1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Половинку купил?
Подвесько снова кивнул.
Общее собрание рассмеялось, этот человек не представлял никаких загадок. И таким же ласковым голосом Руднев спросил:
— Ты прямо ночью полез в карман, взял кошелек, правда?
И теперь Подвесько с готовностью кивнул, потому что ему, собственно говоря, понравилась намечающая ясность положения.
Торский почесал за ухом, посмотрел, улыбаясь, на Захарова.
— Иди на место, Подвесько! Ты еще, наверное, красть будешь.
Подвесько вдруг заострил глаза. В словах Торского ему почудился какой-то обидный намек. Торский повторил:
— Красть еще будешь, правда?
Подвесько вдруг просиял:
— Честное слово, нет. Это последний раз.
— Почему же последний?
— Не хочется.
— Угу. Ну, добре. Будем наказывать, товарищи?
Подвесько затопатлся на середине — очень уж весело смотрели на него колонисты. Воленко поднялся на своем месте:
— Да бросьте возиться с этим… чудаком! Это хорошо Рыжиков сделал, что проверил у него карманы, а то на других думали бы. Подвесько обязательно еще раза два сопрет что-нибудь, за ним смотреть нужно…
— Товарищ Воленко! Честное слово, больше никогда не буду!
— Посмотрим, а только отпусти его, Виктор, чего он середину протирает. Десять рублей — на занавес. Да и Подвесько, что такое, — лежало плохо десять рублей, не заперто, он и стащил. Он думает, если замка нет, значит, возьми и купи себе шоколадку. А занавес — другое дело! Когда мы теперь соберем на занавес? Вот Первого мая праздник, а у нас сцену закрыть нечем. Тут не Подвесько орудовал. Тут, понимаете, настоящий враг, да и не один. Такой занавес на руках в город не отнесешь, да и продать нелегко. В этом случае серьезный человек работал, большая сволочь! Вот кого найти нужно.
Прения по этому вопросу затянулись. Никто не высказывал никаких подозрений, но сходились в общем гневном утверждении: нужно найти врага и уничтожить. Все чувствовали, что враг этот и сейчас, вероятно, сидит на диване и слушает, при нем приходится решать вопрос о том, что нужно предпринимать. И поэтому всем показалось приятным предположение, высказанное Брацаном: не может быть, чтобы колонист пошел на такое дело, а у нас теперь живет в колонии двести человек строительных рабочих, и какой там народ, никто хорошо не знает. Они ходят в кино, они видели занавес, наверное, у них есть такая шпана. Залезли хоть бы и через окно и стащили. Им и продать легче, а может быть, просто поделили, костюмы сошьют.
На собрании сидел и строительный техник Дем, очень похожий на кота, усы у него торчком и все шевелятся. Дем попросил слова и сказал:
— Очень может быть, товарищи колонисты, очень может быть. Народ со всех сторон пришел. Я все еще хорошо не знаю. Каменщики, конечно, не возьмут, за них я, можно сказать, ручаюсь. А вот чернорабочие, кто его знает, можно сказать, не могу ручаться.
Все это так было похоже на правду, что даже Захаров задумался и с надеждой посмотрел на Дема…
4. ПЕРВОЕ МАЯ
Все шло в колонии прежним строгим порядком. В шесть часов утра играл Володя Бегунок побудку:
Ночь прошла, вставайте, братья,
Наступает новый день,
Бросьте лень,
За мотор,
За верстак и за топор!
Нам
Встать пора к трудам!
И уже при весеннем утреннем солнце просыпается колония, шумит в спальнях и коридорах, затихает на поверку, наводняет вдруг столовую и потом разбегается по цехам и классам; чуть-чуть звенит рабочая тишина дня. В обед снова слышится смех, снова жизнь кажется искристой и шумной. И так до вечера, когда в классах собираются кружки, в парке отдыхающие, пацаны носятся, долетают звуки оркестра — сыгровка. И деловые, и дружеские, и серьезные, и зубоскальные движения как будто тонкими ничтоками соединяются в руках строго, подтянутого дежурства, которое все знает, все видит, всему дает направление и размах. И, может быть, в душе дежурного бригадира всегда отражается и та глубоко спрятанная молчаливая тревога, которая у каждого возникает, когда он вспоминает ограбленный театр колонии. Может быть, поэтому о занавесе не говорят и не вспоминают, как не говорит о нем и дежурный, проверяя уборку в театре каждое утро.
Счастливым, душевным, ясным торжеством пролетели дни Первго мая. В городе колония прошла мимо трибуны вслед за войсками, прошла прекрасной взводной колонной с общим салютом, и оркестр играл «Военный марш» Шуберта. На трибуне радовались привету первомайцев, каждому взводу сказали отдельное приветствие, и видно было по выражению лица Крейцера, что он гордится своей колонией.
Ваня играл уже в оркестре. Второй корнет, на котором все приходится выделывать «эс-та-та», его, конечно, не удовлетворял, было завидно, что другие играют на первых корнетах и кларнетах, у них интересные, сложные «фразы», а у Вани никаких фраз, только «эс-та-та». Но такова уж судьба всех музыкантов: сначала они играют на вторых корнетах, а потом на первых.
Второго мая в колонию приехала целая группа военных — все командиры, и один даже с ромбом. Они осматривали колонию, ужинали с колонистами, а вечером были на спектакле. Перед спектаклем было общее собрание, бюст Сталина стоял на сцене, украшенный цветами. Когда оркестр проиграл на балконе три марша, Захаров подал команду, и знаменная бригада внесла знамя. Пока шло торжественное общее собрание, знамя стояло рядом с бюстом Сталина и возле знамени — два часовых с винтовками. Ваня ходил стоять к знамени вместе с Бегунком, стоять было и сладко и страшновато, а вдруг у Вани что-нибудь не так выходит.
Главный командир сделал доклад о международном положении, а в конце доклада сказал:
— Мы приветствуем вашу колонию еще и потому, что она поднимает на свои молодые плечи замечательное дело: завод электроинструмента. Красная Армия с гордостью примет вашу продукцию: она будет гордиться тем, что вашими руками сделаны эти машинки, которые мы сейчас импортируем из-за границы, конечно, в недостаточном числе, и платим за них золотом. Это прекрасно, что ваши молодые руки будут производить эти машинки, которые так нужны для обороны страны и которые избавят нас от импорта! А потом ваши руки возьмут винтовки, вы тоже будете в Красной Армии, будете стоять на защите нашей великой страны. И прямо вам скажу, думаю, что со мной согласны и все мои товарищи, присутствующие здесь: нам нравится, как вы живете, у вас счастливая дисциплина, красивая дисциплина, у вас замечательный почет красному нашему знамени, у вас все делается вовремя, с полным сознанием. Это правильно, и мы вас за это благодарим.
Ване приятно было слушать эти слова, и он воображал, как придет и его время, и он тоже будет в Красной Армии, и у него будет в руках винтовка — пусть попробует кто-нибудь подумать, что Ваня не сумеет защищать свою страну.
Он так заслушался командира, что забыл даже пораньше пройти в уборную. Дежурный бригадир шепнул ему:
— Тебя Маленький ищет.
Ваня побежал в уборную, моментально оделся, Маленький его намазал, привязал к плечам крылышки и дал в руки пальмовую ветку. Пьеса была написана Захаровым и называлась «Рэд Арми», что значит по-английски — Красная Армия. Ваня играл роль Мира. У него была трудная роль. Еще труднее была роль у Фильки Шария, который доказал-таки, что никто лучше него не сможет сыграть японского генерала.
На сцене было много всяких буржуйских генералов, они увешаны были оружием с ног до головы и все ссорились, то из-за угля, то из-за денег, а бедный Мир ходил между ними и просил:
— Дядя, дайте копеечку.
Генералы издевались над Миром и морили его голодом, а только во время драк прятались за него и кричали:
— Мы за мир!
Потом Мир окончательно изнемог и решил, что нужно как-нибудь заработать себе на хлеб. У него появляются ящик для чистки обуви и щетки. Публика в зале сильно хохотала, когда Ваня начинал чистить сапоги разным генералам и спрашивал их предварительно: «Вам черной?» Ваня эту фразу вставил по собственному почину, и Захарову она очень понравилась. Все-таки работа по чистке генеральской обуви не поправила жизни Мира. А я в это время за пограничным столбом росла и росла сила Красной Армии, все прибавлялось и прибавлялось страха у фашистов. И тогда Мир, радостный, перебрался через границу. Наступила для Мира хорошая жизнь, его приодели в новую рубашку и научили стрелять из пулемета. И только тогда стало тихо на сцене, и фашисты притихли и скалили зубы на красноармейцев.
Ваня очень удачно изображал Мир. Он умел и громко плакать, и хорошо чистить ботинки, и с радостным оживлением защищать себя рядом с Красной Армией. После сектакля его познакомили со старшим командиром, тот поставил его между колен и сказал:
— Ваня Гальченко! Молодец! Это вы правильно показали: только Красная Армия защищает Мир, это правильно. А эти вояки только и думают, как бы пограбить. Знаете что? А нельзя ли так устроить, чтобы вы к нам приехали, показали вашу пьесу! А?
Ваня даже сомлел на секунду от этих слов, побежал за кулисы и рассказал всем, какое предложение сделал ему командир. А потом и Захаров пришел за кулисы, и командиры. Было решено, что в ближайший выходной день драмкружок поставит свою пьесу в Доме Красной Армии.
И действительно, через неделю приехали автобусы и повезли оркестр и драмкружок в Дом Красной Армии. Всем зриьелям очень понравилась пьеса. Оркестр играл вторую рапсалию Листа и «Фауста», и «Кармен», и «Кавказкие этюды», и «Гопак» Мусоргского, и еще одну вещь, которая всех развеселила — «Забастовка музыкантов». Она состояла в следующем.
