Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дмитрий Галковский - Бесконечный тупик [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. « & книга на самом деле называется «Примечания к «Бесконечному тупику»» и состоит из 949 «примечаний» к небольшому первоначальному тексту. Каждое из 949 «примечаний» книги представляет собой достаточно законченное размышление по тому или иному поводу. Размер «примечаний» колеблется от афоризма до небольшой статьи. Вместе с тем «Бесконечный тупик» является всё же не сборником, а цельным произведением с определённым сюжетом и смысловой последовательностью. Это философский роман, посвящённый истории русской культуры XIX-XX вв., а также судьбе «русской личности» - слабой и несчастной, но всё же СУЩЕСТВУЮЩЕЙ. Структура «Бесконечного тупика» достаточно сложна. Большинство «примечаний» являются комментариями к другим «примечаниям», то есть представляют собой «примечания к примечаниям», «примечания к примечаниям примечаний» и т.д. Для удобства читателей публикуется соответствующий указатель, помещённый в конце книги &»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

«В истории истинно реальны только мечты». (В.Розанов) Евгений Трубецкой достаточно хорошо знал немецкую метафизику и поэтому сразу заметил, что мысль И.В.Киреевского о конце современной ему западной философии, в сущности, лишь повторяет аналогичное утверждение Шеллинга (который и пустил в широкий оборот само выражение «кризис философии»). Трубецкой достаточно хорошо знал также русскую философию и увидел, что мысль о кризисе философии была заимствована у Киреевского Хомяковым уже как мысль Киреевского и что Соловьёв в основу своей магистерской диссертации положил, в свою очередь, соответствующую мысль Хомякова. Но в результате, как совершенно верно пишет Трубецкой: «В своей борьбе против рассудочных течений западно-европейской мысли, Соловьёв является прямым продолжателем определённых направлений западно-европейской философии – немецкой мистики и Шеллинга». Соловьёв, идя по стопам Киреевского и Хомякова, «Сравнительно легко восторжествовал над РАССУДОЧНЫМИ элементами западно-европейской философии, но не в достаточной мере остерёгся того несравненно более тонкого соблазна, который заключался во многих её религиозных и мистических построениях, в особенности же в том шеллингианском гностицизме, от которого он никогда не мог ясно себя отграничить». Вообще, самобытной русской философии как некой системосозидающей метафизики не существует. Соловьёвство это биение Западу челом его же добром. Чепуха это. Вульгарная, дилетантская чепуха. Лучшие из русских философов могли бы стать преподавателями философии во второстепенных германских университетах (что и произошло в эмиграции). Вл.Соловьёв писал в начале 90-х, когда русская провинциально-европейская философия только начала формироваться: «В России, во всяком случае, мы нуждаемся не в искусственной поддержке разных потерявших кредит измов и не в предумышленном создании новых, заранее обречённых на ту же участь, а единственно только в распространении философского образования и в развитии разумных и сознательных взглядов на вещи». Совершенно верно, хотя сам Соловьёв, конечно, считал своей философской задачей нечто большее. Гораздо большее. Странная и обидная история русского самосознания. Историки русской философии признают, что её основоположниками являются славянофилы. Совершенно верно утверждается, что они не смогли создать какой-либо оригинальной философской системы в силу целого ряда объективных и субъективных обстоятельств (включая раннюю смерть многих славянофилов и неблагоприятную обстановку для развития свободной мысли в николаевской России). Однако далее, как правило, происходит примитивная подмена. Говорится, что прямые последователи первого поколения славянофилов это не славянофилы, а выродки. Они выродились. А вот западники, и прежде всего Соловьёв и его последователи (в том числе и Е.Трубецкой), это и есть развитие идей славянофилов. Воинственное западничество и узкая, догматичная перелицовка некоторых идей европейской философии объявляется самостоятельной русской мыслью. Прямые последователи славянофилов (зачастую просто их дети и внуки) объявляются чуть ли не «бандой антисемитов». Достоевский квалифицируется как «эпигон славянофильства», причём рассмотрение под философским углом его художественных произведений игнорируется, а Розанов объявляется некой пикантной частностью. Чтобы понять всю злостность подмены, следует учесть, что классическое славянофильство было органическим мировоззрением (не в силу какой-либо пространственной согласованности, а просто из-за своей первичности, элементарности), мировоззрением, выполняющим три функции: 1. Создание адекватной русской истории системы политических (и религиозных) взглядов. 2. Самоутверждение русской нации как нации, обладающей мышлением. 3. Свободное осуществление национального логоса. То есть речь шла о создании русского мифа. Мифа историософского, мифа рассудочного, и наконец, как вершина, мифа русского «я», раскрытие русской личности. Конечно, неизбежно в выработке этой грандиозной программы должна была наступить специализация. И действительно, первая функция оказалась прерогативой националистического, «черносотенного» движения, вторая – «соловьёвства» и третья – русской литературы. Гниль разлилась по второй ветви. Вместо того, чтобы выдвинуть второстепенную философскую доктрину, в той или иной степени скомпилированную из западной метафизики и призванную помочь национальному самосознанию, помочь вынести себя за рамки европейской мысли, дать санкцию на подобное вынесение, – вместо этого соловьёвство занялось ломкой первой и даже третьей ветви, взвалив на себя непосильную ношу. Люди, которым судьба объективно отвела роль репрезентативных фигур, чтобы, например, Розанов мог кивать: «Можем и так, можем пусть и второстепенную, но систему создать. Не хотим не оттого, что не понимаем, а оттого, что не в этом центр», – так вот, эти люди из-за проклятого русского самолюбия стали мешать развитию подлинной русской философии. Китайцы в ХIX веке, во время опиумных войн с англичанами, ставили на самом видном месте гигантские глиняные пушки для устрашения белых дьяволов. Соловьёвство такая же глиняная пушка. Царь-пушка, из которой никогда не стреляли. Но даже китайцы понимали, что к глиняной пушке надо настоящее войско. А у нас липовые артиллеристы стали мешать настоящей армии. Все нелепости соловьёвства можно было бы простить, если учесть, что это не философия как способ жизни, а просто попытка наивного самоосознания рождающейся философской нации, юношеский культуризм для самоутверждения, резвость бодливого бычка, у которого рожки чешутся. Но к соловьёвству нельзя подходить как к некоему этапу – оно замахнулось на итог, суть. Соловьёвство злокозненно и вредно (408). Мозжечок, который захотел стать мозгом и превратился в опухоль. 397 Примечание к №383 (Русский) оправдываться бы стал в том, что он есть Чехов писал: «Русский барин или университетский человек … сгоряча, едва спрыгнув со школьной скамьи, берёт ношу не по плечам … воюет со злом, рукоплещет добру, любит не просто и не как-нибудь, а непременно или синих чулков, или психопаток, или жидовок, или даже проституток, которых спасает, и прочее и прочее… Но едва дожил он до 30-35 лет, как начинает уж чувствовать утомление и скуку… Перемена, происшедшая в нём, оскорбляет его порядочность. Он ищет причин вне и не находит; начинает искать внутри себя и находит одно только неопределённое чувство вины. Это чувство русское. Русский человек – умер ли у него кто-нибудь в доме, заболел ли, должен ли он кому-нибудь, или сам даёт взаймы – всегда чувствует себя виноватым». 398 Примечание к №299 ритм оправдания и параллельно усиливающейся обречённости и злобы хорошо передан в хасидистском радении Хаима Бялика Стихотворение Бялика перевёл на русский Владислав Ходасевич, и перевёл очень хорошо. И хорошо перевёл именно потому, что плохо чувствовал внутренне чуждый русский язык. Ну кто же так пишет, в первой же строчке: «Ни мяса, ни рыбы, ни булки, ни хлеба…» Кто же гимн торжественный с «булки» начинает. «Нимясонирыба» получается. А это «сильней топочите во имя Господне»? «Топочите» – детское, смешное, потешное слово. А уж «нагие, босые – орлами вы взвейтесь» это по-русски вообще нецензурно. Но это-то и хорошо. Тут удивительнейшее чувство передано: собственная ничтожность, даже НЕПРИЛИЧНОСТЬ и одновременно из-за этого злоба на весь мир. Вот раздели человека и бросили на улицу. И вокруг все смеются. И он, чтобы сохранить достоинство (да не сохранит уже, сам знает, что не сохранит – всё потеряно), начинает кидаться камнями. И насмерть пробивает голову соседскому мальчишке. Вот чисто еврейское преступление – ужасное, восточное и детское. 399 Примечание к с.25 «Бесконечного тупика» Ложь декабризма росла как на дрожжах. Если продумать основательно всё произошедшее тогда, в 1825 году, и как к этому «14 декабря» подходили, и как это «14 декабря» развивалось дальше, то ясно, что с подобной безмозглой кровавой опухолью спорить совсем не нужно было – надо было её аккуратно вырезать, а образовавшуюся рану прижечь калёным железом. Отсутствие идеологического разгрома декабризма понятно – это была замкнутая религиозно-политическая система, по самой своей сущности не рассчитанная на какой-либо диалог. Не совсем понятно несостоявшееся ПОЛИТИЧЕСКОЕ уничтожение декабризма. Собственно говоря, следствие по делу «14 декабря» и не начиналось даже. По личному приказу Николая I самомалейшие ниточки в сторону высшей аристократии, возникающие в процессе дознания, моментально отсекались (цесаревич Константин Павлович, адмирал Мордвинов и др.). Николай I после следствия по делу декабристов сказал, что следует «отслужить по всей империи панихиду за упокой душ тех, которые 14 декабря погибли, спасая престол и государство, а также молебен, чтобы возблагодарить провидение за то, что оно уберегло нашу империю от опасности, столь же грозной, как и опасность 12 года. Это богослужение будет происходить на Исаакиевской площади, которая подверглась осквернению и должна быть вновь освящена». По замыслу Россия должна была ОТКРЕСТИТЬСЯ от декабрьской дьяволиады. Но так не получилось, хотя формально задуманное Николаем было осуществлено. Но это осуществление было фарсовое, ненастоящее. И эта фарсовость придала фарсу 1825 года значительность, значимость. 1825 стал наливаться свинцом. А всё из-за чего? Николай I НЕ ПРИНЯЛ КРОВИ. Декабристы, эти гнусные кровавые черви (413), эти кривые пауки, боявшиеся пережрать друг друга ещё до захвата власти, декабристы загнали Россию в затхлую слепую баню, где в полной темноте нужно было драться с ними на топорах. Или так, и тогда само убийство сектантов должно было быть национальным праздником, или же нет, и тогда царь, империя, Россия получаются неправильными, и более того, сами сознают собственную неправоту и обречённость. Что же произошло? Ещё во время подавления восстания Николай ужасался необходимости пролития крови своих подданных, а его родственник принц Евгений Виртембергский в мемуарах гордился потом, что на его руках, в отличие от Николая I, нет крови. Казнь пяти человек была для Николая и всех Романовых трагедией. Царь так и не смог отважиться лично подписать приговор, а императрица писала в то время в дневнике: «Это так тяжело. И я должна переживать подобные минуты … О, если б кто-нибудь знал, как колебался Николай! Я молюсь за спасение душ тех, кто будет повешен … Жёны высылаемых намерены следовать за своими мужьями в Нерчинск. О, на их месте, я поступила бы так же». Наконец появилась тема, которая шла, всё нарастая и нарастая, до самого конца: не надо наказывать! не надо казней! (475) Евгений Виртембергский советовал: "Указывая на гроб Александра Николай должен сказать заговорщикам: «Вот кого вы хотели умертвить! Я делаю то, что бы сделал он: я прощаю вас! Вы недостойны России! Вы не останетесь в её пределах!» Разумеется, Николай I до такого не дошёл. Человек он был сильный, смелый, умный, любил повторять: «На Бога надейся, а сам не плошай!» Когда мятежники отказались сдаться и заявили, что останутся верны Константину (именем которого прикрывали мятеж), то Николай I сказал: «Ну так теперь пусть они узнают Николая!» – и приказал стрелять картечью. Но… вот Николай Павлович пишет Константину в 1826 году: «По-видимому, Господу угодно было допустить события зайти как раз настолько далеко, чтобы дать созреть всему этому сплетению ужасов и нелепостей и чтобы тем с большей очевидностью показать вечно НЕВЕРЯЩИМ, что порядок вещей, который господствует и который так трудно искоренить, должен был рано или поздно привести к подобному результату. Если и после этого найдутся ещё неисправимые, у нас, по крайней мере, будет право и преимущество доказывать остальным необходимость быстрых и строгих мер против всякой разрушительной попытки, враждебной порядку, установленному и освящённому веками славы!» Речь идёт, как видим, о «праве и преимуществе ДОКАЗАТЕЛЬСТВА». Что же доказывать и кому, если, как пишет Константин (адресат письма), «Русская Правда Пестеля – настоящее шутовство, если бы дело не было так серьёзно. Я предполагал в нём более здравого смысла и ума, но он выказал себя только безумцем и обнаружил какой-то хаос крикливых, плохо понятых и плохо переваренных мыслей. Можно только пожать плечами». И сам Николай I назвал декабристов «безумными приверженцами НЕОПРЕДЕЛЁННОГО ЛУЧШЕГО, в котором и сами ничего не смыслят». Но именно эти «несмышлёныши» поставили романовской России шах и мат. Они стали НАБИВАТЬСЯ и этим поставили страну перед выбором: или капитулировать, спрятать голову, не принять крови, или начать дело по-серьёзному. Николая хватило на то, чтобы в открытом бою разгромить декабристов. Но сам он декабристом стать не смог. Он не продумал кровь, не ПРОСМАКОВАЛ её. О декабристах потом ничего не говорили за всё его царствование. Гоголь написал «Ревизор». Почему он не написал о «14 декабря» («Товарищи, к нам едет Ревизор».)