1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Во всем доме ставни закрыты более или менее плотно, а в нижнем этаже так темно, что не худо бы зажечь там свечи. Мистер Смоллуид-младший ведет приятелей в заднюю комнату при лавке, где они, придя прямо с улицы, залитой солнцем, сначала не видят ничего — такая здесь тьма. Но вот мало-помалу они различают мистера Смоллуида-старшего, сидящего в своем кресле на краю не то колодца, не то могилы, набитой рваной бумагой, в которой добродетельная Джуди роется, как могильщица, тогда как миссис Смоллуид приютилась поблизости на полу в целом снежном сугробе из обрывков печатных и рукописных бумаг, которыми ее любезно осыпали весь день вместо комплиментов. Вся эта компания, и Смолл в том числе, почернела от пыли и грязи и приобрела какой-то бесовский вид, под стать виду самой комнаты. А комната, сейчас пуще прежнего заваленная хламом и рухлядью, стала еще грязнее, — если только можно было покрыться более толстым слоем грязи, — и в ней остались жуткие следы ее покойного обитателя и даже его надписи мелом на стене.
При входе посетителей мистер Смоллуид и Джуди немедленно складывают руки и прекращают свои раскопки.
— Ага! — каркает старик. — Как поживаете, джентльмены? Как поживаете? Пришли забрать свое имущество, мистер Уивл? Прекрасно, прекрасно. Ха! Ха! А не приди вы за ним вовремя, нам пришлось бы его распродать, чтобы выручить плату за хранение. Вы здесь опять чувствуете себя как дома, надо полагать? Рад вас видеть, рад вас видеть!
Мистер Уивл благодарит его и озирается. Взгляд мистера Гаппи следует за взглядом мистера Уивла. Взгляд мистера Уивла возвращается к исходной точке, не обнаружив ничего нового. Взгляд мистера Гаппи тоже возвращается к исходной точке и встречается со взглядом мистера Смоллуида. Приветливый старец все еще лепечет, как заведенный механизм, завод которого скоро кончится: «Как поживаете, сэр… как вы… как…» Но вот завод кончился, и старик, запнувшись, ухмыляется молча, а мистер Гаппи вздрагивает, заметив мистера Талкингхорна, который стоит в темном углу напротив, заложив руки за спину.
— Этот джентльмен был так добр, что согласился взять на себя хлопоты по моим делам, — говорит дедушка Смоллуид. — Я неподходящий клиент для столь прославленного юриста, но он такой любезный!
Мистер Гаппи слегка подталкивает локтем приятеля, побуждая его еще раз оглянуться кругом, и суетливо кланяется мистеру Талкингхорну, который отвечает легким кивком. Мистер Талкингхорн смотрит перед собой с таким видом, словно ему нечего делать и даже, пожалуй, немного забавно видеть нечто для него новое.
— Тут, наверное, много всякого добра, сэр, — говорит мистер Гаппи мистеру Смоллуиду.
— Да все больше хлам и тряпье, дорогой мой друг! Хлам и тряпье! Мы с Бартом и моей внучкой Джуди стараемся сделать опись того, что годится для продажи. Но пока что набрали немного; мы… набрали… немного… ха!
Завод мистера Смоллуида опять кончился; тем временем взгляд мистера Уивла, сопровождаемый взглядом мистера Гаппи, снова обежал комнату и вернулся к исходной точке.
— Ну, сэр, — говорит мистер Уивл, — мы больше не станем вам докучать, так позвольте нам пройти наверх.
— Куда угодно, дорогой сэр, куда угодно! Вы у себя дома. Будьте как дома, прошу вас!
Торопясь наверх, мистер Гаппи вопросительно поднимает брови и смотрит на Тони. Тони качает головой. Войдя в его прежнюю комнату, они видят, что она все такая же мрачная и зловещая, а под заржавленной каминной решеткой все еще лежит пепел от угля, горевшего в ту памятную ночь. Приятелям очень не хочется ни к чему прикасаться, и, прежде чем дотронуться до какой-нибудь вещи, они тщательно сдувают с нее пыль. Вообще у них нет ни малейшего желания задерживаться здесь, поэтому они спешат поскорей уложить скудное движимое имущество Тони и, не решаясь говорить громко, только перешептываются.
— Смотри! — говорит Тони, отшатываясь. — Опять эта ужасная кошка… лезет сюда!
Мистер Гаппи прячется за кресло.
— Мне про нее Смолл говорил. В ту ночь она прыгала и кидалась на все и всех, рвала что попало когтями, как сущий дракон, потом забралась на крышу, недели две там шаталась и, наконец, шлепнулась вниз через дымовую трубу, худая, как скелет. Видал ты такую бестию? Смотрит, как будто все понимает, правда? Точь-в-точь, как сам Крук! Брысь! Пошла вон, ведьма!
Стоя в дверях, хвост трубой и по-тигриному разинув пасть от уха да уха, Леди Джейн, как видно, не намерена повиноваться; но тут входит мистер Талкингхорн и спотыкается о нее, а она фыркает на его поношенные брюки, злобно шипит, и, выгнув спину дугой, мчится вверх по лестнице. Может быть, ей опять захотелось побродить по крышам и вернуться домой через дымовую тpy6y.
— Мистер Гаппи, можно сказать вам несколько слов? — осведомляется мистер Талкингхорн.
Мистер Гаппи занят — он снимает со стены гравюры из «Галереи Звезд Британской Красоты» и укладывает эти произведения искусства в старую замызганную шляпную картонку.
— Сэр, — отвечает он, краснея, — я стремлюсь обходиться вежливо со всеми юристами и особенно, смею заверить, с таким знаменитым, как вы… добавлю искренне, сэр, — со столь прославленным, как вы. Тем не менее, мистер Талкингхорн, если вы желаете сказать мне несколько слов, сэр, я могу выслушать вас лишь при том условии, что вы скажете их в присутствии моего друга.
— Вот как? — говорит мистер Талкингхорн.
— Да, сэр. У меня есть на то причины — отнюдь не личного характера, но мне они представляются вполне уважительными.
— Бесспорно, бесспорно. — Мистер Талкингхорн совершенно невозмутим, точь-в-точь каменная плита перед камином, к которому он неторопливо подошел. — Но дело это не столь важное, мистер Гаппи, чтобы вы из-за меня трудились ставить какие-то условия. — Он делает паузу в усмехается, а усмешка у него такая же тусклая и потертая, как его брюки. — Вас можно поздравить, мистер Гаппи; вы удачливый молодой человек, сэр.
— Похоже на то, мистер Талкингхорн; я не жалуюсь.
— Какие тут жалобы!.. Великосветские друзья, свободный вход в знатные дома, доступ к элегантным леди! В Лондоне найдется немало людей, которые дали бы уши себе отрезать, лишь бы очутиться на вашем месте, мистер Гаппи.
Мистер Гаппи отвечает с таким видом, словно он сам дал бы себе отрезать свои все гуще и гуще краснеющие уши, только бы сейчас сделаться одним из этих людей перестать быть самим собой:
— Сэр, если я занимаюсь своим делом и выполняю все, что от меня требуется у Кенджа и Карбоя, то мои друзья и знакомые не должны интересовать ни моих хозяев, ни любых других юристов, в том числе мистера Талкингхорна. Я не обязан давать более подробные объяснения, и при всем моем уважении к вам, сэр, и, не в обиду будь сказано… повторяю, не в обиду будь сказано…
— Ну, конечно!
— …я вообще не желаю давать никаких объяснений.
— Так, так… — отзывается мистер Талкингхорн, невозмутимо кивая головой. — Прекрасно… Я вижу по этим портретам, что вы весьма интересуетесь высшим светом, сэр?
С этими словами он обращается к удивленному Тони, и тот признает справедливость этого обвинения, впрочем не очень тяжкого.
— Это похвально и свойственно большинству англичан, — отмечает мистер Талкингхорн.
Все это время он стоял на предкаминной плите спиной к закопченному камину, а теперь оглядывается во круг, приложив к глазам очки.
— Кто это? «Леди Дедлок». Хм! В общем, очень похожий портрет, но недостаточно выразительно передана сила характера. Всего доброго, джентльмены, всего доброго!
После его ухода мистер Гаппи, обливаясь потом, собирается с силами и спешит снять со стен последние портреты из «Галереи Звезд Британской Красоты», причем леди Дедлок он снимает под самый конец.
— Тони, давай-ка поскорей уложим вещи и вон отсюда, — возбужденно говорит он своему изумленному товарищу. — Не стоит больше скрывать от тебя, Тони, что с одной из представительниц этой лебединой стаи аристократок — той самой, чей портрет я сейчас держу в руках, у меня когда-то бывали тайные встречи и беседы. Могло наступить такое время, когда я мог бы открыть все это тебе. Но оно никогда не наступит. Данная мною клятва, поверженный кумир, а также не зависящие от меня обстоятельства требуют, чтобы все это было предано забвению. Я прошу тебя как друг, во имя твоею интереса к светской хронике и в память о тех небольших займах, которыми я, возможно, помогал тебе, предай все это забвению, не задав мне ни единого вопроса!
Эту просьбу мистер Гаппи высказывает в состоянии, близком к умопомешательству на почве юриспруденции, душевное смятение его друга проявляется во всей его шевелюре и даже в холеных бакенбардах.
Глава XL
Дела государственные и дела семейные
Не одну неделю находится Англия в ужасном состоянии. Лорд Кудл подал в отставку, сэр Томас Дудл не пожелал принять пост, а так как, кроме Кудла и Дудла, во всей Великобритании не было никого (о ком стоило бы говорить), то в ней не было и правительства. К счастью, поединок между этими великими людьми, одно время казавшийся неминуемым, не состоялся, — ведь если бы оба пистолета выстрелили и Кудл с Дудлом укокошили один другого, Англии, надо думать, пришлось бы дожидаться правительства до тех пор, пока не вырастут маленький Кудл и маленький Дудл, ныне бегающие в платьицах и длинных чулках. Но это грозное национальное бедствие предотвратил лорд Кудл, который вовремя спохватился и признал, что, выражая в пылу полемики ненависть и презрение ко всей позорной деятельности сэра Томаса Дудла, он хотел сказать только то, что партийные разногласия никогда не помешают ему воздать этой деятельности дань самого горячего восхищения; с другой стороны, как весьма своевременно выяснилось, сэр Томас Дудл в глубине души считает лорда Кудла воплощением доблести и чести, каковым он и останется в памяти потомства. И все же Англия не одну неделю находилась в гнетуще затруднительном положении, так как не имела кормчего (по удачному выражению сэра Лестера Дедлока), способного бороться со штормом; хотя сама Англия, как ни странно, по-видимому, не очень беспокоилась, а продолжала есть и лить, сочетаться браком в выдавать замуж, как и во времена допотопной древности. Но Кудл видел опасность, и Дудл видел опасность, и все их сторонники и приспешники совершенно ясно предвидели опасность. Наконец сэр Томас Дудл не только соблаговолил принять пост, но сделал это, что называется, на широкую ногу, притащив с собой и приняв на службу всех своих племянников, всех своих двоюродных братьев и всех своих зятьев. Таким образом, надежда для старого корабля еще не потеряна.
