1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Дверь отворилась, и рядовой эсэсовец ввел высокого, загорелого мужчину в наручниках. Мужчина изо всех сил старался показать, что он нисколько не трусит. Он стоял у двери со связанными за спиной руками, и напрягая мускулы лица, пытался изобразить презрительную улыбку.
Лейтенант мило улыбнулся ему.
– Итак, – произнес он на плохом французском языке, – не будем тратить ваше время, месье. – Он повернулся к Христиану и спросил: – Это не один из тех людей, унтер-офицер?
Христиан уставился на француза. Тот глубоко вздохнул и в свою очередь уставился на Христиана. На его лице отразилось немое изумление и с трудом сдерживаемая ненависть. Христиан чувствовал, как в нем закипает гнев. В этом лице, тупом и вместе с тем отважном, как в зеркале, отражалась вся хитрость, злоба и упорство французов: насмешливое молчание, когда приходится ехать с ними в общем купе; иронический, едва сдерживаемый смех, когда вы выходите из кафе, где двое-трое французов где-нибудь в уголке потягивают вино; цифра 1918, нагло выведенная на церковной стене в первую же ночь после вступления в Париж… Француз хмуро посмотрел на Христиана, но даже в его кислой гримасе чувствовался беззвучный смех, таившийся в уголках рта. «С каким удовольствием, – подумал Христиан, – двинул бы я прикладом по этим гнилым, желтым зубам». – Он вспомнил о Бэре, таком разумном и порядочном, который собирался работать с такими вот людьми. И вот Бэр мертв, а этот человек все еще продолжает жить; он скалит зубы и торжествует.
– Да, – твердо сказал Христиан. – Это он.
– Что?! – воскликнул остолбеневший француз. – Что такое? Он сошел с ума.
С неожиданной для его довольно тучной и рыхлой комплекции быстротой лейтенант прыгнул вперед и ударил француза кулаком в зубы.
– Мой дорогой друг, – сказал он, – ты будешь говорить только тогда, когда тебя спросят. – Он стоял перед совсем обалдевшим французом, который, шевеля губами, старался слизнуть капельки крови, сочившейся из разбитого рта. – Итак, – сказал лейтенант по-французски, – установлено, что вчера во второй половине дня на берегу моря, в шести километрах от этой деревни, ты перерезал горло немецкому солдату.
– Позвольте, – начал было ошеломленный француз.
– Нам остается теперь услышать от тебя одну единственную деталь… – Тут лейтенант сделал паузу. – Имя человека, который был вместе с тобой.
– Позвольте, – возразил француз. – Я могу доказать, что после обеда я вообще не отлучался из деревни.
– Ода, – любезно согласился лейтенант, – ты можешь доказать все, что угодно, и собрать сотню подписей в течение одного часа, но нас это не интересует.
– Прошу вас…
– Нас интересует только одно, – сказал лейтенант. – Имя человека, который был вместе с тобой, когда ты слез с велосипеда, чтобы убить беспомощного немецкого солдата.
– Позвольте, – убеждал француз, – у меня нет никакого велосипеда.
Лейтенант кивнул эсэсовцу. Солдат не очень крепко привязал француза к одному из стульев.
– Мы действуем очень просто, – сказал лейтенант. – Я обещал унтер-офицеру, что он вернется в свою роту к обеду, и я намерен сдержать свое слово. Могу лишь пообещать тебе, что если ты сейчас же не ответишь, то скоро пожалеешь об этом. Итак…
– У меня даже нет велосипеда, – невнятно пробормотал француз.
Лейтенант подошел к письменному столу и выдвинул один из ящиков. Достав оттуда клещи, он пощелкал ими, медленно направился к французу и стал у него за спиной. Он быстро наклонился и схватил своей рукой правую руку француза. Затем очень ловко и небрежно, резким профессиональным движением он вырвал ноготь из большого пальца человека.
Раздался крик, какого Христиан не слыхал никогда в жизни.
– Как я тебе говорил, – сказал лейтенант, стоя за спиной француза, – я действую очень просто. Нам предстоит вести долгую войну, и я не склонен зря тратить время.
– Послушайте… – простонал француз.
Лейтенант снова нагнулся над ним, и снова раздался крик. На лице лейтенанта было спокойное, почти скучающее выражение, как будто он стоял у машины на фабрике кожаных изделий в своем Регенсбурге.
Француз упал вперед на веревки, которыми он был привязан к стулу, однако сознания не потерял.
– Это самая обычная процедура, мой друг. – Лейтенант вышел из-за спинки стула и остановился перед французом. – Это я сделал лишь затем, чтобы ты убедился, как серьезно мы смотрим на это дело. Ну, а теперь будь настолько любезен и назови мне имя своего друга.
– Я не знаю, я не знаю, – простонал француз. По его лицу градом катился пот, и оно не выражало ничего, кроме боли.
Наблюдая все это, Христиан чувствовал легкую слабость и головокружение, а крики казались совершенно невыносимыми в этой небольшой пустой комнате с карикатурой голого, похожего на свинью Уинстона Черчилля на стене.
– Я сейчас сделаю с тобой такое, чего ты и представить себе не можешь, – говорил лейтенант, повысив голос, словно муки воздвигли в сознании француза глухую стену, через которую с трудом проникали звуки. – Я говорил тебе, что я прямой человек, и я докажу тебе это. У меня не хватает терпения для долгих допросов. Я перехожу от одной меры к другой очень быстро. Можешь мне не верить, как я уже сказал, но, если ты не назовешь имя человека, который был с тобой, я вырву у тебя правый глаз. Сейчас же, мой друг, сию же минуту, в этой самой комнате, своими собственными руками.
Француз инстинктивно закрыл глаза, и из его потрескавшихся губ вырвался низкий глубокий вздох.
– Нет, – прошептал он. – Это ужасная ошибка. Я не знаю. – Затем, с логикой помешанного, он снова повторил: – У меня даже нет велосипеда.
– Унтер-офицер, – обратился лейтенант к Христиану, – вам нет необходимости здесь оставаться.
– Благодарю вас, лейтенант, – отозвался Христиан. Голос его дрожал. Он вышел в коридор, тщательно закрыл за собой дверь и прислонился к стене. У двери с безразличным видом стоял эсэсовец с винтовкой в руке.
Через тридцать секунд раздался крик, от которого у Христиана сжалось горло; этот крик, казалось, проникал в самые легкие. Он закрыл глаза и прижался затылком к стене.
Он знал, что подобные вещи бывают, но ему казалось невозможным, чтобы это могло случиться здесь, в солнечный день, в невзрачной пыльной комнате, в захудалой деревушке, прямо напротив бакалейной лавочки, в окнах которой висели связки сосисок, в комнате, где висит карикатура жирного человека с румяными голыми ягодицами…
Через некоторое время дверь отворилась, и на пороге появился лейтенант. Он улыбался.
– Подействовало, – сказал он. – Прямой путь – наилучший путь. Подожди здесь, – сказал он Христиану. – Я скоро вернусь. – С этими словами он исчез за дверью другой комнаты.
Христиан и солдат стояли, прислонившись к стене. Солдат закурил сигарету, не угостив Христиана. Он курил с закрытыми глазами, как будто пытался уснуть стоя, прислонившись к потрескавшейся каменной стене старой ратуши. Христиан увидел, как из комнаты, в которую вошел лейтенант, вышли два солдата и пошли по улице. Из-за двери, у которой он стоял, Христиан услышал то усиливающийся, то ослабевающий рыдающий шепот, словно кто-то молился без слов.
Пять минут спустя солдаты вернулись, ведя круглого лысого человека небольшого роста, без шляпы, с испуганными, бегающими из стороны в сторону глазами. Солдаты, держа его за локти, ввели в комнату, где ожидал лейтенант. Вскоре один из солдат вышел в коридор.
– Он просит вас войти, – сказал солдат Христиану.
Христиан медленно направился по коридору в другую комнату. Маленький толстый француз сидел на полу и плакал, обхватив голову руками. Вокруг него стояла темная лужа, свидетельствующая о том, что в минуту испытания мочевой пузырь подвел его. Лейтенант сидел за письменным столом и печатал на машинке письмо. В комнате, кроме лейтенанта, находился писарь, составлявший ведомость на выдачу денежного содержания, и еще один солдат, стоявший у окна и беспечно наблюдавший за молодой матерью, которая вела белокурого малыша в бакалейную лавочку.
Лейтенант взглянул на вошедшего Христиана и кивнул в сторону сидевшего на полу француза.
– Это второй? – спросил он.
Христиан посмотрел на француза, сидевшего посередине лужи на пыльном деревянном полу.
– Да, – подтвердил он.
– Уведите его, – приказал лейтенант.
Солдат отошел от окна и направился в сторону француза, который изумленно глядел на Христиана.
– Я никогда не видел его, – воскликнул француз, когда солдат схватил его за шиворот и медленно поставил на ноги. – Бог мне судья, я никогда в жизни не видел этого человека…
Солдат выволок его из комнаты.
– Итак, – сказал лейтенант, весело улыбаясь, – с этим покончено. Сейчас… через полчаса бумаги будут направлены полковнику, и я умываю руки. А теперь… хочешь вернуться в свою роту немедленно или переночуешь здесь? У нас хорошая унтер-офицерская столовая, а завтра можешь посмотреть казнь. Она состоится в шесть часов утра. Решай сам.
– Я бы хотел остаться, – сказал Христиан.
– Прекрасно, – согласился лейтенант. – Унтер-офицер Дехер находится в соседней комнате. Пойди к нему и скажи, что я приказал тебя устроить. Придешь сюда в пять сорок пять завтра утром. – Он вернулся к своему письму, и Христиан вышел из комнаты.
Казнь происходила в подвале здания ратуши. Это было длинное сырое помещение, освещенное двумя яркими электрическими лампочками без абажуров. У одной из стен в земляной пол были вбиты два столба. Позади столбов стояли два низких гроба, сколоченных из некрашеных досок, которые тускло поблескивали в свете электрических лампочек. Этот подвал служил также тюрьмой, и на сырых стенах мелом и углем были написаны последние слова обреченных, обращенные к миру живых.
«Бога нет», – прочитал Христиан, стоявший позади шести солдат, которые должны были привести приговор в исполнение… – «Merde, Merde, Merde»…[80] «Меня зовут Жак. Моего отца зовут Рауль. Мою мать зовут Кларисса. Мою сестру зовут Симона. Моего дядю зовут Этьен. Моего сына зовут…» Этому человеку не удалось закончить перечень.
Ввели обоих осужденных. Они двигались так, как будто их ноги давно уже отвыкли от ходьбы: каждого из них тащили два солдата. Увидев столбы, маленький француз тихо заскулил, но человек с одним глазом, хотя он с трудом передвигал ноги, попытался придать своему лицу выражение презрения, и, как заметил Христиан, это ему почти удалось. Солдаты быстро привязали его к столбу.
Унтер-офицер, командовавший отделением, подал первую команду. Его голос прозвучал как-то странно, слишком парадно и слишком официально для такого невзрачного подвала.
– Никогда, – закричал одноглазый, – вы никогда…
Залп не дал ему закончить фразу. Пули перерезали веревки, которыми был привязан низенький француз, и он повалился вперед. Унтер-офицер быстро подбежал к ним и нанес coup de grace[81], выстрелив в голову сначала одному, потом другому. Пороховой дым на время затмил запах сырости и разложения, господствовавший в подвале.
Лейтенант кивнул Христиану, и тот последовал за ним наверх и затем на улицу, затянутую серой утренней дымкой. У него все еще звенело в ушах от выстрелов.
Лейтенант слабо улыбнулся.
– Ну, как тебе все это понравилось? – спросил он.
– Ничего, – спокойно ответил Христиан. – Не могу пожаловаться.
– Отлично! – воскликнул лейтенант. – Ты уже завтракал?
– Нет.
– Пойдем со мной. Меня уже ждет завтрак. Это совсем близко, всего несколько шагов отсюда.
Они зашагали рядом, и звуки их шагов тонули в жемчужном тумане, надвигавшемся с моря.
– Первый, – заметил лейтенант, – тот, что с одним глазом, терпеть не мог немецкую армию, правда?
– Да, господин лейтенант.
– Очень хорошо, что мы от него избавились.
– Да, господин лейтенант.
Лейтенант остановился и, улыбаясь, посмотрел на Христиана.
– А ведь это были совсем не те люди, да?
Христиан заколебался, но лишь на секунду.
– Откровенно говоря, – признался он, – я не уверен.
Лейтенант улыбнулся еще шире.
– Ты умный парень, – весело сказал он. – От этого дело не меняется. Мы доказали им, что шутить не любим. – Он похлопал Христиана по плечу. – Иди на кухню и скажи Рене, что я велел тебя хорошенько накормить; пусть подаст тот же завтрак, что и мне. Ты сумеешь объясниться с ней по-французски?
– Да, господин лейтенант.
– Очень хорошо. – Лейтенант еще раз похлопал Христиана по плечу и вошел через большую массивную дверь в серый дом с горшочками цветущей герани на окнах и в палисаднике. Христиан направился в дом через заднюю дверь. Ему подали обильный завтрак: яичницу с колбасой и кофе с настоящими сливками.
26
Дым от горящих сбитых планеров заволакивал сырое предрассветное небо с востока. Повсюду слышалась ружейная стрельба. Над головой проносились все новые и новые самолеты и планеры, и каждый стрелял по ним, из чего только мог: из зениток, пулеметов, винтовок… Христиан запомнил, как капитан Пеншвиц, стоя на заборе, стрелял из пистолета по планеру, который упал, зацепившись за верхушку тополя, прямо перед позициями роты. Планер загорелся, находившиеся в нем солдаты, охваченные пламенем, с криками прыгали через парусиновые стенки фюзеляжа на землю.
Вокруг царила неразбериха, все стреляли куда попало. Это длилось уже четыре часа. Пеншвиц в панике повел роту по дороге в сторону моря; пройдя три километра, они были обстреляны. Потеряв восемь человек, он повернул назад. На обратном пути в темноте рота потеряла еще нескольких солдат, многие разбрелись по крестьянским домам. Позже, около семи часов утра, сам Пеншвиц был убит перепуганным часовым зенитной батареи. Рота продолжала таять на глазах, и, когда во время минутного затишья, укрывшись за стеной огромного старинного нормандского каменного сарая, среди стада жирных черно-белых коров, подозрительно уставившихся на солдат, Христиан сосчитал оставшихся, то оказалось всего двенадцать солдат и ни одного офицера.