? И никто не написал. От декабризма убежали, спрятались. Не декабристов сослали в Сибирь, а из Сибири убежали, чтобы не смотреть на их физиономии. Откупились от декабризма Сибирью. И в общем молчании родился Гоголь. Николай I самолично дал девиз следствию: «Не искать ВИНОВНЫХ, но всякому давать возможность оправдаться». Взяли минимум. Хорошо. В неразберихе политического кризиса это хорошо. Не дать делу разрастись, взять зачинщиков, быстро внести успокоение окончанием следствия. Хорошо. Для первого этапа. Но разве серьёзные-то дела на этом кончаются? Серьёзное следствие с этого только начинается. Если бы Николай I не испугался, то следствие пошло бы дальше. (И неизвестно, в какие глубины предательства довелось бы Николаю Павловичу при этом заглянуть.) А для этой цели пришлось бы перетряхнуть всю Россию от Санкт– Петербурга и Москвы до последнего захолустного городка, от царской фамилии и высшей аристократии до рядовых мещан и священников. А для этого, в свою очередь, пришлось бы создать достаточно мощный репрессивный аппарат (хотя бы 1/10 от нынешнего уровня). И при посредстве этого аппарата лет за 10 можно было бы хотя бы отчасти скорректировать положение. Получить прорезавшиеся маленькие, злобные, но хорошо видящие глазки. Нет, предпочли прекрасную слепоту огромных иконописных глаз. Николай I сделал выбор: лучше умереть прекрасным слепым, чем жить зрячим горбуном. Он выбрал великую русскую культуру. Выбрал Пушкина и Достоевского, выбрал Гоголя. Выбрал смерть. Лжи декабризма он противопоставил ложь прекраснодушия, ложь невидения и неведения зла. На дрожжах этой запутанной лжи и выросла русская культура, действительно (субъективно) самая правдивая в мире. Минус на минус даёт плюс. 400 Примечание к с.25 «Бесконечного тупика» купание в параграфах и протоколах и звериное упорство в глазах: «Миру провалиться, а мне чаю пить!» (о большевиках) Весь толстый волюм II съезда РСДРП наполнен такого рода диалогами (456): "Троцкий: К резолюции, предложенной т.Мартовым, нахожу небесполезным добавить, что под редакцией подписаны имена товарищей-евреев, которые, работая в российской партии, считали и считают себя также представителями еврейского пролетариата. Либер: Среди которого они никогда не работали. Троцкий: Прошу и моё заявление, и возглас т. Либера занести в протокол. Либер: Прошу занести в протокол, что председатель не остановил т.Троцкого, когда последний своим заявлением совершил грубую бестактность. Председатель: Особое занесение этого обстоятельства в протокол излишне, так как всё равно видно будет из протокола, что я не остановил т.Троцкого. Либер: Настаиваю на занесении этого обстоятельства в протокол. Председатель: Тогда будьте любезны внести ваше заявление письменно в бюро съезда. Либер вносит заявление следующего содержания: «Отмечаю, что председатель не остановил т.Троцкого, когда он заявил о принадлежности к еврейской национальности лиц, внесших резолюцию, совершившую грубую нетактичность, перенося весь спор по этому вопросу на почву национальных страстей»". И далее всё в том же духе страницами, страницами. Ленин писал в 1922 году специалисту по советской торговле Льву Хинчуку: «Цена чая? не низка ли? сознаёте ли Вы, что это ПРЕДМЕТ РОСКОШИ (курсив Ленина)?» Хуже ещё: и миру провалиться, и чаю не пить. 401 Примечание к №346 Ежов из «Фомы Гордеева» Горького – При чём здесь это? Глупая аналогия. Согласен. Глупая. Ну а теснейшая связь Горького с советскими органами безопасности, начиная с того, что его жена и сын сразу же после революции стали работать в ЧК, и кончая тем, что дочь Горького вышла замуж за сына Берии? – Ну, пускай. Но к чему это? Какая мысль? А такая, что Горький в известном смысле эталон русского писателя. Это самый созданный писатель, самый литературный писатель. Самоучка, он воспитался на литературе, прочёл десятки тысяч книг. Вышел же «снизу», почти из крестьян. И сохранил архетипический комплекс в его варварской непосредственности. Что у Чехова было чисто, стилизованно, то у Горького вышло махрово-хамски, нелепо. И если в Чехове народная основа наиболее прозрачна, то в Горьком наиболее густа, грубо зрима. Горький – кровь от крови и плоть от плоти и русской души, и русской литературы. По нему необычайно ясно видно, что литература, художественная литература русская – такая добрая и гуманная – сыграла в создании «прекрасного нового мира» роль громадную. И самую непосредственную. Сам русский писательский миф в Горьком так груб, так понятен. Перед самой смертью он говорил о мобилизации ста писателей для создания Верховной Книги: «Им будут даны сто тем и мировые книги ими будут переписаны наново, а иногда 2-3 соединены в одну, чтобы мировой пролетариат читал и учился по ним делать мировую революцию. Для средних веков можно взять например „Айвенго“ Вальтера Скотта и очерки Стасюлевича; таким образом должна быть постепенно переписана вся мировая литература, история, история церкви, философия: Гиббон и Гольдони, епископ Ириней и Корнель, Лукреций Кар и Золя, Гильгамеш и Гайавата, Свифт и Плутарх. И вся серия должна будет кончаться устными легендами о Ленине». 402 Примечание к с.25 «Бесконечного тупика» Мышление русского похоже на заевшую пластинку Минимальный радиус разрушительной оборачиваемости, равный нулю, наблюдается в мышлении Ленина. (412) Это делает его, конечно, определённого рода олицетворением национальной идеи. В первом своём произведении Ленин сказал: «Мы отвергаем вздорную побасенку о свободе воли». (417) Это какое-то неслыханное пренебрежение элементарной логикой. Свобода воли ОТВЕРГАЕТСЯ, то есть происходит чисто ВОЛЕВОЙ акт. Более того, это отвержение происходит в максимально грубой форме, в форме ругательства. Свобода воли просто обзывается. В этой взрывающейся на ходу куцей фразочке весь Ленин, вся его фантасмагорическая никчёмность. Конечно, идея никчемности вызревала постепенно, по мере такого же постепенного развития великой русской культуры. Так, Чернышевский достиг уже достаточно высокой стадии нулевого мышления, и Набоков необычайно верно пишет о его интеллектуальной манере: «Чернышевский сколачивал непрочные силлогизмы; отойдёт, а силлогизм уже развалился, и торчат гвозди». Но всё же тут разваливание, а не аннигиляция. Ленин это максимально возможное, «до упора», развитие Чернышевского. В то же время, скажем, и мышление самого Набокова такое же чернышевское, но развившееся в другую сторону – в сторону бесконечного радиуса. Владимир Владимирович этого совершенно не понимал, но его свободное творчество само собой выстроило структуру «Дара» в виде филологического космоса, так что в результате связь между автором и его героем оказалась двусторонней. Получилось, что в каждом из нас сидит маленький рогатый чернышевский. И, следовательно, в Чернышевском, в этом лесном клопе, Набоков заставил нас увидеть человека (427). Но ниже Чернышевского национальный тип уже начинает вырождаться в нечто нечеловеческое. Я долгое время полагал, что всё отличие Ленина от Чернышевского только в том, что его «нашли» (432), купили шапку и сапоги. Мысль «есть Люди» при органической неспособности к минимальным обобщениям (436), к продумыванию и обработке своих мыслей. Ленинская леность мысли (451), ведь, собственно, и «Ленин» от «лени» (один из его псевдонимов – Ленивцын). И вот этого в высшей степени никчёмного человека «нашли» (488). Чернышевский же в определенный момент «потерялся». Вот и вся разница. А сейчас думаю – нет, не вся, тут различие качественное. 403 Примечание к с.25 «Бесконечного тупика» Розанов сказал, что в Соловьёве интересен чёртик, который сидел у него на плече, когда тот плыл на пароходе по Балтийскому морю, философия же его так… А был ли чёртик? Может быть, никакого чёртика и не было? Может быть, Соловьёв неинтересный. И зато каким интересным становится само существование Владимира Соловьёва! Пишут: да, путаются рационализм и мистика, но в основе-то лежит первичная мистическая интуиция (425). Но в чем она конкретно выражалась? Об этом говорится в разрозненных и довольно вымученных воспоминаниях некоторых современников. Вот Е.Трубецкой с дрожью в голосе описывает житие своего учителя: «И точно, веселое настроение иногда вдруг как-то разом сменялось у него безысходной грустью: людям, близко его знавшим, случалось видеть у него совершенно неожиданные, казалось бы ничем не вызванные слёзы. Помню, как однажды обильными слезами внезапно кончился ужин, которым Соловьев угощал небольшое общество друзей: мы поняли, что его нужно оставить одного, и поспешили разойтись. Слёзы эти исходили из задушевного, мало кому понятного источника; их можно было наблюдать сравнительно редко». Впоследствии приём слёзоиспускания был взят на вооружение Алексеем Максимовичем. Горький всё своё головокружительное шарлатанство строил на интуитивном паясничании, на умении бить на откровенность. Совершенно выдуманная биография, якобы туберкулёз, нужная и своевременная слезливость, умело построенная на контрастах ницшеанско-нижегородская внешность с космополитическим оканьем – всё это придавало Горькому очарование профессионального шулера. Соловьев, конечно, был тоньше, но «технология власти» отличалась от горьковской скорее в худшую сторону. Как видно из воспоминаний Трубецкого, Владимир Сергеевич допускал и довольно грубые ошибки: «Но часто, очень часто приходилось видеть Соловьева скучающим, угрюмо молчащим. Когда он скучал, он был совершенно неспособен скрыть свою скуку. Он мог молчать иногда часами. И это молчание человека, как бы совершенно отсутствующего, производило подчас гнетущее впечатление на окружающих. Одним это безучастное отношение к общему разговору казалось признаком презрения; другим просто-напросто было жутко чувствовать себя в обществе человека из другого мира.» Здесь, конечно, Соловьев переигрывал. Да, реприза со слезами гениальна: взрослый, солидный человек (у Соловьёва борода, горящие уголья глаз, у Горького гранитная лепка лица, бульбовские усы, брови) – и вдруг слезы. По щекам в три ручья. Что может быть сильнее, оригинальнее и ярче. Зритель уже оглушён, уже захвачен аурой мгновенно ставшего родным шарлатана. Но «молчание часами» это уже потяжелей. Тут требуется предварительное реноме. Подобных вещей Горький никогда не делал даже на вершине славы. Он чётко чувствовал отрыв собеседника, катастрофически уменьшающийся интерес (пускай и чисто негативный). Хотя Соловьев тему молчания стал разрабатывать, видимо, уже в зрелом возрасте. Как и все истерические психопаты, он всегда был ориентирован на потребление себя другими, всегда угадывал ожидаемое и давал оное в гротескной форме. Молчание тут тоже вполне понятно: «человек из другого мира», «философ». Трубецкой пишет: «Эксцентричность его наружности и манер многих смущала и отталкивала; о нём часто приходилось слышать, будто он – „позёр“. Из людей, его мало знавших, многие склонны были объяснять в нём „позой“ всё им непонятное. И это – тем более, что всё непонятное и особенное в человеке обладает свойством оскорблять тех, кто его не понимает. На самом деле, однако те странности, которые в нём поражали, не только не были позой, но представляли собой совершенно естественное, более того, – НАИВНОЕ выражение внутреннего настроения человека, для которого здешний мир не был ни истинным, ни подлинным». Итак, все эти «плачи» и «угрюмые молчания» лишь наивное выражение далеко не наивного внутреннего бытия. Но почему? Где критерий для подобной квалификации, если внутренний мир человека, взятый сам по себе, без наивных и ненаивных выражений, это абсолютная загадка, вещь в себе, ключ от которой выброшен в океан небытия? Можно сказать, что этим критерием является эстетическая точка зрения. Красивое ломание не может быть просто ломанием. Но как раз здесь у Соловьева дело совсем швах. Вот тот же Трубецкой пишет: «Кроме … дорогих ему видений, ему являлись и страшные, притом не только во сне, но и наяву … В моём присутствии, однажды он несомненно что-то видел: среди оживлённого разговора в ресторане за ужином он вдруг побледнел с выражением ужаса в остановившемся взгляде, и напряжённо смотрел в одну точку. Мне стало жутко, на него глядя. Тут он не захотел рассказывать, что собственно он видел и, придя в себя, поспешил заговорить о чём-то постороннем». Стоит вспомнить эстетику русских ресторанов с их пальмами в горшках и цыганскими хорами, а также эстетику русских ресторанных разговоров с запотевшими графинчиками и шумной отрыжкой, чтобы эта мизансцена развернулась во всём своём эпическом комизме. Однако моей целью не является наивное «обличение» Вл.Соловьёва. Во-первых, пафос наивного разоблачительства по типу «я правду о тебе порасскажу такую, что будет хуже всякой лжи» вообще неинтересен, а по-русски еще вдобавок и оборачиваем. А во-вторых, это привело бы повествование к ненужной конкретности и смехотворному рационализму. (Который, впрочем, на русской почве и всегда смехотворен.) Шестов писал в «Апофеозе беспочвенности»: «Отрыжка прерывает самые возвышенные человеческие размышления. Отсюда, если угодно, можно сделать вывод – но, если угодно, можно никаких выводов и не делать». По-моему, этот афоризм лучшее из всего, что написал Шестов. Какая-то неприличная глупость. И в оглавлении «Апофеоза» написано: «Часть II, №26 „Отрыжка"“. Своей глупостью и неприличностью мысль Шестова глубоко западает в голову. Даже многое проясняет в русской истории. Вернемся к Евгению Трубецкому: «С горячностью сердца в Соловьёве сочеталась наивность и доверчивость ребёнка: он постоянно переоценивал людей, ошибался в них так, как, разумеется, не мог бы ошибиться человек с простым здравым смыслом. Особенно часто обманывался он в женщинах. Он легко пленялся ими, совершенно не распознавая прикрытой кокетством фальши, а иногда и ничтожества. Когда же наглядные доказательства, казалось, должны были бы привести его к полному разочарованию, он все-таки утверждал, что „её умопостигаемый характер прекрасен“, а обнаружившиеся недостатки – только свойства „характера эмпирического"“. Но рассуждения Соловьева относительно женского характера точь-в-точь совпадают с рассуждениями самого Трубецкого относительно характера любимого философа. В этом смысле я умнее Трубецкого, так как открыто заявляю, что не способен к серьёзному систематическому мышлению. У русской нации есть много положительных качеств, но, увы, интеллект не принадлежит к их числу. Всё же русское мышление возможно. Не надо только кочевряжиться и переть против течения. По течению, по течению, но потихонечку и к другому бережку. Наискосок, берегя силы. Трубецкой продолжает: «Та же близорукость относительно житейского нередко вовлекала Соловьёва в заблуждения противоположного свойства: иногда он предполагал адские замыслы там, где на самом деле были только самые обыденные и невинные человеческие поступки. Однажды, когда он ехал из Генуи в Канны, в занятое им отделение вагона вошла какая-то супружеская чета; оставив вещи на полке, она тотчас удалилась, после чего поезд тронулся. Соловьеву мигом представилось, что в покинутом чемодане лежит зарезанный младенец. Взволнованный страшной картиной подозреваемого преступления, он решился заявить об этом кондуктору. Оказалось, разумеется, что в чемодане находились обыкновенные пассажирские вещи…» Вольно же было Соловьеву увидеть в чемодане мальчика кровавого. Вольно и мне будет не поверить в соловьёвских чёртиков. Ну-тка, вызовите кондуктора. Соловьёв предположил. Трубецкой тоже предположил. И я «предположу». Соловьёв вспоминал о своём отрочестве: «Когда дачницы купались в протекающей за версту от села речке Химке, мы подбегали к купальням и не своим голосом кричали: „Пожар! Пожар! Покровское горит!