Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вадим Кожевников - Щит и меч [1965]
Известность произведения: Высокая
Метки: det_espionage, det_history, prose_contemporary, О войне, Роман

Аннотация. В канун Отечественной войны советский разведчик Александр Белов пересекает не только географическую границу между двумя странами, но и тот незримый рубеж, который отделял мир социализма от фашистской Третьей империи. Советский человек должен был стать немцем Иоганном Вайсом. И не простым немцем. По долгу службы Белову пришлось принять облик врага своей родины, и образ жизни его и образ его мыслей внешне ничем уже не должны были отличаться от образа жизни и от морали мелких и крупных хищников гитлеровского рейха. Это было тяжким испытанием для Александра Белова, но с испытанием этим он сумел справиться, и в своем продвижении к источникам информации, имеющим важное значение для его родины, Вайс-Белов сумел пройти через все слои нацистского общества. «Щит и меч» — своеобразное произведение. Это и социальный роман и роман психологический, построенный на остром сюжете, на глубоко драматичных коллизиях, которые определяются острейшими противоречиями двух антагонистических миров.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Лагерники выходили из туннеля длинной чередой. Люди шли, подпирая друг друга плечами, вздернув костлявые подбородки. Они шли и шли бесконечной шатающейся колонной. Лейтенант-танкист поднес руку к шлему. Колосов чуть приподнялся и тоже поднес дрожащую руку к фуражке. Командовали лагерники те, кого они избрали в своих подпольных организациях старшинами. Колонна развернулась и по приказанию старшины замерла по команде «смирно». Но вся эта линия людей пошатывалась. Было тихо, слышалось только их сиплое дыхание. — Товарищи! — сказал танкист. — Извините, мы задержались… — Ты им речь скажи, — потребовал майор. — Наверное, полагается… Лейтенант сбросил с головы шлем. Лицо его было молодо. Жалобно морщаясь, задыхаясь, он сказал: — Всё, товарищи, всё! И клянусь, больше такого на земле не допустим. — Подбежал, обнял первого, кто оказался ближе. — Не получилось митинга, — вздохнул майор. Он снова опустился на носилки и уже вянущим голосом успел отдать распоряжение накормить и разместить освобожденных людей. В примыкающем к расположению лагерей и лесному массиву городке оказался немецкий госпиталь, не успевший полностью эвакуироваться. В нем разместили раненых, в том числе Колосова и Белова. Госпиталь передали санбату вступившей в этот район советской моторизованной части. Нади уже не было здесь. Едва успев еще раз взглянуть на Белова, недвижно распростертого на койке, она вынуждена была оставить его. Бои шли на подступах к Берлину. Девушка тревожилась за отца, да и, кроме того, советская армейская разведка нуждалась в ней. Майора Колосова в тяжелом состоянии вывезли из немецкого городка в армейский госпиталь. Начальнику госпиталя Колосов сумел только пролепетать, что контуженный Иоганн Вайс — очень большой человек и надо о нем особо заботиться. Вайс не приходил в сознание. У него было сотрясение мозга. Он был нетранспортабелен. Замполиту госпиталя доложили, что в мундире Вайса обнаружен документ офицера СД с особыми полномочиями, подписанный Гиммлером, Мюллером, Кейтелем, Кальтенбруннером. Замполит сообщил об этом начальнику Особого отдела. Тот сказал: — Значит, правильно информировал майор — важная хищная птица. Поправится — допросим. — И предупредил: — Но чтобы культурненько. Полный уход, все как полагается. От удара у Вайса были повреждены глазные нервы. Он почти не видел. Операцию ему сделал вызванный с фронта хирург-окулист. Он сказал лечащему врачу, что больному необходим абсолютный покой, никаких раздражителей, в том числе зрительных. Лечащий врач знал немецкий язык, нашли сестер, которые тоже знали немецкий язык. Было сделано все для того, чтобы оградить раненого офицера СД от всяких «раздражителей». Он лежал в отдельной палате. Когда сознание возвращалось к нему, он начинал медленно соображать. Где он? Может, его ранили во время бомбежки аэродрома и Дитрих выдал его? И сейчас врач-немцы стараются сохранить ему жизнь, чтобы потом гестаповцы могли медленно выжимать ее, капля за каплей… Все дальнейшее выпало из памяти Вайса. Все, кроме засевшего у него в мозгу признания Дитриха. И оно жгло его мозг. Значит, он, Вайс, допустил где-то роковую ошибку, допустил накануне того, как ему предстояло завершить работу над заданием, от которого зависела жизнь многих тысяч людей. Эта навязчивая мысль, душевные страдания, вызванные этой мыслью, отягощали и без того тяжелое состояние Вайса. Память Вайса остановилась на том моменте, когда Дитрих сказал ему, что донес на него, потому что пало подозрение на Зубова, а Вайса видели с Зубовым. Быть может, это произошло в день смерти Бригитты, когда он дожидался Вайса на Бисмаркштрассе, возле секретного расположения особой группы заграничной разведки СД. Вайс помнил, как Зубова потрясла смерть Бригитты, а ведь сам он никогда не боялся смерти и не думал о ней. И теперь перед Вайсом выплывало, как из тумана, склоненное лицо Зубова в момент, когда он выбросил из самолета свой парашют. Иоганн видел это лицо, эту смущенную улыбку. Зубов словно извинялся за то, что вынужден теперь умереть. А если он спасся? Зубов не такой, чтобы без борьбы достаться смерти. Что, если он нашел выход и спасся? Вернулся в Берлин, и там его взяли по доносу Дитриха. И палачи гестапо терпеливо, усердно пытают его — могучего, сильного, способного выдержать самые ужасные пытки, от которых другой, менее стойкий человек мог бы быстро умереть. А Зубов не может, и потому муки его длятся бесконечно долго. Он все время думал о Зубове. Зубов тоже думал о Вайсе. Перед его глазами стояло встревоженное, удивленное лицо Иоганна. И он поспешно захлопнул люк самолета, чтобы быстрее отсечь себя от Иоганна, не подвергать его ненужной опасности, — слишком уж ясно читалось волнение на его лице. Когда самолет взлетел, Зубов мрачно взглянул на спины пассажиров — уполномоченных СС, пролез в хвостовой отсек и присел у крупнокалиберного пулемета, пахнущего машинным маслом. Сквозь пластиковый колпак он видел кусок неба. В хвостом отсеке было узко и тесно. «Уютненько, как в гробу», — с усмешкой подумал Зубов. Время полета — семьдесят минут. Механизм взрывателя мины рассчитан на пятнадцать минут с момента, когда будет сломана ампула кислотного взрывателя. Плоскую мину Зубов вынул из планшета и подвесил на специально приспособленной лямке себе под китель, под левую подмышку. На его мощном торсе эта выпуклость была почти незаметна. Потом он стал думать о том, как на его месте поступил бы Иоганн. И ничего не придумал. Небо сквозь колпак виднелось грязное, поверхность колпака как бы шевелилась от потоков влаги. Было темно, как в яме. На ремне у Зубова висел тяжелый бельгийский браунинг с прицельной рамкой. Он подсчитал пассажиров и членов экипажа. Многовато. Можно попробовать, но это едва ли разумно. С пассажирами он, пожалуй, справился бы. Но кабина замкнута металлической дверью. Бить сначала по пилотам — не будет точности попаданий. Начнет с пассажиров — пилоты успеют выскочить и уничтожат его самого, прежде чем он расправится со всеми гестаповцами, а ведь каждый из тех, кто уцелеет, везет приказ об истреблении десятков тысяч людей. Даже если только двое останутся, все равно многие тысячи людей будут обречены. Значит, остается мина. Она-то ведь сработает наверняка. Наверняка? Надо все-таки сломать ампулу за полчаса до посадки, а то вдруг техника подведет. Тогда за оставшиеся пятнадцать минут он успеет порядком сократить количество уполномоченных, пока его самого не сократят. Пожалуй, так все логично, правильно. Пожалуй, так бы поступил и Вайс. Зубов вынул сигарету. Хотел закурить, но потом вспомнил, что здесь нельзя. Машинально спрятал сигарету. Да, пожалуй, так лучше — не надо этого поединка с пассажирами. Если мина не сработает, начать бить по бакам. Патроны в кассетах у него уложены чередуясь — бронебойные с зажигательными. Значит, будет полный порядок. Он вздохнул с облегчением. И ему снова захотелось курить. Как вот тогда, в гетто, когда он лежал в земляной норе и нечем было дышать. Потом он вспомнил парня, подававшего ему ленту, когда он вел огонь с крыши подожженного фашистами дома, из окон которого люди выбрасывались на мостовую, где их добивали. Паренек спросил Зубова: — Вы кто, поляк? — Нет, русский. Паренек взглянул на него удивленно. — Нет, вы обманываете. Вы правда советский? А чем вы докажете? Зубов дал точную очередь по фашистам. Оглянулся. Спросил: — Видел? — И объяснил: — Вот это мое самое главное доказательство. Потом, когда парня ранили смертельно, он попросил Зубова: — Возьмите у меня в