«Здорово, – мрачно размышлял Христиан, глядя на людей. – Пять часов войны, и роты как не бывало. Если то же самое творится и в других частях, то война закончится к обеду».
Однако, судя по доносившимся звукам боя, другие части были в лучшем положении. Слышалась равномерная и как будто организованная ружейно-пулеметная стрельба, глухо рокотала артиллерия.
Христиан задумчиво посмотрел на уцелевших солдат роты. Он понимал, что они почти ни на что не годны. Один из солдат начал рыть для себя окоп, другие последовали его примеру. Они лихорадочно копали мягкую землю у стены сарая, пятеро или шестеро уже окопались по пояс, и вокруг окопов выросли холмики жирной темно-коричневой глины.
«Какой от них толк? – подумал Христиан. – Никакого».
За время войны ему приходилось видеть столько охваченных паникой людей, что у него не оставалось никаких иллюзий в отношении этих солдат. По сравнению с ними Геймс, Рихтер и Ден там, в Италии, были героями первой величины. Сначала у него мелькнула мысль ускользнуть одному, найти какую-нибудь роту, которая еще продолжает сражаться, и присоединиться к ней, предоставив этих скотов их собственной судьбе. Но потом он передумал. «Я еще заставлю их воевать, – решил он про себя, – даже если мне придется вести их через поле под дулом пулемета».
Он подошел к ближайшему солдату. Солдат, нагнувшись, возился с корнем, на который он наткнулся на полуметровой глубине. Христиан дал ему сильного пинка, так что солдат ничком упал в навоз.
– Вылезайте из своих нор! – закричал Христиан. – Вы что, собираетесь лежать здесь, пока не придут американцы и не расправятся с вами, как им заблагорассудится? А ну, вылезай! – Он пнул ногой в ребра следующего солдата, который продолжал копать и, казалось, даже не слышал Христиана; он выкопал самый глубокий окоп. Солдат вздохнул и вылез из окопа. Он даже не взглянул на Христиана.
– Пойдешь со мной! – приказал ему Христиан. – Остальным оставаться здесь! Поешьте чего-нибудь. Другого случая поесть теперь долго не будет. Я скоро вернусь.
Он толкнул в плечо солдата, которому перед тем дал пинка, и направился к дому мимо молчаливых бледных солдат и подозрительно косивших глазом коров.
Задняя дверь дома была заперта. Христиан начал громко колотить в нее прикладом. Солдат, фамилия которого, как наконец вспомнил Христиан, была Бушфельдер, вздрогнул от этого стука. «На что он годен? – подумал Христиан, взглянув на него. – Абсолютно ни на что».
Христиан снова застучал в дверь, и на этот раз послышался звук открываемого запора. Наконец дверь отворилась, и на пороге появилась маленькая толстая старушка в вылинявшем зеленом фартуке. У нее совсем не было зубов, и она все время шевелила сухими сморщенными губами.
– Мы не виноваты… – начала было женщина.
Христиан прошел мимо нее на кухню, Бушфельдер последовал за ним и встал, прислонившись к печке и держа винтовку наготове. Это был огромного роста и могучего телосложения детина, и казалось, он заполнил собой всю кухню.
Христиан осмотрелся. Кухня почернела от дыма и времени. По холодной печке ползли два больших черных таракана. На подоконнике, завернутое в капустные листья, лежало масло, а на столе – большая буханка хлеба.
– Возьми масло и хлеб, – сказал Христиан Бушфельдеру. Затем он по-французски обратился к женщине: – Мамаша, тащи все спиртное, какое есть в доме: вино, кальвадос, выжимки – все, что есть. А если попытаешься утаить хотя бы каплю, мы сожжем дом и зарежем всех твоих коров.
Старуха молча смотрела, как Бушфельдер забирает масло, губы ее дрожали от негодования. Однако, когда Христиан обратился к ней, она заговорила.
– Это варварство, – сказала она. – Я сообщу о вас коменданту. Он хорошо знает нашу семью, моя дочь работает в его доме…
– Все спиртное, мамаша, – грубо повторил Христиан. – И быстро!
Он угрожающе помахал автоматом.
Женщина пошла в угол кухни и подняла дверцу подполья.
– Алуа! – закричала она вниз, и ее голос эхом разнесся по всему подполью. – Пришли солдаты. Они требуют кальвадос. Принеси его сюда. Неси все, иначе они убьют коров.
Христиан усмехнулся. Он посмотрел в окно. Солдаты все еще были на месте. К ним прибавились двое чужих, без оружия. Они быстро говорили, энергично жестикулируя, и все солдаты собрались вокруг них.
На лестнице, ведущей в погреб, послышались шаги, и в кухне появился Алуа, неся в руках большую бутыль. Ему было за шестьдесят, и годы тяжелого труда нормандского фермера наложили отпечаток на его морщинистое лицо. Большие, узловатые, коричневые руки, сжимавшие бутыль, дрожали.
– Вот, – сказал он. – Это мое лучшее яблочное вино. Я вам ни в чем не отказываю.
– Очень хорошо, – сказал Христиан, забирая вино. – Спасибо.
– Он благодарит нас, – с горечью сказала старуха, – но ни слова не говорит о плате.
– Пошлите счет, – осклабился Христиан, забавляясь сценой, – вашему другу, коменданту. Идем, – подтолкнул он Бушфельдера.
Бушфельдер вышел. На улице была слышна ожесточенная стрельба, на этот раз значительно ближе; над самой головой с вибрирующим ревом проносились самолеты.
– Что это? – выглянув из-за двери, встревоженно спросил Алуа. – Вторжение?
– Нет, – ответил Христиан. – Это маневры.
– Что же теперь станет с нашими коровами? – крикнул вслед ему Алуа.
Христиан ничего не ответил старику. Он подошел к стене сарая и поставил бутыль на землю.
– Вот, принес, – сказал он солдатам, – подходите и пейте. Пейте сейчас, кто сколько может, и налейте по одной фляге на двоих. Через десять минут мы должны быть готовы отправиться на соединение с полком, – сказал он улыбаясь, однако никто не улыбнулся в ответ. Тем не менее один за другим они подходили к бутыли, пили и наполняли фляги.
– Не стесняйтесь, – сказал им Христиан. – Это за родину.
Двое приблудившихся солдат подошли последними. Они жадно начали пить. Их глаза налились кровью и беспокойно бегали по сторонам, вино стекало по подбородку.
– Что с вами случилось? – спросил Христиан, когда они поставили бутыль на землю.
Солдаты переглянулись, но продолжали молчать.
– Они находились в двух километрах отсюда, – ответил за них солдат по фамилии Штаух, стоявший рядом с Христианом. Он жадно кусал от большого куска масла, которое держал в одной руке, запивая его вином из фляги. – Их батальон был застигнут врасплох, и только им двоим удалось спастись. На них напали американские парашютисты. Они не берут пленных и убивают всех подряд, и все они пьяные. У них танки и тяжелая артиллерия… – визгливым, неровным голосом продолжал Штаух, жуя масло и запивая его вином. – Их тысячи. Отсюда до самого побережья все забито войсками. Никакого организованного сопротивления нет.
Двое спасшихся в знак согласия энергично кивали головами, а их глаза беспокойно перебегали от Христиана к Штауху.
– Они говорят, что мы отрезаны, – продолжал Штаух. – Связной, прорвавшийся из штаба дивизии, сказал, что там никого не осталось. Американцы застрелили генерала и закололи ножами двух полковников…
– Заткнись! – крикнул Христиан Штауху. Он повернулся в сторону двух беглецов. – Убирайтесь отсюда! – закричал он на них.
– Куда же мы пойдем?.. – взмолился один из них. – Везде парашютисты…
– Убирайтесь отсюда! – еще громче крикнул Христиан, проклиная судьбу, которая послала на его голову этих двух солдат и позволила им пять минут болтать с его людьми.
– Если я увижу вас здесь через минуту, я прикажу своим солдатам пристрелить вас. И если вы еще когда-либо попадетесь мне на глаза, я предам вас военному суду, и вас расстреляют за дезертирство.
– Господин унтер-офицер, пожалуйста…
– Даю вам одну минуту, – повторил Христиан.
Двое солдат дико оглянулись вокруг, повернулись и затрусили прочь. Затем их охватил панический страх, и они побежали что есть силы, пока не скрылись за изгородью соседнего крестьянского поля.
Христиан сделал несколько больших глотков из бутыли. Вино было неразбавленное, очень крепкое и страшно обжигало горло. Но уже через минуту он почувствовал себя уверенным и сильным. Прищурив глаза и глядя на своих солдат оценивающим взглядом, он думал: «Я заставлю вас, негодяев, сражаться за целую роту отборных гвардейцев».
– Приложитесь еще разок к флягам!.. – закричал он. – Приложитесь еще разок перед выступлением!..
Все солдаты сделали еще по нескольку глотков. Потом они двинулись гуськом с Христианом во главе по дну канавы вдоль плотной изгороди, разделявшей крестьянские поля, навстречу звукам стрельбы, доносившимся с востока. Первые десять минут они шли быстро, делая небольшие остановки, лишь когда подходили к границе поля или когда их путь пересекала одна из узких, обнесенных изгородью дорожек. В таких случаях Христиан или один из солдат выглядывал из-за изгороди, убеждался, что путь впереди свободен, и затем звал остальных. Солдаты вели себя хорошо. Кальвадос, с мрачным удовлетворением заметил Христиан, пока что делал свое дело. Солдаты были бдительны, подтянуты, не поддавались панике; усталость как рукой сняло. Они быстро реагировали на слова команды, действовали четко и смело и не стреляли без толку, даже тогда, когда над их головами свистели пулеметные очереди.
«Только бы мне удалось за час добраться с ними до штаба полка, – размышлял Христиан, – если, разумеется, штаб полка еще существует, и включить их в какую-нибудь организованную группу под командой офицера, имеющую определенную задачу, тогда они еще могли бы оправдать свой хлеб».
Но вскоре они попали в беду. По ним внезапно открыл огонь пулемет, укрытый в канаве за плотной изгородью в конце поля. Пока добрались до укрытия, двоих ранило. Одному из них, небольшого роста пожилому солдату с печальным взглядом, пулеметной очередью так разворотило челюсть, что вся нижняя часть его лица превратилась в сплошную кровавую массу; солдат громко стонал, делая отчаянные усилия, чтобы не захлебнуться в собственной крови. Христиан сделал ему перевязку, однако кровь из раны продолжала хлестать так, что ему едва ли можно было помочь.
– Оставайтесь здесь, – приказал Христиан двум раненым. – Вы здесь хорошо укрыты. Как только доберемся до полка, мы придем за вами. – Он заставил свой голос звучать резко и уверенно, хотя и был убежден, что больше не увидит ни одного из них живым.
Солдат с разбитой челюстью через пропитанную кровью повязку издавал какие-то умоляющие звуки, однако Христиан оставил его мольбу без внимания. Он подал знак остальным двигаться дальше, но никто не пошевелился.
– Давай, давай, – скомандовал Христиан. – Чем быстрее будете двигаться, тем больше шансов на то, что вы отсюда выберетесь. Если же будете стоять на месте, то заработаете…
– Послушайте, унтер-офицер, – сказал Штаух, сгорбившийся в поросшей травой канаве, – какой смысл обманывать себя? Мы отрезаны, и у нас нет ни малейшей надежды. Вокруг нас, черт побери, целая американская дивизия, и мы находимся как раз в ее центре. Кроме того, эти двое умрут, если им не будет быстро оказана помощь. Я готов перебраться через изгородь с белым флагом на винтовке и договориться о сдаче в плен… – Он остановился на полуслове, стараясь не смотреть на Христиана.
Христиан обвел взглядом других солдат. Их бледные, изнуренные лица, выглядывающие из канавы, красноречиво говорили о том, что временный подъем духа, почерпнутый из бутыли, испарился окончательно и бесповоротно.
– Первого, кто осмелится перебраться через изгородь, я пристрелю своими руками, – тихо проговорил он. – Будут еще какие-нибудь предложения?
Все молчали.
– Мы должны разыскать полк, – сказал Христиан. – Штаух, ты пойдешь в голове. Я пойду замыкающим и буду следить за каждым из вас. Двигайтесь по канавам, по эту сторону изгороди. Пригибайтесь ниже и передвигайтесь быстро. Ну ладно, пошли.
Христиан, держа свой шмайсер у бедра, следил, как десять человек, один за другим, поползли по канаве. Солдат, раненный в челюсть, все еще продолжал издавать булькающие, жалобные звуки, когда христиан проходил мимо него, но они становились все слабее и раздавались уже не так регулярно.
Раза два они останавливались и наблюдали, как немецкие танки с грохотом, очертя голову, несутся по дороге к побережью, и это действовало ободряюще; Один раз они видели джип с сидевшими в нем тремя американцами, буксовавший около крестьянского дома. Христиан почувствовал, как шедших впереди него людей охватило жгучее желание побежать вперед, броситься на землю, заплакать, умереть и покончить, наконец, со всем этим ужасом. Они прошли мимо двух убитых коров с развороченными животами, лежавших, задрав вверх ноги, в углу поля; видели лошадь с ошалелыми глазами, бешено промчавшуюся по дороге. Лошадь вдруг остановилась, повернула и так же бешено понеслась назад, мягко цокая копытами по мокрой глине. Повсюду, беспорядочно разбросанные небрежной рукой смерти, валялись трупы немцев и американцев, и было невозможно определить по их позам и по положению их оружия, где проходила оборона и как протекал бой. Иногда над головой с пронзительным свистом проносились снаряды. На одном поле, вытянувшись в почти геометрически правильную линию, лежали трупы пяти американских парашютистов, парашюты которых так и не раскрылись. Сила удара была такова, что их ноги ушли в землю, ремни полопались, и все снаряжение в беспорядке валялось вокруг, словно какая-то пьяная команда подготовила его к осмотру.
Потом в конце канавы, в тридцати метрах впереди. Христиан увидел Штауха, осторожно махавшего рукой. Христиан пригибаясь побежал вперед мимо остальных солдат. Он добежал до конца канавы и взглянул через узкую щель в изгороди. В каких-нибудь двадцати метрах от изгороди на открытом месте стояли два американских парашютиста, пытавшиеся освободить третьего, беспомощно повисшего на дереве в двух метрах от земли. Христиан дал две короткие очереди, и американцы, стоявшие на земле, сразу же упали. Один из них зашевелился и попытался было приподняться на локте. Христиан выстрелил снова, солдат упал навзничь и больше уже не двигался.
