Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Белеет парус одинокий [1936]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_su_classics, Детская, Повесть

Аннотация. В пятый том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две первые части тетралогии «Волны Черного моря»: «Белеет парус одинокий» и «Хуторок в степи». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

— Открытку — тете в Одессу, а письмо — в Париж. — В Париж? — Ага! — Тогда мы его отправим экспрессом. — Как это — экспрессом? Я не понимаю… — Деревня! — делая сосущие звуки языком, сказал Макс. — Экспрессом — это значит экспрессом. Ну, в общем, курьерским поездом. Прямым сообщением. Папа всегда отправляет в Париж экспрессом. Давай письмо. Немного поколебавшись, Петя вынул из кармана довольно уже помятый конверт. Макс его схватил, побежал к окошечку и быстро, хотя и шепеляво, залопотал по-итальянски. — А деньги? — крикнул Петя, но Макс в ответ только несколько раз лягнул ногой: дескать, не мешай. Через две минуты он вернулся к Пете и протянул квитанцию. — А деньги? — повторил Петя. — Чудило, я этих писем каждый день штук пятнадцать отправляю, и у меня — во! — видал, сколько марок? — Он вынул из кармана горсть почтовых марок. — Когда я гощу у папы, я у него всегда отправляю письма. А ты откуда знаешь Владимира Ильича? — Какого Владимира Ильича? — удивился Петя. — Ленина. — Какого Ленина? — Который живет в Париже, улица Мари-Роз. Ульянова. Я прочитал на конверте адрес. Ты ведь ему письмо посылаешь? — Ну да! — сказал Петя. — Ульянову. Но это не от меня письмо. — Так тебе папа поручил? — И не папа. А мне его дал в Одессе один человек… В общем, поручили одни люди… — Петя невольно покраснел. Макс понимающе закивал лобастой головой: — Понятно, очень понятно. Да ты на меня не смотри так подозрительно. Мы сами часто посылаем Ульянову… То есть отец мой пишет, а уж посылаю я. И тоже всегда экспрессом. А теперь говори, где живешь? — В гостинице «Эспланад-отель». Макс наморщил лоб, отчего стал еще больше похож на отца. — Ну, это, кажется, не так далеко отсюда. Пойдете прямо, дойдете до фонтана, свернете налево, и там через два переулка будет ваш отель. А пока арриведерчи, мне надо бежать. И, наскоро пожав руку Пете и Павлику, Макс перешел улицу, повернул и скрылся за углом, где в нише стояла раскрашенная статуя мадонны, убранная цветами и лимонными ветками с маленькими недозревшими плодами. 24. Везувий — Ну, а теперь давай, — сказал Павлик, кряхтя и потирая колено. — Что? — Давай! — повторил Павлик и даже протянул руку. — Давай половину лиры. — Не понимаю, какой? — Итальянской. Которую папа дал на марку, а ты сэкономил и теперь хочешь зажилить. — Ах, вот что? Ну, это, брат… — И Петя поднес к лицу Павлика кулак с пальцами, сложенными особым, весьма обычным образом. — Тогда ты мошенник, — сказал Павлик и вдруг довольно жалко захныкал, поглядывая вокруг сухими каштановыми глазами. — Замолчи! — зашипел Петя. — На нас уже обращают внимание итальянцы. — И пусть обращают! Пусть все видят, какой ты мошенник! — И Павлик заплакал еще жальче. Петя испугался. — Ладно, — сухо сказал он. — Если ты такая свинья, то пожалуйста. Только надо сначала разменять. — Не надо менять. Давай сюда лиру, я тебе дам сдачи пятьдесят чентезимов. — И Павлик, порывшись за пазухой, нашел на ощупь и вынул небольшую серебряную монетку. — Павел, откуда у тебя деньги? — строго спросил Петя голосом Василия Петровича. — Я их выиграл в Ионическом море у повара! — с оттенком гордости ответил Павлик. — Сколько раз я тебе повторял, чтобы ты никогда не смел играть в азартные игры, скверный мальчишка! — А сам? А кто у папы с вицмундира содрал все пуговицы? — Так я же тогда был маленький. — А я теперь маленький, — рассудительно заметил Павлик. — Но довольно подлый, — ядовито закончил Петя. — Смотри, я все про тебя расскажу отцу! — И навсегда будешь ябеда! — захлебываясь от восторга, проговорил Павлик. — Джелато! Джелато! Джелато! — раздался в это время божественный тенор итальянского мороженщика, и мальчики увидели сундук, такой же зеленый, как у мороженщиков в Одессе, но только гораздо длиннее, расписанный видами Неаполя, и не на двух колесах, а на четырех. Братья переглянулись, и в тот же миг между ними восстановились прочный мир и самая нежная дружба, основанные на страстном желании нарушить категорическое требование отца никогда ничего не покупать на улице и тем более не брать в рот без разрешения старших. В одно и то же время они прочитали в глазах друг друга жгучий вопрос: но что же делать, если нет под руками взрослых? И вполне резонный ответ на этот вопрос: если нет взрослых, обойдемся без взрослых. Петя как знаток итальянского языка выступил вперед и уже приготовился произнести фразу, начинающуюся словами: «Прего, синьор, дайте нам…» Но мороженщик, красавец с красным чулком на кудрявой голове, оказался человеком весьма сообразительным. Он поспешно открыл длинный сундук, и, к своему крайнему изумлению, мальчики увидели в нем вместо двух медных банок с лужеными крышками брус льда. Мороженщик взял маленький стальной рубанок и начал стругать ледяное бревно. Затем он набил два стакана ледяными стружками и полил их из бутылки пронзительно яркой жидкостью вроде купороса. Мальчики с любопытством съели красивое, но почему-то совсем не сладкое неаполитанское мороженое и почувствовали во рту такой вкус, как будто бы наелись акварельных красок. Не теряя времени, мороженщик настругал еще два стакана льда и на этот раз полил его чем-то до такой степени розовым, что Павлик сразу вспомнил константинопольский рахат-лукум и уже начал бледнеть. А Петя решительным жестом Василия Петровича отстранил мороженое, сказал на чисто итальянском языке: «Баста!» — заплатил десять чентезимов и, крепко взяв Павлика за руку, потащил его прочь. Но дурное впечатление, произведенное странным мороженым, сразу рассеялось, едва мальчики очутились перед будочкой, прижатой к старой каменной стене, из которой текла тонкая струйка родниковой воды. На прилавке находилась корзина, наполненная огромными неаполитанскими лимонами, а также стояли банки с сахарной пудрой и высокие стаканы. Петя еще и рта не успел открыть, как продавец уже одним махом разрезал пополам два лимона и особой машинкой выжал их в два стакана. Положив в стаканы сахарной пудры, он ловко подставил их под струйку воды, и они наполнились до краев чем-то восхитительно перламутровым, с легкой сероватой пеной, а стекло запотело, и мальчики почувствовали настоящее блаженство, когда прикоснулись пересохшими губами к этому удивительному напитку. Уже наступал вечер. Над белой площадью с фонтаном висело круглое темно-розовое вечернее облако, такое громадное, что люди, дома и даже церковные башни под ним казались совсем маленькими. В этом было что-то пугающе прекрасное. Мальчики побежали домой по направлению, указанному Максом. Но город, фантастически освещенный облаком, сделался каким-то еще более чужим и непонятным. Нельзя было узнать ни одной улицы. Быстро смеркалось, хотя облако все еще продолжало светиться на полиловевшем небе. Куда бы мальчики ни поворачивали, оно всюду следовало за ними, выглядывая из-за высоких крыш своими круглыми малиновыми краями. Узкие улицы быстро наполнялись толпами людей, вышедших погулять, как это всегда бывает по вечерам в южных городах. Слышалось жаркое шарканье башмаков по каменным тротуарам. Дневная жара сменилась другой жарой — вечерней, не такой сухой, но зато еще более душной. Из открытых дверей кофеен и баров уже ложились на улицу полосы знойного света. С балконов слышались звуки мандолин. Усилились запахи кипящего кофе, газа, анисовой водки, устриц, жареной рыбы, лимонов… В руках у женщин трещали веера. Еще громче и музыкальнее пели голоса мороженщиков и газетчиков. В подворотнях таинственно появились продавцы кораллов. Что-то в высшей степени опасное, порочное показалось Пете в их котелках, надвинутых на мрачные глаза, в их сладостных улыбках под нафабренными усами, в их бархатных жилетах, визитках, в их смуглых пальцах, унизанных перстнями, и в плоских, широких ящиках на широком ремне, которые они держали перед собой, издали и молчаливо показывая проходящим дамам свои сокровища: кровавые кораллы, как вырванные с корнем зубы; и другие кораллы — мелкие, нанизанные на нитку; и бледно-розовые, почти белые, крупные и гладкие, как бобы; и вставленные в золото помпейские камеи; и каменные цветки полупрозрачных гемм. Разложенные на черном бархате и подробно освещенные гробовым светом газового фонаря, все эти вещицы производили на Петю странное впечатление маленьких мертвых животных с какой-то другой планеты. Павлика же больше всего пугали недобрые глаза продавцов, и он, положив руку за пазуху, крепко сжимал в плотном кулаке мелкие итальянские деньги. Один переулок показался знакомым. Мальчики свернули в него и побежали в гору по каменным плитам. Внезапно дома кончились, и они увидели, Везувий. Очевидно, они подошли к нему с какой-то другой стороны, так как он был совсем не такой, как всегда, а одноглавый, громадный. Он был страшно близок. Освещенный последними красками умирающего заката, покрытый чудовищной шапкой сернистого дыма, насквозь пронизанного жаром раскаленного железа, Везувий, казалось, сию минуту начнет извергаться, и мальчикам даже послышался подземный гул. Им стало так страшно, что они сломя голову бросились назад и сейчас же наткнулись на отца, который вот уже почти три часа, без шляпы и в расстегнутом пиджаке, бегал по Неаполю, разыскивая потерявшихся детей. Он так обрадовался, увидев Петю и Павлика, что на этот раз дело обошлось даже без упреков. И дети и отец настолько устали от переживаний, что лишь только добрались до своего номера, как тотчас, даже не умывшись, завалились спать и, надо признаться, выспались на славу, несмотря на страшную духоту, писк москитов и доносившиеся с улицы почти всю ночь шум толпы и музыку. 25. Уголек в глазу А на другой день с утра для них началась та ни с чем не сравнимая суетливая, утомительная и в то же время восхитительная жизнь, которая подхватила их, потащила по городам, гостиницам и кончилась лишь полтора месяца спустя, когда они, окончательно измученные, наконец переехали границу и снова очутились в России. Хотя они путешествовали по строго продуманному плану, но все же потом, когда Петя вспоминал об этом путешествии, оно представлялось ему скоплением не связанных между собой дорожных впечатлений, мельканием красивых видов, дворцов, фонтанов, площадей и, конечно, музеев. У семейства Бачей было слишком мало денег, для того чтобы они могли позволить себе роскошь где-нибудь по дороге задержаться хотя бы на лишний день, отдохнуть, осмотреться, привести в порядок свои мысли и чувства. Например, в Неаполе они пробыли всего трое суток и за это время умудрились съездить на маленьком пароходике на остров Капри, побывать там в знаменитом голубом гроте, на обратном пути прогуляться по Сорренто и Кастелламаре, на другой день посетить раскопки Помпеи, подняться почти к самому кратеру Везувия; затем осмотреть почти все неаполитанские музеи, картинные галереи, церкви и, наконец, знаменитый аквариум, где за стеклянными витринами в средиземноморской воде, освещенной сверху, как на сцене странного театра, мальчики видели волшебные картины из жизни подводного царства: среди белых коралловых деревьев и полипов, похожих на голубые и красные хризантемы, по крупным красивым раковинам ходили громадные лангусты и вверх и вниз плавали рыбы, как межпланетные дирижабли, прилетевшие с Земли на Марс. Когда уезжали из Неаполя в Рим и уже сидели в душном вагоне, ожидая третьего звонка, Василий Петрович посмотрел в окно и вдруг неуверенно сказал: — Как