Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Поляков - Трилогия «Гипсовый трубач» [2008-2012]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Сатира, Современная проза, Эпос, Юмор

Аннотация. Роман Юрия Полякова «Гипсовый трубач», уже ставший бестселлером, соединяет в себе черты детектива, социальной сатиры и любовной истории. Фабула романа заставляет вспомнить «Декамерон», а стиль, насыщенный иронией, метафорами и парадоксальными афоризмами загадочного Сен-Жон Перса, способен покорить самого требовательного читателя. В новой авторской редакции собраны все части романа, а также искрометный рассказ писателя о его создании.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

Лицо его сосредоточилось, и он стал похож на мастера, исследующего сломанную стиральную машину. — Не бойтесь! — Я не боюсь… — Ну и правильно! Тэк-с, тэк-с… Ага, вот она. По-ня-атно! — Шепталь скосил глаза на Оклякшина и чуть отстранился, давая и ему возможность заглянуть в проблемное отверстие. Пашка наклонился, нахмурился и тоже стал похож на специалиста по ремонту бытовой техники. — Вижу-вижу… — обрадовался он. — Любочка, а дайте-ка мне дермоскоп! — попросил профессор. Медсестра подала ему маленький пластмассовый прибор, меньше дистанционного пульта, тоже оснащенный на конце крошечной лампочкой. Шепталь привычно поднес дермоскоп к кокотовскому носу и пощелкал кнопкой: вспыхнул красный свет. Доктора озабоченно переглянулись, затем безмятежно заулыбались, а Оклякшин даже коротко хохотнул: — Я-то уж думал… — А что там? — подозрительно спросил Кокотов. — Пока ничего серьезного… — ответил Шепталь, быстро осмотрел правую ноздрю, уши, заодно пощупал пациенту шею — у ключиц и под челюстью. — Но для спокойствия сделаем соскобчик и отправим в лабораторию. Любочка, дайте кюретку! Медсестра подала ему блестящую стальную закорючку — и Кокотов вскрикнул от боли. — Потерпите! Всё, всё! Вот ватка! Прижмите! Любочка, записывайте: первичный осмотр, консультация, анализ на гистологию. А что, Евтушенко теперь в самом деле в Америке живет? — Да. — Странно для русского поэта… — Он вообще странный, — подхватила медсестра, внимательно глядя на писателя. — Его тут по телевизору показывали. Красный пиджак в синих розах и кепка с помпоном! Андрей Львович, сколько вам полных лет? — Сорок шесть… — Надо же! — А что? — Хорошо выглядите. Адрес? Телефон? — Домашний? — И домашний, и мобильный. Диктуя, Кокотов с тревогой заметил, что врачи отошли к окну и тихо что-то обсуждают. — Андрей Львович, сейчас с этими бумагами пойдете в кассу… — Люб, не надо, дай сюда! — вмешался Пашка. — Да-а? — девушка вопросительно поглядела на профессора и, только дождавшись его кивка, протянула заполненные бланки Оклякшину. Когда одноклассники уходили, Шепталь крикнул вдогонку: — Пал Григорич, ты когда мне кушетку заменишь? — А что случилось? — Расшаталась! — Что ж вы на ней такое делаете? — Пашка подмигнул Кокотову. — Как вам не стыдно! — воскликнула Люба, заливаясь краской заслуженного смущения. — Еще и при писателе! — Испугались? Отобразит — тогда узнаете! Ладно, скоро придет новая мебель, выберу вам самую крепкую! — Ну, спасибо! — неловко засмеялся профессор. Слушая эти пикантные препирательства, Андрей Львович почти совсем успокоился: ну не будут же они, в самом деле, так дурачиться в присутствии человека, у которого обнаружено что-то страшное! В коридоре, поймав на себе взгляды пациентов, дожидавшихся в очереди, автор «Полыньи счастья» все-таки не удержался и спросил беззаботным, но почему-то хриплым голосом: — Ну и что у меня там? — Ничего страшного. — А зачем анализ? — Врач, Андрюха, должен сначала исключить самое неприятное! — А что самое неприятное? — Самое неприятное — похмельный синдром. Может, по чуть-чуть? — Нет. Не могу. Зачем тогда анализы? — Анализы на всякий случай, чтобы ты успокоился! — А сколько надо заплатить? — спросил писатель, чувствуя во рту медный привкус скаредности. — Нисколько. — Как это? — У нас сейчас один банкирчик полный осмотр проходит. То да се. Я на него запишу, он и не заметит. Фирма платит. Капиталистический коммунизм. Понял? — А когда будет результат? — Дня через три-четыре. Я тебе позвоню. — Спасибо… — Пока не за что. Не переживай! Скорее всего, это невус… — успокоил Оклякшин, глядя мимо одноклассника. — Какой еще невус? — Эпидермальный. — Это что? — Фигня по сравнению с мировой революцией! А я все-таки выпью… Глава 51 Человек-для-жизни Выйдя на улицу из больничного сумрака, Кокотов замер на ступеньках, ошеломленный яркой сентябрьской свежестью. Солнце выбралось наконец из кроны огромной липы и светило теперь беспрепятственно в полную осеннюю силу. Черно-белый кот так же спал, вытянувшись, под деревом. А вот одинокой полоски с телефоном умельца, прерывающего беременность взглядом, уже не было — оборвали. Андрей Львович вынул из ноздри ватку и убедился в том, что сковырнутая «бяка» больше не кровит. В воротах он обогнал деда «с очень хорошими анализами». Тот, согнувшись, кашлял, клокоча и задыхаясь. Старушка-дочь терпеливо дожидалась, пока приступ закончится, и на ее лице застыла гримаса измученного сострадания. Кокотов чувствовал в сердце ту радостную беззаботность, какая овладевает нами, если неприятности, казавшиеся непоправимыми, рассеиваются благосклонным мановением судьбы. Единственное, что слегка омрачало настроение, так это непонятное слово «невус». С одной стороны, в нем брезжил смутный признак опасности, намек на неведомое, на «невесть что». С другой — просвечивало что-то пустячно-легкомысленное, созвучное выражению: «А он и в ус не дует!». Чтобы уничтожить сомнения, писатель рванул по бульвару до Мясницкой, а потом налево — в «Библио-глобус». Шагая к цели, автор «Кентавра желаний» зачем-то сравнивал встречных молодых женщин с Натальей Павловной. На углу переулка, где в советское время помещался известный всей Москве рыбный магазин, Андрей Львович вспомнил семейное предание о том, как в тетю Нину, сестру Светланы Егоровны, возмущенный продавец бросил селедку. Дело было так. Нина Егоровна от рожденья обладала двумя удивительными качествами. Она молниеносно считала в уме, никогда не ошибаясь и периодически посрамляя кассовые аппараты, частенько выдававшие неверную сумму. Окрестные кассирши панически боялись тетю Нину и, наверное, поэтому, подсчитывая стоимость ее покупок, часто ошибались, правда, всегда в свою пользу. А еще она на глазок могла определить массу взвешенного куска мяса, колбасы или сыра с точностью до десяти граммов, что бы там продавцы ни мудрили со своими гирьками. И вот однажды, отстояв длинную очередь за дефицитной атлантической сельдью пряного посола, Нина Егоровна достигла прилавка и стала выбирать себе подходящую рыбку. Делала она это с такой неторопливой дотошностью, будто жила не при умеренном социализме, а в грядущей эре избыточного изобилия. Одна сельдь была отвергнута за отсутствие икры, вторая за подозрительно красный цвет глаз, третья за худосочность, четвертая за несвежесть жабр, пятая просто так — из неприязни… Под нарастающий ропот очереди она наконец выбрала себе настоящую малосольную красавицу, которую продавец, огромный и не очень трезвый мужик, явно припас для себя. — Четыреста семьдесят пять граммов! — объявил он с обидой и, вынув из-за уха карандашик, чиркнул циферки на серо-коричневой оберточной бумаге. — Четыреста шестьдесят, — мягко уточнила тетя Нина. — Четыреста семьдесят, — нехотя поправился прилавочник, сопя и делая вид, будто вглядывается в риски на шкале весов. — Четыреста шестьдесят, — уже тверже повторила она. — Четыреста шестьдесят пять, — зверея и нервно переставляя чугунные гири как шахматные фигуры, согласился мужик. Тетя Нина, молча взяв селедку, прошагала к контрольным весам, стоявшим на специальной полочке под вымпелом «Образцовое торговое предприятие Москвы», положила рыбу на алюминиевую плоскость, дождалась, пока трепетная стрелка, пометавшись, застынет на окончательном делении, и на весь магазин торжественно, объявила: — Четыреста шестьдесят! С бумагой. Затем Нина Егоровна презрительно кинула селедку на прилавок и приказала: — Заверните в два слоя! Я иду выбивать. Но на полпути к кассе она услышала, как покупательское сообщество изумленно охнуло, и тут же почувствовала мокрый шлепок в спину. Это посрамленный продавец, забыв себя, швырнул ей вдогонку избранную сельдь — и на белом финском кримпленовом платье (тетя Нина собиралась в гости) навсегда отпечатался жирный рыбий силуэт. Был страшный скандал — с прибеганием директора, вызовом милиции, составлением протокола и уговорами забрать заявление. Пока успокаиваемый коллегами и покупателями прилавочник рыдал, мешая слезы с пряным рассолом, высокие стороны сошлись на следующем: тете Нине в качестве моральной компенсации выдается целая банка атлантической сельди, а расходы на реставрацию платья возмещает продавец. Кроме того, директор магазина звонит своему коллеге в ГУМ, где пострадавшая сможет купить себе в спецсекции любой новый наряд — импортный. На этом конфликт сочли исчерпанным. Но вот что удивительно: покупатели в основном поддержали не обиженную прицельным селедочным метанием тетю Нину, а нервного продавца, оправдывая его выходку несовершенством социалистической системы. Через много-много лет, заболев, Нина Егоровна с точностью до копейки скалькулировала стоимость