимо Минервы и Марса, была в этом лице более редкая для тех времен красота, доброта души, которая отражалась в глазах, как луч солнца отражается в воде. С первого взгляда можно было признать в Сапеге мужа доблестного и справедливого. – Ждали мы тебя, как отца родного! – кричали солдаты. – Вот и пришел наш вождь! – растроганно восклицали другие. – Vivat! Vivat! Заглоба подскакал к Сапеге во главе полковников, а тот придержал коня и помахал им рысьим своим колпачком. – Ясновельможный воевода! – начал Заглоба свою речь. – Будь я красноречив, подобно древним римлянам, или самому Цицерону, или, коль взять еще более древние времена, славному афинянину Демосфену, и то не сумел бы я выразить ту радость, коей преисполнились наши сердца при виде твоей особы. Вся Речь Посполитая ликует с нами, приветствуя мудрейшего сенатора и лучшего своего сына, и радость наша тем больше, что она неожиданна. Мы стояли на этих валах с оружием в руках, не приветствовать готовые, но сражаться. Не слезы проливать, но нашу кровь! Когда же стоустая молва разнесла, что не изменник это идет, но защитник отчизны, не великий гетман литовский, но воевода витебский, не Радзивилл, но Сапега… Однако Сапеге хотелось, видно, скорее въехать в стан, потому что он махнул вдруг рукой с добродушной, хоть и барственной небрежностью и сказал: – Идет и Радзивилл. Через два дня будет здесь! Заглоба смешался и потому, что потерял нить, и потому, что весть о Радзивилле сильно его поразила. Минуту он стоял перед Сапегой, не зная, что говорить дальше; однако быстро овладел собой и, торопливо выхватив из-за пояса булаву, торжественно провозгласил, вспомнив, как бывало под Збаражем: – Войско выбрало меня своим вождем, но я сей знак отдаю в более достойные руки, дабы младшим показать пример того, как pro publico bono[161] надлежит отрекаться от величайших почестей. Солдаты стали кричать, но Сапега только улыбнулся. – Смотрите, пан брат, – сказал он, – как бы Радзивилл не заподозрил, что вы со страху отдаете булаву. Он бы вот как обрадовался! – Уж он-то меня знает и в трусости не заподозрит, я ведь первый в Кейданах посрамил его и других увлек своим примером. – Коли так, ведите меня в стан, – сказал Сапега. – Мне Володыёвский по дороге рассказывал, что хозяин из вас знаменитый и покушать у вас найдется, а мы устали и голодны. С этими словами он тронул коня, за ним тронулись остальные, и все въехали в стан с неописуемым ликованием. Заглоба вспомнил, что Сапега, по рассказам, и выпить не прочь, и попировать любит, и решил достойно отпраздновать день прибытия воеводы. Он устроил такой богатый пир, какого в стане доселе не бывало. Все ели и пили. За чарою Володыёвский рассказывал о том, что произошло с ними под Волковыском: как окружил их внезапно гораздо больший отряд, который изменник Золотаренко прислал на подмогу своим, как совсем уж им конец пришел, когда внезапно подоспел Сапега, и отчаянная оборона сменилась полным торжеством. – Задали мы им так pro memoria[162], – говорил он, – что они теперь из стана носа не высунут. Затем разговор перешел на Радзивилла. У витебского воеводы были самые свежие новости, от верных людей он знал все, что произошло в Кейданах. Он рассказал, что гетман литовский послал некоего Кмицица с письмом к шведскому королю и с просьбой сразу с двух сторон ударить вместе на Подляшье. – Что за диво! – воскликнул Заглоба. – Ведь, не будь Кмицица, мы бы и по сию пору не собрали наши силы, и подойди только Радзивилл, съел бы он нас по одиночке, как седлецкие баранки. – Мне пан Володыёвский об этом рассказывал, – промолвил Сапега, – из чего я заключаю, что Кмициц, верно, любит вас. Жаль, что не питает он такой любви к отчизне. Но люди, которые, кроме себя, знать никого не желают, никому не могут верно служить и каждого готовы предать, как этот ваш Кмициц Радзивилла. – Но среди нас нет предателей, ясновельможный воевода, и мы при тебе готовы стоять насмерть! – сказал Жеромский. – Я верю, что здесь у вас одни честные солдаты, – ответил воевода, – и никак не ждал найти у вас такой порядок и такое изобилие, за что нам следует поблагодарить пана Заглобу. Заглоба покраснел от удовольствия, а то ему все казалось, что витебский воевода с ним, бывшим паном полководцем, обходится милостиво, но не с должным признанием и уважением. Он стал рассказывать, как правил, что сделал, какие собрал припасы, как пушки привез и составил пешую хоругвь, какую, наконец, обширную вел переписку. Не без хвастовства упомянул он о письмах, посланных изгнанному королю, Хованскому и курфюрсту. – После моего письма пан курфюрст должен ясно сказать, с нами он или против нас, – с гордостью сказал он. Но витебский воевода был человек веселый, а может, и выпил немножко, он провел горстью по усам, улыбнулся не без яду и спросил: – Пан брат, а цесарю вы не писали? – Нет! – с удивлением ответил Заглоба. – Какая жалость! – промолвил воевода. – Вот бы равный с равным побеседовал. Полковники разразились громким смехом; но Заглоба сразу показал, что коли пан воевода пожелал быть косой, так тут коса нашла на камень. – Ясновельможный пан, – сказал он, – курфюрсту я могу писать, ибо мы с ним оба избираем своих монархов: как шляхтич, я не так давно отдал свой голос за Яна Казимира. – Ловко вывернулся! – улыбнулся витебский воевода. – Но с таким монархом, как цесарь, я не состою в переписке, – продолжал Заглоба, – а то как бы кто-нибудь не вспомнил известное присловье, которое я слышал в Литве… – Что же это за присловье? – Голова-то неумна, знать, из Витебска она! – нимало не смущаясь, выпалил Заглоба. Страх обнял полковников при этих словах; но витебский воевода так и покатился со смеху. – Вот это убил! Дай обниму тебя! Бороду стану брить, у тебя язык займу! Пир затянулся за полночь; прервали его шляхтичи, прибывшие из Тыкоцина; они привезли весть, что к городу подходят разъезды Радзивилла.  