Виктор Денисович, режиссер, подымает палочку, а музыканты начинают галдеть: не желаем играть, уморились, до каких пор играть! Так как действительно сыграли уже много, публика поверила искренности протеста, многие, конечно, и смутились таким поведением музыкантов, но раздались и отдельные возгласы:
— Отпустите детей, надо же им отдохнуть! В самом деле замучили!
В первом ряду сидел тот самы йкомандир с ромбом и улыбался. Виктор Денисович сказал публике:
— Вы не обращайте внимания! У них, действительно, плохая дисциплина, но я их хорошо держу в руках. Пожалуйста: я буду дирижировать стоя к ним спиной, а они будут играть как тепленькие и ни одной ошибки не сделают.
Публика притихла перед таким оригинальным состязанием дирижера и оркестра. Но один голос все-таки крикнул:
— Отпустите ребят, не нужно их мучить!
— Они привыкли, — сказал Виктор Денисович.
Командир с ромбом громко захохотал. Виктор Денисович обратился к волнующемуся оркестру и сказал свирепым голосом:
— Марш «Походный»!
Музыканты, подавленные такой строгостью, заворчали, но подняли трубы. В публике даже привстали, чтобы лучше рассмотреть, как дирижер усмиряет музыкантов. Виктор Денисович повернулся к оркестру спиной и поднял палочку. И действительно, все замерло и в зале и на сцене. Дирижер взмахнул палочкой — и загремел веселый «Походный марш». Палочка бодро ходила над плечом дирижера, а его лицо гордо смотрело на публику. Но Филька Шарий первый встал со стула, махнул рукой, дескать, не буду больше играть, и ушел за кулисы. За ним с таким же протестующим жестом ушел Жан Гриф, потом Данило Горовой со своим басом. Музыканты уходили один за другим, но марш продолжался, и Виктор Денисович делал умильное лицо, наслаждаясь музыкой. Такое же лицо было у него и тогда, когда на сцене осталось трое: Ваня, выделывавший «эс-та-та», завывающий тромбон и большой барабан. Публика до слез хохотала над дирижером и совсем изнемогла, когда ему пришлось дирижировать одним барабаном. Только теперь все поняли, в чем состоял секрет номера. Виктор Денисович оглянулся в панике и тоже бросился удирать.
Собственно говоря, этот номер не имел музыкального значения, но именно он окончательно сроднил публику с колонистами. Все смеялись, вызывали музыкантов, а потом со смехом повели их и актеров ужинать. Только позднее ночью были поданы автобусы, и, тепло провожаемые хозяевами, колонисты уехали домой. В эту ночь пришлось мало спать: рабочий день все равно начинался в шесть часов.
5. ШТЫКОВОЙ БОЙ
«Положение на фронте на 10 мая»
Наш краснознаменный правый фланг преследует разбитого противника. Сегодня девочки вышли на линию 30 июня, закончив план второго квартала.
В центре продолжается нажим металлистов. Выполняя и перевыполняя программу, металлисты вышли на линию 25 мая, идя впереди сегодняшнего дня на 15 переходов.
Левый фланг стоит на месте — на линии 15 марта. Но получены свдедения из самых авторитетных источников (от Соломона Давидовича), что на левом фланге готовится решительная
«Положение на фронте на 12 мая»
Правый фланг, выполняя программу третьего квартала, вышел на линию 3 июля. Центр продолжает давление на синих, сегодня бои идут на семнадцать переходов впереди сегодняшнего дня на линии 29 мая.
На левом фланге сегодня не прекращается пушечная пальба — столяры полируют партию мебели".
«Положение на фронте на 14 мая»
После кровополитного штыкового боя наш славный левый фланг наголову разгромил синих, прорвал их фронт и бешено преследует. Взято в плен: 700 штук аудиторных столов, 500 чертежных столов, 870 стульев. Все пленные отполированы и сданы заказчику. Синие бегут, славные наши столяры сегодня вышли на линию 20 мая, идя впереди сегодняшнего дня на шесть переходов. Этот исторический бой имеет важнейшее значение: деморализованный противник по всему фронту находится очень далеко, наши части не могут его догнать! Колонисты, поздравляем вас с победой!"
Какие изменения произошли на даиграмме! Далеко-далеко отошла синия линия врагов. У девочек она уже приближается к чудесному городу. Ваня Гальченко сегодня не может гордиться только своим «центром». Его захватывают общий успех колонии и красота кровопролитного штыкового боя у столяров. Ваня мечтательно всматривается в линию фронта, и его глаза ясно видят, как под синим шнурком прячутся японские и другие генералы, как оттуда смотрят их злые глаза. Ваня громко смеется:
— Ага! Побежали, смотрите!
Сегодня у диаграммы много столяров. Правда, их фланг еще отстает от других, но какой бой! На стадионе не помещается мебель, огромная площадь вокруг стадиона заставлена столами и стульями. Пока они не были собраны, легко было разместить их на стадионе. А когда собрали, они распухли и вылезли из стадиона.
Первый раз остановился перед диаграммой и Соломон Давидович. До сих пор он несколько презирал эту забаву мальчишек и высказывался так:
— Что там они… пускай себе играются. Какой-нибудь Борис Годунов!
Но сейчас и он стоит перед ватманом и внимательно слушает обьяснения Игоря Чернявина. Потом спрашивает:
— Если я правильно понимаю, здесь имеются какие-то враги. Чего им здесь нужно, в колонии?
— Они мешают нам работать, Соломон Давидович, прямо под руки лезут.
— Что вы скажете! Кто же такие нахалы? Это, наверное, новенькие!
— Есть и старые, есть и новые. Кто спер занавес, неизвестно, но я думаю, что это из старых.
— А какое отношение имеет занавес к производственной части?
— А плохой лес? Если бы у нас был хороший лес, мы вышли бы по меньшей мере на линию 10 июня, видите?
Соломон Давидович подумал:
— Если бы у вас был хороший лес… с хорошим лесом каждый дурак выйдет на какую угодно линию и будет кричать, как болван. Но, во-первых, кто вам даст хороший лес, если вы состоите на плановом снабжении, а, во-вторых, потребителю все равно, из какого леса кресло, лишь бы оно было хорошее кресло и имело вид приличный. Какие же еще у вас враги?
— Станки плохие…
— Тоже называется — враг!
— А как же! На хорошем станке…
— Что вы мне рассказываете: на хорошем станке! А кто будет работать на плохих станках? По-вашему, их нужно выбросить?
— Выбросить.
— Если такие станки выбрасывать, вам амортизация обойдется в копеечку, к вашему сведению. А что это за зверь?
— Это я вам скажу, зверь, который лопает деньги. Это тоже враг!
Появление на арене спора нового зверя, конечно, смутиило Игоря. Но Соломона Давидовича уже окружили комсомольцы. Владимир Колос не испугался амортизации:
— Это еще неизвестно, кто больше лопает, амортизация или плохое оборудование. Я считаю, что за две смены мы теряем ежедневно из восьми рабочих часов три часа на разные неполадки.
— Правильно, — подтвердил Садовничий.
— Больше теряем, — сказал Рогов.
— Плохое оборудование — это выжимание соков, — с демонстративным видом заявил Санчо Зорин.
Соломон Давидович вертелся между юношами и не успевал в каждого говорящего стрельнуть возмущенным взглядом.
— Как они все хорошо понимают! Какие соки? Причем здесь соки? Из вас кто-нибудь выжал сок? Где этот сок, покажите мне, я хочу тоже посмотреть, может, этот сок для чего-нибудь пригодится!
— щели замазывать!
Санчо Зорин смеялся в глаза, но у него не было неприязни к Соломону Давидовичу. Он даже ласково завертел в руках пуговицу старого пиджака Соломона Давидовича и сказал:
— Не из меня сок, а вообще. Вот я вам обьясню, вот я вам обьясню, вот послушайте.
— Ну хорошо, послушаю.
— Вы знаете генеральную линию партии?
— Любопытно было бы посмотреть6 как я не знаю генеральной линии партии…
— Что партия говорит? Что? Из кожи вылезти, а создать металлургию, понимаете, металлургию, тяжелую промышленность! Средства производства! А не то, как разные там оппортунисты говорят: потухающая кривая и разные такие глупости. Из кожи вылезти, а давайте средства производства — металл, станки, машины. Вот!
— При чем здесь соки?
— вы лучше нас знаете, Соломон Давидович. Старая Россия не имела средств производства, а работали разве мало? Мало, да?
— Порядочно-таки работали!
— А жили как нищие, правда? А почему? Были плохие средства производства. Соки выжимали, а штанов не было. А когда будут хорошие машины, так куда легче. Хорошо будет жить! А на что это похоже: работаете от шести утра до двенадцати ночи. Видите? Не мои соки, а ваши…
Соломон Давидович задумался, губу выпятил на Зорина. Потом вздохнул, улыбнулся грустно:
— Это, конечно, вы правильно говорите, товарищ Зорин, но только я уже не дождусь, когда будут хорошие средства производства. Потухающая кривая — это, конечно, гадость, как я понимаю. Я боюсь, что моей кривой не хватит до металллургии.
Санчо с размаху обнял Соломона Давидовича:
— Соломон Давидович! Хватит! Честное слово, хватит! Вы посмотрите, вы только посмотрите!
У Соломона Давидовича пробежала по морщинистой щеке слеза. Он улыбнулся и с досадой смахнул ее пальцем.
— Чертова слабость, между нами говоря!
— Ничего, а вы посмотрите на фронт. Штыковой бой, легко сказать! А вот этот… новый завод! Чепуха осталась! «И враг бежит, бежит, бежит!»