хотите, а это Максим Горький… — Он поправил пенсне, высунулся в окно и стал всматриваться. — Максим Горький! — уже уверенно воскликнул он. Петя торопливо просунул голову под руку отца. По перрону мимо поезда шла с портпледами и баулами довольно большая группа людей, громко разговаривающих по-русски. Среди них Пете сразу бросилась в глаза высокая, немного сутулая фигура того самого человека, который недавно перевязывал Павлика во время уличных беспорядков. Теперь Петя вдруг понял, почему этот человек тогда показался ему страшно знакомым: он неоднократно видел его портреты в журналах и на открытках. Это и был знаменитый Максим Горький. Петя также увидел матроса с маленьким дешевым чемоданчиком на широком плече. Прошла дама в трауре с девочкой лет тринадцати — по-видимому, дочерью. Мелькнуло личико с серьезными глазами и горестно сжатым ртом, темно-каштановая коса, переброшенная через худенькое плечо, черный бант… В это время поезд тронулся. Люди на перроне покатились назад. Петя снова увидел Максима Горького, матроса, даму с девочкой. Они все стояли напротив, возле другого поезда с открытыми дверцами. По-видимому, одна часть из них уезжала, другая — были провожающие. — Максим Горький! Максим Горький! — закричал Петя, размахивая шляпой. Девочка обернулась и посмотрела на Петю. Их глаза встретились. В ту же минуту сверху махнула волна вонючего паровозного дыма. Петя зажмурился, но крошечный кусочек каменного угля успел влететь ему в глаз, под верхнее веко. И для мальчика началось мученье, отравившее всю радость дороги от Неаполя до Рима. Гвоздь в сапоге или уголек в глазу! Кто хотя бы раз в жизни не испытал этой маленькой неприятности — сначала такой невинной, но постепенно доводящей до исступления! Это была настоящая пытка. Сначала Петя чувствовал лишь досадное неудобство от присутствия в глазу инородного тела. Глаз слезился, и Пете казалось, что вот-вот слеза вымоет из-под века уголек и тогда наступит блаженное успокоение. Но слезы текли, а уголек не вымывался. Он глубоко засел и при малейшем движении века перекатывался, натирая глазное яблоко. Полуослепший от слез, испытывая жгучую боль, Петя метался по раскаленному вагону и не знал, что делать. Сослепу он натыкался на скамьи, на чьи-то ноги. Он ушиб колено, но даже эта новая боль не могла заглушить старую. Отец требовал, чтобы он сидел смирно и ни в коем случае не тер глаз — тогда уголек выйдет сам собой. Но уголек не выходил. Петя снова начинал изо всех сил тереть глаз кулаком. Боль делалась невыносимой. Петя стонал, вскрикивал, бил в отчаянии каблуками об пол. Отец дрожащими руками пытался вывернуть Петино веко и кончиком платка достать уголек. Петя вырывался из рук отца. Он то и дело бегал в уборную и, налив в пригоршню теплой воды из умывальника, опускал в нее воспаленный глаз. Ничто не помогало. Это было еще хуже, чем зубная боль. В те редкие минуты, когда боль немного ослабевала, Петя видел в режущем блеске итальянского полудня плывущие в окнах вагона сухие холмы, белую пыль над шоссе, шлагбаумы и маленькие домики путевых сторожей с заборчиками из старых шпал, с подсолнечниками, мальвами и грязными гоголевскими свиньями. Если бы не рощицы красивых итальянских сосен с развилистыми оранжево-розовыми ветвями и почти черной хвоей, то можно было подумать, что поезд приближается не к Риму, а к Миргороду. Это все текло в глазах и мелькало, и лишь одно впечатление, одна картина все время оставалась неподвижной: перрон неаполитанского вокзала, толпа провожающих, дама в трауре и девочка с черным бантом в каштановой косе. Она все время вопросительно и строго смотрела на Петю и была неподвижна и неустранима, как уголек, влетевший в Петин глаз. Но все на свете кончается. Кончились и Петины мучения. В углу вагона сидела старая итальянка с коралловым крестиком на сморщенной шее. Она везла корзину, из которой выглядывали головы уток, и всю дорогу усердно читала молитвенник. Но она отлично видела все, что делается в вагоне. В то время, когда Петя в десятый раз, топая ногами, пробегал мимо нее в уборную, для того чтобы прополоскать глаз, она вдруг поймала его сильными, жилистыми руками, посадила рядом с собой на скамью, схватила за голову и приблизила к нему вплотную свое черное усатое лицо, страшное, как у ведьмы. Не говоря ни слова, она ловкими пальцами вывернула мальчику веко, разинула жаркую пасть, высунула длинный мокрый язык и слизнула уголек, въевшийся в слизистую оболочку. В тот же миг Петя почувствовал сладостное облегчение. Старуха сняла двумя пальцами с языка уголек, торжественно показала его пассажирам и произнесла длинную итальянскую фразу, в ответ на что весь вагон разразился аплодисментами, а утки оживленно закрякали. Затем старуха поцеловала Петю в голову, перекрестила слева направо и снова углубилась в молитвенник. 26. Вечный город Поезд уже подходил к Риму. Бродячие музыканты — мандолина, гитара и скрипка, — остановившись среди вагона, ударили в последний раз по струнам. И под звуки «Санта Лючия» и скрип тормозов поезд остановился. Сопровождаемые шумной толпой комиссионеров и гидов, наши путешественники взгромоздились на старый фаэтон. Веттурино — извозчик — ударил длинным бичом по своим клячам, повернул рукоятку большого счетчика сбоку козел, и они поехали по раскаленным пустыням римских площадей, где били высокие шипучие фонтаны, оставляя на камнях мостовой позеленевшие полосы, которые наподобие стрелки компаса показывали постоянное направление южного ветра. После пережитых мучений Пете доставляло особенное наслаждение смотреть. Казалось, сила его зрения утроилась. Он вертелся во все стороны, стараясь не пропустить ни одной подробности знаменитого города. Поджарый веттурино в черной фетровой шляпе горшком нещадно дымил длинной зловонной сигарой с соломинкой. Вместо того чтобы кратчайшим путем ехать в гостиницу, он колесил по всему городу. В окошечке счетчика довольно быстро выскакивали чентезимы, с незаметной легкостью превращаясь в лиры, и, для того чтобы отвлечь от них внимание путешественников, веттурино то и дело театрально простирал руку с бичом, называя термы Каракаллы, замок Святого Ангела, Тибр, Форум, собор святого Петра, Колизей. Отец развернул на коленях план Рима. Можно было подумать, что он, как бы не доверяя своим глазам, ищет теоретического подтверждения очевидного факта существования Рима со всеми его достопримечательностями, так хорошо известными по картинам и фотографиям. Подлинный Рим был не так великолепен, как его изображения и описания. Однообразно освещенный высоким сухим солнцем, он лежал на своих древних холмах под выгоревшим от зноя бледно-голубым небом и казался гораздо более скромным и прекрасным, чем можно было себе вообразить. Он был по-летнему безлюден. У входа в Ватикан стояли на страже папские гвардейцы в своих средневековых костюмах, с алебардами, и Павлик, который уже успел зимой побывать с тетей в опере, вдруг закричал на всю площадь звонким голосом: — Смотрите, смотрите, гугеноты стоят! Не успел Петя закрыть ему рот ладонью, как Павлик завопил еще громче, захлебываясь от восторга и удивления: — Донбазильи идут! Донбазильи идут! И точно, под колоннадами собора святого Петра, со свернутыми зонтиками под мышкой, пробирались в своих черных сутанах и длинных шляпах с закрученными в трубочку полями два католических священника, вылитые дон Базилио из «Севильского цирюльника». Несколько монахов пересекали по разным направлениям площадь. Шел по раскаленным булыжникам босой, как пророк, францисканец в своей грубой власянице, подпоясанной простой веревкой. Шли, перебирая четки, толстенькие веселые бенедиктинцы, похожие сзади на навозных жуков, и солнце блестело в их тонзурах. Низко склонив головы, шли черные монахини в своих странно громадных, легких, как бисквит, белоснежных батистовых, твердо накрахмаленных головных уборах. Серенький ослик тащил арбу-двуколку с высокими, в полтора человеческих роста, цельными колесами, которые катились и первобытно-грубо скрипели, вызывая в Петином воображении обозы Ганнибала, кочующие в пыли у Золотых ворот Рима. В это время из-за угла вылетела рессорная коляска, запряженная четверкой вороных лошадей цугом. Спицы вертелись, сверкая на солнце, как молния. В муаровой шапочке, откинувшись на кожаные подушки, сидел кардинал. Петя успел рассмотреть синие щеки, толстые брови и черные высокомерно-злые глаза, подведенные, как у актера. Кардинал посмотрел на семейство Бачей, на старика веттурино, успевшего сорвать с плешивой головы шляпу и набожно сложить ладони. Неизвестно, что подумал князь церкви, но он светски улыбнулся, выпростал тонкую руку, перевитую четками, из кружевных манжет и, не складывая пальцев, одним неуловимым движением ладони перекрестил путешественников слева направо. Нарядно мелькнула пурпурная мантия, и коляска исчезла, как видение, оставив в воздухе тонкий запах костела. А через две недели, исколесив всю Италию, наши путешественники, пунктуально выполняя план Василия Петровича, уже очутились в Швейцарии. Здесь, прежде чем начать ездить, было решено немного передохнуть и собраться с силами. Откровенно говоря, все время ездить, пересаживаться с поезда на поезд ужасно надоело, но остановиться было уже нельзя: еще в Милане, соблазнившись дешевизной, приобрели в бюро путешествий специальные билеты, дающие право проезда по всем без исключения железным дорогам Швейцарии в течение шестидесяти дней. Шестьдесят дней для семейства Бачей было даже слишком много: через полтора месяца кончались каникулы. Но на меньший срок билеты не продавались. Зато выгадали на Павлике. Выдали его за семилетнего и на троих приобрели всего два «взрослых» билета третьего класса. Конечно, это было хотя и небольшое, но все же мошенничество, и Василий Петрович, прежде чем на него решиться, долго подергивал шеей и смущенно протирал платком пенсне. Но, так или иначе, билеты были куплены; они вступили в законную силу, и теперь началось странное, тревожное время, когда казалось, что каждый день, проведенный не в поезде, приносит семейству Бачей громадные убытки. Все же необходимо было хоть немного передохнуть. 