кармане сигареты. — Не надо, — сказал Зубов. — Обойдусь. — Пожалуйста. — И паренек пролепетал посиневшими губами: — Вы же постесняетесь взять у меня потом, у мертвого… А вам же надо курить, вы же курящий. …Зубов протер рукой запотевший колпак, но от этого не стало светлее. Однажды в сумерки Бригитта почему-то попросила не зажигать огня. Она сказала Зубову, приподнимаясь на пальцах, кладя ему руки на плечи и прижимаясь к нему уже заметным животом: — Когда-нибудь все будет хорошо. — А сейчас тоже неплохо, — сказал Зубов. — Но не так, как ты хочешь. — И пообещала: — Но все будет так, как ты захочешь. — Закрыла глаза и спросила шепотом: — Как по-русски — мама? — Не знаю. — И Зубов высвободился из рук Бригитты. Значит, она еще тогда догадывалась, но откуда? Может, слышала, как он ночью, включив приемник, слушал Москву? Он это скрыл от Вайса. Если б Вайс знал… Зубов поежился. И вдруг сверлящий, пронзительный звук врезался в гудящее бормотание транспортника. Зубов увидел узкий силуэт аэрокобры и пунктирные нити пулеметного огня. Он припал к пулемету, отводя ствол так, чтобы в прицеле не было силуэта истребителя. Потом нажал гашетку. И длинная, бесконечная очередь до конца расходуемой ленты раскаляла конец ствола, как раскаляется лом сталевара во время шуровки мартеновской печи. Зубов жадно ждал новой атаки. Но транспортник, сотрясаясь, вошел в тучу, он шатался и вилял, как будто вот-вот должен рухнуть. Зубов выбрался из хвостового отсека. В кабине слышен был свист ветра, дуло в пробоины. Один пассажир свесился с кресла, но другие, с бледными лицами, вцепившись руками в подлокотники кресел, сидели почти неподвижно. Зубов вошел в кабину пилотов. Колпак кабины был пробит во многих местах. Бортрадист и правый пилот лежали мертвые — один в своем кресле, другой — уткнувшись головой в разбитую панель рации. Левый пилот был ранен — одна рука висела, лицо разорвано осколками плексигласа. Увидев Зубова, он сказал: — По документам ты летчик. — Указал глазами на кресло правого: — Сбрось его и бери рулевое управление. — Добавил: — Я сейчас скисну. Зубов отстегнул ремни и высвободил тело мертвого летчика. Потом занял его место, поставил ноги на педали, положил руки на штурвал. Он не заметил, как левый пилот, освободившись от ремней, хотел встать, но, обессиленный, свалился на мертвого бортрадиста. Зубов вел самолет и весь был поглощен этим. Когда он почувствовал, что машина ему повинуется, его охватило ощущение счастья. Но он знал, что ему не удастся дотянуть самолет до расположения советских войск. Из пробоин баков хлестало горючее, образуя позади радужное сияние. Оставались считанные секунды. Или самолет вспыхнет, объятый пламенем, или падет на землю с заглохшими моторами. Старший группен-уполномоченный, штурмбаннфюрер СС, вошел в кабину и замер при виде кучи сваленных тел. Но Зубов обернулся и сказал: — Все в порядке, штурмбаннфюрер. Лицо Зубова было невозмутимо, глаза блестели. Это подействовало на штурмбаннфюрера успокаивающим образом. Не взглянув больше на трупы, он закрыл за собой дверь. Зубов медленно и осторожно набирал высоту. Он сам не знал, зачем он это делает. Возможно, его просто влекла высота. И когда он вырвал машину из почти непроглядной темноты, он оказался в гигантском сияющем пространстве, в великом океане света, в белизне неземного сверкания. А ниже громоздились прохладным, словно снежным полем сплоченные облака. Этот лилейной чистоты снежный покров походил на его родную землю зимой, такую прекрасную и кроткую. И, ощущая эту сладкую близость родной земли, Зубов сделал то, что он должен был сделать, — медленно перевел машину в пике. Правой рукой он передвинул ручки газа до полной мощи работы моторов. И радужные, прозрачные нимбы от пропеллеров сверкали и сияли, усиливая пронзающую воздушное пространство скорость. В кабину пилотов вполз штурмбаннфюрер. Он вопил, силясь удержаться за подножку кресла. Упал, и тело его хлопнулось о колпак, затемняя его. Зубов, чтобы видеть землю, нажал левую педаль. Самолет падал на какой-то городок с высокими черепичными крышами. Последнее, что подумал и решил Зубов: «Зачем же людей? Люди должны жить». С нечеловеческой силой он потянул на себя колонку рулевого управления, казалось слыша хруст своих костей. Городок промелькнул как призрак. В облегчении и изнеможении Зубов снял руки с управления. Вздохнул. Но выдохнуть он не успел. Земля неслась навстречу ему… Так на планете обозначилась крохотная вмятина, опаленная, словно после падения метеорита. А небо над ней стало чистым. Недолго в этом небе прожил Алексей Зубов. Все эти дни Александра Белова мучила непреодолимая боль; она вселилась в него, заполнила все его существо, копошилась в голове, как большая черная крыса. Пытка не прекращалась ни на минуту, и временами его окутывал тугой розоватый туман, и ему чудилось, что он колышется в этом тумане боли и сознание его как бы тает в ее упругом и жгучем пламени. Но едва сознание возвращалось к нему, как он начинал думать о Зубове. Думать тоскливо, с тревожным отчаянием, страдая оттого, что не может предотвратить грозящую Зубову опасность. И эти страдания еще больше усиливали муки, причиняемые тяжелой контузией, — раны от осколков гранаты заживали благополучно. 71 В тот день, когда началась операция по освобождению заключенных из подземного концлагеря, Генрих и Вилли Шварцкопфы, одетые в парадные мундиры, пробирались среди развалин рейхсканцелярии — они шли поздравить фюрера с днем рождения. Прием для самых приближенных к Гитлеру лиц был назначен в подземном бункере. Привести с собой племянника Вилли Шварцкопфу предложил Кальтенбруннер, надеясь, что фюреру, возможно, будет приятно вспомнить, как однажды силой своего гипнотического взгляда ему удалось «усыпить» этого молодого человека. Перед выходом из дома Вилли подошел к зеркалу и тщательно осмотрел себя, а потом как бы примерил несколько улыбок, выбирая, какую изобразить на лице, когда он будет приветствовать фюрера. Ожидая дядю, Генрих небрежно проглядывал бумаги у него на столе. На одной из них он прочел: «Главному административному правлению СС. Берлин — Лихтенфельде — Вест Докладываю о том, что строительство крематория III закончено. Таким образом, все крематории, относительно которых был издан приказ, построены. Производительность имеющихся теперь крематориев за сутки работы: 1) Старый крематорий I. 3х2 муфельных печей — 340 трупов. 2) Новый крематорий в лагере для военнопленных II. 5х3 муфельных печей — 1440 трупов. 3) Новый крематорий III. 5х3 муфельных печей — 1440 трупов. 4) Новый крематорий IV — 768 трупов. 5) Новый крематорий V — 768 трупов. Итого: 4756 трупов в сутки». К докладной был подколот счет фирмы «И.А. Топф и сыновья» (Эрфурт): «Смета расходов: Цена печи — 25 148 рейхсмарок, вес — 4637 кг. Цена указана франковагоны, отгружаемые со станции. По доверенности «И.А. Топф и сыновья»: Зендер, Эрдман, 50001/0211». Протягивая Вилли эти бухгалтерские документы хозуправления СС, Генрих сказал: — Ну что ж, скоро нам всем придется расплачиваться по этим счетам! Вилли недовольно буркнул: — Это старые бумаги, я приготовил их, чтобы уничтожить. — Как улики? — спросил Генрих. Вилли сказал хмуро: — Я тут ни при чем. Мне приказывали, и я делал заказ, наблюдал за стройкой, платил деньги. — Добавил: — Я честный человек, и никто не посмеет упрекнуть меня, что я брал комиссионные с тех фирм, с которыми имел дело, хотя в коммерческом мире это принято. — Так почему же вы решили уничтожить эти документы? — Я еще подумаю, стоит ли. Пожалуй, они могут пригодиться в качестве характеристики моей добросовестности. — А кому нужна будет такая характеристика? — Знаешь, — сердито сказал Вилли, — что бы там ни было, фирмы и концерны, с которыми я имел дело, в любом случае не прекратят своего существования. Так было в прошлую мировую войну, надеюсь, то же будет и теперь. Значит, Вилли Шварцкопф может рассчитывать на должность управляющего в одной из тех фирм, с которыми он имел деловые контакты и при этом зарекомендовал себя с самой лучшей стороны. — Вы верите в свое будущее, дядя? — Да, конечно, пока западный мир остается таким, каким он был и до фюрера и каким будет после него. Когда окончится эта шумиха с победой над нами, западным державам придется раскошелиться, чтобы восстановить нашу мощь и снова нацелить ее против Советского Союза. — Однако вы оптимист, и нервы у вас железные. — Конечно, — самодовольно согласился Вилли. Хмыкнул презрительно: — Я не Лансдорф. Это он застрелился, как истеричка, когда кто-то из подчиненных доложил ему, что один из его любимцев — якобы советский разведчик. — На кого же пало подозрение? — поинтересовался Генрих. — Неизвестно. Лансдорф сжег все бумаги. Слишком уж он кичился своим недосягаемым, как ему