— Может быть, он и бежит, а только посмотрим, куда еще мы выйдем с этим самым новым заводом. Расходы большие, ах, какие расходы! Сто каменщиков, легко сказать!
— Выйдем! Знаете, куда выйдем? Ой, я вам сейчас как скажу, так вы умрете, Соломон Давидович!
— Это уже и лишнее, товарищ Зорин!
— Нет, нет, не умрете! Мы выйдем на генеральскую линию! Во!
— Что вы говорите? Каким образом мы так далеко выйдем?
— А что мы будем делать? Что? Электроинструмент!
Комсомольцы вдруг закричали все, захлопали Зорина и Соломона Давидовича по плечам:
— Санчо молодец! Электроинструмент — это и есть средства производства!
— А трусики?
— А ковбойки?
— А стулья?
Но Соломон Давидович тоже воспрянул духом:
— Не думайте, товарищи, что я ничего не понимаю в политике! И не морочьте мне голову! Стулья! Конечно, если сидеть на стуле и обьясняться в любви, так это никакого отношения не имеет к производству и даже мешает. Ну а если человек сядет на стул и будет что-нибудь шить, так это уже производство. А чертежный стол? А масленка? Мы не такие уже оппортунисты% как некоторые думают. Но только и без штанов нельзя.
— Нельзя!
— Без штанов если человек, так вы знаете, как он называется?
— Нищий.
— Нет, хуже. Он называется прогульщик!
Шумной, галдящей, веселой толпой они вышли на крыльцо. Соломон Давидович погрозил пальцем:
— Вы хитрые со стариком разговаривать, а цветочки, цветочки любите.
Колонисты хохотали и обнимали Соломона Давидовича:
— Дело не в цветочках, дело в плане. Цветочкам свое место, а металлургии свое.
6. ЛАГЕРИ
15 мая начали строить лагери. Когда это слово «лагери» первый раз прокатилось по колонии, оно даже не произвело особенного впечатления, так мало ему поверили: легко сказать, лагери! Самые легковерные люди говорили:
— Ты что-то сьел сегодня за завтраком?
Однако в совете бригадиров Захаров, как будто нечаянно, произнес:
— Да! Я и забыл, нам еще нужно поговорить по одному вопросику, мы получаем двадцать палаток, так вот…
Потом Захаров посмотрел на бригадиров и увидел, что они задохнулись от неожиданного удара. Он замолчал и позволил Нестеренко издать первый звук:
— Лаг… Черт… Да не может быть!
Палатки подарил тот самый военный с ромбом, которому так понравилась игра Вани Гальченко. Палатки были старенькие, выбракованные, пришлось даже заплаты положить кое-где, но… какие все-таки красивые палатки! Некоторые знатоки из четвертой бригады утверждали, что это палатки командирские, и им с удовольствием верили, другие, тоже из четвертой бригады, пытались утверждать, что это не палатки, а «шатры», но к такому утверждению все относились с сомнением. было намечено за парком красивое место для лагеря. двадцать палаток решили ставить в одну линию, а какой бригаде на каком месте строится, должен был решить жребий. На столе у Торского лежат одиннадцать билетов, Торский предложил бригадирам подходить по порядку номеров и тянуть свое счастье. Клава Каширина попросила слова:
— Пятая и одиннадцатая бригады просят дать им крайние места.
— Это почему такое? Каждому крайнее место приятно.
— А чем для тебя приятно?
— Раз для вас приятно, значит, и для нас приятно.
— Девочкам нужны крайние места.
— Да почему?
— нам неудобно между мальчишками.
Раздались недовольные голоса:
— Это капризы! С какой стати: как девочка, так и всякие фокусы!
Клава серьезно нажимала:
— Мы просим крайние места.
Санчо Зорин не пропускал ни одного совета. Он и сейчас ввязался:
— Я предлагаю из принципа не давать им крайних мест.
— Из какого принципа?
— А из какого принципа вам нужны крайние места? Это значит, ты боишься: мальчишки вас покусают.
— Не покусают, а девочки любят чистоту.
Тут и другие бригадиры возмутились. С каких это пор монополия на чистоту принадлежит девочкам? Клава рассердилась:
— Вам что, неряхам? В каких трусиках в цех идете, в таких и спите.
— Как там мы не спим, а палатки вам по жребию.
— Мы тогда останемся в спальнях, — сказала Клава.
— В спальнях? — кто-то грозно подвинулся на диване. — В спальнях?
— А что же вы думаете? В спальнях и останемся. Если нам нужно переодеваться или еще что, так мы будем между мальчишкам?
— Здесь нет мальчишек, — сказал хмуро Зырянский. — Есть колонисты, и все! И нечего разные тайны заводить в колонии. По жребию.
Ничего не могли поделать девчата, пришлось тянуть жребий. Может быть, надеялись на счастливый жребий, — не повезло: вытянули третье и восмьое места.
Завхоз выдал каждой бригаде крохотную порцию бракованного леса — для «ящиков». Мальчики возмущались:
— Степан Иванович, как же так без арифметики? Габариты какие? Четырнадцать метров на четырнадцать метров, а нары нужно из чего-нибудь сделать?
— Управитесь.
— Вы нас толкаете на преступление, Степан Иванович!
— Ничего, рискую! Посмотрим, какие вы сделаете преступления? У меня вы ничего не сопрете, предупреждаю.
— Хорошо, мы построим одни ящики, а спать будем прямо на земле, воспаление легких, чахотка, вам же хуже!
— Я потерплю. Думаешь, чахотке приятно иметь с тобою дело?
— Заболеем!
— Хорошо, рискую!
Совет бригадиров постановил: каждая бригада обязана сдать лагери семнадцатого. А время для работы по лагерям оставалось только вечером. Поэтому перед ужином на лагерной площадке, как на базаре: двести с лишним человек с топорами, пилами, веревками. Беспокойства, шум, заботы видимо-невидимо, но все же бросилось в глаза: девочки строятся на крайних десятом и одиннадцатом местах, и никто им не препятствует. Бригадир девятой Похожай, на что уже веселый человек, а и тот возмутился. Спрашивает:
— На каком основании вы здесь строитесь?
Девочки тоже плотничают, хохочут, дело у них с трудом ладится, но Похожаю ответили:
— Любопытный стал, товарищ Похожай. Иди себе…
— Я официально спрашиваю.
— Официально спроси у дежурного бригадира.
Похлжай не поленился, нашел дежурного бригадира Руднева:
— Как это вышло? Почему девчата на крайнем месте строятя?
— А это очень просто. Они поменялись местами с четвертой и восьмой бригадами.
— Поменялись? С четвертой?
Побежал Похожай к Зырянскому:
— Почему ты поменялся с девчатами?
Зырянский поднял лицо от шершавой доски, которую прилаживал для полочки в палатке:
— По добровольному соглашению.
— А что ты говорил в совете?
— А в совете я говорил, чтобы они жребий тянули.
— А теперь ты, выходит, соглашатель.
— Нет, Шура, я настоял на том, чтобы они тянули жребий. Они и тянули. А то они вообразят такое! Подумаешь, девчата! Они девчата, давай им крайние места. Принципиально!
— Как же так, принципиально? А зачем же ты поменялся?
— А по добровольному соглашению. Хочешь, я и с тобой поменяюсь. Хочешь, у меня теперь третье место, а у тебя пятое. Могу поменяться с девочками, с мальчиками, всеравно, с товарищем меняюсь, здесь ничего соглашательского нет.
Похожай махнул на Алексея рукой, но захотел еще проверить, как Нестеренко себя чувствует. Нестеренко ничего особенного в вопросе Похожая не увидел, ответил с замедленной своей обстоятельностью:
— Ага, я, конечно, поменялся, потому что они просили, да и нам с краю не хочется.
— А на совете?
— Чудак, так то же совсем друггое дело! Там вопрос был, понимаешь, насчет равноправия. А поменяться? Почему ж? Вон Брацан с Поршневым тоже поменялся. Дело вкуса.
Похожай очень расстроился, отошел к парку, почесал за ухом, а потом улыбнулся и сказал вслух:
— Сукины сыны! А может… может и правильно! Ну что ты скажешь!
Вечером к Захарову пришел строительный техник Дем и сказал:
— Там колонисты досточки… строительные досточки берут для лагеря, кто пять, кто десять… Так вы бы сказали, что так нехорошо делать. Досточек, правда, не жалко, а учет нужен. Колонисты, знаете, хорошие мальчики, а все-таки учет необходим.
Молодой завхоз Степан Иванович прикинулся возмущенным:
— Душа из них вон, отнимите!
Дем замурлыкал, улыбаясь одними усами:
— Да как же я отниму, обижаться будут.
— Посмотрите, Степан Иванович, — распорядился Захаров.
Степан Иванович отправился в карательную экспедицию и возвратился с победой и с пленником:
— Хоть бы кто тащил, а то Зырянский! Другие бригады взяли по пять-шесть досточек, а этот целый воз!
Захаров сказал коротко:
— Алексей — обьяснение…
— Обьясню: это не кража. Лагери снимем — доски возвратим. Записано, сколько взяли, можно проверить.
— А почему так много?
— Так… для четвертой бригады и для одиннадцатой.
— Угу…
— Нельзя, надо помогать беднейшему крестьянству. Вы нам дали малую пайку, Степан Иванович, так пацаны достанут, а девочки стесняются.
— Стесняются?
— Да… что ж… Они еще не догнали мужчин в этом отношении.
Захаров серьезно кивнул головой:
— Вопрос исчерпан. Запиште, товарищ Дем, я подпишу. Осенью возвратим.