“ Те выскакивали в чём попало, а мы, спрятавшись в кустах, наслаждались своим торжеством. А то мы изобретали и искусно распространяли слухи о привидениях и затем принимали на себя их роль» «. Соловьев садился на плечи товарищу, сверху их покрывали белой простынёй, — «и затем эта необычайного вида и роста фигура, в лунную ночь, когда публика, особенно дамская, гуляла в парке, вдруг появлялась из смежного с парком кладбища и то медленно проходила в отдалении, то устремлялась галопом в самую середину гуляющих, испуская нечеловеческие крики. Для других классов населения было устроено нами пришествие антихриста. В результате мужики не раз таскали нас за шиворот к родителям». И т. д. А вот как интерпретируются невинные шалости «гордых детей маленьких ответственных работников» в книге Мочульского: «Перед нами картина переходного времени в развитии Соловьева; мистические настроения детства вырождаются в шалости, „наводящие ужас на обывателей“. Воображение мальчика увлечено романтикой „страха и ужаса“: он любит все таинственное, жуткое, сверхъестественное (призраки, кладбища, пришествие антихриста); но в этот фантастический мир врываются уже новые интересы и увлечения: естественные науки, география и зоология». Мочульскому надо было доказать, что учение Соловьёва «вышло не из книг, а из подлинного жизненного переживания», и что ошибаются те, кому соловьёвство «представляется искусственной и рассудочной попыткой соединения западно-европейской теософии с восточным православием». Но при этом как-то всё же нужно выстроить РЕАЛЬНЫЕ факты в стройную биографию-житие. Отсюда мистическое надевание носков «вырождается» в подглядывание за дачницами. Как пишет компилятор, «За тезисом следует антитезис – мятежное, бурное отрочество, полное борьбы, противоречий и скрытых драм». Ну уж если русский заговорил о гегелевских триадах (453), денежки лучше переложить из пальто во внутренний карман пиджака. Человек хороший, честнейший, а денежки все-таки переложите. От греха подальше. Отечественные биографии как правило очень монотонны, логичны, и если там и есть антитезис, то это антитезис внешних обстоятельств, а вовсе не внутреннего развития. Внешне – да, шатания, но внутри логика, последовательность. Все русские биографии удивительно договорены. Век живи, век учись. Жизнь как урок, судьба, книга. И с Соловьёвым на уровне фактографии всё ясно. Игрался, игрался и в конце концов заигрался до сволочизма. Товарищ его детских игр, Лопатин, вспоминал: «Я никогда потом не встречал материалиста, столь страстно убеждённого. Это был типичный нигилист 60-х годов … Ещё в эпоху своего студенчества отличный знаток сочинений Дарвина, он всей душой верил, что теорией этого знаменитого натуралиста раз навсегда положен конец не только всякой телеологии, но и всякой теологии, вообще всяким идеалистическим предрассудкам. Его общественные идеалы в то время носили резко социалистическую, даже коммунистическую окраску». Речь шла уже не о подглядывании за девицами. Фраза из воспоминаний Соловьева об «устроении пришествия антихриста для других классов населения» приобретает менее смешной и более глумливый оттенок. Величко вспоминает: «После вечера, проведённого в горячих рассуждениях с единомышленными товарищами, Соловьёв сорвал со стены своей комнаты и выкинул в сад образа (454), бывшие свидетелями стольких жарких детских его молитв». Это уже не шуточки. Подрастал гадёныш. Отсюда уже не так далеко до товарища Ягоды, который тоже в польско-еврейском запале, голый, козлоподобный, стрелял в бане по ликам святых. Соловьёв писал, что в то время позитивно крошил бритвой пиявок. Уж не на иконах ли и крошил? Даже лояльнейший Мочульский вынужден заметить: «В безбожии Соловьёва было исступление. Он глумился над святынями с болезненным упоением, с кем-то боролся, на кого-то восставал, кому-то мстил». Конечно, никакого «антитезиса» тут нет. Балованный, капризный ребёнок вполне логично в конце концов зарывается, переступает черту дозволенного. Нет, разумеется, и последующего «синтеза». Переход Соловьёва к оккультизму вполне естественен и закономерен опять-таки уже на чисто психологическом уровне. Вообще, вот Евгений Трубецкой пишет: «Неудивительно, что вся философия Соловьёва представлялась большинству его современников сплошным чудачеством; и это тем более, что он, с его редким чутьём к пошлости всего ходячего, общепринятого, обладал в необычайной степени духом противоречия». Я когда прочитал это, то глазам своим не поверил: о ком это? я не нашел во всей философии Соловьева ни одного чудачества. Всё очень разумно, очень ПОНЯТНО. Ни одного «заскока». А уж «дух противоречия» можно обнаружить у Владимира Сергеевича лишь при очень поверхностном знакомстве с его литературной судьбой. Пафос этой судьбы – жажда сенсационности, дешёвого успеха и прогрессивных аплодисментов. Тему он всегда выбирал острую, но, так сказать, «осуществимую». Сейчас он писал бы статьи о «закрытых распределителях», в 70-х – о защите окружающей среды, в 60-х – о трагедии репрессированного ленинца. Но такие люди никогда не напишут о ленинце в 70-х или о распределителе в 50– х. Правда, они не будут и писать о защите окружающей среды в 80-х – слишком слабо, нет пикантности. Отсюда все евтушенковские колебания Соловьёва. Всё очень просто. Неслучайно Трубецкой писал о «разительном хронологическом совпадении отдельных эпох творчества Соловьёва с последовательной сменой трех царствований». В начале 70-х материализм и западничество были уже вполне порождены и не нуждались в дополнительных инъекциях. «Сама пойдет». Теперь был необходим контроль над славянофильством и православием. Иначе смыслового поля не получалось, не получалось единой социалистической и антинациональной культуры. В этот момент и появился Соловьёв. Он упредил удар и сам повел критику позитивизма и западничества. И было это, конечно, не выполнением «задания», а пониманием момента, чутьём. Тут ненужно, да и невозможно было объяснять. Так, намекнуть. Соловьёв намек понял. И так всю свою философскую карьеру он вел на упреждении очередного качания масонского маятника. Чуть-чуть, на волосок. Но впереди. И казалось уже, что он вызывал очередную волну духовной метаморфозы. Тут чутьё, чутьё гениальнейшее. Но именно чутьё, а не интуиция. Намёки, а не символы. В целом биография Соловьёва это типичнейшая биография сына номенклатурного работника, помноженная, правда, на удивительную для отечественных условий способность к упорядоченному мышлению. Юношеский «коммунизм» Соловьёва – вещь совершенно естественная для его среды. Это молодёжная субкультура, характерная для того времени. Отличие от современной поп– и рок-культуры здесь в гораздо большей политизации и отсутствии интеграционных тенденций (455), позволяющих включить очередное поколение молодёжной богемы в общую структуру государства. Заметим, что подобная субкультура является всегда псевдокультурой, то есть культурой искусственно созданной КЕМ-ТО для КОГО-ТО. И как правило с целями достаточно масштабными. Но, конечно, нашему герою с рождения занесённому в золотой список масонской номенклатуры, не пристало кончить свои дни захлебнувшись в пьяной блевотине на полу каморки петербургской проститутки, или взлететь на воздух, совершая очередной теракт. Отрок, оставь рыбака! Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы: Будешь умы уловлять, будешь помощник царям. Да не тем царям, что в Зимнем, а настоящим, в балахонах. Гимназию Соловьёв естественно кончил с золотой медалью. Поступил в Московский университет. Причем, следуя рекомендациям великого Писарева, на физико-математический факультет. Тянули за уши, но всему есть предел, и на третьем курсе сын знаменитого профессора провалился. Оформили перевод на историко-филологический. Оформили потом и диплом. Мочульский приоткрывает завесу над уровнем подготовки будущего великого философа: «На лекции он ходил редко и связи со студентами не поддерживал. „Соловьев как студент не существовал, – вспоминал впоследствии его сокурсник Н.И.Кареев, – и товарищей по университету у него не было“. Зато было много друзей в так называемом «кружке шекспиристов» – элитарном эротическом обществе для золотой молодежи. С того времени у Соловьева на всю жизнь осталась тяга к идиотским розыгрышам, грубому зубоскальству и похабным анекдотам. А. Ф.Лосев в своём эссе о Соловьёве пишет: «Своими непристойными анекдотами он часто смущал собеседников, и в частности от матери и сестёр получал прямые выговоры. Но этим он не стеснялся и продолжал в том же духе». Видимо у, так сказать, «шекспиристов» берет свое начало и пагубная привычка к спиртному, превратившаяся потом в пьянство. Как осторожно говорит Лосев: «Мы нередко находим в соловьёвских материалах факты, свидетельствующие о любви Вл.Соловьёва к вину, особенно к шампанскому. Можно сказать, что всякий случай, более или менее заметный в его жизни, он сопровождал шампанским и угощал им своих друзей». Не знаю, причина ли это или следствие усиленного изучения Шекспира, но в облике Соловьёва, кажется, было что-то ненормальное, и именно гнусно-ненормальное, извращённое. Особенно явно это проявлялось в его смехе. С.М.Соловьев описывает «это» так: «Некоторые находили в этом смехе что-то истерическое, жуткое, надорванное. Это неверно. Смех В.С. был или здоровый олимпийский хохот неистового младенца, или Мефистофелевский смешок хе-хе, или и то и другое вместе». «И то и другое вместе». Н-нда. Сильно сказано. Как представишь себе яркие, будто накрашенные губы Соловьёва и этот неожиданно тонкий и в то же время громкий смех… Этот захлебывающийся гомосексуальный визг пьяной кокотки… «Алеша Карамазов» – так величали Соловьёва в его окружении. «Шекспиристы» это логическое развитие темы паясничания и хулиганства. То, что Набоков назвал тягой к кривой музычке и стишкам. Но ко всему этому подключилось огромное истерическое самолюбие, так что «шекспиристами» дело, конечно, не кончилось. Соловьев попал и в другой, более серьёзный кружок – кружок спиритов. Так тема «привидений» получила своё логическое продолжение. Игра продолжалась. Тут не только его ждали и искали, подносили всё на блюдечке. Нет. Он сам искал с местечковым темпераментом, где бы пролезть. Отечественная наивность органически сочеталась у него с игривой иудейской предприимчивостью. Переход от коммунизма к теософии определялся не только тем, что теософия сконструировала коммунизм (469) («и не догадывался»), а просто тем, что он был уже «тот самый», и к тому же лишь в определённом кругу, вовсе не семинарско-социалистическом. Впрочем, не следует игнорировать даже более простое объяснение – а именно крайнюю трусость Соловьева, переходящую в прямое предательство и дезертирство. Да, он носил длинные волосы, вслед за Писаревым «уничтожал» Пушкина и повторял, что «жертва есть сапоги всмятку», но жертвовать собой или хотя бы своим благополучием – нет, такие люди себя БЕРЕГУТ. После начала русско-турецкой войны Соловьев как-то неожиданно переборщил и к своему ужасу оказался военным корреспондентом «Московских Ведомостей». Бедняга ещё как-то добрался до Бухареста, где удивлял русских офицеров костюмом Тартарена из Тараскона. Но на большее его не хватило. Мочульский пишет: «На этом наши сведения обрываются. В Болгарию Соловьёв так и не попал; через полтора месяца он уже снова в Москве. Почему он переменил решение, что заставило его вернуться назад после того, как все внешние препятствия (паспорт, деньги) были устранены – остаётся загадкой». «Загадкой». Ну что ж, в этом смысле Вл.Соловьёв действительно личность загадочная. Ведь вся его жизнь состоит из подобного рода «загадок». А если серьёзно, то действительно загадка. Ведь в любом мало– мальски порядочном обществе это было бы абсолютным крахом карьеры. От такого унижения, такого позора не отмыться даже потомкам. Так примитивно, позорно, глупо струсить, убежать 25-летнему мужчине. И даже не с поля боя, а так, услышав два-три рассказа очевидцев. И ведь сам лез, сам набивался, толкал ура-патриотические речи. «Я, я, я». Да можно было удавиться. Это же позор! Однако надо понимать психологию истероидного типа. (470) Все ограничилось кокетливым письмом к С.А.Толстой, сотоварищу по спиритическим сеансам: «Впрочем, нисколько не удивляюсь, что Вы мною интересуетесь: я знаю, что Вас интересуют ВСЕ ПРЕДМЕТЫ – как живые, так равно и неодушевлённые (иногда принадлежу к этим последним)… Один китайский купец, когда англичанин упрекал его за какой-то обман, – отвечал ему: „Я плут – ничего не могу поделать“. Прощайте надолго. Надеюсь, встретимся лучше, т. е. когда я буду лучше». Мочульский глубокомысленно комментирует: «Письмо холодное, ироническое, горькое – и очень жалкое. Соловьёв пережил что-то тяжелое, может быть даже унизительное для его самолюбия … И об этом говорит в вымученно-шутливом тоне, с лёгким отвращением к самому себе. Не связана ли эта угнетённость с внезапным возвращением с войны?» Действительно, «не связана ли»? Тут побольше предположений надо, догадок. Вот об интимнейших интуициях Соловьёва, актуально данных ему одному, можно заявить вполне безапелляционно. Это факт. А то, что «Алёша Карамазов» «сделал ноги», да так, что его только через полтора месяца нашли – это грубейшая вульгаризация очень сложных душевных переживаний. Тут с плеча рубить нельзя: «На старт! внимание! м-марш!!! И пыль столбом». Не-ет, надо так: «Не связана ли эта УГНЕТЁННОСТЬ С ВНЕЗАПНЫМ „ВОЗВРАЩЕ-НИЕМ“?» А ведь Соловьёв-то получается это… как его… предатель Родины. Шестов писал в «Апофеозе»: «Лучший и убедительнейший способ доказательства – начать свои рассуждения с безобидных, всеми принятых утверждений. Когда подозрительность слушателя достаточно усыплена, когда в нем даже родилась уверенность, что вы собираетесь подтвердить любимейшие его идеи – тогда наступил момент открыто высказаться, но непременно как ни в чём не бывало, спокойным тоном, тем же, которым говорились раньше трюизмы. О логической связи можно не заботиться. На человека обыкновенно гораздо более действует последовательность в интонации, чем последовательность в мыслях. Так что, если вам только удастся, не нарушив тона, вслед за рядом банальностей и общих мест, высказать заготовленное ранее подозрительное и не принятое мнение, ваше дело сделано. Читатель не только не забудет ваших слов – он будет ими терзаться, мучиться, пока не согласится с вами». Все-таки Шестов самый европейский из русскоязычных философов. Мне уж где до него! Дело-то, дело– то какое – «сделать Соловьева»! Изобразить «отца русской философии» надутым фигляром, ничтожеством! Разве так к этому подходят, как я? Нужно ёмко, веско, бархатно. Логика ладно, куда её для русачков, но культура логистики должна же быть. А так… Всхлипы какие-то. Хотя, если вдуматься, и здесь есть своя метода. Скажем, начать с какого-то пошлейшего гнусавого занудства, обернуться этаким квакающим квакером, судящим всех и вся при помощи своей деревянной морали. И вдруг среди этой пилки дров проскакивает некая совершенно однозначная информация, вроде «Иванов убил отца». Сначала два часа