казалось, для простых смертных мастерством читать в чужих душах. Готовил мемуары, где изобразил себя как звезду первой величины в германской разведывательной службе. И, наверно, не захотел, чтобы его мемуары оказались подпорченными. Вот и застрелился из авторского тщеславия и старческой болезненной мнительности. — Значит, никакого советского разведчика не было? — Конечно. Обычный донос незадачливого сотрудника, ревнующего к преуспевающему. Пробираясь через развалины рейхсканцелярии в подземную казарму эсэсовской охраны, Шварцкопфы изрядно перепачкали свои парадные мундиры известью и битым кирпичом. В узком коридоре они сняли перчатки, затем прошли каменной лестницей через гараж и встали в медленно продвигающуюся очередь высших чинов рейха, прибывших приветствовать фюрера. В длинной, как вагон, приемной с низким потолком и обнаженными бетонными стенами, под портретом Фридриха Великого, заключенным в золоченую раму, сидел в кресле Гитлер. Ноги его, в широких брюках, были широко расставлены, словно он сползал с кресла и хотел удержаться на нем. Картофельного цвета, рыхлое лицо обвисло, оттягивая нижние веки. Волосы влажны и аккуратно расчесаны, как на покойнике. Громадный, гориллообразный Кальтенбруннер стоял по левую руку от фюрера. Рядом с ним — низкорослый Борман. Его безгубая, с узкой щелью рта физиономия сохраняла прежнее надменное выражение. Старший адъютант Гитлера, озабоченно склонившись, стоял справа и после каждого рукопожатия незаметно протирал ладонь фюрера ваткой, смоченной дезинфицирующей жидкостью. Хотя в бункере стояла тишина, в этом затхлом и душном подземелье было трудно расслышать, что отвечал Гитлер на приветствия. Он с заметным усилием, булькающе бормотал какие-то неслышные слова, и его, казалось, бескостное, дряблое тело все ниже спускалось с кресла. Только крупный, грубой формы нос на сером и влажном лице торчал твердо, высокомерно и самостоятельно. Лежащая на подлокотнике левая рука все время конвульсивно подергивалась. И никто не смел смотреть на эту одинокую руку, энергично дергающуюся в то время, как ее владелец обессиленно и вяло сползал с кресла. Но, когда к Гитлеру подошел Гиммлер и, сладко улыбаясь, начал восторженно приветствовать его, случилось то, чего Генрих Шварцкопф менее всего ожидал от этого полутрупа и о чем передавали лишь в сплетнях-легендах. Фюрер вскочил, яростный, напряженный, неистовый. Вопя и визжа, он пытался своими скрюченными пальцами сорвать ордена с мундира Гиммлера. Из нечленораздельных воплей с трудом можно было понять, чем вызвана эта ярость: англо-американские войска обнаружили в концлагере Берген-Бельзен, а также и других лагерях неумерщвленых узников. Эсэсовцы, применяя фаустпатроны, успели убить только часть заключенных, но опаленные трупы не были сожжены. Гитлер обвинял Гиммлера в том, что тот сделал это нарочно, стремясь помешать завершению переговоров с англичанами и американцами о совместных действиях против Советской Армии. Гиммлер молча и терпеливо выждал, пока этот приступ бешеной энергии закончился и силы Гитлера иссякли. Воспользовавшись моментом, стал деловито докладывать. Он отдал приказ отправить всех заключенных из концентрационных лагерей Заксенхаузена, Равенсбрюка и Нейенгамма походными колоннами в Любек. Там их должны погрузить на суда, вывезти в открытое море и утопить. Приказ этот уже выполняется. — И не останется никаких следов? — спросил Гитлер. — Абсолютно, — твердо заверил Гиммлер. Потом сказал: — Мой фюрер, вы же знаете, — в концентрационных лагерях, расположенных и в самой Германии и на оккупированной территории, содержалось в общей сложности около восемнадцати миллионов человек. Одиннадцать миллионов из них за эти годы были подвергнуты обработке на умерщвление. — Произнес с достоинством: — Мои заслуги и усердие в этом направлении вам известны. — Пожаловался: — Но, к сожалению, в ряде лагерей мой исходящий из вашего повеления приказ не был исполнен. Виной тому роковые обстоятельства, не поддающиеся расследованию: тут и катастрофа с самолетом, в котором летели уполномоченные СС, и многое другое… Докладывая ровным голосом, Гиммлер замирал от ужаса: боялся, что фюреру стало известно о его тайных кознях и вот сейчас, сию минуту, последует приказ арестовать его. Шелленберг всячески старался внушить Гиммлеру бодрость и веру в будущее. Он вызвал из Гамбурга астролога Вульфа, и тот составил для Гиммлера гороскоп, в котором была предначертана его судьба: он будет фюрером. Шелленберг подговорил Феликса Керстена, личного массажиста Гиммлера, чтобы тот внушал раскисшему рейхсфюреру, будто ему предназначено стать восприемником Гитлера. Взбодренный всеми этими внушениями, Гиммлер даже решился просить своего старого школьного товарища Штумпфеггера, чтобы тот сделал Гитлеру смертельный укол, заменив наркотическое вещество в шприце ядом. Но сейчас, согбенно стоя перед обессиленно, с неподвижными зрачками валяющимся в кресле фюрером, Гиммлер содрогался от ужаса. Отправляясь к Гитлеру, чтобы поздравить его с днем рождения, Гиммлер засунул себе за щеку ампулу с ядом. И, докладывая, все время ощущал ее у десны. Если фюрер отдаст приказ арестовать его, он чуть шевельнет языком — и ампула окажется на зубах. Сомкнуть челюсти, ампула хрустнет — и все. И он обманет Кальтенбруннера и Бормана, лишит их возможности пытать его, применяя все те способы, которые за долгие годы практики в застенках научился применять он сам… Фюрер устало махнул рукой. Гиммлер перевел дух и на цыпочках направился к выходу. Лицо его, шея и подмышки были мокры от вонючего, как моча, пота. На этом прием был закончен. Фюрер устал, заявил адъютант, но пообещал, что обо всех, кто пришел поздравить, будет потом доложено. В подземном гараже толпились не принятые Гитлером высокопоставленные визитеры, главным образом ближайшее его окружение, его свита. Среди них Генрих увидел наглого и упоенного собой генерала Фегелейна, мужа сестры Евы Браун. От Вилли он знал, что Фегелейн — сподвижник Гиммлера и ведет с ним какие-то тайные переговоры. Но сейчас генерал со злостью, громко поносил Гиммлера за бездарность, за неспособность уничтожить заключенных в концлагерях. И Гиммлер покорно выслушивал оскорбления, ни слова не отвечая на них. Фегелейн смолк только тогда, когда в сопровождении своих детей появилась Магда Геббельс: в присутствии особы женского пола были недопустимы те выражения, которые он употреблял, понося Гиммлера. Оба они — и Фегелейн и Гиммлер — почтительным поклоном приветствовали фрау Геббельс. Потом, словно это не он только что оскорблял Гиммлера, Фегелейн как ни в чем не бывало обратился к рейхсфюреру: — Я полагаю, он, — кивок в сторону двери, — до конца не покинет бункер. — Вы думаете? — с сомнением в голосе произнес Гиммлер и, оглядев сырые бетонные своды, заметил: — Сооружение не очень-то надежное. — А что сейчас надежно и кто надежен? — спросил Фегелейн. — Кого вы имеете в виду? Фегелейн, ухмыляясь, похлопал Гиммлера по плечу: — Однако вы смелый человек — решились поздравить фюрера. А вот Геринг не решился — засел на юге, выжидает, пока его провозгласят преемником. — Ну, это мы еще посмотрим. — Вот именно, — согласился Фегелейн и еще раз многообещающе улыбнулся Гиммлеру. Откуда было Фегелейну знать, что, пока он успеет донести фюреру на Гиммлера, Борман и Кальтенбруннер донесут на него самого и не пройдет и нескольких дней, как он будет расстрелян здесь же, на заваленном обломками дворе рейхсканцелярии. И Ева Браун в утешение и не без зависти скажет своей овдовевшей сестре: — Ну да, теперь ты можешь перед западными державами выдавать себя за жертву Гитлера. И даже получить от них пенсию, вполне достаточную для того, чтобы открыто содержать твоего Скорцени. — Сначала он был твоим любовником, — напомнит вдова. — Но душой и сердцем я всегда была с Адольфом, — гордо отпарирует Ева, — даже тогда, когда Отто бывал со мной мил. Из-за хилого здоровья и крайней неврастеничности Гитлер никогда не мог позволить себе удовольствия собственноручно убить кого-либо. Но он любил тех, кому это было под силу. Любил и завидовал им. Он был привязан к Отто Скорцени. Его телесная сила, его «огромность» восхищали фюрера. Этот тупой, с крохотным, зачаточным мозгом верзила, будучи буршем, даже на первом курсе не мог освоить самых элементарных предметов. Но попробовали бы не дать ему диплом инженера! Да он проломил бы голову любому профессору из-за угла кастетом. У Скорцени была фигура борца, он оброс плотным, тяжелым мясом, но на студенческих спортивных состязаниях никогда и ни в чем не мог добиться первенства. Зверь по натуре, он был лишен некоторых черт, свойственных животным. Ему не хватало слепой отваги. Но для того, чтобы убивать безнаказанно, не встречая сопротивления, нужна только