ГЛАВА VII   Радзивилл давно бы ударил на Подляшье, если бы по разным причинам не был принужден задержаться в Кейданах. Сперва он ждал шведских подкреплений, с присылкой которых умышленно тянул Понтус де ла Гарди. Узы родства соединяли шведского генерала с самим королем, но не мог он равняться с литовским магнатом ни знатностью рода, ни положением, ни обширными родственными связями; что ж до богатства, то хоть радзивилловская казна была сейчас пуста, однако половины княжеских имений хватило бы на всех шведских генералов и, поделив их между собою, они могли бы счесть себя богачами. Потому-то генерал, когда Радзивилл, по воле судеб, стал от него зависим, не мог отказать себе в удовольствии дать почувствовать князю эту зависимость и собственное свое превосходство. Для того чтобы разбить конфедератов, Радзивилл вовсе не нуждался в подкреплениях, у него и своих сил было довольно, шведы нужны были ему по тем причинам, о которых в письме Володыёвскому упоминал Кмициц. От Подляшья Радзивилла отделяли полчища Хованского, которые могли преградить ему путь; но если бы он выступил с шведскими войсками и под эгидой шведского короля, всякий враждебный шаг со стороны Хованского надо было бы расценивать как вызов Карлу Густаву. В душе Радзивилл хотел этого и потому с таким нетерпением ожидал прибытия хотя бы одной шведской хоругви и, негодуя на Понтуса, не раз говорил своим придворным: – Года два назад он бы за честь почел письмо от меня получить и детям бы его завещал, а сегодня спесивится, как вельможа. Один шляхтич, известный во всей округе острослов, любивший резать правду в глаза, позволил себе однажды на это заметить: – По пословице, ясновельможный князь, как постелешь, так и выспишься: Радзивилл разгневался и приказал бросить шляхтича в темницу, однако на следующий день выпустил и золотую застежку подарил. Поговаривали, будто у шляхтича водились денежки, и князь хотел взять у него взаймы. Шляхтич застежку принял, а денег князю не дал. Пришло наконец шведское подкрепление; отряд тяжелых рейтар в составе восьмисот сабель; три сотни пехоты и сотню легкой конницы Понтус послал прямо в Тыкоцинский замок, он хотел на всякий случай иметь там собственный гарнизон. Войска Хованского пропустили эти отряды, не оказав им никакого сопротивления, и в Тыкоцин шведы тоже прибыли благополучно, так как конфедератские хоругви были в ту пору еще разбросаны по всему Подляшью и только грабили радзивилловские поместья. Все думали, что, дождавшись вожделенного подкрепления, князь тотчас двинется в поход; однако он все еще медлил. До него дошли вести о беспорядках в Подляшском воеводстве, об отсутствии единства у конфедератов и распрях между Котовским, Липницким и Якубом Кмицицем. – Надо дать им время, – говорил князь, – чтоб они друг дружке в волосы вцепились. Сами перегрызутся, и сгинет их сила без войны, а мы тем временем ударим на Хованского. И вдруг стали приходить совсем иные вести: полковники не только не передрались друг с другом, но сосредоточили все свои силы под Белостоком. Князь терялся в догадках, что бы могла означать эта перемена. Наконец его слуха достигло имя полководца Заглобы. Дали знать ему и о том, что конфедераты построили укрепленный стан, что войско снабжено провиантом и Заглоба раздобыл в Белостоке пушки, что силы конфедератов растут и в ряды их вливаются охотники из других воеводств. Такой гнев обуял князя Януша, что неустрашимый Ганхоф сутки не решался к нему приступиться. Наконец хоругвям был дан приказ готовиться в поход. В течение дня в боевую готовность была приведена целая дивизия: один полк немецкой пехоты, два шотландской, один литовской; артиллерию вел Корф, Ганхоф принял начальство над конницей. Кроме драгун Харлампа и шведских рейтар была легкая хоругвь Невяровского и тяжелая княжеская хоругвь, в которой помощником ротмистра был Слизень. Это были большие силы, состоявшие из одних ветеранов. Во время первых войн с Хмельницким князь примерно с такими силами одержал победы, которые покрыли его имя бессмертною славой; с такими силами разбил он Полумесяц, Небабу[163], наголову разгромил под Лоевом многотысячное войско преславного Кречовского[164], вырезал всех жителей Мозыря и Турова, штурмом взял Киев и так прижал в степях Хмельницкого, что тот вынужден был искать спасения в переговорах. Но, видно, закатывалась звезда могучего воителя, и злые предчувствия томили его душу. Он пытался заглянуть в будущее, но оно было темно. Двинется он в Подляшье, потопчет мятежников, велит шкуру содрать с ненавистного Заглобы – и что же? Что дальше? Какая перемена произойдет в его судьбе? Разве ударит он тогда на Хованского, отомстит за поражение под Цибиховом и увенчает главу новыми лаврами? Да, говорил себе князь, но и сам сомневался в этом, ибо уже распространился слух о том, что полчища московитов, опасаясь роста шведского могущества, собираются прекратить войну и, быть может, даже заключат союз с Яном Казимиром. Сапега еще учинял на московитов набеги, еще громил их, где мог, но в то же время вел уже с ними переговоры. Такие же намерения питал Госевский. В случае ухода Хованского не станет для Радзивилла последнего поля, где бы он мог показать свою силу, а если Ян Казимир сумеет заключить союз с московитами и устремит на шведов своих нынешних врагов, тогда счастье может склониться на его сторону и изменить шведам, а тем самым и Радзивиллу. Правда, из Коронной Польши доходили самые благоприятные вести. Успехи шведов превзошли все ожидания. Воеводства покорялись одно за другим; в Великой Польше шведы