Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Григорий Белых, Л. Пантелеев - Республика ШКИД [1926]
Известность произведения: Высокая
Метки: Биография, Для подростков, Повесть, Приключения

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

– Я протестовать и не думаю даже. Наоборот, охотно иду вам навстречу. Вы не имеете права создать ячейку РКСМ, но вы можете организовать свой кружок, свою ячейку местного характера, в которой, не будучи членами комсомола, вы, однако, наравне со всем Союзом будете вести учебу и даже больше того – вы как передовые поведете по пути коммунистического воспитания всю школу. Организуйтесь, придумайте кружку название и беритесь за дело. Помещение у вас будет. В ваше распоряжение я отдаю наш музей. Кстати, вы можете заодно взять па себя попечение и о самом музее – подбирать экспонаты, охранять их и так далее… Шкидский музей родился уже давно и как-то незаметно, после бешеной журнальной лихорадки, которой перехворала вся Шкида. Журналы эти были первыми вкладами в музей. Потом туда стали попадать наиболее выдающиеся ученические работы, хранился там и показательный учетный материал. Вскоре материала скопилось немало. В тот же вечер, по уходе Викниксора, ребята созвали экстренное собрание. – Ребята! – ораторствовал Японец. – Задачи нашего коллектива, нашей ячейки, остаются прежние, что и в подполье, но теперь прибавляются новые: вовлечение других и развертывание работы в общешкольном масштабе. Надо придумать название кружку. – Красная звезда! – Знамя! – Коммунар! – Юный коммунар! – Правильно! Во! Юный коммунар! И сократить в Юнком. – Сократить в Юнком! Правильно! Голоса разделились. Проголосовали. Большинство оказалось за Юнком. Тут же избрали редколлегию для своего органа, в которую вошли Японец, Янкель и Пантелеев. А на следующее утро уже вышел первый номер стенгазеты «Юнком» с передовицей, извещавшей об открытии новой организации. В этой пространной декларации говорилось о многом, а в конце крупным шрифтом был объявлен призыв о вступлении в Юнком. Но начало оказалось тяжелым. Скоро юнкомцам, еще не завоевавшим авторитета в школе, уже пришлось проводить один из пунктов своей программы. В этой программе, среди прочего, они заявили, что будут бороться с воровством в школе. Мелкие кражи в Шкиде совершались довольно часто. То полотенце исчезнет, то наволочка пропадет. И вот исчезли сапоги. Когда утром шкидцы по обыкновению вскочили по звонку с постелей, второклассник Андронов сделал печальное открытие. – Ребята, у меня сапоги тиснули, – скорбно проскулил он, болтая босыми ногами. Спальня загудела. – Врешь! – Сам заначил! За чаем Викниксор грозил и стыдил ребят, а потом вдруг обратился к старшим: – Вот первое боевое крещение Юнкома. Юнкомцы – это сознательные, передовые ученики. Сейчас вы и должны доказать свою сознательность. Я не буду искать преступника. Вы сами найдете его и сами его осудите, а чтобы я знал о том, что долг свой вы выполнили, представьте мне украденные сапоги. Юнкомцы встревожились, но, обсудив, согласились с предложением Викниксора. Хочешь не хочешь, а надо было бороться с воровством. Сперва попробовали воздействовать на массы сознательностью, но Шкида дала Юнкому отпор – не потому, что поддерживала воров, а просто невзлюбила юнкомцев, считая их выскочками и подлизами. Тем более что нашлись подстрекатели в лице Цыгана, которого юнкомцы обошли при создании организации, и новичка – силача Долгорукого. Оба они подружились и теперь вместе решили показать Юнкому свою силу. Цыган ехидно наблюдал за тщетными стараниями юнкомцев убедить ребят искать вора и посмеивался. Попытка организовать ребят, вовлечь их в организацию, юнкомцам не удалась, однако они решили добиться своего. – Что же делать? – уныло бурчал Янкель. – Как что? Будем сами искать, – загорячился Джапаридзе, только что вступивший в Юнком и теперь решивший проявить себя. Дзе поддержал и Воробей, сразу же вдохновившийся идеей сыска. – Факт, будем сами искать. Все печки обыщем, а найдем. Делать ничего не оставалось, и ребята бросились на поиски. Начали с верхнего этажа. Неистовавшая пара особенно старалась. – Посмотри в отдушину, – деловито говорил Воробышек. Дзе залезал рукой, долго шарил и вынимал вместо сапог груду сажи. Тем временем отношение школы к юнкомцам все ухудшалось. Кто-то перелицевал слово «ячейка» в «ищейка», и несчастных «сознательных», лазивших по печкам, дразнили ищейками. Однако к вечеру сапоги нашлись. Нашли их внизу в камине. После ужина ребята собрались в помещении Юнкома и совещались. – Плохо дело. – Да, большинство против. – Надо, братцы, найти способ завоевать и перетянуть массы на свою сторону. Вдруг раздался стук в дверь. Японец, предусмотрительно заперший дверь на ключ, подошел и, взявшись за ручку, спросил: – Кто там? – Открой! – послышался голос Цыгана. Япошка нерешительно оглянулся на ребят. – Не открывай! – рассвирепел Янкель. – Он нас, паскуда, травил сегодня. Скажи ему, что не желаем с ним разговаривать. – Правильно! – поддержали и остальные, но Цыган стучался и злобно кричал. Потом он ушел, а минуту спустя вернулся с Долгоруким. Оба начали изо всех сил ло-миться в дверь. – Открывай, сволочи, а то изобьем всех! – кричал разъяренный Цыган, но Юнком твердо решил выстоять осаду. Вся ячейка дружно уперлась в дверь и стойко выдерживала натиск. Наконец, видя бесполезность борьбы, Цыган отступил, а затем и совсем ушел. Джапаридзе первый облегченно вздохнул. – Ну и дела! Надо что-нибудь предпринять. – Есть, – оживился Пыльников. – Что есть? – Придумал!.. – Да что ты придумал? – Создадим юнкомскую читальню для всех ребят. – Идея! – Книги наскребем ото всех понемногу. Идея вдохновила ячейку, и все работали со старанием. Неделю спустя, вернувшись из отпуска, Янкель притащил около пуда старых журналов, которые он собирал еще с дошкидских времен. Пантелеев принес почти такую же по весу пачку книг самого разнообразного характера, начиная с детских сказок и кончая Плутархом и другими историческими трудами. Все это тщательно рассортировали и, прибавив несколько личных книг Финкельштейна, Пыльникова и Японца, разложили на большом столе. А за вечерним чаем Янкель встал и, обращаясь к ребятам, пригласил желающих провести время за полезным чтением. Комната Юнкома, как брюхо голодного, проглатывала одного за другим воспитанников. Скоро все места были заняты. Юнкомская читальня понравилась многим. Тут стояла мягкая мебель и чувствовался не только уют, но и комфорт, который так стремились создать устроители. Тут и там слышались разговоры: – Неплохо. – Что неплохо? – Юнкомцы-то, я говорю, устроились. – Да. И почитать есть что. Журналы и книги читались бойко, нарасхват, и скоро читальню полюбили. Правление Юнкома, назвавшее себя Цека, уже задумывалось о расширении работы. Скоро стал расти и коллектив ячейки. Приходили записываться не только из третьего, но из второго и даже из первого отделения. Пора было браться за серьезную работу, и тогда было созвано большое открытое собрание ячейки, на котором присутствовало семнадцать членов и кандидатов «Юного коммунара». На этом собрании был окончательно утвержден Центральный комитет, вернее, президиум, в который вошли старейшие члены и устроители – Япошка, Пантелеев, Пыльников, Кобчик и Янкель. Тут же все члены были разбиты на две группы слушателей политграмоты – младшую и старшую. Руководом для