сноровка. И он убивал профессионально, как мясник, зная, что ему ничто не угрожает. Его профессия убийцы привлекала к нему фюрера, и фюрер снисходительно прощал сестрам Браун их влечение к этому животному. Магда Геббельс шла сквозь толпу, собравшуюся в гараже, презрительно вздернув и без того высокие по тогдашней моде плечи. Она знала, что каждый здесь не раз со скорбным лицом выспрашивал Мюрелье, личного врача Гитлера, о состоянии здоровья фюрера в надежде, что оно безнадежно. Но Мюрелье так нашпиговывал Гитлера инъекциями наркотиков, что тот из полутрупа вновь превращался в одержимого бешенством, жаждущего отомстить всем и каждому властелина. Магда Геббельс знала: все здесь жаждут смерти Гитлера. Но каждый хочет услышать о ней прежде других, чтобы немедля начать пресмыкаться перед тем, кто, изловчившись, сумеет стать преемником фюрера. А для некоторых смерть Гитлера послужила бы только сигналом к бегству на Запад или куда угодно. Бежать без этого сигнала они боялись, зная, что Гиммлер, Кальтенбруннер, Борман настигнут беглеца и с наслаждением убьют. И убьют не как дезертира, а как возможного претендента на участие в тайном дележе гигантских сокровищ, которые хранятся в банках нейтральных держав. Это был резервный фонд на тот случай, если для нацистов откроется возможность снова прийти к власти. Магда Геббельс ненавидела этих людей давно — с тех времен, когда Гитлер еще не был диктатором империи, но уже был фюрером нацистов. Гитлер испытывал к Магде странную привязанность и оказывал ей предпочтение перед всеми другими женщинами. Она готовила ему любимые блюда — картофель с рублеными крутыми яйцами и сбитые сливки с шоколадом. Он был сладкоежка, любил домашний уют и наслаждался им. Геббельс униженно молил Магду ради их собственного благополучия сблизиться с фюрером. Магда послушно пыталась выполнить волю супруга. Но фюрер, мягко отклонив все ее попытки, разъяснил, что он не имеет права расточать свою энергию, отданную политической деятельности. Выслушав это величественное признание, Магда стала относиться к Гитлеру с еще большим восхищением: ведь он так отличался от окружавших его людей. Ревнуя к преимуществам Геббельса, близкие к фюреру лица стали настойчиво искать для него другую наперсницу — такую, которую они могли бы сделать своей агенткой. Но все неудачно. Аристократка Пуцци Ганфштенгель отклонила притязания Гитлера еще тогда, когда он был не фюрером, а только вожаком фашистов и не умел себя вести ни за столом, ни в обществе. Потом Гитлер отверг рекомендованную ему госпожу Вагнер, родственницу композитора, а вслед за ней и вдову фабриканта роялей Бехштейна. Наконец нашли баварку — Еву Браун, ассистентку фотографа Гофмана, бывшего ефрейтора. Она-то и вытеснила Магду Геббельс. …Магда Геббельс бросила злобный взгляд на мясистую фигуру Кальтенбруннера: она знала, что Кальтенбруннер и его друг Скорцени все подготовили для бегства в Австрийские Альпы, где в тайниках было спрятано огромное количество разного рода ценностей. Оба они лгали фюреру, что в горах сооружены неприступные бастионы, где засядут отборные эсэсовцы, чтобы продолжать борьбу. Магда не верила, что эти любимцы фюрера будут сражаться, когда его не станет. Она знала: они просто хотят украсть припрятанные в горах сокровища. Но могла ли она знать, что произойдет в дальнейшем? Что Скорцени, сопровождая обессилевшего Кальтенбруннера по горной тропе, предаст его американцам в надежде снискать себе их признательность и отделаться от партнера при дележе хорошо укрытых богатств? Скорцени преуспел в своем намерении, к тому же у него была твердая гарантия в том, что англо-американцы отнесутся к нему почтительно. Когда, после капитуляции Италии, Скорцени похитил Муссолини из заключения, он сумел украсть у него не только часть дневников, но — что самое главное — тайную переписку с премьер-министром Англии Уинстоном Черчиллем. Эти письма содержали столь компрометирующие Черчилля материалы, что его политическая репутация могла на склоне лет оказаться запятнанной, без надежды на очищение. Скорцени предъявил англо-американцам эти письма Черчилля как ультиматум, потребовав взамен почтительности, комфорта и полной свободы. Геббельс стоял в окружении генералов, опираясь о крыло загруженной чемоданами машины с непробиваемыми сизыми стеклами. Откинув голову со скошенным лбом, постукивая ногой с наращенным, как копыто, каблуком, он говорил: — Мы твердо верим, что в нынешней героической борьбе нашего народа, если заглядывать далеко вперед, возникает самая великая империя, какую когда-либо знала история. Но это зависит только от нас самих… Магда знала, что в этой машине они должны уехать из Берлина, но только не сейчас, а потом, когда Гитлер подпишет свое завещание. Муж рассчитывает, что его верность будет по достоинству оценена фюрером. А пока он только старается использоваться оставшееся время: сплетничает Гитлеру на Гиммлера, Кальтенбруннера и Бормана как возможных претендентов на роль фюрера. Кейтель крутил ручку патефона, как всегда, когда к нему обращались с вопросами, на которые он не хотел отвечать. С тупым выражением лица слушал музыку, ожидая, когда терпение человека, обратившегося к нему с неотложным вопросом, иссякнет. Кейтель знал: фюрер не покидает бункер под рейхсканцелярией не потому, что жаждет руководить отсюда войсками, безнадежно сражающимися против штурмующих Берлин советских дивизий. Стоит Гитлеру покинуть бункер, как те, кто окажется рядом с ним, во имя своего спасения передадут его противнику как выкуп за себя. И будут клятвенно и документально заверять, что этот впавший в состояние прострации, утративший речь, зрение и слух полупаралитик и есть тот самый Гитлер, фюрер, бывший диктатор бывшей Третьей империи. А пока собравшиеся в помещении рейхсканцелярии отмечали день рождения Гитлера. Сейчас в гараже они беседовали, курили, пили, ставя бутылки с вином на подножки машин. Все было прилично. Кто-то шутливо сообщил, что Крупп сказал о Геринге: «Эту тушу следовало приволочь в Рур, чтобы накрыть ею те мои заводы, на которые падают бомбы. Это единственное, на что он сейчас пригоден». О безуспешных попытках Геринга от своего имени заключить сепаратный мир с союзниками было известно всем. Но также было известно и другое: подавить демократическое движение в Германии мог только Гиммлер, сосредоточивший в своих руках все полицейские и эсэсовские силы рейха. Гиммлер сейчас единственная фигура, достойная стать восприемником Гитлера. Но, к сожалению, ему не удалось уничтожить самых опасных улик: заключенные многих концлагерей освобождены Советской Армией, а также войсками союзников. Гости фюрера пытались выяснить, что помешало Гиммлеру и Кальтенбруннеру начисто смести все концлагеря с лица земли. Говорили об этом с раздражением, терялись в догадках. Не понимали они также, почему с немецкой территории, занятой советскими войсками, не поступают сведения о подпольных террористических отрядах «вервольфа», в изобилии снабженных всем необходимым для самых активных действий. Слыша эти разговоры, Генрих Шварцкопф с гордостью думал об Иоганне Вайсе. И собой он сейчас тоже гордился. Затянутый в черный мундир эсэсовца, он держал себя здесь надменно. Было известно, что фюрер благоволит к нему. Он считался ловким малым, и даже генералы на всякий случай любезно улыбались, подымая бокалы, чтобы выпить с ним. Прибывшие поздравить фюрера не спешили расходиться, но вовсе не потому, что им приятно было общаться друг с другом. Началась очередная бомбежка, и, не желая показаться трусами, они продолжали оживленно беседовать. Соблюдая приличия, болтали о чем угодно, терпеливо выжидая, когда, наконец, можно будет удрать из этого ненадежного подземелья. У тех из них, кто принадлежал к свите, охране и обслуживающему персоналу Гитлера, лица были светло-серыми, больничного цвета. От постоянного пребывания в подземелье кожа обесцветилась, и, чтобы не слишком походить на покойниц, долго пролежавших в морге, женщины-связистки так ярко размалевались, будто им предстояло выйти на сцену. Это был склеп, в котором бродили мертвецы, и каждый из них пытался притворяться живым человеком. Вилли Шварцкопф ни на минуту не оставался один, его беспрестанно отводили в сторону, что-то озабоченно шептали ему на ухо. Административно-хозяйственное управление СС было сейчас главным звеном рейха: оно занималось финансовым обеспечением всех этих деятелей империи на те времена, когда империя перестанет существовать. И Вилли Шварцкопф направо и налево раздавал щедрые и утешительные обещания. Ему тоже сулили золотые горы в вознаграждение за услугу. В ответ он недоверчиво качал головой, отлично зная, что его надуют так же, как и он намеревался надуть многих из своих подопечных. Он сам руководил финансовыми