Солдат, висевший на дереве, яростно задергал стропы парашюта, однако никак не мог освободиться. Христиан слышал, как скорчившийся позади Штаух, шумно облизывает губы. Христиан сделал троим шедшим впереди солдатам знак следовать за ним, и они вчетвером осторожно подошли к парашютисту, висевшему на дереве над своими убитыми товарищами.
– Как тебе нравится Франция, Сэмми? – осклабился Христиан.
– Пошел ты к… – выругался в ответ парашютист. У него было суровое лицо атлета, со сломанным носом и холодными, колючими глазами. Он перестал возиться со стропами и теперь висел не шевелясь, уставившись на Христиана. – Вот что я вам скажу, фрицы, – сказал американец, – снимите-ка меня отсюда, и я приму от вас капитуляцию.
Христиан улыбнулся ему. «Эх, было бы у меня сейчас несколько вот таких парней, – подумал он, – вместо этих слизняков…»
Он выстрелил в парашютиста.
Христиан похлопал убитого по ноге, сам не понимая, что должен выражать этот жест: то ли сожаление, то ли восхищение, то ли насмешку. Потом он пошел назад к остальным. «Да, – размышлял Христиан, – если они все такие, как этот, то наши дела не блестящи».
Около десяти часов утра они встретили полковника, который пробирался на восток с остатками штаба полка. До полудня им дважды пришлось принимать бой, но полковник знал свое дело, все они держались вместе и продолжали продвигаться вперед. Солдаты из группы Христиана сражались не хуже и не лучше других солдат, находившихся под командой полковника. К вечеру четверо из них были убиты. Что касается Штауха, то он сам прострелил себе голову после того, как пулеметная очередь раздробила ему ногу и ему сказали, что придется его оставить. Но они дрались неплохо, и никто не сделал даже попытки сдаться, хотя возможностей для этого в тот день было достаточно.
27
– Там, в Талсе, когда я учился в средней школе, – говорил Фансток, лениво стуча молотком, – меня называли «студентом». С тринадцати лет меня больше всего интересовали девчонки. Если бы я мог подыскать себе здесь в городе английскую девку, я ничего не имел бы против этого места.
Он рассеянно выбил молотком гвоздь из старой доски, бросил его в стоявшую рядом жестянку и сплюнул, выпустив сквозь зубы длинную струю темного табачного сока. Казалось, рот его постоянно набит табаком.
Майкл вытащил из заднего кармана рабочих брюк поллитровую бутылку джина, сделал большой глоток и снова засунул ее в карман, не предложив Фанстоку выпить; Фансток, напивавшийся каждый субботний вечер, никогда не пил среди недели до отбоя, а сейчас было только десять часов утра. Да и, кроме того, Майкл устал от Фанстока. Вот уже более двух месяцев они служили в одной роте в центре подготовки пополнений. Один день они трудились над кучей старых досок, вытаскивая и выпрямляя гвозди, а следующий день работали на кухне. Сержант – заведующий кухней невзлюбил их обоих и последние пятнадцать раз поручал им самую грязную работу: скрести огромные сальные котлы и чистить печи.
Насколько Майкл понимал, им обоим, ему и Фанстоку, который по своей глупости не был способен ни на что другое, предстояло провести остаток войны, а может быть, и остаток своей жизни, чередуя вытаскивание гвоздей с работой на кухне. Когда Майкл утвердился в этом мнении, он подумал было о побеге, но потом нашел утешение в джине. Это было очень опасно, потому что в лагере была дисциплина, как в колонии для уголовных преступников, и солдат то и дело приговаривали к долгим годам тюремного заключения за меньшие проступки, чем пьянство, при исполнении служебных обязанностей. Однако постоянный поток винных паров, отупляющий и иссушающий мозг, позволял Майклу продолжать существование, и он охотно шел на риск.
Вскоре после того, как его поставили на эту работу, он написал подполковнику Пейвону, прося о переводе, однако не получил никакого ответа. А теперь Майкл все время чувствовал себя слишком усталым, чтобы дать себе труд написать еще раз или же попытаться сбежать отсюда каким-либо другим путем.
– Лучшее время за всю мою службу, – тянул Фансток, – было в Джефферсонских казармах в Сент-Луисе. Там в баре я приглядел трех сестер. Они работали на пивоваренном заводе в городе в разные смены. Этакие простушки с Озарского плоскогорья. Они не могли скопить себе даже на пару чулок, пока не проработали целых три месяца на этом заводе. До чего же было жалко, когда я получил приказ отправиться за океан.
– Послушай-ка, – сказал Майкл, медленно ударяя по гвоздю, – не можешь ли ты говорить о чем-нибудь другом?
– Да я просто стараюсь убить время, – обиделся Фансток.
– Придумай для этого другой способ, – отрезал Майкл, чувствуя, как джин приятно обжигает желудок.
Они молча застучали молотками по расщепленным доскам.
Мимо прошел солдат с ружьем, конвоируя двух заключенных, кативших тачку, доверху нагруженную обрезками досок. Заключенные сваливали их в кучу. Они вяло, с нарочитой медлительностью передвигали ноги, как будто впереди во всей их жизни не оставалось заслуживающего внимания дела.
– Ну, пошевеливайтесь, – вяло пробурчал конвоир, облокотившись на винтовку. Заключенные не обратили на него никакого внимания.
– Уайтэкр, – сказал конвоир, – достань-ка свою бутылочку.
Майкл мрачно поглядел на конвоира. «Полиция, – подумал он, – везде одинакова: собирает дань за то, что смотрит сквозь пальцы на нарушения закона». Он вытащил бутылку и вытер горлышко, прежде чем передать ее конвоиру. Он ревниво следил, как тот большими глотками тянет джин.
– Я пью только по праздникам, – ухмыльнулся конвоир, возвращая бутылку.
Майкл спрятал бутылку.
– А что сегодня за праздник? – спросил он. – Рождество?
– А ты ничего не слышал?
– О чем?
– Сегодня мы высадили десант. Сегодня день вторжения, братец, разве ты не рад, что ты здесь?
– Откуда ты знаешь? – недоверчиво спросил Майкл.
– Сегодня по радио выступал Эйзенхауэр. Я слушал его речь. Он сказал, что мы освобождаем лягушатников.
– Я еще вчера почувствовал, что что-то случилось, – сказал один из заключенных, маленький, задумчивый человечек, осужденный на тридцать лет за то, что в ротной канцелярии ударом кулака сбил с ног своего лейтенанта. – Вчера меня вдруг обещали помиловать и уволить из армии с хорошей характеристикой, если я вернусь в пехоту.
– Что же ты им ответил? – заинтересовался Фансток.
– Черта с два, – сказал я им, – с вашей хорошей характеристикой уволишься, пожалуй, прямо на военное кладбище.
– Заткни глотку, – лениво сказал конвоир, – и берись-ка за тачку. Уайтэкр, еще один глоток ради праздничка.
– Мне нечего праздновать, – возразил Майкл, пытаясь спасти свой джин.
– Не будь неблагодарным, – не отставал конвоир. – Ты здесь в целости и сохранности, а мог бы лежать где-нибудь на берегу с осколком в заднице. Тебе очень даже есть что праздновать. – Он протянул руку. Майкл подал ему бутылку.
– Этот джин, – сказал Майкл, – стоил мне два фунта за пинту.
Конвоир ухмыльнулся.
– Тебя надули, – сказал он. Он пил большими глотками. Оба заключенных смотрели на него жадными, горящими глазами. Наконец конвоир отдал Майклу бутылку. Майкл тоже выпил по случаю праздника и сразу почувствовал, как его охватила сладкая волна жалости к самому себе. Он холодно взглянул на заключенных и убрал бутылку.
– Ну, – сказал Фансток, – надо думать, уж сегодня старина Рузвельт должен быть доволен: наконец-то он начал воевать и успел погубить немало американцев.
– Я готов держать пари, – сказал конвоир, – что на радостях он выскочил из своей коляски и пустился в пляс по Белому дому.
– Я слышал, – сказал Фансток, – что в день, когда он объявил войну Германии, он устроил в Белом доме большой банкет с индюшками и французским вином, а после банкета они раскладывали друг друга прямо на столах.
Майкл глубоко вздохнул.
– Германия первая объявила войну Соединенным Штатам, – сказал он, – мне на это наплевать, но дело было именно так.
– Уайтэкр – коммунист из Нью-Йорка, – сообщил Фансток конвоиру. – Он без ума от Рузвельта.
– Ни от кого я не без ума, – сказала Майкл, – но Германия первая объявила нам войну, и Италия тоже. Это было через два дня после Пирл-Харбора[82].
– Пусть скажут ребята, – сказал Фансток. Он повернулся к конвоиру и заключенным. – Ну-ка вправьте мозги моему приятелю.
– Мы начали войну, – сказал конвоир. – Мы объявили войну. Для меня это ясно, как день.
– А вы как думаете, ребята? – обратился Фансток к заключенным.
Оба утвердительно кивнули.
– Мы объявили им войну, – сказал солдат, которому предлагали увольнение с хорошей характеристикой, если он согласится пойти в пехоту.
– Точно, – сказал другой заключенный, который служил в военно-воздушных силах в Уэльсе, когда его уличили в подделке чеков.
– Ну посмотри, – сказал Фансток. – Четверо против одного, Уайтэкр. Решает большинство.
Майкл посмотрел на Фанстока пьяными глазами. И вдруг ему стало нестерпимо гадко это прыщавое, злобное, самодовольное лицо. «Только не сегодня, – как в тумане подумал Майкл, – только не в такой день, как сегодня».
– Ты невежественный, пустоголовый болван, – четко произнес Майкл вне себя от бешенства, – если ты еще раз раскроешь свою пасть, я убью тебя.
Фансток медленно пошевелил губами. Потом он с силой плюнул, и коричневая, мерзкая табачная жижа шлепнулась Майклу в лицо. Майкл бросился на Фанстока и два раза ударил его в лицо. Фансток упал, но тут же вскочил на ноги, держа в руке тяжелый обломок доски, на одном конце которого торчало три больших гвоздя. Он замахнулся на Майкла – Майкл бросился бежать. Конвоир и заключенные отступили в сторону, чтобы дать им место, и стали с интересом наблюдать.
Несмотря на свою полноту, Фансток бежал очень быстро и, догнав Майкла, ударил его по плечу. Майкл почувствовал, как острые гвозди вонзились ему в плечо, и рванулся в сторону. Потом он остановился, нагнулся и поднял с земли узкую доску. Но прежде чем он успел выпрямиться, Фансток нанес ему удар сбоку по голове. Майкл почувствовал, как гвозди, разрывая кожу, скользнули по скуле. Тогда он взмахнул доской и с силой ударил Фанстока по голове. Фансток, как-то странно склонившись набок, начал описывать круги вокруг Майкла. Он снова замахнулся, однако нерешительно, так что Майклу легко удалось увернуться, хотя ему становилось трудно рассчитывать расстояние, так как кровь застилала глаз. Он хладнокровно выжидал, и, когда Фансток вновь поднял свою доску, Майкл шагнул ему навстречу и размахнулся доской, как бейсбольной битой. Удар пришелся Фанстоку по шее и челюсти. Он опустился на четвереньки и стоял в такой позе, тупо уставившись на тонкий слой пыли, покрывавший голую землю вокруг наваленных досок.
– Прекрасно, – сказал конвоир. – Это был замечательный бой. Эй, вы, – сказал он, обращаясь к заключенным, – посадите-ка эту скотину.
Заключенные подошли к Фанстоку и посадили его, прислонив спиной к ящику. Фансток тупо смотрел на залитую солнцем голую землю; его ноги были вытянуты вперед. Он тяжело дышал, но уже успокоился.
Майкл отбросил в сторону свою доску и вынул носовой платок. Он приложил его к лицу, а когда отнял, с удивлением заметил большое кровавое пятно, отпечатавшееся на платке.
«Ранен, – подумал он, усмехнувшись, – ранен в день вторжения».
Конвоир, заметив в ста шагах офицера, появившегося из-за угла барака, быстро крикнул заключенным:
– Ну, ну, пошевеливайтесь.
– А вы лучше беритесь-ка за работу, – добавил он, обращаясь к Майклу и Фанстоку. – Сюда идет Веселый Джек.
Конвоир и заключенные быстро удалились, а Майкл смотрел на приближающегося офицера, прозванного Веселым Джеком за то, что он никогда не улыбался.
Майкл схватил Фанстока и поставил его на ноги. Потом вложил ему в руку молоток, и Фансток начал автоматически колотить по доскам. Майкл взял несколько досок, с деловым видом понес их на другой конец кучи и аккуратно сложил на землю. Затем он вернулся к Фанстоку и взял свой молоток. Когда подошел Веселый Джек, они громко и деловито стучали молотками. «Военный суд, – решил про себя Майкл, – военный суд, пять лет, пьянство на службе, драка, неповиновение и всякое такое».
– Что здесь происходит? – спросил Веселый Джек.
Майкл перестал стучать, прекратил работу и Фансток. Они повернулись и поглядели на лейтенанта.
– Ничего, сэр, – сказал Майкл, стараясь не раскрывать рот, чтобы лейтенант не почувствовал запаха вина.
– Вы что, дрались?
– Нет, сэр, – сказал Фансток, объединяясь с Майклом против общего врага.
– А откуда у тебя эта рана? – лейтенант указал на три свежие кровоточащие полосы на скуле Майкла.
– Я поскользнулся, сэр, – вежливо ответил Майкл.
Веселый Джек сердито скривил губы, и Майкл знал, что он думает: «Все они одинаковы, все они нас дурачат, нет такого солдата во всей этой проклятой армии, от которого можно услышать хоть слово правды».
– Фансток, – сказал Веселый Джек.
– Слушаю, сэр?
– Этот солдат говорит правду?
– Да, сэр. Он поскользнулся.
Веселый Джек с беспомощным бешенством огляделся вокруг.
– Если я узнаю, что вы врете… – Конец угрозы повис в воздухе. – Ладно, Уайтэкр, кончай. Там в канцелярии для тебя есть предписание. Тебя переводят. Пойди получи документы.