Вечером семнадцатого Захаров с дежурным бригадиром принял постройку лагерей. Он не забраковал ни одной палатки. Палатки стояли в один ряд, и на каждой трепыхался маленькийй флажок. Отдельно возле парка стояла палатка совета бригадиров, в которую переселился и Захаров. Михаил Гонтарь заканчивал проводку электричества. Проиграли сигнал «сптаь», никто спать не захотел, все ожидали, когда загорится свет. И Захаров ходил из палатки в палату, и везде ему нравилось. Потом вдруг все палатки осветились, колонисты закричали «ура» и бросились качать Мишу Гонтаря. Хотели качать и Захарова, но он погрозил пальцем. Тогда решили качать бригадиров. Перекачали всех, кроме Клавы и Лиды, а девочки сказали:
— Мы сами своих бригадиров, не лезьте!
Девочки долго хохотали, потом завесили палатку, там по секрету что-то кричали и еще хохотали и пищали невыносимо, выскочили оттуда красные. Пацаны четвертой бригады долго стояли возле этой палатки и так и не могли выясить, качали девочки своих бригадиров или нет. Филька высказал предположение:
— Они не качали. Они не подняли их, а может, и подняли, так потом положили на землю и разбежались.
Эта гипотеза очень понравилась всей четвертой бригаде. Успокоились и пошли посмотреть, что делается в палатке Захарова. Там стоял стол, и Захаров работал, сняв гимнастерку. Это было совершенно необычно. Пацаны долго смотрели на Захарова, а потом Петька сказал:
— Алексей Степанович, почему это спать не хочется?
Захаров поднял голову, прищурился на пацанов и ответил:
— Это у вас нервное. Есть такая дамская болезнь — нервы. У вас тоже.
Пацаны задумались, тихонько выбрались из палатки Захарова, побежали к своей палатке. Зырянский недовольным голосом спросил:
— Где вы шляетесь? Что это такое?
Они поспешно полезли под одеяла. Филька поднял голову с подушки и сказал:
— Это, Алеша, нервы — дамская болезнь!
— Еще чего не хватало, — возмутился Зырянский, — дамские болезни! В четвертой бригаде! Спать немедленно!
Он потушил свет. пацаны свернулись на постелях и смотрели в дверь. Видны были звезды, слышно, как звенят далекие трамваи в городе, а на деревне собаки лаят так симпатично! Ваня представил себе Захарова в галифе и в нижней рубашке, и Захаров ему страшно понравился. Ваня подумал еще, какие это нервы, но глаза закрылись, нервы перемешались с собачьими голосами, и куда-то все покатилось в сладком, замирающем, теплом счастье.
7. СЕРДЦЕ ИГОРЯ ЧЕРНЯВИНА
Школа заканчивала год. Колонисты умели, не забывая о напряженных делах производственного фронта, забывать об уставших мускулах. Каждый в свою смену с головой погружался в школьные дела.
В школе было так же щепетильно чисто, как и в спальнях, лежали дорожки, везде стояли цветы, и учителя ходили по школе торжественно и говорили тихиими голосами.
Подавляющее большинство колонистов любило учиться и отдавалось этому делу с скромной серьезностью — каждый понимал, что только школа откроет для него настоящую дорогу. Колония успела сделать уже несколько выпусков, в разных городах были студенты-колонисты, а из фонда совета бригадиров студентам выплачивались дополнительные стипендии по пятидесяти рублей. Многие из бывших колонистов были в военных и летных школах.
На праздничные и на летние каникулы студенты и будущие летчики приезжали в колонию. Старшие встречали их с дружеской радостью, младшие — с балговейным удивлением. И сейчас ожидали их приезда и разговаривали о том, в какой бригаде остановится тот или иной гость. Путь этих старших был соблазнительным и завидным, и каждому колонисту хотелось подражать старшим.
Игорь Чернявин школой увлекся нечаянно. Сначала повезло по биологии, а потом открылись в нем какие-то замечательные способности литературные. Новая учительница Надежда Васильевна, очень молодая, комсомолка, прочитала одно сочинение Игоря и сказала при всем классе:
— Игорь Чернявин… очень интересная работа, советую обратить серьезное внимание.
Игорь улыбнулся саркастически: вот еще не было заботы — обращать внимание! Но незаметно для него самого литературные тексты и свои и чужие — писательские — стали ему нравиться или не нравиться по-новому. Вдруг так получилось, что над любым заданием по литературе он просиживал до нестеренковского протеста. По другим предметам брел кое-как до тех пор, пока однажды Надежда Васильевна не подсела к нему в клубе:
— Чернявин, почему у вас так плохо стало с учебой?
— По литературе? — удивился Игорь.
— Нет, по литературе отлично. А по другим?
— А мне неинтересно… знаете, Надежда Васильевна.
Она вздернула верхнюю полную губу:
— Если по другим предметам плохо, то вам и литература не нужна.
— А вдруг я буду писателем?
— Никому такой писатель не нужен. О чем вы будете писать?
— Мало ли о чем? О жизни, например.
— О какой же это жизни…
— Понимаете, о жизни…
— О любви?
— А разве плохо о любви?
— Не плохо. Только… о чьей любви?
— Мало ли о чьей…
— Например…
— Ну… человека, любит себе человек, влюблен, понимаете?
— Кто? Кто?
— Какой-нибудь человек…
— Какого-нибудь человека нет. Каждый человек что-нибудь делает, работает где-нибудь, у него всякие радости и неприятности. Чью любовь вы будете описывать?
Игорю стыдно было говорить о любви, но, с другой стороны, вопрос поднят литературный, ничего не поделаешь…
— Я еще не знаю… Ну… мало ли, чью. например, учитель влюбился, бывает так? — Бывает учитель… учитель какого предмета?
— Например, математики.
— Видите, математики. Как же будете описывать, если вы математики не знаете? Наконец, не только же любовь — тема. Жизнь очень сложная вещь, писатель должен очень много знать. Если вы ничего не будете знать, кроме литературы, то вы ничего и не напишите.
— А вы вот… знаете… только литературу.
— Ошибаетесь. Я знаю даже технологию волокнистых веществ, кроме того, я знаю хорошо химию, я раньше работала на заводе и училась в техникуме. Вы должны быть образованным человеком, Игорь, вы все должны знать. Горький все знает лучше всякого профессора.
Незаметно для себя Игорь заслушался учительницу. Она говорила спокойно, медленно, и от этого еще привлекательнее казалась та уверенная волна культуры, которая окружала ее слова. На другой день Игорь нажал и на всех уроках активно работал. Понравилось даже, прибавилось к себе уважения, Игорь твердо решил учиться. И вот теперь, к маю, он выходил отличником по всем предметам, и только Оксана Литовченко не уступала ему в успехах. Прзевал как-то Игорь тот момент, когда переменился его характер. Иногда и теперь хотелось позлословить, показаться оригинальным, и, собственно говоря, ничего в нем как будто не изменилось, но слова выходили иные, более солидные, более умные, и юмор в них был уже не такой. И однажды он спросил у Санчо Зорина:
— Санчо, знаешь, надо мне в комсомол вступить… Давай поговорим.
— Давно пора, — ответил Зорин. — Что ж? У тебя никакой дури не осталось. Мы тебя считаем первым кандидатом. а как у тебя… вот… политическая голова работает?
— Да как будто ничего. Я к ней присматривался — ничего, разбирается.
— Газеты ты читаешь, книги читаешь. Это не то, что тебя… натягивать нужно. Пойдем поговорим с Марком. Игорь начал ходить на комсомольские собрания. Сначала было скучно, казалось, что комсомольцы разговаривают о таких делах, в которых они ничего не понимают. В самом деле, Садовничий делает доклад о семнадцатом сьезде партии! Какой может сделать доклад Садовничий, если он только и знает то, что прочитал в газетах? Садовничий, действительно, начал рябовато, Игорь отмечал для себя неоконченные предложения, смятые мысли, заикание. Но потом почему-то перестал отмечать и незаметно для себя начал слушать. Как-то так получалось, черт его знает: Игорь тоже читал газеты, но кто его знает, решился ли бы Игорь сказать те слова, которые очень решительно произносил Садовничий.
— Конечно, мы не захватили старой жизни, но зато остатки и нам пришлось расхлебать. Царская Россия была самой отсталой страной, а сейяас мы знаем, что семнадцатый сьезд Коммунистической партии подвел итоги. Мы закончили пятилетку в четыре года и не с пустыми руками: Магнитогорск есть? Есть. А Кузбасс есть? Тоже есть. А Днепрогэс, а Харьковский тракторный есть? Есть. А кулак есть? А кулака нет! Наши ребята кулака хорошо знают, многие поработали на кулака, а сейчас кулак уничтожен как класс, а мы построили первое в мире социалистическое земледелие, основанное на тракторном… тракторном парке, а также и комбайны. Мы знаем, как троцкисты говорили и как говорили оппортунисты. каждый коммунар на своей шкуре их хорошо понимает: если поступать по-ихнему, то тогда все вернется по-старому. А такие пацаны, как мы, опять будем коров пасти у разной сволочи… извините, у разной мелкой буржуазии, которая хочет иметь собственность и всякие лавки и спекуляцию. Колония им. Первого мая не пойдет на такую провакацию. Конечно, каждый колонист хочет получить образование, а все-таки мы будем делать электроинструмент и развивать металлообрабатывающую промышленность. А что пояс подтянуть придется, так это не жалко, ничего нашему поясу от этого не сделается, потому что мы граждане великой социалистической страны и знаем, что к чему. Вот я вам сейчас расскажу о постановлениях семнадцатого сьезда Коммунистической партии большевиков, а вы сразу увидите, как все делается по-нашему, а не по-ихнему.