своих похорон, поминок и памятника. Умерла она в разгар гайдаровских реформ, и отложенных на сберкнижку денег хватило бы разве на похороны куклы в магазинной картонной коробке, а поминальный стол впору было накрывать как в детстве, понарошку, когда салат резали из листиков подорожника вперемешку с одуванчиками. Памятник? Памятник можно соорудить из двух скрещенных прутиков, словно упавшему с балкона котенку. Входя в «Библио-глобус» сквозь вороулавливающую пикалку, писатель поймал на себе взгляд охранника, кажется заранее уверенного в том, что Андрей Львович пришел в магазин с обязательным намерением стибрить книжку. Зачем? Книг вокруг было чудовищно, противоестественно много — с пола до потолка. У нормального гражданина, взыскующего почитать, сразу возникало ощущение неодолимого, бессмысленного излишества. Что же тогда говорить о писателе? Он вообще похож на мальчика, который год мастерил самострел, выдумывая, вытачивая нужные детали, и вдруг угодил прямо на склад готовой продукции оружейного завода: бери не хочу! Поздравляя себя с этими неожиданными сравнениями, Кокотов отыскал на первом этаже отдел «Медицина», нашел на полке толстый справочник, раскрыл на букве «Н», полистал и прочел: «Невусы, родимые пятна, — небольшие, обычно темные образования на коже…» «Так это ж просто родинка!» — заликовал он и ощутил такую легкость, что простой ветерок мог унести его вдаль. Усилием воли автор «Полыньи счастья» заставил себя вернуться в справочник: «…образования на коже, которые развиваются из вырабатывающих пигменты клеток кожи — меланоцитов. Родимые пятна локализуются практически на любых участках кожи, бывают разными по размеру, по форме, плоскими и возвышенными…» «У меня, вероятно, возвышенный невус!» — подумал писатель и продолжил чтение: «…Родимые пятна, которые имеют непривлекательный внешний вид или расположены в местах, где их раздражает одежда, могут быть удалены врачом с помощью скальпеля и местного анестезирующего средства. В основном родимые пятна безопасны и не требуют удаления, однако некоторые из них напоминают злокачественную меланому. Их трудно бывает отличить…» «Так вот чего они всполошились!» — догадался Андрей Львович и, не дочитав статью, поставил том на полку. Повеселев, он отправился с проверкой в отдел любовных романов и на столике с табличкой «Рекомендуем!» еще издалека заметил две книжки Аннабель Ли — «Сердце порока» и «Заблудившиеся в алькове». К последней была прикреплена желтая бумажка с надписью «Лучшие продажи августа». Но чувство законной гордости отравляла горечь вынужденного бескорыстия: «Вандерфогель» принадлежал к тем многочисленным хитрым издательствам, у которых тираж в 5 тысяч экземпляров, однажды напечатанный, не кончается уже никогда. По этой причине аванс был и оставался единственной разновидностью финансового общения книгопёков с авторами. А Кокотов все свои авансы давно получил и потратил. Вздохнув, он по привычке проследовал к дальним стеллажам, где покетбуки стояли по алфавиту, и обнаружил на полке еще десяток пыльных сочинений Аннабель Ли: «Кентавр желаний» «Похититель поцелуев» «Полынья счастья» «Женщина как способ» «Отдаться и умереть» в двух частях «Заблудившиеся в алькове» «Бес наготы» «Кандалы страсти» «Преданные объятья» «Знойное прощание» «Плотью плоть поправ» Из книжек, написанных им для серии «Лабиринты страсти», в ассортименте отсутствовали «Русалки в бикини», «Жадная нежность», «Роковая взаимность», «Сумерки экстаза» и еще один роман, название которого Андрей Львович, хоть убей, никак не мог вспомнить. Убеждая себя, что эти книжки успешно разошлись, а не сданы в уценку, он двинулся к выходу, но задержался у столика с обложками, рекомендованными к чтению. Нестарая еще женщина с унылым лицом замужней брошенки листала «Заблудившихся в алькове», мучительно раздумывая, купить или нет. Автор, затая дыхание, следя за ней, делал вид, будто разглядывает новый роман Павлины Душковой «Тайна кантона Гларус». «Город Женева расположен на берегу одноименного озера», — прочитал он первую фразу, заскрипел зубами, вскипел профессиональной яростью и подумал, что за такое начало писателя надо расстреливать на месте. Покупательница крутила «Заблудившихся» так и эдак, листала, ставила на место, брала снова, разглядывала цену и даже взвешивала на ладони, точно упаковку фарша. Наконец она тяжко вздохнула, словно совершая осознанную ошибку, и понесла книгу к кассе. У писателя, охваченного озорным жизнелюбием, вдруг мелькнула занятная мысль — догнать ее и сознаться в том, что Аннабель Ли — это он, Андрей Львович. — А как ваша фамилия? — спросит озадаченная брошенка. — Невус! — ответит Кокотов и рассмеется. Федька Мреев так бы и сделал, и вполне возможно уже сегодня вечером блудил бы с истосковавшейся читательницей в каком-нибудь импровизированном алькове. Но автор «Сумерек экстаза», как обычно, не решился, не хватило смелости и озорства. Размышляя, почему ему всегда и во всем недостает храбрости, он поехал домой, и в лифте уже готовил сердце к трем возможным неприятностям. Первая: его обокрали. Вторая: в кране сорвало прокладку, и вода потоками протекла на нижних соседей, людей настолько чувствительных к чужой жизнедеятельности, что жить им надо бы в шалаше посреди пустыни Гоби. Третья: произошла утечка газа, которую необходимо с помощью обоняния обнаружить до прикосновения к выключателю. Иначе… Кокотов, содрогаясь, представил себя живым визжащим факелом, выбрасывающимся из окна. Однако все оказалось в порядке: воры в помещение не проникали, газом не пахло, протечки не случилось, правда, из крана слегка подкапывало — и три рыжих таракана, придя в раковину на водопой, пали от чудодейственного китайского порошка, предусмотрительно рассыпанного Андреем Львовичем перед отъездом. На столе стояла банка с «Мудрой обезьяной», а рядом лежало зарядное устройство — провод был аккуратно вмотан между двумя штырьками штепселя. Все правильно: он увлекся борьбой с домашними насекомыми и забыл про остальное. Изнемогшая «Моторола» была тут же включена в сеть. А все-таки странно! Он отсутствовал дома несколько дней, но квартира показалась ему получужой, даже выражение маминого лица на фотографии вроде бы чуть-чуть изменилось, словно она осведомлена и осуждает влечение сына к Наталье Павловне. Разыскивая на антресолях спортивную сумку, купленную для походов в тренажерный зал вместе с бесконечно самосовершенствовавшейся Вероникой, Андрей Львович вдруг подумал, что, наверное, можно сочинить рассказ о том, как умершая жена, глядя со снимка на оставленного в живых мужа, участвует в его одинокой судьбе. Когда все в порядке, ему кажется: покойница чуть улыбается с фотографии. Если же у него неприятности, она будто бы хмурится. Всякий раз безутешный вдовец бросается к портрету, вынимает из рамки, тщательно осматривает, но не находит никаких подлинных изменений. Однажды он знакомится с новой женщиной, они начинают встречаться. Но после свиданий ему кажется, будто жена со снимка смотрит на него с ревнивым отчаяньем. Мужчина пытается списать все это на свою мнительность, бежит к врачу, но тот склонен видеть причину галлюцинаций во вдовствующем воздержании пациента. И вот новая подруга после долгих ухаживаний впервые остается у него на ночь. Охваченный лихорадкой телесной любознательности, он забывает обо всем, а главное — о том, что по правилам ритуальной деликатности портрет былой супруги в подобных случаях надо прятать, в крайнем случае — поворачивать лицом к стенке. Достигнув искомого и ощутив, как это бывает после, разочаровательный восторг, счастливец, отдышавшись, спохватывается и, босо шлепая по паркету, спешит убрать фотографию. Он ожидает, конечно, найти на лице усопшей следы презрения и брезгливости, но, приблизившись, обнаруживает невероятное: лица нет. Нет! Покойница отвернулась, и виден лишь ее затылок с тем неизъяснимым ренуаровским завитком волос на стройной шее, сводившим его с ума в первые годы брака. Потрясенный, он хватается за сердце и умирает… «А почему, собственно, умирает? — укорил себя Кокотов, найдя сумку и слезая со стула. — Вот уж так сразу и умирает! А про завиток здорово, про завиток надо куда-нибудь обязательно вставить…» (Кстати, воспламеняющее колечко волос на шее он позаимствовал у своей первой жены. Эта каштановая виньетка на белой, нежной, почти еще детской коже так волновала юного Кокотова, что в минуты брачного партнерства он настаивал на таком телорасположении неопытной супруги, при котором завиток был ему виден. Однако Елена, воспитанная в строгой офицерской семье на лучших образцах деликатной советской киноклассики, усматривала в подобном позиционировании неуважение к себе как к женщине и личности, предпочитая встречаться с мужем в постели только лицом к лицу. На обидчивый вопрос, почему он с таким упорством настаивает на реверсе, молодой супруг прямо ответить стеснялся и бормотал разные гуманитарные глупости. «И почему не признался? — горько вздохнул Андрей Львович. — Сказал бы про завиток, может, и не развелись бы!» — с поздним раскаянием подумал он, извлекая из гардероба нераспечатанные сорочки, добытые на распродаже еще вероломной Вероникой: голубую, фисташковую и черную. После легкого приступа самоограничения автор «Жадной нежности», учитывая наметившиеся отношения с Натальей Павловной, решил взять с собой все три. Затем