Он еще раз взглянул настоявших навытяжку солдат, повернулся и важно зашагал прочь.
Майкл смотрел на его удаляющуюся, ссутулившуюся спину.
– Ну берегись, сволочь, – сказал Фансток, – если ты еще раз попадешься мне на глаза, я тебя полосну бритвой.
– Очень рад был с тобой познакомиться, – весело сказал Майкл. – Смотри, надраивай котлы, чтобы блестели.
Он отбросил свой молоток и весело направился в канцелярию, похлопывая по заднему карману, где находилась бутылка, чтобы убедиться, что ее не видно.
Потом, с приказом о новом назначении в кармане и с аккуратной повязкой на щеке, Майкл начал укладывать свой ранец. Подполковник Пейвон жив, и Майкл должен немедленно явиться в Лондон в его распоряжение. Возясь с ранцем, Майкл все время прикладывался к бутылке и думал о том, что отныне он будет вести себя благоразумно, не будет вылезать вперед, не будет рисковать, не будет ничего принимать близко к сердцу. «Выжить, – думал он, – выжить – вот единственный урок, который я пока что извлек из жизни».
На следующее утро Майкл отправился в Лондон на армейском грузовике. Жители деревень, через которые они проезжали, весело приветствовали их, показывая пальцами букву «V»[83]. Они думали, что каждый грузовик теперь направляется во Францию; Майкл и другие солдаты, находившиеся в грузовике, цинично махали им в ответ, гримасничали и смеялись.
Недалеко от Лондона они обогнали колонну английских грузовиков, в которых сидели вооруженные пехотинцы. На грузовике, замыкавшем колонну, мелом были выведены слова: «Не радуйтесь, девушки, мы – англичане».
Английские пехотинцы даже не взглянули, когда их обгонял американский грузовик.
28
На различных уровнях война воспринимается по-разному. На передовых позициях ее ощущают физически. В совершенно ином свете она предстает на уровне штаба верховного командования, расположенного, скажем, в восьмидесяти милях от линии фронта, где не слышно грохота орудий, где в кабинетах по утрам чисто вытирают пыль, где царит атмосфера спокойствия и деловитости, где несут свою службу солдаты, которые не сделали ни единого выстрела сами и в которых никогда не стреляли, где высокопоставленные генералы восседают в своих выутюженных мундирах и сочиняют заявления о том, что-де сделано все, что в человеческих силах, во всем же остальном приходится уповать на господа бога, который, как известно, всегда встает рано, чтобы совершить свою дневную работу. Пристрастным, критическим взором он смотрит на корабли, на тонущих в море людей, следит за полетом снарядов, за точностью работы наводчиков, за умелыми действиями морских офицеров, смотрит, как взлетают в воздух тела подорвавшихся на минах, как разбиваются волны о стальные надолбы, установленные у берега, как заряжают орудия на огневых позициях, как строят укрепления в тылу, далеко позади узкой бурлящей полоски, разделяющей две армии. А по ту сторону этой полоски по утрам так же вытирают пыль в кабинетах, где сидят вражеские генералы в иного покроя выутюженных мундирах, смотрят на очень похожие карты, читают очень похожие донесения, соревнуясь моральной силой и изобретательностью ума со своими коллегами и противниками, находящимися за сотню миль от них. Там, в кабинетах, стены которых увешаны огромными картами с тщательно нанесенной обстановкой и множеством красных и черных пометок карандашом, война принимает методичный и деловой характер. На картах непрерывно разрабатываются планы операций. Если проваливается план № 1, его заменяют планом № 2. Если план № 2 удается осуществить лишь частично, вступает в силу заранее подготовленный план № 3. Все генералы учились по одним и тем же учебникам в Уэст-Пойнте, Шпандау или Сандхерсте, многие из них сами писали книги, они читали труды друг друга и хорошо знают, как поступил Цезарь в аналогичной ситуации, какую ошибку совершил Наполеон в Италии, как Людендорф не смог использовать прорыв фронта в 1915 году[84]; все они, находясь по разные стороны Ла-Манша, надеются, что никогда не наступит тот решающий момент, когда придется сказать свое «да» или «нет», слово, от которого может зависеть судьба сражения, а возможно и нации, слово, которое лишает человека последней крупицы мужества, слово, которое может искалечить и погубить его на всю жизнь, лишить почета и репутации. Поэтому они преспокойно сидят в своих кабинетах, напоминающих контору «Дженерал моторс» или контору «И.Г.Фарбен индустри» во Франкфурте, со стенографистками и машинистками, флиртующими в коридорах, смотрят на карты, читают донесения и молят бога, чтобы осуществление планов № 1, 2 и 3 проходило так, как было предрешено на Гросвенор-сквер и на Вильгельмштрассе, лишь с незначительными, не очень существенными изменениями, которые могут быть внесены на местах теми, кто сражается на поле брани.
Но тем, кто сражается, все представляется иначе. Их не спрашивают о том, каким образом изолировать фронт противника от его тыла. С ними не советуются о продолжительности артиллерийской подготовки. Метеорологи не докладывают им о высоте приливов и отливов в июне или о вероятности штормов. Они не присутствуют на совещаниях, где обсуждается вопрос о том, сколько дивизий придется потерять, чтобы к 16:00 продвинуться на одну милю в глубь побережья. На десантных баржах нет ни кабинетов, ни стенографисток, с которыми можно было бы пофлиртовать, ни карт, на которых действия каждого солдата, умноженные на два миллиона, выливаются в ясную, стройную, понятную систему условных знаков, пригодную и для опубликования в сводках и для таблиц ученых-историков.
Они видят каски, блевотину, зеленую воду, разрывы снарядов, дым, сбитые самолеты, кровь, скрытые под водой заграждения, орудия бледные, бессмысленные лица, беспорядочную, тонущую толпу, бегущих и падающих солдат, которые, кажется, совершенно позабыли все, чему их обучали с тех пор, как они оставили свою работу и своих жен и облачились в военную форму. Для склонившегося над картами где-то в восьмидесяти милях от фронта генерала, в мозгу которого проплывают образы Цезаря, Клаузевица и Наполеона, события развертываются строго по плану, или почти по плану, но солдату на поле боя представляется, что все идет не так, как надо.
«О господи», – причитает солдат, когда снаряд попадает в десантную баржу через два часа после начала операции в какой-нибудь миле от берега и на скользкой палубе раздаются стоны раненых. «О господи, все погибло».
Для генералов, находящихся в восьмидесяти милях от фронта, донесения о потерях звучат ободряюще. Солдату на поле боя потери никогда не придают бодрости. Когда пуля попадает в него или в соседа, когда в пятидесяти футах взрывается корабль, когда мичман на мостике пронзительным, девичьим голосом взывает к своей матери, потому что ему оторвало обе ноги, то солдату кажется лишь, что он попал в ужасную катастрофу; в такой момент просто невозможно представить себе, что где-то в восьмидесяти милях сидит человек, который предвидел эту катастрофу, способствовал ей, принимал необходимые меры, чтобы она произошла, а потом, когда она совершилась, спокойно докладывает, что все идет согласно плану, хотя он, должно быть, знает и о разрывах снарядов, и о подбитой десантной барже, и о скользких палубах, и о воплях мичмана.
«О господи», – причитает солдат на поле боя, видя, как танки-амфибии навек скрываются под волнами со всем экипажем. Быть может, одному танкисту и удастся спастись через люк, и он выплывет на поверхность, неистово взывая о помощи, а быть может, погибнут все. «О господи», – рыдает солдат, глядя на странную, оторванную от тела ногу, лежащую рядом, и вдруг обнаруживает, что это его нога. «О господи», – восклицает он, когда опускают трап и все двенадцать человек, находившиеся только что перед ним, пронизанные пулеметной очередью, падают друг на друга в холодную, по пояс глубиною, воду. «О господи», – всхлипывает он, отыскивая на берегу воронки, которые, как ему сказали, должна была сделать для него авиация, и, не найдя их, падает на землю и лежит вниз лицом, пока его не накроет бесшумно падающая мина. «О господи», – стонет он, видя, как его друг, которого он полюбил еще в сороковом году, в Форт-Беннинге, в Джорджии, подрывается на мине и повисает на колючей проволоке с разорванной от шеи до поясницы спиной. «О господи, – причитает солдат на поле боя. – Все кончено».
Десантная баржа болталась на волнах до четырех часов дня. В полдень другая баржа сняла с нее раненых, всем им сделали перевязку и переливание крови. Ной смотрел на забинтованных, закутанных в одеяла людей, покачивающихся на носилках, и думал с безнадежной завистью: «Они возвращаются домой. Они возвращаются домой… Через десять часов они будут в Англии, а через десять дней, наверное, уже в Америке… Какое счастье – им уже никогда не придется воевать».
А потом, когда баржа с ранеными была всего в ста футах от берега, в нее попал снаряд. Сначала что-то шлепнулось рядом с баржей, и казалось, что ничего не произошло. Потом она медленно опрокинулась, одеяла, бинты и носилки закрутились в водовороте зеленой воды, и через пару минут все было кончено. Там среди раненых был и Доннелли, с застрявшим в черепе осколком, и Ной тщетно пытался разглядеть его в бурлящей, мутной виде. «Так и не пришлось ему воспользоваться огнеметом, – промелькнуло в сознании Ноя, – а сколько он тренировался».
Колклафа не было видно: он весь день сидел в трюме. Из офицеров на палубе были только двое: лейтенант Грин и лейтенант Соренсон. Лейтенант Грин был человек хрупкого сложения, похожий на девушку. Во время подготовительных учений все потешались над его семенящей походкой и тонким голосом. А теперь он ходил по палубе, ободрял раненых и больных и тех, кто был уверен, что его убьют. Он старался быть веселым, у него был готов ответ на все вопросы; он помогал перевязывать раны и делать переливание крови; он не переставая твердил всем, что судно ни за что не утонет, что моряки исправляют машины и что через пятнадцать минут все будут на берегу. Он двигался все той же нелепой, семенящей походкой, и его голос не стал ни ниже, ни мужественнее, но у Ноя было такое чувство, что если бы на палубе не было лейтенанта Грина, который до войны был владельцем мануфактурного магазина в Южной Каролине, то еще до обеда половина роты бросилась бы за борт.
Никто не знал, как развертываются события на берегу. Бернекер даже сострил по этому поводу. Все это бесконечно тянувшееся утро, всякий раз, когда снаряды падали в воду вблизи от их баржи, он судорожно сжимал руки Ноя и повторял странным, дребезжащим голосом: «Нам сегодня достанется. Нам сегодня достанется». Но к полудню он взял себя в руки. Его перестало рвать, он съел сухой паек и даже пожаловался на жесткий сыр. Видимо, он покорился своей участи или стал не так мрачно смотреть на будущее. Когда Ной, всматриваясь в берег, где рвались снаряды, бегали люди и взрывались мины, спросил Бернекера: «Как там дела?», Бернекер ответил: «Не знаю. Почтальон еще не принес мне „Нью-Йорк таймс“. Это было не бог весть какая острота, но Ной хохотал над ней до упаду, а сам Бернекер ухмылялся, довольный произведенным эффектом. С тех пор, долго еще, когда они уже далеко продвинулись в глубь Германии, если кто-нибудь в роте спрашивал, как идут дела, ему обычно отвечали: „Почтальон не принес еще мне «Нью-Йорк таймс“.
Все время, пока баржа болталась в море, Ной находился в каком-то тупом оцепенении. И когда позже, стараясь припомнить, что он ощущал, когда волны трепали беспомощное судно, а палуба была скользкой от крови и морской воды и когда шальные снаряды время от времени рвались совсем рядом, он мог вызвать в своей памяти лишь отрывочные, малозначащие воспоминания: шутку Бернекера; лейтенанта Грина, склонившегося над раненым, которого отчаянно рвало, и со стоическим терпением подставляющего ему свою каску; лицо морского офицера – командира десантной баржи, перегнувшегося через борт, чтобы осмотреть повреждение, – красное, злое, растерянное лицо, как у игрока в бейсбол, понапрасну оштрафованного близоруким судьей; лицо Доннелли после того, как ему перевязали голову, обычно грубое и жестокое, а сейчас, в беспамятстве, спокойное и безмятежное, как лицо монахини из кинофильма. Ною врезались в память эти картины; помнил он и то, как десятки раз проверял, не подмокли ли в его сумке заряды, как снова и снова щупал, на месте ли предохранитель винтовки, а через две минуты забывал об этом и проверял снова…
Страх подкатывал волнами, и в эти минуты Ной весь съеживался, беспомощно вцепившись в поручни, крепко сжав губы и ни о чем не думая. Потом наступали периоды, когда он чувствовал себя выше всего этого ужаса и смотрел на происходящее глазами стороннего наблюдателя, как будто все это никогда его не касалось и не могло коснуться, а потому он останется цел и невредим – значит, нечего и бояться. Однажды он достал бумажник и долго, с серьезным видом разглядывал фотографию улыбающейся Хоуп с пухлым младенцем на руках; у малыша был широко открыт рот, он зевал.