обеих групп остался Японец. Потом кто-то внес новое предложение: Юнком должен взять на себя и трудовое воспитание шкидцев. Было решено организовать трудовые субботники: по переноске дров, очистке панелей, уборке мусора, пилке дров и т. д. Предложение приняли единогласно и в первую же субботу его осуществили, причем к работе привлекли и беспартийных ребят. Работали ребята не за страх, а за совесть, только оппозиция по-прежнему ехидно подсмеивалась. Ввиду большой популярности Юнкома выступать открыто она не решалась, по все же старалась хоть чем-нибудь уязвить юнкомцев. Ярых оппозиционеров было только трое: Цыган, Долгорукий и Бессовестин, давно уже прозванный Бессовестным, но Юнком не боялся их. Он окреп и качественно и количественно. – А ну, братва, поддай! – покрикивал Джапаридзе, пыжась над тяжелым бревном, и братва поддавала, и бревна исчезали в сарае. Субботник прошел с подъемом, и это еще больше подхлестнуло ребят. Солнечный июль катился цветными днями, по юнкомцам некогда было упиваться солнцем. Работа захватила крепко и надолго. Юнком разросся. Один за другим вырастали новые кружки. Появился кружок рисования, за ним литературный, политический; кроме того, еженедельно читалась устная газета. Но ярче всего расцвел Юнком, когда в Шкиду пришел новый педагог и воспитатель Дмитрий Петрович Тюленчук. Сперва его ребята не приняли, показалось, что он строг и сух. Кроме того, он был хромой, а для жестоких питомцев это давало еще больше поводов смеяться над ним. На первых порах за танцующую походку его прозвали «Рубль двадцать», но потом, когда пригляделись ближе и полюбили его, не называли его иначе как дядя Дима. Тюленчук был украинец, тихий и чуть сентиментальный. Он любил свою родину и свой предмет – русский язык. В работе Юнкома он принял самое деятельное участие, и в скором времени литкружок Юнкома сделался наиболее мощным из всех кружков. Кружковцы сперва вели работу замкнутую, втихомолку, а когда окрепли и спаялись, вынесли ее напоказ всей школе. Литкружок стал устраивать регулярные собрания, на которых члены кружка зачитывали свои произведения. Стали выходить литературные альманахи. За альманахами появились литературные суды над героями классических произведений, а в довершение всего литгруппа Юнкома открыла издательство и дала кружку название «Зеленое кольцо». «Зеленое кольцо» – это не просто красивые слова, это аллегория. Содружество – кольцо молодых, зеленых литераторов. И тут осуществилась мечта Японца о хорошем литературном журнале. «Зеленое кольцо» предприняло издание толстого литературно-художественного ежемесячника «Аргонавты». А через некоторое время вышел и первый выпуск библиотечки «Зеленое кольцо» с поэмой Пантелеева о блокаде и голоде. «Лондон – Чикаго Без остановок» – Четок и звонок Клич реклам… Так начиналась эта поэма, носившая название «Мы им». За этим выпуском последовали и другие… Юнком твердо стал на рельсы. Оживилась комната Юнкома. Кружки занимались одновременно в четырех углах, а посередине, за столом, уткнувшись в книги, сидели любители чтения. И, как тогда, в темную ночь, в ночь рождения подпольной коммунистической организации, слышались обрывки речи, но уже не придушенные и тихие, а звонкие и свободные: – Второй конгресс Коминтерна… Двадцатый год.. Тридцать семь стран… И слушатели, затаив дыхание, внимательно вслушивались в слова лектора. – Хорошо, – говорил Пантелееву размякавший в такие минуты Янкель, совсем недавно сделавшийся его сламщиком. – Хорошо, – подтверждал Ленька, оглядывая чистенькую веселую комнатку. – Коминтерн… Условия вступающим партиям… Разложения не должно быть… Пропаганда… Бьются новые слова и глубоко западают в мозг юнкомцев. Густо алеет красное знамя школы, поставленное в угол, покрытое чехлом, и подмигивает весело желтенький подсолнух с двумя буквами «ШД» – герб республики Шкид.  СОДОМ И ГОМОРРА   Безвластие. – Сивер Долгорукий. – Ост-инд-кофе. – Первый налет. – Кутеж. – Босиком на форде. – Два юнкомца и Пирль Уайт. – Содом и Гоморра. Викниксор уехал в Москву на какой-то съезд работников соцвоса. Управление республикой перешло к Эланлюм. Хотя она и была человеком с сильным характером, но все же она была женщиной. Шкидцы сразу же это поняли, и поняли по-своему. Они забузили. Женщина, по их мнению, была существом куда более безвольным, чем мужчина, да еще такой мужчина, как Викни И этого было достаточно, чтобы Шкида закуролесила. Сначала особой бузы не было, просто расхлябалась дисциплина: позже ложились спать, опаздывали в столовую и на уроки, чаще грубили воспитателям. Но вскоре нашлись ребята, которые поняли, что из положения можно извлечь выгоду. Коноводом оказался недавно пришедший в Шкиду Сивер Долгорукий… Происхождения он был, по шкидским масштабам, высокого – сын артиста, а внешности самой грубой, почему и получил в Шкиде прозвище Гужбан. Гужбан родился в интеллигентной семье – отец, мать и сестра его, как сказано выше, были артистами. Привыкнув к свободной жизни богемы, родители отдали сына с самых малых лет в приют для детей артистов. Там Сивер пробыл до девятилетнего возраста и уже успел показать свою натуру. В «артистическом» приюте он воровал, хулиганил. Его перевели в Царское Село, в приют классом ниже. Там он показал себя вовсю, воровал уже запоем: у начальства, у прислуги и даже у товарищей. Учился в Царскосельской гимназии, но учиться не любил, лодырничал и притом проявил воровские способности. Из первого же класса его выгнали. Вскоре и из приюта выгнали – перевели в другой приют, для дефективных… Случилось это уже после революции. К этому времени Сивер Долгорукий успел навеки потерять отца, мать и сестру. Отец умер, а мать и сестра уехали неизвестно куда, забыв о нем, – может быть, в горячке, а может быть, и намеренно. Долгорукий пошел по дефективным приютам, из каждого вылетал за воровство, в некоторых как будто остепенялся, но, не выдержав и проворовавшись, шел дальше. Побывал в лавре и в конце концов каким-то образом попал в Шкиду. Сюда пришел он с репутацией «безнадежного», но Викниксор принял его, так как не считал, что можно говорить о безнадежности парня, которому только-только исполнилось пятнадцать лет. Впрочем, возраст Долгорукого всегда и для всех оставался загадкой. Говорил он, что ему пятнадцать лет, а по виду казалось не меньше восемнадцати. Проверить же было невозможно – метрики Долгорукого были утеряны, так что весьма вероятно, что в летах он привирал, – может быть, для того, чтобы оттянуть срок подсудности. Во всяком случае, он пришел с очень плохой славой, сразу же в Шкиде начал бузить, воровать, а тут подвернулось «безвластие», и он полностью показал свою натуру. * * * Гужбан был в сламе с Цыганом. Цыган, сам будучи парнем развитым, любил дружить с ребятами младших классов, и притом очень часто с отъявленными бузотерами. Может быть, рассчитывал уберечь их от окончательной порчи, хотя и сам он в моральном отношении не был особенно устойчив. Гужбан был хитрым и в то же время сильным. Только перед ним стушевывался Цыган. Долгорукий сумел подчинить его своей воле. Однажды после уроков Гужбан зашел в четвертое отделение и позвал Цыгана: – Идем, мне надо с тобой поговорить. Цыган встал и вышел из класса. Они прошли в верхний зал и уселись на подоконник. – В чем дело? – спросил Цыган. Гужбан осмотрелся вокруг и, прищелкнув языком, таинственно пробасил: – Дело… Заработать