27. На берегу Женевского озера И вот они сидели в плетеных креслах на открытой террасе маленького недорогого пансиона в Уши, на берегу Женевского озера, которое по-французски называлось Лак Леман. Позади, ярусами, один над другим поднимались и полого уходили в чистое небо отели, парки и колокольни Лозанны. Впереди, сквозь скромную зелень садов и виноградников, просвечивала полоса небесно-голубого озера с крылатыми парусами и чайками. А на том берегу в легчайшем солнечном тумане открывалась панорама Савойи — ее бархатные луга, ущелья, долины с маленькими живописными деревушками — и, наконец, дикая горная цепь, охватившая весь горизонт. Где-то здесь полагалось быть Монблану, но напрасно Василий Петрович старался его увидеть в маленький театральный бинокль: горная цепь была завалена хмурыми тучами и перламутровыми облаками. И это было тем более досадно, что комната сдавалась «с видом на Монблан». Пожелав нашим путешественникам «бон матэн», пожилая горничная поставила на стол поднос с «комплэ дю тэ», состоящим из чайного прибора, соломенной корзиночки с крошечными хрустящими хлебцами — «розе», тарелки сливочного масла, приготовленного в виде легких желтых стружек, и двух розеток с медом и малиновым джемом; стояла также и сахарница с крошечными кубиками прессованного сахара, такого хрупкого, что его приходилось брать щипчиками крайне осторожно, так как он имел свойство от малейшего нажима рассыпаться в порошок. Надев пенсне, Василий Петрович долго рассматривал странный желтоватый сахар, затем взял кусочек, понюхал его и попробовал на вкус, после чего объявил, что это не простой сахар, а тростниковый. Тростниковый сахар! Это открытие привело мальчиков в восхищение. Особенно взволновался Петя, живо себе представивший, как изумится тетя и как будут завидовать все знакомые, когда узнают, что Петя собственными глазами видел тростниковый сахар и пил с ним чай на террасе «с видом на Монблан». Мальчик даже сделал попытку немедленно начать писать письмо тете. Он уже вынул из сумки письменные принадлежности, но швейцарское утро было так чудно спокойно, такая тишина стояла вокруг, так неподвижно висели осы над розетками с медом, что Петя, вместо того чтобы писать, вдруг всем своим существом погрузился в оцепенение. Только теперь он почувствовал, как страшно устал от впечатлений и как ему необходим отдых. Перед ним все еще продолжали в беспорядке носиться картины Италии. То он видел в пронзительно синем небе капитель колонны святого Марка со львом, положившим лапу на каменное Евангелие, — и это была Венеция. Голубые двухэтажные трамваи обходили красивую площадь вокруг беломраморного кружевного собора со всеми его двумя тысячами готических статуй — и это был Милан. Проезжали в облаках сухой, белой пыли мимо мраморных разработок Каррары, мимо косых штабелей громадных мраморных досок, кубов, плит, глыб, только что выпиленных из карьера и приготовленных к отправке. Неподвижно падала изящная многоярусная Пизанская башня. Долго стояли на каком-то глухом разъезде среди знойной живописной равнины и видели на горизонте мутно-сиреневую горную цепь, откуда чуть заметно потягивало альпийским холодком. А затем знаменитый Симплонский туннель — двадцать два километра железнодорожного пути, проложенного в толще горного массива, — внезапная пороховая тьма, тухлый запах каменного угля, оглушающий железный гул и черные зеркала плотно запертых вагонных окон, в которых так зловеще-похоронно вдруг отразились зажженные в поезде дрожащие электрические лампочки слабого накала. И после бесконечного получаса этого тягостного, неподвижно-стремительного движения, когда казалось, уже не хватает воздуха и никогда не будет конца могильной тьме, со всех сторон сжавшей поезд с двумя выбивающимися из сил локомотивами, — вдруг ослепляющий блеск дневного света, стук падающих оконных рам, радостный свежий ветер, ворвавшийся из долины Роны и будто пролетевший по вагонам, выдувая вон тухлый запах туннеля. Горы. Ледники. Долины. Деревянные домики — шале — с жерновами сыра на крышах. Стада красных и черных швейцарских коров и мелодичный не звон, а деревянный перестук их плоских колокольчиков в солнечной тишине станции с белым крестиком на красном швейцарском флаге и сенбернарская собака огромного плаката «Шоколад Сюшар». И вот Петя уже в новой стране — хорошенькой, игрушечной… С нижней террасы доносились голоса спорящих людей. Говорили по-русски. Звуки родной речи сразу привлекли внимание мальчика, он стал прислушиваться. — Вы не должны игнорировать принципиальное положение, единогласно утвержденное январским пленумом ЦК, — громко говорил, почти кричал женский голос, отчеканивая слова «игнорировать» и «пленум». — Я не игнорирую, но… — мягко отвечал мужской голос со скрыто ироническими, баритональными интонациями. — Нет, сударь, вы именно игнорируете или, во всяком случае, делаете вид, что не игнорируете. — Это бездоказательно! — Январский пленум совершенно ясно определил характер действительно социал-демократической работы, — быстро вмешался другой мужской голос, глухой, сердитый, прерываемый короткими покашливаньями и сплевываньями застарелого курильщика. — Нуте-ка, нуте-ка, — произнес иронический баритон, и Петя ясно представил себе, как это «нуте-ка» выталкивается из красивого, мясистого носа. — Отрицание нелегальной социал-демократической партии, — еще громче закричал женский голос, — принижение ее роли и значения, попытки укротить программные и тактические задачи и лозунги революционной социал-демократии представляют собой проявление буржуазного влияния на пролетариат… Услышав слова «революционная социал-демократия» и «пролетариат», которые так громко раздавались внизу на весь сад, Василий Петрович даже вздрогнул и с опаской посмотрел на детей. — А те, кто этого не признает, обманывают рабочих, распространяя либерально-буржуазные идеи о якобы конституционном характере назревающего кризиса, — сказал кашляющий голос застарелого курильщика, и Петя увидел, как внизу сквозь плющ стремительно вылетел окурок папиросы, упал на гравий возле клумбы белых лилий и стал сердито дымиться. — Ого! Не слишком ли сильно сказано? — Подобные господа, — не унимался женский голос, — выбрасывают вон такие исконные лозунги революционного марксизма, как признание гегемонии рабочего класса в борьбе за социализм и за демократическую революцию! — Это я-то? — Именно вы-то и господа, вам подобные… — Бог знает что! — испуганно пробормотал Василий Петрович, и нос его побелел от волнения. — Дети, сию же минуту уходите с террасы! Но Петя, охваченный любопытством, уже лез животом на перила, свесил вниз голову и старался рассмотреть, что делается на нижней террасе. Сквозь косую зеленую решетку, увитую плющом, мальчику удалось увидеть стол с кувшином молока и нескольких человек, сидящих в плетеных креслах: сердитую даму в черной жакетке, похожую на учительницу, чахоточного юношу в сатиновой косоворотке под старым пиджаком и красивого господина в чесучовой тужурке и с блестящим стальным пенсне на мясистом римском носу, из которого как раз в эту самую минуту выталкивалось ироническое «нуте-с, нуте-с…». — Проповедуя так называемую легальную, или открытую, рабочую партию, вы и вам подобные суть не кто иные, как строители столыпинской «рабочей» партии и проводники буржуазного влияния на пролетариат! — кричала дама в жакетке, стуча костяшками кулака по столу с такой силой, что кувшин с молоком подпрыгивал и каждую минуту готов был упасть. — Вот именно, самого настоящего буржуазного влияния… — задыхаясь от приступов кашля и отплевываясь, быстро и глухо говорил чахоточный юноша, зажигая дрожащими руками спичку. — А ваша «открытая» рабочая партия при Столыпине означает не что другое, как открытое ренегатство людей, отрекающихся от задачи революционной борьбы масс с царским самодержавием, Третьей думой и всей столыпинщиной! Этого Василий Петрович выдержать уже никак не мог. Он схватил Петю за плечи и потащил в комнату: — Ты не смеешь слушать подобные вещи! Сиди в комнате… Павлик, сию же минуту марш с балкона! Ах, господи, что за наказанье! Всюду политика… Водворив мальчиков в комнату, Василий Петрович вышел на террасу и крикнул вниз дрожащим голосом: — Попрошу вас выбирать выражения! И во всяком случае, говорить не громко. Не забудьте, что наверху дети. Внизу наступила тишина, а затем носовой голос сказал: — Товарищи, нас подслушивают, — после чего со скрипом задвигалась плетеная мебель и женский голос произнес: — А вы говорите — открытая партия, когда даже в свободной Швейцарии нас преследуют шпионы царского правительства! — Послушайте! — грозно крикнул Василий Петрович, побагровев. Но внизу демонстративно захлопнулась стеклянная дверь, и, смущенно пробормотав «черт знает что такое», Василий Петрович покинул террасу, так же демонстративно хлопнув стеклянной дверью. — Папа, это тоже русские? — шепотом спросил Павлик. — Они анархисты, да? — Дурак, они социал-демократы! — сказал Петя. — Тебя не спрашивают!.. Папа, а как они сюда попали? — Перестань задавать глупейшие вопросы! — раздраженно заметил отец. — И вообще не суйся не в свое дело, — прибавил он, строго взглянув на Петю. — Да, но все-таки, — не унимался Павлик, — они такие же самые русские, как и мы, или как? — Да, они такие же русские, как и мы, но только эмигранты. И кончим об этом, — сухо сказал отец. — А что такое эмигранты? Это люди, которые против царя? — Хватит! — рявкнул отец решительно. На этом политический разговор и закончился. Больше русских эмигрантов, живших под ними, семейство Бачей не видело. Вероятно, они уехали из пансиона в какое-нибудь другое место. 28. Эмигранты и туристы Это небольшое происшествие произвело на Петю сильное впечатление. Он снова, незаметно для себя, стал размышлять о том не совсем понятном ему явлении, которое называлось «русская революция». Он думал о России и о русских людях. До сих пор все они, независимо от того, были ли они богатые или бедные, были ли они мужики или рабочие, чиновники или купцы, офицеры или солдаты, представлялись ему вообще русскими, верноподданными государя императора. И это представление было для него так же естественно и так же не требовало доказательств, как то, что, например, Черное море состоит из большого количества соленой воды, а небо — из массы синего воздуха. Но за границей, где, к Петиному удивлению, встречалось много русских, его привычное представление поколебалось. Он заметил, что все русские за границей делились на две категории. Одну составляли туристы, другую — эмигранты. Туристы были богатые люди, и семейство Бачей с ними нигде не соприкасалось, потому что на пароходах и поездах туристы ездили в первом классе, останавливались в безумно дорогих отелях, обедали на террасах самых изысканных ресторанов, пользовались для своих прогулок экипажами, великолепнейшими верховыми лошадьми и даже автомобилями, еще более прекрасными, чем автомобиль братьев Пташниковых, который до сих пор казался Пете чудом, верхом богатства и роскоши. Где бы ни появились русские туристы, их всюду, в глазах Пети, окружала атмосфера богатства и роскоши. Они появлялись целыми семействами, с нарядными детьми — мальчиками и девочками — в сопровождении гувернанток, компаньонок, комиссионеров и гидов самого первого сорта, солидных и внушительных, как министры. Это были выхоленные мужчины и брезгливые дамы, молоденькие барышни и кавалеры, надменные старухи и элегантные старики, от которых пахло странными мужскими духами и сигарами. Иногда — в прохладной полутьме картинной галереи или среди раскаленных развалин какого-нибудь античного театра — семейство Бачей оказывалось в непосредственной близости к этим людям, но даже и здесь их окружала невидимая стена, исключавшая всякую возможность сближения. В их присутствии Петя испытывал унизительное чувство неловкости за свою если не бедность, то, во всяком случае, какую-то «недостаточность». Втайне ему становилось стыдно за костюм отца, за его штиблеты с загнутыми вверх носами, за его дешевую соломенную шляпу, за его воротничок и манжеты из «композиции», которые отец каждый вечер старательно чистил резинкой и купал в мыльной пене. Петя презирал себя за это чувство стыда, но ничего не мог с собой поделать. Это было тем более унизительно, что он ясно понимал: отцу втайне тоже стыдно. В присутствии туристов у отца делалось напряженно-независимое лицо, подергивалась бородка, и вместе с тем кисти рук непроизвольно поджимались, задвигая в рукава вылезающие наружу манжеты. Но самое оскорбительное было то, что богатые русские как бы вовсе не замечали присутствующего рядом семейства Бачей. Они только переставали говорить по-русски и как-то легко, свободно и незаметно переходили на какой-нибудь другой язык — французский, английский, итальянский, — на котором продолжали разговаривать так же естественно, как и на русском. Те картины великих художников, перед которыми Василий Петрович стоял с опущенной головой и слезами на глазах, они рассматривали с разных точек в кулаки и лорнеты, с достоинством восхищаясь и делая тонкие замечания. Они смотрели на развалины античного театра с таким видом, как будто бы ожидали, что сейчас выйдет греческий хор и древние артисты на котурнах и в масках специально для них сыграют забавную трагедию. Казалось, что всё находящееся вокруг принадлежит