его мысли снова вернулись к сюжету про отвернувшийся портрет покойницы. …Итак, увидев вместо лица затылок, герой в ужасе бросается на постель и прячет лицо в теплой груди своей новой любви, а та, воспринимая это как искренний знак благодарности за первые успешные объятья, баюкает его и гладит. Они не торопясь, со вкусом дублируют обретенное счастье и затихают, обнявшись. А утром, проснувшись, он слышит: его новая подруга, хозяйничает на кухне. Доносится, окончательно пробуждая, запах свежезаваренного кофе с легким ароматом корицы. Он встает с мятого ложа и, стараясь не глядеть на портрет, смущенно ищет свои отброшенные вечор трусы, которые, как подсказывает даже небогатый опыт Кокотова, наутро могут оказаться иной раз черт знает где. Вдовец отыскивает пропажу и, одевшись, решается взглянуть на снимок. И что же? Ничего. Со снимка на него привычно смотрит покойная жена, ни единой черточкой не укоряя за случившееся. Тут в комнату входит другая, она пышет счастьем ненапрасной ночи и отдергивает шторы, впуская в спальню массы света. Солнце ударяет в фотографию, и ему кажется, будто жена ласково улыбается, понимая и прощая… Придумывая все это, писатель одновременно мысленно рассуждал, какой одеколон взять с собой: давний «Богарт», которого осталось на донышке, или новый, нераспечатанный «Москино», подаренный подлой Вероникой к 23 февраля. Учтя возможность дальнейших свиданий с Натальей Павловной, он после колебаний выбрал нераспечатанный. Напоследок Андрей Львович решил усилиться новыми черными кроссовками, джинсами и свитером якобы от «Труссарди». Примеряя его перед зеркалом, автор «Роковой взаимности» решил, что концовка с прощающей улыбкой портрета простовата… Ломая голову над другим финалом, он сложил вещи в спортивную сумку, не забыв чай и зарядное устройство, затем перекрыл газ, тщательно выключил все бытовые приборы и вдумчиво закрыл дверь, ущипнув себя для надежности за руку. Дальше путь его лежал в редакцию «Железного века», помещавшуюся на проспекте Мира, близ угловой «стекляшки», где когда-то располагалась «Книжная лавка журналиста». Он хотел получить, наконец, гонорар за «Гипсового трубача» и взять номер журнала с рассказом, чтобы подарить Наталье Павловне. Но денег ему, конечно, не дали, объяснив, что вся наличка ушла на лечение Мреева, который в больнице сорвался с катушек и выпил разбавленного медицинского спирта. Хорошо еще, его собутыльниками оказались реаниматоры, они же и откачали потом Федьку. В прошлый раз Кокотову тоже ничего не заплатили, так как содержимое редакционной кассы отдали инспектору, пришедшему закрывать «Железный век» за нарушение правил противопожарной безопасности. «Глупая, глупая царская цензура, несчастный, несчастный советский Главлит! — подумал тогда Андрей Львович. — Сколько изощренных сил они потратили на борьбу со свободой слова, с хитроумным эзоповым языком, с аллегорической фигой в глубоком кармане отечественной словесности! Угрожали и награждали, льстили и стращали, вычеркивали и вписывали, взывали к здравому смыслу и отчизнолюбию… А надо было просто поручить дело пожарным. И баста!» Выпросив два журнала с «Трубачом», Кокотов позвонил Жарынину и договорился о встрече. Затем, выйдя из редакции, заглянул в ближайший универсам и долго выбирал вино для своей бывшей пионерки, явно понимавшей толк в дорогом алкоголе. Надо было найти достойный напиток и в то же время не утратить финансовой самодостаточности, и без того весьма зыбкой. Бродя вдоль стеллажей, уставленных сотнями бутылок, он испытал примерно то же, что в «Библио-глобусе». Бутылок, как и книг, было унизительно много. Исследуя ломящиеся от выпивки полки, автор «Роковой взаимности» вообразил безоблачное гедонистическое завтра, когда жизнь человека станет вечным праздником, а смыслом существования сделается дегустация всех сущих сортов алкоголя, производимого на планете. Как же обидно будет умирать, сознавая, что, например, тобой еще не испита водка «жух-джах», которую в Малой Азии отуреченные потомки мидян гонят из странных цветков молодила кровельного… Неожиданно Андрей Львович обнаружил закуток, где в корзине, похожей на большое гнездо, в соломе, лежали навалом бутылки — точно яйца, снесенные спившимся птеродактилем. Оказалось, это — бордо 2003 года, почему-то продававшееся вполцены, правда при условии, если возьмешь две емкости в одни руки. Обрадованный писатель схватил пару бутылок, на бегу усилился перцовочкой, солеными огурчиками и, с ужасом глядя на часы, метнулся к кассе. …Когда запыхавшийся Кокотов садился в «Вольво», припаркованный у станции «Алексеевская», Жарынин посмотрел на него так, словно соавтор опоздал не на полчаса, а как минимум на несколько культурно-исторических эпох. От Звездного бульвара началась страшная пробка. Если бы в такой неподвижной толпе скопились пешеходы, они давно бы переругались между собой, перетолкались, передрались, учинив кровавую «ходынку», которая на полдня взволновала бы мировую телевизионную общественность. Но в автомобиле, даже в самом плохоньком, человек чувствует себя почти дома. Как если бы одна из комнат его квартиры имела удивительное свойство отделяться от общей жилплощади, увозя хозяина по делам или развлечениям, а потом могла, воротившись, вставать на место. Машины медленно двигались, лениво перебибикиваясь. Иногда из какого-то автомобиля выскакивал опаздывающий водитель и, по-дозорному приложив ладонь ко лбу, с надеждой вглядывался в выхлопное марево, вспыхивавшее зеркальными бликами. Но пробка, казалось, была навсегда… — Как анализы? Нашли что-нибудь? — участливо спросил режиссер. — Нет, кажется, все в порядке. Просто так, невус… — Ага, невус… — понимая, кивнул Жарынин с тем же знающим видом, с каким утром консультировал Мохнача, жаловавшегося на боль в боку. — Я взял перцовки, — с ленцой в голосе доложил Кокотов. — Отлично. Я тоже. — Ну, а вы что делали? — Искал деньги на картину. — А как же мистер Шмакс? — Мистер Шмакс? Жуткий грязнуля! — В каком смысле? — В таком, что он дает мне только два миллиона. Лет пять назад хватило бы одного. А теперь два — мало. Знаете, сколько берут за съемочный день наши звезды? Какой-нибудь Тоша Хабельский? — Не знаю. — И не знайте! Писатель посмотрел в окно, они как раз проползали мимо того места, где прежде высились Рабочий и Колхозница — нержавеющая титаническая пара, слившаяся в оптимистическом порыве. — Интересно, когда их отреставрируют, не знаете? — спросил он. — Вы на самом деле думаете, их убрали, чтобы отреставрировать? — удивился режиссер. — Разве нет? — Конечно нет. Рабочий и Колхозница в стране, занимающей третье место в мире по количеству миллиардеров, это… неформат. — А что же тогда формат? — Банкир и Проститутка. Думаю, их здесь и поставят. — Вы серьезно? — Абсолютно. А Рабочего и Колхозницу продадут музею Троцкого, в Мексику. — Почему Троцкого? — Потому, что извив стального шарфа Кохозницы удивительным образом напоминает профиль Льва Давидовича. — Шутите? — Какие шутки, если Сталин за этот извив кучу народу пересажал! Неужели не знаете? — Н-нет… — Бедная русская литература! Сзади послышалось противное кряканье, и черный правительственный «мерседес» с мигалкой в сопровождении джипа, напоминающего броневик, бампером проложил себе дорогу сквозь пробку. — Если когда-нибудь случится новая революция, а она обязательно случится, — задумчиво проговорил Жарынин, — начнется она с того, что однажды возмущенные водилы выволокут вот такого руководящего гуся из машины и прибьют монтировками. Не булыжник, заметьте, а монтировка — оружие офисного пролетариата! Ну, вы что-нибудь придумали? — Даже… не знаю… — Отлично! Рассказывайте! — Сюжет еще сыроват… — Я сырости не боюсь. Давайте! — Ну хорошо, — повиновался Кокотов. — Допустим, у человека… Назовем его Прохор… — Прохором называть нельзя. — Почему? — По определению. — А как — Иван? — Пусть будет Иван. — Итак, у Ивана умирает жена, молодая еще, красивая женщина. — Отлично! — Он безутешен. — Бывает. — В спальне висит большой фотографический портрет покойной. — Портрет? — с тревогой переспросил режиссер. — Да, портрет. Что вас смущает? — заволновался писатель. — Нет, ничего, продолжайте! — И вот Ивану начинает казаться, будто лицо на портрете живет: улыбается… грустит… надеется… — А когда Ваня приводит в дом бабу, покойница скраивает такую козью рожу, что новая подружка падает в обморок. Так? — Нет, не так. — А как? — Лицо на портрете отворачивается, — дрожащим голосом произнес автор дилогии «Отдаться и умереть», собираясь еще добавить про завиток, но, к счастью, вовремя передумал. — Отворачивается? Вы знаете, что сказал бы по этому поводу Сен-Жон Перс? — Нет, не знаю… — А я знаю, но воздержусь, иначе мы поссоримся и наш ненадежный творческий союз окончательно распадется, как несчастный Советский Союз. Некоторое время ехали молча, в тяжком взаимном неудовольствии. Когда миновали мост и оказались у кокотовского дома, Андрей Львович снова испытал желание выскочить из машины, навсегда вычеркнув из своей жизни этого грубого, нахального, невесть что о себе вообразившего режиссеришку. Только мысль о предстоящей встрече с Натальей Павловной и оставленном ноутбуке удержала его от решительного шага. — Ну ладно, не дуйтесь! — примирительно сказал Жарынин. — Я не понимаю, чего вы от меня хотите, — сухо отозвался Кокотов. — Я хочу снять