можно. – На чем? Гужбан еще раз предусмотрительно оглянулся. – Кофе… – зашептал он. – Голый барин бачил… Пеповский кофе… на дворе. Там мешок стоит. Голый с Козлом дырку проколупали, фунта два в карманах унесли и чухонке за двадцать лимонов боданули… Слыхал? – Слыхал… Ну так что же? Гужбан нагнулся к самому уху Громоносцева. – Кофе-то, он – дорогой… – Ну так что ж? – повторил Цыган. – В мешке небось на целый миллиард его!.. Цыган вздрогнул, потом побледнел. – Понимаю, – прошептал он. – Но я не хочу, честное слово, Гужбан, я этого больше не хочу… – Дурак. Счастье в рожу прет, а он – «не хочу». – Засыплемся ведь… – Ни псула. В том-то и дело, что обделаем так, что и следа не оставим. Уж поверь. Цыган стоял, облокотившись на подоконник, кусая губы и бегая взором по полу. – Когда же? – спросил он. – Ночью. Тут на арапа нельзя взять, надо с хитростью. Цыган уже согласился, а согласившись, вошел в азарт. – Кто да кто? – проговорил он. – Вдвоем неловко, надо шайкой. Голый и Козел уже в курсе, я думаю – их взять в сламу. – Идет. Сламщики отыскали Старолинского и первоклассника Козла. Объяснив без обиняков сущность дела, они сразу же встретили согласие. Только Голый барин слегка сопротивлялся, как до этого сопротивлялся Цыган, но и он, по своему безволию, уже через полминуты вошел в шайку. Товарищи тут же распределили роли. Цыган и Гужбан делают дело, другие два – зекают. План похищения кофе разработали подробно, над этим долго размышляли в разрушенном сарае на заднем дворе. * * * В большой школьной спальне было тихо. Изредка поскрипывала дверца электрического вентилятора да храпели воспитанники, каждый по-своему – кто с присвистом, кто хрипло, кто нежно и ровно. Угольная лампочка, застыв, не мигала… За стеной, в квартире Эланлюм, саксонские куранты пробили два часа. В тот же момент в разных углах спальни четыре головы приподнялись над подушками и прислушались. Остальные ребята лежали не двигаясь и храпели, как прежде. Тогда четыре человека, неслышно спрыгнув на пол, крадучись пробрались к дверям и вышли в кор – Вниз, – шепнул Гужбан. Сошли по парадной лестнице вниз, к запасному выходу из швейцарской. Но двери, обычно закрываемые лишь на засов, были теперь заперты на ключ. – Чертова бабушка! – выругался Цыган. – Ни хрена, – ответил Гужбан. – Хряем наверх, через выходную дверь. – А ключ? Гужбан не задумывался. – Хряемте наверх. Подкупим дежурного и баста… Когда придем, говорите, что в уборную шли, завернули покурить. Но хитрости не потребовалось. На кухне горел свет, тараканы бегали по выложенным кафелем стенам, и мерно тикали часы. Дежурный Воробей сидел у стола, положив голову на руки. Гужбан один прошел на кухню и, подойдя на цыпочках к Воробью, заглянул ему в лицо… Воробей спал. Гужбан тихо открыл ящик стола и, вынув большой, надетый на проволочное кольцо ключ, так же осторожно закрыл ящик и вышел из кухни… Осталось открыть выходную дверь. Это было нетрудно. Четыре парня спустились по лестнице во Ночь была жаркая. Пахло гнилым деревом и землей. В шкидских окнах было темно. Лишь наверху в мансарде, где жил Алникпоп, теплилась мигающим огоньком керосиновая горелка. Где-то на улице проехала извозчичья пролетка, гулко отщелкали подковы по мостовой, и снова замерла ночь. – Тссс… – прошипел Гужбан, и видно было, как в темноте блеснули стиснутые белые зубы. Крадучись по стене, прошли к дверям, ведущим в магазин ПЕПО . У железных дверей стоял, как ненужная вещь, мешок. Цыган нагнулся и прочел при свете фонаря: – «Бритиш… ост-инд-кофе». Кофе! – чуть не закричал он. – И верно – кофе, елки-палки! – Тише ты, цыганская морда! ~ прошипел Долгорукий. – Живо! Барин, Козел, на стрему!.. Голый на забор, Козел к лестнице! Сам он схватил мешок с одного конца. Цыган впился пальцами в другой. С тяжелой пятипудовой ношей они побежали к забору. За забором находился завод огнетушителей, отделяемый от улицы полуразрушенным одноэтажным зданием, бывшим когда-то заводским складом. – Лезь на забор! – приказал Цыгану Гужбан. – И ты, Голый! Громоносцев и Старолинский взобрались на невысокий деревянный забор, утыканный острыми гвоздями. Держаться на этих гвоздях было нелегко. Гужбан напряг мускулы и, подняв мешок, подал его товарищам. – Держите, затыки, – прохрипел он. – Осторожно!.. Потом залез сам на забор и, прислушавшись, скомандовал: – Бросай! Тяжелая туша мешка ударилась о груду угольного щебня. За мешком спрыгнуло на землю три человека. Они минуту сидели молча, ощупывая продранные штаны, потом схватили мешок и поволокли его в развалины склада. Там зарыли мешок, засыпали щебнем и с теми же предосторожностями отправились в обратный путь. Воробей все еще крепко спал, поэтому положить ключ в ящик стола было делом мгновения. Не замеченные никем, прошли в спальню, разделись и заснули. Продать кофе взялся Гужбан, имевший на воле связь со скупщиками краденого. * * * – Пейте, товарищи, пейте, растыки грешные! Пили, плясали, пели… Трещали половицы, трещали головы, в ушах трещало, шабашом кружило в глазах. – Пейте! – кричал Гужбан. – Пейте, браточки!.. Сидел Гужбан на березовом полене, суковатом, с обтертой корой. Цыган развалился на полу в позе загулявшего в волжских просторах Стеньки Разина. Тут же были Козел, Барин, Купец, Бессовестный, Кальмот, Курочка и два юнкомца – два юнкомца, поддавшиеся искушению, подкупленные юнкомцы – Пантелеев и Янкель. Справляли успех дела. Гужбан загнал кофе за восемьсот лимонов, а восемьсот лимонов и в те дни были суммой немалой, тем более в Шкиде, сидевшей на хлебе – фунтовом пайке, на пшенке и тюленьем жире. Деньги поделили не поровну. Гужбан взял триста лимонов, Цыган двести, а Голому и Козлу по полтораста отмерили. А в честь успеха дела задали кутеж, кутеж, по шкидским масштабам, необыкновенный. Дело не раскрылось совсем. В школе о нем не узнали. Пеповцы решили, должно быть, что кофе украли налетчики с воли, а заглянуть наверх не додумались. А шайка, заполучив большие деньги, не зная, куда их деть, кутила… – Пейте, задрыги! Ящики пива на полу, четверть самогона на столе, сделанном из поленьев, колбаса, конфеты, бисквиты, шоколад… В комнате ломаного флигеля, в комнате, заложенной дровами, – кутеж… – Пей! Многие пили впервые… Пили и блевали тут же у поленницы – рядом с шоколадом и бисквитами «Альберт»… – Спой, голубчик, – обнимал Гужбан Бессовестного, – Володька, черт, спой, прошу тебя… Песен хочу! Пел Бессовестный голосом мягким и красивым: Позарастали стежки-дорожки, Где проходили милого ножки, Позарастали мохом-травою, Где мы гуляли, милый, с тобою. Янкель и Пантелеев – в углу. Сидели тихо, не шевелясь. Хмель расползался по телу, сердце стучало от хмеля. От хмеля ли только? От стыда стучало сердце и ныло. «Юнком, коммунары… Продались… Эх, жисть-же-стянка!..» Выпив же самогона, повеселели. Стыд прошел, хмель же не проходил… Пели, обнявшись, деланным басом Пантелеев и природным тенором Янкель: На пятнадцать лимонов устрою дебош, Эй, Гужбан, пива даешь! Купец, надрызгавшись, валялся на полу, сгребал Старолинского, щекотал. – Голенький, дай лимончик. Давал ему Барин лимончики. Жалко, что ли, когда их в кармане сто штук!.. Звенели от пляски остатки оконных стекол, и текло пиво, смешиваясь с блевотиной, под поленницу березовую. Идет мой милый с города пьяный, Стук-стук в окошко, я, твой коханый. С кровати встала, дверь отворила, Поцеловала, спать положила