операциями, оформлял перевод валюты и золота в иностранные банки на текущие счета с подставными именами. Документы на эти подставные имена отлично изготовил технический отдел зарубежной разведки, и часть из них Вилли успел присвоить. Он не собирался бежать на Запад с обременительными, громоздкими чемоданами; чтобы аккуратно уложить эти документы, достаточно будет потрепанного ручного саквояжа с двойным дном. А получить по ним в банках он успеет. Сначала нужно освоиться и решить, в какое предприятие надежней и доходней всего вложить свои средства. Сознание, что он уже стал обладателем миллионов, помогало Вилли сохранять скромный вид и услужливо обещать каждому все, что угодно. Так, он терпеливо выслушал Кейтеля, который, прежде чем обсудить с ним некоторые свои финансовые дела, сказал доверительно: — Фюрер не утратил надежды, нет. Князь Гогенлое еще может от его имени договориться с англо-американцами. Особые надежды он возлагает на США. Если б вы видели фюрера, когда он получил извещение о смерти Рузвельта! Он радовался от всего сердца, как ребенок. Вы знаете, он пуританин, не пьет ни капли спиртного, а тут потребовал шампанского. Почему только это произошло так поздно? Если бы на год раньше! Трумэн слишком поздно стал президентом. — Сказал раздраженно: — Мы давно знали о его симпатиях к нам и могли бы ему помочь в свое время — подбросить способных агентов, чтобы устранить Рузвельта. Гейдрих умел устраивать такие дела с безупречным изяществом. Не то что Гиммлер. Что такое Гиммлер? Тупица. Фюрер не простит ему оплошности с концлагерями. Борман расценивает переговоры Гиммлера с агентами англичан и американцев как измену и ставит вопрос об его исключении из нацистских рядов. Но главное — концлагеря. И он еще посмел поставить исключительно себе в заслугу истребление одиннадцати миллионов! И не смог справиться с остальными. В каких условиях? Наиболее благоприятных! Да за это повесить мало! Вилли почтительно доложил Кейтелю, какие меры приняло административно-хозяйственное управление СС, чтобы оформить текущие счета в банках нейтральных стран на подставных лиц. Их имена вписываются в документы, изготовленные техническим отделом СД, и вручаются тем, для кого и сделаны эти вклады. — Отлично, — сказал Кейтель. — Я еще подумаю над тем, какой способ будет для меня наиболее приемлемым. Толпясь в гараже в парадных мундирах, все эти руководящие деятели империи говорили друг с другом шепотом, сохраняя на лицах скорбное, торжественное выражение, какое бывает на похоронах. Все они испытывали те же чувства, какие овладевают людьми, когда умирает сверстник: каждый боязливо и с тревогой думает, нет ли у него самого симптомов болезни, от которой скончался покойный. И так же, как на похоронах любят говорить о светилах медицины, которые могли бы своим вмешательством спасти покойного, так же с особой надеждой присутствующие осведомлялись друг у друга, намереваются ли Трумэн и Черчилль «спасти» германскую империю для новой войны против России. Генрих, переходя от одной группы к другой, внимательно слушал эти разговоры. И, слушая, о чем говорят между собой обреченные, он думал об Иоганне Вайсе — друге своем, который, рискуя жизнью, вытащил его из этой бездны и сделал борцом за новую Германию. Генрих не собирался возвратиться в тот дом, где он жил и где Вилли Шварцкопф устроил свою канцелярию. Еще накануне он извлек из сейфов Вилли множество документов, свидетельствующих о злодеяниях нацистов. Генрих выполнил поручение Иоганна Вайса: в руках у него оказались неотвратимые улики, которые потом можно будет предъявить от имени новой Германии на суде над гитлеровскими военными преступниками, над фашизмом. Часть этих документов впоследствии и была передана Международному трибуналу в Нюрнберге. Все эти бумаги он спрятал в тайник, указанный ему профессором Штутгофом. Профессор дал Генриху явку в одну из немецких подпольных организаций в рабочем районе Веддинга. Здесь Генрих, переодетый в простую одежду, и укрылся на время в квартире многодетного рабочего, коммуниста Отто Шульца. Генрих рассказал Шульцу, что его дядя Вилли Шварцкопф подстроил убийство своего брата, и он, Генрих, хотел застрелить убийцу отца, но один русский товарищ запретил ему это. Шульц с глубоким сочувствием слушал Генриха. — Этот русский, несомненно, ваш самый большой друг, — сказал он. — Он хотел, чтобы вы стали борцом с фашизмом не только потому, что один из фашистов убил вашего отца. — Да, — сказал Генрих, — он такой, мой Иоганн… — Он немец? — Нет, — сказал Генрих, — настоящий русский. Но он коммунист, как и вы. — Добавил гордо: — И он за немцев — таких, как вы и ваши товарищи. — Помолчал и тихо закончил: — Но, кажется, Иоганн погиб… — Не знаете, при каких обстоятельствах? — Он спасал заключенных в концлагерях. Там были люди всех национальностей — из тех стран, которые поработили фашисты, десятки тысяч людей. Он любил говорить, что человек только тогда счастлив, когда он служит людям… — Вы не знаете его настоящего имени? — Нет, — сказал Генрих. — Но он спас меня, спас от чего-то более страшного, чем смерть… 72 Сознание медленно возвращалось к Иоганну Вайсу, но очнулся он внезапно, как от удара, когда увидел перед собой смутный, колеблющийся силуэт Барышева. Постепенно силуэт уплотнялся, словно изображение на экране, которое сначала было не в фокусе, а потом вдруг сразу приобрело четкость. На широкие плечи Барышева был наброшен халат, режущий глаза своей белизной. Барышев, кряхтя, опустился на стул возле койки и, будто они виделись только вчера, сказал своим обычным голосом, как всегда деловито и озабоченно: — Ты чего же это, Белов, такой не очень веселый? — Наклонился, прижался своей гладко выбритой щекой к лицу Иоганна, выпрямился: — Ну, здравствуй! — Сказал: — На улице жара, а у тебя здесь хорошо, прохладно. — Вытер платком шею, осмотрелся. — Палата персональная. — И стал выкладывать на тумбочку из кульков фрукты и разную снедь. Вайс внимательно и недоверчиво смотрел на Барышева, ожидая, когда этот призрак вновь заколеблется и растает, как таяли вещи, которые он до этого пытался разглядеть, чтобы установить, сохранилось ли у него зрение. Но с появлением Барышева все предметы в палате приобрели твердую устойчивость и существовали уже не как силуэты, а во всей своей вещной плотной основательности. Обернувшись к медицинской сестре, которая с несколько ошеломленным и растерянным лицом стояла у двери, Барышев попросил умильным тоном: — Нам бы, сестрица, чайку с хорошей заваркой, по-московски. Можно? А то вы, по всему видать, его, как фашиста, только спитым поили. — Ничего подобного, — строптиво возразила сестра, — обслуживали на уровне своего офицерского состава. — Ладно, — добродушно согласился Барышев. — Так, значит, чайку на этом же уровне. Когда полковник Барышев прибыл теперь уже в гарнизонный госпиталь, расположенный в небольшом немецком городке, где, по полученным сведениям, должен был находиться на излечении Белов, дежурный врач, проверив списки, сообщил ему, что никакого Белова у них нет и не было. Есть несколько больных и раненых советских офицеров, но тот, кого ищет полковник, среди них не числится. — А все-таки, может быть, есть еще какой-нибудь раненый, находящийся на излечении? — настаивал полковник. — Есть немец, офицер СД. — Врач поднял брови и заявил решительно: — Но как медик я возражаю, чтобы вы его сейчас допрашивали. Это может окончательно нарушить его психику. Травматические повреждения оказались весьма серьезными. — Предложил: — Если желаете, можете взглянуть на него госпитальную карту. — Объяснил: — Матерый фашист. — И тут же счел необходимым добавить: — Но мы относимся к нему не как к военному преступнику, для нас он только раненый, находящийся на излечении. — Разрешите взглянуть, все-таки любопытно. Врач подал Барышеву историю болезни. «Гауптштурмфюрер Иоганн Вайс», — прочел Барышев, и ему понадобилась вся его воля, чтобы сохранить спокойствие. — Ну, и что это за птица? — вяло спросил Барышев, жадно поглядывая на графин с водой. — Это человек, исключительно преданный фашизму. Даже в состоянии глубокой психической травмы, сопровождающейся общей подавленностью и временным ослаблением зрения, слуха и функций конечностей, он сохраняет представление о себе как о нацистском «герое». Правда, — продолжил после небольшой паузы врач, — его психоз несколько своеобразен: ему кажется, будто он среди своих, в немецком госпитале. И, чтобы не вызывать дополнительных волнений, мы всячески стараемся не разубеждать его. Он в очень плохом состоянии, и, если узнает, что находится в плену, это может привести к летальному исходу. — Так. — Барышев помолчал немного, потом, будто спохватившись, одобрил: — Я, конечно, не медик, но полагаю, с точки зрения