Игорь слушал и все понимал наново. Еще лучше стал он понимать, когда заметил в соседнем ряду Оксану Литовченко. В том, как слушала она, было что-то трогательное: вероятно, Оксана забыла, что она хорошенькая девушка, что многим хочется полюбоваться ее лицом, она сидела чуть склонившись вперед, заложив руки между колен, отчего еще теплее собирались складки темной юбки и отчего притягательнее становилась мысль, что Оксана — сестра и товарищ. Так склонившись, она неотрывно, не моргая смотрела на сцену, слушала оратора Садовничего, а Игорю стало до очевидности ясно, что Оксана лучше понимает то, что говорит Садовничий, и глубже переживает. И Игорь тихонько отвернул от нее лицо и нахмурил брови. Ему страшно захотелось, чтобы он, Игорь Чернявин, всгде быд настоящим человеком. Он долго, внимательно и доверчиво слушал Садовничего и наконец понял, что Садовничий комсомолец, а Игорь еще нет. И тогда, посмотрев на зал, он подумал, что с такой компанией можно идти очень далеко, идти честно и искренно, так же, как говорипт Садовничий, как слушает Оксана.
Часто, оставаясь наедине, Игорь думал о том, что он, безусловно, любит Оксану. Игорю нравилось так думать. Он много прочитал книг за этот год в колонии и научился разбираться в тонкостях любви. Слово «влюблен» казалось уже ему мелким и недостойным словом для выражения его чувств. Нет, Игорь именно любит Оксану. Иногда он сожалел, что эта любовь прячется где-то в груди, и сам черт не придумает, как ее оттуда можно вытащить и показать. Ему нравилась история Ромео и Джульетты, он ее прочитал два раза. Те места, в которых высказываются слова любви, он перечитывал и думал о них. Может быть, если бы пришлось, Игорь нашел бы еще более выразительные слова, но ему не хотелось умирать вместе с Оксаной где-нибудь среди мертвецов. С этой стороны «Ромео и Джульетта» ему не нравилась. Он находил много непростительных глупостей в действиях героев трагедии, во всяком случае, было одно несомненно: эти герои были очень плохие организаторы — в самом деле, было одно несмоненно: эти герои были очень плохие организаторы — в самом деле, придумать такой девушке дать снотворное средство, а потом похоронить! Интересно, что твуого же мнения был Санчо Зорин, которого Игорь заставил почитать «Ромео и Джульетту»:
— Чудаки какие-то… эти… Лоренцо — старый черт, а с таким пустяком не справился, кого-то послал, а того не впустили — на обьективные причины сворачивает. Вот если бы он знал, что ему за это отдуваться на общем собрании, так он бы иначе действовал. И Ромео твей шляпа какая-то. Мало ли чего? Кто там в ссоре и кто там не позволяет. Раз ты влюбился, так какое кому дело — женись, и все!
Игорь смотрел на Санчо свысока. Санчо понятия не имеет, что значит влюбиться, нет, не влюбиться, а полюбить. Женись, и все! Дело совсем не в женитьбе, а жениться вовсе не обязательно, Игорю жениться не хотелось. Во-первых, потому, что нужно кончать школу, во-вторых, потому, что даже представить трудно, какой хай поднялся бы в колонии, если бы Игорь обратился в совет бригадиров… Ха!
Игорь никому не говорил о своей любви, и Оксана, может быть, ни о чем не догадывалась. Странное дело: пока Оксана жила у этого самого… адвоката, ничуть не страшно было демонстрировать свое исключительное к ней внимание. С того дня, как она стала колонисткой, Игорь боялся с нею разговаривать даже об африканском циклозоне, с которым она возилась в биологическом кружке и который, между прочим, всем надоел. Потом Оксана вступила в комсомол, и в ее лице появились новые черты — самостоятельности и покоя. от всех девочек она отличалась удивительно приятным соединением бодрости, быстроты и в то же время мягкой, внимательной тишины. Она несколько раз уже выступала на общих собраниях, и как только она получала слово, в зале все начинали выглядывать из-за соседей, чтобы лучше видеть Оксану. Произнося речь, она умела с особенной мягкой стремительностью поворачивать голову то к одному, то к другому слушателю, смотреть ему в глаза, чуть-чуть улыбаясь, убеждать, внушать ласково, просто уговаривать. И каждый такой обьект неизменно заливался краской, а Оксана спешила обратиться к другому. В таком стиле она произнесла однажды речь о необходимости помочь соседнему колхозу в прополке картофеля:
— Мои товарищи! Как же вы не поможете людям, если у них еще не устроено? У них трудное время, они еще коллективно не привыкли робыть, а вы привыкли, так как же вы не поможете? Мы сильные люди, последователи Ленина, кажу вам, товарищи, пойдем и поможем, с музыкой пойдем, не в том только дело, сколько мы картошки пройдем прополкой, а в том, что и они глазами побачут, как красиво и богато можно жить при социализме. А потом они к нам придут, может, в чем помогут, а может, и так потанцуют с нами та посмеются. Вот я вам и говорю: дорогие хлопцы и девчата, не нужно так говорить, чем мы там поможем, а решайте по-хорошему.
Она красиво говорила, Оксана, в особенности мило выходили у нее украинские редкие срывы и нежное "л" в таких словах, как «прополка» или «хлопци». И хотя никто и не думал возражать против помощи, но всем казалось, что это Оксана их убедила. И потом на колхозном поле все смотрели на Оксану, как на хозяйку, радовались ее оживлению, и только пацаны не могли иногда удержаться и докладывали Оксане с серьезными лицами, но с итальянским проносом:
— Наша славная четвертая бригада уже прополола!
Они бросали на нее проказливые взгляды. но далеко не прочь были с радостью принять от Оксаны ласковую улыбку и ласковый ответ:
От и добре, хлопци!
Игорь не обладал такой смелостью, какая была у пацанов. Он иногда разговаривал с Оксаной о классных и колонистских делах, но, если никого не было третьего, не позволял себе острить и больше всего боялся, как бы Оксана не заметила, что он может покраснеть. Зато, если собиралась целая группа колонистов и колонисток, Игорь острил на полный талант. Он тогда уверял слушателей, что африканского циклозона обязательно украдет Рыжиков, украдет, зажарит и слопает. Бывало, что Рыжиков стоит тут же и слушает, а потом хохочет вместе со всеми, как и полагается хорошему товарищу. Игорь был доволен вниманием товарищей, но истинной наградой за остроумие могла быть только улыбка Оксаны. Она и улыбалась всегда, но Игорь понимал, что эта улыбка — мелочь, из приличия. Досадно было, что, улыбаясь, Оксана обращалась немедленно с каким-нибудь посторонним вопросом к соседке-подружке. И получалось как-то очень прохладно: остроумие Игоря признавалось, как одно из самых обыденных приятных явлений вроде хорошей погоды. Только один раз Оксана пришла в настоящее восхищение и хотя смеялась недолго, но посмотрела на Игоря взглядом… буквально любовным. Это вышло после того, как все хвалили красоту прошедшего мимо дежурного бригадира Васи Клюшнева, а Игорь сказал, воспользовавшись недавними впечатлениями восьмого класса:
— Он похож на Дантеса, хотя с Пушкиным не знаком.
Вася Клюшнев был хороший бригадир, но по литературе у него были очень плохие дела.
8. МЕРТВЫЙ ЧАС
Когда окончились школьные занятия, Захаров сказал на общем собрании:
— Дела наши идут хорошо. Завод строится, скоро начнут прибывать станки, план мы выполняем, а на текущем счету прибавляются деньги. И в коллективе у нас более или мнеее благополучно, если не считать печального события с театральным занавесом. Сейчас вы будете отдыхать от школьных работ, но полных каникул в этом году мы устроить не можем, все колонисты это понимают. Все-таки нужно подумать и о здоровье. Николай Флорович сейчас скажет об этом.
А потом на трибуну вышел Колька-доктор и такого наговорил, что колонисты только шеи вытягивали от удивления. Во-первых, нужно восстановить пятичасовой чай, всеобщий и самый подробный медицинский осмтор, в-третьих, какие-то особые купанья, в-четвертых, мертвый час после обеда, в-пятых, в-шестых и т.д. Еще Колька-доктор не кончил, а со всех сторон посыпались возражения: для Кольки новый завод, очевидно, не представляет никакого интереса. Колька хочет, чтобы деньги растрачивались на разные пятичасовые чаи, которые все равно пить некогда, а потом, что это такое за новость: мертвый час? Что колонисты — больные люди или какие-нибудь отдыхающие, все равно никто на этом самом мертвом часе спать не будет. Сейчас оканчиваем работу в четырке часа, а то будем оканчивать в пять, а потом пить чай, а когда жить? По-Колькиному выходит: спать, чаевать, ходить к доктору, так это называется жизнь? А если в волейбол или еще что, так некогда, потому что Колька будет все лечить и лечить.
Колька все эти возражения слушал со злым лицом и снова взял слово:
— К-какие некультурные л-люди! Ч-черт его з-знает, ч-чепуху к-какую…
И давай доказывать. Где-то навыдирал цифр разных, выходило по-Колькиному, что уничтожение «первого ужина» не составило никакой экономии: сколько раньше проедали, столько и теперь проедают. И теперь за ужином лопают так, что повар в ужас приходит!
— Ничего подобного!
— К-как ничего подобного? А п-пускай Алексей Степанович с-скажет!
Никогда не бывало, чтобы Захаров смущался, а теперь смутился, посмотрел на Кольку сердито, махнул рукой:
— Да… николай! Как это никакой экономии? Экономия есть все-таки… все-таки меньше идет на пищу!
Колька даже зарычал:
— Меньше? Меньше? А я скажу, ничуть не меньше. Я в-вот в б-бухгалтерии все в-взял: т-то-же с-самое! Сколько ели, столько и едят. А т-только неправильно, нужно в пять ч-часов чай.