им по какому-то древнему праву, не подлежащему никакому сомнению. И Петя чувствовал, что они действительно являются полновластными хозяевами всего. Мир принадлежал им или, во всяком случае, им подобным, а уж Россия — наверное. Тем более странной казалась Пете другая часть русских за границей — эмигранты. Они были полной противоположностью туристам. Это были бедные, дурно одетые интеллигентные люди. Они ездили в третьем классе, ходили пешком, жили в маленьких, самых дешевых пансионах. Поэтому семейство Бачей с ними часто сталкивалось, и Петя скоро составил о них довольно точное представление. Это были мужчины и женщины вроде тех, с которыми столкнулось семейство Бачей в пансионе в Уши. Эмигранты занимались политикой. Много раз Петя слышал, как они громко произносили разные «политические слова», которые всегда приводили Василия Петровича в смятение. Они вечно спорили между собой, совершенно не обращая внимание на окружающих, и в самых неподходящих местах: на вокзале перед отходом поезда; в горах возле водопада, осыпавшего водяной пылью дрожащие ветки папоротника; за табльдотом; в музее, рассматривая распиленные пополам полые булыжники, внутри которых сверкали лиловые кристаллы аметиста. Эмигранты, по мнению Пети, были одержимы каким-то одним общим делом. Петя понимал, что дело это политическое, но в чем оно заключается, мог только смутно догадываться. Петя знал, что они «борются с самодержавием». И если они переезжают с места на место, то не потому, что путешествуют, а потому, что их постоянно куда-то гонит «общее дело». Однажды в Женеве семейство Бачей столкнулось с довольно большой группой эмигрантов. Это было на островке возле памятника Руссо. Вокруг плавали черные лебеди, и бронзовый Руссо, старик с истощенным, страстным лицом, сидя в кресле, безучастно наблюдал, как эти горделивые птицы вдруг опускали в воду свои извилисто изогнутые, змеиные шеи и хищно хватали кусочки белого хлеба, брошенного им с хорошеньких, разноцветных лодочек. Пока Василий Петрович, сняв шляпу, стоял возле памятника великому Жан-Жаку, философу и писателю, перед которым привык преклоняться еще со студенческих лет, Петя услышал голоса эмигрантов. Они сидели на скамейках в тени плакучих ив и, по обыкновению, спорили. Вдруг Петя услышал знакомую фамилию — Ульянов. — Разве Ульянов-Ленин сейчас не в Париже? — Под Парижем. В местечке Лонжюмо. — Стало быть, это верно, что партийная школа в Лонжюмо существует? — Не только существует, но Ленин вызывает туда партийных работников и читает им курс лекций по политической экономии, по аграрному вопросу, по теории и практике социализма. — Какую же позицию он занимает по отношению к Каприйской школе? — Разумеется, непримиримую. — После его резолюции о положении дел в партии на собрании второй парижской группы содействия РСДРП можно не сомневаться, что ни на какие компромиссы он никогда не пойдет. — Я не читал резолюции. — На днях она будет опубликована отдельным листком. — А Георгий Валентинович? — Что ж Георгий Валентинович… Плеханов есть Плеханов. — Стало быть, вы считаете… — Я считал и считаю, что в русской революции есть единственно верная линия — это линия Ленина. И чем скорее мы все это поймем, тем скорее совершится русская революция. Впервые с полной ясностью Петя почувствовал, что эмигранты, которые ему до сих пор казались все-таки не более чем какими-то бедными чудаками, невольными скитальцами по чужим странам после неудачной революции, представляют собой далеко не шуточную силу. Оказывается, у них есть партийные школы, центральные комитеты, группы содействия, пленумы. Они выпускают отдельными листками свои резолюции. Оказывается, несмотря на поражение революции тысяча девятьсот пятого года, многие из них не только не сложили оружие, но, напротив, готовятся к новой революции. Оказывается, у них есть руководитель — Ленин-Ульянов, по-видимому тот самый, которому было адресовано письмо, переданное Пете Гавриком. Несколько раз уже слышал Петя это имя — Ульянов. Он старался представить себе этого человека, сидящего где-то под Парижем, в Лонжюмо, готовящего новую революцию в России. Теперь всякий раз, когда Петя встречал эмигрантов в поезде или на вокзале, он был уверен, что они едут именно в Париж, в Лонжюмо, в партийную школу Ульянова. Конечно, туда же ехали и те эмигранты, которых провожал Максим Горький в Неаполе на вокзале, и среди них — дама в трауре с девочкой, посмотревшей на Петю так требовательно и так строго в ту минуту, когда поезд тронулся и в глаз влетел уголек. 29. Любовь с первого взгляда Петя все никак не мог забыть эту девочку. Как ни странно, он думал о ней часто, с горьким чувством разлуки и мысленно упрекал ее за то, что она внезапно появилась и так же внезапно исчезла, как будто она была в этом виновата. Петя придавал преувеличенное значение взгляду, которым они обменялись. Петя уже прочитал романы Тургенева, «Героя нашего времени», «Войну и мир», разумеется, «Евгения Онегина», почти всего Гончарова. И хотя Василий Петрович, руководивший чтением своих мальчиков, особенно напирал на общественное значение всех этих классических произведений, Петю захватывало в них совсем другое: любовь. Он с жадностью проглатывал страницы, где говорилось о любви, рассеянно пропуская те, в которых было «общественное значение», или, как строго говорил отец, «главное содержание произведения». Для Пети главное содержание произведения заключалось в любовных сценах. Будучи от природы мальчиком влюбчивым и мечтательным, он быстро усвоил всю науку возвышенной любви русских романов. Изучив теорию, он при каждом подходящем случае старался применять ее на практике. Но это оказалось не так-то легко. «Любовь с первого взгляда» или «холодное равнодушие», примененные к какой-нибудь знакомой гимназистке четвертого класса в черном переднике, касторовой шляпе с форменным зеленым бантом и клеенчатой книгоноской в маленьких руках, отнимали массу времени, но не имели никакого смысла, потому что девочка на все эти ухищрения только жеманно улыбалась, решительно не понимая, что же в конце концов от нее требуется. Тем не менее Петя довольно часто погружался в мир воображаемых страстей и тогда представлял себя то Печориным, то Онегиным, то Марком Волоховым, хотя, в сущности говоря, был гораздо ближе к Грушницкому, Ленскому и Райскому. Разумеется, в это время все знакомые девочки в его глазах превращались в Мери, Татьян и Вер — прелестных и страдающих, что весьма льстило его самолюбию. К Ольгам, Марфинькам Петя относился пренебрежительно. Впрочем, сами девочки редко об этом догадывались и считали Петю странным чудаком и задавакой. Сначала путевые впечатления были так сильны, что Петя забыл и думать о любви. Но вот в его глаз влетел крошечный уголек, и начался новый роман. Разумеется, это была «любовь с первого взгляда». В этом Петя не сомневался. Но кем была она и кем он, следовало еще разобраться. Так как дело происходило за границей, то больше всего подходил Тургенев. Она могла быть Асей или даже, с небольшой натяжкой, Джеммой из повести «Вешние воды». Это было тем более удобно я приятно, что в обоих случаях Петя, в качестве главного героя, оказывается сразу же горячо и преданно любимым. Однако чутье подсказало Пете, что на самом деле она была не Джемма и не Ася. Пожалуй, она подходила для онегинской Татьяны. Но Татьяну Петя тоже отверг. В подобном случае ему следовало стать Онегиным, что никак не совпадало с его потребностью взаимной любви. Княжна Мери и Бэла тоже не подходили, хотя бы потому, что Пете порядочно-таки надоело быть Печориным, чем он в последнее время сильно злоупотреблял. Больше всего годилась Вера из «Обрыва». В ней тоже было что-то непокорное и таинственное. В таком случае Пете оставалась роль Марка Волохова, так как на неудачника Райского он был решительно не согласен. Что ж, Марк Волохов — это совсем не плохо. Он еще никогда не был Марком Волоховым. Петя не успел окончательно остановиться на Вере и Марке Волохове, как ему вдруг показалось, что Клара Милич с ее таинственным загробным поцелуем есть именно то, что надо. Она — Клара Милич. Что может быть лучше? Но в ту же минуту внутренний голос сказал Пете, что это тоже неправда. Между тем любовь не ждала, она не терпела ни малейшего промедления. И вот, наскоро смешав Татьяну, Веру, Асю, Джемму, оставив загробный поцелуй Клары Милич и прибавив черный бант в каштановой косе, Петя в конце концов получил «ее» — ту единственную, нежную, на всю жизнь любимую и любящую, с которой его так мимолетно свела судьба и так безжалостно разлучила. Горькое чувство разлуки овладело Петиной душой. Все время он испытывал странное одиночество. Он втайне упивался этим одиночеством, хотя оно не только не мешало счастью путешествия по Швейцарии, но даже как бы усиливало его. Больше он не был ни Печориным, ни Онегиным, ни Марком Волоховым. Он был самим собой, но только каким-то новым, вдруг возмужавшим. Василий Петрович не без тайной тревоги наблюдал, как меняется Петя, на глазах превращаясь из мальчика в юношу. Он чувствовал, что с его сыном происходит что-то непонятное, и приписывал это обилию новых впечатлений. Возможно, так и было. Но он даже приблизительно не мог себе представить всей той чепухи, вызванной слишком пылким воображением, в которую была погружена Петина душа. Он иногда брал Петю за плечи, заглядывал ему в глаза и своей большой рукой с узловатыми жилами ерошил его волосы. — Что, Петушок, что, маленький? — ласково спрашивал он сына. И тогда Петя, готовый заплакать от жалости к себе, мрачно отстранялся и глухо произносил: — Я не маленький. При каждом удобном случае он стал пристально смотреться в зеркало, стараясь придать своему лицу мрачное и мужественное выражение. Он стал особенным образом причесывать волосы отцовской щеткой, которую старательно мочил водой, прилагая все усилия, чтобы волосы не торчали на макушке. 30. Вьюга в горах В Интерлакене по настоянию Пети были куплены шерстяные плащи и альпенштоки — длинные палки с железными наконечниками для подъема в горы. Петя стал поговаривать о зеленой тирольской шляпе с фазаньим пером и о башмаках со стальными шипами. Но отец, боявшийся потратить лишний сантим, решительно отказался и не на шутку рассердился. Даже в самые жаркие дни Петя старался не снимать плаща и носил его не просто, а на испанский манер, закидывая угол через плечо. Если на Павлике плащ выглядел, как скромная пелерина, то на Пете он превращался в «альмавиву». Павлик простодушно волочил за собой длинную палку, покрытую вишневой корой; Петя опирался на нее, как на посох. Иногда он мрачно улыбался, отходил в сторону и некоторое время одиноко стоял на скале, рассматривая о высоты птичьего полета какую-нибудь деревушку, с маленькой, хорошенькой кирхой на дне долины. Однажды он уговорил отца подняться в горы в дурную погоду, когда самопишущий барометр на площади Флюэлена чертил на бумажной ленте незаметно вращающегося барабана зловещую ломаную линию. — Но ведь там сейчас туман, вьюга, и мы ничего не увидим, только зря потратим деньги на фуникулер, — говорил отец, который недавно с ужасом выяснил, что круговые билеты не распространяются на линии фуникулеров. Но Петя с жаром стал доказывать, что в хорошую погоду в горы поднимаются решительно все, и тогда там нет ничего интересного, кроме надоевших снеговых вершин и глетчеров, в то время как в дурную погоду, когда все другие путешественники трусливо сидят внизу, в отелях, именно и надо подниматься в горы, для того чтобы своими глазами увидеть снежную бурю в июле. — Ты пойми, что этого же никто, никто не увидит, кроме нас! — настойчиво повторял Петя. В конце концов он убедил отца, и они сели в косой, ступенчатый вагон электрического фуникулера, который