И вот Дудл решил, что пора ему воззвать к стране — преимущественно в виде соверенов и пива. Перевоплотившись в то и другое, он доступен во множестве мест сразу и сам может взывать к значительной части населения одновременно. Сейчас Британия ревностно прикарманивает Дудла в виде соверенов и проглатывает Дудла в виде пива, клянясь до исступления, что не делает ни того, ни другого, — только стремится к вящему расцвету своей славы и укреплению нравственности, — а лондонский сезон внезапно заканчивается, так как все дудлисты и кудлисты разъезжаются, чтобы помочь Британии, занятой священнодействием выборов в парламент.
Поэтому домоправительница Дедлоков миссис Раунсуэлл, — хоть она и не получила никаких приказаний, — предвидит, что в Чесни-Уолд скоро приедут господа вместе с немалой толпой родственников и других лиц, способных так или иначе содействовать важному делу, предусмотренному конституцией. И поэтому величавая старуха, схватив Время за вихор, водит его вверх и вниз по лестницам, по галереям, коридорам и комнатам, дабы оно теперь же — пока не успеет еще немного постареть, — удостоверилось, что все приведено в порядок: полы натерты до блеска, ковры разостланы, из драпировок выбита пыль, постели оправлены, подушки взбиты, кладовые и кухни вымыты и готовы к услугам, словом, весь дом имеет тот вид, какой подобает достоинству его хозяев — Дедлоков.
Сегодня, в этот летний вечер, приготовления оканчиваются к закату солнца. Печальным и торжественным кажется старый дом, где жить очень удобно, но нет обитателей, если не считать портретов на стенах. «И они приходили и уходили, — мог бы сказать в раздумье какой-нибудь ныне здравствующий Дедлок, проходя мимо этих портретов; и они видели эту галерею такой же безлюдной и безмолвной, какой я вижу ее сейчас; и они воображали, как воображаю я, что пусто станет в этом поместье, когда они уйдут; и им трудно было поверить, как трудно мне, что оно может обходиться без них; и они сейчас исчезли для меня, как я исчез для них, закрыв за собой дверь, которая захлопнулась с шумом, гулко раскатившимся по дому; и они преданы равнодушному забвению; и они умерли».
Но вот запылали стекла окон, выходящих на запад, прекрасные, когда на них смотришь снаружи, и в этот закатный час словно вставленные не в тусклый серый камень, а в сверкающий золотой чертог, и свет, погаснув в остальных окнах, хлынул внутрь, богатый, щедрый, и затопил комнаты, как летнее изобилие затопляет поля. И тогда начинают оттаивать застывшие Дедлоки. Странно оживают их черты, когда тени листьев шевелятся в галерее. Надутый судья в углу, увлекшись, невольно подмигивает. У баронета — с тупо вытаращенными глазами и жезлом в руке — появляется ямочка на подбородке. В грудь каменной пастушки проникает луч света и тепла, и будь это сто лет назад, он мог бы ее согреть. Прабабушка Волюмнии в туфлях на высоких каблучках и очень похожая на правнучку (лицо прабабки за целых два века предсказало появление на свет этой девственницы), испускает сияние, уподобляясь святой в ореоле. Фрейлина Карла Второго[162] с большими круглыми глазами (и прочими прелестями под стать глазам) словно купается в пылающих водах, что, пылая, струятся.
Но пламя солнца гаснет. Полы уже во мгле, и тень медленно ползет вверх по стене, разя Дедлоков, как старость и смерть. И вот на портрет миледи, висящий над огромным камином, падает вещая тень какого-то старого дерева, и портрет бледнеет, трепещет, и чудится, будто чья-то огромная рука держит не то покрывало, не то саван, ожидая случая набросить его на миледи. Все темнее становится тень, все выше она поднимается по стене… вот уже потолок окутан красноватым сумраком… вот огонь погас.
Вся перспектива парка, с террасы казавшаяся такой близкой, торжественно отошла куда-то вдаль и преобразилась, как многие из тех красот, что кажутся нам столь же близкими и так же преобразятся, обратившись в далекий призрак. Поднимаются легкие туманы, падает роса, и воздух тяжел от сладостных благоуханий сада. Вот, превращаясь в огромные лесные массивы, сливаются друг с другом рощи, и каждая стала как бы одним густолиственным деревом. Вот, разлучая деревья, всходит луна и, постелив между стволами светлые дорожки, мостит светом аллею под высокими, как в соборе, причудливо изломанными сводами.
А теперь луна стоит уже высоко, и огромный дом, по-прежнему безлюдный, напоминает тело, покинутое жизнью. Теперь, прокрадываясь по комнатам, жутко думать даже о живых людях, которые когда-то спали в этих уединенных опочивальнях, а об умерших — тем более. Теперь настало время теней, когда каждый угол кажется пещерой, каждая ступенька вниз — ямой; когда цветные стекла в окнах отбрасывают на пол бледные, блеклые пятна; когда толстые балки на лестнице можно принять за что угодно и за все на свете, только не за балки; когда тусклые отблески падают на доспехи, и не поймешь, отблески это падают или доспехи, крадучись, движутся, а в шлемах с опущенными забралами мерещатся страшные головы. Но из всех теней в Чесни-Уолде тень на портрете миледи в продолговатой гостиной ложится первой и уползает последней. В этот поздний час, при лунном свете, тень походит на зловещие руки, поднятые вверх и с каждым дуновением ветра угрожающие прекрасному лицу.
— Ей нехорошо, сударыня, — говорит один из грумов в приемной миссис Раунсуэлл.
— Миледи нездорова? Что с ней такое?
— Да миледи все время прихварывает, сударыня, с тех самых пор, как в последний раз приезжала сюда, — не со всей родней приезжала, сударыня, но одна; я говорю о том, когда она сюда заглянула, так сказать, вроде перелетной птицы. Миледи выходит из дома реже, чем всегда, и подолгу сидит у себя в покоях.
— В Чесни-Уолде, Томас, миледи поправится! — говорит домоправительница с гордым самодовольством. — Лучшего воздуха и более здоровой местности во всем свете не сыщешь!
Насчет этого Томас, возможно, придерживается собственных взглядов и, пожалуй, даже по-своему намекает на них, приглаживая лоснящиеся волосы от затылка к вискам, но высказаться яснее не хочет и уходит в людскую подкрепиться холодным мясным паштетом и элем.
Этот грум — рыба-лоцман, плывущая впереди более благородной рыбы, акулы. На следующий вечер прибывают сэр Лестер и миледи, и с ними их свита в полном составе, а родственники и другие гости съезжаются со всех четырех сторон. С этого дня и в течение нескольких недель по тем областям страны, к которым Дудл взывает в виде золотого и пивного ливня, какие-то таинственные личности без громких имен носятся с деловитым видом, хотя все они просто-напросто беспокойные натуры и никогда ничего не делают, где бы они ни были.
Сэр Лестер находит, что во время событий государственного значения родственники приносят пользу. У достопочтенного Боба Стейблса нет соперников в искусстве занимать охотников за обедом. У прочих родственников нет соперников в уменье объезжать избирательные участки и трибуны и распинаться за интересы Англии. Волюмния немножко бестолкова, но породиста, и многие ценят ее бойкую болтовню и французские каламбуры, такие старые, что в круговороте времен они приобрели прелесть новизны, многие дорожат честью вести обольстительную Дедлок к столу и даже привилегией танцевать с нею. Когда совершаются события государственного значения, патриотическому делу можно послужить и танцами, и Волюмния неустанно пляшет ради неблагодарного отечества, отказавшего ей в пенсии.
Миледи не очень старается занимать толпу гостей и, все еще чувствуя недомогание, обычно выходит из своих покоев только во второй половине дня. Но на всех унылых обедах и гнетущих завтраках, на балах, словно скованных взглядом василиска[163], и на прочих тоскливых празднествах уже одно ее появление вносит приятное разнообразие. Что касается сэра Лестера, ему и в голову не приходит, что те, кому посчастливилось быть принятыми в его доме, могут хоть в чем-нибудь нуждаться, и, пребывая в состоянии божественного удовлетворения, он вращается в обществе гостей, напоминая великолепный холодильник.
День за днем родственники трусят по пыли и скачут по придорожному дерну, объезжая избирательные участки и трибуны (в кожаных рукавицах и с арапниками, когда снуют по деревням, и в лайковых перчатках и с хлыстиками, когда снуют по городкам), и день за днем привозят донесения, по поводу которых сэр Лестер разглагольствует после обеда. День за днем эти беспокойные люди, обычно не имеющие решительно никаких занятий, кажутся по горло занятыми. День за днем Волюмния по-родственному болтает с сэром Лестером о положении нации, и сэр Лестер склоняется к выводу, что Волюмния вдумчивей, чем он полагал.
— Как наши дела? — спрашивает Волюмния, сжимая руки. — Все ли у нас благополучно?
Грандиозная кампания теперь уже почти закончилась, и через несколько дней Дудл перестанет взывать к стране. Сэр Лестер отобедал и только что появился в продолговатой гостиной — яркая звезда, сверкающая сквозь тучи родственников.
— Волюмния, — ответствует сэр Лестер, держа в руках какой-то список, — наши дела идут сносно.
— Только сносно!
Настало лето, и погода теплая, но по вечерам специально для сэра Лестера топят камин. Сэр Лестер садятся на свое любимое место, отгороженное экраном от камина, и очень решительным, но чуть-чуть недовольным тоном — словно желая сказать: «Я не обыкновенный человек, и если говорю «сносно», это слово не следует понимать в его обычном значении», — повторяет:
— Волюмния, наши дела идут сносно.
— У вас-то , во всяком случае, нет противников, — уверенно говорит Волюмния.
— Да, Волюмния. Наша обезумевшая страна, как это ни печально, во многих отношениях утратила здравый смысл, но…
— Все-таки еще не настолько свихнулась, чтобы дойти до этого. Приятно слышать!
Удачно закончив фразу сэра Лестера, Волюмния вернула себе его благосклонность. Сэр Лестер, милостиво наклонив голову, как будто говорит себе: «В общем, она неглупая женщина, хотя порой говорит не подумав».
И в самом деле, обольстительная Дедлок совершенно напрасно подняла вопрос о противниках — ведь на всех выборах сэр Лестер неизменно выставляет свою кандидатуру, как своего рода крупный оптовый заказ, который следует выполнить срочно. Два других принадлежащих ему парламентских места он считает как бы розничными заказами меньшего значения и просто направляет своим «поставщикам» угодных ему кандидатов с приказанием: «Будьте любезны изготовить из этих материалов двух членов парламента и по выполнении заказа прислать их на дом».
— Должен признать, Волюмния, что во многих местах народ, к прискорбию, выказал дурное умонастроение и на этот раз оппозиция правительству носила самый решительный и неукротимый характер.