В те моменты, когда Ной не испытывал страха, мысли его, казалось, бежали помимо его воли, как будто его мозг, утомленный дневной заботой, рад был развлечься воспоминаниями. Он чувствовал себя, как школьник, мечтающий за партой погожим июньским деньком, когда за окном светит солнышко и сонно жужжат мухи… Речь капитана Колклафа в районе сосредоточения десантных войск недалеко от Саутгемптона неделю тому назад… (Неужели это было всего неделю назад, в благоухающем майском лесу, когда их три раза в день кормили отборными блюдами, когда в палатке для отдыха к их услугам была бочка пива, когда над танками и пушками свисали цветущие ветви деревьев и когда два раза в день им показывали кинофильмы: «Мадам Кюри», где изысканно одетая Грир Гарсон открывает радий, или фильмы с голыми ножками Бетти Грейбл, выделывающими бог знает что для поднятия духа пехоты, – все это мелькало на экране, трепетавшем под порывами врывающегося в палатку свежего ветра. Неужели все это было только неделю назад?)… «Дело обстоит так, ребята… (Капитан Колклаф во время своей речи раз двадцать повторил слово „ребята“). Вы прошли такую подготовку, что можете потягаться с любыми солдатами в мире. Когда вы высадитесь на том берегу, вы будете лучше вооружены, лучше обучены, лучше подготовлены, чем эти жалкие ублюдки, против которых вы будете воевать. Все преимущества будут на вашей стороне. И все будет зависеть только от того, у кого окажется больше выдержки. Ребята, вы отправитесь на тот берег и будете бить фрицев. И с этой минуты вы должны думать только об одном: как лучше бить этих негодяев. Некоторые из вас будут ранены, ребята, некоторые будут убиты. Я не собираюсь скрывать это от вас и играть с вами в прятки. Может быть, многие из вас будут убиты… – Он говорил медленно, смакуя слова. – Ведь для этого вас и взяли в армию, ребята, для этого вы здесь и находитесь, для этого вас и высадят на побережье. Если вы еще не свыклись с этой мыслью, привыкайте к ней сейчас. Я не собираюсь произносить здесь патриотические речи. Некоторые из вас будут убиты, но и вы ухлопаете немало немцев. И если кто-нибудь из вас… – Тут он перевел взгляд на Ноя и холодно уставился на него. – И если кто-нибудь думает, что ему удастся смыться или как-нибудь увильнуть от выполнения своего долга, чтобы спасти свою шкуру, тот пусть помнит, что я буду всегда с вами и позабочусь о том, чтобы каждый из вас выполнил свой долг. Наша рота будет самой лучшей в дивизии, черт меня побери. Я так и порешил, ребята. Когда мы победим, я надеюсь получить чин майора. И вы, ребята, поможете мне этого добиться. Я для вас трудился, теперь вы потрудитесь для меня. Я думаю, что толстозадым чиновникам из управления специальной службы и пропаганды, которые сидят там, в Вашингтоне, не понравилась бы моя речь. У них была возможность потолковать с вами, и я не вмешивался. Они пичкали вас всякими погаными книжонками, благородными идеями и шариками для игры в пинг-понг. Я стоял в стороне и дал им возможность позабавиться. Я дал им возможность понянчиться с вами, совать вам соску, присыпать ваши попки тальком и внушать вам, что вы будете-жить вечно и что армия будет заботиться о вас, как родная мать. А сейчас с ними покончено, и вы будете слушать только меня и никого больше. Отныне для вас будет существовать только одна заповедь: наша рота должна убить больше фрицев, чем любая другая рота в дивизии, а я должен стать майором к четвертому июля. Если для этого нам придется понести больше потерь, чем другим, – ничего не поделаешь. Вот все, что я могу вам сказать, ребята. Ведь вы приехали в Европу не для того, чтобы любоваться памятниками. Сержант, распустить роту».
– Смир-но! Рота, разой-дись!
Капитана Колклафа не было видно весь день. Может быть, он сидел в трюме и готовил очередную речь по поводу прибытия во Францию, а может быть, был уже убит. А лейтенант Грин, который за всю свою жизнь не произнес ни одной речи, присыпал раны солдат сульфаниламидными препаратами, набрасывал одеяла на лица умерших, подтрунивал над живыми и напоминал им, что надо беречь стволы винтовок от морской воды, которая захлестывала судно…
Как и обещал лейтенант Грин, в половине пятого моряки, наконец, запустили машины, и через пятнадцать минут десантная баржа подошла к берегу. На берегу царило оживление и, казалось, не было никакой опасности. Сотни солдат сновали взад и вперед: тащили ящики с боеприпасами, складывали, коробки с продуктами, тянули провода, выносили раненых, копали окопы, зарываясь на ночь между обгоревшими обломками барж, бульдозеров и разбитых орудий. Ружейная стрельба слышалась теперь довольно далеко, по ту сторону скал, нависших над берегом. Иногда взрывалась мина или прилетал шальной снаряд, подымая столб песка, но все же было ясно, что войска пока что закрепились на побережье.
Когда десантная баржа подошла к берегу, на палубе появился капитан Колклаф. На боку у него в разукрашенной кожаной кобуре висел пистолет с перламутровой рукояткой. Это был подарок жены. Он как-то проговорился об этом и сейчас рисовался, нося его низко на бедре, как шериф с обложки журнала.
Капрал-сапер знаками указывал барже место для причала у кишащего людьми берега. Он выглядел утомленным, но совершенно спокойным, словно всю свою жизнь провел на побережье Франции под огнем орудий и пулеметов. Опустили боковой трап, и Колклаф повел роту на берег. На барже остался только один трап, другой сорвало снарядом.
Колклаф подошел к концу трапа. Трап упирался в мягкий песок, и, когда набегала волна, он почти на три фута уходил под воду. Колклаф остановился, его нога повисла в воздухе. Потом он попятился назад.
– Сюда, капитан, – позвал капрал.
– Там внизу мина, – крикнул Колклаф. – Позовите этих людей… – Он указал на группу саперов, которые с помощью бульдозера прокладывали дорогу через дюны. – Позовите их сюда и проверьте этот участок.
– Там нет мин, капитан, – усталым голосом сказал капрал.
– А я говорю, что видел мину, капрал! – заорал Колклаф.
Морской офицер, командовавший судном, сошел по трапу.
– Капитан, – раздраженно сказал он, – пожалуйста, дайте вашим людям команду высаживаться. Мне нужно уходить отсюда. Я не намерен торчать всю ночь на этом берегу. А если мы проканителимся еще десять минут, то можем остаться здесь навсегда.
– Там, у конца трапа, мина, – громко сказал Колклаф.
– Капитан, – возразил сапер, – уже три роты сошли на берег как раз в этом месте, и ни один человек не подорвался.
– Я приказываю вам, – крикнул Колклаф, – позовите своих людей и очистите этот участок.
– Слушаюсь, сэр, – буркнул сапер. Он направился к бульдозеру мимо аккуратно сложенных в ряд и прикрытых одеялами шестнадцати трупов.
– Если вы сейчас же не высадитесь, – заявил морской офицера – то флот Соединенных Штатов потеряет одно десантное судно.
– Лейтенант, – холодно проговорил Колклаф, – занимайтесь своим делом, а я буду заниматься своим.
– Если вы не высадитесь за десять минут, – сказал лейтенант, снова поднимаясь на баржу, – я увезу и вас и вашу проклятую роту обратно в море, и вам тогда придется присоединяться к морской пехоте, чтобы снова попасть на берег.
– Обо всем этом, лейтенант, – сказал Колклаф, – я доложу по команде.
– Десять минут! – в бешенстве крикнул через плечо лейтенант, направляясь на свой полуразрушенный мостик.
– Капитан, – закричал своим высоким голосом лейтенант Грин с трапа, где выстроились солдаты, с сомнением взиравшие на грязную зеленую воду, на поверхности которой плавали выброшенные спасательные пояса, деревянные ящики из-под пулеметных лент, картонные коробки из-под продуктов. – Капитан, – закричал он, – я готов пойти первым, поскольку капрал говорит, что все в порядке… А ребята потом пройдут по моим следам и…
– Я не намерен терять ни одного солдата на этом берегу, – ответил Колклаф. – Оставайтесь на своем месте. – Его рука решительно потянулась к инкрустированному перламутром пистолету – подарку жены. Ной заметил, что кобура была отделана бахромой из сыромятной кожи точно так же, как кобуры ковбойских костюмов, какие дарят мальчишкам на рождество.
На берегу показался капрал-сапер, возвращавшийся в сопровождении лейтенанта. Лейтенант, необычайно высокого роста, был без каски и без оружия. У него было обветренное, красное, вспотевшее лицо, из засученных рукавов рабочей одежды свисали огромные, черные от грязи руки. Он выглядел скорее десятником бригады дорожных рабочих, чем офицером.
– Давайте-ка, капитан, сходите на берег, – сказал лейтенант.
– Там мина, – упорствовал Колклаф. – Возьмите своих людей и очистите этот участок.
– Здесь нет мин, – сказал лейтенант.
– А я говорю, что видел мину.
Солдаты, стоявшие позади капитана, с беспокойством слушали эту перепалку. Теперь, когда они были так близко от берега, невыносимо было оставаться на судне, на котором они так настрадались за этот день и которое все еще являлось хорошей мишенью; а судно скрипело и стонало при каждом ударе волн, с шумом обрушивавшихся на него со стороны открытого моря. Берег с его дюнами, окопами, штабелями грузов выглядел надежным, прочным, даже домашним, – никакого сравнения с плавающими по морю посудинами. Солдаты стояли позади своего капитана, уставившись на его спину, и глубоко ненавидели его.
Лейтенант-сапер открыл было рот, чтобы что-то сказать Колклафу. Но в это время его взгляд упал на пояс капитана, где висел пистолет, инкрустированный перламутром. Он слегка улыбнулся и промолчал. Потом с бесстрастным выражением на лице, как был – в ботинках и крагах молча вошел в воду и начал тяжелыми шагами утюжить дно – туда и обратно, у самого трапа и вокруг него, не обращая никакого внимания на волны, бившие его по ногам. Так, топая взад и вперед с тем же бесстрастным выражением на лице, он проверил каждый дюйм берега, каждую точку, куда только могла ступить нога солдата. Потом, не сказав ни слова Колклафу, он вышел из воды и, слегка сгорбившись от усталости, пошел, тяжело ступая, туда, где его люди пытались с помощью бульдозера сдвинуть с места огромную бетонную плиту с торчащими из нее железными рельсами.
Колклаф вдруг резко обернулся назад, однако никто из солдат не улыбался. Тогда он снова повернулся лицом к берегу и сошел на землю Франции осторожно, но с достоинством. И все солдаты роты, один за другим, шагая по холодной морской воде, проследовали за ним мимо плавающих обломков первого дня великой битвы на европейский континент.
В первый день высадки роте совсем не пришлось участвовать в боях. Солдаты окопались и съели свой вечерний паек, почистили винтовки и стали наблюдать, как высаживаются на берег новые роты. С превосходством ветеранов они подсмеивались над новичками, которые пугались случайно залетавших снарядов и ступали необыкновенно осторожно, боясь наткнуться на мину. Колклаф ушел разыскивать свой полк, который уже был на берегу, но где именно, никто не знал.
Ночь была темная, ветреная, сырая и холодная. Уже в сумерках прилетели немецкие самолеты. Орудия кораблей, стоявших на рейде недалеко от берега, и зенитная артиллерия на берегу перекрестили небо огненными трассами. Осколки мягко шлепались в песок рядом с Ноем; он беспомощно озирался, думая только об одном: настанет ли когда-нибудь такое время, когда ему не придется опасаться за свою жизнь.
Их разбудили на рассвете. К тому времени Колклаф уже вернулся из полка. Ночью он заблудился и бродил по берегу, разыскивая свою роту, пока какой-то часовой со страху не пальнул в него. Тогда он решил, что бродить ночью слишком опасно, вырыл себе окопчик и улегся там переждать до рассвета, чтобы его не подстрелили свои же солдаты. Он осунулся и выглядел усталым, но выкрикивал приказы со скоростью автомата и повел за собой роту вверх по крутому берегу.
Ной схватил насморк и без конца чихал и сморкался. На нем было надето шерстяное белье, две пары шерстяных носков, обмундирование цвета хаки, походная куртка, а поверх всего этого химически обработанная рабочая одежда, очень плотная и хорошо защищавшая от ветра. Но и в этом одеянии он все же чувствовал, что продрог до костей, когда тащился по сыпучему песку мимо почерневших от дыма разбитых немецких дотов, мимо трупов в серых шинелях, все еще не похороненных, мимо изуродованных немецких пушек, все еще злобно направленных в сторону берега.
Роту обгоняли грузовики и джипы, тащившие прицепы с боеприпасами, они сталкивались друг с другом и буксовали. Только что прибывший танковый взвод отчаянно громыхал на подъеме, танки выглядели грозными и непобедимыми. Военная полиция регулировала движение; саперы строили дороги; бульдозеры выравнивали взлетную полосу для самолетов; санитарные машины с ранеными, уложенными на носилки, сползали по изрезанной колеями дороге, между минными полями, огороженными флажками, к эвакуационным пунктам, примостившимся у подножия скалы. На широком поле, изрытом снарядами, солдаты из похоронной команды хоронили убитых американцев. За всей этой суетой чувствовался порядок, словно невидимая энергичная рука направляла движение людей и машин. Эта картина напомнила Ною те времена, когда он еще маленьким мальчиком в Чикаго наблюдал, как артисты цирка натягивают тент, расставляют клетки и устанавливают свои жилые фургоны.
Достигнув вершины холма, Ной оглянулся на берег, пытаясь запечатлеть в своей памяти все увиденное. «Когда я вернусь, Хоуп, да и ее отец тоже, захотят узнать, как все это выглядело», – подумал он. Перебирая в уме все, что он расскажет им в тот далекий, прекрасный, мирный день, Ной чувствовал все большую уверенность, что этот день наступит и он останется жив, чтобы отпраздновать его. Он с усмешкой подумал о том, как в один прекрасный воскресный день, сидя за кружкой пива под кленом, в костюме из мягкой фланели и голубой рубашке, он будет изводить своих родственников бесконечными рассказами ветерана о Великой войне.
Берег, усеянный стальной продукцией американских заводов, выглядел, как захламленный подвал какого-то магазина для гигантов. Недалеко от берега, сразу за старыми грузовыми судами, которые затоплялись, чтобы служить волнорезами, стояли эскадренные миноносцы. Они вели огонь через голову пехоты по опорным пунктам противника на материке.
– Вот как надо воевать, – сказал Бернекер, шедший рядом с Ноем. – Настоящие кровати, в кают-компании подают кофе. Вы можете стрелять, сэр, когда будете готовы. Да, Аккерман, будь у нас хотя бы столько же ума, сколько у кроликов, мы пошли бы служить во флот.
– Давай, давай, пошевеливайся, – раздался позади голос Рикетта. Это был все тот же сердитый сержантский голос, который не в силах были изменить ни трудности перехода по морю, ни зрелище множества убитых людей.
– Вот на кого пал бы мой выбор, – сказал Бернекер, – если бы мне пришлось остаться один на один с человеком на необитаемом острове.
Они повернулись и пошли в глубь материка, все более и более удаляясь от берега.
Так они шли с полчаса, пока не обнаружилось, что Колклаф снова заблудился. Он остановил роту на перекрестке, где два военных полицейских регулировали движение из вырытой ими на обочине дороги глубокой щели, откуда торчали только их каски да плечи. Ной видел, как Колклаф, сердито жестикулируя, в бешенстве орал на полицейских, которые лишь отрицательно качали головами. Затем Колклаф извлек карту и принялся орать на лейтенанта Грина, который пришел ему на помощь.