хозяйничали, как у себя дома, в Варшаве правил Радзеёвский; Малая Польша не оказывала сопротивления, с минуты на минуту должен был пасть Краков; король, покинутый войсками и шляхтой, утратив веру в свой народ, бежал в Силезию, и сам Карл Густав удивлялся той легкости, с какой он сокрушил державу, которая доныне в войнах со шведами всегда одерживала победы. Но именно в этой легкости усматривал Радзивилл опасность для себя, ибо предвидел, что ослепленные успехами шведы не станут считаться с ним, не станут замечать его, тем более что он оказался вовсе не таким могущественным властелином Литвы, как думали все, в том числе и он сам. Отдаст ли тогда ему шведский король Литву или хотя бы Белоруссию?! Не захочет ли кинуть восточный кусок Речи Посполитой вечно голодному соседу, чтобы развязать себе руки во всей остальной Польше? Эти вопросы непрестанно терзали душу князя Януша. Дни и ночи томила его тревога. Он думал, что и Понтус де ла Гарди не посмел бы обходиться с ним с такой надменностью, почти пренебрежением, если бы не надеялся, что король одобрит его, или, что еще горше, не имел на то прямых указаний. «Покуда я стою во главе нескольких тысяч солдат, – думал Радзивилл, – они еще будут со мною считаться, но что будет, когда иссякнут деньги и разбегутся наемные полки?» А тут, как нарочно, не поступали доходы с огромных поместий; большая часть их, рассеянная по всей Литве и дальше на юг, до самого киевского Полесья, лежала в развалинах, подляшские поместья были вконец разорены конфедератами. Минутами князю казалось, что он стоит на краю пропасти. После всех трудов и козней одно лишь могло остаться ему – имя изменника, и ничего больше. Страшил его и другой призрак – призрак смерти. Почти каждую ночь являлся он у полога его ложа и манил рукою, будто хотел сказать: идем во тьму, на тот берег неведомой реки! Если бы он стоял на вершине славы, если бы мог хоть на день один, хоть на час один возложить на свою главу вожделенную корону, неустрашимым оком взирал бы он на ужасное, немое виденье. Но умереть и оставить по себе бесславие, презрение людей – это гордому, как сам сатана, властелину казалось адом на земле. Не однажды, когда он оставался один или со своим астрологом, которому слепо верил, он сжимал виски и повторял сдавленным голосом: – Горит, горит душа моя, горит! Вот как собирался князь в поход на Подляшье, когда накануне выступления ему дали знать, что князь Богуслав выехал из Таурогов. От одной этой вести воспрянул Радзивилл, еще не видя брата, ибо князь Богуслав вез с собою молодость, слепую веру в будущее. В нем должна была возродиться биржанская линия, только для него одного трудился теперь князь Януш. Узнав, что брат приближается к Кейданам, князь непременно хотел выехать ему навстречу; но брат был моложе его, и такая встреча была бы нарушением этикета; князь послал только за Богуславом раззолоченную карету и целую хоругвь Немяровского для сопровождения, а с вала, насыпанного Кмицицем, и из самого замка приказал палить из мортир, как навстречу прибывающему королю. Когда после приветственной церемонии братья наконец остались одни, Януш заключил Богуслава в объятия, повторяя взволнованным голосом: – Молодость моя воротилась сейчас ко мне! И здоровье воротилось! Но князь Богуслав пристально поглядел на брата и спросил: – Ясновельможный князь, что с тобою? – Что нам друг дружку величать, коль скоро нас никто не слышит! Что со мною? Болезнь меня точит, покуда не свалит совсем, как трухлявое дерево. Но довольно об этом! Как там супруга моя и Марыся? – Они из Таурогов уехали в Тильзит. Обе здоровы, а Marie как розовый бутон. Дивная это будет роза, когда расцветет. Ma foi! Красивей ножки нет ни у кого на свете, косы до полу… – Так хороша она тебе показалась? Вот и отлично! Это бог тебя надоумил заглянуть сюда. Легче у меня на душе, когда я вижу тебя! Но что ты мне привез de publicis? Как курфюрст? – Ты знаешь, что он заключил союз с прусскими городами? – Знаю. – Но они ему не очень доверяют. Гданск не хотел впустить его гарнизон. Нюх у немцев хороший. – И это знаю. А ты не писал ему? Что он о нас думает? – О нас? – рассеянно повторил князь Богуслав. И стал озираться по покою, затем встал; князь Януш подумал, не ищет ли он чего-нибудь, но Богуслав подбежал к зеркалу, стоявшему в углу, и, откинув его, стал ощупывать пальцем правой руки все лицо. – Кожа у меня в дороге немного обветрилась, – сказал он наконец. – Ничего, до утра пройдет… Что думает о нас курфюрст? Да ничего!.. Писал мне, что о нас не забудет. – Как это не забудет? – Письмо у меня с собой, я тебе его покажу. Пишет, если что случится, он о нас не забудет. И я ему верю, ведь это к его же выгоде. Речь Посполитая ему так же нужна, как мне старый парик, он бы охотно отдал ее шведам, когда бы мог заполучить Пруссию; но могущество шведов его уже тревожит, и на будущее он хотел бы иметь готового союзника, и он будет его иметь, коль ты воссядешь на литовский трон. – Когда бы так оно было! Не для себя я жажду этого трона! – Для начала, пожалуй, не удастся выторговать всю Литву, но хоть изрядный кус с Белоруссией и Жмудью. – А шведы? – Шведы тоже будут рады отгородиться нами от востока. – Ты бальзам вливаешь мне в душу! – Бальзам! Ах да! Какой-то колдун в Таурогах хотел продать мне бальзам, он уверял, что кто этим бальзамом помажется, того ни сабля не берет, ни шпага, ни копье. Я тут же велел смазать его и ткнуть копьем, представь, драбант проткнул его насквозь! Князь Богуслав рассмеялся, обнажив белые, как слоновая кость, зубы. Но не по душе были Янушу эти речи, и он снова заговорил. – Я послал письма шведскому королю и многим нашим вельможам, – сказал он. – Кмициц и тебе должен был вручить письмо. – Постой! Ведь