— Пр-роходимцы! — бормочет Волюмния.
— Больше того, — продолжает сэр Лестер, окидывая взором родственников, расположившихся кругом на диванах и оттоманках, — больше того, даже во многих местах, точнее, почти во всех тех местах, где правительство одержало победу над некоей кликой…
(Заметим кстати, что кудлисты всегда обзывают дудлистов «кликой», а дудлисты платят тем же кудлистам.)
— …даже в этих местах, как я вынужден сообщить вам с краской стыда за англичан, наша партия восторжествовала лишь ценою огромных затрат. Сотни, — уточняет сэр Лестер, оглядывая родственников со все возрастающим достоинством и обостряющимся негодованием, — сотни тысяч фунтов пришлось истратить!
Есть у Волюмнии небольшой грешок — слишком она наивна, а наивность очень идет к детскому платьицу с широким кушаком и нагрудничку, но как-то не вяжется с румянами и жемчужным ожерельем. Так или иначе Волюмния по наивности вопрошает:
— Истратить? На что?
— Волюмния! — с величайшей суровостью выговаривает ей сэр Лестер. — Волюмния!
— Нет, нет, я не хотела сказать «на что», — спешит оправдаться Волюмния, взвизгнув по привычке. — Какая я глупая! Я хотела сказать: «Очень грустно!»
— Я рад, — отзывается сэр Лестер, — что вы хотели «сказать: „Очень грустно“.
Волюмния спешит высказать убеждение, что этих противных людей необходимо судить как предателей и силой заставить их поддерживать «нашу партию».
— Я рад, Волюмния, — повторяет сэр Лестер, не обращая внимания на эту попытку умаслить его, — что вы хотели сказать: «Очень грустно». Конечно, это позор для избирателей. Но раз уж вы, хоть и нечаянно, хоть и не желая задать столь неразумный вопрос, спросили меня: «На что?» — позвольте мне вам ответить. На неизбежные расходы. И, полагаясь на ваше благоразумие, Волюмния, я надеюсь, что вы не будете говорить на эту тему ни здесь, ни в других местах.
Обращаясь к Волюмнии, сэр Лестер считает своим долгом сохранять суровое выражение лица, так как в народе поговаривают, будто примерно в двухстах петициях по поводу выборов эти «неизбежные расходы» будут откровенно и бесцеремонно названы «подкупом», а некоторые безбожные шутники уже предложили исключить из церковной службы обычную молитву «за парламент» и посоветовать прихожанам вместо этого молиться за шестьсот пятьдесят восемь джентльменов[164], «болящих и недугующих».
— Я думаю, — снова начинает Волюмния, оправившись, после небольшой передышки, от недавней экзекуции, — я думаю, мистер Талкингхорн заработался до смерти.
— Не знаю, с какой стати мистеру Талкингхорну зарабатываться до смерти, — возражает сэр Лестер, открывая глаза. — Я не знаю, чем занят мистер Талкингхорн. Он не выставлял своей кандидатуры.
Волюмния полагает, что его услугами пользовались. Сэр Лестер желает знать, кто пользовался и для чего именно? Волюмния, вторично посрамленная, предполагает, что кто-нибудь… для консультации и устройства дел. Сэр Лестер не имеет понятия, нуждался ли какой-нибудь клиент мистера Талкингхорна в услугах своего поверенного.
Леди Дедлок, сидя у открытого окна и облокотившись на подушку, лежащую на подоконнике, не отрывает глаз от вечерних теней, падающих на парк, но с тех пор как заговорили о поверенном, она как будто начинает прислушиваться к беседе.
Один из родственников, томный, усатый кузен, развалившийся на диване в полном изнеможении, сообщает, что кто-то сказал ему вчера, будто Талкингхогн ездил в эти, как их… железные области… на консультацию п'какому-то де'у, и раз уж дгака сегодня закончилась, вот было бы здогово, явись он с известием, что кандидата кудлистов пгговалили с тггеском.
Меркурий, разнося кофе, докладывает сэру Лестеру, что приехал мистер Талкингхорн и сейчас обедает. Миледи на мгновение оборачивается, потом снова начинает смотреть в окно.
Волюмния счастлива, что ее Любимец здесь. Он такой оригинал, такой солидный господин, такой поразительный человек, который знает столько всякой всячины, но никогда ни о чем не рассказывает! Волюмния убеждена, что он франкмасон[165]. Наверное, он возглавляет какую-нибудь ложу, — наденет короткий фартук, и все ему поклоняются, словно идолу, а вокруг все свечи, свечи и лопаточки. Все эти бойкие фразы обольстительная Дедлок пролепетала, как всегда, ребяческим тоном, продолжая вязать кошелек.
— С тех пор как я сюда приехала, — добавляет Волюмния, — он ни разу здесь не был. Я уж стала побаиваться, не разбилось бы у меня сердце по милости этого ветреника. Готова даже была подумать, уж не умер ли он?
Быть может, это сгустился вечерний мрак, а может быть, еще более густой мрак окутал душу миледи, но лицо ее потемнело, как будто она подумала: «О, если бы так было!»
— Мистер Талкингхорн, — говорит сэр Лестер, — всегда встречает радушный прием в нашем доме и всегда ведет себя корректно, где бы он ни был. Весьма достойный человек, всеми уважаемый, и — вполне заслуженно.
Изнемогающий кузен предполагает, что он «чу'овищно богатый с'бъект».
— У него, без сомнения, есть состояние, — отзывается сэр Лестер. — Разумеется, платят ему щедро, и в высшем обществе он принят почти как равный.
Все вздрагивают — где-то близко грянул выстрел.
— Господи, что это? — восклицает Волюмния, негромко взвизгнув.
— Крысу убили, — отвечает миледи.
Входит мистер Талкингхорн, а за ним следуют Меркурии с лампами и свечами.
— Нет, нет, не надо, — говорит сэр Лестер. — А впрочем, вы, может быть, не расположены сумерничать, миледи?
Напротив, миледи это очень любит.
— А вы, Волюмния?
О! Ничто так не прельщает Волюмнию, как сидеть и разговаривать в темноте.
— Так унесите свечи, — приказывает сэр Лестер. — Простите, Талкингхорн, я с вами еще не поздоровался. Как поживаете?
Мистер Талкингхорн входит, как всегда, неторопливо и непринужденно; кланяется на ходу миледи, пожимает руку сэру Лестеру, подходит к столику, за которым баронет обычно читает газеты, и опускается в кресло, которое занимает, когда хочет что-нибудь сообщить. Сэр Лестер опасается, как бы миледи не простудилась у открытого окна — ведь она не совсем здорова. Миледи очень признательна ему, но ей хочется сидеть у окна, чтобы дышать свежим воздухом. Сэр Лестер встает, поправляет на ней шарф и возвращается на свое место. Тем временем мистер Талкингхорн берет понюшку табаку.
— Ну, как проходила предвыборная борьба? — осведомляется сэр Лестер.
— Неудачно с самого начала. Не было ни малейшей надежды. Они провели обоих своих кандидатов. Вас разгромили. Три голоса против одного.
Мастерски владея уменьем жить, мистер Талкингхорн вменил себе в обязанность не иметь политических убеждений, точнее — никаких убеждений. Поэтому он говорит «вас» разгромили.
Сэр Лестер обуян величественным гневом. Волюмния в жизни не слыхивала ничего подобного. Изнемогающий кузен бормочет, что это… неизбежно, газ… чегни… газгешают голосовать…
— И, заметьте, это в том самом месте, — продолжает в быстро сгущающейся темноте мистер Талкингхорн, когда снова водворяется тишина, — в том самом месте, где сыну миссис Раунсуэлл предлагали выставить свою кандидатуру.
— Но у него хватило такта и ума отклонить это предложение, как вы уведомили меня в свое время, — говорит сэр Лестер. — Не могу утверждать, что я хоть сколько-нибудь одобряю взгляды, которые высказал мистер Раунсуэлл, пробыв около получаса в этой комнате; но его отказ был внушен ему правильным пониманием приличий, и я рад отметить это.
— Вы думаете? — отзывается мистер Талкингхорн. — Однако это не помешало ему принять очень активное участие в нынешних выборах.
Отчетливо слышно, как сэр Лестер охает.
— Так ли я вас понял? — говорит он. — Вы сказали, что мистер Раунсуэлл принимал очень активное участие в выборах?
— Исключительно активное.
— Против?..
— Ну да, конечно, против вас. Он превосходный оратор. Говорит просто и убедительно. Произвел сокрушительное впечатление и пользуется огромным влиянием. Деловой стороной выборов ведал он.
Все общество догадывается (хоть и не видит), что сэр Лестер величественно выкатил глаза.
— Ему усердно помогал его сын, — говорит мистер Талкингхорн в заключение.
— Его сын, сэр? — повторяет сэр Лестер ужасающе вежливым тоном.
— Его сын.
— Тот сын, что хотел жениться на девушке, которая прислуживает миледи?
— Тот самый. У него один сын.
— В таком случае, клянусь честью, — говорит сэр Лестер после угрожающей паузы, во время которой слышалось его сопенье и можно было догадаться, что он выкатил глаза, — в таком случае, клянусь честью, клянусь жизнью, клянусь своей репутацией и принципами, шлюзы общества прорваны, и паводок… э… сровнял с землей грани и подрыл основы системы, коей поддерживается порядок!
Общий взрыв возмущения в толпе родственников. Волюмния полагает, что теперь-то уж действительно пора, я вам скажу, кому-нибудь, кто стоит у власти, вмешаться и принять какие-нибудь решительные меры. Изнемогающий кузен полагает, что… стгана летит… во весь опог… к чегту на гога.
— Я прошу, — говорит сэр Лестер, задыхаясь, — я прошу прекратить дальнейшие разговоры на эту тему. Комментарии излишни. Миледи, относительно этой девушки позвольте мне посоветовать вам…
— Я не хочу расставаться с нею, — отзывается негромким, но твердым голосом миледи, не вставая со своего места у окна.
— Я не об этом говорю, — поясняет сэр Лестер. — В этом отношении я с вами согласен. Но раз вы находите, что она заслуживает вашего покровительства, вам следовало бы удержать ее своим влиянием от таких опасных знакомств. Вам следовало бы объяснить ей, какому насилию подвергнутся в подобном обществе ее чувства долга и принципы; и вы могли бы уберечь ее для лучшей жизни. Вы могли бы указать ей, что с течением времени она, вероятно, найдет себе в Чесни-Уолде мужа, который… — сэр Лестер на минуту задумывается и заключает: — который не отторгнет ее от алтарей ее праотцев.
Все это он произносит тем же неизменно вежливым и почтительным тоном, каким всегда говорит с женой. В ответ она только чуть заметно кивает. Всходит луна, и в окно, у которого сидит миледи, теперь льется маленький поток холодного бледного света, озаряющий ее голову.