Захаров вдруг рассмеялся, сел на место с таким видом, как будто с этим Колькой вообще разговаривать не стоит. Колонисты бросили вопрос о «первом ужине», а напали на мертвый час. Выходило так, что Колька напрасно затевал все эти фокусы.
Зырянский лучше всех сказал:
— Все знают, как мы уважаем дисциплину. А только как ты меня, Николай, можешь заставить спать? даже и глаза закрою, откуда ты узнаешь, что я сплю? А если мне спать не хочется? Ничего не выйдет.
Но Колька изменил тон, что-то такое начал говорить медицинское, об организме, о нормах сна. И Захароа в этом деле поддержал доктора:
— Ребята! Против мертвого часа даже неприлично как-то возражать.
Неужели мы с вами такие некультурные люди, ничего не понимаем? Мертвый час нужно ввести. Это будет очень полезно. Мало ведь спите. Сигнал «спать» играем в десять, а все равно после сигнала еще час проходит, пока заснете, а некоторые читатели, например, Чернявин, так и до двенадцати ухитряются.
После таких разговоров неловко было провалить проект мертвого часа. С ворчанием с натянутыми лицами подняли руки за мертвый час и уходили с собрания недовольные. Оглядывались и спрашивали:
— Так это с какого дня? Завтра? Вот еще придумали, честное слово!
На другой день в приказе услышали: мертвый час после обеда в обязательном порядке! Колька прошел через столовую с гордым видом, тоже организатор, мертвый час организовал!
После обеда в лагерях Володька бегунок играл сигнал «спать». Светит жаркое солнце, энергия бурлит и в каждом кусочке тела, а Володька играет сигнать «спать». И все смотрели на Володьку с осуждением. Но Захаров пошел по палаткам, и вид у него был такой серьезный, что никто не сказал ни слова.
Захаров сидел в своей палатке и прислушивался. Какой же это мертвый час, если по всему лагерю стоит говор, просто лежат в постелях и стараются тихонько разговаривать, а тихонько разговаривать не умеют, смеются же обыкновенно — громко. И у девочек громкий шепотом и смех, а в четвертой бригаде возня, сопенье, такое впечатление, как будто там боксом занимаются. Захаров напал на какую-то одну бригаду:
— Постановили? Чего это разошлись? Сазано: мертвый час, — значит, спи. Прекратите разговоры!
Говорил он напористо, вот-вот кому-нибудь наряд или что-нибудь подобное всыплет. Самые разговорчивые люди сомкнули уста. Захаров послушал-послушал — тишина. Он возвратился в палатку, где сидел за столом и что-то записывал дежурный бригадир Воленко.
— Через четверть часа пройдешь посмотришь, — сказал Захаров.
— Есть.
— Честное слово, придется кого-нибудь из бригадиров под арест посадить…
Воленко ничего не сказал, он тоже разделял общее мнение, что мертвый час плохо прдуман. Захаров сидел в палатке и ревниво прислушивался. Тшина стояла изумительная, даже ночью такой тишины не бывало. Захаров тоже вытянулся из постели, расправил плечи, сказал тихо:
— Чудаки! Такое добро, а они еще… топорщатся.
— Времени жалко, — так же тихо ответил Воленко.
— Ничего… А смотри, спят, — значит, нужно.
И на это Воленко ничего не ответил, вышел из палатки. Легкий шум его шагов моментально пропал в общей тишине. Возвратился Воленко скоро, присел к столу, у дежурного бригадира всегда найдется дело.
— Спят? — спросил Захаров.
— Спят.
Через несколько минут в палатку заглянул Колька-доктор, хитро подмигнул на лагери и зашептал:
— В-видите? Г-говорил… с-спят как м-миленькие!
Колька с довольным видом, на носках прошел вдоль палаток. Долго прислушивался возле некоторых, но возвратился счастливый:
— Р-раз для организма н-нужно… организм с-сам з-знает…
Он тоже присел на нары к столу, но говорить боялся: в мертвый час разговаривать не полагается. Он сидел, посматривална часы-ходики. Захаров шепнул:
— Как медленно время тянется! За работой — другое дело!
Колька кивнул в знак согласия.
За пять минут до конца мертвого часа Воленко вытащил откуда-то Бегунка. Володя пришел свежий и радостный, лукавые его глаза не могли оторваться от Кольки-доктора, но трубу свою он все-таки нашел быстро. Воленко посмотрел на часы и сказал:
— Давай, Володя!
Володя по обыкновению своему салютнул трубой и всыкочил на пощадку. Высокий и раздольный сигнал побудки вдребезги разнес мертвую тишину, но с первым звуком сигнала в лагерях произошло что-то странное, Захаров испуганно вскочил с кровати: это была ни на что не похожая смесь из криков «ура», аплодисментов, торжествующих воплей, хохота и многих других совершенно невыносимых знаков восторга. Слышно было, что и девочки приняли участие в этой какафонии. Захаров выглянул из палатки: даже солидные колонисты кричали «ура» и воздевали руки, пацаны носились по лагерю как бешеные, Колька-доктор высунул наружу покрасневшее лицо:
— Вот… м-мерзавцы! Они не с-с-спали!
Возле «штабной» палатки моментально собралась толпа. А Володька с самым наивным видом ходит по линии и повторяет сигнал побудки. Захаров поправил пенсне:
— Видите, как хорошо! Отдохнули, поспали, теперь со свежими силами можно и за работу.
Колонисты смеялись откровенно, но никто не возразил против того, что, действительно, поспать после обеда очень полезно.
На другой день мертвый час начался без инциндентов. Только через десять минут Захаров поймал Ваню гальченко и Фильку в разгаре самой увлекательной игры: выкатившись из палатки под задним ее полотнищем, они попеременно придавливали друг друга к земле и торжествовали победу. Никаких слов они в это время, конечно, не произносили, потому что был мертвый час, но дыхание их и другие какие-то звуки, не то звуки угрозы, не то выражение торжества, разносились по всему лагерю. Захаров стоял над ними и укорительно смотрел. Филька первый заметил опасность, сделал серьезное лицо и недовольно поднялся с Ваньки. У него было такое выражение, как будто ни для кого не составляло сомнений, что он ни в чем не виноват, а виноваты какие-то зловредные силы, против которых Филька ничего не мог поделать, хотя отрицал их с самого начала. Ваня испугался без всякого притворства, смотрел Захарову в глаза и в замешательстве ожидал возмездия.
Захаров обратился к Фильке:
— Здорово! Будешь оправдываться, конечно?
Этот прозрачный намек Филька пропустил мимо ушей.
— Почему же ты не споришь? — шепотом продолжал Захаров.
Филька таким же шепотом ответил:
— А чего же оправдывтаься, все равно я буду виноват.
— И я так думаю. Вон там стоит дневальный, ему нельзя воспользоваться мертвым часом. Пойди подежурь за него, а он пусть поспит.
Из-за угла палатки был виден Семен Гайдовский, стоявший с винтовкой под деревянным грибом. Филька посмотрел на Семена и сказал хмуро:
— Семен тоже спать не хочет.
— Откуда ты знаешь?
— Так никто не хочет.
— Но вы больше всех не хотите, я вижу. Стань на дневальство до конца мертвого часа.
— Так не один же я.
— Хорошо, разделите. Одним словом, снимите Семена с дневальства.
И Филька и Ваня одновременно подняли руки и прошептали: «Есть». Захаров ушел к себе, и снова над лагерем повисла сонная тишина. На этот раз многие колонисты действительно спали — при самом большом упрямстве не так долго можно молча пролежать с открытыми глазам.
Ваня встал на дневальство первым. В первую минуту ему показалось, что жизнью можно наслаждаться и под деревянным грибком, с винтовкой в руках. Но сонный покой лагеря был такой сочный, так единодушно обьединялся с жарким солнцем, что Ване скоро стало скучно. Он поднял винтовку одной рукой и потихоньку побрел по границе лагеря. Посмотрев влево, он вдруг заметил, что и-под тыльной части третьей в ряду палатки торчат чьи-то голые ноги. Ваня остановился и продолжал смотреть. Ноги лежали неподвижно, можно было подумать, что их обладатель тоже придается мертвому часу, но по неуловимому колебанию белого полотнища палатки можно было догадаться, что человек что-то делает. Через минуту и ноги заерзали по траве и вытащили из-под палатки сначала прикрытый трусиками зад, потом голую спину, и наконец вылезла рыжая голова. Рыжиков смотрел на Ваню сначала пристально, потом сонно-небрежно, потом совсем забыл о нем и стал смотреть на небо. А в это время его руки снова протянулись по земле и скрылись в палатке. Ваня подошел к нему с винтовкой:
— Чего ты здесь делаешь? — спросил он глухим шепотом.
— А тебе какое дело? — шепотом ответил и Рыжиков.
— Это палатка десятой бригады, а почему ты здесь лежишь?
Небрежным движением Рыжиков вытащил руки из-под борта и потянулся сладко:
— А так… люблю на открытом месте… поспать.
— Иди отсюда, — приказал Ваня.
Рыжиков вдруг по-настоящему проснулся. Ослепшими от сна глазами он осмотрелся:
— Смотри ты куда закатился! От… смотри ты!
Он нехотя поднялся на ноги и побрел к палатке первой бригады, что-то бормоча и оглядываясь во все стороны. Может быть, он надеялся увидеть те таинственные силы, которые незаметно перенесли его к чужой палатке. Ваня удивленно смотрел ему вслед, а когда он скрылся, Ваня быстро присел, поднял борт палатки и заглянул внутрь. В десятой бригаде все спали. На земле у самого борта лежали чьи-то брюки, а рядом с ними черненький с замочком кошелек.