я отчасти и по этому делу приехал. Что ты думаешь о Кмицице? – Горячая, шальная голова, опасный человек, не терпит никакой узды, но это один из тех немногих, кто верно нам служит. – Куда как верно! – прервал его Богуслав. – Меня чуть не отправил к праотцам. – Как так? – встревожился Януш. – Говорят, что стоит растравить в тебе желчь, и у тебя тотчас начинается удушье. Обещай же, что выслушаешь меня спокойно и терпеливо, и я расскажу тебе кое-что о твоем Кмицице. Ты тогда его лучше узнаешь. – Ладно! Буду терпелив, рассказывай! – Только чудом ушел я от этого исчадия ада… – начал князь Богуслав. И стал рассказывать обо всем, что произошло в Пильвишках. Не меньшим чудом было то, что у князя Януша не началось удушье; казалось, его тут же хватит удар. Он весь трясся, скрежетал зубами, закрывал руками глаза, наконец хриплым голосом закричал: – Ах, так?! Ладно же! Он только забыл, что его девка в моих руках! – Ради бога, возьми себя в руки и слушай дальше, – остановил его Богуслав. – Я расчелся с ним по-кавалерски и не занес этого подвига в семейную хронику и хвастаться им не стану лишь по той причине, что мне стыдно. Подумать только, сам Мазарини говорил, что в интриге и коварстве равного мне нет даже при французском дворе, а я, как ребенок, дал обвести себя этому грубияну. Ну довольно об этом! Я сперва думал, что убил этого твоего Кмицица, а нынче знаю, что он все-таки отлежался. – Пустое! Мы отыщем его! Откопаем! Из-под земли добудем! А покуда я нанесу ему такой удар, что будет побольнее, чем если бы с живого велели шкуру содрать. – Никакого удара ты ему не нанесешь, только повредишь своему здоровью. Послушай! По дороге сюда приметил я простолюдина верхом на пегой лошади, он все держался поблизости от моей коляски. Я и приметил его по этой пегой лошади и в конце концов велел подозвать к себе. «Куда едешь?» – «В Кейданы». – « Что везешь?» – «Письмо князю воеводе». Я велел дать мне письмо, а так как тайн между нами нет, прочитал его. Вот оно! С этими словами он протянул князю Янушу то самое письмо Кмицица, которое тот писал в лесу, когда собирался с Кемличами в путь. Князь пробежал глазами письмо, комкая его в ярости. – О, боже, все правда, все правда! – вскричал он наконец. – У него мои письма, которые не только могут навлечь на нас подозрения шведского короля, но и смертельно оскорбить его!.. Тут у князя поднялась икота и начался, как и следовало ожидать, приступ. Широко раскрытым ртом он жадно ловил воздух, руки рвали у горла одежду. Богуслав хлопнул в ладоши, вбежали слуги. – Помогите князю, – приказал он, – а когда отдышится, попросите ко мне в покои, я покуда немного отдохну. И вышел вон. Спустя два часа князь Януш с налившимися кровью глазами, припухшими веками и синим лицом постучался к Богуславу. Богуслав принял его в постели; лицо его было смазано миндальным молоком для придания коже мягкости и блеска. Без парика, без румян и сурьмы он выглядел гораздо старше; но князь Януш не обратил на это внимания. – Рассудил я, – начал он разговор, – что не может Кмициц предать эти письма гласности, – ведь тем самым он подписал бы смертный приговор своей девке. Он прекрасно понимает, что только этим держит меня в руках, но и я не могу отомстить ему, и так бешусь, словно разъяренный пес сидит у меня в груди. – Надо, однако же, непременно добыть эти письма! – заметил Богуслав. – Но quo modo?[165] – Ловкого человека надо подослать к Кмицицу; пусть отправится к нему, пусть войдет в доверие и при первом же удобном случае выкрадет письма, а самого пырнет ножом. Посулить за это надо большую награду. – Кто же возьмется за такое дело? – Будь это в Париже или даже в Германии, я бы в тот же день нашел сотню охотников, но в этой стране, пожалуй, не достать и такого товара. – А послать надо своего человека, чужеземца он будет опасаться. – Тогда предоставь это дело мне, я, может, найду кого-нибудь в Пруссии. – Эх, захватил бы он его живьем да отдал мне в руки! Я бы за все зараз отплатил. Говорю тебе, в своей дерзости этот человек переступил всякие границы. Я и услал его потому, что он мною играл, как хотел, по всяким пустякам, как кошка, на меня бросался, во всем навязывал свою волю. Сто раз готов был сорваться у меня с губ приказ расстрелять его. Но не мог я, не мог! – Скажи, он и впрямь сродни нам? – Кишкам он и впрямь сродни, а стало быть, и нам. – Сущий дьявол и очень опасный враг! – Он? Да ты бы мог приказать ему поехать в Царьград и столкнуть с трона султана или шведскому королю бороду оторвать и привезти ее в Кейданы! Что он тут вытворял во время войны! – По всему видно. А мстить он нам поклялся до последнего вздоха. По счастью, я дал ему хороший урок, показал, что одолеть нас дело нелегкое. Сознайся, по-радзивилловски я расправился с ним. Когда бы таким подвигом мог похвастаться какой-нибудь французский кавалер, он бы врал об этом с утра до ночи, разве что во сне молчал бы, за обедом да за поцелуями. Уж они, если сойдутся, врут наперебой, так что солнцу и то стыдно на них глянуть! – Это верно, что ты его поборол, но лучше, если бы ничего этого не было. – Нет, уж лучше бы ты прислужников выбирал себе поосторожней, чтоб не ломали они радзивилловских костей. – Эти письма! Эти письма! Братья на минуту умолкли; первым прервал молчание Богуслав: – Что это за девка? – Панна Биллевич, ловчанка. – Что ловчанка, что шляхтянка из застянка – одна цена. Ты заметил, что мне рифму подобрать все равно, что другому плюнуть. Да я не про то спрашиваю, а хороша ли она собою? – Я на девок не гляжу, но только и польская королева не постыдилась бы такой красоты. – Польская королева? Мария Людвика? Во времена Сен-Марса[166] она, может, и была хороша собой, но сейчас собаки