Пел Бессовестный, обнимал Бессовестного Гужбан – сын артиста, – смеялся и плакал. – Володька… Пой! Пой, растыка! Талант сжигаешь… Хо-хо-аааа!.. Потом обнимал Цыгана, целовал, шептал: – Морда цыганская, дружище!.. У меня отец и мать сволочи, один ты друг. А я съехал, скатился к чертям… Пили, пели, плясали… Потом всей компанией, босой, рваной и пьяной, пошли гулять… По улице шли – смеялись, кричали, ругались, а Бессовестный шел наклонив голову и по просьбе Гужбана пел: – Не ходи, милый, с городу пьяный, Тебя зачалит любой легавый. – Милая Дуся, я не боюся, Если зачалят, я откуплюся. У Калинкина моста стоял автомобиль, дрянненький фордовский автомобиль, тонконогий, похожий на барского мальчика, короткоштанного, голоколенного. – Мотор! – закричал Гужбан. – Мотор! В жисть не ездил на моторе. – Сколько до Невского? – обратился он к шоферу. Шофер – латыш или немец – поглядел с удивлением и ужасом на босых, лохматых парней и крикнул: – Пошел потальше, хуликан!.. – Сколько? – рассвирепев, прокричал Гужбан, выхватывая из кармана пачку лимонов. Шофер торопливо осмотрелся по сторонам, открыл дверцу автомобиля. – Сатись… Пятьдесят лимоноф… – Лезь, шпана! – закричал не задумываясь Гужбан. Полезли босые в кожаную коляску автомобиля фор-довского. Уселись. Ехали недолго, по Фонтанке. На Невском шофер дверцу отворил: – Фылезай. Вылезли, бродили по Невскому… Ели мороженое с безвкусными вафлями (на вафлях надписи – «Коля», «Валя», «Дуня»), ели яблоки, курили «Трехсотый «Зефир» и ругались с прохожими. Потом пошли оравой в кино. Фильм страшный – «Таинственная рука, или Кровавое кольцо» с ПирльУайт в главной роли. Смотрели, лузгали семечки, сосали ириски и отрыга-ли выпитым за день самогоном и пивом. Домой в школу возвращались поздно, за полночь… Заспанный Мефтахудын открывал ворота, ругался: – Сволочи, секим башка… Дождетесь Виктыр Нико-лаича. Ночной воспитатель записал в «Летопись»: «Старолинский, Офенбах, Козлов, Бессовестин, Пантелеев, Черных и Курочкин поздно возвратились с прогулки в школу, а воспитанники Долгорукий и Громоносцев не явились совсем». Гужбан и Цыган в школе не ночевали, они ночевали на Лиговке… * * * Янкель и Пантелеев стояли опустив головы, не смотрели в глаза. Цекисты, сгрудившись у стола, дышали ровно и впивались взорами в обвиняемых… Рассуждали: – Сами признались. Снисхождение требуется. – Факт. Порицание вынесем, без огласки. И в сторону двух: – Смотрите!.. Янкель и Ленька взглянули в глаза Японцу. – Япошка!.. Честное слово… Сволочи мы!.. * * * У Гужбана деньги вышли скоро… Казалось только, что трудно истратить восемьсот миллионов, а поглядишь, в день прокутил половину, там еще – и ша! – садись на колун. А сидеть на колуне – с махрой, с фунтяшником хлеба – после шоколада, кино, ветчины вестфальской и автомобиля – дело нелегкое. Гужбан задумался о новом. Новое скоро придумал и осуществил. Темной ночью эта же компания взломала склад ПЕПО, что помещался на шкидском же дворе. Сломали филенки дверные, пролезли, вынесли ящик папирос «Осман», филенки забили. Снова кутили. На полу, в коридорах, классах и спальнях школы – всюду валялись окурки с золотым ободком, «Осман» курила вся школа, и на колуне никто не сидел: щедрым себя показал Гужбан с миллиарда. Случилось еще – ушли в отпуск лучшие халдеи – Косталмед и Алникпоп. Эланлюм растерялась совсем, уже не могла вести управление, сдерживать дисциплиной Содом и Гоморру… Пошло безудержное воровство. Крали полотенца, одеяла, ботинки. Юнком пытался бороться, но при первой же попытке подручные Гужбана избили Финкельштейна и пригрозили Пантелееву и Янкелю рассказать всей Шкиде про кофе и Пирль Уайт. Как-то пришел к Пантелееву Голый барин. Дружен был он с Пантелеевым, любил его и говорил по-человечески. – Боюсь я, Ленька, – сказал он. – Наши налет на «Скороход» готовят, надо сторожа убить… Ей-богу… Мне убивать… Бледнел гимназистик Голенький, рассказывая. – Мне. Да я… После придет в столовую Викниксор да скажет: «Кто убил?» – так я бы не вытерпел, истерика бы со мной случилась, закричал бы… Голый плакал грязными слезами, морщил лицо, как котенок… – Ладно, – утешал Пантелеев, – не пропал ты еще… Вылезешь… А раз сказал: – Записывайся в Юнком. Удивился Голый, не поверил. – А разве примут? – Попробуем. Свел Ленька Барина на юнкомское собрание, сказал: – Вот, Старолинский хочет записаться в Юнком. Правда, он набузил тут, но раскаивается, и, кроме того, у нас не комсомол, организация своя, дефективная, и требования свои. Приняли в кандидаты. Стаж кандидатский назначили приличный и обязали порвать с Гужбаном. Но Гужбан не остыл. Сделав дело, он принимался за другое. Покончив с ПЕПО, вывез стекла из аптекарского магазина, срезал в школьных уборных фановые свинцовые трубы. Однажды ночью пропали в Шкиде все лампочки электрические – осрамовские, светлановские и ди-визорные – длинные, как снаряды трехдюймового орудия. Зараза распространялась по всей Шкиде. Рынок Покровский, уличные торговки беспатентные трепетали от дерзких мальчишеских налетов. Это в те дни пела обводненская шпана песню: С Достоевского ухрял И по лавочкам шманал… На Английском у Покровки Стоят бабы, две торговки, И ругают напропад Достоевских всех ребят, С Достоевской подлеца – Ламца-дрица а-ца-ца… Это в те дни школа, сделав, казалось, громадный путь, отступила назад…  ПЕРВЫЙ ВЫПУСК   В ветреную ночь. – Без плацкарты и сна. – В Питере. – Эланлюм докладывает. – У прикрытого абажура. – Остракизм. – Нерадостный выпуск. – Снова колеса тарахтят. Волком выла за окном ветреная ночь, тарахтели на скрепах колеса, слабо над дверью мигала свеча в фонаре. Рядом в соседнем купе – за стеной лишь – кто-то без умолку пел: Выла вьюга, выла, выла, Не было огня-а-а, Когда мать роди-ила Бедново миня… Пел без умолку, долго и нудно; и поздно, лишь когда в Твери стояли – паровоз пить ушел, – смолк: заснул, должно быть… За окном завывала на все голоса ветреная ночь, а в купе храпели – студент с завернутыми в обмотки ногами, дама в потрепанном трауре и уфимский татарин с женой. Храпели все, а татарин вдобавок присвистывал носом и во сне вздыхал. Викниксору спать не хотелось. Днем он немного поспал, а сейчас сидел не двигаясь в углу, в полумраке, и, прикрывшись от фонарных лучей, думал… Мысли ползли неровные, бессвязные, тянулись туда, в ту сторону, куда вертелись колеса вагонов, – к Питеру, к Шкиде. За месяц съезда еще больше полюбил Викниксор Шкиду, понял, что Шкида – его дитя, за которым он хочет и любит ходить. Что-то там? Хорошо ли все, не случилось ли чего? Знает Викниксор, что все может случиться: Шкида – ребенокурод, положиться на него трудно. А сейчас и момент опасный выдался: много «необделанных», новых дефективников пришло перед самым Викниксоровым отъездом… – Что-то там?.. Думал Викни.. А потом задремал. Снились – Минин на Красной площади, «Летопись», Эланлюм, ребята в школьной столовой за чаем, вывеска на Мясницкой – «Главчай», докладчик бритый, с усами вниз, на съезде соцвоса и Шкида опять – Японец с гербом-подсолнухом в руках, Юнком… Потом смешалось все. Вывеска на Мясницкой попала в «Летопись», «Летописью» размахивал бритый докладчик соцвоса, в школьную столовую вошел каменный Минин… Заснул Викни Разбудил студент: – Вставайте, товарищ… П Вставать не хотелось. Зевая, спустил ноги, поднял свалившееся на пол пальто… Когда вышел на площадь, – радость забилась в