фильм о расчисленном хаосе бытия. — Кем расчисленном? — Коллега, вы, может быть, еще и неверующий? — А вы? — Я сочувствующий. — Кому? — И тем, кто верит, и тем, кто не верит. — А кому вы сочувствуете больше? — Всем одинаково. — Почему? — Ну как вам сказать… Бог ведь или есть, или Его нет. Так? — Так. — Значит, получается пятьдесят на пятьдесят. — Да, действительно! — подивился писатель этой простой арифметике, никогда не приходившей ему в голову. — А что вы подразумеваете под расчисленным хаосом бытия? — Даже не знаю, как объяснить. Я вам лучше расскажу одну историю… Глава 52 Расчисленный хаос бытия — Однажды, на износе Советской власти, как сказал бы великий баснописец ГУЛАГа, я полетел в Ташкент с моим дипломным фильмом «Толпа». «Плавни» смыли, и на фестивали мне, кроме этой короткометражки возить было нечего. Но лента была необычная. Вообразите: центр Москвы в час пик, июль, толпа в движении. Сначала на экране: ноги, ноги, ноги — женские, мужские, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. И так — три минуты. Потом животы, животы, животы — мужские, стариковские, девичьи, женские, беременные, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. И так — еще три минуты. Затем лица — мужские, стариковские, девичьи, женские, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. Тоже три минуты. А потом глаза — мужские, женские, детские… Во весь экран! Смотрят, смотрят, смотрят. Три с половиной минуты. И — конец фильма! Как вам? — Что-то в этом есть! — кивнул Кокотов. — А по-моему, ни хрена в этом нет. Обычный вгиковский выпендреж. Но всем нравилось! Даже Репьев хвалил. Шептались: «Вы поняли, про что это? — Еще бы! — А ноги? Поняли, что означают ноги? — Конечно! За кого вы меня принимаете?» — А что означали ноги? — спросил недогадливый писатель. — Да ничего не означали! Просто Советская власть всем надоела. Но не в этом суть. За «Толпу», кстати, мне вручили серебряную хлопковую ветвь. Но это в конце, а в начале, на первом же банкете я загулял. Страшное, доложу вам, испытание для организма. Жара, водка — и обе по сорок градусов! А еще еда, еда, еда. Стоит только присесть от естественного изнеможения — тебе уже несут плов, думают: проголодался. И отказаться нельзя: Восток! Обидятся и зарежут потом где-нибудь в глинобитном переулке сапожным ножом. По ночам местный сценарист и диссидент Камал приобщал меня к тайнам среднеазиатского эротизма, свившего гнездо в женском общежитии строительно-монтажного управления номер два. Все девушки там были славянки, за исключением касимовской татарки Флюры, которая, разгорячась, билась в моих объятьях с таким неистовством, что в этот момент бдительные ташкентские сейсмологи, наученные жутким землетрясением 1966 года, с тревогой фиксировали опасные взлеты самописцев. Так прошла неделя. Выжил я только благодаря конкурсным просмотрам: днем отсыпался в прохладном кинозале под стрекот проектора, как на берегу журчащего арыка, набирался сил, а потом, на обсуждениях, не помня, конечно, ни хрена, говорил, что в показанных лентах заметно влияние Тарковского, удручает невыразительность положительных героев и неряшливый монтаж. Все со мной, разумеется, соглашались. Потом был прощальный банкет, похожий на последний раунд боксеров-тяжеловесов: сил больше нет, а бить, то есть — пить, надо! И вдруг буквально за три часа до самолета мой разум вынырнул из черной фестивальной пучины, и я вспомнил о том, что жена моя Маргарита Ефимовна строго-настрого приказала купить ей в Ташкенте афганскую дубленку. Сейчас, конечно, трудно понять, зачем тащить из Средней Азии в Москву теплую одежду, но то были благословенные времена гуманного советского дефицита… — Почему же это гуманного? — вопросительно проворчал Кокотов. — Потому что при Советской власти в дефиците были лишь некоторые товары, как тогда говорили, повышенного спроса. А сегодня в дефиците деньги. Следовательно, дефицитом стало то, что можно купить за деньги, значит абсолютно все! Эрго: мы живем в обществе тотального, бесчеловечного дефицита. — Но ведь в магазинах все есть! — В советских «Березках» тоже все было. Вы туда ходили? — Нет, — сознался автор «Преданных объятий». — А я ходил… — Вы? — Я. М-да, заграница помогала! Поверьте, диссиденты не голодали. Запад понимал: борец за свободу должен хорошо питаться. Но вернемся к дубленкам. Их привозили из Афганистана офицеры «ограниченного контингента», да еще «духи» по горным тропам контрабандой тоже подтаскивали. В Ташкенте эти тулупы стоили вдвое дешевле, чем в московских комиссионках. И мы с Камалом прямо с банкета помчались на базар. Отравленный многодневным пьянством мозг часто склонен к мрачным интерпретациям, и поэтому когда мы зашли в торговые ряды, где продавали дубленки, мне показалось, я очутился в захваченном врагами городе: по обеим сторонам улицы висели, покачиваясь, зверски умерщвленные жители. Усилием воли, подкрепленным глотком из взятой с собой бутылки, я вернулся к продажной действительности и после недолгих колебаний выбрал темно-коричневый расшитый восточными узорами и отороченный черной ламой тулупчик. А чтобы не ошибиться, накинул его на Камала, который размером был точь-в-точь как Маргарита Ефимовна. Мой восточный друг изящно запахнул полы, вильнул бедрами, изобразив лицом женщину, охваченную магазинным счастьем. У него, кстати, несмотря на Советскую власть, было две жены, одна законная, а вторая сокрытая под видом юной племянницы, приехавшей из кишлака, чтобы получить среднее техническое образование. В общем, я остался доволен и легко отсчитал четыреста пятьдесят рублей — деньги по тем временам немалые! — Да уж! Я в школе получал сто семьдесят в месяц. Это вместе с классным руководством и проверкой тетрадей! Хорошо же вам в кино платили! — завистливо заметил Кокотов. — Вы о чем? Какое кино? Я читал лекции, торговал монументальной скульптурой, ставил факельные шествия, праздничные концерты к юбилеям предприятий и даже целых отраслей: Цветет, шумит моя столица, Растет за этажом этаж. Светлеют новоселов лица: «Спасибо, Мосглавспецмонтаж!» — Минуточку, Дмитрий Антонович, насколько я помню, вы были чуть ли не диссидентом! — А кто с этим спорит? Очередная загадка Советской власти: контроль над доходной идеологической халтурой держали именно диссиденты. Кто писал книжки для серии «Пламенные революционеры»? Окуджава, Давыдов да Аксенов. А вот чистку и мелкий ремонт обуви контролировали ассирийцы. Загадка! Но вы меня опять сбили с ритма. Не мешайте течению моего нарратива! Значит, хватаю я сверток с дубленкой, и мы с Камалом мчимся, опаздывая, в аэропорт, успевая, разумеется, заскочить к его другу-поэту, который по такому случаю накупил выпивки и зажарил на балконе своей городской квартиры барашка. Стремительно выпиваем за вечную дружбу русских и узбеков, за дубленку, за братьев Люмьеров, за Омара Хайяма… И я отрубаюсь. Кстати, мне кажется, померкнувшее сознание мертвецки пьяного человека временно — подчеркиваю, временно — отлетает в тот же самый предвечный накопитель, куда прибывают и души тех, кто на самом деле умер. Там они трутся друг о друга и горестно общаются. Только таким, пусть кратким, но невыразимо печальным соседством можно объяснить запредельную тоску, какую ощущаешь, очнувшись после жестокой попойки… Когда сознание ко мне вернулось, я обнаружил себя в длинном темном кинозале: мягкое кресло, стрекот проектора, храп кинокритика в соседнем ряду… Вообразив, что уснул на конкурсном просмотре, я решил во время предстоящего обсуждения добавить к обычным трем претензиям еще и четвертую: чрезмерная цитатность — болезнь режиссерской молодежи. Только странное дело: никак не мог обнаружить экран. Ни впереди, ни сзади, ни сбоку. Только увидев стюардессу, по-матерински обходящую задремавших пассажиров, я догадался, что нахожусь в самолете. Просто мне прежде не доводилось летать на новом, недавно пущенном в серию широкофюзеляжном ИЛ-86. Отсюда моя забавная ошибка. Я вообразил счастливое лицо жены, примеривающей дубленку, и, успокоенный, снова уснул… Когда, шатаясь, я спускался по трапу в Москве, стюардесса догнала меня и с гримасой отвращения сунула замотанную тряпками серебряную хлопковую ветвь, а также большой сверток, перетянутый шпагатом. Из разорванной в нескольких местах оберточной бумаги торчали черные жесткие космы. Я почувствовал себя конкистадором, возвращающимся на родину с жезлом Великого инки и мотком трофейных индейских скальпов. Таксист с неохотой посадил меня в машину, а сверток, отворачиваясь, кинул в багажник. В машине мне стало хуже, пришлось усугубиться, достав из кармана фляжку с коньяком, которую дал мне в дорогу мудрый Камал. Утром я проснулся в собственной квартире, на «карантинном» диване. Дело в том, что во хмелю я брыкаюсь, могу громко спорить, скажем, с Лелюшем о философии кадра, но что самое неприятное — могу обсуждать с какой-нибудь давно отставленной любовницей актуальные аспекты практической чувственности. Чтобы сохранить наш брак, жена и придумала этот «карантинный» диван. Первое, что я почувствовал, вернувшись к трезвой реальности, — это жуткий запах, исходящий от распростертой на полу дубленки. В комнату вошла Маргарита Ефимовна с окончательным выражением лица, знакомым каждому пьющему мужу. Словами и очень приблизительно это выражение можно изъяснить так: «Ну и какая еще дура с тобой