воют при виде этой бабы. Коль и твоя панна Биллевич такая красотка, прибереги ее для себя. Но коль она и впрямь прелестна, отдай мне ее, я увезу ее в Тауроги, и мы там вместе обдумаем, как отомстить Кмицицу. Януш на минуту задумался. – Не дам я тебе ее, – сказал он наконец. – Ты силой ее приневолишь, а тогда Кмициц предаст огласке письма. – Это я-то прибегну к силе против вашей прелестницы? Не хвалясь, скажу, не с такими доводилось иметь дело, и ни одной я не неволил. Один только раз во Фландрии… Глупая девка была, золотых дел мастера дочка. Пришла потом испанская пехота, им все дело и приписали. – Ты этой девки не знаешь. Она из хорошего дома, ходячая добродетель, монашенка, можно сказать. – Знаем мы толк и в монашенках. – И к тому же ненавидит она нас, ибо hic mulier[167], патриотка. Она и Кмицица сбила с пути. Немного таких жен найдется у нас, мужской у нее ум, она ярая приверженка Яна Казимира. – Так мы умножим число его защитников! – Нельзя! Кмициц предаст гласности письма. Беречь я должен ее, как зеницу ока… до поры до времени. Потом отдам ее тебе или твоим драгунам, – мне все едино! – Даю тебе слово кавалера, что не стану брать ее силой, а слово, которое я даю в приватном деле, я всегда свято держу. В политике – это дело другое. Стыдно было бы мне, когда б я сам не мог с нею сладить. – Не сладишь. – Ну, в крайнем случае даст она мне пощечину, от женщины это не бесчестье. Ты вот в Подляшье уходишь, что будешь с нею делать? С собой ведь не возьмешь и здесь не оставишь, сюда шведы придут, а надо, чтобы comme otage[168] девка в наших руках оставалась. Ну не лучше ли будет, если я возьму ее в Тауроги, а к Кмицицу не разбойника пошлю, а гонца с письмом, в котором напишу: отдай письма, отдам тебе девку. – Верно! – воскликнул князь Януш. – Это хорошее средство. – А коль отдам ему ее не совсем такую, какую взял, – продолжал Богуслав, – то и мести будет начало положено. – Но ты дал слово, что не станешь насильничать? – Дал и еще раз повторяю, стыдно было бы мне… – Тогда тебе придется взять с собой и ее дядю, россиенского мечника, он здесь у меня с нею. – Не желаю. Шляхтич, наверно, по-вашему обыкновению, носит в сапогах подстилки из соломы, а я этого не терплю. – Одна она не захочет ехать. – Это мы еще посмотрим. Позови их сегодня на ужин, чтобы я мог поглядеть и решить, стоит ли попробовать ее на зубок, а тем временем я подумаю, как покорить ее сердце. Только не говори ты ей, ради Христа, о том, что сделал Кмициц, а то это возвысит его в ее глазах, и она останется верна ему. А за ужином, что бы я ни говорил, ни в чем мне не противоречь. Увидишь, как стану я ее покорять, вспомнишь свои молодые годы. Князь Януш махнул рукой и вышел, а князь Богуслав подложил руки под голову и стал придумывать средства, как покорить сердце девушки.  ГЛАВА VIII   Кроме россиенского мечника с Оленькой на ужин позвали высших кейданских офицеров и кое-кого из придворных князя Богуслава. Сам он явился такой нарядный и такой красивый, что глаз не отведешь. Парик его был преискусно завит в волнистые букли, лицо нежностью и цветом было подобно кипени и розе, усы – чистому шелку, глаза – звездам. Он был весь в черном; разрезные рукава черного кафтана, сшитого из бархатных и матерчатых полос, были застегнуты по руке до плеч. Широкий отложной ворот из прелестнейших брабантских кружев, которым цены не было, обрамлял его шею, кисть украшали такие же манжеты. Золотая цепь ниспадала на грудь, а переброшенная через правое плечо на левый бок шпажная перевязь голландской кожи была вся осыпана брильянтами и переливалась, словно полоса солнечного блеска. Так же сверкала осыпанная брильянтами рукоять шпаги, а в бантах башмаков играли два самых крупных брильянта, величиною с лесной орех. Надменен осанкою, столь же благороден, сколь и прекрасен был с виду князь Богуслав. В одной руке он сжимал кружевной платок, другою придерживал шляпу, надетую по тогдашней моде на рукоять шпаги и украшенную черными завитыми страусовыми перьями непомерной длины. Все, не исключая князя Януша, смотрели на него с восторгом и восхищением. Князь воевода вспомнил свои молодые годы, когда он при французском дворе вот так же подавлял всех красотой и богатством. Далекие были это годы, но гетману казалось, что теперь он снова возродился в блистательном кавалере, носившем то же имя, что и он. Развеселился князь Януш и, проходя мимо, коснулся указательным пальцем груди брата. – Ты словно месяц ясный, – сказал он. – Уж не для панны Биллевич так нарядился? – Месяц всюду проникнет, – хвастливо ответил Богуслав. И продолжал разговор с Ганхофом, около которого, быть может не без умысла, остановился, чтобы показаться еще краше: Ганхоф был на редкость безобразен, лицо у него было темное, рябое, нос ястребиный, усы торчком; ангелом тьмы казался он, а Богуслав рядом с ним ангелом света. Но вот вошли дамы: пани Корф и Оленька. Богуслав бросил на Оленьку быстрый взгляд и, небрежно поклонившись пани Корф, готов уже был прижать пальцы к губам, чтобы по кавалерской моде послать девушке воздушный поцелуй; но, заметив гордую, величественную и тонкую ее красоту, мгновенно переменил тактику. Правой рукой он схватил свою шляпу и, приблизясь к девушке, поклонился так низко, что согнулся почти кольцом, букли парика упали по обе стороны плеч, шпага вытянулась вдоль, а он все стоял так, нарочно метя пол перьями шляпы в знак почтительного восхищения. Более изысканного поклона он не мог бы отвесить самой французской королеве. Оленька, которая знала об его приезде, сразу догадалась, кто стоит перед нею, и, прихватив кончиками пальцев платье, сделала такой же глубокий реверанс. Все пришли в восторг, в одном этом поклоне увидев всю красоту и