психиатрии, ваш метод научно обоснован. — Несомненно, — сказал доктор. Барышев неверными пальцами взял папиросу, сунул ее в рот обратным концом, попытался зажечь, с отвращением бросил в пепельницу, спросил с трепетом: — Ну, а как вы думаете — выздоровеет он? Врач пожал плечами. — Видите ли, — сказал он внушительно, — множественные ранения зарубцевались удовлетворительно. Но функции мозговой деятельности — это пока для нас тайна. Бывает, какой-нибудь внешний раздражитель воздействует так, что весь психический аппарат внезапно обретает утраченную устойчивость. Но может быть и обратное. Мы рассчитывали на лечение длительным сном. Этот общий отдых нервной системы дает обычно наиболее благоприятные результаты. — И что же, он спит? — Представьте, даже самые эффективно действующие препараты снотворного бессильны. И мало того, больной притворяется, что спит: веки его реагируют на световые раздражители, а у спящих этого не бывает. — Слушайте, — жалобно попросил Барышев, — разрешите мне стать этим самым благотворным раздражителем. Поймите, дорогуша, это же наш товарищ и, попросту говоря, самый обыкновенный герой. Доктор изумленно уставился на него. Барышев взмолился: — Разрешите, а? — Признался: — Я сам волнуюсь. — Попросил: — Дайте чего-нибудь, — пощелкал пальцами, — ну, вроде валерьянки, что ли… А то, знаете, тоже нервы. В конце концов Барышев взял себя в руки и с первой минуты, как только вошел в палату к Белову, стал держать себя так, будто они все время были вместе и он только отлучился ненадолго, а теперь вернулся. Оглядывая узкую палату и как бы примериваясь, Барышев спросил Белова: — Ты как, не возражаешь, если мне тут, у стеночки, коечку соорудят? — Объяснил: — Я, конечно, не раненый, но для докторов был бы человек, а болезни найдутся. И когда по просьбе Барышева в палату внесли вторую койку, он переоблачился в больничную одежду и сказал: — Люблю полечиться, хотя и не часто доводилось. К хирургам, правда, попадал — приносили. А вот так, чтобы своими ногами прийти, — все некогда. А все-таки свой организм уважать надо: ведь благодаря ему существуем. А мы все больше так: тело вроде тары, держит тебя, — значит, порядок. — Улегся на койку, предложил: — Поспим, что ли? — Осведомился тревожно: — Ты как, не храпишь? Белов смотрел на Барышева пристально и тревожно. Барышев надавил на кнопку звонка и, когда пришла сестра, а за ней врач, попросил: — Вы все-таки меня обследуйте. — Пожаловался неопределенно: — Слабость. — И похлопал себя по покатому, мускулистому плечу. Спросил: — Может, ревматизм? Или даже температура? Пока врач и сестра занимались полковником, он вел с ними бесконечные разговоры: интересовался, есть ли в пруду возле госпиталя рыба и на что клюет, как обстоит дело со снабжением, часто ли здесь бывает кино. Когда доктор и сестра вышли, Белов спросил с усилием: — Они русские? — Сестра — нет, типичная украинка, а доктор — сибиряк. — И Барышев добавил: — Он военнослужащий, она вольнонаемная. — РОА, — сказал Белов. — Ну вот! — воскликнул Барышев. — Откуда же им взяться здесь, в советском госпитале? — Попросил ласково: — Ты, Саша, успокойся. Оцени обстановку объективно, не торопясь, с анализом всех фактов. — Поворочался в постели. — Не спится. Тебе чего-нибудь такого не дают, чтобы с ходу в сон? Белов прошептал: — Дают. Но я их в руках перетираю, таблетки, а потом сдуваю, как пыль, чтобы не нашли, не знали, что я их не принял. — Сузил глаза. — Усыпить хотят, я понимаю. — Это ты молодец, ловко придумал, — похвалил Барышев. — Однако одну одолжи от бессонницы. И себе возьми за компанию. А то я буду спать, а ты нет — неловко. — Нет, — сказал Белов. — Да ты что, мне не веришь? Ну, за компанию, как говорится, по одной?.. — Барышев подал Белову таблетку и стакан с водой, проследил, чтобы проглотил, погладил по плечу: — Ну вот, умница… Снова улегся и скоро увидел, что лицо Белова обрело спокойное, усталое выражение. «Заснул, — подумал он. — Выходит, ко всему еще и этим мучил себя». Лег на спину, но сон не шел к нему, слишком взволновала его эта встреча, велико было счастье увидеть Александра Белова — Сашу Белова, как Барышев привык называть его. Он чувствовал себя несколько виноватым… Дело в том, что сотруднику, находящемуся в Берлине, было поручено немедленно разыскать Белова. Но он еще накануне получения задания обнаружил в архивах гестапо материалы о гибели Иоганна Вайса в автомобильной катастрофе, подтверждавшейся фотодокументами, а главное — надмогильной плитой на кладбище, что было убедительней всего. Однако у этого сотрудника возникло естественное подозрение: будучи человеком педантичным, предполагая некую коварную махинацию СД, он продолжил дальнейшие розыски в бумагах секретных служб, а это потребовало времени. Когда поступил запрос в Центре от «профессора» о состоянии здоровья Белова, сопровождавшийся не принятой в подобного рода официальных бумагах просьбой передать привет ему от некоей Надежды, тут встревоженный Барышев незамедлительно вылетел в Берлин и спустя два дня выехал на машине туда, где не столь еще давно происходило сражение парашютистов совместно с группой, приданной Белову. В Берлине Барышев был вынужден задержаться по весьма важным делам. Но в число их входила и встреча со старым знакомым, бывшим портье «Адлона», матерым гестаповцем Францем. Барышев посетил Франца в тюремной камере, где тот, щедро снабженный бумагой и письменными принадлежностями, старательно трудился, обстоятельно и добросовестно излагая свои показания. Бегло ознакомившись с ними, Барышев с радостью обнаружил имя Иоганна Вайса в числе самых даровитых, по мнению Франца, сотрудников Шестого отдела СД, пользовавшихся особым благоволением Вальтера Шелленберга. Франц, обладая феноменальной памятью, узнал Барышева, в этой же способности не уступал ему и Барышев, посоветовав припомнить в показаниях то, что Францу очень хотелось забыть в своей личной деятельности в гестапо, о чем Барышев был достаточно осведомлен. И сейчас Барышев чувствовал себя как никогда счастливым, обнаружив Белова и убедившись в том, как его Саша Белов прочно вошел в образ Иоганна Вайса, от которого, оказывается, не просто и не легко ему было освободиться. Белов спал почти сутки. Проснувшись, он боязливо открыл глаза, опасаясь, что снова все вокруг будет расплываться туманными силуэтами. Но оказалось, что бояться нечего, зрение восстановилось почти полностью. И он увидел дремлющего на стуле перед его койкой Барышева в больничном халате. И лежал неподвижно, чтобы не разбудить его. Но Барышев спал чутко, при первом же шорохе проснулся, улыбаясь Белову, подошел к окну, раздвинул занавески. Одобрил погоду. — Сейчас хорошо бы по грибы! — Объяснил тоном знатока: — В таких рощицах они водятся, особо на опушках. Кроме поисков Белова у Барышева были здесь и другие важные служебные задания, но еще ночью он вышел босиком в коридор, боясь шаркать тапочками, из кабинета главного врача вызвал по телефону Москву, объяснил, где он. И заявил, что это свое пребывание в госпитале считает делом чрезвычайной важности. Пофессор-специалист должен был по его просьбе прилететь в гарнизонный госпиталь сегодня же. Особенно долго Барышев говорил с родителями Белова. — Самое главное, — кричал он в трубку, — температура нормальная! А это — все. Раз температура в порядке, значит, и человек тоже. Когда утром Белов вдруг встал с постели и прошел к раковине умываться, Барышев спросил несколько растерянно: — Это что ж такое? Выходит, симулировал? Белов сказал: — Ночью я вставал и учился ходить слепым, чтобы не разучиться ходить вообще. Я продумал все: если б удалось бежать, я бы выдал себя за ослепшего солдата вермахта. — Ну, тогда правильно, — согласился Барышев. Вздохнул. — Как представлю, что ты слепой ковыляешь по дороге… А шоферы у нас знаешь какие лихачи? Жмут на сто с лишним. Фасонят перед гретхенами. — Добавил осуждающе: — Взыскивать с них надо, вот что! После завтрака Белов решительно объявил: — В Берлин мне нужно! — Нет, брат, пока опасно. — А вы видели мой документ? А подписи видели? — Смотрел. Почти весь зверинец расписался. — Ну вот, — сказал Белов. — Что вот? — спросил Барышев. — Ничего не вот! Любая регулировщица задержит — и все. — Меня бы только через линию фронта перебросить, — попросил Белов. — Нет, — отрезал Барышев. — Нет. И ничего вообще нет: ни линии, ни фронта, и твой документ — музейный экспонат, и только. — Пробормотал досадливо: — Может, это для тебя и раздражитель, как доктор говорил, но пускай раздражитель, только войне — конец. Наши на Эльбе загорают. Вот так вот. И, если хочешь знать, отметки о прибытии и отбытии на моей командировке официально должен заверить печатью комендант Берлина. И пистолет мне там нужен, как валенки в Сочи, на