– Наше счастье, – сказал Бернекер, покачав головой, – что нам достался капитан, который не способен отыскать плуг в танцевальном зале.
– Убирайтесь отсюда, – услышали они голос Колклафа, оравшего на Грина, – убирайтесь на свое место! Я сам знаю, что мне делать!
Он свернул на узкую дорожку, окаймленную высокой блестевшей на солнце живой изгородью, и рота медленно побрела за ним. Здесь было темнее и как-то спокойнее, хотя пушки все еще продолжали грохотать, и солдаты тревожно вглядывались в густую листву изгороди, как бы специально предназначенной для засады.
Никто не проронил ни слова. Солдаты устало тащились по обеим сторонам мокрой дороги, стараясь сквозь чавканье ботинок, тяжело месивших густую глину, уловить какой-либо посторонний шорох, щелканье ружейного затвора или голоса немцев.
Дорога вывела их в поле; из-за облаков выглянуло солнце, и они почувствовали некоторое облегчение. Посреди поля старая крестьянка с мрачным видом доила корову, ей помогала девушка с босыми ногами. Старуха сидела на табуретке, рядом с ней стояла видавшая виды крестьянская телега, запряженная огромной мохнатой лошадью. Старуха медленно, с явным пренебрежением тянула соски упитанной и чистенькой коровы. Над головой пролетали и где-то рвались снаряды. Временами, казалось, совсем рядом взволнованно трещали пулеметы, однако старуха не обращала на все это никакого внимания. Девушке было не больше шестнадцати лет; на ней был старенький зеленый свитер, а в волосах – красная ленточка. Она явно заинтересовалась солдатами.
– Я думаю, не наняться ли мне в работники к этой старухе, – сказал Бернекер, – а ты мне потом расскажешь, чем кончится война, Аккерман.
– Шагай, шагай, солдат, – ответил ему Ной. – В следующую войну все мы будем служить в обозе.
– Мне понравилась эта девчонка, – мечтательно произнес Бернекер. – Она напоминает мне родную Айову. Аккерман, ты что-нибудь знаешь по-французски?
– A votre sante – вот все, что я знаю, – сказал Ной.
– A votre sante! – крикнул Бернекер девушке, улыбаясь и размахивая ружьем. – A votre sante, крошка, то же самое и твоей старушке.
Девушка, улыбаясь, помахала ему в ответ рукой.
– Она в восторге от меня, – обрадовался Бернекер. – Что я ей сказал?
– За ваше здоровье.
– Черт! – воскликнул Бернекер. – Это больно официально. Мне хочется сказать ей что-нибудь задушевное.
– Je t'adore, – произнес Ной, вспоминая случайно застрявшие в памяти французские слова.
– А это что означает?
– Я тебя обожаю.
– Вот это то, что надо, – обрадовался Бернекер. Когда они были уже на краю поля, он повернулся в сторону девушки, снял каску и низко поклонился, галантно размахивая этим большим металлическим горшком. – Эй, крошка, – заорал он громовым голосом, лихо размахивая каской, зажатой в огромной крестьянской руке; его мальчишеское, загорелое лицо было серьезно и источало любовь. – Эй, крошка, je t'adore, je t'adore…
Девушка улыбнулась и снова помахала рукой.
– Je t'adore, mon American! – крикнула она в ответ.
– Это самая великая страна на всей нашей планете, – сказал Бернекер.
– Ну, ну, пошли, кобели, – сказал Рикетт, ткнув его костлявым острым пальцем.
– Жди меня, крошка! – крикнул Бернекер через зеленые поля, через спины коров, так похожих на коров его родной Айовы. – Жди меня, крошка, я не знаю, как это сказать по-французски, жди меня, я вернусь…
Старуха на скамейке размахнулась и, не поднимая головы, сильно шлепнула девушку по заду. Резкий и звонкий звук удара донесся до самого конца поля. Девушка потупилась, заплакала и убежала за телегу, чтобы скрыть свои слезы.
Бернекер вздохнул. Он нахлобучил каску и перешел через разрыв в изгороди на соседнее поле.
Через три часа Колклаф отыскал полк, а еще через полчаса они вошли в соприкосновение с немецкой армией.
Шесть часов спустя Колклаф ухитрился попасть со своей ротой в окружение.
Крестьянский дом, в котором заняли оборону остатки роты, выглядел так, как будто он был специально построен в расчете на возможную осаду. У него были толстые каменные стены, узкие окна, крыша из шифера, которая не боялась огня, огромные, как бы вытесанные из камня балки, поддерживавшие потолки, водяная помпа на кухне и глубокий надежный подвал, куда можно было относить раненых.
Дом вполне мог бы выдержать даже длительный артиллерийский обстрел. А поскольку немцы до сих пор использовали только минометы, то оборонявшие дом тридцать пять человек, оставшиеся от роты, чувствовали себя пока что довольно уверенно. Они вели беспорядочный огонь из окон по силуэтам, мелькавшим за изгородью и пристройками, которые окружали главное здание.
В освещенном свечой подвале между бочками с сидром лежало четверо раненых и один убитый. Семья француза, которому принадлежала эта ферма, спряталась в подвал при первом же выстреле. Сидя на ящиках, французы молча разглядывали раненых солдат, пришедших невесть откуда, чтобы умереть в их подвале. Здесь был хозяин – мужчина лет пятидесяти, прихрамывавший после ранения, полученного под Марной во время прошлой войны, его жена – худая, долговязая женщина его возраста и две дочери, двенадцати и шестнадцати лет, обе очень некрасивые. Оцепеневшие от страха, они старались укрыться под сомнительной защитой бочек.
Весь медицинский персонал был перебит еще в начале дня, и лейтенант Грин все время бегал вниз, как только у него находилась свободная минутка, чтобы хоть как-нибудь перевязать раны солдат.
Фермер был не в ладах со своей женой.
– Нет, – с горечью повторял он. – Нет, мадам не оставит свой будуар. Ей все равно, война сейчас или не война. О нет. Останемся здесь, говорит она. Я не оставлю свой дом солдатам. Может быть, мадам, вы предпочитаете вот это?
Мадам не отвечала. Она бесстрастно восседала на ящике, потягивая из чашки сидр, и с любопытством рассматривала лица раненых, на которых блестели при свете свечи бисеринки холодного пота.
Когда начинал трещать немецкий пулемет, наведенный на окно комнаты во втором этаже, и вверху, над ее головой, слышался звон разбиваемого стекла и стук падающей мебели, она только немного быстрее цедила свой сидр.
– Ох, уж эти женщины, – сказал фермер, обращаясь к мертвому американцу, лежащему у его ног. – Никогда не слушайте женщин. Они не могут понять, что война – это серьезное дело.
На первом этаже солдаты свалили всю мебель к окнам и стреляли через щели, из-за подушек. Время от времени лейтенант Грин отдавал приказания, но никто не обращал на них внимания. Как только замечалось какое-либо движение за изгородью или в группе деревьев, в шестистах футах от дома, все солдаты, находившиеся с этой стороны, немедленно открывали огонь и тут же снова бросались на пол, спасаясь от пуль.
В столовой, за тяжелым дубовым столом, положив голову на руки, сидел капитан Колклаф. Он был в каске, сбоку в блестящей кожаной кобуре болтался украшенный перламутром пистолет. Капитан был бледен и, казалось, спал. Никто с ним не заговаривал, он тоже молчал. Только один раз, когда лейтенант Грин зашел проверить, жив ли еще капитан, он заговорил.
– Мне понадобятся ваши письменные показания, – заявил он. – Я приказал лейтенанту Соренсону поддерживать непрерывную связь с двенадцатой ротой на нашем фланге. Вы присутствовали, когда я отдавал ему этот приказ, вы были при этом, не так ли?
– Да, сэр, – ответил лейтенант Грин своим высоким голосом. – Я слышал, как вы отдавали приказ.
– Мы должны засвидетельствовать это на бумаге, – сказал Колклаф, глядя на старый дубовый стол, – и как можно скорее.
– Капитан, – сказал лейтенант Грин, – через час будет уже темно, и если мы намерены когда-либо выбраться отсюда, то сейчас самое время…
Однако капитан Колклаф уже погрузился в свои грезы, уткнув голову в крестьянский обеденный стол, и ничего не ответил. Он даже не взглянул на лейтенанта Грина, когда тот сплюнул на ковер у его ног и пошел в другую комнату, где капралу Фаину только что прострелили легкие.
Наверху, в спальне хозяев, Рикетт, Бернекер и Ной держали под огнем проулок между амбаром и сараем, где хранились плуг и телега. На стене спальни висело маленькое деревянное распятие и фотография застывших в напряженных позах фермера и его жены, снятых в день свадьбы. На другой стене в рамке висел плакат французской пароходной компании с изображением лайнера «Нормандия», рассекающего воды спокойного ярко-синего моря. Массивная кровать с пологом была накрыта белым вышитым покрывалом, на комоде были разбросаны кружевные салфеточки, а на камине стояла фарфоровая кошка.
«Хорошенькое местечко для первого боя!» – подумал Ной, вставляя в винтовку очередную обойму.
Снаружи послышалась длинная очередь. Рикетт, стоявший около одного из двух окон с-автоматической винтовкой Браунинга в руках, прижался к оклеенной цветастыми обоями стене. Стекло, покрывавшее «Нормандию», разлетелось на тысячу осколков, Картина закачалась, но продолжала висеть на стене; на ватерлинии огромного корабля зияла большая пробоина.
Ной взглянул на большую, опрятно убранную кровать. Он испытывал почти непреодолимое желание нырнуть под нее. Он даже сделал было шаг от окна, где стоял согнувшись в три погибели. Ной весь дрожал. Когда он пытался двигать руками, они ему не повиновались и описывали нелепые широкие круги. Он задел и сшиб на пол маленькую голубую вазочку с накрытого скатертью стола, стоявшего посреди комнаты.
Только бы забраться под кровать, и он был бы спасен. Он бы тогда не погиб. Ной был готов зарыться в пыль, покрывавшую потрескавшийся деревянный пол. Все происходившее казалось ему бессмысленным. Какой смысл стоять во весь рост в этой маленькой, оклеенной обоями комнатке и ждать своего конца, когда вокруг него чуть не половина всей немецкой армии? Ведь он оказался здесь не по своей вине. Ведь это не он повел роту по дороге между изгородями, не он потерял связь с двенадцатой ротой. Ведь, когда полагалось, он останавливался и окапывался. Так почему же он должен стоять здесь у окна рядом с Рикеттом и ждать, пока пуля размозжит ему голову?
– Переходи к тому окну! – крикнул Рикетт, свирепо указывая на другое окно. – Быстрее, черт тебя побери! Фрицы приближаются…
Не думая об опасности, Рикетт встал во весь рост и, уперев винтовку в бедро, стрелял короткими очередями; его руки и плечи дрожали в такт стрельбе.
«Сейчас, – хитро подумал Ной, – он не смотрит. Я заберусь под кровать, и никто меня не найдет».
Бернекер находился у другого окна, он стрелял и громко звал Ноя.
Ной бросил последний взгляд на кровать. Она была такая прохладная и опрятная, совсем как дома. Распятие, висевшее над кроватью, неожиданно сорвалось со стены, изображение Христа разлетелось на кусочки, рассыпавшиеся по покрывалу.
Ной перебежал к окну и пригнулся рядом с Бернекером. Не целясь, он дважды выстрелил в окно. Потом он присмотрелся. Серые фигурки небольшими группами, пригибаясь, с бешеной скоростью неслись по направлению к дому.
«Эх, разве так атакуют, разве можно сбиваться всем в одну кучу…» – думал Ной, прицеливаясь (помни: целиться в середину мишени, держать ровную мушку, и тогда даже слепой ревматик не промахнется) и стреляя в сгрудившиеся фигурки. Он стрелял и стрелял. Рикетт стрелял из другого окна. Рядом с Ноем стрелял Бернекер; тщательно прицеливаясь и затаив дыхание, он спокойно нажимал на спусковой крючок. Ной услышал резкий скулящий крик. «Кто бы это мог кричать?» – мелькнуло у него в голове. Прошло некоторое время, пока он понял, что кричит сам. Тогда он замолчал.
Снизу, с первого этажа, тоже слышалась интенсивная стрельба. Серые фигуры падали и поднимались, ползли и снова падали. Три немца подползли совсем близко и пустили в ход ручные гранаты, однако они не долетели до окна и разорвались у стены дома, не причинив никакого вреда. Рикетт подстрелил всех троих одной очередью.
Остальные серые фигурки, казалось, застыли на месте. На мгновенье наступила тишина, неподвижные, как бы задумавшиеся над чем-то фигуры замерли посреди двора. Потом они повернули и побежали прочь.
Ной с удивлением наблюдал за ними. Ему никогда не приходило в голову, что они могут не добежать до дома.
– Давай, давай! – кричал Рикетт, судорожно перезаряжая винтовку. – Бей фрицев! Бей их!
Ной взял себя в руки и тщательно прицелился в одного из вражеских солдат, бежавшего как-то странно, неуклюже прихрамывая. Сумка с противогазом била его по бедру, винтовку он отбросил в сторону. Ной зажмурился и в тот момент, когда солдат заворачивал за сарай, мягко нажал на спусковой крючок, чувствуя тепло металла под пальцем. Солдат неуклюже взмахнул руками и упал. Он больше не двигался.
– Так их, Аккерман, так их! – радостно закричал Рикетт. Он был снова у окна. – Вот как надо действовать!
Проход между сараями опустел, если не считать серых фигур, которые больше уже не двигались.
– Они отступили, – тупо сказал Ной. – Их больше там нет. – Тут он почувствовал, как что-то мокрое прильнуло к его щеке. Это Бернекер целовал его. Он плакал, смеялся и целовал Ноя.
– Ложись! – закричал Рикетт. – Прочь от окна!
Они нырнули вниз. Через какую-то долю секунды над их головами послышался свист. Пули застучали по стене, ниже «Нормандии».
«Очень мило со стороны Рикетта, – спокойно подумал Ной, – просто удивительно».
Открылась дверь, и вошел лейтенант Грин. У него были воспаленные, красные глаза, а челюсть, казалось, отвисла от усталости. Он медленно, со вздохом сел на кровать и положил руки между колен. Грин медленно раскачивался взад и вперед, и Ной боялся, что он вот-вот упадет на кровать и заснет.