придирки, догадки, выдаваемые с непрошибаемым апломбом за твёрдо установленную истину. И вдруг, в конце, невольно, как бы случайно, проскакивает полная очевидность, мгновенно реабилитирующая весь поток бездоказательной ругани. Но и это грубо. Два часа гладкий текст никто слушать не станет. Тут надо нести какую-то несвязную ахинею, состоящую наполовину из истерических выкриков, а наполовину из пространных цитат. Да так это делать, чтобы эта ахинея вворачивалась в мозг и задним числом выстраивалась в нечто очень и очень серьёзное. Дело, конечно, не в дискредитации Соловьёва. Дискредитацию следовало бы вести по плану Шестова, по-европейски. Задача в данном случае иная. Скорее я хочу возвеличить Соловьёва, придать его личности масштаб, который и не снился его современникам. Или, может быть, цель и не в этом, а в дискредитации всей русской культуры, в универсуме которой такие люди, как Соловьёв, становятся гениями. Или задача в изменении этого универсума (объективно – своего положения в нём), ибо само ощущение дефектности есть лишь новый этап развития языка. И Соловьёв-то, получается, вобрав в себя нефтяную пленку ущербности, лишь сделал её явной, проявил фатальный изгиб России своей несчастной холостой судьбой… Был ли у Соловьёва чёртик? Да конечно же, БЫЛ. «Чёртик» в том, что он кривлялся и выдумывал чёртика, тогда как вся его жизнь это сама по себе сплошная чертовщина. Его знаменитая речь по поводу первомартовской катастрофы это уже такая дьяволиада, такое издевательство над реальностью, что волосы встают дыбом. Смысл речи вполне понятен. Из обкома (повыше даже) позвонили по телефону: – Есть мнение о необходимости споспешествования людям, связанным с трагическими первомартовскими обстоятельствами. Вы уж, Владимир Сергеевич, провентилируйте этот вопрос. Соловьев в меру своих сил и способностей и озаботился. Поддержал кампанию в защиту – выступил с «лекцией». После лекции «сильные мира сего» Алёшу ласково прикрыли. Снял трубку великий князь Владимир Александрович, сказал пару слов бархатным голосом: «Есть мнение…» Философ отделался лёгким испугом и оглушительным, дразняще «запрещённым» успехом. Как пишет Мочульский: «Поступок Соловьёва был сознательным подвигом веры, всенародным её исповеданием. Он хотел послужить Христу не словом только, но и делом: хотел пострадать за правду». Все это не так уж и интересно. Обычная русская история. Продолжая ломаться, Соловьёв в конце этого же года подал прошение об отставке. Министр просвещения барон Николаи в недоумении поднял брови: «Я этого не требовал!» Мочульский витийствует: «Профессор без кафедры, проповедник без права голоса, он становится бездомным странником» (481). И т. д. и т. п. Всё это, повторяю, знакомая, провинциально-родная ситуация. В этих событиях нет ничего интересного, удивительного. Удивительно лишь одно обстоятельство – органическая, идеальная вписываемость Соловьева в эти пошлые события. Отвечаемость его образа на любые фантазии. Вот как описывают очевидцы злополучную речь 28 марта: 1. П.Щёголев так воспроизводит конец лекции Соловьёва: «Скажем же решительно и громко заявим, что мы стоим под знаменем Христовым и служим единому Богу – Богу любви. Пусть народ узнает в нашей мысли свою душу и в нашей совести свой голос: тогда он услышит нас и поймёт нас и пойдёт за нами». (Кстати, по словам этого очевидца, философ якобы призывал к тому, «чтобы все мужчины стали Христами, а женщины – Богородицами». По-моему, даже для русского это слишком!) 2. Н.Никифоров. Он утверждает, что Соловьёв кончил так: «Царь должен отречься от языческого начала возмездия и устрашения смертью и проникнуться христианским началом жалости к безумному злодею … Помазанник Божий, не оправдывая преступления, должен удалить цареубийц из общества … но удалить, не уничтожив их, а вспомнив о душе преступников и предав их в ведение церкви, единственно способной нравственно исцелить их». И далее: «Соловьёв кончил. Но ещё с минуту стояла всё та же леденящая душу тишина. И вдруг словно дикий, неистовый ураган ворвался в зал. Раздались не крики, а прямо вопли остервенения, безумной ярости: Изменник! Негодяй! Террорист! Вон его! Растерзать его! (это уже на уровне „Распни! Распни его!“– О.) В то же время раздавались неистовые аплодисменты и крики „браво“ среди студентов. Соловьёв снова появляется на эстраде и говорит, что его не поняли, что он не оправдывал цареубийства. Студенты образуют цепь и доносят его с триумфом до кареты». 3. Версию «уточняет» Р.Бодуэн де Куртене, воспоминания которой даже Мочульский квалифицирует как «самые невероятные слухи». Биограф Соловьева пишет: «Легенда разрастается в воспоминаниях Р.Бодуэн де Куртене. Она рассказывает, что после лекции какая– то „плотная фигура“ закричала: „Тебя первого казнить, изменник! Тебя первого вешать, злодей!“ Но этот голос потонул в воплях: „Ты наш вождь! Ты нас веди!“ Толпа два или три раза обносит Соловьева вокруг зала. Министр народного просвещения, присутствующий на лекции, советует лектору поехать к Лорис– Меликову. Соловьёв отказывается, говоря, что с ним незнаком. „Это не частное дело, а общественное, говорит министр, а то смотрите, придётся вам ехать в Колымск“. – „Что же, философией можно заниматься и в Колымске“, – отвечает Соловьев». 4. Л.З.Слонимский «вспоминает» более хитро. С одной стороны, последние слова лекции излагаются так: «Соловьёв говорил медленно, отчеканивая отдельные слова и фразы, с короткими паузами, во время которых он стоял неподвижно, опустив свои удивительные глаза с длинными ресницами … Царь может их простить, сказал он с ударением на слове „может“, и после недолгой остановки, продолжал, возвысив голос: „Царь ДОЛЖЕН их простить“. С другой стороны, эту совершенно неправдоподобную мелодраматическую стилизацию Слонимский смягчает, прямо обвиняя других очевидцев во лжи. По Слонимскому оказывается, что никаких «воплей» не было, что Соловьёва не «обносили» и не «качали». 5. Сам Соловьёв так излагает произошедшее в своей объяснительной записке к петербургскому градоначальнику Баранову: «Заключение моей лекции было приблизительно следующее: „Решение этого дела не от нас зависит, и не нам судить царей. Но мы (общество) должны сказать себе и громко заявить, что мы стоим под знаменем Христовым и служим единому Богу – Богу любви…“ Из 800 слушателей, разумеется, многие могли неверно понять и криво перетолковать мои слова». Вот КРИВО перетолковали. А надо было перетолковать ПРЯМО. Или вот поняли НЕВЕРНО. А надо было понять ВЕРНО. А был ли мальчик-то? Врёт. Сам врёт, и все врут. Вокруг Соловьёва образовалось поле лжи. (Почему все воспоминания о Розанове сопоставимы?) Вы вчитайтесь в эти «воспоминания». Это же нехороший, безнадёжно испорченный народ, народ, для которого самого понятия «правды», «факта» просто не существует. (487) «Что хочу, то и ворочу». Лепят «от фонаря» что попало. Фу, стыдно, неприлично. Когда читаешь, уши горят от стыда за этих людей. В чём дело? Что случилось? Откуда это? Ну понятно, нужно было создать «мнение», давление на правительство. Это ясно. Раздули до истерики, как и дело с Засулич. Это хорошая, добротная работа по симуляции общественного мнения, якобы спонтанных «здравиц» и «гневных криков», многоэтажных аплодисментов и ледяного молчания. Всё это заунывное русское комедиантство, нашедшее своё логическое завершение в безнадёжной злобе и безнадёжной инсценированности московских процессов. Всё это верно, но тут штришок: конфетно-коробочная эстетика отечественного «романтизма». Н.Никифоров посещает Соловьёва на следующий день после лекции: «При взгляде на него, я невольно отшатнулся – до такой степени было страдальческим выражение его лица. Особенно поразила меня небольшая прядка седых волос спереди. Она явилась в эту ночь. Стол был завален цветами, и Соловьёв писал письмо царю». Перебарщивали. Постоянно перебарщивали. Это не простая ложь, хитрость, это ложь вдохновенная, хоть и по первоначальному толчку-заданию, но вполне искренняя, с «художеством», с хлестаковским бессмысленным размахом. Совсем не по заказу. И Соловьёв удивительно соответствовал этой русской завитушечности. Он чувствовал кисельность русской реальности. Её расслабленность, сладкую, неприличную, даже непомышляющую о каком-либо отпоре. Вот встать, крикнуть: «Да по-олно! полно вам ВРАТЬ!!!» Нет, Хлестаков разбухает в киселе, куражится, а все только увертливо крутятся вокруг, подхватывают любую ложь на лету, только бы не упала, не разбилась. Как это Соловьев чувствовал! как чувствовал! Это тоже «русский из русских». В Германии или Англии этого ЖУЛИКА враз бы приструнили. А в родном отечестве он мог вести себя совсем нагло. И все удавалось. Поэтому Мочульский совершенно прав, когда говорит: «Соловьёв осуществил свою личность, завещал нам свою трагически-высокую жизнь, свою неразгаданную тайну. И сила, которой он загипнотизировал несколько поколений, исходила не столько из его писаний, сколько из него самого. В нём было загадочное обаяние, его окружала романтическая легенда; люди влюблялись в него с первого взгляда и покорялись ему на всю жизнь. Соловьёв стал знаменем, за которым шли, образом, который на пороге символизма сиял „золотом в лазури“. Он был не философом определённой школы, а Философом с большой буквы – и таким он останется для России навсегда». Женственный истеризм и предательство русской мысли навечно были актуализированы в личности Соловьёва. Он необыкновенно усилил эти качества языка, всегда «шел навстречу». На свете дивные бывают приключенья! В его лета с ума спрыгнул! Чай, пил не по летам. – О! верно… – Без сомненья. – Шампанское стаканами тянул. – Бутылками-с, и пребольшими. – Нет-с, бочками сороковыми. Соловьёв орал в русский язык. А язык аукался в Соловьёва. Взаимное орание становилось по ступенькам все громче и громче. А по сути – ДВОЙНАЯ ПРОВОКАЦИЯ. Мартов в своих мемуарах вспоминал: «Струве удалось познакомиться в корректуре со статьей Владимира Соловьёва … под заглавием „Наш грех и наша обязанность“… В ней автор изображает голод (начала 90-х годов – О.) историческим наказанием за поведение русского общества в течение последнего десятилетия, причём, говоря об эпохе начала 80-х годов, характеризует позицию общества, как рукоплескание „бессмысленным злодеяниям“. Такое выступление прогрессивного философа-публициста против самой славной страницы русской истории, против эпохи террора, должно быть заклеймено студенчеством. Струве, волнуясь и заикаясь говорил о подвиге Желябова и Перовской и призывал нас сказать Вл.Соловьёву прямо, что мы считаем себя продолжателями их дела, и что то, что он называет бессмысленными злодеяниями, мы считаем „подвигами“. Эта мысль и была выражена в протесте, который он нам предлагал подписать, чтобы от имени передового студенчества вручить Соловьеву… Финал нашей манифестации был комичен. Струве довёл дело до конца, и вместе с делегацией прочёл протест Вл.Соловьёву. Каково же было изумление, когда философ заявил, что протест основан на недоразумении, ибо, говоря о «бессмысленных злодеяниях», которым общество рукоплескало 10 лет назад, он имел в виду отнюдь не террористические меры, а еврейские погромы 1881—1882 гг. Именно наказанием за российскую дикость, выразившуюся в погромах, он и считает голод, явившийся следствием культурной отсталости деревни». В этом эпизоде весь Соловьев. «А вы как думаете?» – «А как надо?» Александр Блок взял эпиграфом к своим «Скифам» строчки из стихотворения Соловьёва. Сама поэма, как известно, начинается так: Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, С раскосыми и жадными очами! Первоначально третья строка звучала иначе: Да, жулики, да, азиаты мы. Жулики вы, господа. И всю поэму следовало бы назвать «Жулики». А поскольку Блок поэт лирический, интимный, то не «Жулики» даже, а «Жулик». Воспел бы Соловьёв вслед за Блоком Брестский мир? – За коробку конфет (любил страшно). «Я плут – ничего не могу поделать!» А все-таки можно и обобщить – «Жулики». Я сам жулик. Наклеил фразы из воспоминаний о Соловьеве на клеточки кубика Рубика и давай его крутить туда-сюда. Нехорошо, нечестно. Но тогда надо признать, что все воспоминания о Соловьёве это тоже «кубик Рубика». И сама жизнь Соловьёва такой кубик. Слишком легко трансформируются все факты его биографии. Может быть составить его цельную жизнь так же невозможно, как невозможно воссоздать биографию актера, исходя исключительно из анализа ролей, сыгранных им на сцене. Соловьёв это персонаж. Он чувствовал свою персонажность, выдуманность, но не страдал от этого, не пытался её разрушить, как Розанов, а, наоборот, ещё больше подыгрывал, радостно стараясь как можно плотнее вписаться в навязанное извне амплуа. А поскольку у нас жизнь и искусство не сплетены даже, а перепутаны, то это подыгрывание и ломание оказалось вовсе не безобидным, а в конце концов сбылось и, может быть, привело к последствиям страшным. 404 Примечание к №381 Советская власть совершает все ошибки Молодой Мартов познакомился с Лениным. Вскоре он заметил, что в дружеском кругу Ульянова все зовут «Ляпкиным-Тяпкиным». На вопрос о происхождении прозвища Мартову ответили: «А он у нас до всего своим умом доходит». 405 Примечание к №380 Как же этот «логичный человек» напугал евреев! Как они его боятся и ненавидят! В 1945 году – единственный случай в мировой истории – добрались до личинок великого европейского государства. Все секретнейшие архивы Германии оказались на поверхности. Тут бы и анализ, тут бы и вскрытие подлинных причин произошедшего, всех хитросплетений и ходов, приведших Европу к чудовищной бойне 1914—1945 гг. И вот личинки куда-то исчезли. (406) Быстро и незаметно, за одну ночь были спрятаны. Где документы? Где секретные архивы? Просочился мизер – например, документальные свидетельства о шпионстве Ленина. Но даже это не было обыграно. Так, «факт». Историю фашизма ещё и не начинали писать. Боятся. 406 Примечание к №405 И вот личинки куда-то исчезли. Ещё об отце в пионерлагере. Он работал там художником, и у него был отдельный домик. Ма-аленький, в одно окошко. А вокруг сосны огромные. И в маленьком домике – папа. Внутри пахло табачным дымом, красками и печеньем. Я часто приходил к нему и оставался даже ночевать. В домике жил попугайчик. Он залетел в нашу квартиру неизвестно откуда (так ли, отец?), и я его поймал. И мы его в лагерь взяли. Рядом с домиком была огромная муравьиная куча (мне выше головы). Мы с отцом немножко, чуть-чуть поджигали муравейник (428) с одного конца и потом сразу гасили. А муравьи вытаскивали свои яички, куколки, личинки. Спасали. И мы собирали для попугая, он очень любил. Потом отец уехал на несколько дней в Москву, а за попугаем просил присмотреть старших ребят. Дал корм, ключ от домика. Но никто за ним не смотрел. «Забыли». И он умер. А мне отец сказал, что он попугая ребятам в лесную школу отдал. Отец с 5 лет внушал мне мифологию Лесной Школы. (435) Есть-де такая лесная школа за городом. И там ребята живут «на свежем воздухе». И вместе со зверюшками учатся. И так там спокойно, тихо. Никто ни на кого не ругается, не сердится, а все дружат и играют, помогают друг другу. И попугайчику там хорошо. Отец, когда попрощался со мной, хотел по лестнице вниз до «скорой помощи» дойти, но врач запретил, сказал, что на носилках надо. А носилок не было, или нельзя было их развернуть на лестничной клетке – не помню. И тогда взяли одеяло и отца в него положили и понесли вчетвером. Отец лёг, руки сложил на животе и стал смотреть в потолок. Должно было как-то торжественно получиться. Но когда одеяло подняли с четырёх концов, то в середине оно прогнулось и получилось, что отец как бы в мешке. Его несут по лестнице, а он лицом ко мне и жалкими собачьими глазами на меня смотрит. Из мешка. И стесняется, всё взгляд отводит. И я тоже. «В Лесную Школу». 