пляже. Понял? — Значит, все? — Именно, — сказал Барышев. — Все. Белов долго молчал. Жмурился, улыбаясь каким-то своим мыслям. Спросил вдруг: — Машина у вас есть? — Допустим. — Пошлите за Генрихом Шварцкопфом, если он жив. Пусть привезут. — Во-первых, он жив, — сказал Барышев. — А во-вторых, что значит «пусть привезут»? Товарищ Шварцкопф сейчас должностное лицо, директор крупного предприятия. — Где? — То есть как это где? В нашей зоне. Пока — зона, а потом немцы сами найдут, как ее назвать. Наше дело простое: как их народная власть решит, так и будет. — Но я хочу его видеть. — А я, думаешь, нет? Пошлем телеграмму, это можно. А насчет транспорта — он обеспечен. Персональный, как и положено по должности. — Слушайте, а Гвоздь? — Ну какой же он Гвоздь? Теперь шишка — председатель колхоза. Щелкает протезом, но дела у него ничего. — А Эльза? — Какая это Эльза?.. Ага, Орлова… В кадрах. Ну, только очень она, понимаешь, подозрительно интересовалась гражданской юриспруденцией: как брак Зубова с немкой, законный или незаконный? Оперативники считают, любила она Зубова. — А где Зубов?.. Барышев нахмурился. Сказал, с трудом находя слова: — Понимаешь, тот самолет, на котором он отбыл вместе с уполномоченными СС, не прибыл к месту назначения. Значит, выходит, при всех вариантах Зубов — герой, со всеми вытекающими отсюда последствиями. — Он… жив? — Хотелось бы. Ну так хотелось бы! Ну, очень! — И тут же перевел разговор: — Люся Егорова, помнишь ее? Ну, та, с обожженным лицом, а ведь красавица, когда другой половиной лица повернется, — она теперь мамаша, и такая страстная! Пришел в гости — в коридоре держит: «Согрейтесь с холоду, а то малютку простудите». Заглянул в коляску — конверт в бантах, а в нем — экземпляр, лежит и соской хлюпает. Ну, я ей за держание в коридоре отомстил. Вынул у ребенка соску, выбросил, сказал: «Современная медицина против — негигиенично». Туз и сейчас туз — в райисполкоме командует. — Спросил: — Может, хватит, антракт? — Предложил строго: — Давай так, поначалу на информацию десять минут, в остальные дни — прибавка каждый раз по столько же. Чтобы порядок был. Режим. Мы же не где-нибудь, а в госпитале. И я сам тоже на положении рядового хворающего. Услышат вдруг разговорчики, наложат взыскание — внеочередную инъекцию витамина. А куда колют? В самую беззащитную территорию. — Произнес шутливо: — Интересно, генералам и маршалам тоже так или куда-нибудь в более благородное место? Так, добровольно пойдя на заключение в госпитальной палате, Барышев терпеливо и настойчиво выхаживал Сашу Белова, объяснив высокому начальству, вызывавшему его в Москву, важность своего пребывания здесь, рядом с выздоравливающим Беловым. Когда в госпиталь приехал Генрих Шварцкопф и, бросившись к Белому, крепко обнял его и стал шепотом, изредка оглядываясь на Барышева, рассказывать о тех днях, когда он остался один и продолжал работать, Барышев счел неудобным присутствовать при разговоре советского разведчика со своим соратником и вышел в коридор. Сидя там на скамье рядом с «титаном», он курил и беседовал с выздоравливающим офицером о жизни, какая сейчас в стране и какая должна быть потом. А когда он, постучав предварительно в дверь, вернулся в палату, Генрих сказал смущенно: — Извините, я не знал, что вы полковник Барышев. — Это моя оплошность, — ответил Барышев. — Не представился. Прежде всего Генрих захотел рассказать Барышеву о том, что важного он сумел установить в последние дни существования фашистской Германии. Барышев его вежливо выслушал, поблагодарил. Потом сказал задумчиво: — В сущности, это все, как говорится, минувшее. А вам, товарищ Генрих, предстоит сейчас думать о том, какой станет Германия. Покончили с фашизмом мы, а строить новую Германию будете вы… — Провел ладонью по серым от седины волосам, добавил: — Вам, как товарищу Иоганна Вайса по работе, скажу: секретная служба гитлеровцев со всеми архивами и штатами, коей удалось уйти на Запад от нашей, выражаясь по-старинному, карающей десницы, перешла в наследство к тем, кто мечтает стать преемниками Гитлера. Так вот, надо, чтобы эти сладкие их мечты не превратились в горькую для вас действительность. А если говорить о делах, то позволю себе не согласиться с вашим решением — оно стало мне известно — не брать на работу инженера Фридриха Дитмара только потому, что он инвалид. — Нет, — возразил Генрих, — не потому. Я получил письма, в которых этот Дитмар охарактеризован как отъявленный нацист… — Мне сообщили и это, — прервал его Барышев. — Хочу напомнить о бдительности. Тайные нацисты стремятся скомпрометировать тех немецких специалистов, которые, не скрывая своих прошлых заблуждений, хотят сотрудничать с вами. — Фридрих Дитмар! Да ведь я же знаю его! — воскликнул Белов. — Дело не в том, что именно ты его знаешь, — сказал Барышев. — Дело в том, что враг в разные исторические времена использует различные коварные приемы борьбы, но цель у него всегда одна: если не физически, то морально убить человека. Вот, — улыбнулся он, — значит, моя к вам просьба, товарищ Генрих: оставайтесь разведчиком, только теперь — человеческих душ. Генрих обернулся к Белову: — Иоганн, я решил вступить в Коммунистическую партию Как ты думаешь, примут? — Извините, я опять вмешаюсь. — Голос Барышева звучал очень серьезно. — Учтите только вот что: когда об этом станет известно, в партию поступит много писем о вас как о бывшем эсэсовце. Так вы не обижайтесь, эти письма будут писать только честные люди. — Да, — сказал Генрих, — я понимаю. — Прощаясь, он спросил: — Но ты будешь меня навещать, Иоганн? — А ты меня? — В Москве — обязательно. Скажи твой адрес. Записав, Генрих хотел закрыть блокнот. — Подожди, а кому? — Да, я и забыл, что у тебя есть другое имя. — И Генрих задумчиво повторил несколько раз: — Александр Белов, Александр Белов. Знаешь, мне трудно привыкнуть. Мне странно, что тебя зовут не Иоганном. — Ладно, пиши письма на имя Белова, а для тебя я попрежнему остаюсь Иоганном Вайсом. Когда Генрих ушел, Барышев сказал: — Вот ведь что главное у нас — человека спасти. В этом великая цель и великая радость. — Лег на спину, спросил: — Поспим? — Что-то не хочется, — улыбнулся Белов. — Непорядок, — осудил Барышев. Приказал строго: — А ну, мобилизуй волевой импульс! — Скомандовал: — Спать! Инициатива моя, исполнение — мы оба. — И погасил настольную лампу. Но за окнами еще было светло. Как ни старался Барышев, уснуть не смог. Искоса приоткрыв глаза, увидел, что Белов спит. Лицо у него было спокойное, безмятежное, и дышал он ровно. «Волевой парень, — завистливо подумал Барышев. И еще он подумал так же завистливо: — А может, это молодость? Ведь молодому легче справиться с трудностями, чем человеку, обремененному годами». И потом он уже с гордость подумал о своей работе: «Большая она и бесконечно тонкая, сложная и требует человечности в той же мере, как и беспощадности ко всему бесчеловечному на земле». Белов не спал. Он только вежливо притворялся спящим, ради успокоения Барышева. Гибель Зубова потрясла его, но за эти годы он так научился перебарывать себя, подавлять свои чувства, что даже теперь, в присутствии Барышева, как бы автоматически, безотчетно не выдавал того, что пережил при этом известии. И сейчас, лежа недвижимо, с закрытыми глазами, он думал о Зубове, с пронзительной, напряженной ясностью видя его таким, каким он был в то тихое раннее утро, когда они купались в озере Ванзее. Зубов спросил его вдруг: «Ты хотел бы прожить сверхсрочно, ну хотя бы до ста? — И тут же заявил: — А я бы не возражал!» И вот нет уже Зубова. Но он, как бы не покоряясь смерти, продолжал свое существование в сознании Белова, став его вечным, незримым спутником. …Это был бомбардировщик, дослуживающий свою службу в качестве транспортного самолета. Пилотировали его два младших лейтенанта — молодые летчики, окончившие училище перед самым концом войны. И оттого, что на их гимнастерках не было ни орденов, ни медалей, на нашивок за ранения, они казались обмундированными не по форме. И то, что пилоты были очень молоды, и то, что вся их экипировка была новенькая, словно только сегодня из цейхгауза, и то, что лица у них были чрезвычайно озабоченны, — все это напоминало сидящим у бортов на алюминиевых откидных скамьях армейским пассажирам, в большинстве старшим офицерам, их самих — таких, какими они уходили на войну. Плексигласовый колпак в потолке кабины, под которым некогда висел у турели пулемета борт-стрелок, был весь в пробоинах, залатанных перкалем; крановые установки над бомболюками размонтированы, и на балке с болтами, как на вешалке, висят плащи и фуражки. Самолет летел над территорией Германии. Пассажиры, неловко повернув шеи, косо сидели на металлических откидных скамьях и смотрели вниз сквозь квадратные иллюминаторы, запотевшие после