после всего этого станет жить, а?» Кстати, окончательность выражения совершенно не зависит от степени совершенного спьяну злодейства. Ты мог вчера попросту обозвать жену мороженой курицей, а мог и непоправимо сознаться в том, что у тебя есть вторая семья с тремя детьми. — Ну, как тебе дубленка? — весело спросил я, вспоминая, что же натворил в беспамятстве. — Размер угадал? — Размер? — Жена горько усмехнулась. — Угада-ал… — А что не так? — уточнил я с недобрым предчувствием. — И ты еще спрашиваешь? — Спрашиваю… — Ты разве не чувствуешь запах? — Выветрится, — успокоил я и вспотел от облегчения. — Сомневаюсь… Но не это главное. — А что? — Кожа совсем не выделана. — Ты преувеличиваешь! Ты вообще всегда и всем недовольна! — на меня начала накатывать похмельная ярость. — Возможно, — кивнула Маргарита Ефимовна, подняла дубленку и поставила ее на пол. — Видишь? — Вижу… Мой подарок твердо стоял на паркете, прихотливо сложившись в странное шкурное сооружение, напоминающее вигвам. — Но и это не все! — Что ж еще? — Она, она… — прошептала жена, всхлипнув, — она с застежками на мужскую сторону… — и заплакала. — Не может быть! — воскликнул я, понимая, что как раз очень даже может, ведь мерил-то я проклятую козлиную шкуру на пьяного Камала. — Выброшенные деньги, — вздохнула Маргарита Ефимовна. — Не волнуйся, деньги я верну! — Ну конечно, так я и поверила… Но я-то знал, что говорю! Одно время мне пришлось подрабатывать, читая лекции о современном советском синематографе в Новороссийске. — А почему так далеко? — Да не в городе, а в кинотеатре «Новороссийск». Помните, был такой на Земляном Валу? — Конечно. Там сейчас бизнес-центр. — Вот именно! А я в ту пору, как вам докладывал, водил дружбу с Гришкой Пургачом, перезнакомился с кучей знаменитых актеров, актрис и режиссеров, знал все их тайны. Лекции мои не претендовали на концептуальность. Главное — ответы на вопросы: кто на ком женат, кто с кем развелся, кто из звезд пьет как сапожник, а кто уже завязал или уехал за бугор, вроде Савки Крамарова. И вот однажды ко мне подошла миниатюрная брюнетка с легким пушком на верхней губе, свидетельствующим о скрытом темпераменте. Непонятно, правда, что несчастные дамы делают с этим темпераментом, когда после сорока пушок превращается в мушкетерские усы? — Скажите, а правда, что Баталов женат на циркачке? — спросила она с волнительным придыханием. — Да, это так, — ответил я с лекторской солидностью. — Она цирковая наездница и цыганка. А зовут ее Гитана… — Гитана! — ахнула брюнетка, сверкнув черными глазами. — А вас как зовут? — Гуля Игоревна… — Гуля Игоревна, я заметил, вы не в первый раз на моей лекции… — Да, я тут работаю, через дорогу, в «комке»… старшим товароведом. — Где она работает? — не понял Кокотов. — «Комок» — это комиссионный магазин, — объяснил Жарынин соавтору и снова обратился к интересующейся брюнетке. — А вы когда-нибудь бывали в Доме кино? — Никогда. — Я вас как-нибудь приглашу. — Вы тоже к нам приходите, если что… Я стал к ним наведываться — и немного приоделся. Мы подружились, я за ней пытался ухаживать, но сорвал всего несколько полутоварищеских поцелуев: Гуля, увы, оказалась из порядочных женщин, изменяющих мужу только по любви. Как-то раз я повел ее в Дом кино на закрытый показ фильма «Однажды в Америке», причем на мне был роскошный темно-синий блейзер, который она же мне по-дружески попридержала. Тогда ведь с импортом непросто было, за одной привезенной из-за бугра модной шмоткой очередь выстраивалась. Поднимаясь по лестнице, я глянул на себя в огромное зеркало: мне навстречу шел статный джентльмен с ранней интеллектуальной лысиной и серебристыми висками, как у Николсона. Гуля тоже смотрела на меня в тот вечер особенными глазами. Знаете, для того чтобы в женском сердце вместо теплого снисхождения вспыхнула страсть, иной раз достаточно мелочи — изящно повязанного галстука, удачной шутки, оригинального подарка, нового пиджака… А то обстоятельство, что блейзер мне отвесила именно она, сыграло, представьте, роль пускового механизма. Я стал почти мужем, заботливо обуваемым и одеваемым. Во время знаменитого эпизода, когда Лапша в исполнении Де Ниро насилует в такси боготворимую девушку, испуганная товароведка в темноте прижалась ко мне, и я, успокаивая, погладил ее колено. По дороге домой она твердила, что «такие неприличные вещи» показывать на экране, а тем более смотреть вообще нельзя! Я проводил ее до подъезда, Гуля поблагодарила меня за культурный вечер и смущенно промолвила, что с удовольствием пригласила бы к себе на чай, но там, в квартире, ее ждут сын-школьник и муж-доцент, уверенные, будто она допоздна задержалась в магазине, заканчивая квартальный отчет. — Ничего не поделаешь… — вздохнул я, и мы стали любовниками в лифте. — Врете, врете, врете! — взорвался, не выдержав, автор «Сумерек экстаза». — Почему? — оторопел Жарынин и даже ударил по тормозам, едва не создав аварийную ситуацию. — Потому что получается… получается, что каждую встреченную женщину вы обязательно укладываете в постель! — Ну не каждую, коллега, далеко не каждую! Что же касается Гули, тут вы правы: потом, изредка, если моя жена уезжала в командировку, она заглядывала ко мне, чтобы взбодриться от торговой рутины. — Врете, врете, врете! — Нет, в таком оголодавшем состоянии вам ни в коем случае нельзя ухаживать за Натальей Павловной. Учтите, только легкая пресыщенность делает мужчину интересным. — Не ваше дело! — Андрей Львович, вспомните завет Сен-Жон Перса: воздержание — прямой путь к человеконенавистничеству! — Пошли вы к черту! — Я подумаю, как вам помочь! — Не нуждаюсь. Рассказывайте дальше! — Про наш роман? — Нет, про дубленку. — А я про нее и рассказываю. В общем, эту злополучную козлиную шкуру я отнес в «комок». Несмотря на эксклюзивное ко мне отношение, Гуля пришла в ужас и долго, надев нитяные перчатки, поминутно отворачиваясь, чтобы схватить свежего воздуха, ворочала мою зловонную покупку, напоминая патологоанатома, роющегося в мумифицированном трупе. Я собрался уже, махнув рукой, взять эту смрадную дрянь и выбросить где-нибудь за городом, но моя подруга, закончив идентификацию, посмотрела на меня долгим любящим взглядом, вздохнула и сказала: — Ладно, оставь! Попробую что-то сделать… — Неужели купят? — засомневался я. — Но ведь ты же купил! — с экзистенциальной грустью, свойственной труженикам прилавка, ответила она. — Сколько, кстати, это стоило? — Четыреста пятьдесят. — Сколько?! Боже! Ну хорошо… Поставлю пятьсот пятьдесят. На руки, если удастся, получишь четыреста сорок. — А может, лучше сразу снизить цену? — Это мы всегда успеем. Если будет стоить очень дешево, начнут искать недостатки. И найдут… — У нее застежки на мужскую сторону, — на всякий случай напомнил я. — Знаю! — самоотверженно прошептала моя возлюбленная: два дня назад она призналась, что ради меня готова уйти от мужа-доцента. Для начала Гуля обработала дубленку импортным дезодорантом, угробив целый баллончик, в результате шкура уже не воняла козлом, зато исходила сладким трупным запахом. — Звони! Буду ждать… — сказала она на прощанье. Не знаю, что она имела в виду: то ли участь выставленной на торжище гиблой дубленки, то ли мой отклик на ее готовность оставить супруга… Но так или иначе, а наши отношения с того момента пошли на убыль. Мне было неловко лишний раз звонить ей в «комок», ведь Гуля могла подумать, я лишь делаю вид, будто хочу услышать ее нежный голос, а на самом деле интересуюсь, не продалась ли наконец отделанная ламой вонючка. Моя подруга все чаще под разными предлогами стала отказываться от интимных свиданий, потому что при встрече, наскоро, как приветствиями, обменявшись оргазмами, мы, сами того не желая, начинали обсуждать туманные перспективы реализации сыромятного чудовища, произведенного горными моджахедами. А ведь прежде, подобно всем влюбленным, утомясь, мы подолгу нежились, искренне удивлялись тому, что на огромной планете, где бессмысленно шныряют туда-сюда миллиарды мужчин и женщин, два сердца, измученных брачным одиночеством, нашли друг друга. Гуля, неплохой счетовод, начинала вычислять вероятность нашей встречи… Кокотов, вы хоть представляете, насколько ничтожна эта вероятность? — Нет… — сознался писатель. — Вам лучше не знать. Разве это не чудо, что два человека, еще вчера не знавшие о существовании друг друга, оказываются столь близки, что стыдно подумать… — А что же дубленка? — поинтересовался автор «Знойного прощания». — Эх вы! …Прошел почти год, а шкуру никто так и не купил. За это время мы окончательно охладели, и судьба дубленки, пожалуй, — единственное, что продолжало нас связывать. Мы перезванивались. Я успел страстно влюбиться в длинноногую студентку ВГИКа… Ничего, что я об этом рассказываю? — Рассказывайте! Я скоро уже привыкну… — Спасибо, коллега! Гуля, в свою очередь, серьезно увлеклась молодым милиционером, дежурившим в стеклянной будке на перекрестке Земляного Вала и Старой Басманной, прямо напротив «комка»: он забегал иной раз по-соседски в магазинный туалет и однажды для удобства вынул из кобуры табельный «Макаров», положил на сливной бачок да и забыл, совершив тем самым тяжкое должностное преступление. Пистолет нашла Гуля и убрала от греха в сейф. Через полчаса примчался белый, будто кафель в операционной, постовой, и в тот момент, когда моя бывшая подруга со снисходительной