груди. Теплым, родным показалось все – питерские извозчики, газетчики, носильщики. И даже Александр III с «венцом посмертного бесславья» показался красавцем. Над Петроградом встало утро. Было не жарко. Викниксор хотел сесть в трамвай, но трамвай долго не шел, и он решил идти пешком. Снял пальто и пошел по Лиговке, по Обводному к школе. Пуще прежнего беспокоил вопрос: что-то там? На Обводном, у электрической станции, катали возили по сходням на баржу тачки с углем. Викниксор постоял, посмотрел, как черный уголь, падая в железное брюхо баржи, сверкал хрустальными осколками, посмотрел на воду, блестевшую накипью нефти, потом вспомнил – что-то там? – и зашагал быстрее. Солнце упрямо лезло вверх, было уже жарко, золотая сковородка стояла теперь у Ново-Девичьего монастыря. * * * Эланлюм сидела, Викниксор стоял, хмурился, слушал. В глазах его уже не было улыбки. – Ах, Виктор Николаевич, я из сил выбилась, я ничего не могла сделать, я устала… Викниксор стоял, облокотившись на шифоньерку. Молчал. Слушал. Эланлюм рассказывала: – Этот Долгорукий… Он неисправим, он рецидивист, он страшный… Викниксор молчал. В глазах его улыбка становилась растерянной, грустной, почти отчаянной. Долго потом сидел у себя в кабинете за массивным столом и, прикрыв абажур, думал. «…Долгорукий безнадежен?.. Не может быть, что в пятнадцать лет мальчик безнадежен… Что-то не использовано, какое-то средство забыто…» Открыл ящик стола, вынул папку коричневую с надписью: «Характеристики вков». Отыскал и отложил одну. …Сивер Долгорукий… Воровал в приюте для детей артистов, воровал у товарищей… Детдом .э 18… Воровал… Детскосельская гимназия. Воровал, выгнан… Учился плохо… Институт для дефективных подростков… Воровство, побег… Лавра… А все-таки что-то еще не использовано. Что же?! И вот нашел, вспомнил забытое. Трудовое воспитание! Труд, физический труд… Он в мастерских и цехах фабричных, у домны, у плуга, у трактора «Фордзон». Он – лучший воспитатель на земле, он сможет сделать то, чего не смогли сделать люди с книгами… К нему решил обратиться Викниксор за помощью, когда дело казалось уже безнадежным. В тот же день, усталый, метался он из губоно в земотдел, из земотдела в про Доказывал, убеждал, а убедив, возвращался в Шкиду и, поднимаясь по лестнице, напевал: Путь наш длинен и суров, Много предстоит трудов, Чтобы выйти в люди. За вечерним чаем Викниксор, хмурясь, вошел в столовую. – Здравствуйте. – Здрасти, Виктор Николаевич, – ответили глухим хором. Сидели, ждали. Знали, что Викниксор что-нибудь скажет, а если скажет, то нерадостное что-нибудь. Молчали. Дули в кружки горячего чая, жевали хлеб. Маркс – портрет над столом волынян – впивался взором в мрачные зрачки Федора Достоевского. Ребята смотрели на Викниксора. Викниксор молчал. Пар туманом плыл над столами… Наконец Викниксор сказал: – Сегодня – общее собрание. Кто-то вздохнул, кто-то спросил: – Когда? – Сейчас же… После чая. Кончили чай, отделенные дежурные убрали посуду, смели хлебные крошки с обитых черной клеенкой столов. Викниксор поднялся, постучал пальцем по виску и заговорил, растягивая слова, временами повышая голос, временами опуская его до шепота: – Ребята! Вы знаете, о чем я буду говорить, о чем я должен говорить, но чего не скажу. Вы знаете: за мое отсутствие в школе произошли вещи, никогда раньше не имевшие случая… Все, что случилось, зафиксировано в «Летописи»… Школа превратилась в притон воришек, в сборище опасного в социальном отношении элемента… Это только кажется, но это не так. Я верю, что школа осталась той же, подавляющее большинство вас изменилось к худшему лишь постольку, поскольку отошло от уровня… Но это пустяки. Это можно исправить. Виною всему группа… Викниксор посмотрел в сторону Долгорукого. За Викниксором все взоры обратились в ту же сторону. Гужбан съежился и опустил глаза. – … Группа, – повторил Викниксор, – группа негодяев, рецидивистов, атаманов… Такими я считаю… Все насторожились. Создалась тишина, мрачная, тяжелая тишина. – …Долгорукого, Громоносцева, Бессовестина. Их я считаю в условиях нашей школы неисправимыми. Единственное, что я мог для них придумать, это трудовое воспитание. Они переводятся в Сельскохозяйственный техникум, в Петергофский уезд. Я надеюсь, что там, в мирной обстановке сельского хозяйства, в постоянном физическом труде, они исправятся. Я надеюсь… Слова Викниксора прервали дикие грудные всхлипы, крикливые стоны. Показалось, что ветер завыл в трубе и, хлопая вьюшками, рвется наружу… Это рыдал Цыган. Рыдал, уткнувшись лицом в сложенные руки, дергал плечами. Рыдал первый раз в Шкиде. Потом закричал: – Не хочу! Не хочу в сельский техникум… Учиться хочу… на профессора. На математический факультет хочу. А свиней пасти не желаю… И снова рыдал, дергал плечами… Потом притих. Викниксор подождал немного, прошелся из конца в конец столовой и продолжал: – Громоносцев хочет учиться, но учиться он не может. Человек этот морально слаб. Из него выйдет негодяй, а образованный негодяй во сто раз хуже необразованного. Если труд его исправит, – он сможет вернуться к книгам. Поэтому, повторяю, лучшего выхода я не вижу. Дальше… Остальные должны быть наказаны, и за них мы возьмемся своими силами. Вы должны сами выявить из своей среды воров. Для этой цели мы прибегнем – к остракизму… Загудела столовая, зашумела, как лес осеннею ночью… Кто-то закричал: – Долой! Кто-то зашикал и криком же ответил: – Правильно! Даешь остракизм! Викниксор, любивший оригинальное, залез в глубокую древность, вытащил оттуда остракизм и сказал: «Шкидцы, вот вам мера социальной защиты, вот средство от воров, патент на которое я, к сожалению, взять не могу, так как он уже взят две с половиной тысячи лет тому назад в Афинах…» * * * Дежурный воспитатель Амебка нарезал шестьдесят листков бумаги и роздал их по столам. – Каждый должен написать три фамилии, – сказал Викниксор, – фамилии тех, кого он считает наиболее опасными. Получивший более пяти листков переводится из школы в другое заведение, больше трех – получает пятый разряд и букву «В» (вор), получивший более одного листка переводится разрядом ниже того, в котором находится в настоящий момент. Пишите, но – смотрите, будьте справедливы, не сводите счетов с недругами, не вымещайте злобу на невиновных… Пишите!.. Столовая снова загудела и тотчас же погрузилась в молчание. Медленно заходили карандаши по бумаге, заскрипел графит… Сидели, обдумывали, прятали, прикрывали рукой листки… Написав, каждый сворачивал листок в трубочку и отдавал дежурному. Дежурные относили бумажные «остраконы» к воспитательскому столу и складывали их в припасенный для этой цели ящик. Наконец, когда в ящике скопилось ровно шестьдесят листков, Викниксор встал и заявил: – Приступим к выяснению результатов. Выберите контролеров. Контролерами избрали Курочку, Японца, Кобчика и Мамочку. Японец притащил из класса лист писчей бумаги и чернила и уселся рядом с Викниксором для подсчета голосов. Тогда Викниксор вытащил из ящика первый листок… Снова тишина, жуткая и тяжелая. Викниксор развернул листочек и прочел: – «Громоносцев, Долгорукий, Устинович». Развернул второй листок. – «Долгорукий, Громоносцев, Федулов». Развернул третий. – «Долгорукий, Козлов, Петров». Четвертую записку столовая встретила жутким смехом: – «Боюсь писать – побьют». Около двадцати листков оказались незаполненными, – вероятно, по той же причине. Кончив чтение