взлета. Солнечные лучи, почти отвесно падая на землю, освещали ее так искусно, как это умели делать старые мастера в своих идиллических пейзажах, полных изобильного цветения и земного плодородия. С высоты земля действительно выглядела аккуратно и тщательно возделанной. И домики с высокими черепичными крышами казались такими же яркими, чистенькими и уютными, как на олеографиях в учебнике Глезера и Петцольда, по которому задолго до войны изучали в школе немецкий язык многие из тех, уже пожилых людей, что летели в самолете. И сейчас они внимательно смотрели на эту землю, с которой природа и труд людей уже начали стирать то, что некогда называлось плацдармами, рубежами, передним краем, где происходили сражения с такой интенсивностью огня, что думалось, почва оплавится и навечно застынет черной, остекленевшей, как базальт, массой и ни былинки не взойдет на ней. В этой войне человечество потеряло миллионы жизней. И среди погибших были те, кто мог бы своим гением и трудом даровать людям величайшие открытия, указать новые пути покорения природы, совершенствования человека. Но они были убиты. Германский фашизм выпестовали не одни немецкие империалисты — в расчете на дележ добычи им тайно помогали их западные пайщики. В ходе второй мировой войны эти пайщики не раз колебались, боясь упустить момент, когда следует примкнуть к сильнейшему. И только разгром фашистских армий положил конец колебаниям. Но не радость вызвала у них победа, а тревогу. Советская Армия помогла народам оккупированных фашистами стран Европы, сражавшимся в отрядах Сопротивления, изгнать оккупантов с их земли. И теперь эти народы могли продолжать борьбу за социальную свободу. Так и произошло в странах Восточной Европы — они стали социалистическими. К этому же шли немцы, жившие на освобожденной Советской Армией восточной территории Германии. И на этой территории советские воинские части всячески стремились, чтобы страна быстрее поднялась из развалин и народ ее, идя по избранному им пути, мог начать строить новую Германию. Вот почему большинство пассажиров так озабоченно и внимательно смотрели в иллюминаторы: самолет летел над Германией, на полях которой поднимались всходы нового урожая — первого после войны хлеба. Смотрел в теплый от солнца иллюминатор и Александр Белов. На его гимнастерке, как и у молодых пилотов, не было ни орденов, ни медалей. И обмундирование у него было такое же новенькое, как у них. Выбритая голова со следами снятых швов, глубоко ввалившиеся глаза, скорбные морщины у губ, седина у висков — все это невольно вызывало любопытство пассажиров. По возрасту — фронтовик. Но нет ни одной награды, — значит, штрафник. А может, бывший военнопленный, попавший в концлагерь в самом начале войны? Когда сидевший рядом полковник осведомился, с какого года Белов на фронте и в каких сражениях участвовал, тот несколько растерялся, потом объяснил: — Я, собственно, в тылу… Полковник посмотрел на заметно впавшую грудь Белова и, снисходительно застегивая пуговицу на кармашке его гимнастерки, заметил наставительно: — Когда бывало туго, то, знаете, всех тыловиков под гребенку — на передний край. И сражались. Многих я сам лично представил к правительственным наградам. — Да, конечно, — согласился Белов. — Значит, в фашистских лагерях довелось побывать? — догадливо решил полковник. — Приходилось… — И вынесли? — Выходит, так, — сказал Белов. Полковник повернулся к нему крутой спиной и больше уже не заводил разговора. Самолет вошел в облачность. Стало тускло, сумрачно. Белов посмотрел на спину полковника и сразу вспомнил Зубова, вспомнил, как тот, кряхтя, задрал на своей, такой же широкой спине немецкий китель и попросил: «А ну, погляди, чего у меня там. Не сильно, а? — И похвастал: — Он меня ранил, но я его не убил, воздержался. Понимаешь, пожалел: уж очень молоденький». Это было после очередного налета группы Зубова на базу горючего в районе железной дороги. Морщась от боли, но смеясь глазами, Зубов сказал раздумчиво: «Интересно было бы с карандашиком подсчитать, скольких самолетов-вылетов мы немцев лишили. Просто так, для удовольствия». А потом перед Беловым возникло лицо Зубова, когда тот, склонившись, выбрасывал из самолета на взлетную полосу свой парашют. Поймав удивленный взгляд Белова, он одобряюще подмигнул ему и даже попытался пожать плечами: мол, ничего не поделаешь, так надо. Но вот образ Зубова будто растворился, исчез, и Белов увидел другое лицо — запрокинутое, со свисающим на лоб лоскутом кожи. Это было лицо Бруно. И когда взгляд Бруно встретился с его взглядом, полным отчаяния, Бруно слегка повел головой, как бы безмолвно объясняя все то же: так надо. — Может, закурите? — наклонился к Белову майор-танкист с новенькой золотой звездочкой на кителе. Добавил участливо: — Очевидно, здорово о советском табачке соскучились? — Протянул всю пачку. — Возьмите. — Спасибо, у меня есть. — Значит, снабдили в дорогу. — И майор сообщил: — Я сам в плену был, но убежал. Нетяжелое ранение оказалось, как очухался, сразу и убежал. А вот под трибуналом я не был. Чего не было, того не было. — Сказал твердо: — Но если человек кровью вину искупил… Металла на груди у него нет, но, значит, он есть в сердце. Сейчас важно одно: годен человек для дальнейшего прохождения — уже не службы — жизни или не годен. Горе людское заживить, жизнь наладить — отощали. — Махнул рукой в сторону иллюминатора. — Двоих братьев своих здесь оставил. Вернусь домой один. Что матери скажу? «Здрасте!» — «А где другие?» — «Нет». А я живой. Разве после этого Звездой своей я ее обрадую? Нет. — Вы неправы, — возразил Белов. — Если б наши люди не совершили невиданного подвига, погибли бы еще миллионы братьев, отцов, сыновей. — Верно, — согласился майор. — Подвиг — это, в сущности, что? Один делает то, что под силу нескольким. Значит, остальным жить. Вроде как спасаешь их. Правильно? Я так в бою и думал: не сшибу их танк — он наш сшибет. Ну и сшибал. Когда боишься, что из-за тебя свои погибнут, за себя не боишься. Самолет прорезал облачность, снова появилось солнце. Из рубки вышел второй пилот, объявил торжественно: — Товарищи, пересекаем государственную границу Советского Союза. — Выждал, произнес тихо: — А то некоторые фронтовики обижаются, когда не информируем, что уже Родина. Белов не отрывался от иллюминатора. Огромная теплая земля отчизны, изборожденная шрамами оборонительных полос и круглыми вмятинами бомбовых воронок с мерцающей в них темной водой, лежала в мягкой зелени лесов могуче и просторно. И Белову казалось, что самолет не сам пошел на снижение, а это он силой тяготения всего своего существа вынуждает его идти все ближе и ближе к земле. Провожая Белова на немецком аэродроме, Барышев сказал: — Значит, так: сначала в наградной отдел и только потом, при всех орденах, — в управление. Ты знай: я человек тщеславный, мой кадр — моя гордость. Да не забудь, отцу скажи: если поедете на рыбалку, мотылей пусть берет из моего тайника. Надя отозвала Белова в сторону, раскрыла сумку и, строго глядя в глаза, приказала: — Запомните: здесь, в бумаге, курица, четыре крутых яйца, масло в коробочке, какао в термосе. Папа велел передать: вы обязательно должны нормально питаться. Белов посмотрел жалобно в ее, как всегда, чуть надменное лицо с коротким носиком, еще по-детски пухлыми губами, серо-зеленые глаза под сенью ресниц. Спросил: — А вы? — Что я? — Вы будете в Москве? Надя удивленно повела плечами. — Но мы ведь там живем. — Подала твердую маленькую руку. Напомнила: — А витамины принимать до еды. Они в коробочке из-под капсюлей для взрывателей. — Я буду скучать без тебя! — сказал Генрих. — Я тоже, — грустно улыбнулся Белов. Генрих обернулся к Барышеву: — Такими немцами, как Иоганн, можно гордиться! — Ничего, — сказал Барышев. — Мой Белов ему не уступит. Ну, всё. Время. И Белов, чтобы как можно дольше видеть эти дорогие ему лица, пятясь, поднялся по трапу. А сейчас самолет все снижался и снижался, словно скатывался по стеклянному склону. Как только колеса туго коснулись земли, внезапно исчез один из пассажиров, незримо летевший в самолете, — Иоганн Вайс. Он исчез безмолвно, бесследно. Не было больше двойника у Александра Белова. Майор Белов остался один. На мгновение его охватило чувство одиночества. Но это ощущение покинуло его так же неожиданно быстро, как и появилось. И никто, даже Александр Белов, не почтил торжественным вставанием гибель Иоганна Вайса. Никто! Белов жадно и нетерпеливо искал глазами среди встречающих лицо матери — самого главного для него человека на свете. Она была матерью не только Саши Белова, но и Иоганна Вайса, и так как она этого не знала, то исчезновение Вайса ее тоже не опечалило. Так перестал существовать Иоганн Вайс — гауптштурмфюрер СД.

The script ran 0.006 seconds.