— Следует заметить, однако, — говорит мистер Талкингхорн, — что эти люди по-своему очень горды.
— Горды?
Сэр Лестер не верит своим ушам.
— Я не удивился бы, если бы все они, — да и жених в том числе, — отреклись от этой девушки, не дожидаясь, пока она сама от них отречется, оставшись в Чесни-Уолде при создавшихся условиях.
— Ну что ж! — говорит сэр Лестер дрожащим голосом. — Ну что ж! Вам лучше знать, мистер Талкингхорн. Вы бывали в их среде.
— Уверяю вас, сэр Лестер, я только констатирую факт, — говорит поверенный. — Впрочем, я мог бы рассказать по этому поводу одну историю… с разрешения леди Дедлок.
Она дает согласие, наклонив голову, а Волюмния приходит в восторг. История! О, наконец-то он что-то расскажет! Она надеется, что это история с привидениями?
— Нет. Это истинное происшествие. — Неожиданно изменив своему обычному бесстрастию и немного помолчав, мистер Талкингхорн повторяет с некоторым пафосом: — Это истинное происшествие, мисс Дедлок. Сэр Лестер, мне лишь недавно рассказали его во всех подробностях. История очень короткая. Она иллюстрирует то, о чем я говорил. Я не буду называть имен — пока. Надеюсь, леди Дедлок не сочтет меня за это дурно воспитанным человеком?
При свете угасающего огня видно, как он повернулся к потоку лунного света. При свете луны видна леди Дедлок, замершая у окна.
— У мистера Раунсуэлла есть один земляк, — тоже заводчик, как мне говорили, — и этому земляку выпало счастье иметь дочь, которая привлекла внимание некоей знатной леди. Подчеркиваю, что это была действительно знатная леди — знатная не только по сравнению с ним; словом, она была замужем за джентльменом, занимавшим такое же положение в свете, как вы, сэр Лестер.
Сэр Лестер снисходительно роняет: «Да, мистер Талкингхорн», — выражая этим, что леди, о которой идет речь, вероятно, стояла на недосягаемой нравственной высоте в глазах какого-то «железных дел мастера».
— Леди была богата, красива, расположена к девушке, обращалась с нею очень ласково и всегда держала ее при себе. Надо, однако, сказать, что леди эта, при всей своей знатности, много лет скрывала одну тайну. Говоря точнее, она в юности собиралась выйти замуж за одного молодого повесу — армейского капитана, — который только портил жизнь себе и другим. Замуж она за него не вышла, но произвела на свет ребенка, отцом которого был он.
При свете пламени видно, как мистер Талкингхорн повернулся к потоку лунного света. При свете луны видна Дедлок в профиль, замершая у окна.
— Когда армейский капитан умер, она решила, что теперь ей нечего опасаться разоблачения; но целая цепь событий, которой мне незачем докучать вам, привела к тому, что тайное стало явным. Как мне передавали, все началось с ее собственной неосторожности — однажды она не сдержалась, — и это доказывает, как трудно даже самым сдержанным из нас (а она была очень сдержанна) постоянно быть начеку. Вы, конечно, представляете себе, какое смятение, какой переполох поднялись в ее семье; предлагаю вам, сэр Лестер, вообразить, как был потрясен ее супруг. Но сейчас не об этом речь. Когда земляк мистера Раунсуэлла услышал, какая раскрылась тайна, он запретил дочери пользоваться покровительством и расположением этой леди, как не потерпел бы, чтобы девушку растоптали у него на глазах. Так сильна была в нем гордость, что он с возмущением увез дочь из этого дома, очевидно считая, что жить в нем для нее позор и бесчестие. Он не понимал, какая честь оказана ему и его дочери благосклонностью этой леди… никак не мог понять. Ему было так же тяжело видеть свою дочь в доме этой леди, как если бы хозяйка его была из подонков общества. Вот и весь рассказ. Надеюсь, леди Дедлок извинит меня за то, что он носит столь печальный характер.
По поводу рассказа общество выражает различные мнения, более или менее не сходные с мнением Волюмнии. А это обольстительное юное создание никак не может поверить, что подобные леди существуют на свете, и считает, что вся эта история — чистейший вымысел. Большинство склонно разделить чувства изнемогающего кузена, выраженные в следующих немногих словах: «а… ну его к дьяволу… этого дугацкого… земляка Гаувсуэлла». Сэр Лестер мысленно возвращается к Уоту Тайлеру и воссоздает цепь событий по собственному усмотрению.
Вообще разговор что-то не клеится, да и немудрено — ведь с тех пор, как в других местах начались «неизбежные расходы», общество в Чесни-Уолде каждый день засиживалось до поздней ночи; а сегодня, впервые за много вечеров, в доме не было других гостей, кроме родственников. В одиннадцатом часу сэр Лестер просит мистера Талкингхорна позвонить, чтобы принесли свечи.
Теперь поток лунного света разлился в целое озеро, и теперь леди Дедлок в первый раз делает движение, встает и подходит к столу, чтобы выпить стакан воды. Родственники, как летучие мыши, вспугнутые ярким светом свечей, щурясь, подлетают к столу, чтобы подать ей стакан; Волюмния (которая всегда не прочь выпить чего-нибудь покрепче, если удастся) берет другой стакан и удовлетворяется очень маленьким глотком; леди Дедлок, изящная, сдержанная, провожаемая восторженными взорами, медленно идет по длинной анфиладе комнат рядом с Волюмнией, и контраст между ними отнюдь не в пользу сей нимфы.
Глава XLI
В комнате мистера Талкингхорна
Мистер Талкингхорн поднимается на башенку и входит в свою комнату, немного запыхавшись, хотя поднимался он не спеша. Лицо у него такое, словно он свалил с себя бремя какой-то огромной заботы и по-своему — бесстрастно — удовлетворен. Нельзя сказать, что он торжествует, — нет, для этого он слишком замкнут, слишком сурово и непреклонно подавил в себе все чувства, — и сказать это — все равно что заподозрить его в таких, например, грехах, как волнение, вызванное любовью, нежными чувствами или какой-нибудь романтической блажью. Он испытывает спокойное удовлетворение. Быть может, он только яснее прежнего сознает свою власть, когда, сжав одной жилистой рукой другую и заложив их за спину, прохаживается взад и вперед бесшумными шагами.
В комнате стоит вместительный письменный стол, заваленный бумагами. Зеленая лампа зажжена, очки для чтения лежат на пюпитре, к столу придвинуто кресло, словом, все имеет такой вид, как будто мистер Талкингхорн собирается провести перед сном час-другой за работой. Но сейчас ему, должно быть, не хочется работать. Он пробегает глазами самые неотложные бумаги, низко наклонившись над столом, ибо вечером старческое зрение лишь с трудом разбирает и печатное и рукописное, потом открывает застекленную дверь и выходит на террасу с полом, обитым свинцом. По этой террасе он так же медленно прохаживается взад и вперед, остывая (если столь холодный человек вообще может остыть) после своего рассказа в гостиной.
Было время, когда люди, знавшие так же много, как мистер Талкингхорн, поднимались на башни при свете звезд и смотрели на небо, чтобы прочесть там свое будущее. В эту ночь небо усеяно мириадами звезд, но блеск их затмило яркое сиянье луны. Прохаживаясь мерным шагом взад и вперед по террасе, мистер Талкингхорн, может быть, ищет свою собственную звезду, а она, должно быть, очень неяркая звезда, если тот, кто представляет ее на земле, сам такой тусклый. Если же он пытается предугадать свою судьбу, то она, возможно, начертана другими письменами — не на небе, а гораздо ближе.
Он прогуливается по террасе, глядя вверх, но сейчас, должно быть, не видя ни неба, ни земли — так далеки от них его мысли, — и вдруг, проходя мимо окна, останавливается, заметив чьи-то глаза, впившиеся в него. Потолок в его комнате довольно низкий, а верхняя часть двери, расположенной против окна, застеклена. Вторая дверь, внутренняя, обита сукном, но он не закрыл ее, когда поднялся наверх, так как ночь очень теплая. Глаза, впившиеся в него, смотрят из коридора сквозь стекло. Они ему хорошо знакомы. Уже много лет кровь не бросалась ему в лицо так внезапно и не заливала его таким ярким румянцем, как в тот миг, когда он узнает леди Дедлок.
Он входит в комнату, входит и миледи, закрывая за собой обе двери. В ее глазах смятение чувств… Страх это или гнев? Но осанка ее и вообще весь вид совершенно такие же, как два часа назад, когда она была в гостиной. Все-таки что же это — страх или гнев? Мистер Талкингхорн не может сказать наверное. Ведь и то и другое чувство способно вызвать такую бледность, достичь такой силы.
— Леди Дедлок!
Она отзывается не сразу; молчит и после того, как медленно опустилась в кресло у стола. Они смотрят друг на друга, недвижные, как два портрета.
— Зачем вы рассказали мою историю целой толпе?
— Леди Дедлок, мне нужно было дать вам понять, что я ее знаю.
— Как давно вы ее знаете?
— Я подозревал уже давно… но узнал наверное лишь недавно.
— Несколько месяцев назад?
— Несколько дней.
Он стоит перед нею, опустив одну руку на спинку кресла и заложив другую за старомодный жилет, под жабо, совершенно так же, как стоял перед нею всегда со дня ее замужества. Та же официальная вежливость, та же спокойная почтительность, под маской которой, быть может, таится вызов; тот же самый человек, загадочный, холодный, все такой же далекий, никогда не подходивший близко.
— Правда ли то, что вы говорили об этой бедной девушке?
Он немного наклоняет голову в ее сторону, как будто не вполне понимая ее вопрос.
— Вы же помните, о чем рассказывали. Это правда? Ее друзья тоже знают мою историю? Об этом уже говорит весь город? Пишут мелом на стенах, кричат на улицах?
Так! Гнев, страх и стыд. Все три чувства борются друг с другом. Как сильна эта женщина, если она может подавлять в себе эти бушующие страсти! Вот что думает мистер Талкингхорн, глядя на нее, и его косматые седые брови сдвигаются чуть ближе обычного под ее взглядом.
— Нет, леди Дедлок. Считайте мои слова гипотезой, — я предполагаю, что так может быть, и высказал это после того, как сэр Лестер, сам того не сознавая, отнесся столь высокомерно к моему рассказу. Но так оно и будет, если эти люди узнают… то, что знаем мы с вами.
— Значит, они еще не знают?
— Нет.
— Могу ли я спасти честь бедной девушки раньше, чем они узнают?
— Право же, леди Дедлок, — отвечает мистер Талкингхорн, — я не могу дать удовлетворительный ответ на этот вопрос.
Заинтересованный, он внимательно и с любопытством следит за ее внутренней борьбой я думает: «До чего эта женщина сильна, и как изумительно она владеет собой!»