407 Примечание к №393 (немцы) решили поставить на иррационализм. Именно решили, высчитали Тут тоже гнездится разрушительное противоречие фашизма. Точный логический вывод из совершенно внелогичных, абсурдных, отрицающих всякую логику постулатов. Фашизм авантюристичен – это больная воля, большевизм рассудочен – это больная мысль. В центре. Однако на второй, обслуживающей ступени, ступени интерпретации, мысль в Рейхе была сильнее. Общий уровень интеллекта был выше. Но центр (по уму) выше в России. Гитлер шёл ва-банк и не мог остановиться, всегда играл на повышение. СССР всегда в конце концов останавливался у самого края, не зарывался. Возможно, тут причина и во второй ступени. У немцев больная воля неслась вниз в инерционной логике, а у нас вязла в примитивизме, дробилась в спасительную бесцельность. Нацизм был слишком целесообразен и разумен, чтобы выжить. Гегель видел в Наполеоне воплощение мировой идеи. Гитлер это Гегель в роли Наполеона. Гейден совершенно не понял, что «индуктивная беспомощность» Гитлера не является личным изъяном, а выражает изъян национальный и поэтому оборачивается по принципу резонанса колоссальным преимуществом. Более того. Иррациональность постулатов Гитлера является таковой лишь при очень поверхностном анализе. Конечно, индуктивные умозаключения Гитлера явно проигрывают по сравнению с железным ходом его дедукции. Но дело в том, что индуктивная часть его взглядов есть результат мистической интуиции, а не эмпирических наблюдений. (Хотя семитскому уму Гейдена это и не может представляться иным образом.) Бердяев ещё во время первой мировой войны писал в статье «Религия германизма» (одна из немногих несомненно удачных работ этого мыслителя): «Германец ощущает хаос и тьму в изначальном, он очень чувствует иррациональное в мировой данности … Но он не потерпит хаоса, тьмы и иррациональности после совершённого его волей и мыслью акта. Где коснулась бытия рука германца, там всё должно быть рационализировано и организовано … Отсюда рождаются непомерные притязания, которые переживаются немцем как долг, как формальный, категорический императив … Он колет глаза всему миру своим чувством долга и своим умением его исполнять. Другие народы немец никогда не ощущает братски, как равные перед Богом, с принятием их души, он всегда их ощущает, как беспорядок, хаос, тьму, и только самого себя ощущает немец, как единственный источник порядка, организованности и света, культуры для этих несчастных народов … Германец охотно признаёт, что в основе бытия лежит не разум, а бессознательное … Но через германца это бессознательное приходит в сознание (ср. Юнга! – О.), безумное бытие упраздняется и возникает бытие сознательное, бытие разумное…» И там же, в конце статьи: «Германские идеологи даже расовую антропологическую теорию об исключительных преимуществах длинноголовых блондинов превратили в нечто вроде религиозного германского мессианизма… Немцы не довольствуются инстинктивным презрением к другим расам и народам, они хотят презирать на научном основании, презирать упорядоченно, организованно и дисциплинированно». 408 Примечание к №396 Соловьёвство злокозненно и вредно. Неудача славянофильства – в потере приоритета. Соловьёв не захотел опираться на национальную философскую ТРАДИЦИЮ. Академическое послушание Соловьёва было направлено не в ту сторону. Это было послушание строптивого ученика, который ночи напролёт читает толстую хрестоматию для срезания и уличения своего учителя. Конечно, это характерная черта, о чём сказал Достоевский в «Карамазовых» (Красоткин). Сказал об этом и Хомяков: «У нас есть юноши, недавно вышедшие из школы, потом юноши, трудящиеся в жизни, более или менее, по своему школьному направлению, или по наитию современных мыслей, потом есть юноши седые, потом юноши дряхлые, а старцев у нас нет. Старчество предполагает предание, – не предание рассказа, а предание обычая. Мы всегда новенькие, с иголочки; старина у народа … Всякая наша личная прихоть, а ещё более всякая полудетская мечта о каком-нибудь улучшении, выдуманная нашим мелким рассудком, дают нам право отстранить или нарушить всякий обычай народный, какой бы он ни был общий, какой бы он ни был древний». Конечно, это относится не только к народным обычаям и преданиям, но и к преемственности и послушанию вообще. Положим, отсутствие интеллектуального послушания можно было бы отнести за счёт философской неискушённости, молодости русских в ХIХ веке. Но так ведь можно доказать всё что угодно. Не лучше ли сказать прямо: русские в ХIХ и ХX вв. показали себя нацией глупой. По крайней мере, придурковатой, взбалмошной. Это видно и по политической истории, и по истории духовной. Увы, мы глупы. За весь ХIX век и за начало ХХ (о более позднем времени лучше и не говорить) ни одного гениального поворота, ни одного гениального решения, гениальной коррекции. Иногда проблеск таланта. Но и в реальной, и в идеальной истории России постоянное и монотонное нарастание ошибок. Десятки, сотни, тысячи. Корабль России разваливался на ходу. И разваливался именно в тех местах, где требовалось серьёзное, нешуточное напряжение ума. Там где чувство, интуиция, на авось часто проскакивало и кажется появлялось нечто изумительное, поражавшее воображение. Но в чисто интеллектуальной области – ошибки, ошибки и ошибки. 409 Примечание к с.26 «Бесконечного тупика» «Куда же тут Гегель со своим „синтезом“. Привёл в Берлинскую полицию. Розанов говорит ему: Не-хо-чу»". (В.Розанов) Чердынцев, написав свою книгу, испытывал удивительное чувство освобождения и сбывания своей мечты. (517) В таком странном состоянии он пошёл загорать в берлинское предместье, и там у него украли одежду. Как во сне он шёл домой по городским улицам. И тут хлынул ливень. Счастливого голого Чердынцева остановил полицейский и оштрафовал за хулиганство: "«Фамилия и адрес», – сказал полицейский, кипя. «Фёдор Годунов-Чердынцев», – сказал Фёдор Константинович". Полицейский заорал: «Перестаньте кривляться!» 410 Примечание к №373 Бесстрастное лицо, чёрный костюм Юношеские фантазии: Я сижу, а рядом девушки стоят и шепчутся: «Маш, посмотри, дурачок какой-то». И тут я кашляю, и яркая струйка крови течёт по подбородку на пиджак (419). И так быстро, много. Весь пиджак спереди облит. Очень хорошо видно красное на чёрном. Я подымаюсь и, слегка сгорбившись, опираясь о стену, иду внутрь длинного коридора. А «они» смотрят с ужасом вслед. И я плачу от жалости к себе (422). У меня много таких фантазий было – одна другой мрачнее. Однако рассудком я понимал их нелепость и даже записал в дневнике, что основная ошибка в том, что я слишком серьёзно отношусь к любви (465). На самом деле это очень весело и вообще игра. Неслучайно влюбленные всё время шутят, смеются. Уже начало ритуала заигрывания основано на рассмешении-растормошении объекта. 411 Примечание к №347 Лишь на достаточно примитивном уровне это проявляется как «издевательство» или «скромность». Осип Мандельштам рассказывал о своём товарище юности Борисе Борисовиче Синани (сыне известного психиатра и эсера): «Как глубоко понимал Борис Синани сущность эсерства и до чего он его, внутренне, ещё мальчиком перерос, доказывает одна пущенная им кличка: особый вид людей эсеровской масти мы называли „христосиками“ … – очень злая ирония. „Христосики“ были русачки с нежными лицами, носители „идеи личности в истории“ – и в самом деле многие из них походили на нестеровских Иисусов … На политехнических балах в Лесном такой „христосик“ отдувался и за Чайльд-Гарольда, и за Онегина, и за Печорина … Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шёл в гусары: то был вопрос влюблённости и чести». Тут презрение к русским чистеньким простачкам, которых примитивно используют (416). «Вы-то куда полезли, дурашки». Но более интересно другое, сказанное невольно: и Онегин, и Печорин оказываются манифестациями центрального персонажа, который не 50, а 950 лет усваивался русским сознанием. Подмечено не просто детское честолюбие и детское же желание понравиться, столь развитое в «русачках», а форма, в которой все это проявлялось. Каждый русский, хочет он этого или не хочет, является маленьким Христом (429), который пришёл в мир всех спасать. Это тайная, интимная мечта любого русского. Даже у умнейших, серьёзнейших русских так это ясно, так видно. Разве Достоевский с его, по леонтьевскому определению, «розовым христианством» это не «христосик»? «Я приду в мир, буду всем помогать, писать полезные книги. И увидят все, что это хорошо и станут жить дружно. И настанет рай». – Мечта Достоевского, мечта Толстого, мечта Чехова. Неважно, что это не говорится прямо (хотя, в сущности, и говорится), всё видно с одного взгляда. Достоевский, громадный ум, это в себе постепенно изживал и почти изжил. (Опять Леонтьев об этом писал, как Достоевский от романа к роману ближе к трагедии христианства подходил.) Никаких тысячелетних царств благодати, никаких милленаризмов, а смирение, молитва, безысходная грусть и смерть. Но даже в «Карамазовых» писатель так и не избавился от остатков юношеского прекраснодушия. С русскими играет злую шутку излишняя пронизанность всей культуры христианством, когда даже юношеское тщеславие и бахвальство подёргивается флёром религиозного смирения. Например, у Бердяева это проявилось отчётливейше. Что он говорил в «Смысле творчества», произведении, написанном накануне мировой войны и опубликованном накануне революции? – «Каждый из нас, плохой христианин, не научившийся ещё как следует крестить лоб, не стяжавший себе почти никаких даров, универсально живёт уже в иной религиозной эпохе, чем величайшие святые былой эпохи, и потому не может просто начинать сначала христианскую жизнь. Каждый из нас получает двухтысячелетнее христианство». По мысли Бердяева, ортодоксальных христиан «гложет бессильная зависть к прошлому», они охвачены «религиозной трусостью». Дерзать надо, дерзать. Модернизировать отсталое православие, «воскресить через мистерию распятия розу мировой жизни»: «Не со смиренным послушанием должен обратиться человек к миру, а с творческой активностью». «Дерзновенен должен быть почин в осознании предчувствуемой творческой жизни и беспощадным должно быть очищение пути к ней. И ныне человек, робеющий перед творческой задачей, и из ложного смирения отказывающийся от творческого почина, упоенный пассивным послушанием, как высшей добродетелью, – не выполняет своего религиозного долга». Ещё цитатка: «Превращение Голгофской правды искупления в силу враждебную творческому откровению о человеке есть грех и падение человеческое, рождающее мировую религиозную реакцию, задержку всеразрушающего конца мира, создания нового неба и новой земли. Н.Фёдоров гениально дерзновенно говорил об условности апокалиптических пророчеств и считал Апокалипсис угрозой для малолетних». Тебе пайку дали, а ты не ешь всю (506), поделись с умирающим. Соблазн соседа по нарам продать за пачку махорки – а ты не соглашайся, молись. А подыхать будешь, отойди хорошо, не крича и проклиная, а прощая всех, покаявшись, или просто заползи в угол и кончись тихо. Хоть так. А если вырвался, убежал из ада, не забывай об оставшихся и покинутых, понимай, что совершил страшный, неискупимый грех. 412 Примечание к №402 Минимальный радиус разрушительной оборачиваемости, равный нулю, наблюдается в мышлении Ленина. Это выламывание из логоса. Молчание Ленина уже не русское (420). Это молчание клоуна. Клоун, раскрашенный, в жабо и с дурацкой карликовой гармошкой в руках, ломяще упорным волчьим взглядом смотрит на зрителя. И зритель ощущает СЕБЯ клоуном. В своей политической деятельности Ленин всегда прятался за спины «товарищей» и почти никогда не спорил, не вступал в полемику живьём, глаза в глаза. Стоял сзади и смотрел: «туда умного не надо»: «Бывает иногда, что опытные и осторожные политические деятели … посылают вперёд, вроде как на разведки, молодых и неосторожных вояк. „Туда умного не надо“, говорят себе такие деятели, предоставляя юнцам выболтать кое-что лишнее, чтобы таким путём позондировать почву». Ленин полное небытие. Собеседник с ним говорит, а он молчит, ждёт, когда тот выговорится и, дав на себя материал, бессильно повиснет сдувшимся воздушным шариком. Собеседник сжимается, а Ленин раздувается до циклопических размеров, разрастается во вселенную, превращается в нечто величественное, зловеще-бесконечное. 413 Примечание к №399 Декабристы, эти гнусные кровавые черви Первым пунктом программы декабристов было полное уничтожение царской семьи, включая грудных детей. Предусматривалась даже посылка секретных агентов в Европу для убийства находящихся там великих княжон. Это дворяне, офицеры, присягавшие на верность государю, с кодексом военной чести (421), выросшие в стране с чисто монархической формой правления и соответствующим воспитанием. Если с цареубийства хотели НАЧАТЬ, то что же говорить о дальнейшем, о судьбе народа русского? Да они и швырнули уже несколько тысяч. Солдатиков, скотинку серую «за Константина и жену его Конституцию». То есть тут пробы негде ставить. Это гады, мразь. Да, декабрист Вадковский кредо очень ясно высказал: «Если партия („организация“) прикажет, я убью отца, мать, брата и сестру». Императрица Мария Фёдоровна писала: «Как ужасно было читать донесение (по делу декабристов – О.), какая злоба, сколько жестокости у одних из этих несчастных! какое ослепление у других, и в то же время какие смешные проекты! Ум человеческий беспомощен, если он не обосновывает свои суждения на религии и на морали, которая есть следствие религии; он теряется и делается способным на всё». Герцен, кажется, сказал, что интеллектуальная атмосфера в России резко упала после удаления из культурного общества декабрьских заговорщиков. Надо полагать, что если бы Марии Фёдоровне раздробили череп прикладом, оная температура скакнула бы вверх градусов на 40. Конечно, Пестеля на верёвочку, а Пушкина в Петербург – ну как тут не упасть интеллектуальной атмосфере? Правда, Александр Сергеевич был на короткой ноге с многими бунтовщиками. Но, зная нрав Пушкина и нрав, например, Пестеля, можно легко представить дальнейшую судьбу поэта в Русской республике. Как своего, первым бы и прирезали (шибко умный). Ведь на следствии выяснилось, что Пестель хотел сразу же после прихода к власти вырезать партию Муравьёва. (Мария Фёдоровна, когда узнала об этом, со стоном писала в дневнике: «Боже мой, что это за люди!») Люди, конечно, были как на подбор. Один из декабристов вспоминал о Пестеле: «Для возбуждения в нижних чинах своего полка неудовольствия против императора Александра I он подвергал их жесточайшим наказаниям (440), при которых обыкновенно изъявлял притворное сожаление к истязуемым, уверяя их, будто жестокость ему предписана свыше. «Пусть думают, – говорил он, – что не мы, а высшее начальство и сам государь причиною излишней строгости».» Что ж, после восстания в масонских агитках так и провернули. 