записок, Викниксор совместно с контролерами занялся подсчетом голосов. Результаты оказались такими: Долгорукий – тридцать шесть, Громоносцев – тридцать, Козлов – двадцать шесть, Устинович – тринадцать, Бессовестин – семь… Старолинский получил три голоса. Купец – два. Янкель и Пантелеев – по одному. Викниксор сообщил: – В сельскохозяйственный техникум переводятся не три человека, а четыре. А именно – Долгорукий, Бессовестин, Громоносцев и Устинович. Козлов, как не подходящий по знаниям к техникуму, переводится на Тарасов или на Мытненку… Козлов заплакал. «Тарасов» и «Мытненка» были распределители, откуда прямая дорога вела в лавру. – Общее собрание закрыто, – объявил Викни Ребята поплелись из столовой. Когда все вышли, за столом остался один Цыган. Он сидел, уткнувшись лицом в сложенные руки, и всхлипывал. * * * Через несколько дней состоялся «первый выпуск». Он прошел без помпы. За обедом Викниксор смягченным тоном сказал напутственную речь выпускникам. Все смирились с перспективой ухода из школы: Долгорукий – по привычке скитаться с места на место, Устинович – по врожденному хладнокровию, а Бессовестин был даже немного рад переводу в Сельскохозяйственный техникум, так как любил крестьянскую жизнь. Лишь один Громоносцев до конца оставался хмур, ни с кем не разговаривал, и часто слышали, как он по ночам плакал… После обеда выпускники, распрощавшись с товарищами и халдеями, отправились на Балтийский вокзал, к пятичасовому поезду на Нарву. Провожали их Янкель, Пантелеев, Японец и Дзе. Шли по Петергофскому, потом свернули на Обводный. Выпускники, одетые в полученное из губоно «выпускное» – суконные пальто, брюки и гимнастерки, – несли на плечах мешки с бельем и прочим небогатым имуществом. Громоносцев, окруженный товарищами по классу, шел позади. – Что, Коля, неохота уходить? – спросил Янкель. Цыган минуту молчал. – Убегу! – воскликнул он вдруг глухим голосом. – Честное слово, убегу… Не могу. – Полно, Цыганок, – ласково проговорил Японец. – Обживешься. Пиши чаще, и мы тебе будем писать. Конечно, уходить не хочется, все-таки три года пробыли вместе, но… Дальше Японец не мог говорить – что-то застряло в горле. Каждый старался утешить Цыгана, как мог. На вокзале выпускников ожидал вернувшийся недавно из отпуска Косталмед. Он усадил их в вагон, вручил билеты и, простившись, ушел в школу. Провожающие до звонка оставались в вагоне с выпускниками. Когда на перроне прозвенел второй звонок, товарищи переобнимались и перецеловались друг с другом. Громоносцев опять заплакал. Заплакали и Японец с Пантелеевым. – Счастливо! – крикнул Янкель, выходя из вагона. – Пишите!.. – Будьте счастливы! – повторили другие. Поезд тронулся. Изгнанники сидели молча. Говорить было не о чем, вспоминать о прошлом было страшно и больно, нового еще не было. В купе было душно, пахло стеариновым нагаром и нафталином. Тарахтели на скрепах колеса, в окне плыли березы, и казалось, что не березы, а люди бежали, молодые резвые девушки в белых кружевных платьях.  РАСКОЛ В ЦЕКА   Киномечты. – Принципиальный вопрос. – Курительный конфликт. – «День». – Быть или не быть. – Раскол в Цека. – Борьба за массы. – Перемирие. Уже час ночи. Утомившиеся за день шкидцы спят крепким и здоровым сном. В спальне тихо. Слышно только ровное дыхание спящих. В раскрытые окна врывается ночной ветерок и освежает комнату. Все спят, только Ленька Пантелеев и Янкель, мечтательно уставившись в окно, шепотом разговаривают. Сламщикам не спится. Их кровати стоят как раз у окна, и прохладный воздух освежает и бодрит разгоряченные тела. – Ну и погодка, – вздыхает Янкель. – Да, погодка что надо, – отвечает Пантелеев. Янкель минуту молчит и чешет голову, потом вдруг неожиданно говорит: – Эх, Ленька! Сказать тебе? Задумал я одну штуку!.. – Какую? – Ты только не смейся, тогда скажу. – Чего же смеяться, – возмущается Пантелеев. – Что же мы – газве не сламщики с тобой? – Правда, – говорит Гришка. – Мы с тобой вроде как братья. – Конечно, бгатья. Ну? – Что ну? – Какую штуку? – Есть у меня, понимаешь, мечта одна, – тихо говорит Янкель, умиленно глядя на кусочек неба, виднеющийся из-за переплета окна. – Хочу я, брат, киноартистом сделаться. Пантелеев вздрагивает и быстро поднимает голову над подушкой. – И ты? – Что и ты? – И ты об этом мечтаешь? – А разве и ты? – изумился Янкель, и Пантелеев смущенно признается: – И я. Только я хочу режиссером быть. Артист из меня не получится. Я в Мензелинске пробовал… Дикция у меня неподходящая. – А у меня какая? Подходящая? – интересуется Гришка, имеющий довольно смутное представление о том, что такое дикция и с чем ее кушают. – У тебя – хорошая, – говорит Пантелеев. – Ты все буквы подряд произносишь. А я картавлю… Даже в темноте видно, как покраснел Ленька. Янкелю делается жалко сламщика. – Ничего, – говорит он, утешая друга, и, помолчав, великодушно добавляет: – Зато я рисовать не могу. Я – дальтоник. Это почище дикции. Пантелеев сражен. Минуту он молчит и соображает, потом спрашивает: – Руки трясутся? – Нет, руки не трясутся, а я в красках плохо разбираюсь. Не отличаю, где красная, где зеленая. А вообще, ты знаешь, это здорово, что у нас одна мечта с тобой. – Еще бы, – соглашается Пантелеев. – Вдвоем легче будет. Ведь я, ты знаешь, давно уже думал: как выйду из Шкиды, – так сразу в Одессу на кинофабрику. Попрошусь хоть в ученики и буду учиться на режиссера. – А меня возьмешь? – Куда? – В Одессу. – Чудила. Я тебя не только в Одессу, я тебя на главную роль возьму. – А какие ты фильмы ставить будешь? – Ну, это мы подумаем еще. Революционные, конечно… – Вроде «Красных дьяволят»? – Хе! Получше еще даже. Янкель уже загорелся. – А ты знаешь, ведь это не так сложно все. Выйдем из Шкиды, получим выпускное и – айда на юг. Эх, даже подумать приятно!.. Солнце… пальмы там всякие… виноград… Черное море… Шиково заживем, Ленька, а? У Янкеля, за всю жизнь не выезжавшего из Питера дальше Лигова и Петергофа, представление о юге самое радужное. Умудренный жизненным опытом Ленька несколько охлаждает его пыл. – А деньги? – спрашивает он, иронически усмехаясь. – Какие деньги? – Как какие? А на что жить будем? Да и на дорогу… Ведь зайцами небось не поедем. – А что? Разве трудно? – Нет, с меня хватит, – говорит мрачным голосом Ленька. Янкель задумывается, сраженный вескими аргументами сламщика. Он пристально смотрит в окно, за которым синеет ночное питерское небо, и вдруг радостно вскрикивает: – Эврика! – Ну? – Деньги надо копить. – Спасибо! Весьма вам благодарен. Очень остроумная идея. – А что? Конечно, остроумная. Начнем копить сейчас же, с этой минуты. Глядишь, к выходу и накопим изрядную сумму. Янкель приподнимается, стаскивает с табуретки свои штаны и деловито роется в карманах. Потом извлекает оттуда две бумажки и показывает сламщику. – Вот. От слов перехожу к делу. Вношу первый вклад. У меня два лимона есть. Если и у тебя есть, – давай в общую кассу. Пантелеев вносит в общую кассу три миллиона. – Начало положено, – торжественно заявляет Янкель, засовывая пять миллионов рублей в обшарпанный спичечный коробок. Для пущей торжественности сламщики закрепляют свой союз крепким рукопожатием. И долго еще шелестят в тишине приглушенные голоса, долго не могут заснуть сламщики и все говорят, строят планы и мечтают. Изредка в их речь врывается лай собаки, свист милиционера или пьяный шальной выкрик забулдыги, которого хмель