— Сэр, — начинает она снова, всеми силами стараясь произносить слова отчетливо, ибо у нее дрожат губы. — Я выскажусь яснее. Я не оспариваю вашей гипотезы. Я все это предвидела, и когда встретилась здесь с мистером Раунсуэллом, не хуже вас поняла, что так оно и будет. Не сомневаюсь, что, если б он мог узнать, какая я на самом деле, бедная девушка показалась бы ему оскверненной тем, что она, хоть на мгновение, хоть помимо своей воли, была предметом моего высокого и благородного покровительства. Но я к ней расположена, — или, вернее, была расположена, ибо я уже не принадлежу к этому дому, — и если у вас хватит уважения к той женщине, которая сейчас в вашей власти, чтобы считаться с нею, она будет очень тронута вашим великодушием.
Мистер Талкингхорн слушает с глубоким вниманием, но отклоняет эту просьбу, самоуничижительно пожав плечами и еще ближе сдвинув брови.
— Вы подготовили меня к разоблачению, и за это я вам благодарна. Вы чего-нибудь требуете от меня? Может быть, я должна отречься от своих прав, может быть, я избавлю мужа от каких-нибудь обвинений или неприятностей, связанных с расторжением брачных уз, если удостоверю сейчас, что вы узнали правду? Я напишу все, что вы мне продиктуете; напишу здесь и немедленно. Я готова это написать.
«И напишет!» — думает юрист, заметив, как решительно она берет перо.
— Я не буду беспокоить вас, леди Дедлок. Пощадите себя, прошу вас.
— Вы же знаете, я давно ждала этого. Я не хочу щадить себя и не хочу, чтобы меня щадили. Хуже, чем вы поступили со мной, вы поступить не можете. Делайте же то, что вам осталось доделать.
— Леди Дедлок, делать ничего не нужно. Я позволю себе сказать несколько слов, когда вы кончите.
Казалось бы, им больше незачем следить друг за другом, но они все время следят, а звезды следят за ними, заглядывая в открытое окно. Далекие леса покоятся в лунном свете, а просторный дом так же безмолвен, как тесная домовина. Тесная домовина! Где же теперь в эту тихую ночь тот могильщик, тот заступ, которым суждено добавить последнюю великую тайну ко многим тайнам жизни Талкингхорна? Родился ли тот человек? Выкован ли тот заступ? В летнюю ночь, под недреманными очами звезд, как-то странно думать об этих вопросах; а может быть, еще страннее — не думать.
— О раскаянии, или угрызениях совести, или вообще о своих чувствах я не скажу ни слова, — снова начинает леди Дедлок. — Если бы я и сказала, вы бы меня не услышали. Забудем об этом. Это не для ваших ушей.
Он делает вид, что хочет возразить, но она презрительно отмахивается.
— О другом, совсем о другом пришла я поговорить с вами. Мои драгоценности находятся там, где хранились всегда. Там их и найдут. А также мои платья. И все ценное, что мне принадлежит. Сознаюсь, я взяла с собой деньги, но немного. Я нарочно переоделась в чужое платье, чтобы не привлекать к себе внимания. Я ушла, чтобы отныне исчезнуть. Объявите об этом всем. Это моя единственная просьба к вам.
— Простите, леди Дедлок, — говорит мистер Талкингхорн совершенно невозмутимо. — Я, кажется, вас не совсем понимаю. Вы ушли?..
— Чтобы исчезнуть для всех, кто живет здесь. Этой ночью я покидаю Чесни-Уолд. Я ухожу сейчас.
Мистер Талкингхорн качает головой. Она поднимается, но он качает головой, не снимая одной руки со спинки кресла, а другой — со своего старомодного жилета и жабо.
— Что это значит? Я не должна уходить?
— Нет, леди Дедлок, — отвечает он очень спокойно.
— Вы знаете, каким облегчением для всех будет мой уход? Разве вы забыли, что этот дом осквернен, запятнан, забыли — чем и кем?
— Нет, леди Дедлок, вовсе не забыл.
Не удостоив его ответом, она подходит к внутренней двери и берется за нее рукой, но он вдруг говорит, не шевельнувшись и не повысив голоса:
— Леди Дедлок, будьте любезны задержаться здесь и выслушать меня, а не то я ударю в набатный колокол, и не успеете вы дойти до лестницы, как я подниму на ноги весь дом. А тогда уж мне придется рассказать все начистоту при всех гостях и слугах, при всех людях в этом доме.
Он победил ее. Она пошатнулась, вздрогнула и в замешательстве схватилась за голову. Пожалуй, никто бы не придал этому особого значения; но когда человек, одаренный зрением, столь изощренным, как у мистера Талкингхорна, подмечает минутное колебание в женщине ее склада, он прекрасно знает этому цену.
Он спешит повторить:
— Будьте добры выслушать меня, леди Дедлок, — и указывает на кресло, с которого она встала.
Она колеблется, но он снова указывает на кресло, и она садится.
— Отношения наши сложились неудачно, леди Дедлок, но — не по моей вине, и потому я не буду извиняться. Вам отлично известно, какое положение я занимаю при сэре Лестере, и вы, несомненно, давно уже думали, что я как раз тот человек, который способен узнать вашу тайну.
— Сэр, — отзывается она, не поднимая глаз с пола, на который устремлен ее взгляд, — лучше бы мне было уйти. А вам лучше было бы меня не удерживать. Вот все, что я хочу сказать.
— Простите, леди Дедлок, но я попрошу вас выслушать еще кое-что.
— Если так, я хочу слушать у окна. Здесь нечем дышать.
Она идет к окну, а его бдительный взор отражает внезапно зародившееся опасение — уж не задумала ли она броситься вниз и, ударившись о выступ стены или карниза, разбиться насмерть, рухнув на нижнюю террасу? Но, быстро оглядев ее с головы до ног, в то время как она стоит у окна, ни на что не опираясь, и смотрит перед собой на звезды, — угрюмо смотрит не вверх, а вперед, на те звезды, что низко стоят на небе, — он успокаивается. Повернувшись в ее сторону, он становится позади нее.
— Леди Дедлок, я еще не решил, какой путь мне избрать, — не нашел такого решения, которое сам призвал бы правильным. Мне еще не ясно, что мне следует делать и как поступать в дальнейшем. Пока же я прошу вас хранить тайну, как вы ее хранили до сих пор, и не удивляться, что и я храню ее.
Он делает паузу, но миледи не отзывается на его слова.
— Простите, леди Дедлок. Это важный вопрос. Вы изволите слушать меня внимательно?
— Да.
— Благодарю вас. Я мог бы не сомневаться в этом, зная силу вашего характера. Мне не следовало задавать этого вопроса, но я привык шаг за шагом нащупывать почву, по которой ступаю. Единственный человек, с которым нужно считаться в этих несчастных обстоятельствах, — это сэр Лестер.
— Так почему же, — спрашивает она негромко и не отрывая угрюмого взгляда от далеких звезд, — почему вы удерживаете меня в этом доме?
— Потому что необходимо считаться с сэром Лестером. Леди Дедлок, мне нет нужды говорить вам, что он очень горд; что доверие его к вам безгранично, и падение луны с неба не так ошеломило бы его, как ваше падение с той высоты, на которую он вознес вас, как свою супругу.
Она дышит быстро и тяжело, но стоит недвижно, такая же сдержанная, какой он видел ее в самом знатном кругу.
— Уверяю вас, леди Дедлок, что, если б не ваше прошлое, я скорее взялся бы одними своими силами — просто голыми руками — вырвать с корнем самое старое дерево в этом парке, чем расшатать ваше влияние на сэра Лестера или подорвать его доверие и уважение к вам. Даже теперь я колеблюсь. Не потому, что он усомнится в моих словах (нет, это невозможно даже для него), но потому, что удар будет для него неожиданным — ведь подготовить его не может никто.
— Даже мое бегство? — говорит она. — Подумайте об этом хорошенько.
— Ваше бегство, леди Дедлок, разгласит всю правду, вернее в сто раз раздутую правду, по всему свету. Ни на день нельзя будет сохранить честь рода. О бегстве и думать нечего.
В его ответе звучит спокойная убежденность, не допускающая возражений.
— Если я говорю, что сэр Лестер — единственный, с кем надо считаться, я хочу сказать, что его честь и честь рода — это одно целое. Сэр Лестер и баронетство, сэр Лестер и Чесни-Уолд, сэр Лестер, его предки и его родовое наследие, — мистер Талкингхорн произносит эти слова очень сухо, — неотделимы друг от друга, о чем мне излишне напоминать вам, леди Дедлок.
— Продолжайте!
— Из этого следует, — продолжает мистер Талкингхорн скучным голосом, — что мне нужно многое принять во внимание. Дело надо замять, если можно. А как это будет возможно, если сэр Лестер сойдет с ума или будет лежать на смертном одре? Если я нанесу ему удар завтра утром, как прикажете тогда объяснить людям, почему все случилось так внезапно? Чем это было вызвано? Отчего вы разошлись? Леди Дедлок, люди немедленно примутся писать мелом на стенах и кричать на улицах обо всем этом, и вы должны помнить, что это заденет не только вас (с вами я вовсе не могу считаться в данном случае), но и вашего супруга, леди Дедлок, вашего супруга.
Он говорит чем дальше, тем проще, но только не более выразительно и не более оживленным тоном.
— Есть и другая точка зрения, — продолжает он. — Сэр Лестер обожает вас чуть не до ослепления. Быть может, он не прозреет, даже если узнает то, что знаем мы с вами. Я допускаю крайность, но может случиться и так. А если так, лучше, чтобы он ничего не узнал… лучше потому, что — разумней, лучше для него, лучше для меня. Все это я должен учесть, и все эти обстоятельства в совокупности очень затрудняют решение.
Она стоит молча и смотрит все на те же звезды. Они уже бледнеют, и кажется, будто она застыла в неподвижности потому, что холод их оледенил ее тело.
— Мои наблюдения привели меня к выводу, — говорит мистер Талкингхорн, который теперь засунул руки в карманы и, как заведенная машина, продолжает высказывать свои соображения, — мои наблюдения, леди Дедлок, привели меня к выводу, что почти всем моим знакомым лучше было бы не вступать в брак. Три четверти их горестей вызваны браком. Так подумал я, когда сэр Лестер женился, и так всегда думал с тех пор. Но довольно об этом. Теперь я должен руководиться обстоятельствами. Пока же прошу вас хранить молчание, и сам я тоже буду молчать.
— Неужели я день за днем должна влачить свою тяжкую жизнь, пока вы этого требуете? — спрашивает она, по-прежнему глядя на далекое небо.
— Да, боюсь, что так, леди Дедлок.
— Неужели я должна оставаться прикованной к месту, где меня ждет душевная пытка?
— Все, что я советую, необходимо, — в этом я уверен.
— Неужели мне придется стоять на этих роскошных подмостках, где я так долго играла жалкую роль обманщицы, и они рухнут подо мной, когда вы подадите знак? — медленно говорит она.
— Не без предупреждения, леди Дедлок. Я не предприму ничего, не известив вас заранее.
Все эти вопросы она задает таким тоном, как будто на память повторяет заученное или бредит во сне.