414 Примечание к №392 И вдруг «Что такое хорошо и что такое плохо». Считается, что с точки зрения формальной включение Маяковского в число основателей советской культуры («социалистического реализма») произошло, в общем, случайно. Действительно, какой же Маяковский реалист! Как один из зачинателей контркультуры, он скорее является контрреалистом, антиреалистом. «Я люблю смотреть, как умирают дети», – классический пример эпатажа. Но дело в том, что после революции экстравагантные чудачества Маяковского стали бытом, государственной практикой: – На детишек-то все смотреть любят. Вон николашкиного гадёныша придавили. Жалко, что на плёнку не сняли, как он под штыком вертелся! Внезапно сверхоригинальность оказалась банальностью. Если бы Маяковский выдержал роль скандалиста до конца, он после революции должен был бы искренне писать: «Я люблю смотреть, как веселятся дети». Но, во-первых, с точки зрения вообще искусства это неинтересно, во-вторых, молодость прошла и хотелось чего-то серьёзного, с самоваром и женой, да, в-третьих, скандалиста после революции могли и шлёпнуть, а скандалист, чувствующий запах керосина, – самое прилежное существо на свете. И всё-таки «Что такое хорошо…» написано. Вещь по форме реалистичная, но по содержанию-то антисоветская. 415 Примечание к №355 Евреи оказались лицом к лицу с народом без правительства. Наиболее болезненное, наиболее часто цитируемое место из «Вех»: «Между нами и нашим народом – иная рознь. Мы для него – не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои. КАКОВЫ МЫ ЕСТЬ, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ещё ограждает нас от ярости народной». Необычная, диссонирующая с общим настроением сборника фраза. Неслучайно в последующих изданиях к ней прилагалось заглушечное примечание. Тем не менее мысль очень глубока и прозорлива. Следует учесть только, что её автор – еврей Гершензон. Случайно (внешне) вырвалось у него глубокое прозрение, основанное не столь же глубокой ненависти к чужому народу, управлять которым собрались те, кто скрывался под туманным эвфемизмом «русская интеллигенция». Глубокая ненависть и страх. Изначальное недоверие, ожидание неизбежной расправы. Ни один русский разынтеллигент всё же не написал бы так, ибо никакой НЕНАВИСТИ к себе со стороны народа не чувствовал и чувствовать не мог. За что же мужику ненавидеть выучившегося поповича или мужицкого же сына? Только уважение, в худшем случае – зависть. Откуда и ненависть к образованным евреям, если народ с ними просто не сталкивался, «не замечал»? Пока евреи были евреями, им ничего не грозило. Но они «любили» чужое стадо и захотели стать его пастырями. Без знания народа, без знания искусства управления им. Гершензон невольно ужаснулся, вздрогнул: «Что же мы делаем? Куда и зачем мы идём? Мы – русские ПО ОБЛИЧИЮ». По-моему, это единственно серьёзная, единственно взрослая страница «Вех». Не по содержанию. Содержание-то комично: «мы свои», «наш народ». По тону. 416 Примечание к №411 Тут презрение к русским чистеньким простачкам, которых примитивно используют. Но и глубже – просто непонимание и неприятие чужой культуры. С какой злобой писал Франк в «Вехах»: «Русский интеллигент испытывает положительную любовь к упрощению, обеднению, сужению жизни; будучи социальным реформатором, он вместе с тем и прежде всего – монах, ненавидящий мирскую суету и мирскую забаву, всякую роскошь, материальную и духовную, всякое богатство и прочность, всякую мощь и производительность. Он любит слабых, бедных, нищих телом и духом, не только как несчастных, помочь которым значит сделать из них сильных и богатых, то есть уничтожить их, как социальный или духовный тип, – он любит их именно, как идеальный тип людей … Его влечёт идеал простой, бесхитростной, убогой и невинной жизни; Иванушка-дурачок, „блаженненький“, своей сердечной простотой и святой наивностью побеждающий всех сильных, богатых и умных – этот общерусский национальный герой есть и герой русской интеллигенции … её идеал – скорее невинная, чистая, хотя бы и бедная жизнь, чем жизнь действительно богатая, обильная и могущественная». 417 Примечание к №402 «Мы отвергаем вздорную побасенку о свободе воли». (В.Ленин) Или, как сказал Вл.Соловьёв в, конечно, неоконченных «Философских началах цельного знания»: «Мы не нуждаемся в произвольных утверждениях». Вообще у Соловьёва с филологией швах. Он совершенно разрушает текст пытаясь имитировать музыкальную логику немецкого. Там же, страницей раньше: «Истинная же логика … обращается к абсолютному первоначалу как настоящему центру, вследствие чего периферия нашего познания замыкается, отдельные части и элементы его получают внутреннее единство и духовную связь, и всё оно является как действительный организм, вследствие чего такая логика по справедливости должна называться органической». Мир закругляется, но какими игольчатыми словами это написано. Немецкими (в русском смысле этого слова). Отказ от произвольного мышления привёл к произволу над словом. Однако между Соловьёвым и Лениным есть качественное различие. Произвол Ленина носит хаотический, совершенно бессодержательный, нелепый характер. А произвол Соловьёва очень продуман и согласован, то есть является некоторой структурой, идеей (другое дело, что эта структура вступает в противоречие со структурой языка). Сам Соловьёв прекрасно охарактеризовал суть колоссального отличия от Ленина, суть отличия философа от софиста: «Сознание софиста говорило … внешнему бытию: я больше тебя, потому что я могу жить вопреки тебе, могу жить в силу своей собственной воли, своей личной энергии. Софистика – это безусловная самоуверенность человеческой личности, ещё не имеющей в действительности никакого содержания, но чувствующей в себе силу и способность овладеть всяким содержанием. Но эта в себе самодовольная и самоуверенная личность, не имея никакого общего и объективного содержания, по отношению к другим является как нечто случайное, и господство её над другими будет для них господством внешней чужой силы, будет тиранией». 418 Примечание к №373 Замолчав же, я стал слышать себя. Неосознанно я начал писать эту книгу, когда мне было 17 лет. Я чувствовал, что трачу себя, и положил тогда произносить за день не более 100 слов. Я молчал неделями, месяцами и это создало моё "я". 419 Примечание к №410 я кашляю, и яркая струйка крови течёт по подбородку на пиджак Чехов в 1894 году, уже получивший известность, уже заболевший туберкулёзом, написал рассказ «Чёрный монах», пожалуй единственное отчасти ирреальное своё произведение. Герой рассказа магистр философии Коврин заболевает манией величия. Формой проявления болезни является встреча с неким «черным монахом», который убеждает молодого учёного в его гениальности. Потом наступает частичная ремиссия и Коврин прозревает: «Он рвал на мелкие клочки свою диссертацию и все статьи, написанные за время болезни, и … бросал в окно, и клочки, летая по ветру, цеплялись за деревья и цветы; в каждой строчке видел он странные, ни на чём не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию величия, и это производило на него такое впечатление, как будто он читал описание своих пороков; но когда последняя тетрадка была разорвана и полетела в окно, ему почему-то вдруг стало досадно и горько…» Он понял, что: «чтобы получить под сорок лет кафедру, быть обыкновенным профессором, излагать вялым, скучным, тяжёлым языком обыкновенные и притом чужие мысли, – одним словом, для того, чтобы достигнуть положения посредственного учёного, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, работать дни и ночи, перенести тяжёлую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и несправедливостей, о которых приятно было бы не помнить. Коврин теперь ясно сознавал, что он – посредственность, и охотно мирился с этим…» Но потом чёрный монах возвращается и начинается новый приступ безумия: «Коврин уже верил тому, что он избранник божий и гений, он живо припомнил все свои прежние разговоры с чёрным монахом и хотел говорить, но кровь текла у него из горла прямо на грудь, и он, не зная, что делать, водил руками по груди, и манжетки стали мокрыми от крови … Он упал на пол и, поднимаясь на руки, … позвал: – Таня! Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова, но невыразимое, безграничное счастье наполняло всё его существо. Внизу под балконом играли серенаду, а чёрный монах шептал ему, что он гений и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения». Этой летней ночью в номере заграничной гостиницы, который он снимал вместе с женой, Коврин умер. 420 Примечание к №412 Молчание Ленина уже не русское. Сергей Булгаков писал в «Философии имени»: «Тот, кто измышляет имя по какому-нибудь одному признаку, совершенно не знает, что здесь в действительности происходит, какой улов оказывается на крючке измышленной им клички, когда она начнёт вести существование как имя». Что в действительности произошло при измышлении В.И.Ульяновым нового имени? Во-первых, бросается в глаза псевдорусская форма слова «Ленин». Таких фамилий в России нет, и тем не менее она утрированно русская. Это некий гибрид Ленского и Онегина (437), предусматривающий поверхностную начитанность при полном художественном безвкусии. Во-вторых, являясь псевдорусским, имя «Ленин» является и псевдоевропейским. Ленин – название города в средневековом Бранденбургском княжестве и вообще напоминает некоторые легендарные североевропейские имена (Мерлин). Таким образом, псевдоним «Ленин» есть символическое обозначение псевдоморфозности его носителя. Ленин, с его утрированно национальной внешностью, по своему происхождению связан с русским народом весьма косвенно. Со стороны матери его дед – еврей Бланк, а бабка – дочь предпринимателя Грошопфа. А со стороны отца силён монголоидный элемент. В лучшем случае Ленин русский лишь на 1/4. И тем не менее такая характерная внешность. Дело в том, что облик русского человека сформировался от смешения древнеславянского расового типа с североевропейским и азиатским. Ленин же это смешение семита с немцем и монголоидом. Хотя один (и главный) из компонентов иной, всё же формально близкое соотношение породило удивительную похожесть на некоторый национальный русский тип. Эту похожесть понимал сам Ленин и всегда её обыгрывал именно не как русскость, а как ПОХОЖЕСТЬ на русского, то есть выступал в виде ряженого. В революцию 1905 года он ходил в косоворотке, фуражке и смазных сапогах, а после 17-го сын действительного статского советника надел кепку. Задача России – внутренний синтез европейского рационализма и восточного мистицизма – нашла своё пародийное разрешение в личности Ленина, потомка еврея и калмыка, смеси семита и монгола – восточного варварства и совершенно опустошённого, доведённого семитским восприятием до абсурда западного логоса. С.Булгаков говорил в уже цитированной выше книге: «Переменить имя в действительности так же невозможно, как переменить свой пол, свою расу, возраст, происхождение и пр.» Это верно. Но можно найти утерянное имя, исправить ошибку наименования. Если бы Ленин взял псевдоним Ульянов, то тогда были бы к нему приложимы следующие слова Булгакова: «Псевдоним есть воровство, как присвоение не своего имени, гримаса, ложь, обман и самообман. Последнее мы имеем в наиболее грубой форме в национальных переодеваниях посредством имени, что и составляет наиболее обычный и распространённый мотив современной псевдонимии Троцких, Зиновьевых, Каменевых и подобных. Здесь есть двойное преступление: поругание матери – своего родного имени и давшего его народа, и желание обмануть других, если только не себя, присвоением чужого имени. Последствием псевдонимности для его носителя является всё-таки дву– или многоимённость: истинное имя неистребимо, оно сохраняет потаённую свою силу и бытие, обладатель его знает про себя, в глубине души, что есть его истинное, не ворованное имя, но в то же время он делает себя актёром своего псевдонима, который ведёт вампирическое существование, употребляя для себя жизненные соки другого имени. Не может быть здорового развития для псевдонима, ни истинного величия и глубины при такой расхлябанности духовного его существа, денационализации, вороватости». Мысль Булгакова удивительно верна, но в приложении к Ленину оборачиваема. Ленин уже сам по себе был псевдочеловеком, персонажем, и, следовательно, псевдоним и должен был стать его подлинным именем, а имя превратиться в псевдоним. Так и получилось: полный псевдоним Вл.Ульянова – Николай Ленин – не сохранился и к псевдонимной фамилии было присоединено живое имя и отчество. Получился человек без рода без племени. Но именно без русского рода и племени. Нерусский, но именно не русский, и следовательно, порождённый русской культурой. (442) 421 Примечание к №413 Это дворяне, офицеры, присягавшие на верность государю, с кодексом военной чести Более того. Русская монархия была построена на романтике любви. В этом её отличие от западного типа, основанного на романтике чести. Следовательно, преступление декабристов это не столько даже замена чести бесчестием, сколько вытеснение любви ненавистью. И поэтому не в том дело, что их прожекты были юридически безграмотны и подрывали и без того недостаточное развитие правового начала, а дело в том, что они хотели разрушить неуловимую и никакими законами не фиксируемую ауру любви и добра, окружавшую личность русского монарха. И суд истории над декабристами должен быть прежде всего не юридический («ошибки»), а этический. И по этому суду прощения им нет. Ибо право – мера, любовь – безмерность. Ошибка в безмерности есть ошибка абсолютная, непоправимая, последняя. И в этом вот последнем пределе и последний, несчастный царь не ошибся. Беря без меры, он и отдал без меры, принёс себя как искупительную жертву за грехи России. 