улыбкой возвращала ему оружие, малолетний хулиган Купидон поразил их из своей рогатки. В результате она все-таки бросила мужа-доцента, а милиционер — двух сыновей и жену-пескоструйщицу. Я уже стал забывать про дубленку, да и Маргарита Ефимовна больше не спрашивала, махнув рукой и навсегда вычеркнув четыреста пятьдесят рублей из семейного бюджета. Вдруг, как сейчас помню, шестого марта звонит Гуля и севшим от волнения голосом сообщает: «Дима, приезжай! Купили!» Я помчался в «комок» как сумасшедший. Мне нужны были деньги: у студентки ВГИКа оказалось нездоровое, прямо-таки сорочье влечение к блестящим изделиям из драгоценных металлов, а я уже вступал в тот возраст, когда одним блеском глаз юницу не взять. Но еще больше мне хотелось узнать, как же все это произошло и кто именно купил мое козлиное горе. Гуля ждала меня на пороге магазина, показательно светясь тем новым женским счастьем, какое так любят напускать на себя дамы при встрече с бывшими любовниками, даже если расстались спокойно и по взаимности. Я вручил ей огромный букет роз, купленный по дороге, она мне — четыреста сорок рублей. И все подробно рассказала. Оказалось, покупателей тоже было двое. Мужики, по виду командированные и пьяные в стельку, опаздывали на Ярославский вокзал к поезду. Один, едва ворочая языком, объяснил, что жена просила купить в Москве дубленку, отделанную ламой и обязательно с вышивкой. — Даже и не знаю… — покачала головой опытная продавщица. — Есть у меня одна. Но ее уже отвесили… — Не обидим! — пообещали командированные, поддерживая друг друга, чтобы не упасть. И она, отворачивая лицо, принесла им мою злополучную шкуру. Но мужикам, которые, очевидно, пили все что можно и закусывали чем попало, запах даже понравился. — Чуешь, кожей пахнет! Не подделка! Заменитель резиной отдает… Но их беспокоило другое — размер. Покупающий пьяный внимательно посмотрел на дубленку и покачал головой: — Не-е-е… Моя крупней… Мерь! — приказал он другу. Сопровождающий пьяный, не сразу найдя рукава, надел дубленку. — Размер правильный, — кивнул покупающий пьяный. — И вышивка приятная. Моей понравится. А вот лама что-то хилая… — Совсем даже не хилая, — мягко возразила Гуля. — Просто свалялась. Расчешется! — Нормальная лама! — подтвердил сопровождающий пьяный. — Расчешется. — А ну застегнись! — бдительно приказал покупающий пьяный. — Знаю я этих душманов! У них всегда петель для пуговиц не хватает! Гуля похолодела, понимая, что сейчас произойдет, ведь дубленка-то застегивается на мужскую сторону. Несколько раз, сбиваясь, командированные пересчитывали сначала пуговицы, потом — петли. Как ни странно — сошлось. — Чувствуешь, как пахнет? — восторженно втянул воздух сопровождающий пьяный. — Еще бы! Натуральная! Моей понравится. Синтетика пахнет галошами. — Сколько стоит? — Пятьсот пятьдесят. — Бери, не думай! — посоветовал сопровождающий пьяный. — З-заверните! — Но ее отвесили! — Не об-бидим! Расплатившись, пьяные схватили сверток и, налетая на вешалки, умчались к поезду. — Не обидели? — спросил я. — Нет, не обидели… — ответила она и посмотрела на меня так, что сразу стало ясно: с милиционером у нее скоро закончится. Но два раза войти в одну и ту же женщину, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, невозможно! Вот что такое, дорогой мой Андрей Львович, расчисленный хаос бытия! Об этом я хочу снять кино. А вы мне все какой-то «Портрет Дориана Грея» для бедных подсовываете! — Ничего я вам не подсовываю! — Нет, подсовываете! Поэтому думайте, думайте и еще раз думайте! — А Гуля? — после некоторого молчания спросил автор «Заблудившихся в алькове». — Что именно вас интересует? — Ну, как у нее сложилось? — Не знаю. Я еще не настолько стар, коллега, чтобы интересоваться дальнейшей судьбой моих прошлых женщин! — мрачно ответил Жарынин и пошел на рискованный обгон огромной фуры, нагло прущей в левом ряду. Увлеченный рассказом, Кокотов даже не заметил, что пробка давно рассосалась и они уже проскочили указатель на «Правду». Глава 53 Старый козак Розенблюменко Когда подъезжали к дому ветеранов, Андрей Львович бросил ищущий взгляд на стоянку, и сердце его, похолодев, сжалось, точно мошонка на морозе. Красного «крайслеренка» Обояровой не было. «Вот мы и продолжили наши роскошные беседы!» — мысленно заскулил автор «Преданных объятий» и, злея, вспомнил, как грубо беспардонный Жарынин пресек его вчерашнее свидание с Натальей Павловной, такой ласковой и многообещающе доверчивой. Кокотов повернулся к режиссеру, чтобы в отместку резко выразить ему какую-нибудь еще не сформулированную гадость, и обнаружил, что тот, подавшись вперед, внимательно разглядывает через лобовое стекло вислоусого незнакомца в украинской рубахе-вышиванке. Приезжий стоял, выкатив на балюстраду живот, и щурился на солнышко. Было ему за пятьдесят, о чем свидетельствовали седые немытые космы, какие обычно позволяют себе только бомжи да еще самый авангард творческой интеллигенции. — Андрюха?! — вдруг завопил Жарынин, выскочил из машины и пошел на «незалежника», широко раскинув руки, точно строитель светлого будущего с советского плаката. — От дывысь! — весело отозвался малоросс, и еле поспевая за своим животом, бросился по ступенькам вниз. — Узнал, бисов сын, старого козака Розенблюменко! Наблюдательный писатель успел заметить на нем просторные джинсы, напоминающие шаровары, и жовто-блакитные кроссовки. Встретившись, почти столкнувшись, режиссер с незнакомцем обнялись и, радостно причитая «сколько лет — сколько зим», стали обхлопывать друг друга, проверяя, все ли части тела на месте. — Дмитро! — Андрюха! Ну, ты и размордел! — А як же? Москали теперь наше сало не едят, нам больше достаеться! Кокотов, убитый отсутствием бывшей пионерки, нехотя вылез из «Вольво» и смотрел на счастливую встречу друзей с трудно дающимся умилением. — Андрюха, знакомься — мой соавтор Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! — Здоровэньки булы, тезка! — «старый козак» крепко пожал страдальцу руку. — А это мой однокурсник Андрей Розенблюм. Мы вместе во ВГИКе учились… — Ни-и! — посерьезнев, качнул головой поседелый малоросс. — Зараз Андрий Розенблюменко. — А что так? — А шо не так? — Ты это серьезно? — А як же? Незалежность — это тебе, Дмитро, не вареники с ливером. — Да ты вроде и по-украински не размовлял? — Кушать захочешь — по-туарегски заразмовляешь! — М-да… А к нам-то зачем? — Во-первых, приехали батьку Пасюкевича, нашего кобзаря, проведать. Зовем, зовем его на неньку Украину — не едет. Ну, ничего — прах перевезем. Во-вторых, надо забрать скамейку, на якой Довженко сидел. Предоплату год как со Львова перечислили. Беспокоятся. А главное — гроши буду просить на кино… — У кого же? — У вашего министра культуры. «Странно…» — подумал Андрей Львович. После краха «Поцелуя черного дракона» и скандального разрыва с фондом Сэроса он вымаливал у Минкульта скромный грант, чтобы написать продолжение своей нашумевшей в перестройку повести про школьников, объявивших бойкот педагогу. По замыслу, старшеклассники в конце концов примиряются с учителем и вместе разыскивают останки бойцов Красной Армии, разбросанные в чащах дальнего Подмосковья. Мыслишка подзаработать на патриотическом воспитании разболтавшейся молодежи казалась весьма заманчивой. Однако из министерства ответили, что на такие глупости денег у них нет и не будет. Собственно, этот отказ и превратил со временем перспективного прозаика Кокотова в плодовитую, как дрозофила, Аннабель Ли. А вот пьянице и развратнику Федьке Мрееву, попросившему у минкульта на издание сборника статей «Матушка п…а. Вагинальный дискурс в русской поэзии», денег дали мгновенно, не пикнув. — Про что кино-то? — полюбопытствовал Жарынин. — Про Конотоп! — гордо доложил Андрий. — Як мы вашу дворянскую конницу порубали да в болотах потопили! — добавил он и махнул рукой, снося кому-то с плеч голову. — Скоро юбилей. Сначала я, конечно, хотел про Голодомор снять, но, сам знаешь, жуткая конкуренция! Это ж чистый «Оскар»! Якорибский, бисов сын, перехватил… — Пашка Якорибский? — Павло, — поправил Андрий. — Сомневаюсь я, что денег тебе дадут! — покачал головой режиссер. — Ни трошки не сомневайся! — Розенблюменко снисходительно хлопнул однокашника по плечу. — Дадут! Одно дело делаем. — Какое? — спросил писатель в надежде примкнуть к этому прибыльному предприятию. — Боремся с проклятым имперским прошлым! Ты-то как, Дмитро, рассказывай! Ты ж после «Плавней» совсем пропал. Говорили, тебя посадили, а потом в Америку отпустили. Я весь Брайтон-Бич обшукал. Никто тебя там не бачил. А ты, чертяка, здесь! Що працюэше? — Вот сценарий с Андреем Львовичем пишем. — А гроши кто дает? — Немцы. — Нимци? — ревниво насторожился козак. — Сценарий случайно не про Холокост? — Нет… — А про что ж тогда? — Про жизнь. — И то дило! Слухай, пидемо до мене, побалакаем, выпьем горилки, закусим сальцем. Что сказал Сен-Жон Перс о сале? Не забыл? — А як же! — засмеялся Жарынин. — Ничего не сказал, потому как онемел от восторга, когда попробовал! — Помнишь, помнишь, чертяка! — заржал Розенблюменко и снова обнял друга. — Ты в яком нумере? — В люксе. — Вот, всегда вам, москалям, усе саме гарне! Тем временем из-за куртины показался рослый парубок — тоже вислоусый и остриженный в кружок, как кузнец Вакула. Он бережно вел под руку, приноравливаясь к старческому шарканью, Пасюкевича, любимого