— И мы должны встречаться, как встречались?
— Только так, если позволите.
— И я по-прежнему должна скрывать свою вину, как скрывала ее столько лет?
— Как скрывали столько лет. Не мне говорить об этом, леди Дедлок, но я напомню вам, что ваша тайна не может тяготить вас больше, чем раньше, не может быть хуже или лучше, чем была. Правда, ее знаю я; но мы с вами, пожалуй, никогда не доверяли друг другу вполне.
Она еще некоторое время стоит все так же задумавшись, потом спрашивает.
— Вам нужно сказать мне еще что-нибудь?
— Видите ли, — отвечает педантичный мистер Талкингхорн, слегка потирая руки, — мне хотелось бы получить уверенность, что вы согласны на мое предложение, леди Дедлок.
— В этом вы можете быть уверены.
— Прекрасно. В заключение я хотел бы в качестве деловой меры предосторожности, — на случай, если вам придется рассказать сэру Лестеру о нашей встрече здесь, — я хотел бы напомнить, что, говоря с вами, я заботился лишь о том, чтобы оградить самолюбие и честь сэра Лестера, а также честь его рода. Я был бы счастлив всячески оградить и леди Дедлок, если бы обстоятельства это допускали; но они этого, к сожалению, не допускают.
— Я могу засвидетельствовать вашу преданность, сэр. Она все время стояла в задумчивости — и до того, как ответила, и после, — но в конце концов тронулась с места и теперь идет к выходу с невозмутимым видом, отчасти свойственным ей от рождения, отчасти благоприобретенным. Мистер Талкингхорн открывает перед нею обе двери совершенно так же, как он сделал бы это десять лет назад, и прощается с нею старомодным поклоном. Странный взгляд устремляет она на него и странным, хоть и едва заметным движением отвечает на его поклон, а затем ее прекрасное лицо исчезает в темноте. Да, думает он, оставшись один, эта женщина проявила необыкновенное самообладание.
Он еще больше убедился бы в этом, случись ему видеть, как эта женщина мечется по своим покоям, вся изогнувшись, точно от боли, закинув назад голову и заломив руки, стиснутые на затылке, а ее распустившиеся волосы развеваются у нее за спиной. Он еще больше бы в этом уверился, если б увидел, как эта женщина часами быстро ходит взад и вперед, без передышки, не зная усталости, и шагам ее вторят неизменные шаги на Дорожке призрака. Но он закрывает окно, преграждая доступ похолодавшему воздуху, и, задернув оконные занавески, ложится в постель и засыпает. А когда звезды гаснут и бледный рассвет, заглядывая в башенку, видит его лицо, такое старое, каким оно никогда не бывает днем, поистине чудится, будто могильщик с заступом уже вызван и скоро начнет копать могилу.
Тот же бледный рассвет заглядывает к сэру Лестеру, который прощает в величаво-снисходительном сне свою кающуюся родину, заглядывает к бедным родственникам, которые видят себя во сне занятыми на государственной службе, главным образом — получением жалования; заглядывает к целомудренной Волюмнии, которой снится, будто она принесла приданое в пятьдесят тысяч фунтов противному старику генералу, обладателю вставных зубов, которых у него полон рот — ни дать ни взять рояль, преизбыточно снабженный клавишами, — генералу, давно уже вызывающему восхищение в Бате и ужас в других местах. 3аглядывает он и в мансарды под крышами, и в людские на дворе, и в каморки над конюшнями, где спящим снятся более непритязательные сны, например — о блаженстве в сторожке или законном браке с Уиллом или Салли. Но вот восходит яркое солнце и поднимает все и вся: Уиллов и Салли; испарения, дотоле таившиеся в земле; поникшие листья и цветы; птиц, зверей и ползучих тварей; садовников, которые будут сейчас подметать росистый газон и, укатывая его катком, развертывать позади себя свиток изумрудного бархата; дым, который чуть-чуть вьется, выползая из огромного кухонного очага, потом выпрямляется и стоит столбом в пронизанном светом воздухе. Последним поднимается флаг над головой спящего мистера Талкингхорна, весело возвещая, что сэр Лестер и леди Дедлок пребывают в своем счастливом доме и что в линкольнширском поместье принимают гостей.
Глава XLII
В конторе мистера Талкингхорна
Покинув зеленые холмы и раскидистые дубы дедлоковского поместья, мистер Талкингхорн возвращается в зловонный, жаркий и пыльный Лондон. Каким образом он перебирается оттуда сюда, потом обратно — неизвестно; это одна из его непроницаемых тайн. В Чесни-Уолде он появляется с таким видом, словно от его конторы до этой усадьбы рукой подать, а в своей конторе — словно и не покидал Линкольновых полей. Перед поездкой он не переодевается, а вернувшись, не рассказывает о том, как съездил. Сегодня утром он исчез из своей комнаты в башенке так же незаметно, как сейчас, в поздних сумерках, появляется на Линкольновых полях.
Словно пыльная лондонская птица, что устраивается на ночь вместе с другими птицами на этих приятных полях, где все овцы пошли на пергамент, козы — на парики, а пастбище вытоптано и превратилось в пустырь, мистер Талкингхорн, этот сухарь, этот увядший человек, который живет среди людей, но не желает с ними знаться, который состарился, не изведав веселой юности, и так давно привык вить свое тесное гнездо в тайниках и закоулках человеческой души, что начисто позабыл о ее прекрасных просторах, — мистер Талкингхорн не спеша возвращается домой. Раскалена мостовая, раскалены все здания, а сам он сегодня так пропекся в этой печи, что почти совсем высох, и его жаждущая душа мечтает о выдержанном полувековом портвейне.
Фонарщик, быстро перебирая ногами, спускается и поднимается по стремянке на той стороне Линкольновых полей, где живет мистер Талкингхорн, а этот верховный жрец, ведающий аристократическими таинствами, входит в свой скучный двор. Он уже поднялся на крыльцо, но еще не успел войти в полутемный вестибюль, как вдруг сталкивается на верхней ступеньке с низеньким человеком, который подобострастно кланяется ему.
— Это вы, Снегсби?
— Да, сэр. Надеюсь, вы здоровы, сэр? Я вас тут жду не дождусь, сэр, и собрался было уходить домой.
— Вот как? А в чем дело? Что вам от меня нужно?
— Изволите видеть, сэр, — отвечает мистер Снегсби, сняв шляпу, но держа ее у головы в знак почтения к своему лучшему заказчику, — я хотел бы сказать вам словечко-другое, сэр.
— Можете вы сказать его здесь?
— Безусловно, сэр.
— Тогда говорите.
Юрист оборачивается и, облокотившись на железные перила, ограждающие площадку крыльца, смотрит на фонарщика, который зажигает фонари во дворе.
— Это насчет… — начинает мистер Снегсби таинственным полушепотом, — насчет… говоря напрямик, иностранки, сэр.
Мистер Талкингхорн удивленно смотрит на него.
— Какой иностранки?
— Иностранки, сэр. Француженки, если не ошибаюсь. Сам-то я не знаю ихнего языка, но по ее манерам и виду догадался, что она француженка; во всяком случае, безусловно иностранка. Та самая, что была у вас наверху, сэр, когда мы с мистером Баккетом имели честь явиться к вам в ту ночь и привести подростка-метельщика.
— А! Да-да. Мадемуазель Ортанз.
— Так ее зовут, сэр? — Мистер Снегсби, прикрыв рот шляпой, покорно покашливает. — Сам я, вообще говоря, не знаю, какие бывают иностранные имена, сэр, но не сомневаюсь, что ее зовут именно так.
Мистер Снегсби, кажется, чуть не сделал отчаянной попытки произнести имя француженки, но, подумав, снова только кашлянул, на этот раз вместо извинения.
— Что же вам нужно сказать мне о ней, Снегсби? — спрашивает мистер Талкингхорн.
— Изволите видеть, сэр, — отвечает торговец, прикрыв рот шляпой, — у меня из-за нее довольно большие неприятности. Я очень счастлив в семейной жизни… по крайней мере настолько счастлив, насколько это вообще возможно, разумеется, — но моя женушка немножко ревнива. Говоря напрямик, очень даже ревнива. А тут, изволите видеть, какая-то иностранка, да еще так шикарно одетая, приходит в лавку и таскается, — я всегда остерегаюсь употреблять грубые выражения, сэр, если без них можно обойтись, но она действительно таскается… по переулку… а это, знаете ли, того… ведь правда? Сами посудите, сэр!
Изложив все это очень жалобным тоном, мистер Снегсби кашляет многозначительным кашлем, дабы восполнить пробелы своего рассказа.
— Что это ей взбрело в голову? — говорит мистер Талкингхорн.
— Вот именно, сэр, — отзывается мистер Снегсби, — я знал, что вам это тоже будет не по душе, так что вы извините меня и поймете, что беспокоился я не зря, особенно принимая во внимание всем известную порывистость моей женушки. Изволите видеть, иностранка, чье имя вы сейчас назвали, — а оно и вправду звучит как-то по-иностранному, — иностранка эта крайне сметливая особа и запомнила в ту ночь фамилию «Снегсби», потом навела справки, узнала мой адрес и как-то раз пришла к нам во время обеда. Надо сказать, что Гуся, наша служанка, девушка очень робкая и подверженная припадкам, увидела иностранку и перепугалась — до того у нее лицо сердитое, а когда говорит, чуть ли не зубами скрежещет, чтобы, значит, напугать слабоумную, — ну, девушка и не стерпела, и вместо того чтобы выдержать напор, грохнулась вниз с кухонной лестницы, и тут с ней начались припадки, один за другим, да такие, каких, наверное, ни с кем еще нигде не случалось, кроме как у нас дома. Так вот и вышло, что у женушки моей было хлопот полон рот, и в лавку пошел я один. Иностранка мне и сказала тогда, что к мистеру Талкингхорну ее никогда не пускает его «наниматель» (я тогда еще подумал, что, должно быть, иностранцы так называют клерков), а поэтому она доставит себе удовольствие каждый день приходить ко мне в лавку, пока вы ее не примете. С тех пор она, как я уже говорил, повадилась таскаться, — да, сэр, таскаться! — мистер Снегсби с пафосом делает ударение на этом слове, — таскаться по переулку. А какие могут произойти от этого последствия, предвидеть невозможно. Не удивлюсь даже, если соседи уже строят насчет меня самые неприятные и ошибочные предположения, а о моей женушке и говорить нечего (хотя о ней нельзя не говорить). Тогда как, бог свидетель, — уверяет мистер Снегсби, покачивая головой, — я в жизни не видывал иностранок, — вот разве что, бывало, цыганка забредет со связкой метелок и грудным ребенком — это в старину, — или с тамбурином и серьгами в ушах — это в теперешнее время. В жизни я не видывал иностранок, уверяю вас, сэр!
Мистер Талкингхорн выслушал жалобу с серьезным видом, а когда торговец умолк, он задает вопрос:
— Это все, не так ли, Снегсби?