422 Примечание к №410 я плачу от жалости к себе Я всегда завидовал людям, которые способны вызывать жалость, а потом хладнокровно утилизовывать её. (500) От отца я заимствовал русскую технологию придуривания, прибеднения. У него это было «искусством для искусства», у меня же более серьёзно и переходило в юродство. Пожалуй, и в центр идеи любви была поставлена идея жалости. Меня пожалеют, скажут: «Бедный Одиноков, мне тебя жалко», – и по головке погладят. И вообще «возьмут с собой». Но никогда это мне не удавалось. И я перестал – осталось рудиментарное прибеднение, как нечто ненужное, внутренне неоправданное, то есть атавизм. Я прибедняюсь по инерции и машинально. Но это и у всех русских: – Прошу к столу. Русский подскакивает: – Что вы, что вы! я сыт! – Нет, давайте, давайте. – Ну разве за компанию посидеть, хи-хи. – Ну, а раз сели – надо есть. – Нет, вы ешьте, ешьте, а я так, вот в уголке сушечку погрызу. – Не-ет, давайте борщ, потом второе… А вот и компотик. – Что вы, я сыт, наелся до отвала у вас, из-за стола не встану. – Ну-у, компот-то надо: свежий, вкусный. – Мне? Компот?! Нет! Он же хороший!!! И т. д. Почему же у меня ничего не получалось? Ведь я действительно, в общем-то, жалок, унижен. Пожалуй, тут две причины. Во-первых, я относился к прибеднению слишком всерьёз, а во-вторых, слишком легкомысленно, идеально. Сначала всё получалось отлично. Кто-нибудь жалел меня, думал: ну вот Одиноков, какой несчастный и хороший человек. Надо ему помочь. Вот у меня рубашка старая. Она хорошая, но не модная уже, я в ней дома хотел ходить, а так она не очень мне нужна. Вот я ему отнесу её – пусть носит. Надо же поддержать человека, порадовать. И несёт эту рубаху, сияет весь: – Я рубаху тебе подарить хочу! – Что? А-а, ну кинь её в угол, вон где тряпки лежат. А когда потрясённый альтруист уходит уже, до меня вдруг в прихожей «доходит», но слабо, на 1/100: – Да, вы это, значит, рубаху принесли. Ну что ж, это хорошо, вещь полезная. Ну и все руки опускали. У меня психология короля в изгнании. (507) 423 Примечание к №190 Вот когда я серьёзно начну играть… А так это пока прикидка. Соловьёв, только начав заниматься философией, писал своей невесте: «Всё это только начальные, подготовительные занятия, настоящее дело ещё впереди, без этого дела, без этой великой задачи мне незачем было бы и жить, без него я бы не смел и любить тебя … Пока, в настоящем я ничто…» Ну а «дело» ясно какое: «Предстоит задача: ввести вечное содержание христианства в новую, соответствующую ему, то есть разумную безусловно форму. Для этого нужно воспользоваться всем, что выработано за последние века умом человеческим: нужно усвоить себе всеобщие результаты научного развития, нужно изучить всю философию.» И тут же наивный вздох, дающий более ёмкую и краткую характеристику «делу» философа в осьмнадцать лет: «Очень тяжело шагать через других и, МЕЧТАЯ О СПАСЕНИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА (курсив мой – О.), по какой-то злой иронии жизни быть невольно причиной чужого несчастья.» Русачок-простачок. Однако простачок с безумно-звериным посверком в глазах. Спасение человечества намечалось проводить вовсе не проповедью. Милая девушка уже включена в Систему: «Что касается моего мнения о способности женщины понимать высшую истину, то без всякого сомнения – вполне способна, иначе она не была бы человеком. Но дело в том, что по своей пассивной природе она не может сама найти эту истину, а должна получить её от мужчины. Это факт: ни одно религиозное или философское учение не было основано женщиной, но уже основанные учения принимались и распространялись преимущественно женщинами. Полагаю, что и при предстоящем перевороте в сознании человечества женщины будут играть важную роль». И далее, уже прямо пародируя знаменитое письмо Чернышевского к Ольге Сократовне: "А начнётся оттуда, откуда никто не ожидает (от сектантов, от раскольников (433). Кстати, Чернышевскому тоже приходила – или была всунута – в голову подобная мысль. Мережковский здесь совсем не оригинален. – О.). Скоро покажет мужик свою настоящую силу к большому конфузу тех, которые не видят в нём ничего, кроме пьянства и грубого суеверия (в этом мнении прежде и ты, мой друг, была грешна). Приближаются славные и тяжёлые времена, и хорошо тому, кто может ждать их с надеждой, а не со страхом". Априори была та же чернышевская идея фикс. С этой идеей «спасения», ПО ПЛАНУ он начал заниматься философией. И всю жизнь его философия, в глубине-то имевшая чисто утилитарное, не самодостаточное значение, валилась в ноль. В общем Соловьёв это тот же Николай Гаврилович, только неудавшийся. Если Чернышевский это неудавшийся Ленин, то Соловьёв это неудавшийся Чернышевский (444). Чернышевский начал с главного, с того, к чему Владимир Сергеевич всю жизнь только подступал, не зная с какого края подойти. Соловьёв с его дворянством крутился, как кот вокруг горячей каши, а неотягощённый рефлексией разночинец Чернышевский программу выполнил на 100%. И энциклопедические труды, и счастливая любовь, и лавры писателя и пророка, и пост у штурвала России, и муки, страдание, крест. Правда, всё на семинарском уровне: не учёный, а наглый профан; не писатель, а автор «Что делать?»; не великий кормчий, а использованный простак; не крест, а производственная травма, полученная при постройке тысячепудового вечного двигателя. И наконец, увы, чернышевская «эвихь вейблихе» оказалась провинциальной шлюшкой. Но ведь сущность важнее осуществлённости. И вот Соловьёв, существо вроде бы иного порядка разумения, пишет о своём брате по крови: «Над развалинами беспощадно разбитого существования встаёт тихий, грустный и благородный образ мудрого и справедливого человека». 424 Примечание к №345 В процессе мифологизации образ Чехова претерпел сильные изменения. Первый этап мифологизации от 900-х до 30-х годов. Чехов – полезный нытик, обличитель ужасов. Но была и другая сторона: запонки, трость, воротничок – идеал образованного недворянина, то есть преимущественно еврея. Как писал Розанов, «тайный пафос еврея – быть элегантным». Это ответвление послужило основой для второго этапа. Не пить водку из графина, не кидаться костями за столом, не замечать пролитого соуса. Это было необычайно актуально для 30-х и особенно для 40-х, когда победители Европы наконец надели шляпы и галстуки. Чехов был идеологически приемлем и просто социально близок «выходцам» и стал для советской элиты образцом элементарной воспитанности. Наконец, третий этап, начавшийся с 50-х годов. Чехов превращается в символ русской интеллигенции (445), а русский интеллигент в свою очередь наделяется всеми возможными положительными качествами. Он и справедливый, и добрый, и терпимый, и блестяще образованный, и домовитый, и честный. Из-за необыкновенной ПУСТОТЫ Чехова он стал удобной вешалкой для идеалов. Из-за этого и характерная для всех трёх этапов «евреизация» чеховского образа, превращение Чехова в кумира русского еврейства. Имитация «русского писателя» легче всего проходит при использовании чеховской маски. Характерно, что, например, Эренбург написал работу о Чехове, а в своих мемуарах постоянно позволял себе гротескные аналогии между Чеховым и советским еврейством. Например, рассказывая о партаппаратчике Уманском, Эренбург заметил: «Я знал, что есть у него в жизни большое чувство, что в 1942 г. он переживал терзания, описанные Чеховым в рассказе „Дама с собачкой“». 425 Примечание к №403 но в основе-то лежит первичная мистическая интуиция Была и «интуиция». На спиритических сеансах у Лапшина Соловьев встретился с профессором философии Московского (читай: Масонского) университета Памфилом Даниловичем Юркевичем. Соловьёв вспоминал: «В мае 1873 г. он целый вечер объяснял мне, что здравая философия была только до Канта и что последними из настоящих великих философов следует считать Якова Бёме, Лейбница и Сведенборга». Юркевич прочил Соловьёва в свои преемники. Его, малоросса по национальности, особенно прельщала украинская кровь Владимира Сергеевича. Ведь Соловьёв был потомком самого Сковороды (531). Примечательно, что Сковорода, первый философ из восточных славян, развивал идеи немецкого мистицизма, преклонялся перед Бёме и был весьма далёк от ортодоксального христианства. 426 Примечание к №255 евреи неожиданно для себя создали антиеврейский, анти-семитский миф Появление Ленина было предопределено, и появление не только в мистической, но и в самой что ни на есть реальной истории. Это материально воплощённая, живая провокация (шпион). И тоже в результате создание религии. Всё рассыплется, истлеет, а в подполье, через сто лет после смерти, к 2024 году останутся… И они миф создадут (671), который через столетия в самой неожиданной форме выступит. Как уже русская провокация, аналог еврейской, двухтысячелетней. 427 Примечание к №402 в Чернышевском, в этом лесном клопе, Набоков заставил нас увидеть человека Если Набоков в Чернышевском увидел человека, то, возможно, в Ленине следует увидеть сверхчеловека. 428 Примечание к №406 Мы с отцом немножко, чуть-чуть поджигали муравейник Муравьи сами гасили огонь своими телами. Отец объяснял, очень хвалил: «Сам погибай, а товарищей выручай». Вообще объяснял устройство муравейника, заранее предсказывал поведение его обитателей. Он здесь выступал немножко Богом, и я был поражён столь сложной и мудрой игрушкой. Потом, уже в более старшем возрасте, я прочёл в журнале статью биолога Медникова о муравьях и мечтал вслед за ним разводить их дома, в специальных банках, опутанных сложной системой тянущихся к кормушкам нитей– муравьепроводов. Конечно, мечта была неосуществима, но я часто думал её. Однако тема муравьёв получила и своё материальное воплощение. С пятилетнего возраста я был заворожён темой пластилина, но до пересечения с темой муравьёв игра ещё не получила своего законченного воплощения, строгой кодификации. А после муравьёв, тогда же, у отца в домике, я стал лепить их из пластилина и уничтожать, давить из пластилинового же пулемёта при помощи других муравьёв. Лепить я ещё совсем не умел и муравьёв изображал просто круглыми пластилиновыми шариками. Отец последил за азартным боем и «нехорошую игру» запретил. Однако через несколько месяцев, дома, я с фатальной предопределённостью вернулся к ней и продолжал играть до 17 лет, прекратив уже после смерти отца. Игра постепенно усложнялась. Я научился лепить очень хорошо и быстро. Создавал из пластилина целые армии. Масштаб то увеличивался, и я лепил настоящих солдатиков со своей униформой, погонами, оружием, выдумывал сюжеты игр, их декорации. Иногда же масштаб уменьшался, и я людей изображал схематически, пяти или даже полумиллиметровыми шариками. Шарики выстраивались в колонны, каре, помещались в педантично вылепленные танки, самолёты и корабли, укрывались в вырытых в пластилиновой поверхности окопах, замках и целых городах. Вариации были бесконечные, все усложняющиеся. Я создавал морские и космические бои, осады крепостей, оборону и штурмы островов. Я лепил даже карты (Европы и др.) Здесь игра выходила на чисто схематический уровень и могла осуществляться умозрительно, при помощи цветных карандашей и ластика. Сюжеты брались из истории: древние греки, крестоносцы, немцы; или же выдумывались на ходу – люди иногда заменялись роботами, гигантскими крабами и осьминогами, и раза 2-3 уже настоящими муравьями-марсианами. Игра поглощала очень много времени и, в сущности, заменила мне всё: школу, общение со сверстниками, театр, кино. Вместе с книгами это была единственная отдушина, окно в мир. Отказаться от игры было очень сложно. Вообще, раз в 1-2 месяца у меня происходила «смена декораций» и я безжалостно сминал города, чтобы построить что-то новое и населить новый мир новыми муравьями. Но отчётливо помню опустошение и стыд, с которым я уничтожал последний вариант игры – флотилию морских катеров, охотящихся друг за другом по доске-морю. Собственно игру уничтожить было нельзя. Я и до их пор часто играю в уме, причём замысел, не осуществляясь, всё разрастается и разрастается. Я думаю, что, может быть, в свое время, на злорадно и радостно сбывшемся уровне, он ещё сбудется. Да я и так играю. Все основные темы-архетипы остались: чувство уюта, укрытия в штурмуемой пластилиновой крепости; граница и её пересечение. Чувство правил, кодекса и невозможность его нарушения. Способность создавать правила и рассчитывать ходы вперёд. Чувство времени и постепенного воссоздания замысла и т. д. Всё продолжается. Как через игру в пластилин можно представить всю мою жизнь от 5 до 17 лет, так игру в пластилин можно представить жизнью. Может быть, после 17-ти настоящая игра только и началась. 429 Примечание к №411 Каждый русский … является маленьким Христом Бердяев прекрасно в «Смысле творчества» писал о католичестве и православии: «для католического Запада Христос объект, Он вне человеческой души, Он предмет устремлённости, объект влюблённости и подражания. Поэтому католический религиозный опыт есть вытягивание человека ввысь, к Богу. Католическая душа – готична. В ней холод соединяется со страстностью, с распалённостью. Католической душе интимно близок конкретный, евангелический образ Христа, страсти Христовы. Католическая душа страстно влюблена в Христа, подражает страстям Его, принимает в своем теле стигматы … В католичестве энергия переливается в пути исторического делания, она не остаётся внутри, так как Бог не принимается внутрь сердца, – сердце стремится к Богу на путях мировой динамики». «Для православного Востока Христос субъект, он внутри человеческой души … В православной мистике невозможна влюблённость в Христа и подражание Ему. Православный опыт есть распластание перед Богом, а не вытягивание. Храм православный, как и душа, так противоположен готике … В православии нельзя сказать: мой Иисус, близкий, любимый. В храм православный и в душу православную нисходит Христос и согревает её … Православие – не романтично, оно реалистично, трезво. Трезвение и есть мистический путь православия. Православие – сыто, духовно насыщенно. Мистический православный опыт – брак, а не влюблённость… он не творит красоты. В православном мистическом опыте есть какая-то немота для внешнего мира, невоплотимость». Если европеец любит Христа и подражает ему, считает его своим идеалом, то русский считает себя Христом. Нелепо, безумно, и никогда ни один нормальный русский не признается в этом, но это так. Но как же жить «Христом» в миру? (839) Только за счёт тончайшего, веками вырабатываемого механизма глумливой адаптации. И что же тогда русский романтизм? то есть перенос на абсолютно чуждую почву западного мирочувствования? – Лишь форма издевательства над миром, над самим собой. Русский романтик это христосик, идиотик, дурачок. Сама идея романтизма так и ощущалась русскими. 430 Примечание к №373 Достоевский. «Хе-хе». Все его трагедии с этим смешком Соня надевает кающемуся Раскольникову на шею свой крест, а он: «-Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе-хе!» 431 Примечание к №384 Набоков вспоминал о своём гувернёре-еврее, которого он в мемуарах саркастично окрестил Ленским Уже не в фантазии Набокова, а в реальности под псевдонимом Ленский скрывался основатель Екатеринославского Союза борьбы за освобождение рабочего класса Илья Соломонович (он же Эфроим Залманович) Виленский. Следующим после Ленского гувернёром Набокова был некто Волгин, сын обедневшего симбирского помещика, впоследствии женившийся на одной из многочисленных набоковских родственниц. После революции Волгин стал комиссаром, а жену сдал в Соловки. В бытность гувернером Волгин поспорил с Володей на строчку «Евгения Онегина» и проиграл ему своё революционное оружие – кастет. 