медленно повез их почти вертикально вверх по зубчатым рельсам. Как и следовало ожидать, кроме них, в вагоне не было других пассажиров. Долго ползли по очень крутому склону, поросшему сначала сосновым лесом, а потом еловым. Деревья плавно сползали вниз по диагонали, так что сначала Петя видел над собой их корни, а потом под собой острые верхушки, увешанные шишками, которые, уменьшаясь, скрывались внизу, в солнечном тумане жаркого июльского дня. Иногда среди папоротников кипели белые лестницы водопадов. Становилось свежей. Кончился лес. Сверху сползла последняя станция — чистенький домик с мокрой крышей. Семейство Бачей вышло из вагона. Василий Петрович порылся в бедекере, и они отправились дальше пешком в гору, среди черных валунов, покрытых серебристыми лишаями. Здесь уже замечались первые признаки тумана. Было трудно идти в скороходовских сандалиях вверх по скользкой кварцевой щебенке. Каменистая почва была покрыта стелющейся растительностью — цикламенами, альпийской розой. И наконец, среди сырого мха Петя нашел первый эдельвейс, странный мертвый цветок в виде звездочки, как бы вырезанной из белого сукна. Петя сорвал его и прицепил к груди, засунув в вырез своей матроски. Линия горизонта стала очень высоко и близко, и оттуда, переваливаясь, полз серый туман. Все вокруг потемнело. Они вошли в облако. Стало очень холодно. В одну минуту шерстяные плащи поседели от водяной пыли. Их охватили густые сумерки. Подул пронзительный ветер, неся прямо в лицо потоки мелкого ледяного дождя. Василий Петрович сердито велел возвращаться назад. Но Петя решительно продолжал шагать в гору, декоративно кутаясь в плащ и стуча железным наконечником альпенштока по мокрым камням. Стало еще холодней. Среди капель дождя замелькали сначала мокрые, а потом и сухие снежинки. Мгновенно дождь превратился в снежную метель. — Назад! Сию же минуту вернись! — кричал отец. Но Петя уже ничего не слышал, упиваясь мрачной красотой этой июльской вьюги. Он добежал до края обрыва, откуда в хорошую погоду обыкновенно открывался вид на всю горную цепь, на снежные вершины Монте-Розы, Юнгфрау, Маттергорна. Теперь же ничего не было видно. Вверху, внизу и вокруг кружилась метель, покрывая цветы и камни белоснежной пеленой. — Зря только сгубили деньги, — бормотал отец, стараясь разглядеть хоть малейший намек на знаменитую горную цепь. — Ах, папа, ты ровно ничего не понимаешь! — с тоской воскликнул Петя. — Даже досадно! Внизу лето, жара, а мы… а мы видим снег. Одни только мы!.. Неужели ради этого не стоило подниматься? — Ну, внизу лето, а вверху зима. Вполне естественно. Не знаю, что ты в этом находишь особенного. В гористой местности это в порядке вещей. А ты просто фантазер, и ничего больше. Весь облепленный снегом, со снежинками на бровях и ресницах, Петя стоял, скрестив на груди руки, в развевающемся плаще и с мрачным упоением думал о маленькой девочке, которую так безжалостно с ним разлучили и увезли в Париж, в Лонжюмо. Он упивался своей несчастной любовью и одиночеством, хотя втайне и ликовал, представляя себя со стороны — страдающего, всеми забытого, с эдельвейсом на груди, в грубом альпийском плаще, который не в состоянии спасти его от холода. — Довольно! Хватит! Полюбовались красивым видом, и будет! — сварливо сказал отец. — А то еще, чего доброго, схватите воспаление легких. — И пусть, и пусть! — сказал Петя, но тем не менее с большим удовольствием повернулся спиной к неприятному ветру и побежал следом за Павликом назад, вниз. По дороге на станцию фуникулера они наткнулись на хижину пастуха, настоящее швейцарское шале с камнями на плоской крыше. Там обогрелись и высушились перед камельком, а старая швейцарка за маленькую никелевую монету дала им в узких белых стаканах холодное козье молоко. Василий Петрович пил козье молоко и думал: «Как хорошо, как тихо! Как спокойно! Может быть, в этом и заключается настоящее человеческое счастье: жить на маленьком тихом клочке земли, в маленькой хижине, пасти коров, варить сыр, дышать целебным горным воздухом и не чувствовать себя рабом государства, религии, общества. Нет, наверно, был все-таки прав великий отшельник и мудрец Жап-Жак Руссо!» Эти идеи, которые уже и раньше смутно возникали в его утомленном мозгу, теперь приобрели удивительную, предметную ясность. Они были так же вещественны и зримы, как белые капли козьего молока, блестевшие у него в мокрой бороде. Откровенно говоря, Петя испытал большое удовольствие, когда фуникулер медленно погрузил их в теплую, сияющую солнцем долину и странная экскурсия кончилась. В общем, несмотря на зря погубленные деньги, все были довольны. — Н-да, все-таки, знаете, это было любопытное зрелище, — сказал Василий Петрович, потирая руки. — Наконец-то мне довелось увидеть настоящие эдельвейсы в природных условиях! Был весьма доволен также Павлик, хотя по свойству своего характера скрывал это. Он долго и таинственно возился в углу номера, что-то старательно пряча и со стуком перекладывая в своем дорожном мешке. Как выяснилось впоследствии, он не терял даром времени в Швейцарии. Насмотревшись в витринах магазинов на множество драгоценных камней и кристаллов, добытых в местных горах, мальчик смекнул, что здесь можно легко разбогатеть, если только не зевать во время экскурсий и внимательно смотреть под ноги, где сокровища валяются буквально на земле. Поэтому он тайно натаскал в свой мешок множество камней, казавшихся ему весьма ценными. Сегодня же, пока Петя был занят своими любовными переживаниями и пока отец изучал альпийскую флору, Павлик нашел два довольно больших круглых булыжника. Он был уверен, что эти булыжники набиты кристаллами аметиста. Стоит их только распилить пополам — и можно наковырять целую кучу драгоценных камней. Осторожный Павлик решил отложить эту операцию до возвращения домой. Там он тайно продаст свои драгоценности, и тогда осуществится его заветная мечта — он приобретет подержанный велосипед. С этого дня Петя стал особенно страстно мечтать о Париже. Тайное предчувствие говорило ему, что там он непременно снова встретится с «ней» и тогда начнется какое-то новое, невероятное счастье. Побывать в Париже входило в план путешествия, но сперва надо было по возможности полнее использовать круговые билеты, дающие право ездить по всем железным дорогам Швейцарии. По правде сказать, Швейцария уже порядком-таки надоела семейству Бачей вместе с ее сыром, молоком и шоколадом, с ее пансионами, фуникулерами, коллекциями минералов, деревянными игрушками и красивыми видами, удивительно похожими один на другой. Но делать было нечего: не зря же заплатили деньги за билеты! И семейство Бачей продолжало ездить, пересаживаясь с поезда на поезд, туда и назад, лишь бы оправдать расходы. В Берне они постояли возле глубокой ямы, на дне которой, на задних лапах ходили знаменитые бернские медведи, выпрашивая у посетителей подачки. Подъезжая к Люцерну, видели на зеленом лугу большой желтый дирижабль «Вилла Люцерн». Где-то на Фирвальдштетском озере их настигла страшная гроза, и они видели зловещие отражения молний в воде, ставшей в одну минуту почти черной. В Лугано их поразил совсем итальянский характер города — с трескучей скороговоркой толпы, с макаронами, мандолинами, фиасками кьянти и ледяным аранжадом. В Шильонском замке, который своими островерхими башнями как бы вырастал из озера на фоне зубчатой вершины Дандемиди, они видели знаменитое подземелье с железным кольцом, с каменными колоннами и фальшивой надписью Байрона, выцарапанной на одной из них. В каком-то городке Немецкой Швейцарии покупали для тети легкое одеяло из чесаного шелка-сырца. На какой-то станции в их вагон шумно ввалилась толпа толстых тирольских стрелков в коротких штанишках и широких зеленых подтяжках, которые, надев на дула ружей шапочки с фазаньими перьями, потрясали ими над головой и горловыми, переливчатыми голосами, подражая флейте, пели свои тирольские «иодели». Было еще множество других впечатлений, но они слились с одним постоянным чувством необходимости все время ехать дальше. Но вот настало время отправляться в Париж, и вдруг Василий Петрович заколебался. Сидя в маленьком номере дешевой женевской гостиницы, он долго подсчитывал ресурсы, покрывая колонками бисерных цифр клочок почтовой бумаги. — Когда же мы наконец поедем в Париж? — сказал Петя с нетерпением. — Никогда! — отрезал отец. — Но ведь мы же решили. Ведь ты же обещал. — Решили, а теперь я отменяю это решение. — Но почему же? — Потому, что у нас мало денег. Какой может быть Париж, когда уже август на носу, и вот Татьяна Ивановна пишет, что у Файга с первого числа начинаются какие-то осенние приемные испытания, да и вам с Павликом довольно уже бить баклуши и пора перед новым учебным годом освежить в памяти целый ряд предметов. Одним словом, будет! Погуляли — хорошенького понемножку! — Папочка, ты, наверно, шутишь! — взмолился Петя. — Я сказал! — пробормотал отец. Видя, что отец перешел на свой обычный тон, Петя сделал еще одну попытку поколебать его решение. — Но ты же дал слово, и нечестно с твоей стороны теперь отказываться! — развязно и довольно дерзко сказал Петя. — Как ты смеешь в таком тоне говорить с отцом! Молчать! Мальчишка! — крикнул Василий Петрович и схватил мальчика за плечи, чтобы хорошенько его потрясти, но, вероятно, вспомнив, что они находятся за границей, ограничился лишь одним коротким рывком, после чего все семейство вдруг почувствовало глубокое облегчение: слава тебе господи, вопрос окончательно решен, и не нужно больше путешествовать, а прямо ехать через Вену в милую Одессу. Только сейчас все поняли, как они безумно устали и как им, в сущности, уже давно надоело без передышки трястись в поездах, ночевать в гостиницах, покупать открытки, бегать по картинным галереям, говорить по-французски, вместо борща и вареников питаться жеманными швейцарскими супчиками и тонкими ломтиками твердого жаркого с прокисшим гарниром. Им хотелось выкупаться в море, съесть добрую «скибку» сахарного монастырского кавуна, напиться из кипящего самовара чайку с клубничным вареньем и горячими бубликами, на которых так аппетитно тает ледяное сливочное масло. Словом, их страстно потянуло домой, и на другой же день они уехали. Они так торопились, что даже Вена, где они все-таки задержались на два дня, не произвела на них никакого впечатления. Они уже пресытились. В памяти осталась лишь картина, которую они увидели в окно вагона, уезжая из Вены: багровая полоса заката и бесконечно длинный силуэт города с башнями, шпилями, флюгерами и колоссальным крутящимся колесом аттракциона увеселительного сада Волькпратер, которое возвышалось над всем городом и казалось странным символом Вены. От Вены до русской границы плелись мучительно долго, чуть ли не двое суток, так как, верный своему принципу экономить на проездных билетах, Василий Петрович решил не тратиться на скорый поезд «шнельцуг», а взял билеты на «персоненцуг» — то есть пассажирский. Этот самый «персоненцуг», несмотря на вполне приличное, даже красивое название, на поверку оказался не пассажирским поездом, а товаро-пассажирским. 