изысканность манер обоих, не очень знакомую Кейданам, так как княгиня Радзивилл, будучи валашкой[169], больше любила восточную пышность, нежели изысканность, а княжна была еще маленькой девочкой. Но тут Богуслав поднял голову, легким движением откинул на спину букли парика и, усиленно шаркая ногами, поспешил к Оленьке; бросив пажу свою шляпу, он в ту же минуту подал девушке руку. – Глазам своим не верю… Уж не сон ли это? – говорил он, ведя ее к столу. – Скажи, прелестная богиня, каким чудом сошла ты с Олимпа к нам, в Кейданы? – Хоть не богиня я, простая шляхтянка, – ответила Оленька, – но не так уж проста, чтобы не увидеть в твоих речах, ясновельможный князь, не более как обыкновенную учтивость. – Будь я самым учтивым кавалером, твое зеркало скажет тебе больше, чем я. – Скажет не больше, но прямей, – ответила она и сложила, по тогдашней моде, губы сердечком. – Будь хоть одно в этом покое, я бы тотчас подвел тебя к нему! А покуда загляни мне в глаза, посмотрись, и ты увидишь, искренен ли их восторг! Богуслав склонил голову, и перед Оленькой блеснули его большие глаза, бархатные, сладостные, пронзительные и жгучие. От их огня лицо девушки вспыхнуло ярким румянцем, она потупила взор и слегка отстранилась, почувствовав, что Богуслав легонько прижал к себе ее руку. Так они подошли к столу. Он сел рядом с нею, и видно было, что красота ее в самом деле произвела на него необыкновенное впечатление. Он, верно, думал увидеть пригожую, как лань, шляхтяночку, визгливую, как сойка, хохотунью, с лицом, как маков цвет, а нашел гордую панну, у которой в изломе черных бровей читалась непреклонная воля, в глазах строгость и ум, во всем облике детское спокойствие и ясность, и притом такое благородство в осанке, такое изящество и прелесть, что при любом королевском дворе она могла бы стать предметом обожания первых в стране кавалеров. Восторг и желанье будила неизъяснимая ее красота; но было в этой красоте величие, смирявшее порыв страстей, так что Богуслав невольно подумал: «Слишком рано прижал я руку, такую наглостью не возьмешь, потоньше надо!» Тем не менее он положил покорить ее сердце и испытал дикую радость при мысли о том, что придет минута, когда это девственное величие и эта чистая прелесть отдадутся на его милость. Грозное лицо Кмицица заслоняло его мечтанья; но для дерзкого кавалера это было лишь еще одною приманкой. Он весь запылал от этих чувств, кровь заиграла в его жилах, как у восточного скакуна, все движения необычайно оживились, он весь сиял, как его брильянты. Разговор за столом стал общим, верней сказать, превратился в хор лести и похвал Богуславу, которым блестящий кавалер внимал с улыбкою, но без особого восторга, как речам привычным, обыденным. Заговорили прежде всего о ратных его подвигах и поединках. Имена побежденных князей, маркграфов, баронов сыпались, как из рога изобилия. Князь сам то и дело прибавлял небрежно какое-нибудь новое имя. Слушатели изумлялись, князь Януш довольно поглаживал свои длинные усы, наконец Ганхоф сказал: – Даже если бы богатство твое и происхождение не были тому помехой, не хотел бы я, вельможный князь, стать на твоем пути. Одно мне только удивительно, что находятся еще смельчаки. – Что ты хочешь, пан Ганхоф! – сказал князь. – Есть люди с грубыми лицами и взглядом свирепым, как у дикой кошки, один вид которых может устрашить человека; но мне бог отказал в этом! Моего лица и панны не пугаются. – И не боятся, как мошки факела, – игриво и жеманно промолвила пани Корф, – покуда не сгорят. Богуслав рассмеялся, а пани Корф продолжала, все так же жеманясь: – Рыцарям про поединки любопытно знать, а нам, женщинам, хотелось бы послушать, ясновельможный князь, и про твои амуры, молва о них дошла ведь и до нас. – Выдумки все это, милостивая пани, одни выдумки! Много лишнего тут понасказали! Сватали мне принцесс, это правда. Ее величество королева французская была столь милостива… – Сватала принцессу де Роган, – вставил Януш. – И еще одну, де ла Форс, – прибавил Богуслав, – но сердцу и сам король не может приказать, а богатства нам, слава богу, нет нужды искать во Франции, потому-то ничего из сватовства и не вышло. Благовоспитанные были принцессы, ничего не скажешь, и собою хороши необыкновенно; но ведь у нас и краше найдешь!.. Из покоя выходить не надо… Он бросил при этих словах долгий взгляд на Оленьку, но та, притворясь, будто не слышит, стала что-то говорить россиенскому мечнику. – Красавиц и у нас немало, – снова заговорила пани Корф, – но нет тебе ровни, ясновельможный князь, ни богатством, ни знатностью. – Позволь не согласиться с тобою, милостивая пани, – с живостью возразил Богуслав. – Первое дело, не думаю я, чтобы польская шляхтянка была ниже каких-нибудь принцесс Роган и Форс, а потом, не впервой Радзивиллам жениться на шляхтянках, история знает тому много примеров. Уверяю тебя, милостивая пани, что шляхтянка, которая выйдет за Радзивилла, и при французском дворе будет выше тамошних принцесс. – Вот это простой пан! – шепнул Оленьке россиенский мечник. – Я всегда так думал, – продолжал Богуслав, – хоть и стыдно мне бывает за польскую шляхту, как посравню я ее с иноземным дворянством. Никогда бы там такое не случилось, чтобы все оставили своего государя, мало того, готовы были посягнуть на его жизнь. Французский дворянин совершит самый гадкий поступок, но государя своего не предаст! Обменявшись взглядами, гости удивленно посмотрели на князя Богуслава. Князь Януш нахмурился, насупился, а Оленька впилась своими голубыми глазами в лицо Богуслава с выражением восхищения и благодарности. – Ты прости меня, ясновельможный князь, – обратился Богуслав к Янушу, который не успел еще овладеть собой, – знаю я, иначе ты не мог