– Мы остановили их, лейтенант, – радостно закричал Рикетт. – Мы здорово им всыпали. Так им, собакам, и надо.
– Да, – сказал лейтенант Грин своим пискливым голосом, – мы хорошо поработали. У вас никого здесь не задело?
– Нет, в этой комнате никого, – ухмыльнулся Рикетт. – Здесь у нас бывалые ребята!
– А в другой комнате Моррисон и Сили, – устало сказал Грин. – А там, внизу, Фаину прострелили грудь.
Ной вспомнил, как Фаин, огромный детина с бычьей шеей, говорил ему в госпитальной палате во Флориде: «Война не будет длиться вечно, и потом ты сможешь подобрать себе друзей по вкусу…»
– Однако… – Грин внезапно оживился, словно готовясь произнести речь. – Однако… – Он мутными глазами обвел комнату. – Ведь это «Нормандия»? – спросил он.
– Да, «Нормандия», – ответил Ной.
Грин глупо улыбнулся.
– Я, пожалуй, закажу на нее билет, – сострил он.
Никто, однако, не засмеялся.
– Между прочим, – сказал Грин, протирая глаза, – когда стемнеет, попытаемся отсюда прорваться. Внизу почти не осталось патронов, и, если они опять полезут, мы погибли. Они сделают из нас жаркое с подливкой, – добавил он тихо. – Как стемнеет, действуйте самостоятельно. По два, по три, по два, по три, – визгливо пропел он, – рота будет выходить группами по два-три человека.
– Лейтенант, это приказ капитана Колклафа? – спросил Рикетт, все еще стоявший у окна, откуда он, чуть высунувшись, вел наблюдение.
– Это приказ лейтенанта Грина, – ответил лейтенант. Он хихикнул, но тут же опомнился и снова придал своему лицу строгое выражение. – Я принял командование, – объявил он официальным тоном.
– Разве капитан убит? – спросил Рикетт.
– Не совсем так, – ответил Грин. Он вдруг повалился на белое покрывало и закрыл глаза, но продолжал говорить. – Капитан временно ушел в отставку. Он будет готов к вторжению в будущем году. – Грин снова хихикнул. Он продолжал лежать с закрытыми глазами на неровной перине. Затем он внезапно вскочил на ноги. – Вы что-нибудь слышали? – спросил он возбужденно.
– Нет, – ответил Рикетт.
– Танки, – сказал Грин. – Если до наступления темноты они пустят в ход танки, жаркое с подливкой обеспечено.
– У нас есть «базука» и два снаряда, – сказал Рикетт.
– Не смеши меня. – Грин отвернулся и стал глядеть на «Нормандию». – Один мой приятель как-то плавал на «Нормандии», – сказал он. – Он был страховым агентом из Нового Орлеана в Луизиане. Между Шербуром и Амброзским маяком его по очереди обработали три бабы… Обязательно, – серьезно добавил он, – пустите в ход «базуку». Ведь она именно для этого и предназначена, не так ли? – Он опустился на четвереньки и пополз к окну. Потом осторожно приподнялся и выглянул наружу. – Я вижу четырнадцать убитых фрицев. Как вы думаете, что затевают оставшиеся в живых? – Он горестно покачал головой и отполз от окна. Ухватившись за ногу Ноя; лейтенант медленно поднялся. – Целая рота, – оказал он, и в его голосе прозвучало удивление, – целая рота погибла за один день. За один день боя. Невероятно, а? Вы, конечно, думаете, что это можно было предотвратить, да? Помните же, как только стемнеет, действуйте самостоятельно и постарайтесь прорваться к своим. Желаю удачи.
Он пошел вниз. Оставшиеся в комнате переглянулись.
– Ну что ж, хорошо, – угрюмо сказал Рикетт. – Мы еще пока не ранены. Вставайте к окнам.
Внизу, в столовой, Джеймисон стоял перед капитаном Колклафом и кричал на него. Джеймисон находился рядом с Сили, когда того ранило в глаз. Они были земляками из небольшого городка в штате Кентукки, дружили с детства и вместе вступили в армию.
– Я не позволю тебе этого, проклятый гробовщик! – бешено кричал Джеймисон на капитана, который сидел за темным столом в прежней позе, безнадежно опустив голову на руки. Джеймисон только что услышал, что если ночью они попытаются вырваться из окружения, Сили придется оставить в подвале вместе с другими ранеными. – Ты завел нас сюда, ты и выводи отсюда! Всех до единого!
В комнате было еще трое солдат. Они тупо смотрели на Джеймисона и капитана, но не вмешивались.
– Да вставай же ты, сукин сын, полировщик гробов! – орал Джеймисон, медленно раскачиваясь взад и вперед над столом. – Какого черта ты здесь уселся? Вставай, скажи что-нибудь. Ведь ты здорово разглагольствовал в Англии! На словах-то ты был герой, когда никто в тебя не стрелял, паршивый бальзамировщик трупов! А еще собирался стать майором к четвертому июля! Эх ты, майор с пугачом!.. Да сними ты эту чертову игрушку. Видеть те могу твоего разукрашенного пистолета!
Не помня себя от гнева, Джеймисон перегнулся через стол, выхватил из кобуры капитана украшенный перламутром пистолет и швырнул его в угол. Он попытался сорвать и кобуру, но она не поддавалась. Тогда он выхватил штык и свирепыми, неровными ударами отрезал ее от ремня. Он бросил блестящую кобуру на пол и стал ее топтать. Капитан Колклаф не пошевелился. Остальные солдаты продолжали безучастно стоять у резного дубового буфета.
– Мы должны укокошить больше фрицев, чем кто-либо другой в дивизии, ведь так ты нам говорил, кладбищенская собака? Ведь за этим мы и прибыли в Европу? Ты ведь собирался заставить всех нас внести свой вклад, не так ли? А сколько, немцев ты сам убил сегодня, сукин ты сын? А ну, давай, давай поднимайся, поднимайся! – Джеймисон схватил Колклафа за плечи и поставил на ноги. Капитан продолжал оцепенело смотреть вниз, на стол. Когда Джеймисон отступил назад, – Колклаф медленно соскользнул на пол. – Вставай, капитан! – в исступлении кричал Джеймисон, стоя над Колклафом и изо всех сил пиная его ногой. – Произнеси речь. Прочитай нам лекцию о том, как можно потерять целую роту за один день боя. Произнеси речь о том, как оставлять раненых немцам. Расскажи, как надо читать карту, поболтай о воинской вежливости. До смерти хочется тебя послушать. Иди-ка в подвал и прочти Сили лекцию о первой помощи, а заодно посоветуй ему обратиться к священнику насчет осколка в глазу. А ну, давай говори, расскажи нам, как обеспечивать фланги в наступлении, расскажи нам, как мы хорошо подготовлены, расскажи нам, что мы экипированы лучше всех в мире!
В комнату вошел лейтенант Грин.
– Убирайся отсюда, Джеймисон, – сказал он спокойно. – Возвращайтесь все на свои места.
– Я хочу, чтобы капитан произнес речь, – упрямо твердил Джеймисон. – Одну небольшую речь для меня и для ребят, что там, внизу.
– Джеймисон, – повторил лейтенант Грин пискливым, но властным голосом, – возвращайся на свое место. Это приказ.
В комнате воцарилась тишина. Снаружи застрочил немецкий пулемет; и было слышно, как пули с жалобным свистом застучали о стены. Джеймисон ощупал предохранитель своей винтовки…
– Ведите себя как подобает, – сказал Грин тоном школьного учителя, обращающегося к ученикам. – Идите и ведите себя прилично.
Джеймисон медленно повернулся и вышел. Трое других последовали за ним. Лейтенант равнодушно взглянул на неподвижно лежавшего на полу капитана Колклафа. Он не помог капитану подняться с пола.
Уже почти стемнело, когда Ной увидел танк. Он грозно двигался по проулку, слепо тыча выставленным вперед длинным стволом орудия.
– Ну вот, ползут, – сказал Ной, выглядывая из-за подоконника и стараясь не двигаться.
Танк вдруг замер, словно его пригвоздили к земле. Гусеницы начали медленно разворачиваться, зарываясь в мягкую глину, стволы пулеметов бестолково заходили в стороны. Ной никогда раньше не видел немецких танков, и этот первый танк словно загипнотизировал его. Танк был такой огромный, такой непроницаемый, такой злобный… «Теперь все, – думал Ной, – ничего не поделаешь». Он был в отчаянии и в то же время испытывал чувство облегчения. Теперь уже все равно ничем не поможешь. Танк освободил его от всего: от необходимости принимать решения, от ответственности.
– Иди сюда, – позвал Рикетт. – Я тебе говорю, Аккерман.
Ной бросился к окну, где стоял Рикетт с «базукой» в руках.
– Сейчас попробую, – сказал Рикетт, – стоит ли чего-нибудь эта чертова штука.
Ной пригнулся около окна, а Рикетт положил ствол «базуки» на его плечо. Голова и плечи Ноя возвышались над подоконником, но у него возникло какое-то странное чувство легкости, теперь ему было на все наплевать. Когда танк был так близко от дома, все его защитники были в одинаковой опасности. Ной ровно дышал, терпеливо перенося все манипуляции, которые проделывал Рикетт, устанавливая «базуку» на его плече.
– За танком прячутся несколько пехотинцев, – спокойно сказал Ной. – Их там человек пятнадцать.
– Сейчас мы им сделаем небольшой сюрприз, – сказал Рикетт. – Стой спокойно.
– А я и стою спокойно, – с раздражением ответил Ной.
Рикетт продолжал возиться с механизмом «базуки». До танка было около восьмидесяти ярдов, и Рикетт тщательно прицеливался.
– Не стреляй, – сказал он Бернекеру, стоявшему у другого окна. – Пусть думают, что здесь никого нет. – Он захихикал, однако Ноя не очень удивил его смех.
Танк снова начал двигаться. Он грозно полз вперед, не считая нужным стрелять, словно был уверен в своей силе, парализующей дух вражеских солдат, и знал, что достигнет своей цели и не стреляя. Пройдя несколько ярдов, танк снова остановился. Немцы, наступавшие под его прикрытием, прижались к нему вплотную, чуть не к самым гусеницам.
Позади танка застрочил пулемет, беспорядочно поливая огнем весь фасад здания.
– Ради бога, стой спокойно, – сказал Рикетт Ною.
Ной с силой уперся в оконную раму. Он был уверен, что его сейчас непременно подстрелят. Вся верхняя часть его тела по пояс виднелась из окна, ничем не защищенная. Он смотрел вниз, на качающиеся стволы пулеметов танка, который неясно вырисовывался в сгущающихся сумерках.
Наконец Рикетт выстрелил. Медленно рассекая воздух, снаряд полетел в цель. Раздался взрыв. Ной наблюдал из окна, забыв даже пригнуться. Сначала казалось, что ничего не произошло. Потом пушка начала медленно опускаться и замерла, уставившись в землю. В танке раздался взрыв, глухой и глубокий. Несколько струек дыма прорвалось через смотровые щели и люк. Затем послышалось еще несколько взрывов. Танк качнулся и задрожал. Наступила тишина. Танк все еще выглядел злобным и грозным, но больше не двигался. Ной видел, как прятавшиеся за танком пехотинцы побежали назад. Они бежали по проулку; никто по ним не стрелял, и они успели скрыться за углом сарая.
– Пожалуй, эта штука неплохо работает, – сказал Рикетт. – Думаю, мы-таки подбили танк. – Он снял базуку с плеча Ноя и прислонил ее к стене.
Ной продолжал смотреть в проулок между сараями. Казалось, что ничего не произошло и танк уже много лет был неотъемлемой частью пейзажа.
– Ради бога. Ной, – кричал Бернекер. Тут Ной понял, что Бернекер уже давно зовет его. – Ради бога, отойди, наконец, от окна.
Внезапно осознав страшную опасность, Ной отпрянул от окна.
Его место занял Рикетт, снова с автоматической винтовкой в руках.
– Чепуха, – сердито сказал Рикетт, – совершенно незачем оставлять эту ферму. Мы бы могли здесь продержаться до рождества. У этого паршивого торговца пеленками Грина мужества, как у клопа. – Он выстрелил с бедра в сторону проулка. – Эй, вы там, убирайтесь вон, – бормотал он про себя. – Держитесь подальше от моего танка.
В комнату вошел лейтенант Грин.
– Спускайтесь вниз, – сказал он. – Уже темнеет. Через пару минут начнем выходить.
– Я останусь здесь ненадолго, – пренебрежительно заявил Рикетт, – чтобы держать фрицев на расстоянии. – Он помахал Ною и Бернекеру. – А вы все двигайте вперед и, если они вас заметят, драпайте как толстозадые птицы.
Ной и Бернекер переглянулись. Им хотелось что-нибудь сказать Рикетту, который стоял у окна с презрительной гримасой на лице, держа винтовку в своих огромных ручищах, но они так и не нашли слов. Рикетт даже не взглянул на них, когда они пошли вслед за лейтенантом Грином вниз, в большую комнату.
В комнате пахло потом и порохом, на полу валялись сотни стреляных гильз, раздавленных ногами осажденных. В этой комнате боевая обстановка чувствовалась сильнее, чем в спальне, там, наверху. Мебель была свалена перед окнами, деревянные стулья поломаны и разнесены в щепки, а люди стояли на коленях на полу вдоль стен. В полутьме наступающих сумерек Ной заметил Колклафа, лежавшего на полу в столовой. Он лежал на спине, с вытянутыми по швам руками, уставившись немигающим взглядом в потолок. Из носа у него текло, и время от времени он резко шмыгал – и это был единственный звук, который он издавал. Этот звук напомнил Ною, что и у него самого насморк; он вытащил из заднего кармана пропитанный потом платок цвета хаки и высморкался.
В комнате было очень тихо, только назойливо жужжала одинокая муха. Райкер дважды пытался пристукнуть ее каской, но всякий раз промахивался.
Ной сел на пол, снял с правой ноги крагу и ботинок и тщательно расправил носок. До чего же приятно было почесать пятку и потом снова натянуть гладкий носок! Солдаты, находившиеся в комнате, с интересом наблюдали за ним, как будто он разыгрывал перед ними какую-то замысловатую и чрезвычайно забавную сценку. Ной надел ботинок, потом крагу, аккуратно зашнуровал ее и натянул поверх нее штанину. Он два раза чихнул так громко, что Райкер даже подскочил от неожиданности.