31. Так встретила их Россия За время путешествия по Швейцарии Петя и Павлик сделались опытными железнодорожными пассажирами. Они научились безошибочно определять скорость поезда по телеграфным столбам. Например, если от одного до другого столба можно было неторопливо отсчитать: раз, два, три, четыре, пять, шесть, — то, значит, поезд шел со скоростью примерно тридцать верст в час. В Швейцарии поезда ходили сравнительно быстро. Между столбами было пять. Попадались поезда, когда между столбами было четыре и даже три. Очутившись же в австрийском «персоненцуге» и посчитав столбы, мальчики убедились, что поезд плетется, как черепаха: между столбами оказалось десять. Столбы не мелькали в окне один за другим, а каждый столб долго проплывал мимо, лениво таща за собой жиденькие провода, на которых сиротливо сидели ласточки, а следующий столб так долго не показывался, что иногда казалось, что его и вовсе никогда не будет. Поезд подолгу стоял на всех станциях и полустанках. Плацкартных мест не было. Днем и ночью ехали, сидя на твердой деревянной лавке вагона третьего класса, переполненного пассажирами. Это уже не были хорошо одетые, вежливые и доброжелательные пассажиры швейцарских поездов — туристы и фермеры. Это была австрийская беднота: странствующие ремесленники со своим инструментом, резервисты, солдаты, торговки, ветхозаветные евреи в люстриновых лапсердаках, белых чулках, с такими длинными закрученными пейсами, что казалось, они нарочно приклеены. Было много славян — чехов, поляков, сербов; иные в национальных костюмах. Они курили вонючие сигары и фарфоровые трубки с длинными висячими чубуками и зелеными кисточками. Закусывали сухой австрийской колбасой с чесноком и перцем, отчего весь вагон провонял тяжелым, местечковым запахом, как его назвал Василий Петрович, покрутив носом, — «амбрэ». Разговаривали на смеси различных славянских языков и диалектов, среди которых еле слышалась немецкая речь. Большинство пассажиров ехали на короткие расстояния. На каждой станции одни выходили, другие входили. Один раз на какой-то остановке в вагон вошел старик шарманщик в зеленой охотничьей куртке с пуговицами из необделанного оленьего рога, похожий на австрийского императора Франца-Иосифа. Он сел в углу, стал крутить ручку шарманки и сыграл подряд десять венских вальсов и маршей, после чего снял с плешивой головы свою ветхую тирольскую шапочку и, по-королевски милостиво кланяясь, обошел пассажиров, но ему никто ничего не дал, кроме какой-то заплаканной женщины, которая вынула из портмоне несколько медных геллеров, завернула их в бумажку и положила в шляпу шарманщика, после чего он, кряхтя, взвалил на спину свой разукрашенный оборванным стеклярусом органчик и вылез из вагона на ближайшей станции. Поезд поехал дальше, а в Петиных ушах долго еще не умолкали щемящие звуки старой шарманки. Они как нельзя больше соответствовали душевному состоянию мальчика, бедности и какой-то грустной неустроенности окружающих его чужих людей, вечерним сумеркам и стрекотанью вагонного фонаря, куда австрийский кондуктор в мягком кепи вставил зажженный огарок, багрово озаривший часть деревянного простенка с красной запломбированной ручкой тормоза Вестингауза. На другой день, измученные дорогой, они стали приближаться к русской границе. Шел мелкий дождик. Пассажиры по-прежнему выходили на каждой станции, но в вагон уже больше не входил никто. На лавке, где сидело семейство Бачей, освободились места, но едва Василий Петрович постелил плащ и приготовил вместо подушки дорожный мешок, для того чтобы уложить изнемогающего Павлика, как вдруг откуда ни возьмись появился австрийский солдат, который отпихнул Павлика, во весь рост рухнул на лавку, вытянул ноги в больших подкованных сапогах, положил голову на дорожный мешок и в тот же миг заснул, храпя на весь вагон. — Как вы смеете… милостивый государь! — закричал высоким голосом Василий Петрович, побледнев от негодования. — Вы — невежа! Но солдат лежал как чугунный, ничего не слыша и ничего не понимая, и вдруг стало ясно, что он тяжело пьян. Это окончательно взорвало Василия Петровича. — Вы наглец! Слышите? Сию же минуту освободите не принадлежащее вам место! Солдат открыл водянисто-голубые глаза, подмигнул, издал громкий, неприличный звук и снова захрапел. Тогда Павлик стал изо всех сил колотить кулаками по голенищам грубых солдатских сапог с двойным швом, крича: — Окаянный! Окаянный! Солдат медленно приподнялся, некоторое время с изумлением смотрел на Павлика, видимо не зная, как поступить — засмеяться или рассердиться, — но в конце концов рассердился, закипел, взял Павлика за лицо растопыренной пятерней с черными ногтями и, брызгая слюной и топорща рыжие усы, стал грозно кричать по-немецки: — Поди прочь, русская свинья, молокосос! Ты здесь не хозяин, здесь, славу богу, не Россия, и я тебе оторву уши за оскорбление австрийского мундира! На шум неторопливо пришел кондуктор. — Уберите отсюда этого пьяного нахала! — кипятился отец. Но кондуктор стал на сторону солдата и, выпятив грудь, строго заявил отцу, что здесь нет плацкарт и каждый пассажир может занимать себе любое свободное место; а если русский господин будет оскорблять австрийский мундир, то он вышвырнет его вон из поезда со всеми его детьми и бебехами. Он так и сказал: «Мит алле киндер унд бебехен хинаус!» Услышав об оскорблении мундира, Василий Петрович не на шутку струхнул. — Ты, знаешь, рукам воли не давай! — пробормотал он Павлику и стал вытаскивать из-под солдата плащ и дорожный мешок. Солдат же, гремя своим тесаком, повернулся на другой бок и снова с присвистом захрапел на весь вагон. Впрочем, на следующей станции он вскочил как встрепанный и, ворча про себя разные австрийские проклятия по адресу русских свиней, покинул вагон. Семейство Бачей сидело, как оплеванное. Василий Петрович побледнел, и бородка его тряслась. Однако ничего нельзя было поделать. Перед самой границей в вагоне, кроме семейства Бачей, оставался лишь один пассажир, который сидел в углу, обхватив с одной стороны дорожную корзинку, а с другой — портплед с подушкой и старым стеганым одеялом. По-видимому, это был тоже русский и по внешности принадлежал к типу эмигрантов. Было заметно, что он очень волнуется, хотя и старается казаться спокойным. Он даже делал вид, что дремлет. Скоро через вагон прошел австрийский жандармский офицер, отобрал паспорта, и Петя видел, как у пассажира дрожали руки, когда он отдавал свой паспорт. Поезд, визжа тормозами, остановился. Семейство Бачей вытащило свои вещи на грязный пустынный перрон, прошло через вокзал и очутилось в холодном зале для таможенного досмотра. Здесь находился длинный решетчатый прилавок, составленный из ряда добела потертых рельсов, и за этим прилавком стояли несколько русских таможенных чиновников и русский жандармский ротмистр в голубом мундире с серебряными аксельбантами. Когда багаж был разложен на прилавке, начался досмотр. Как всегда при соприкосновении с представителями власти, Василий Петрович почему-то ужасно раздражался и нервничал, хотя для этого, собственно, не было никаких оснований. Он испытывал острое чувство унижения своего человеческого достоинства. Петя видел, как отец долго не попадал ключиком в замок, когда отпирал чемодан. — Кофе, табак, духи, шелковые изделия везете? — спросил таможенный чиновник, равнодушно проводя рукой с обручальным кольцом по разложенным на прилавке вещам. — Потрудитесь лично удостовериться, — вспыхнув, проговорил отец, сдерживая дрожание нижней челюсти. — А я не обязан… отдавать вам отчет… Можете поступать по закону… Таможенный чиновник вяло порылся в чемодане; пожав плечами, вынул несколько булыжников из Павликиного мешка, повертел их в руках, засунул обратно и проследовал дальше. — Откуда изволите следовать? — строго спросил жандармский ротмистр, слегка звякнув шпорами. — Как видите, из Австро-Венгрии. — Изволили также посетить Швейцарию? — спросил жандармский ротмистр, учтиво показывая рукой в серой замшевой перчатке на плащи и альпенштоки. — Как видите, — сказал Василий Петрович со скрытой иронией. — Литературу везете? — Что вы имеете в виду? — Я имею в виду женевские или цюрихские социал-демократические издания. Должен предупредить, что провоз через границу подобной антиправительственной нелегальщины может повлечь для вас самые серьезные последствия. Но не успел Василий Петрович раскрыть рот, чтобы ответить на это что-нибудь язвительное, как вдруг жандармский ротмистр повернулся спиной и проворно пошел, почти побежал к тому самому пассажиру, который ехал в одном вагоне с семейством Бачей. Пассажир этот теперь стоял у железного прилавка, окруженный несколькими таможенными чиновниками, которые быстро вынимали из его корзины разные вещи — студенческие диагоналевые брюки, косоворотки, штиблеты, кальсоны, — а также мяли и щупали его стеганое одеяло. — Никифоров! — негромко крикнул жандармский ротмистр, и в тот же миг возле него появился небольшой человечек в штатском с большими ножницами в руке. — Давай одеяло! Человечек в штатском подошел к прилавку и опытным движением стал вдоль и поперек пороть одеяло. — Вы не имеете права портить мои вещи, — сказал пассажир тихо и побелел, как полотно. — Не извольте беспокоиться, не испортим, — сказал жандармский ротмистр и, запустив руку в прореху, стал двумя пальцами брезгливо вытаскивать из одеяла одну за другой пачки тонкой, папиросной бумаги, густо покрытой убористой печатью. Прибежали еще два человека в котелках и взяли пассажира за руки. А он, густо покраснев, вдруг рванулся всем телом и, озираясь по сторонам, стал кричать слабым голосом: — Передайте товарищам, что меня взяли на границе, моя фамилия Осипов! Передайте, что я Осипов! Его поспешно увели в какую-то боковую дверь с вырезанным вензелем железной дороги: «Ю.-З. ж.д.». — А остальных прошу пройти на перрон для дальнейшего следования по назначению, — сказал жандармский ротмистр и стал раздавать остальным пассажирам паспорта. Семейство Бачей прошло сквозь вокзал на противоположную сторону, где стоял русский поезд с табличками «Волочиск — Одесса», и русский дежурный по станции в красной фуражке подошел к медному колоколу и дал второй звонок. Так встретила их Россия. 32. Драгоценные камни А на другой день они уже ехали с вокзала вместе с тетей на двух русских извозчиках домой мимо Куликова поля и Афонского подворья, которые показались Пете очень маленькими и какими-то провинциальными. Провинциальной также показалась и тетя в незнакомой, по-видимому совсем недавно купленной, преувеличенно большой модной шляпе и юбке «шантеклэр», так узко стянутой внизу, что в ней можно было ходить лишь крошечными шажками. Петя заметил, что тетя хотя и обрадовалась их приезду, но выражала свою радость гораздо сдержаннее, чем обычно, когда они возвращались осенью из Будак. Было похоже, что она втайне чем-то недовольна. К своему удивлению, Петя вдруг понял причину ее недовольства: в глубине души тетя была просто обижена, что ее не взяли с собой за границу. В ее обращении с Василием Петровичем и мальчиками сквозило нечто слегка ироническое. Несколько раз она назвала их «наши знатные путешественники», а когда Петя стал описывать снежную бурю в горах, то тетя произнесла в нос: «Воображаю». Большой дом, в котором они жили, показался маленьким, а квартира — тесной и темноватой. Шелковое швейцарское одеяло, привезенное в подарок, тоже не произвело впечатления. Вообще первое время в доме чувствовалась некоторая неловкость. Впрочем, очень скоро она исчезла, и все пошло по-старому, без всяких происшествий, если не считать таинственного исчезновения Павлика на другой день после приезда и его появления поздно вечером, голодного, измученного, со следами высохших слез на осунувшемся лице. — Боже мой! Что случилось? — воскликнула тетя и всплеснула руками, увидев своего любимчика в таком плачевном виде. — Где ты пропадал? — Лучше не спрашивайте, — мрачно ответил Павлик. — Но все-таки? — Ходил в город. — Зачем? — Ох, лучше не спрашивайте! — Ты меня пугаешь! — Я ходил продавать драгоценные камни. — Какие камни? — переспросила тетя, с тревогой всматриваясь в Павликино лицо. — Драгоценные, — повторил Павлик просто, — которые я привез из Швейцарии. Я их хотел продать, для того чтобы купить подержанный велосипед. Тетин подбородок задрожал: — Ну, ну? И что же дальше? — Дальше я заходил к братьям