ученика профессора Михайло Грушевского. Кобзарь был в ветхом нерусском мундире и фуражке наподобие той, что носил незабвенный Иозеф Швейк. На побитом молью рукаве можно было разглядеть выцветший шеврон с трехкоронным галицийским львом. Дед что-то рассказывал, тряся головой, а молодой сподвижник внимал ему с мемориальным благоговением. — Микола Пержхайло. Талантище! — кивнул на парубка Розенблюменко. — Из Ужгорода. Настоящий самостийник! Он у меня в сериале молодого Мазепу играл. — Это когда гетмана без штанов к жеребцу привязали и в чистое поле пустили? — намекая на известный исторический факт, усмехнулся Жарынин. — То москальски враки! — грустно возразил Розенблюменко и, махнув рукой, крикнул: — Микола, поди сюды, я тут приятеля зустрив, пишли з нами — жахнемо! — Нэ можу! Батько Пасюкевич розказуе, як вин у Карувському лиси з москалямы бывся. Ты иды, я пизнише буду… — густым драматическим басом откликнулся «молодой Мазепа». — Ладно, хлопцы, пийшли до хаты! За встречу надо терминово выпить! — козак одной рукой обнял Жарынина, а другой — Кокотова. — Нет-нет… — помотал головой писатель, высвобождаясь. — Мне нельзя, мне надо над сценарием думать… — Ай, молодец! Сен-Жон Перс говорил: сценарист зачинает, а режиссер рожает! — А дальше, дальше помнишь? — засмеялся Дмитрий Антонович. — Или! …Если Госкино аборт не сделает. — Правильно! Идите, Кокотов, и думайте! Однокашники скрылись за колоннами, и автор «Кандалов страсти», который на самом деле не мог уже думать ни о чем, кроме Натальи Павловны, пошел бродить по окрестностям. Было еще светло, но солнце, краснея, неотвратимо оседало к горизонту. Деревья по-вечернему осунулись и едва роптали бронзовеющими купами. Осенние листья за спиной падали с шорохом крадущегося злоумышленника, и мнительный писатель несколько раз даже осторожно оглядывался на всякий случай. Вдоль дорожки тянулись высокие заросли поседевшего иван-чая, попадались ювелирные снопы золотарника да мелькали в осенней траве голубые звездочки цикория. Вода в прудах потемнела и остановилась, лишь иногда на середине тяжело плескалась рыба и круги добегали по глади до прибрежной осоки. Андрей Львович вошел под сень парка, и ему показалось, будто сразу наступили сумерки. Черные колонны лип уходили вверх, поднимаясь из папоротника, похожего в лесной полутьме на стан птиц, вскинувших большие перистые крылья. Из подгнивших стволов росли, плотно сбившись, огромные желтые чешуйчатые грибы. Вдоль крапчатой асфальтовой дорожки стояли высокие, в человеческий рост, скелеты высохшего борщевика. Изредка, пробив кроны деревьев, в глаза ударял ярко-рыжий луч уходящего светила. На тоскующего Кокотова вдруг снизошла давно забытая, оставленная там, в литературной молодости, в литобъединении «Исток», сладко-тягучая, томительная тревога. Такая же верная примета нарождающегося стиха, как тошнота при беременности. Слова, до того бесцельно блуждавшие в праздном мозгу, вдруг начали сами собой, подобно стальным опилкам под действием магнита, собираться в рифмованные комочки смысла: От жизни, может быть, осталась треть… А ведь со мной еще такого не было! Я думал, «от разлуки умереть» — Всего лишь безобидная гипербола… Так, в творческих муках, он добрел до грота, сложенного из гладышей еще во времена железнорукого штабс-капитана. Камни давно обомшели, меж ними выбивалась травка, а наверху росла раскидистая березка. Из медной трубки, вмурованной в кладку, журча, падала в бетонный вазон скрученная струйка. Автор «Жадной нежности» подставил сложенные ладони и напился — вода оказалось отличная, с кислинкой и железистым привкусом, она даже слегка покалывала язык, будто газированная. Прислонясь спиной к холодной и бугристой стене грота, невольник рифмы пытался сочинить концовку стихотворения, но не успел. В лесу послышались голоса, и показалась стайка знакомых насельников: вдова внебрачного сына Блока, архитектор Пустохин, дикторша Жиличкина, акын Огогоев, русская народная певица Горлова и Ящик под ручку со Златой Воскобойниковой. Шли они к источнику, неся в руках пустые пластиковые бутылки. По предписанию врача ветераны перед каждым приемом пищи пили целебную ипокренинскую воду, чем и объяснялось их изрядное здоровье, несмотря на неуклонно убывающее питание. Угнетенное душевное состояние и творческая неудача превратили одну лишь мысль о возможной встрече с жизнецепкими пенсионерами в невыносимое страдание, и Кокотов, незаметно выскользнув из-под каменной сени, заспешил по короткой тропинке, самочинно протоптанной наискосок, в дом ветеранов. Подходя к колоннаде, он снова бросил почти безнадежный взор на стоянку, но увидал лишь многочисленное семейство Огуревичей. Закончив очередное занятие в школе «Путь к Сверхразуму», чада и домочадцы шумно грузились в микроавтобус, чтобы ехать домой — в поселок Трансгаза, где года четыре назад директор выстроил себе трехэтажный коттедж. …В столовой писателя поджидал Ян Казимирович, и едва автор «Кентавра желаний» склонился над тарелкой, старый фельетонист предложив для приличия морской капусты, завел свою родовую сагу. — Итак, вообразите, Андрей Львович, приезжает мой брат Станислав в революционный Петроград и сразу же, наивная провинциальная душа, выполняя наказ покойного батюшки, всех встречных и поперечных начинает расспрашивать, как пройти к товарищу Троцкому. «Бывшие» в меховых пальто от него, конечно, в ужасе шарахались. Граждане попроще посылали, кто — в Петросовет, кто — в наркомат Индел, кто — в Смольный… Большинство же вообще не знали, о ком речь, пожимая плечами. Телевизора с Интернетом еще не было! Наконец нашлись два добрых матросика с красными бантами на бушлатах, они вызвались проводить брата прямо к Троцкому, но доставили, разумеется, прямехонько на Гороховую, в ЧК. Там Стась две ночи провел на соломе в камере с двумя бородачами из «Союза русского народа» и похмельным председателем полкового комитета, растратившим казенные деньги. Черносотенцы молились и ругали жидов, погубивших Россию, а растратчик бил в железную дверь кулачищами и орал, насыщая камеру сивушным перегаром, что послал пропавшие деньги почтой лично Карлу Либкнехту на поддержку немецкого пролетариата. Ему, видимо, все-таки поверили, отдали портупею и отпустили, а бородачей вызвали с вещами, и назад они уже не вернулись. На третий день повели на допрос и Стася. Пытал его латыш, говоривший с сильным акцентом. То ли брат отвечал невпопад, то ли следователь плохо понимал по-русски, но, когда брат в седьмой раз объяснил, что шел к Троцкому поступать на службу, латыш вынул огромный маузер и чуть его не застрелил. К счастью, в застенок вошел высокий бородатый человек, одетый в кожаную тужурку, в каких до революции щеголяли исключительно шоферы и самокатчики. — Вот… — с трудом подбирая слова, доложил следователь. — Не сознается, что хотел товарища Троцкого убить! — Так уж сразу и убить! — хохотнул бородатый, и его голос показался брату знакомым. — Откуда прибыли? — Да что с ним разговаривать, товарищ Зайончковский! К стенке — и баста! — сказал дознаватель с рассудительным латышским акцентом. — Из Красноярска… — Ишь ты, земляк! И тут Станислав узнал в чекисте поляка, с которым часто встречался на катке, куда и сам ходил знакомиться с хорошенькими гимназистками. — Ежи! Это же я — Болтянский! Тот удивился, поднес к лицу арестованного свечку и, махнув рукой, выпроводил из камеры следователя, потом сердечно обнял соплеменника. Слово за слово, спасенный брат рассказал ему, как по совету отца хотел устроиться к Троцкому на службу. — Зачем тебе Троцкий? Иди к нам в ЧК! Знаешь, кто у нас здесь самый главный? — Кто? — Дзержинский. — Да ну?! — А заместитель у него знаешь кто? — Кто? — Менжинский. Все наши. Давай к нам! Мне как раз дознаватель нужен. Намучился я с этим тупым латышом, хочу его на повышение куда-нибудь отправить… — Да я ж не умею… — А кто умеет? В первый раз революцию делаем. Главное — иметь горячее сердце и чистые руки. Я так Дзержинскому и сказал, когда он меня в ЧК брал. — В общем, Стась согласился. Но вы, Андрей Львович, нипочем не угадаете, кем впоследствии стал этот тупой латыш… Однако автор «Полыньи счастья» не собирался ничего угадывать: в столовую вошла румяная Наталья Павловна и, мило щурясь, выискивала кого-то среди питающегося старческого многолюдья. Увидев Кокотова, она улыбнулась… Глава 54 Второй брак Натальи Павловны — Неплохое вино, — вежливо похвалила Обоярова и поставила едва пригубленный бокал на стол. — С нежным ягодным послевкусием, — добавил Кокотов. — Вы думаете? — она подняла на него печальные глаза. — Так написано! — Андрей Львович ткнул пальцем в бумажку с русским разъяснением, приклеенную поверх французской этикетки. — Да, пожалуй! — согласилась Наталья Павловна, облизнув губы. — А вы пили когда-нибудь гаражное вино? — Гаражное? Нет, но слышал… — Если все сложится удачно, мы с вами будем когда-нибудь сидеть на берегу моря и пить настоящее гаражное вино. Я вам не говорила, у нас с мужем две виллы — в Созополе и Симеизе. Одна достанется мне. Я вас обязательно приглашу, будем ночью купаться в море. Я люблю — обнаженной… Но вы можете в плавках. А знаете, о чем я сейчас подумала? — О чем? — рассеянно уточнил автор «Беса наготы», снимая мысленно плавки. — О том, что на обложки книги тоже надо нашлепывать такие стакеры, как на вино. Покупая книгу, необходимо