— Ну да, сэр, все, — отвечает мистер Снегсби, заканчивая фразу кашлем, который явно означает: «и этого хватит… с меня».
— Не знаю, чего хочет мадемуазель Ортанз, — говорит юрист, — с ума она сошла, что ли?
— Будь она даже сумасшедшей, сэр, — говорит мистер Снегсби умоляющим тоном, — это все-таки, знаете ли, плохое утешение, когда в твою семью вбивают клин или, скажем, иностранный кинжал.
— Верно, — соглашается юрист. — Так, так! Это надо прекратить. Очень жаль, что вам причинили беспокойство. Если она опять придет, пришлите ее сюда.
Отвесив несколько поклонов и отрывисто покашляв вместо извинения, мистер Снегсби уходит, немного утешенный. Мистер Талкингхорн поднимается по лестнице, говоря себе: «Ох, уж эти женщины, — на то они только и созданы, чтобы народ мутить. Мало мне разве пришлось возиться с хозяйкой, а теперь и со служанкой возись! Но с этой потаскухой разговоры короткие».
Открыв дверь, мистер Талкингхорн ощупью пробирается по своим темным комнатам, зажигает свечи и осматривается. При скудном свете трудно рассмотреть всю аллегорию, изображенную на потолке, но ясно видно, как назойливый римлянин, вечно угрожающий ринуться вниз из облаков и указующий куда-то перстом, по-прежнему предается своему привычному занятию. Не удостоив его особым вниманием, мистер Талкингхорн вынимает из кармана небольшой ключ и отпирает ящик, в котором лежит другой ключ, а им отпирает сундук, где находится еще ключ, и таким образом добирается до ключа от погреба; а вынув его, готовится сойти в царство старого вина. Он идет к двери со свечой в руке, как вдруг слышит стук.
— Кто там?.. Так, так, любезная, это вы? Легка на помине! Мне только что говорили о вас. Ну! Что вам угодно?
Он ставит свечу на каминную полку в передней, где днем сидит клерк, и, похлопывая ключом по своей иссохшей щеке, обращается с этими приветливыми словами к мадемуазель Ортанз. Крепко сжав губы и косясь на него, это создание кошачьей породы закрывает дверь и отвечает:
— Я никак не могла застать вас дома, сэр.
— Вот как?
— Я приходила сюда очень часто, сэр. Но мне всегда говорили: его нет дома, он занят, он то, он другое, он не может вас принять.
— Совершенно правильно, чистая правда.
— Неправда! Ложь!
У мадемуазель Ортанз есть привычка внезапно делать какое-нибудь движение, да так, что кажется, будто она вот-вот кинется на человека, с которым говорит, а тот невольно вздрагивает и отшатывается. Мистер Талкингхорн тоже вздрогнул и отшатнулся, хотя мадемуазель Ортанз только презрительно улыбнулась, полузакрыв глаза (но по-прежнему косясь на собеседника), и покачала головой.
— Ну-с, милейшая, — говорит юрист, быстро постукивая ключом по каминной полке, — если у вас есть что сказать, говорите… говорите.
— Сэр, вы поступили со мной нехорошо. Вы поступили скверно и неблагородно.
— Как? Скверно и неблагородно? — повторяет юрист, потирая себе нос ключом.
— Да. Не к чему и говорить об этом. Вы сами знаете, что это так. Вы поймали меня… завлекли… чтобы я давала вам сведения; просили показать мое платье, которое миледи надевала в ту ночь; просили прийти в этом платье, чтобы встретиться здесь с мальчишкой… Скажите! Так это или нет?
Мадемуазель Ортанз снова делает порывистое движение.
«Ведьма, сущая ведьма!» — по-видимому, думает мистер Талкингхорн, подозрительно глядя на нее; потом говорит вслух:
— Полегче, душечка, полегче. Я вам заплатил.
— Заплатили! — повторяет она с ожесточенным презрением. — Это два-то соверена! А я их и не разменяла даже — ни пенни из них не истратила; я их отвергаю, презираю, швыряю прочь!
Что она и проделывает, выхватив монеты из-за корсажа и швырнув их об пол с такой силой, что они подпрыгивают в полосе света, потом раскатываются по углам и, стремительно покружившись, постепенно замедляют бег и падают.
— Вот! — говорит мадемуазель Ортанз, снова полузакрыв большие глаза. — Так, значит, вы мне заплатили? Хорошенькая плата, боже мой!
Мистер Талкингхорн скребет голову ключом, а француженка язвительно смеется.
— Вы, как видно, богаты, душечка, — сдержанно говорит мистер Талкингхорн, — если так сорите деньгами!
— Да я и правда богата, — отвечает она, — я очень богата ненавистью. Я всем сердцем ненавижу миледи. Вы это знаете.
— Знаю? Откуда я могу это знать?
— Вы отлично знали это, когда попросили меня дать вам те самые сведения. Отлично знали, что я была в яр-р-р-рости!
Нельзя, казалось бы, более раскатисто произнести звук «р» в последнем слове, но для мадемуазель Ортанз этого мало, и она подчеркивает страстность своей речи, сжав руки и стиснув зубы.
— О-о! Значит я знал это, вот как? — говорит мистер Талкингхорн, внимательно рассматривая нарезку на бородке ключа.
— Да, конечно. Я не слепая. Вы рассчитывали на меня, потому что знали это. И были правы! Я ненавижу ее.
Мадемуазель Ортанз теперь стоит скрестив руки и последнее замечание бросает ему через плечо.
— Засим, имеете вы сказать мне еще что-нибудь, мадемуазель?
— Я с тех пор без места. Найдите мне хорошее место. Устройте меня в богатом доме! Если не можете или не желаете, тогда наймите меня травить ее, преследовать, позорить, бесчестить. Я буду помогать вам усердно и очень охотно. Ведь сами-то вы делаете все это. Мне ли не знать!
— Должно быть, вы слишком много знаете, — замечает мистер Талкингхорн.
— А разве нет? Неужели я так глупа и, как младенец, поверю, что приходила сюда в этом платье показаться мальчишке только для того, чтобы разрешить какой-то спор, пари? Хорошенькое дело, боже мой!
Эту тираду, до слова «пари» включительно, мадемуазель произносила иронически вежливо и мягко; затем внезапно перескочила на самый ожесточенный и вызывающий тон, а ее черные глаза закрылись и снова широко раскрылись чуть ли не в одно и то же мгновение.
— Ну-с, теперь посмотрим, — говорит мистер Талкингхорн, похлопывая себя ключом по подбородку и невозмутимо глядя на нее, — посмотрим, как обстоит дело.
— Ах, вот что? Ну, посмотрим, — соглашается мадемуазель, гневно и неистово кивая ему в ответ.
— Вы приходите сюда, чтобы обратиться ко мне с удивительно скромной просьбой, которую сейчас изложили, и, если я вам откажу, вы придете снова.
— Да, снова! — подтверждает мадемуазель, кивая все так же неистово и гневно. — Снова!.. И снова! И много раз снова! Словом, без конца!
— И придете не только сюда, но, быть может, и к мистеру Снегсби? А если визит к нему тоже не будет иметь успеха, вы придете сюда опять?
— И опять! — повторяет мадемуазель, как одержимая. — И опять. И опять. И много раз опять. Словом, без конца!
— Так. А теперь, мадемуазель Ортанз, позвольте мне посоветовать вам взять свечу и подобрать ваши деньги. Вы, вероятно, найдете их за перегородкой клерка, вон там в углу.
Она отвечает лишь коротким смехом, глядя на юриста через плечо, и стоит как вкопанная, скрестив руки.
— Не желаете, а?
— Нет, не желаю!
— Тем беднее будете вы, и тем богаче я! Смотрите, милейшая, вот ключ от моего винного погреба. Это большой ключ, но ключи от тюремных камер еще больше. В Лондоне имеются исправительные заведения (где женщин заставляют вращать ногами ступальные колеса), и ворота у этих заведений очень крепкие и тяжелые, а ключи под стать воротам. Боюсь, что даже особе с вашим характером и энергией будет очень неприятно, если один из этих ключей повернется и надолго запрет за ней дверь. Как вы думаете?
— Я думаю, — отвечает мадемуазель, не пошевельнувшись, но произнося слова отчетливо и ласковым голосом, — что вы подлый негодяй.
— Возможно, — соглашается мистер Талкингхорн, невозмутимо сморкаясь. — Но я не спрашиваю, что вы думаете обо мне, я спрашиваю, что вы думаете о тюрьме.
— Ничего. Какое мне до нее дело?
— А вот какое, милейшая, — объясняет юрист, как ни в чем не бывало пряча платок и поправляя жабо, — тут у нас законы так деспотично-строги, что ограждают любого из наших добрых английских подданных от нежелательных ему посещений, хотя бы и дамских. И по его жалобе на беспокойство такого рода закон хватает беспокойную даму и сажает ее в тюрьму, подвергая суровому режиму. Повертывает за ней ключ, милейшая.
И он наглядно показывает при помощи ключа от погреба, как это происходит.
— Неужели правда? — отзывается мадемуазель Ортанз все так же ласково. — Смехота какая! Но, черт возьми!.. какое мне все-таки до этого дело?
— А вы, красотка моя, попробуйте нанести еще один визит мне или мистеру Снегсби, — говорит мистер Талкингхорн, — вот тогда и узнаете — какое.
— Может быть, вы тогда меня в тюрьму упрячете?
— Может быть.
Мадемуазель говорит все это таким шаловливым и милым тоном, что странно было бы видеть пену на ее губах, однако рот ее растянут по-тигриному, и чудится, будто еще немного, и из него брызнет пена.
— Одним словом, милейшая, — продолжает мистер Талкингхорн, — мне не хочется быть неучтивым, но если вы когда-нибудь снова явитесь без приглашения сюда — или туда, — я передам вас в руки полиции. Полисмены очень галантны, но они самым позорящим образом тащат беспокойных людей по улицам… прикрутив их ремнями к доске, душечка.
— Вот увидим, — шипит мадемуазель, протянув руку вперед, — погляжу я, посмеете вы или нет!
— А если, — продолжает юрист, не обращая внимания на ее слова, — если я устрою вас на это хорошее место, иначе говоря, посажу под замок, в тюрьму, пройдет немало времени, прежде чем вы снова очутитесь на свободе.
— Вот увидим! — повторяет мадемуазель все тем же шипящим шепотом.
— Ну-с, — продолжает юрист, по-прежнему не обращая внимания на ее слова, — а теперь убирайтесь вон. И подумайте дважды, прежде чем прийти сюда вновь.
— Сами подумайте! — бросает она. — Дважды, двести раз подумайте!
— Ваша хозяйка уволила вас как несносную и непокладистую женщину, — говорит мистер Талкингхорн, провожая ее до лестницы. — Теперь начните новую жизнь, а мои слова примите как предостережение. Ибо все, что я говорю, я говорю не на ветер; и если я кому-нибудь угрожаю, то выполняю свою угрозу, любезнейшая.