Пуриц на Ришельевской, к Фаберже на Дерибасовской, потом в два ювелирных магазина на Преображенской… ну, и еще во много разных ювелирных магазинов. И потом заходил в археологический музей, и в Новороссийский университет, и в городской ломбард… — Боже мой! — простонала тетя, хватаясь кончиками пальцев за виски. — Я думал — может быть, они тоже купят… — Павлик устало опустился на стул и положил голову на стол. — А они все сказали… — Что же они все сказали? — Они сказали, что это обыкновенные камни. — Ах ты, моя курочка! Ах ты, моя рыбка ненаглядная! — заливаясь стонущим смехом, лепетала тетя. — Ах ты, мой бедненький путешественник, золотоискатель! Нет, я не выдержу, я умру от смеха! Ты меня погубишь! На этом, собственно, и закончилась краткая история путешествия семейства Бачей за границу. Но Петю все еще продолжало распирать от заграничных впечатлений. Он уже несколько раз подробно и красноречиво описывал тете и кухарке Дуне Константинополь, Средиземное море, извержение вулкана, беспорядки в Неаполе, Симплонский туннель, снежную бурю в горах, подземелье Шильонского замка и дирижабль «Вилла Люцерн». Он уже показал все открытки, сувениры и множество разноцветных проспектов и бесплатных путеводителей, которыми был набит чемодан. Каждый день он выходил во двор и слонялся по Куликову полю и по переулкам вокруг дома, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых мальчиков, чтобы рассказать им о путешествии. Но до начала учебного года оставалось недели две, все еще жили на дачах, на лиманах, в деревне. Город был по-летнему пуст. Петя изнывал от одиночества. Он с тоской смотрел на пустынное небо, уже по-августовски синевшее над пыльными садами и крышами переулков. Он слушал утомительное пение разносчиков, сонно долетавшее со всех сторон, и сходил с ума от скуки. — А к тебе тут несколько раз заходил твой друг Гаврик Черноиваненко, — сказала однажды тетя. — Интересовался, скоро ли ты вернешься из дальних странствий. — Что вы говорите! — закричал Петя. — Гаврик! — И тут же смутился, поймав себя на том, что, оказывается, за последнее время ни разу о нем даже не вспомнил. Гаврик Черноиваненко! Как он мог о нем забыть! Это именно тот человек, которого Пете так не хватало. Несмотря на то что погода стояла жаркая, даже знойная, Петя схватил свой швейцарский плащ, альпеншток и, не теряя времени, отправился прямо на Ближние Мельницы. 33. Воскресенье Теперь, когда у Пети появилась цель, город уже не казался таким пустынным и скучным. Было воскресенье. Звонили колокола. Весело посвистывал маленький паровичок дачного поезда, везя мимо Куликова поля на Большой Фонтан открытые вагоны, битком набитые по-воскресному нарядными горожанами, среди которых особенно празднично белели накрахмаленные кители офицеров — с золотыми пуговицами и узкими портупеями шашек. Шли с базара кухарки, неся в корзинках, поверх обычной провизии, букеты темных георгин и оранжевых чернобривцев, похожих на овощи. По мостовой гремели платформы с арбузами, сливами и ранним виноградом. Все это возбуждало в Пете прилив какой-то особенной, праздничной бодрости, и мальчик стучал наконечником альпенштока по плиткам тротуаров и по чугунным уличным тумбам. Он шел так быстро, что порядочное расстояние до Ближних Мельниц отмахал чуть ли не в полчаса. Петя обливался потом и умерил свои шаги лишь тогда, когда очутился возле знакомого заборчика, сделанного из старых шпал. Здесь Петя немного отдышался и надел на себя плащ, который до сих пор нес на руке. Едва он забросил его край на плечо и не успел еще придать своему лицу достаточно мрачное выражение, как вдруг совсем рядом кто-то воскликнул: — Ой, кто это? И Петя увидел хорошенькую девочку-подростка в новом ситцевом платье, почти с ужасом смотревшую на него из-за калитки. Сначала он не узнал ее — так она выросла и похорошела за летние месяцы. Это была Мотя. Но еще прежде чем он узнал ее, она узнала его, густо покраснела и стала маленькими шажками пятиться к дому, не отводя от мальчика восхищенно-испуганного взгляда. Наконец она наткнулась спиной на шелковицу, под которой куры клевали кроваво-черные ягоды, пачкавшие своим соком гладкую глину дворика. Тогда она слабым голосом крикнула: — Гаврик, иди сюда, до нас пришел Петечка! — А, приехал! — сказал Гаврик, появляясь на пороге мазанки. Он был по-домашнему босиком, в расстегнутой косоворотке без пояса и одной рукой поддерживал штаны, а в другой держал учебник латинского языка. — Долго же вы ездили! А я тут без тебя уже второй раз прохожу латинскую грамматику, чтоб она сгорела! Ну, дай пять, очень рад тебя бачить. Петя пожал сильную, совсем мужскую руку Гаврика, а потом маленькую ручку Моти, нежную, но с твердой, шершавой ладошкой. — Большое тебе спасибо за письмо, — сказал Гаврик, когда они сели на лавочку перед столом, вбитым в землю под шелковицей. — Я его отправил из Неаполя, — сказал Петя и прибавил небрежно: — Экспрессом. — Знаю, — серьезно сказал Гаврик. — Откуда ж ты знаешь? — Мы уже получили ответ. Еще раз большое тебе спасибо! Молодец! Ты нас сильно выручил. Петя был весьма польщен, хотя втайне его немного и задевало, что Гаврик не обращает внимания на его плащ и альпеншток. Зато Мотя не сводила глаз с этих странных предметов и наконец робко спросила: — Скажите, Петя, это там все так ходят? На что Петя, снисходительно улыбаясь, ответил: — Конечно, не все, а лишь некоторые. Преимущественно те, которые совершают восхождения на горные вершины. Потому что там может налететь снежная буря. А без альпенштока и вовсе не подымешься — ужасно скользко. — А вы подымались? — Сколько раз! — вздохнул Петя. — Какой вы счастливый! — сказала Мотя, с обожанием рассматривая плащ и палку с наконечником. Все-таки Гаврик не удержался, чтобы не заметить: — Слышь, Петя, сними лучше эту хламиду, а то смотри, как ты жутко вспотел. Петя презрительно промолчал. Затем он стал с жаром рассказывать о путешествии, не жалея красок и стараясь не пропустить ни одной подробности. Гаврик слушал довольно равнодушно, зато Мотя, присевшая рядом с Петей на угол скамьи, время от времени шептала: — Какой вы счастливый! Впрочем, нельзя сказать, чтобы Гаврика совсем не занимал Петин рассказ. Только его занимало совсем не то, что Мотю. Например, к извержению вулкана и метели в горах он отнесся без особого интереса. Но, когда Петя стал рассказывать о забастовке трамвайщиков в Неаполе, и о встрече с Максимом Горьким, и об эмигрантах, глаза Гаврика заблестели, челюсти сжались, и, стуча кулаком по Петиному колену, он приговаривал: — Так, так! Вот это здорово! Вот это ловко! Когда же Петя, понизив голос и боясь, что Гаврик ему не поверит, сообщил, что, кажется, он видел в Неаполе Родиона Жукова, то Гаврик не только поверил, но даже утвердительно закивал головой и весьма определенно сказал: — Верно. Правильно. Он самый. Это нам известно. Он, наверно, как раз тогда переезжал из Каприйской школы в Лонжюмо к Ульянову-Ленину. Петя с изумлением посмотрел на своего друга. Как он изменился за последнее время! Он не то чтобы вырос, возмужал — в нем появилась какая-то твердость, уверенность в себе и даже, — что больше всего поразило Петю, — интеллигентность. Как свободно, естественно произнес он французское слово «Лонжюмо» и как просто, привычно прозвучала у него фамилия «Ульянов-Ленин»! — А, так ты тоже знаешь Лонжюмо? — простодушно сказал Петя. — Конечно, — улыбаясь одними глазами, сказал Гаврик. — Там у них… партийная школа, — не совсем уверенно и немного поколебавшись перед словами «партийная школа», сказал Петя. Гаврик некоторое время смотрел на Петю оценивающим взглядом, а потом весело засмеялся: — А ты, брат, оказывается, за границей тоже время зря не терял! Кое в чем уже разбираешься. Молодец! Петя скромно опустил глаза, но вдруг подскочил на месте, словно его ущипнули: он вспомнил происшествие на границе и почти бессознательно почувствовал, что оно имеет какую-то связь с последними словами Гаврика, точнее сказать — с их тайным смыслом. — Слушай сюда… — сказал Петя возбужденно, но, посмотрев на Мотю, нерешительно остановился. — А ну-ка, Мотя, пойди немножко пройдись, — строго сказал Гаврик, похлопав Мотю по плечу, на котором красиво лежала русая коса с ситцевой ленточкой. Девочка поджала губы, но сейчас же послушно встала и ушла, из чего Петя заключил, что подобные вещи случаются в семье Черноиваненко довольно часто. — Слушаю, — сказал Гаврик. — Осипов просил передать товарищам, что его взяли на границе, — сказал Петя, понизив голос, и рассказал все, что случилось в таможенном зале станции Волочиск в тот день, когда они переезжали границу. Гаврик очень серьезно, но молчаливо это выслушал и сказал: — Сейчас. Он пошел в хату, откуда через минуту вернулся с Терентием. — А, вот и наш заграничник! — сказал Терентий, протягивая Пете руку. — С приездом! Большое вам спасибо за письмо. Выручили нас. Петя заметил, что Терентий тоже как-то изменился за лето. Хотя его широкое, тронутое оспой лицо мастерового человека было по-прежнему простодушно грубовато, но Петя почувствовал в нем гораздо больше твердости и внутренней независимости, чем раньше. Ново было также и то, что Терентий обратился к Пете на «вы». Так же как и Гаврик, он был по-домашнему босиком, но на нем были хорошие новые брюки, накинутый на жирные плечи летний коломянковый пиджак и свежая сорочка с металлической запонкой в верхней петельке, из чего можно было заключить, что Терентий носит крахмальные воротнички. Терентий сел рядом с Петей на то место, где раньше сидела Мотя, и обнял мальчика тяжелой, сильной рукой за плечи: — Рассказывайте! Петя очень подробно повторил Терентию свой рассказ. — Плохо дело, — сказал Терентий, почесывая босые ноги одна о другую. — Уже второй транспорт проваливается. Прямо несчастье с этими студентами! Я говорил, что надо налаживать доставку через… — Терентий и Гаврик обменялись понимающими взглядами. — Ну и само собой, — обратился Терентий к Пете, — пусть это больше никого не интересует. — Он уже кое-что соображает, — сказал Гаврик. — Тем лучше, — как бы вскользь заметил Терентий и круто переменил разговор: — За границу больше не собираетесь? Ну и ладно. Дома тоже не плохо. А за письмо еще раз спасибо. Вы для нас сделали очень большое дело. Ну, стало быть, гуляйте у нас, гостите, а я пойду в хату — у меня там полно гостей. Еще побачимся. Я вам советую: пойдите на выгон, там Женька пускает новый змей, я ему купил в магазине Колпакчи. Самой последней конструкции, летает в любой ветер. Видимо, он торопился поскорее вернуться к гостям. — Мотя, что же ты бросила своего кавалера! — закричал он. — Забирай его и отправляйтесь на выгон! А я побегу. Извините… Терентий быстрыми шагами пошел в хату, и Петя увидел в ее маленьких окошках множество народу. Петя почувствовал, что его спроваживают, но не успел обидеться, так как в это время появилась Мотя, Гаврик дружески взял его под руку, и они втроем отправились на выгон, где Женька Черноиваненко, брат Моти, очень похожий на Гаврика в детстве, но только получше одетый и более упитанный, окруженный всеми мальчишками Ближних Мельниц, запускал свой диковинный змей, совсем непохожий на те самодельные змеи, которые с помощью рамки из шести легких камышинок, листа газетной бумаги, клейстера, ниток и мочального хвоста сооружали мальчики Петиного детства. 