завел в не известные ему края. * * * Все чаще и чаще замечали шкидцы, как уединяются и шепчутся между собой сламщики Янкель и Пантелеев. Сядут в углу в стороне от всех и долго о чем-то говорят, горячо спорят. Сперва не обращали внимания. Ведь сламщики все-таки, мало ли у людей общих дел. Но дальше стало хуже – парочка совсем одичала, отдалилась от коллектива, и дошло до того, что ни тот ни другой не являлись на заседание Цека. В Цека было всего пять человек, и отсутствие почти половины цекистов, конечно, было замечено. Ребята возмутились и сделали сламщикам выговор, но те и к этому отнеслись совершенно равнодушно. Все больше и больше отходили Янкель и Пантелеев от Юнкома. «Идея» захватила целиком обоих. Уже не раз Япончик напоминал Янкелю: – Пора бы «Юнком» выпускать. Две недели газета не выходит. На собрании взгреют. Но Янкель выслушивал его рассеянно. Говорил, глядя куда-то в сторону: – Ладно, сделаем как-нибудь. Оба сламщика стали необычайно рассеянны и сварливы. Уже давно оба перестали ходить на занятия Юнкома, и по-прежнему их головы были заняты только одним: набрать денег к выходу, уехать на юг, на кинофабрику. Вечерами сидели в уголке и мечтали. А в Юнкоме тем временем росло недовольство, глухое, но грозное. – Что же это? Долго будет так продолжаться? – Работу подрывают. – Недисциплинированные члены! – А еще в Цека забрались! Ячейка волновалась. Однажды на общем собрании юнкомцев обсуждался вопрос о новых членах. Среди вновь вступавших было много недозревших, которым необходимо было присмотреться, прежде чем самим работать в Юнкоме. При обсуждении кандидатур большинство Юнкома высказалось в этом духе. Другая же сторона – Янкель, Пантелеев и примкнувший к ним Джапаридзе – яростно отстаивала противоположную линию. – Вы неправы, товарищи, – горячился Гришка. – Вы неправы. Наша организация сама по себе несовершенна и не узаконена. Мы еще сами незрелые. – Как сказать. Может быть, Черных о себе говорит, – ядовито вставил Японец. – Нет. Я не только о себе говорю, а говорю о всех. Мы незрелы, но все же развиты более остальных, и наша прямая задача – как можно больше вовлекать новых членов, пусть даже малоподготовленных, но желающих работать. И именно здесь, у нас, в организации, они будут шлифоваться. – Кто же их будет отшлифовывать? – пискнул Финкельштейн ехидно. Янкеля передернуло. – Конечно, не Кобчик, социальные взгляды которого в первобытном состоянии, – отпарировал он. – Новых членов будет отшлифовывать среда и общее стремление к одной цели. Пример такой шлифовки у нас уже есть. – Укажи! – крикнул кто-то из сидевших. – И укажу, ~ разгорячился Янкель. Потом он обернулся к Пантелееву: – Ленька, расскажи про Старолинского. Ленька поднялся, шмыгнул носом и проговорил: – Факт. Старолинский отшлифовался. От долгоруковских похождений до Юнкома путь далекий. Однако вы все знаете, что этот путь он прошел хорошо. Взгляните на Старолинского – вот он сидит. Разве можно теперь поверить, что Старолинский тискал кофе? Нельзя. Старолинский сейчас у нас лучший член. О чем же говорить-то? Вид смущенного Старолинского на минуту убедил всех в правоте меньшинства. Однако выступившие вслед за тем Еонин и Пыльников с треском разрушили все доводы Янкеля и Пантелеева. Собрание единодушно постановило: «Прием членов ограничить. Каждый вступающий вновь должен выдержать месяц испытательного срока, затем месяц кандидатуры с рекомендациями трех членов и наконец месяц учебной подготовки». Огорченное провалом меньшинство голосовало против, а потом, взобравшись на подоконник, вытащило из карманов папироски и отказалось принимать дальнейшее участие в собрании. – Это неправильно. Это же обессиливание ячейки, насильственный зажим, – горячился разнервничавшийся Янкель, злобно обкусывая кончик папиросы и сплевывая прямо на улицу. Дзе и Пантелеев поддакивали ему. После этого обсуждался вопрос об Октябрьском спектакле. Когда все высказались, Еонин сделал попытку примирить меньшинство. – Эй вы, на окне! Как ваше мнение о проведении вечера? – Мы воздерживаемся от мнений, – буркнул Пантелеев. – И предпочитаете курить? – Хотя бы так. Японец взволновался, потом притворно равнодушно заявил: – Между прочим, мне кажется, надо обдумать вопрос о курении в Юнкоме. И вообще стоит ли членам нашей организации курить? – Ишь гусь, – злобно хихикнул Янкель. – Сам не куришь, так под нас подкапываешься. Номер не пройдет. Решайте не решайте, а курить будем. – Как решим, – протянул Японец. Дальше Янкель не выдержал и вышел за дверь, за ним последовал и Пантелеев, а Дзе, минуту постояв в нерешительности, погасил о подошву окурок и сел за стол. На повестку дня был поставлен вопрос о курении. Большинством голосов постановили: в помещении Юнкома не курить. * * * – Не курить, значит! Ну что ж, ладно, не будем курить в Юнкоме, – посмеивался Пантелеев, читая протокол собрания, вывешенный на стене. – Это нарочно. В пику нам. Японец свое влияние и силу показать хочет. Предостерегает нас, – бормотал Янкель. Постановление разъярило обоих. Сламщики настолько разгорелись боевым задором, что даже забыли о своей идее. – Надо бороться. Пусть они знают, что и мы имеем право говорить. Мы им покажем, что они неправы, – горячился Янкель. – Правильно, – согласился Пантелеев. – Мы должны говорить. А говорить веско и обдуманно можно только через печатный орган, следовательно… – Ну? – Следовательно… Янкель насторожился. – Ты хочешь сказать: следовательно, нужно издавать орган, через который мы можем говорить с Юнкомом? – Да, друг мой, ты прав, – заключил Пантелеев, снисходительно улыбаясь. Янкель задумался, усиленно почесывая ногтем переносицу, потом попробовал протестовать: – А «Юнком» как? Ведь и «Юнком» я же издаю. Следовательно… – Да, опять следовательно… Следовательно, нужно либо бросить его, либо совместить с новым изданием. Да чего ты беспокоишься? Совместишь. А новый орган нам необходим. – Да, ты прав. Вечером в углу, в стороне от класса, сидели оба и что-то яростно строчили. Никто не обращал внимания на притихших сламщиков, но Японец, хорошо знавший характер обоих, уже забеспокоился, чувствуя, что готовится что-то недоброе. Он несколько раз пытался пронюхать, что замышляют оппозиционеры, но ничего не смог выпытать и стал ждать, предварительно уведомив о готовящемся своих сторонников. – В случае если что особенное, – сразу по коммунистической тактике! С корнем вырвем разлагающий элемент. – Ясно, – пискнул Финкельштейн. – Правильно, – поддакнул Пыльников, а потом, сморщившись, нерешительно добавил: – Только жалко, Еончик, ребята дельные. – Какие бы они ни были, но, если они мешают нам, мы должны их обезвредить, – сурово отрезал Еонин, и его маленькая фигурка дышала такой решимостью, что Пыльников, при всей своей симпатии к парочке бузотеров, не в силах был протестовать. А утром вышла в свет новая газета – «День». В передовице сообщалось о том, что газета выходит не регулярно, а по мере накопления материала, но что линия газеты будет строго выдержана. В газете каждый может выступать с обсуждением и критикой всех школьных мероприятий. «Все могут писать и свободно высказываться на страницах нашей газеты. «День» будет следить за всем и все обсуждать», – громко повествовала передовица, а чуть пониже шла статья, содержание коей всколыхнуло весь Юнком. Статья содержала ряд резких выпадов против руководства Юнкома. Собственно, Юнкому