поступить, ибо вся Литва погибла бы, когда бы ты последовал моему совету; но хоть чту я тебя как старшего и люблю как брата, не перестану я ссориться с тобой за Яна Казимира. Добрый, милостивый, набожный государь, не забыть нам его никогда, а мне он вдвойне дорог! Ведь это я первый из поляков сопровождал его, когда он вышел из французской темницы. Я был тогда почти ребенком, тем более памятен мне этот день. Жизнь свою я бы с радостью отдал, чтобы защитить его от тех, кто строит ковы против его священной особы. Янушу, который понял уже игру Богуслава, она показалась слишком смелой и неосторожной ради столь ничтожной цели, и, не скрывая своего неудовольствия, он сказал: – О боже, о каких умыслах на жизнь бывшего нашего короля толкуешь ты, ясновельможный князь? Кто их лелеет? Где сыщется такое monstrum[170] в польском народе? Да в Речи Посполитой такого от сотворения мира не бывало! Богуслав поник головою. – Не далее как месяц назад, – сказал он с печалью в голосе, – когда ехал я из Подляшья в курфюрстовскую Пруссию, в Тауроги, ко мне явился один шляхтич… из хорошего дома. Не зная, видно, истинных чувств, кои питаю я к нашему государю, шляхтич решил, что враг я ему, как иные. За большую награду посулил он отправиться в Силезию, похитить Яна Казимира и живым или мертвым выдать его шведам… Все онемели от ужаса. – А когда я с гневом и отвращением отверг его предложение, – закончил Богуслав, – этот медный лоб сказал мне: «Поеду к Радзеёвскому, тот мне щедро золотом заплатит!» – Я не друг бывшему королю, – сказал Януш, – но когда бы мне кто-нибудь сделал такое предложение, я приказал бы без суда поставить его к стенке, а напротив – шестерых мушкетеров. – В первую минуту и я хотел так поступить, – ответил Богуслав, – но мы говорили один на один, и как же все стали бы тогда кричать о тиранстве и самовольстве Радзивиллов! Я только припугнул его, сказал, что и Радзеёвский, и шведский король, и даже сам Хмельницкий казнят его за это; словом, я довел этого преступника до того, что он отказался от своего умысла. – Зачем? Живым не надо было отпускать! Посадить на кол злодея – вот чего достоин он! – вскричал Корф. Богуслав обратился вдруг к Янушу: – Я надеюсь, что кара его не минует, и первый предлагаю не дать ему умереть своею смертью; но казнить его можешь только ты один, ясновельможный князь, ибо он твой придворный и твой полковник! – О, боже! Мой придворный? Мой полковник? Кто он? Говори, ясновельможный князь! – Его зовут Кмициц! – сказал Богуслав. – Кмициц?! – в ужасе повторили все присутствующие. – Это неправда! – крикнула внезапно панна Биллевич, вставая с кресла; грудь ее вздымалась, глаза сверкали гневом. Воцарилось немое молчание. Одни не успели еще опомниться, ошеломленные страшной новостью, другие были потрясены дерзостью девушки, которая осмелилась бросить в лицо молодому князю обвинение во лжи; россиенский мечник бормотал только: «Оленька! Оленька!» – а Богуслав, изобразив печаль на лице, сказал без гнева: – Коли он родич или нареченный жених твой, милостивая панна, то мне жаль, что я рассказал эту новость; но выбрось его из сердца, ибо недостоин он тебя! Минуту еще стояла она, пылая и дрожа от муки и ужаса; но краска медленно сошла с ее лица, и оно снова стало холодным и бледным; она опустилась в кресло и сказала: – Прости, ясновельможный князь! Зря я тебе прекословила. От этого человека всего можно ждать! – Пусть меня бог накажет, коль чувствую я что-нибудь еще, кроме жалости, – мягко ответил князь Богуслав. – Это был нареченный жених панны Александры, – промолвил князь Януш. – Я сам их сватал. Человек молодой, горячая голова, натворил тут бог весть чего. Я спасал его от суда, ибо солдат он храбрый. Знал, что был он смутьян и смутьяном останется. Но чтобы шляхтич дошел до такой низости – этого я не ждал даже от него. – Злой он был человек, я давно это знал! – сказал Ганхоф. – И не остерег меня? Почему же? – с укоризною в голосе спросил Януш. – Я боялся, ясновельможный князь, что ты меня в зависти заподозришь, – ведь он всегда и во всем был первым. – Horribile dictu et auditu[171], – сказал Корф. – Не будем больше говорить об этом! – воскликнул Богуслав. – Коли вам тяжело слушать, то каково же панне Биллевич. – Ясновельможный князь, не обращай на меня внимания, – сказала Оленька, – я все теперь готова выслушать. Однако ужин подошел к концу; подали воду для рук, после чего князь Януш встал первым и подал руку пани Корф, а Богуслав Оленьке. – Изменника господь уже наказал, ибо кто потерял тебя, потерял небо, – сказал он ей. – Нет и двух часов, как я с тобой познакомился, прелестная панна, а рад бы видеть тебя вечно не в скорби и слезах, а в радости и счастье! – Спасибо, ясновельможный князь! – ответила Оленька. Когда дамы ушли, мужчины снова вернулись к столу искать утехи в вине, и чары пошли по кругу. Князь Богуслав пил до изумления, потому что был доволен собой. Князь Януш беседовал с россиенским мечником. – Утром я ухожу с войском в Подляшье, – сказал он ему. – В Кейданы придет шведский гарнизон. Бог один знает, когда я ворочусь. Ты не можешь, милостивый пан, оставаться здесь один с девушкой среди солдат, это не прилично. Вы поедете с князем Богуславом в Тауроги, девушка может остаться там при дворе княгини. – Ясновельможный князь! – ответил ему россиенский мечник. – Бог дал нам собственный угол, зачем же нам уезжать в чужие края? Великая это милость, что ты о нас помнишь. Но не хотим мы злоупотребить ею, и лучше бы нам воротиться под собственный кров. Князь не мог объяснить мечнику всех причин, почему ни за что на свете не хочет он выпускать Оленьку из своих рук, но об одной из них он сказал ему со всей жестокой откровенностью магната: – Коль хочешь