34. Покупной змей Это был покупной, магазинный змей, имеющий форму геометрической фигуры — параллелепипеда, обтянутого по краям канареечно-желтым коленкором, с тугими растяжками, что делало его отдаленно похожим на биплан братьев Райт. Два мальчика стояли на цыпочках, подобострастно подняв над головой воздушное сооружение, а Женька с тонким конопляным шпагатом в руке выжидал подходящего мига, чтобы побежать через выгон, увлекая за собой летательный аппарат. Наконец он зажмурился и очертя голову бросился вперед против ветра. Змей круто взмыл вверх, заметался, закрутился и упал на траву. — Не летит, проклятый! — сказал Женька сквозь зубы, вытирая концом рубашки потное, злое лицо, пестрое от веснушек. По-видимому, змей падал уже не первый раз. Все мальчишки Ближних Мельниц, галдя, бросились к змею, но Женька сердито их растолкал и, бормоча себе под нос: «Не лапай, не купишь», сопя и пыхтя, стал распутывать шпагат. — Жорка, Колька, а ну становитесь опять! Держите выше, только не отпускайте, пока я не крикну: «Отпускайте». Поняли? Видно, он привык командовать, и его слушались, хотя он был здесь самый маленький. «Черноиваненская порода», — не без тщеславия подумал Гаврик, следя, как опять становились мальчики — Жорка и Колька, — подняв над головой змей, и как Женька, деловито послюнив указательный палец и подняв его вверх, определял направление ветра. — Врешь, теперь полетишь! — пробормотал он про себя, как заклинание, и взялся за шпагат. — А ну, слушай сюда! Раз, два, три! Отпускайте! Змей подскочил и упал. В толпе послышался оскорбительный смешок. — Все равно не полетит, — сказал чей-то голос. — Дурак! — сказал Женька. — Знаешь, это какой змей? Мой батька дал за него в магазине Колпакчи на Екатерининской рубль сорок пять. — Много твой батька понимает в змеях! — Ну, ты моего батьку не затрагивай, а то дам по сопатке, аж юшка потечет. — Все равно не полетит, потому что у него нет хвоста. — Чудак человек, так он же не простой, а магазинный, и я тебе сейчас докажу. Но, сколько Женька ни старался, магазинный змей подниматься не хотел. — Даром только твой батька выкинул рубль сорок пять. Положение становилось довольно глупым. Разочарованные зрители стали понемножку расходиться. — Подождите, куда же вы уходите, чудаки! — говорил с кривой улыбкой Женька, сидя на корточках перед змеем. — Идите сюда, сейчас он полетит. Но он уже окончательно потерял авторитет, и ему больше не желали подчиняться, как генералу, проигравшему сражение. Сначала Петя и Гаврик иронически переглядывались и отпускали презрительные замечания по поводу новомодной магазинной игрушки, которая и в подметки не годилась доброму, старому самодельному змею. Но скоро Гаврик почувствовал, что задета честь его семьи. — Не лапай, не купишь! — плаксиво сказал Женька, отпихивая локтем своего дядю. — Ну? — с удивлением произнес Гаврик и, подняв Женьку за плечи, дал ему слегка коленкой под зад. Он, не торопясь, обошел вокруг змея и, не притрагиваясь к нему, долго рассматривал все его крепления и стропы. — Так. Теперь понятно, — сказал он наконец и строго посмотрел на Женьку. — Ты видишь, где у него центр тяжести, чудак? — А где? — спросил Женька. — Тоже мне авиатор Уточкин! — не унижаясь до объяснений, сказал Гаврик. Он еще раз прицелился острым глазом, наклонился над змеем, перевязал какую-то бечевочку, передвинул какое-то алюминиевое колечко и сказал: — Вот теперь другое дело. Давай им покажем! — мигнул он Пете. Петя и Мотя взяли змей за края и подняли его высоко над головой. Гаврик подобрал уток шпагата, валявшийся среди сухих иммортелей, крикнул: «Пускаю!» — и побежал против ветра. Змей выскользнул из руки Пети и Моти, круто взмыл, но на этот раз не закружился и не упал, а легко повис в воздухе и красиво поплыл вслед за бегущим Гавриком. Петя и Мотя стояли с одинаково поднятыми руками, протянутыми к змею, как бы умоляя его не улетать. Но он улетал, натягивая шпагат и плавно забираясь вверх. Гаврик остановился, и змей тоже остановился почти над самой его головой. — Ага! Ну то-то! — сказал Гаврик и погрозил змею. Он стал осторожно подергивать указательным пальцем натянутый струной шпагат, и змей тоже стал подергиваться, как рыба, попавшая на крючок. Тогда Гаврик, ловко вертя уток вперед и назад, начал понемножку отпускать соскальзывающий с камышинки и толчками уходящий вверх шпагат. Змей послушно поднимался все выше и выше, ловя ветер и повторяя челночные движения утка в руках Гаврика, но только более широко и плавно. Теперь, для того чтобы смотреть на змей, надо было сильно задирать голову. А он, заметно уменьшаясь, желтый, стройный, насквозь пронизанный лучами солнца, плыл в густо-синем августовском небе, каждой своей плоскостью ловя свежий морской ветер. Напрасно Женька бегал вокруг дяди Гаврика и канючил, чтобы он дал ему подержать шпагат. — Отстань, малявка! — говорил Гаврик, следя прищуренными глазами за подъемом змея. И лишь когда весь шпагат, плотно уложенный на палочке длинными восьмерками, размотался, Гаврик в последний раз подергал змей, как бы желая убедиться, крепко ли он привязан, и отдал палочку Женьке: — Держи крепко, а то отпустишь — тогда не поймаешь. Потом Мотя сбегала домой за бумагой, и стали «посылать письма». Было что-то волшебное в том, как клочок газетной бумаги с дырочкой посередине, нанизанный на палочку, вдруг начинал нерешительно ползти вверх по провисшему шпагату, иногда останавливаясь, как бы за что-то зацепившись. Чем ближе к змею, тем быстрее карабкалось «письмо» и наконец стремительно неслось, прилипая к нему, как намагниченное, а снизу его уж догоняло другое, третье, и Пете представлялось, что это какие-то его письма, полные любви и жалоб, одно за другим бегут вверх, в сияющую пустоту, в… Лонжюмо. Но вдруг камышинка выскользнула из Женькиных пальцев. Змей почувствовал себя на свободе и прыгнул, увлекаемый ветром, вверх, унося с собой длинную гирлянду писем. Все долго бежали, перепрыгивая через канавы и перелезая через заборы, за улетевшим змеем и наконец нашли его за городом, в степи, среди густых зарослей серебристой полыни. А когда вернулись домой, на Ближние Мельницы, то был уже вечер, большая луна еще светилась слабо, но от заборов и деревьев уже тянулись легкие пепельные тени, пахло «ночной красавицей», и в густой темноте разросшихся за лето палисадников таинственно кружили и трепетали серые ночные бабочки. Возле дома Петя увидел несколько человек, выходящих из калитки. Среди них он узнал дядю Федю, того самого матроса из швальни Сабанских казарм, который шил ему фланельку. Но матрос, видимо, его не узнал в потемках. Петя заметил также девушку в городской кофточке и шляпке и пожилого человека в тужурке и сапогах, с железнодорожным фонарем в руке — по-видимому, кондуктора или машиниста. Петя услышал обрывки разговора. — Левицкий пишет в «Нашей заре», что неудача революции Пятого года была обусловлена отсутствием оформленной буржуазной власти, — сказал молодой женский голос. — Ваш Левицкий самый обыкновенный либерал, только прикидывается марксистом. Почитайте-ка в «Звезде» статью Ильича — вам это будет полезно, — проворчал мужской голос. — Предлагаю воздерживаться от дискуссии на улице. Будете доругиваться в следующее воскресенье, — сказал третий голос. Послышался сдержанный смех, и фигуры скрылись в тени. — Что это у вас за гости? — спросил Петя и сейчас же почувствовал, что спрашивать об этом не следует. — Да так, — ответил Гаврик неохотно. — Вроде воскресной школы. — И, желая переменить разговор, сказал: — А я, брат, четырнадцатого августа буду сдавать экстерном за три класса. Уже все прошел. Только ты меня еще малость погоняй по латинскому. — Это можно, — сказал Петя. Черноиваненки ни за что не соглашались отпустить Петю без ужина. Терентий поставил на стол под шелковицей свечу в стеклянном колпаке, на которую тотчас налетела туча мотыльков. Жена Терентия, мывшая чайную посуду после гостей, вытерла руки фартуком и подошла к Пете. Она из семейства Черноиваненко изменилась меньше всего и, здороваясь с мальчиком, неловко подала ему руку по-крестьянски, дощечкой. Мотя вынесла из погреба большое блюдо, накрытое суровым полотенцем, и застенчиво сказала: — Может быть, вы, Петя, покушаете наших вареников со сливами? После ужина Петя отправился домой, и Гаврик проводил его почти до самого вокзала. Ночь была еще по-летнему тепла, из-за темных деревьев выглядывала желтая луна с подтаявшим краем, повсюду хрустальным хором звенели сверчки, на окраинах по-деревенски лаяли собаки, кое-где играли граммофоны, и Петя чувствовал приятное утомление от этого длинного праздничного дня, который незаметно открыл для него много такого, о чем он до сих пор только догадывался. За этот один день Петя как бы душевно возмужал и вырос на несколько лет. Может быть, именно в этот день он из мальчика окончательно превратился в юношу. Теперь он уже не сомневался, что именно на Ближних Мельницах, в мазанке Терентия, отчасти и происходит то, что называется «революционное движение». 35. Единица Пятнадцатого августа начался учебный год, а за несколько дней до этого Василий Петрович отправился в училище Файга на переэкзаменовки. Он вернулся домой к обеду в превосходном настроении, так как господин Файг принял его более чем любезно, лично водил по своему учебному заведению, показывал гимнастический зал и физический кабинет, оборудованные самыми лучшими, новейшими заграничными приборами и аппаратами, и наконец подвез Василия Петровича до дому в собственной карете, так что вся улица видела, как Василий Петрович, в своем сюртучке, с тетрадками под мышкой, не совсем ловко выпрыгнул из кареты и раскланялся с господином Файгом, который лишь показал в окошко крашеные бакенбарды и дружески помахал рукой в шведской перчатке. За обедом Василий Петрович был в ударе и не без юмора рассказал несколько анекдотов, характеризующих быт и нравы училища Файга, где некоторые ученики, сынки богатых родителей, засиживаются в каждом классе по два, по три года, успевают за время пребывания в этом богоспасаемом учебном заведении отрастить усы, жениться, завести детей; даже бывали случаи, когда файгист отправлялся в училище с собственным сыном, только папаша — в шестой класс, а сынок — в первый. — «Сэ нон э веро э бен тровато!» — заразительно смеясь, восклицал Василий Петрович, что значило по-русски: хоть и неправда, но хорошо придумано. Но тетя, видимо, не разделяла настроения Василия Петровича: она все время сомнительно покачивала головой, приговаривая: — Ну, ну… не представляю себе, как вы там уживетесь. Вечером, исправляя письменные работы, Василий Петрович раздраженно фыркал, и мальчики слышали, как он один раз даже сказал вполголоса: «Нет, это черт знает что! Подобное безобразие надо решительно прекратить», — и бросил карандаш. Из десяти файгистов, имевших переэкзаменовки по русскому, Василий Петрович зарезал семь, и хотя господин Файг на педагогическом совете не возражал, но сделал оскорбленно-огорченное лицо, и на этот раз Василий Петрович вернулся домой уже не в карете, а на конке и настроение у него было уже не такое веселое. В конце первой четверти стало известно, что в училище Файга скоро будет поступать некто Ближенский, сын суконщика-миллионера, молодой человек, безуспешно учившийся ранее во многих гимназиях Санкт-Петербурга, затем в некоторых московских, харьковских и, наконец, в «коллегии Павла Галагана» в Киеве, знаменитой тем, что туда принимают самых плохих учеников Российской империи, даже иногда с волчьим билетом. Как это ни странно, но из «коллегии Павла Галагана» молодого человека тоже выгнали. Теперь ему предстояло держать в пятый класс училища Файга. Хотя вступительные экзамены среди года были категорически запрещены, но для сына миллионера Ближенского каким-то образом добились исключения. Накануне экзамена, встретившись с Василием Петровичем в актовом зале перед утренней молитвой, господин Файг взял его под руку и немножко погулял с ним по коридору, развивая некоторые свои мысли относительно новейших западноевропейских течений в области педагогики, и закончил так:

The script ran 0.016 seconds.