432 Примечание к №402 Я долгое время полагал, что всё отличие Ленина от Чернышевского только в том, что его «нашли» То есть «нашли» и того и другого. Но Ленина нашли ещё раз, в Швейцарии, а о Чернышевском в Сибири забыли. Ну, попросили отпустить умирать в Астрахань, и всё. Но карьера Николая Гавриловича, разумеется, началась с «хороших ребят». Набоков писал о Чернышевском: «Некогда, в юности, у него было одно несчастное утро: зашёл знакомый букинист-ходебщик, старый носатый Василий Трофимович, согбенный как баба-яга под грузом огромного холщового мешка, полного запрещённых и полузапрещённых книг. Чужих языков не зная, едва умея складывать латинские литеры и дико, по-мужицки жирно, произнося заглавия, он чутьём угадывал степень возмутительности того или другого немца. В то утро он продал Николаю Гавриловичу (оба присели на корточки подле груды книг) неразрезанного ещё Фейербаха». Так не бывает. Тут Владимир Владимирович маху дал. Русский человек прирождённый материалист. Да и попробуй не быть в России материалистом. Как ударит под 40 градусов, поневоле материалистом станешь, все тряпочки какие ни есть на себя навернёшь. Раз русский за что-то схватился, значит у него какая-то идея, мыслёнка кривенькая есть. Это не так всё механически: вывалили книги на пол, а там в куче Фейербах, например, оказался. Ну, русский Ваня и стал его машинально читать. Нет, не так. Нет здесь и западного идеализма, то есть чисто познавательного интереса (да в этом случае Фейербах бы через три дня в печь полетел – нудно, пошло). Тут Фейербаха посоветовали ЛЮДИ. И русский – прирождённый предприниматель, прирождённый деловой человек – решил уцепиться за «полезную книжечку», чтобы с её помощью и самому полезным стать. Конечно ничего не получилось, потому что русский опять же прирождённый банкрот, но мысль была очень чёткая и утилитарная. Хитрая. Чернышевский дурак, дурак, а умный. Он посматривал, где что плохо лежит. Ему сказали – Фейербах. Он и стал фейербахианцем. Сказали бы – Гегель, он бы гегельянцем стал. Сказали бы – Конфуций, он бы стал конфуцианцем. Сказали бы – в лавке приказчиком, он бы – приказчиком. Главное, при лавочке, при деле. Зацепиться ногами, руками, ушами. Чтобы было с чего жить, где от мороза укрываться. Но при этой хитрости детское простодушие, мечтательность и никчёмность. Полная отдача себя «людям». Людям, в сущности, совсем незнакомым или «седьмая вода на киселе». (434) Так вот интересно, кто эти люди, которые Чернышевского к делу приставили? Известно, что жил в Петербурге уроженец саратовской губернии Иринарх Введенский, чью мрачную и страшную личность мы здесь трогать не будем (Введенский умер в 1855 году). Вокруг этого человека, «великого слепого» русского подполья, собирался кружок саратовцев, куда входили Чернышевский, Благосветлов, Пыпин и другие. Вот на фигуре Александра Николаевича Пыпина и остановимся. Пыпин, двоюродный брат Чернышевского, в громких делах не был замешен, в тюрьме не сидел, в ссылке не жил. Был предназначен для другого. Пыпин, как и его кузен отличавшийся исключительным трудолюбием, создал больше, чем подполье – он на 80% сформировал мифологию русской интеллигенции, выкопал гигантский мелководный лягушатник, в котором она барахталась несколько десятилетий. Тысячи журналистов, стоящие на подхвате, повторяли, аранжировали и пережёвывали пыпинские мысли, низводя их до уровня тезисов и лозунгов, которые служили каркасом леворадикальной долбни. Достаточно указать только на три мифа из многотомного пыпинского репертуара: 1. Именно этот человек разработал «теорию официальной народности», якобы исповедываемую государственной мыслью. (Пыпин, кстати, ввёл и сам это термин.) При этом страна, в максимально возможной степени открытая любым западным влияниям, страна, чей книжный рынок был переполнен литературой на всех европейских языках и литературой самых радикальных направлений, страна, где даже официальное делопроизводство в значительной степени велось на иностранном языке, эта страна изображалась в виде косной, консервативной деспотии, суть которой заключается в полном затворничестве и неподвижности. Для обоснования этого постулата Пыпин довольно ловко (по крайней мере для того времени) передёргивал различного рода исторические факты и обстоятельства, а также некоторые высказывания властей. Никакого научного значения «теория» Пыпина не имеет и иметь не может. Но её идеологическое значение огромно. 2. Именно Пыпину принадлежит сомнительная честь канонизации Белинского. Венгеров умилялся по этому поводу: «Биография Белинского, по частям печатавшаяся в „Вестнике Европы“ (последняя фаза канонизации – О.), в своё время привлекла к себе чрезвычайное внимание. Она даёт подробные и совершенно новые сведения не только о самом Белинском, но и о друзьях его … Письма Белинского, разысканные Пыпиным, вводили в мир небывалой душевной красоты и произвели сильное впечатление. Все знали до сих пор Белинского-критика, теперь же вырисовался такой лучезарный образ человека-борца за свои идеи, который нельзя было не полюбить даже больше Белинского-писателя. Создалось мнение, что Белинский разысканных (читай: ловко подтасованных и отредактированных – О.) писем, свободно отразившийся здесь во всей чистоте и идеальности своего высокого духа, едва ли не ценнее, чем в своих статьях, где его стесняли условия печати того времени». 3. Главное. Пыпин является основоположником масонской историографии в России. В своих трудах, посвящённых масонству, этот человек решил сложнейшую задачу, с одной стороны, элементарной пропаганды масонских взглядов, а с другой – приемлемой позитивистской интерпретации франкмасонской фантасмагории ХVIII-н.ХIX вв. Да, было русское масонство, и мы этого не скрываем. Конечно, после 1825 года никаких масонов уже нет. Они были разгромлены, задушены царизмом. Но они были, были. И их надо изучать. Кто же такие масоны? По своей сути симпатичные идеалисты, мечтатели и одновременно пламенные борцы за светлое будущее (тут выход уже непосредственно на мифологию декабризма). Вот такой Пыпин. Скромный, незаметный. (446) Со смешной неказистой фамилией. Рядовой работник «незримого фронта». Вообще вся русская история разбита на «периоды» (период «декабристов», период «народовольцев» и т. д.) и на «дела» (дело Чернышевского, дело Нечаева). А не надо разбивать. Истина видна на стыках. Тут как в науке: «био-физика». Каждый конкретный стык, конечно, выглядит слишком неожиданно. Но вместе, если собрать, произойдёт переход количества в качество. 433 Примечание к №423 "А начнётся оттуда, откуда никто не ожидает (от сектантов, от раскольников – О.)". (Вл.Соловьёв) Раскол слишком опреснил православие. Его наиболее иррациональная и активная часть ушла в леса, в пустыни и скиты. Отсюда статичное благодушие русского православия. Благодушие, в общем, не адекватное русскому характеру. Церковь контролировала слёзы, умиление, а ярость, гнев не находили выхода в религии. Спектр эмоций сужался, не охватывался целиком церковью. И, в конечном счёте, не просветлялся. Только, опять же, в юродстве громадный выход был. 434 Примечание к №432 Полная отдача себя «людям». Людям, в сущности, совсем незнакомым или «седьмая вода на киселе». У Алексея Толстого в «Петре I» блестящая сцена встречи «ослабевшего» Миши с «сильненьким» Стёпой. «(Вспомнил Михайла) про сверстника, сына крёстного отца, Стёпку Одоевского, и постучался к нему во двор. Встретили холопы недобро, морды у всех разбойничьи: „Куда в шапке на крыльцо прёшь!“ – один сорвал с Михайлы шапку.» Это ещё вестибюль, вахтёры. Смелый (от нужды) Михайло идёт дальше: "Однако – погрозились, пропустили. В просторных тёплых сенях, убранных по лавкам звериными шкурами, встретил его красивый, как пряник, отрок в атласной рубашке, сафьянных чудных сапожках. Нагло глядя в глаза, спросил вкрадчиво: – Какое дело до боярина. – Скажи Степану Семёнычу – друг, мол, его, Мишка Тыртов, челом бьёт. – Скажу, – пропел отрок, лениво ушёл, потряхивая шёлковыми кудрями. Пришлось подождать. Бедные – не гордые. Отрок опять явился, поманил пальцем: – Заходи. Михайло вошёл в крестовую палату («кабинет»). Заробев, истово перекрестился на угол, где образа завешены парчёвым застенком с золотыми кружевами. Покосился, – вот они как живут, богатые… – А, Миша, здорОво, – проговорил Стёпка Одоевский, стоя в дверях. Михайло подошёл к нему, поклонился – пальцами до ковра. Стёпка в ответ кивнул. Всё же, не как холопу, а как дворянскому сыну, подал влажную руку – пожать. – Садись, будь гостем." Пока всё Азия идёт: «поклонился – пальцами до ковра», «подал руку – пожать». "Он сел, играя тростью. Сел и Михайла. На стёпкиной обритой голове – вышитая каменьями туфейка. Лоб – бочонком, без бровей, веки красные, нос – кривоватый, на маленьком подбородке – реденький пушок. «Такого соплёй перешибить выродка, и такому – богатство», – подумал Михайла и униженно, как подобает убогому, стал рассказывать про неудачи, про бедность, заевшую его молодой век. – Степан Семёнович, для Бога, научи ты меня, холопа твоего, куда голову приклонить… Хоть в монастырь иди… Хоть на большую дорогу с кистенём… – Стёпка при этих словах отдёрнул голову к стене, остеклянились у него выпуклые глаза. Но Михайла и виду не подал, – сказал про кистень будто так, по скудоумию…" То есть намекнул, что, первое, готов на всё и, второе, знает куда идёт, о чём просит. Человек серьёзный. Но, конечно, тут Михайла по-русски переигрывает, слишком быстро, нагло начал. На настоящем Востоке такие вещи не проходят. Здесь уже прорывается Запад с его быстрой логической последовательностью. Также накал злобной зависти это существенное искажение Востока. Для чисто восточного человека Степан Семёнович уважаемый человек, и в его присутствии (да и вообще) думать о нём такое… Нет, Восток гораздо естественней, наивней. А тут напряжённо злорадная, чисто животная русская зависть. Способность к критическому анализу оборачивается пониманием релятивности всех этих китайских церемоний. Однако вернёмся к диалогу: "Помолчали. Михайла негромко, – прилично, – вздыхал. Стёпка с недоброй усмешкой водил концом (трости) по крылатому зверю на ковре. – Что же тебе присоветовать, Миша… Много есть способов для умного, а для дураков всегда сума да тюрьма … бумаги, чернил купи на копейку у площадного подъячего и настрочи донос… – Да в чём оговаривать-то? На что донос? – Молод ты, Миша, молоко ещё не бросил пить (это он одногодке так – О.)… Вон, Лёвка Пусторослев пошёл к Чижову на именины, да не столько пил, сколько слушал, а когда надо, и поддакивал… Старик Чижов и брякни за столом: «Дай-де Бог великому государю Фёдору Алексеевичу здравствовать, а то говорят, что ему и до разговенья не дожить, в Кремле-де прошлою ночью кура петухом кричала»… Пусторослев, не будь дурак, вскочил и крикнул: «Слово и Дело!» – Всех гостей с именинником – цап-царап – в приказ Тайных дел. Пусторослев: «Так, мол, и так, сказаны Чижовым на государя поносные слова». Чижову руки вывернули и – на дыбу. И завертели дело про куру, что петухом кричала. Пусторослеву за верную службу – чижовскую усадьбу, а Чижова – в Сибирь навечно. Вот как умные-то поступают… – Стёпка поднял на Михайлу немигающие, как у рыбы, глаза." А как же, проверочка. Не «оттуда» ли человек? Да и вообще не больно ли прыткий? "Раздумав, Михайла проговорил, вертя шапку: – Не опытен я по судам-то, Степан Семенович. – А кабы ты был опытный, я бы тебя не учил… (Стёпка засмеялся до того зло, – Михайла отодвинулся, глядя на его зубы – мелкие, изъеденные.) По судам ходить нужен опыт… А то гляди – и сам попадёшь на дыбу". Так, походя, припугнуть. Как и Михайла про «кистень». Ведь насчёт кистеня это и угроза была. Намёк на угрозу. «– Так-то, Миша, с сильным не связывайся, слабого – бей… Ты вот, гляжу, пришёл ко мне без страха». Начинает доворачивать. Собеседника надо ломать до конца теперь. "– Степан Семёныч, как я – без страха… – Помолчи, молчать учиться надо… Я с тобой приветливо беседую, а знаешь, как у других бывает?.. Вот, мне скучно… Плеснул в ладоши… в горницу вскочили холопы… Потешьте меня, рабы верные… взяли бы тебя за белы руки, да на двор – поиграть, как с мышью кошка… – Опять засмеялся одним ртом, глаза мёртвые. – Не пужайся, я нынче с утра шучу. Михайла осторожно поднялся, собираясь кланяться. Стёпка тронул его концом трости, заставил сесть. – Прости, Степан Семёныч, по глупости что лишнее сказал. – Лишнего не говорил, а смел не по чину, не по месту, не по роду, – холодно и важно ответил Стёпка. – Ну, Бог простит. В другой раз в сенях меня жди, а в палату позовут – упирайся, не ходи. Да заставлю сесть, – не садись. И кланяться должен мне не большим поклоном, а в ноги…" Это психологически наиболее важный момент беседы, её русская изюминка. Вся азиатская форма мгновенно разрушена, и в глаза собеседнику прямо, по-европейски, высказано, что вёл он себя неправильно. То есть всё их общение сразу же квалифицировано как придуривание, как комедия и маскарад. Наполеон сказал: «Поскреби русского и увидишь татарина». Но эту поговорку следуют дополнить: «Поскреби татарина и увидишь француза». Азиатская форма общения тут же оценивается, и этой оценкой разрушается. Это суть русского спохватывания, русского «заднего ума», создавшего в конце концов крайне эстетское государство – страну писателей. При этом господством в беседе овладевает тот, кто быстрее и лучше её дешифрует (439), и наоборот, правом «дешифровки» и «учёбы» обладает лидер. Принятие же «урока» означает смирение и подчинение воле собеседника. Поэтому здесь кульминация всей беседы. «У Михайлы затрепетали ноздри, – всё же сломил себя, униженно стал благодарить за науку». (447) А дальше уже формальности «приёма в члены РСДРП». Роли зафиксированы по-новому и окончательно. Человек «пристроен»: "Стёпка зевнул, перекрестил рот. – Надо, надо помочь твоему убожеству… Есть у меня одна забота… Молчать-то умеешь?.. Ну, ладно… Вижу, парень понятливый… Сядь-ка ближе… (Он стукнул тростью, Михайла торопливо сел рядом. Стёпка оглянул его пристально.) Ты где стоишь-то, в харчевне? Ко мне ночевать приходи. Выдам тебе зипун, ферязь, штаны, сапоги нарядные, а своё, худое, пока спрячь. Боярыню одну надо ублаготворить. (468) – По этой части? – Михайла густо залился краской. – По этой самой, – беса тешить. Без хлопот набьёшь карман ефимками. Понял, Мишка? Будешь ходить в повиновении – тогда твоё счастье… А заворуешься – велю кинуть в яму к медведям, – и костей не найдут". Так было, так будет. Впрочем, есть и ещё вариант: подыхать на улице. (474) 435 Примечание к №406

The script ran 0.018 seconds.