счесть это за милость, что ж, тем лучше! Но я тебе скажу, что это и предосторожность. Ты будешь там заложником, ответишь мне за всех Биллевичей, которые, я это хорошо знаю, не из числа моих друзей и готовы поднять против меня Жмудь, когда я уйду в поход. Посоветуй же им сидеть здесь смирно, ничего против шведов не предпринимать, ибо за это вы мне головой ответите, ты и твоя племянница. У мечника, видно, терпение лопнуло, он ответил с живостью: – Напрасно стал бы я ссылаться на свои шляхетские права. Сила, ясновельможный князь, на твоей стороне, а мне все едино, где сидеть в темнице, – пожалуй, там даже лучше, нежели в Кейданах! – Довольно! – грозно сказал князь. – Ну что ж, довольно так довольно! – ответил мечник. – Но бог даст, кончатся насилия, и снова будет царствовать закон. Короче: не грози мне, ясновельможный князь, я тебя не боюсь. Богуслав, видно, заметил, что молнии гнева бороздят лицо Януша, и торопливо приблизился к собеседникам. – О чем это вы толкуете? – спросил он, встав между ними. – Я сказал пану гетману, – сердито ответил мечник, – что, по мне, лучше темница в Таурогах, нежели в Кейданах. – Нет в Таурогах темницы, там дом мой, и примут тебя там как родного. Я знаю, гетман хочет видеть в тебе заложника, но я вижу дорогого гостя. – Спасибо, ясновельможный князь, – ответил мечник. – Это тебе, милостивый пан, спасибо! Давай чокнемся да выпьем вместе, ибо дружбу, говорят, надо тотчас полить вином, чтобы не завяла она в самом зародыше. С этими словами Богуслав подвел мечника к столу, и они стали чокаться, пить да знай подливать. Спустя час мечник, покачиваясь, возвращался к себе. – Простой пан! Достойный пан! – повторял он вполголоса. – Лучше его днем с огнем не сыщешь! Золото! Чистое золото! Я бы за него жизнь не пожалел! Братья между тем остались одни. Им надо было поговорить, да и письма пришли, за которыми к Ганхофу был послан паж. – Во всех твоих речах о Кмицице, – заговорил Януш, – само собою, ни слова правды? – Само собою, ни слова! И ты это лучше меня знаешь. Ну, каково? Сознайся, не прав разве был Мазарини? Одним ударом жестоко отомстить врагу и пробить брешь в этой прелестной крепости! А? Кто еще так сумеет? Вот это интрига, достойная первого в мире двора! Нет, что за жемчужина эта панна Биллевич, а как хороша, а как горда, как величава, прямо княжеской крови! Я думал, ума лишусь! – Помни, ты дал слово! Помни, ты погубишь нас, если Кмициц предаст гласности письма. – Какие брови! Какой царственный взгляд, да тут невольно станешь почтительным. Откуда в этой девке такое царственное величие? Видал я однажды в Антверпене искусно вышитую на гобелене Диану, которая натравливала псов на Актеона. Точь-в-точь она! – Смотри, чтобы Кмициц не предал гласности письма, не то псы нас разорвут насмерть. – Нет, это я обращу Кмицица в Актеона и насмерть затравлю псами. Дважды я уже разбил его наголову, а нам еще не миновать встретиться! Дальнейший разговор прервал паж, который принес письмо. Виленский воевода взял письмо в руки и перекрестил. Он всегда так делал, чтобы охранить себя от дурных вестей; затем, не вскрывая письма, стал тщательно его осматривать. И вдруг переменился в лице. – На печати герб Сапег! – воскликнул он. – Это от витебского воеводы. – Вскрывай скорее! – сказал Богуслав. Гетман вскрыл письмо и стал пробегать глазами, то и дело прерывая чтение возгласами: – Он идет в Подляшье! Спрашивает, нет ли у меня поручений в Тыкоцин! Глумится надо мною!.. Еще того хуже, ты только послушай, что он пишет: «Ты хочешь смуты, ясновельможный князь, хочешь еще одним мечом пронзить грудь матери-родины? Тогда приходи в Подляшье, я жду тебя и верю, что с божьей помощью собственной рукой покараю твою гордыню! Но коль есть в твоем сердце жалость к отчизне, коль совесть в тебе пробудилась, коль сожалеешь ты о прежних злодеяньях и хочешь искупить свою вину, путь перед тобою открыт. Вместо того чтобы сеять смуту, созови ополчение, подними мужиков и ударь на шведов, покуда Понтус ничего не ждет и в усыпленье позабыл о бдительности. Хованский не станет чинить тебе препон, ибо до меня дошли слухи, что московиты сами замышляют поход на Лифляндию, хоть держат это в тайне. А буде Хованский вознамерится что-либо предпринять, я сам наложу на него узду, и, коль смогу довериться тебе, сам буду всячески помогать тебе спасти отчизну. Все в твоих руках, ясновельможный князь, есть еще время стать на путь правый и искупить вину. Тогда выйдет наявь, что не корысти ради принял ты покровительство Швеции, но дабы отвратить неминуемое падение Литвы. Да вразумит тебя бог, ясновельможный князь, о чем ежедневно молю я его, хоть ты и винишь меня в ненависти. P. S. Слыхал я, будто с Несвижа снята осада, и князь Михал, исправя разоренный замок, хочет тотчас соединиться с нами. Смотри, ясновельможный князь, как поступают достойные члены твоего рода, и с них бери пример и при всех обстоятельствах помни, что пред тобою выбор». – Слыхал? – спросил князь Януш, кончив читать письмо. – Слыхал! Ну и что же ты? – бросил на Януша быстрый взгляд Богуслав. – Ведь это ото всего отречься, все оставить, своими же руками разрушить все свои труды… – И поссориться с могущественным Карлом Густавом, а изгнаннику Казимиру обнять колени, и прощенья у него просить, и молить снова принять на службу, и пана Сапегу просить о заступничестве! Лицо Януша налилось кровью. – Ты заметил, как он пишет: «Искупи вину, и я прощу тебя», – как будто я ему подвластен! – Он бы не то написал, когда бы ему стали грозить шесть тысяч сабель. – И все-таки… – в угрюмой задумчивости проговорил князь Януш. – Что все-таки? – Для отчизны было бы, может, спасеньем сделать так, как советует Сапега?

The script ran 0.023 seconds.