– Будь здоров, – сказал Бернекер, улыбнувшись Ною. Ной улыбнулся ему в ответ и подумал: «Какой чудесный парень!»
– Я не могу вам, братцы, посоветовать, как действовать, – сказал вдруг лейтенант Грин. Он стоял сгорбившись у входа в столовую и говорил так, словно заранее подготовил длинную речь, а теперь с удивлением прислушивался к своим коротким, отрывистым фразам. – Я не могу сказать вам, как лучше всего выбраться отсюда. Вы сами сообразите не хуже меня. Ночью вы будете видеть вспышки орудий, а днем будете слышать стрельбу, так что у вас будет общее представление о том, где находятся наши. Карта вам мало чем поможет, и лучше держитесь как можно дальше от дорог. Чем меньше будут группы, тем больше шансов пробраться к своим. Мне очень жаль, что так получилось, но, право, если мы будем сидеть здесь и ждать, то все очутимся в мешке. Если же мы будем действовать мелкими группами, некоторые из нас смогут все-таки прорваться к своим. – Он вздохнул. – А может быть, прорвутся не некоторые, а многие из нас… И даже большинство, – добавил он с напускной бодростью. – Мы сделали все для удобства наших раненых; за ними там, внизу, будут присматривать французы. Если кто-нибудь сомневается, – сказал он, как бы оправдываясь, – можете сойти вниз и убедиться сами.
Однако никто не двинулся с места. Сверху доносились короткие очереди. «Это Риккет, – подумал Ной, – там, у окна».
– И все же… – невнятно проговорил лейтенант Грин. – И все же… Конечно, все это очень плохо. Но вы должны были быть готовы и к этому. На войне такие случаи всегда возможны. Капитана я попытаюсь взять с собой. С собой, – повторил он усталым голосом. – Если хотите что-нибудь сказать, говорите сейчас…
Все продолжали молчать. У Ноя вдруг защемило сердце.
– Ну что ж, – сказал лейтенант Грин, – уже стемнело. – Он поднялся, подошел к окну и выглянул наружу. – Да, – повторил он, – уже стемнело. – Он повернулся к находившимся в комнате солдатам. Многие сидели на полу, прислонившись к стене, низко опустив головы. Они напоминали Ною игроков проигрывающей матч футбольной команды в перерыве между таймами.
– Итак, – сказал лейтенант Грин, – нет смысла больше откладывать. Кто хочет пойти первым?
Никто не пошевелился, никто даже не поднял головы.
– Будьте осторожны, – продолжал лейтенант Грин, – когда доберетесь до наших линий. Не обнаруживайте себя, пока не убедитесь абсолютно точно, что они знают, что вы американцы. Кому охота получить пулю от своих? Так кто пойдет первым?
Опять никто не пошевелился.
– Мой совет, – снова начал лейтенант Грин, – выходить через кухню. Там есть сарайчик, который может служить прикрытием, а до изгороди оттуда не больше тридцати ярдов. Вы, надеюсь, понимаете, что я больше не приказываю вам. Решайте сами. А сейчас кому-то надо идти…
По-прежнему никто не двигался с места. «Это невыносимо, – думал Ной, сидя на полу, – просто невыносимо». Он поднялся.
– Хорошо, – сказал он, потому что ведь кто-то должен был это сказать. – Я пойду. – Он чихнул.
Встал и Бернекер.
– Я тоже иду, – сказал он.
Встал и Райкер.
– А, черт с ним, пойду и я.
Встали Каули и Демут. По каменному полу зашаркали ботинки.
– Где эта проклятая кухня? – спросил Каули.
«Райкер, Каули, Демут, – подумал Ной… – Памятные имена… Ну что ж, сейчас мы можем начинать бой сначала».
– Хватит, – сказал Грин. – Для первой группы достаточно.
Все пятеро вышли в кухню. Никто из оставшихся даже не посмотрел им вслед, никто не сказал ни слова. Люк в кухонном полу, ведущий в подвал, был открыт. Из подвала сквозь пыльный воздух пробивался слабый свет свечи. Оттуда доносились клокочущие звуки и хриплые стоны умирающего Фаина. Ной решил не смотреть в подвал. Лейтенант Грин очень осторожно приоткрыл кухонную дверь. Она издала резкий скрип, и солдаты замерли. Сверху все еще доносились автоматные очереди. «Это Рикетт, – подумал Ной. – Он ведет войну на свой страх и риск».
Ночной воздух был насыщен сыростью и запахами деревни; из полуоткрытой двери доносился терпкий, тяжелый запах коровника.
Ной тихо чихнул в кулак. Он оглянулся, как бы извиняясь.
– Желаю-удачи, – сказал лейтенант Грин. – Итак, кто идет?
Люди, собравшиеся на кухне среди медных кастрюль и больших молочных бидонов, глядели в приоткрытую дверь на бледную полоску ночного неба. «Это невыносимо, – снова подумал Ной, – просто невыносимо. Нельзя больше так стоять». Он решительно шагнул к двери мимо Райкера.
Ной глубоко вздохнул, говоря себе: «Только не чихать, только не чихать». Потом пригнулся и шмыгнул за дверь.
Осторожными шагами, сжимая обеими руками винтовку, чтобы, не дай бог, она не стукнулась о что-нибудь, Ной начал красться к сараю. Он не прикасался к спусковому крючку, так как не мог вспомнить, опущен предохранитель или нет. Он надеялся, что идущие за ним позаботились поставить свои винтовки на предохранитель, так что они не подстрелят его, если даже споткнутся.
Ботинки Ноя хлюпали по жидкой грязи, расстегнутые ремешки каски били по щекам у самого уха, и этот слабый звук казался ему невыносимо громким. Когда Ной в непроглядной тьме добрался до сарая и прислонился к пахнущим коровами бревнам, он первым делом застегнул ремешки каски под подбородком. Темные тени одна за другой отделялись от кухонной двери и двигались через двор. Дыхание подходивших солдат казалось Ною необыкновенно громким и тяжелым. Из подвала дома послышался протяжный крик, и эхо его далеко разнеслось в вечернем безветренном воздухе. Ной плотно прижался к стене сарая, но все было тихо…
Потом он лег на живот и пополз по направлению к изгороди, смутно выделявшейся на фоне неба. Где-то очень далеко были видны слабые вспышки артиллерийских выстрелов.
Вдоль изгороди тянулась канава. Ной соскользнул в нее и замер. Он старался дышать легко и ровно. Шум, который производили двигавшиеся за ним люди, казался очень громким, но не было никакой возможности сделать им знак быть потише. Один за другим все доползли до канавы и, скользнув в нее, залегли рядом с Ноем. Сбившись в кучу на мокрой траве на дне канавы, они так громко дышали, что казалось, противник сразу обнаружит их местонахождение. Они лежали, не двигаясь, навалившись друг на друга, и Ной понял, что каждый ждет, чтобы кто-то другой пошел первым.
«Они хотят, чтобы это сделал я, – с негодованием подумал Ной. – А с какой стати?»
Однако он все-таки поднялся и посмотрел через изгородь в сторону артиллерийских вспышек. По другую сторону изгороди было открытое поле. В темноте Ной смутно различал какие-то движущиеся тени, но не мог сказать, люди это или коровы. Одно было ясно: бесшумно пробраться через изгородь невозможно. Ной дотронулся до ноги ближайшего солдата, давая ему знать, что он двинулся дальше, и пополз по дну канавы, вдоль изгороди, все больше удаляясь от фермы. Один за другим остальные солдаты ползли за ним. Ной полз медленно, останавливаясь через каждые пять ярдов и внимательно прислушиваясь; он чувствовал, что обливается потом. Кустарники, образовавшие живую изгородь, росли вплотную друг к другу. Их листья тихонько шептались в порывах ветра, шелестевшего над головой. Иногда он слышал шорох: какой-то маленький зверек в страхе убегал в сторону; однажды раздался глухой звук хлопающих крыльев: потревоженная птица вспорхнула с ветки. Никаких признаков немцев пока не было.
«Быть может, – думал Ной, пока полз, вдыхая затхлый запах глины со дна сырой канавы, – быть может, нам все-таки удастся прорваться».
Его рука натолкнулась на что-то твердое. Он напрягся и замер. Лишь правая рука медленно ощупывала предмет. «Что-то круглое, – размышлял он, – что-то металлическое – это…» Тут его рука наткнулась на что-то мокрое и липкое, и Ной понял, что перед ним лежит мертвец. Ощупав каску и затем лицо, он понял, что пуля попала прямо в лоб.
Ной чуть подался назад и обернулся.
– Бернекер, – прошептал он.
– Что? – Голос Бернекера слышался откуда-то издалека, и Ною казалось, что он задыхается.
– Впереди меня мертвец.
– Что? Я тебя не слышу.
– Здесь труп. Мертвец.
– А кто он?
– А черт его знает, – раздраженно прошептал Ной, возмущаясь тупостью Бернекера. – Откуда, черт возьми, я знаю? – Он чуть не рассмеялся, вдруг осознав всю нелепость этого разговора. – Передай об этом по цепочке, – еще раз прошептал он.
– Что?
В этот момент Ной ненавидел Бернекера всеми фибрами своей души.
– Передай по цепочке, чтобы они не наделали каких-нибудь глупостей, – сказал Ной несколько громче.
– Ладно, – сказал Бернекер. – Сейчас передам.
Затем Ной услышал позади отрывистый шепот.
– Все в порядке, – сообщил наконец Бернекер. – Все поняли.
Ной медленно переполз через мертвое тело. Его руки задержались на сапогах убитого, и он сразу понял, что это немец, так как американцы не носят сапог. Он чуть было не остановился, чтобы сообщить об этом открытии другим. Стало как-то легче на душе от сознания, что труп был чужой. Потом он вспомнил, что американские парашютисты тоже носят сапоги, и подумал, что это мог быть один из них. Продолжая ползти, он ломал голову над этой загадкой, и умственное напряжение помогало ему забыть усталость и страх. «Нет, – решил он, – у парашютистов сапоги со шнурками, а эти были без шнурков. Нет, это был немец. В канаве лежал мертвый фриц». Он должен был понять это по форме каски, хотя, продолжал рассуждать он, все каски очень похожи одна на другую, а ему никогда раньше не приходилось притрагиваться к немецкой каске.
Он дополз до конца поляны. Канава и изгородь изгибались под прямым углом и тянулись по краю поля. Ной осторожно пошарил рукой впереди себя. В изгороди было небольшое отверстие, а там, по другую сторону ее, проходила узкая дорога. «Все равно придется пересекать эту дорогу, почему же не сделать это сейчас?» – размышлял Ной.
Он повернулся к Бернекеру.
– Послушай, – прошептал он, – сейчас я перелезу через изгородь.
– Хорошо, – ответил шепотом Бернекер.
– Там с другой стороны есть дорога.
– Хорошо.
В эту минуту они услышали шаги людей и металлическое позвякивание снаряжения. Кто-то осторожно шел по дороге. Ной зажал рукой рот Бернекера. Они прислушались. Насколько можно было судить по звукам, по дороге шли три или четыре человека. Переговариваясь друг с другом, они медленно прошли мимо. Это были немцы. Хотя Ной не знал ни слова по-немецки, он слушал, в напряжении подняв голову, как будто все, что ему удастся услышать, будет иметь для него величайшее значение.
Немцы прошли неторопливой спокойной походкой, как ходят часовые, которые скоро снова вернутся назад. Голоса постепенно затерялись в шорохах ночи, однако Ной еще долго слышал звук шагов.
Райкер, Демут и Каули подползли к тому месту, где, привалившись к стенке канавы, их поджидал Ной.
– Давайте пересечем дорогу, – прошептал Ной.
– К черту, – услышал Ной голос Демута, хриплый и дрожащий. – Если хочешь идти – иди. А я остаюсь здесь. Вот в этой самой канаве.
– Они сцапают тебя утром, как только станет светло… – настаивал Ной, вопреки всякой логике чувствуя себя ответственным за то, чтобы провести Демута и остальных через дорогу, лишь потому, что он вел их за собой до сих пор. – Здесь нельзя оставаться.
– Нельзя? – спросил Демут. – Послушай-ка: кто хочет, чтобы ему оторвало задницу, тот пусть идет. Только без меня.
Тут Ной понял, что Демут сдался, как только услышал голоса немцев, уверенных в себе и ни от кого не прячущихся. Для Демута война окончилась. Отчаяние или храбрость, которые помогли ему преодолеть первые двести ярдов от крестьянского дома, покинули его. «Возможно, он и прав, – подумал Ной, – быть может, это самый разумный выход…»
– Ной… – Это был голос Бернекера, в нем звучала с трудом сдерживаемая тревога. – Что ты думаешь делать?
– Я? – спросил Ной. Потом, зная, что Бернекер полагается на него, шепотом ответил: – Я перелезу через изгородь. Думаю, что Демуту не стоит оставаться здесь. – Он замолчал, ожидая, что кто-нибудь передаст это Демуту. Но все молчали.
– Ну ладно, – сказал Ной. Он осторожно полез через изгородь. Капли воды с мокрых веток падали на его лицо. Дорога неожиданно оказалась довольно широкой. Она была сильно разбита. Он поскользнулся на своих резиновых подошвах и чуть было не упал. Когда он качнулся в сторону, чтобы удержать равновесие, что-то мягко звякнуло, но ему ничего не оставалось, как идти вперед. По другую сторону дороги, шагах в двадцати, он заметил разрыв в изгороди, проделанный танком, придавившим к земле гибкие сучья. Он шел, согнувшись, держась поближе к кромке дороги, чувствуя себя беззащитным и словно обнаженным. Позади он слышал шаги остальных. Он подумал о Демуте, который лежал теперь один по другую сторону дороги. Интересно, что он чувствует в этот момент, одинокий, готовый с первыми лучами солнца сдаться в плен первому немцу в надежде, что этот немец что-нибудь слышал о Женевской конвенции?[85]
Далеко позади он услышал треск автоматической винтовки. Это Рикетт, который никогда ни перед чем не отступал, и теперь, сыпля отборной бранью, стрелял из окна спальни со второго этажа.
|
The script ran 0.033 seconds.