Ваня опустил борт и озабоченно поспешил к своему посту.
9. СЕРДИТЫЙ ДЕД
В четвертой бригаде все прибавлялось хлопот и впечатлений, не говоря уже о делах, но души не уставали все перемалывать. Уставали к вечеру только ноги, Филька, впрочем, уверял: это оттого, что босиком.
Каменщики давно закончили стены и перешли к новым делам: гараж, фундаменты для станков, какя-то сложнейшая сушилка в новой большой литейной. На стенах ходли плотники и кровельщики. Дем бегал по колонии расстроенный, каждому встречному жаловался:
— Дефицитное дело, кругом дефицит: плотники — дефицит, бетонщики — дефицит, чернорабочие — тоже, представьте себе, дефицит!
Даже четвертой бригаде Дем рассказал о всеобщем дефиците и еще прибавил:
— Вы понимаете, товарищи колонсты, до чего разболовался народ. У нас срочное дело, а они все на Турбинстрой! Обязательно им подавай Турбинстрой, все туда хотят, потому… конечно… там и спецовку дают…
Четвертая бригада не успевала зародить в своих душах сочувствие Дему: Турбинстрой — легко сказать — Турбинстрой! Что-то неопределенно торжественное и величественное возникало при этом слове, и пацаны спрашивали Дема:
— А где это?
Дем шевелил пушистыими усами, и круглые глазки страдальчески щурились на пацанов:
— Да везде: вот сейчас нужно вагранку…
— Нет, где этот… Турбинстрой?
И только в этот момент Дем соображал, что он напрасно разговаривает с мальчишками. Они способныц задавать ему глые вопросы о Турбинстрое, который для Дема имел только одно значение: он отвлекал рабочую силу. И Дем бежал дальше, а пацаны продолжали жить с еще более ошеломленными душами, ибо к Турбинстрою вдруг прибавилось вагранка. Это слово давно мелькало в мире, самое замечательное и самое металлическое слово, оно даже встречалось в стихотворениях, но его роскошь всегда казалась роскошью недоступной. А теперь Дем произнес его с невыносимой будничной миной, он сказал, что нужно… вагранку!
Каждый день прибывают станки. Их привозит Петро Воробьев на своем грузовике, они запакованы в аккуратные ящики. Соломон Давидович, пребывающий обычно в каком-нибудь дальнем производственном захолустье, одним из последних узнает о прибытии грузовика. Поэтому он, испуганный, выбегает из-за угла здания и на бегу в ужасе воздевает руки и кричит:
— Что вы делаете? Что вы делаете?!
Он врывается в толпу вокруг полуторки, и некогда ему поднять руку к старому сердцу, некогда перевести дыхание:
— Немедленно слезьте с грузовика! Это вам не акая-нибудь коза, это вам «Вандерер»!
Четвертая бригада всегда прибегает к станкам первая и всегда отвечает Соломону Давидовичу:
— Мы разгрузим, Соломон Давидович, мы разгрузим!
Соломон Давидович выпячивает гордо нижнюю губу:
— Как вы можете такое говорить? Кто это вам позволит разгружать импортное оборудование? А куда это старшие подевались?
Но уже и старшее поколение спешит к полуторке: Нестеренко, Колос, Поршнев, Садовничий. И Соломон Давидович обращается к ним почти как к равным:
— Будьте добры, товарищ Нестеренко, вы же понимаете: это универсально-фрезерный «Вандерер», удалите отсюда этих мальчиков.
Нестеренко делает движение бровями, пацаны слетают с грузовика и терпеливо наблюдают, пока на руках старших огромный ящик с «Вандерером» мягко сползает с платформы. Широкая дверь склада с визгом раскрывается, в руках старших появляются ломы и катки, теперь для всех найдется дело. Когда пацаны бросаются к лому, Нестеренко досадливо морщится, но потом его досада принимает приемлимые формы:
— Да шо вы там сделаете вашими руками! Животами, животами! Наваливайся животами.
И четвертая бригада в полном составе дрыгает ногами, морщит лбы и носы. Сорокапудовый ящик приподнимается ровно настолько, чтобы подложить каток. Нестеренко смеется:
— Сколько на килограмм идет этого пацанья? Наверное, десяток!
Когда ящик с «Вандерером» скрывается в полутемном складе и кладовщик вкусно гремит засовами и замком, четвертая бригада спешит к новым делам и по дороге спорит:
— Это фрезерный!
— Понимаешь ты, фрезерный! Не фрезерный, а универсально-фрезерный!
— Это по-ученому универсально, а так просто фрезерный!
— Ох! Сказал! Просто! Есть вертикально-фрезерный, а есть горизонтально-фрезерный, а это универсально!
— Вот смотрите! Какой фрезеровщик! Вертикально! А ты и не понимаешь, как это вертикально!
— Вертикально! А что, нет?
— А как это вертикально? Ну скажи!
— Вертикально — это значит вот так, видишь?
Грязноватый палец торчит перед носами слушателей, потом он торчит в горизонтальном положении.
— А универсально?
— А универсально это… как-то еще…
— Вот так?
— И не так вовсе…
— А может, так?
— Чего ты, Колька, задаешься? Так, так… Я тебе говорю «универсально», а ты пальцем крутишь. Не веришь, так спроси у Соломона Давидовича.
Однако и Соломону Давидовичу некогда и четвертой бригаде некогда. Не успели поспорить о «Вандерере», как пришли еще более знаменитые станки: «Цинциннати», «Марат», «Рейнекер», «Людвиг Леве» и маленькие, совсем маленькие токарные, которые Соломон Давидович называл «Лерхе и Шмидт», а четвертая бригада считала, что благозвучнее будет называть «Легкий Шмидт». Каждый станок приносил с собой не только странные имена, но и множество новых спорных положений. Вокруг шлифовальных спор разгорелся на целую неделю, и Зырянский однажды вечером закатил выговор всей бригаде:
— Чего вы спорите! С утра кричите, говорить из-за вас нет никакой возможности!
— А чего он говорит: шлифовальный, чтоб блестело! Разве для этого шлифовальный? Это для того, чтобы точность была, а блестит совсем не от этого.
Прибывали и инженеры. Разобраться в них было труднее, чем в стануах. Один Воргунов был ясен. Сразу видно, что он — главный инженер. Он тяжелой, немного угрюмой, немного злой поступью проходит мио пацанов, и кто его знает, нужно с ним здороваться или не нужно? Ни на кого он не смотрит, никому не улыбается, а если и удается послушать его беседу с кем-нибудь, так она всегда с громом и молнией. Недавно он посреди двора поймал молодого пижонистого инженера Григорьева и кричал:
— К чертовой матери, понимаете? Вы сказали через три дня будут чертежи? Где чертежи?
Григорьев прижимал руки к груди и пискливым голосом оправдывался:
— Петр Петрович, не пришли еще гильдмейстеры! Не пришли, чем я виноват!
А Воргунов наклоняет тяжелую голову, дышит злобно и хрипит:
— Это невыносимо! На Кемзе восемнадцать гильдмейстеров! Сейчас же поезжайте и снимите габариты. Чтобы фундаменты были готовы через неделю!
— Петр Петрович!
— Через неделю, слышите?
Последние слова Воргунов произносил таким сердитым рыком, что не только Григорьев пугался, но и пацанам становилось страшно. Они смотрел на Воргунова сложным взглядом, составленным из опасения и неприязни, а он оглядывался на них, как на досадные мелочи, попадающиеся под ноги. Витя Торский рассказывал, что в кабинете Захарова по вечерам часто происходили стычки между Воргуновым и другими. В этих стычках учавствовал Соломон Давидович, для которого нашествие инженеров казалось затеей слишком дорогой, и он не всегда мог удержаться от укорительных вздохов:
— Каждую копеечку, каждую копеечку с каким потом, с каким трудом зарабатывали. А теперь приехали на готовое и пожалуйста: пуф-ф-ф! пуф-ф-ф! — конструкторское бюро, кондуктора, измерительные приборы, лаборатория, инженеры! Сколько инженеров! Ужас!
Воргунов выслушивал эти слова с миной ленивого презрения и отвечал вполголоса:
— Обыкновенная провинциальная философия! Копить деньги по копеечке, это мы мастера. И, наверное, вы их в чулок прятали, Соломон Давидович?
— Вы получаете наши деньги из Государственного банка, так почему вы говорите про чулок?
— Отстаньте, прошу вас, с вашими деньгами. Я строю завод не для вас, а для государства.
— Государство само собой, а колонисты само собой. Вы строите завод для колонистов, к вашему сведению. И если вам не угодно их замечать…
— Эх, да ну вас, тут с фундаментами несчастье! Да! Иван Семенович! Где вы этого идиота нашли, черный такой? Вы ему поручили наметить сталь?
Молодой инженер Иван Семенович Комаров поднял к Воргунову встревоженное лицо:
— Да, наметить серой и желтой краской!
— Ну, так он ее выкрасил с одного конца до другого!
Комаров побледнел, вскрикнул что-то и выбежал из кабинета. Воргунов усталыми глазами зарылся в широкой записной книжке, вдруг нахмурился, что-то прошептал свирепо и вышел вслед за Комаровым.
— Какой сердитый дед! — сказал Торский.
Захаров ответил, не прекращая своей работы:
— Он не сердитый, Витя, но страстный.
— К чему у него страсть?
— У него страсть… к идее!