знать, какое будет от нее послевкусие. Может, от этого послевкусия потом жить не захочется! Зачем тогда читать? Правда? — Скорее уж тогда последумие или послечувствие… — весело отозвался Кокотов, мечтая, как будет плавать с голой Обояровой в искрящейся ночной воде. — Хорошие слова! Особенно — «послечувствие». Сами придумали? — Сам. — Прямо сейчас? — Прямо сейчас! — Мне так с вами интересно! — воскликнула она, оживляясь. — У вас сегодня хорошее настроение. — Я удачно сходил к врачу. А вы почему такая грустная? — А я неудачно сходила к адвокату. — Расскажите! — Андрей Львович участливо накрыл ее руку ладонью. — Что с вами происходит, почему вы разводитесь? — Чтобы понять, почему я рассталась с Лапузиным, надо рассказать о моем втором браке… — Расскажите! — Хорошо. Слушайте! Моим вторым супругом был… — А я знаю! — Ну и кто? — Очень красивый мужчина. — Ох вы и злопамятный! — Так из-за чего вы расстались со вторым мужем? Разлюбили? — Разлюбить нежно и незаметно, как гаснет тихий северный день, это же счастье! Нет, Андрей Львович, все гораздо проще: я его никогда не любила, я просто подарила ему себя. — Зачем? — Как вам сказать… Вадик был красив, молод, но главное его достоинство заключалось в том, что он страстно меня любил. Безумно! Жениться на мне стало смыслом его жизни. Он делал мне предложение раз в неделю, и, получив отказ, плакал, честное слово! А я в то время потеряла смысл жизни. Шпионки из меня, как вы знаете, не вышло. Муж предал. А переводить на английский весь этот перестроечный бред про общечеловеческие ценности было мерзко. Все-таки мой дед брал Перекоп. — Тот, что купил вам квартиру? — Нет, это другой дедушка, который работал сначала с Вавиловым, а потом с Лысенко. А тот, который Перекоп брал, дослужился до комкора и умер в Свирьлаге от туберкулеза. — За что? — За верность Сталину. — А разве за это сажали? — Еще как! Сколько сталинистов Ягода с Гамарником сгубили — страшное дело! И вот однажды я проснулась ночью и решила подарить свою никчемную жизнь тому, кому она нужна. В этом был хоть какой-то смысл. Когда, дождавшись еженедельного предложения руки и сердца, я вдруг согласилась, Вадик потерял от радости сознание. — Наверное, вы имеете в виду — голову? — недоверчиво уточнил Кокотов. — Нет, именно сознание. Он упал и расшиб затылок. Даже «скорую» вызывали. Что вы так на меня смотрите? Не верите? — Нет, почему же… — Не верите, я вижу! Вадик тоже долго не верил своему счастью. Это было так забавно! — Что именно? — Ну, например… Я говорила, что он из Свердловска? — Нет. Значит, снова иногородний? — с неуместной ревностью заметил писатель. — Увы, провинциалы — слабость москвичек из хороших семей. Так вот, переехав ко мне, Вадик обвешал всю квартиру моими фотографиями: Наташа смеющаяся, Наташа грустящая, Наташа задумчивая, Наташа сердитая, Наташа мечтающая… Даже в туалете висели снимки. Утром, проснувшись, я сразу натыкалась на его взгляд, полный нездешнего восторга. Если Вадик убегал на съемку, то оставлял записку с разными нежностями. В постели он был деликатен и осторожен, как начинающий сапер. Знаете, после моего бешеного каратиста-кокаиниста это забавляло: трогательно и смешно… Господи, ну зачем я вам все это рассказываю, зачем? — Наталья Павловна рывком освободила руку из-под кокотовской ладони. — Но ведь вам хочется мне это рассказать! — Да, почему-то хочется. Знаете, почти сразу после свадьбы я под любым предлогом отлынивала от физиологии. Вадик относился к моим отговоркам, капризам, усталостям с благоговейным пониманием, нисколько не обижаясь и не настаивая. У него была связь с лаборанткой Нелли, очень милой девушкой из Реутова. Меня это устраивало. Понимаете? — Не понимаю! — признался автор «Заблудившихся в алькове». — Как же вам объяснить? Я убедила себя в том, что после Дэна жажда плоти утолена навсегда и оставшуюся жизнь я проведу как монашка. Вы читали в детстве «Голову профессора Доуэля»? — Читал. В шестом классе, кажется… — Вы хорошо помните эту книгу? — Вроде бы… Доуэль занимался трансплантацией: брал у больных головы и пришивал к здоровым телам… — Правильно! А пока не было донорского тела, голова жила на подставке — к ней тянулись специальные кровеносные и кислородные трубочки… — А потом завистливый ассистент решил присвоить славу профессора, — подхватил писатель, — усыпил, отрезал голову — и Доуэль очнулся без тела, на подставке с трубочками. Так, кажется? — Примерно. Знаете, когда я увидела вас с ней у гипсового трубача, а потом плакала в стогу. — Бывшая пионерка неловко взглянула на Кокотова. — И я впервые подумала, как замечательно быть головой профессора Доуэля и никогда больше не испытывать постыдного зова плоти, не зависеть от мужской взаимности… Просто мыслить и жить! Рядом с Вадиком я ощутила себя именно такой головой без требовательного тела. И все бы ничего, но он оказался патологически жадным! Он даже кошелек вынимал из кармана с такой мукой на лице, словно отрезал от себя кусок мяса, чтобы скормить прожорливой птице. А я зарабатывала, между прочим, больше, и деньги клала в супницу… Вообразите, Андрей Львович, он открывал крышку, пересчитывал и добавлял ровно столько же — копейка в копейку! Если я покупала себе мороженое, Вадик тут же отбирал у меня и откусывал ровно половину… — И это любовь? — громко оскорбился писатель, начав змеиное движение к колену бывшей пионерки. — Ох, Андрюша, у любви, как у всякого недуга, столько странных и уродливых разновидностей! Когда подруги шепчутся со мной про свою личную жизнь, мне кажется, я попадаю в кунсткамеру с заспиртованными монстриками. В чистом виде любовь встречается так редко, что об этом потом помнят веками, как про Петра и Февронию… — Ну, это вы преувеличиваете! — отозвался автор «Кандалов страсти», ощутивший от слова «Андрюша» счастливый озноб между лопатками. — Возможно… С Вадиком я бы, конечно, скоро рассталась, ушла бы к хорошему, доброму, нетребовательному мужчине. Но я встретила женщину, поэтому наш брак растянулся на годы… — Женщину? — Да. Флер. На Новый год мы собрались в Суздаль на международную журналистскую тусовку, но мужа неожиданно отправили с правительственной делегацией в Германию — фотографировать Горбачева и Коля. Как вы считаете, Горбачев предатель или просто дурак? — Не думал об этом… — аккуратно ушел от ответа бывший вожатый. — Наверное, все-таки дурак. Предатель хотя бы понимает, что делает, и уже поэтому не способен принести стране столько вреда, сколько дурак. Так сказал мой дедушка перед смертью. В общем, я поехала в Суздаль без Вадика. Поскольку номер забронировали на двоих, мне подселили журналистку из «Пари-матч». Флер была худенькая, коротко стриженная, похожая на задумчивого подростка, да и одевалась как мальчик. Мы с ней подружились, болтали по-английски, она смотрела на меня круглыми от восхищения глазами и повторяла: «Натали, вы так похожи на Настасью Филипповну!» И знаете, я была польщена! Почему-то дамы, особенно порядочные, счастливы, когда их сравнивают с ненормальной потаскухой Барашковой. — С кем? — Барашкова — фамилия Настасьи Филипповны. А вы разве не знали? — Знал, конечно, просто не расслышал… А еще женщинам нравится, если их сравнивают с Клавдией Шоша… — Верно! Откуда вы знаете? — Знаю, — мудро потупился Кокотов и продолжил змеиное движение к колену бывшей пионерки. — Я почти сразу поняла, что нравлюсь Флер как женщина, — тихо сказала Обоярова, останавливая его руку. — Если кто-то из мужиков-журналистов начинал ухлестывать за мной, она хмурилась и кусала в раздражении губы. Сначала я хотела уехать в Москву. Как говорила моя бабушка: от греха подальше. Но разве можно быть благоразумной, если тебя сравнивают с Настасьей Филипповной? Хитрюшка Флер! Но я решила ее перехитрить — поиграть, подпустить поближе, а потом все обратить в шутку. Я снова вообразила себя шпионкой, которой поручили завербовать хорошенькую французскую лесбиянку. Я была совершенно спокойна за себя. Что может случиться с головой профессора Доуэля? О, как я ошиблась! Оказывается, чувственность лишь затаилась во мне и тихо готовилась к возмездию, к рысьему прыжку. И прыгнула… Налейте мне вина! — попросила Наталья Павловна. Некоторое время она смотрела на темно-рубиновое, как венозная кровь, бордо, потом сделала глоток и сказала задумчиво: — Вы знаете, как целуются женщины? Ах да — конечно знаете, но не цените, потому что не знаете, как целуются мужчины. — А как целуются мужчины? — поинтересовался Кокотов с неловкой иронией. — Как бормашины. — Неужели все? — Некоторые вообще не целуются. Только нацеловавшись с мужчинами, можно по-настоящему оценить женский поцелуй. Помните у Цветаевой, в посвящении Софье Парнок: «Рот невинен и распущен, как чудовищный цветок!» — Да-да припоминаю… — В новогоднюю ночь мы с Флер под звон курантов выпили много шампанского, стали озорничать, дурачиться и… завербовали друг друга на четыре года. Она рассказала: у нее был муж, Клод. Тоже журналист. Безумная любовь. Но он ее бросил ради богатой студентки из Сорбонны. Флер сошла с ума, хотела покончить собой, лежала в клинике и там познакомилась с художницей Аннет, лечившейся от наркомании. Новая подруга с постепенной нежностью убедила ее в том, что женщины вполне могут обходиться без волосатых обезьян, именуемых в просторечье «мужчинами». Ничего, что я так?

The script ran 0.036 seconds.