был посвящен весь номер, за небольшим исключением, и даже карикатура высмеивала манию секретаря Юнкома писать протоколы. На рисунке был изображен Саша Пыльников, в одной руке держащий папироску, а в другой кипу протоколов и спрашивающий сам себя: «Что вреднее – курение табака или писание протоколов?» Такой резкий выпад оппозиции возмутил Юнком и особенно Сашу – Бебэ, который чрезвычайно обиделся. Больше всего возмутило ячейку то, что под газетой стояло: «Редактор: Пантелеев, издатель: Черных». Это был открытый вызов. Еще не было случая, чтобы члены Юнкома выступали против своего коллектива, и вдруг такая неожиданность. Решили созвать расширенный пленум. Ввиду важности вопроса пришлось отменить трудовой субботник. Предстояла горячая схватка. – Смотрите, ребята, не сдавай! – волновался Японец, когда собрались все выделенные делегаты. – Мы идем за комсомолом. Мы должны решать по-большевистски. Либо за, либо против – и никаких гвоздей. Уже пленум был в сборе. Собралось семь человек. Не было только Янкеля и Леньки. За ними послали, и минуту спустя оба они, насупившись, вошли в комнату и сели. Япончик открыл заседание и взял слово. – Сегодня, товарищи, мы вынуждены были неожиданно для всех созвать совещание, поводом к которому послужил выход газеты «День» – газеты, которую вдруг, без согласования с нами, начали издавать наши же товарищи из Цека. Газета «День» выпущена с явной целью подорвать авторитет Юнкома. Положение создается очень опасное. Мы будем говорить прямо. «День», если не совсем, то наполовину, может разложить нашу организацию, так как, я еще раз говорю, против Юнкома выступают сами юнкомцы – члены Цека. Мы-то, конечно, знаем, что за члены Цека Черных и Пантелеев, мы-то помним их веселые оргии с Долгоруким, но массы этого не знают, и массы будут им верить, так как печать – самое убедительное средство борьбы, а Янкель и Пантелеев, мы должны признаться, самые талантливые шкидские журналисты. Япончик на минуту остановился, наблюдая за действием своих слов, но тут же увидел безнадежность положения. Лесть его не подействовала. Сламщики, по-видимому, даже и не думали о раскаянии. Оба они сидели и нахально-дерзко оглядывали противников. Тогда Япончик перешел к делу. – Ребята, надо ставить вопрос ребром. Либо Черных и Пантелеев должны будут немедленно прекратить издание своей газеты и выпустить очередной номер «Юнкома», в котором публично признают свои ошибки, либо… – Что – либо? – со зловещим хладнокровием спросил Янкель. – Либо мы будем принуждены обнародовать прошлое членов Цека, снять их с постов и… если не совсем… то хоть на месяц исключать из Юнкома. Мы должны держать твердую дисциплину. – Ну и держите себе, братишки! – истерично выкрикнул Янкель. – «День» мы не прекратим, наоборот, мы его сделаем ежедневным. Прощайте. Дверь хрястнула за сламщиками. И тотчас Юнком поставил вопрос об исключении Янкеля и Пантелеева. Постановление провели и сламщиков исключили. Тут же была выбрана новая редколлегия, которой поручили экстренно выпустить номер «Юнкома» с опровержением. Воробья назначили издателем, Пыльникова – редактором. Едва разошелся пленум и опустел Юнком, новая редколлегия уже взялась готовить номер, и на другой день с грехом пополам «Юнком» вышел. Две недели республика Шкид жила в лихорадке, наблюдая за борьбой двух течений. На стороне Юнкома был завоеванный ранее авторитет, на стороне сламщиков – техника, умелое направление газеты и симпатии тех ребят, которых Японец и его группа не пускали в Юнком. Янкель и Пантелеев после выхода нового «Юнкома» развили бешеные темпы. «День» стал ежедневной газетой, а впоследствии к нему прибавился еще и вечерний выпуск. Новый «Юнком» был слишком медлителен и слаб, чтобы бороться с газетой, вдруг сразу получившей такое распространение и популярность. Дела в ячейке шли все хуже. «День» медленно, но верно вдалбливал шкидцам, что линия Юнкома неправильная, а сам Юнком мог только на митингах парировать удары оппозиции, так как орган их не в силах был поспеть за органом сламщиков. Массы отходили от Юнкома, стали недоверчивы, и только читальня по вечерам помогала Юнкому бороться с Янкелем и Пантелеевым, но и та висела на волоске. Юнкомцам было хорошо известно, что три четверти всех книг в читальне принадлежит оппозиции и что рано или поздно читальню разорят. И это случилось. Раз вечером в Юнком вошли Янкель и Пантелеев. Был самый разгар читального вечера. Десятки шкидцев сидели за столами и рассматривали картинки в журналах и книгах. Янкель остановился у двери, а Пантелеев подошел к Японцу и с изысканной корректностью произнес: – Разрешите взять наши книги? Японец побледнел. Он ждал этого давно, но теперь вдруг струсил. Разгром читальни отнимал последнюю возможность привлечь и удержать массы. Однако надо было отдать. – Берите, – равнодушно бросил он, но Пыльников, стоявший рядом, услышал в голосе Еонина необычайную для него дрожь. – Берите, – повторил Японец. Под хихиканье и насмешки над обанкротившимся руководством сламщики отбирали свои книги, но теперь их уже не интересовало падение и гибель Юнкома и брали они свое только потому, что для пополнения своего «южного фонда» решили загнать книги на барахолке. Воевать сламщикам надоело. Они снова вспомнили свою идею и отвели в газете целую полосу под отдел «Кино», где помещали рецензии о фильмах и портреты известных киноартистов. Юнком получил передышку и стал выправляться.  «ШКИДКИНО»   Микроб немецкого ученого. – Микроб залетает в Шкиду. – Трест «Шкидкино». – Первый сеанс. – Коммерческий расчет. – Печальная ликвидация фирмы. Какой-то ученый, не знаем, в шутку или серьезно, заявил, что им открыт новый микроб, cino, который, попадая в человеческий организм, заставляет человека страдать манией киноактерства. По всей вероятности, вышеописанный микроб кино залетел в Шкиду и забрался в податливые организмы Янкеля и Пантелеева. Мания киношества, прекратившая было свое действие во время разлада в Цека, снова дала себя чувствовать… В один из понедельников два старших класса школы ходили в кинематограф – в «Олимпию», что на Международном проспекте. Смотрели какой-то чепуховый американский боевик с традиционными ковбоями, драками, погонями и поцелуями. Янкель и Пантелеев вернулись из кино возбужденные. – Эх, мать честная, – вздохнул Янкель, – так бы и поскакал через прерию с баден-паулькой на затылке и с маузером в руках. – Да, – ответил Пантелеев, за последнее время переменивший желание стать режиссером на решение сделаться киноартистом. – Да. А я бы сейчас… знаешь… я бы хотел в павильонной ночной съемке пришивать из-за угла какогонибудь маркиза. – Очень уж мы долго идею свою осуществить не можем, – снова вздохнул Черных, – да и забыли о ней. – Эх, Одесса-мама… А знаешь что? Не лучше ли нам в Баку поехать? Там Перестиани… – Нет, он не в Баку. Он в Тифлисе. Впрочем, съездим и в Баку. И в Тифлис смотаемся. Погоди, вот скопим два червонца… – А сейчас что? Не могу я, Янкель, ждать… Честное слово. – Дурак. Нервный какой! Что же делать – без гамзы ведь далеко не уедешь. Здесь нам, что ли, фильмы ставить? Ленька Пантелеев вдруг просиял. – Идея! – вскричал он. – Почему бы нам не устроить свое кино?! – Ты что, с ума сошел? – сочувственно полюбопытствовал Янкель. – Нисколько. И тебе не советую с ума сходить, а лучше послушай… – Слушаю, – сказал Янкель.

The script ran 0.002 seconds.