10. ЗДОРОВО КРИЧИТ
Боевые сводки по-прежнему выходили ежедневно, и ежедневно Игорь Чернявин находил новые краски, чтобы изобразить в словах боевые подвиги колонистского народа. С тех дней, когда приняли его в комсомол, в боевых сводках стали встречаться и такие строки:
«Наш краснознаменный фланг в борьбе за индустриализацию страны и за усиление нашей обороноспособности сегодня нанес новый удар отступающему противнику…»
«Товарищи колонисты! Наши победы все закрепляются и закрепляются. Сегодня прибыли в колонию токарные „Красные пролетарии“, целых шесть штук. Наши старшие товарищи сделали эти станки, чтобы помочь нам окончательно разбить нашу техническую отсталость!»
«Товарищи бойцы! Видели вчера „Самсон Верке“ шлифовальные с магнитным столом? В нашей стране еще не умеют делать таких станков, но завтра будут уметь! Догнать и перегнать! Электроинструмент тоже сейчас не делают в Союзе, но завтра будут делать в нашей колонии. наш враг — наша техническая отсталость — сегодня отступил под напором наших сил на линию 12 августа. Еще одно, два усилия, и мы сделаем смертельный прорыв в рядах противника — мы подорвем его капиталистическое производство, освобождая нашу страну от импорта электроинструмента!»
«Колонисты, читайте газеты! Вы узнаете, какие победы совершаются рабочим классом нашей страны. наш фронт — только маленький участочек социалистического фронта, но и на маленьком участке очень важно продвинуться вперед. Сегодня левый фланг — столяры — продвинулись вперед на целых 28 дней. Да здравствуют столяры, славные бойцы социалистического наступления!»
Хотя «боевая сводка» выпускалась от имени штаба соревнования, но все колонисты хорошо знали, что душой этого штаба был Игорь Чернявин. И колонисты были очень довольны его работой. Они встречали Игоря улыбкой и говорили: «Здорово!»
Иногда рядом со сводками Игорь вывешивал дополнительный лист, на котором были и портреты, и чертежи, и рисунки, и карикатуры. В комсомольском бюро косо посмотрели на это дело:
— Этот материал нужно в стенгазету давать, а не в сводку, а то стенгазета сдохнет, а ты все в свою сводку. Нельзя же смотреть только с твоей колокольни!
Игорь подчинился, но иногда трудно было удержаться. В девятой бригаде Жан Гриф и Петров 2-й, в седьмой бригаде Крусков и раньше страдали некоторым зазнайством, а теперь они обьединились в маленькую оппозицию. Крусков был главой, поэтому колонисты все это движение прозвали круксизмом. Круксисты, правда, вполне исправно и добросовестно работали на своих местах, но в вечерних разговорах распостраняли такое мнение: завод электроинструмента напрасно затеяли, такие заводы должен строить Наркомтяжпром, а у колонистов есть другие дела: у Петрова 2-го — кино, у Жана Грифа — музыка, а у Крускова — физкультура. Игорь Чернявин целую ночь просидел с Маленьким, а на утро «сводка» появилась в прекрасной рамке.
О круксистах в этом листке ничего не было сказано, но была очень хорошо нарисована заставка, было изображено: стоит чудесный город с башнями, у стен города идет жестокий бой: под красным знаменем идут ряды за рядами и скрываются в дыму взрывов, в свалке штыковой атаки. Нетрудно узнать в этих рядах под красным флагом ряды колонистов, у них белые воротники и вензеля на рукавах. А сзади, между идиллическими кустиками стоит обоз. На подводах сидят люди. Один держит в руках киноаппарат, другой большую трубу, третий футбольный мяч. Лица этих людей выписаны чрезвычайно добросовестно, нетрудно узнать и Петрова 2-го, и Жана Грифа, и Крускова.
Конечно, возле листа целый день стояла и хохотала толпа, раздавались более или менее остроумные замечания, вносились дополнительные предложения. На общем собрании вся тройка крускистов заявила решительный протест. Крусков говорил:
— С какой стати Чернявин как ему захочется, так и пишет? Когда я был в обозе? У меня перевыполнение плана по станку на тридцать процентов, а если иногда скажешь что-нибудь такое, так это слова.
— Тебе за слова и попало, — ответил на это Торский, — а за что ж тебе попало?
— За слова, конечно, — сказал Крусков, — а только нельзя ж так.
Крусков полагал, что ему попало слишком сильно. Но на самом собрании ему и другим попало еще сильнее. Зырянский дорвался по-настоящему:
— За такие слова нужно с работы снимать. Вам не нужен завод? Не нужен? А вы посчитайте, раззявы, сколько у рабочего класса до революции было кинотеатров, а сколько своих оркестров, а сколько физкультуры. Посчитайте, олухи! Вам дали в руки такое добро, а вы не понимаете, кто это вам дал. А если у нас не будет заводов, таких заводов — во, каких заводов, так от вашей музыки и физкультуры рожки одни останутся. Я предлагаю — снять с завода, направить на черную работу, пусть попробуют!
Петров 2-й испугался больше всех:
— Товарищи, товарищи! Разве я что-нибудь говорил против завода? Вот увидите, как я буду работать! Вот увидите!
И Крусков каялся и просил все слова ему простить и еще просил, чтобы перестали колонисты говорить «крускизм», разве можно так оскорблять?
После этого случая авторитет Игоря Чернявина сильно укрепился среди колонистов, да и сам Игорь теперь понял, какое важное дело он совершает, выпуская свои боевые сводки".
Производство Соломона Давидовича доживало последние дни. «Стадион» торчал на земле черный от перенесенной зимы, и во время большого ветра его стены шатались. В механическом цехе беззастенчиво перестали говорить о капиьтальных и других ремонтах. Трансмиссии стали похожи на свалку железного лома, были перевязаны ржавыми хомутами, а коегде даже веревками. Токарные «козы» на глазах рассыпались, суппорты перекашивались, патроны вихляли и били. Но колонисты уже не приставали к Соломону Давидовичу и н с какими жалобами. Молча или со смехом кое-как связывали разлагающееся тело станка и снова пускали его в ход. К этому времени рукаи токарей сделались руками фокусников: даже Волончук, искушенный в разных производственных тонкостях и отвыкший вообще удивляться, и тот иногда, поражненный, столбенел перед каким-нибудь Петькой. В течение четырех часов Петька стоял перед станком, как некоторая туманность, настолько быстро мелькали его руки и ноги, настолько весь его организм вибрировал и колебался в работе. И Волончук говорил, отходя:
— Черт его знает… Шустрые пацаны!
Крейцер однажды приехал в колонию и зашел в механический цех. Он остановился в дверях, широко открыл глаза, потом открыл еще шире, вытянул губы и наконец произнес как будто про себя:
— Подлый народ! До чего дошли!
На него оглянулись несколько лиц, сверкнули мгновенными улыбками. Крейцер прошел дальше, поднял голову. Над ним вращалась, вздрагивала трансмиссия, заплатанные, тысячу раз сшитые ремни хлопали и скрежетали на ней, потолок дрожал вместе со всей этой системой, и с потолка сыпались последние остатки штукатурки. Крейцер показал пальцем и спросил:
— А она не свалится нам на голову?
Он остановил встревоженно-удивленные глаза на Ване Гальченко. Ваня выбросил готовую масленку, вставил новую, дернул приводную палку, между делом повертел головой, — значит, нет, не свалится. Крейцер беспомощно оглянулся. К нему не спеша подходил Волончук.
— Не свалится эта штука?
Волончук не любил давать ответов необоснованных. Он тоже поднял голову и засмотрелся на трансмиссию. Смотрел, смотрел, даже чуть-чуть сбоку залянул, скривил губы, прищурил глаза и только после этого сказал:
— По прошествии времени свалится. А сейчас ничего… может работать.
— А потолок?
— Потолок? — Волончук и на потолок направил свое несппешное исследовательское око:
— Потолок слабый, конечно, а только не видно, чтоб свалился. Это редко бывает, потолок все-таки… он может держать, если, конечно, балки в исправности.
— А вы балки давно смотрели?
— Балки? Нет. Я по механической части.
Крейцер влепился в Волончука влюбленным взглядом, растянул рот:
— Ну?
Пришел Соломон Давидович и обьяснил Корейцеру, что можно построить еще десять новых заводов, пока наступит катастрофа, что если даже она наступит, то балка прямо не свалится на голову работающих, а сначала прогнется и даст трещину. Крейцер ничего не сказал и направился в сборочный цех. Здесь не было никакого потолка — работали во дворе. Игорь Чернявин сейчас уже не зачищает проножки, а собирает «козелки» чертежных столов — работа самая трудная и ответственная. Светлые, прямые волосы у него растрепались, щека вымазана, но рот по-прежнему выглядит иронически. Цепким движением он берет в руки нужную деталь, быстро бросает на нее критический взгляд, двумя ловкими мазками накладывает клей, моргнул, и уже в его руках не помазок, а деревянный молоточек, а тем временем шип одной части вошел в паз другой, неожиданный сильный удар молотком, и снова в руках деталь, и опять молоток замахивается с угрозой. Руки Игоря ходят точным, уверенным маршем, взгляды еле-еле прикасаются к дубовым заготовкам, но вдруг деталь летит в кучу брака, и Игорь, продолжая работу, кричит Штевелю:
— Синьор! Опять шипорезный половину шипа вырывает! Сегодня две дюжины поперечных планок выбросил. Какого он ангела там зевают?
Игорь замечает Крейцера и салютует. Крейцер отвечает спокойным движением и спрашивает:
— Как поживает левый фланг?
— Металлистов обогнали, Михаил Оспиович!
— Все-таки до конца года не выдержите.
— Мы выдержим! Стадион не выдержит. И металлистам плохо. Они не выдержат. Надо скорее новый завод.
— Скорее! А триста тысяч?
— Мы сейчас на линии 29 августа. Через три месяца выполним годовой план. А по плану у нас четыреста тысяч прибыли, да еще экономия есть.
|
The script ran 0.018 seconds.