Она спускается по лестнице, не отвечая и не оглядываясь. После ее ухода он тоже спускается в погреб, а достав покрытую паутиной бутылку, приходит обратно и не спеша смакует ее содержимое, по временам откидывая голову на спинку кресла и бросая взгляд на назойливого римлянина, который указует перстом с потолка.
Глава XLIII
Повесть Эстер
Теперь уже не имеет значения, как много я думала о своей матери — живой, но попросившей меня считать ее умершей. Сознавая, какая ей грозит опасность, я не решалась видеться с ней или даже писать ей из боязни навлечь на нее беду. Самое мое существование оказалось непредвиденной опасностью на жизненном пути моей матери, и, зная это, я не всегда могла преодолеть ужас, охвативший меня, когда я впервые узнала тайну. Я не осмеливалась произнести имя своей матери. Мне казалось, что я не должна даже слышать его. Если в моем присутствии разговор заходил о Дедлоках, что, естественно, случалось время от времени, я старалась не слушать и начинала считать в уме или читать про себя стихи, которые знала на память, или же просто выходила из комнаты. Помнится, я нередко делала это и тогда, когда нечего было опасаться, что заговорят о ней, — так я боялась услышать что-нибудь такое, что могло бы выдать ее — выдать по моей вине.
Теперь уже не имеет значения, как часто я вспоминала о голосе моей матери, спрашивая себя, услышу ли я его снова, — чего страстно желала, — и раздумывая о том, как странно и грустно, что я услышала его так поздно. Теперь уже не имеет значения, что я искала имя моей матери в газетах; ходила взад и вперед мимо ее лондонского дома, который казался мне каким-то милым и родным, но боялась даже взглянуть на него; что однажды я пошла в театр, когда моя мать была там, и она видела меня, но мы сидели среди огромной, разношерстной толпы, разделенные глубочайшей пропастью, и самая мысль о том, что мы друг с другом связаны и у нас есть общая тайна, казалась каким-то сном. Все это давным-давно пережито и кончено. Удел мой оказался таким счастливым, что если я перестану рассказывать о доброте и великодушии других, то смогу рассказать о себе лишь очень немного. Это немногое можно пропустить и продолжать дальше.
Когда мы вернулись домой и зажили по-прежнему, Ада и я, мы часто разговаривали с опекуном о Ричарде. Моя милая девочка глубоко страдала оттого, что юноша был несправедлив к их великодушному родственнику, но она так любила Ричарда, что не могла осуждать его даже за это. Опекун все хорошо понимал и ни разу не упрекнул его за глаза ни единым словом.
— Рик ошибается, дорогая моя, — говорил он Аде. — Что делать! Все мы ошибались, и не раз. — Будем полагаться на вас и на время, — быть может, он все-таки исправится.
Впоследствии мы узнали наверное (а тогда лишь подозревали), что опекун не стал полагаться на время и нередко пытался открыть глаза Ричарду, — писал ему, ездил к нему, мягко уговаривал его и, повинуясь велениям своего доброго сердца, приводил все доводы, какие только мог придумать, чтобы его разубедить. Но наш бедный, любящий Ричард оставался глух и слеп ко всему. Если он не прав, он принесет извинения, когда тяжба в Канцлерском суде окончится, говорил он. Если он ощупью бредет во мраке, самое лучшее, что он может сделать, это рассеять тучи, по милости которых столько вещей на свете перепуталось и покрылось тьмой. Подозрения и недоразумения возникли из-за тяжбы? Так пусть ему позволят изучить эту тяжбу и таким образом узнать всю правду. Так он отвечал неизменно. Тяжба Джарндисов настолько овладела всем его существом, что из каждого приведенного ему довода он с какой-то извращенной рассудительностью извлекал все новые и новые аргументы в свое оправдание.
— Вот и выходит, — сказал мне как-то опекун, — что убеждать этого несчастного, милого юношу еще хуже, чем оставить его в покое.
Во время одного разговора на эту тему я воспользовалась случаем высказать свои сомнения в том, что мистер Скимпол дает Ричарду разумные советы.
— Советы! — смеясь, подхватил опекун. — Но, дорогая моя, кто же будет советоваться со Скимполом?
— Может быть, лучше сказать: поощряет его? — промолвила я.
— Поощряет! — снова подхватил опекун. — Кого же может поощрять Скимпол?
— А Ричарда разве не может? — спросила я.
— Нет. — ответил он, — куда ему, этому непрактичному, нерасчетливому, кисейному созданию! — ведь Ричард с ним только отводит душу и развлекается. Но советовать, поощрять, вообще серьезно относиться к кому или чему бы то ни было, такой младенец, как Скимпол, совершенно не способен.
— Скажите, кузен Джон, — проговорила Ада, которая подошла к нам и выглянула из-за моего плеча, — почему он сделался таким младенцем?
— Почему он сделался таким младенцем? — повторил опекун, немного опешив, и начал ерошить свои волосы.
— Да, кузен Джон.
— Видите ли, — медленно проговорил он, все сильней и сильней ероша волосы, — он весь — чувство и… и впечатлительность… и… и чувствительность… и… и воображение. Но все это в нем как-то не уравновешено. Вероятно, люди, восхищавшиеся им за эти качества в его юности, слишком переоценили их, но недооценили важности воспитания, которое могло бы их уравновесить и выправить; ну, вот он и стал таким. Правильно? — спросил опекун, внезапно оборвав свою речь и с надеждой глядя на нас. — Как полагаете вы обе?
Ада, взглянув на меня, сказала, что Ричард тратит деньги на мистера Скимпола, и это очень грустно.
— Очень грустно, очень, — поспешил согласиться опекун. — Этому надо положить конец… Мы должны это прекратить. Я должен этому помешать. Так не годится.
Я сказала, что мистер Скимпол, к сожалению, познакомил Ричарда с мистером Воулсом, с которого получил за это пять фунтов в подарок.
— Да что вы? — проговорил опекун, и на лице его мелькнула тень неудовольствия. — Но это на него похоже… очень похоже! Ведь он сделал это совершенно бескорыстно. Он и понятия не имеет о ценности денег. Он знакомит Рика с мистером Воулсом, а затем, — ведь они с Воулсом приятели, — берет у него в долг пять фунтов. Этим он не преследует никакой цели и не придает этому никакого значения. Бьюсь об заклад, что он сам сказал вам это, дорогая!
— Сказал! — подтвердила я.
— Вот видите! — торжествующе воскликнул опекун. — Это на него похоже! Если бы он хотел сделать что-то плохое или понимал, что поступил плохо, он не стал бы об этом рассказывать. А он и рассказывает и поступает так лишь по простоте душевной. Но посмотрите на него в домашней обстановке, и вы лучше поймете его. Надо нам съездить к Гарольду Скимполу и попросить его вести себя поосторожней с Ричардом. Уверяю вас, дорогие мои, это ребенок, сущий ребенок!
И вот мы как-то раз встали пораньше, отправились в Лондон и подъехали к дому, где жил мистер Скимпол.
Он жил в квартале Полигон в Сомерс-Тауне[166], где в то время ютилось много бедных испанских беженцев, которые носили плащи и курили не сигары, а папиросы. Не знаю, то ли он все-таки был платежеспособным квартирантом, благодаря своему другу «Кому-то», который рано или поздно всегда вносил за него квартирную плату, то ли его неспособность к делам чрезвычайно усложняла его выселение, но, так или иначе, он уже несколько лет жил в этом доме. А дом был совсем запущенный, каким мы, впрочем, его себе и представляли. Из решетки, ограждавшей нижний дворик, вывалилось несколько прутьев; кадка для дождевой воды была разбита; дверной молоток едва держался на месте; ручку от звонка оторвали так давно, что проволока, на которой она когда-то висела, совсем заржавела, и только грязные следы на ступенях крыльца указывали, что в этом доме живут люди.
В ответ на наш стук появилась неряшливая пухлая девица, похожая на перезрелую ягоду и выпиравшая из всех прорех своего платья и всех дыр своих башмаков, и, чуть-чуть приоткрыв дверь, загородила вход своими телесами. Но, узнав мистера Джарндиса (мы с Адой даже подумали, что она, очевидно, связывала его в своих мыслях с получением жалования), она тотчас же отступила и позволила нам войти. Замок на двери был испорчен, и девица попыталась ее запереть, накинув цепочку, тоже неисправную, после чего попросила нас подняться наверх.
Мы поднялись на второй этаж, причем нигде не увидели никакой мебели; зато на полу всюду виднелись грязные следы. Мистер Джарндис без дальнейших церемоний вошел в какую-то комнату, и мы последовали за ним. Комната была довольно темная и отнюдь не опрятная, но обставленная с какой-то нелепой, потертой роскошью: большая скамейка для ног, диван, заваленный подушками, мягкое кресло, забитое подушечками, рояль, книги, принадлежности для рисования, ноты, газеты, несколько рисунков и картин. Оконные стекла тут потускнели от грязи, и одно из них, разбитое, было заменено бумагой, приклеенной облатками; однако на столе стояла тарелочка с оранжерейными персиками, другая — с виноградом, третья — с бисквитными пирожными, и вдобавок бутылка легкого вина. Сам мистер Скимпол полулежал на диване, облаченный в халат, и, попивая душистый кофе из старинной фарфоровой чашки — хотя было уже около полудня, — созерцал целую коллекцию горшков с желтофиолями, стоявших на балконе.
Ничуть не смущенный нашим появлением, он встал и принял нас со свойственной ему непринужденностью.
— Так вот я и живу! — сказал он, когда мы уселись (не без труда, ибо почти все стулья были сломаны). — Вот я веред вами! Вот мой скудный завтрак. Некоторые требуют на завтрак ростбиф или баранью ногу; а я не требую. Дайте мне персиков, чашку кофе, красного вина, и с меня хватит. Все эти деликатесы нужны мне не сами по себе, а лишь потому, что они напоминают о солнце. В коровьих и бараньих ногах нет ничего солнечного. Животное удовлетворение, — вот все, что они дают!
— Эта комната служит нашему другу врачебным кабинетом (то есть служила бы, если б он занимался медициной); это его святилище, его студия, — объяснил нам опекун.
— Да, — промолвил мистер Скимпол, обращая к нам всем поочередно свое сияющее лицо, — а еще ее можно назвать птичьей клеткой. Вот где живет и поет птичка. Время от времени ей общипывают перышки, подрезают крылышки; но она поет, поет!
Он предложил нам винограду, повторяя с сияющим видом:
— Она поет! Ни одной нотки честолюбия, но все-таки поет.
— Отличный виноград, — сказал опекун. — Это подарок?
— Нет, — ответил хозяин. — Нет! Его продает какой-то любезный садовник. Подручный садовника принес виноград вчера вечером и спросил, не подождать ли ему денег: «Нет, мой друг, — сказал я, — не ждите… если вам хоть сколько-нибудь дорого время». Должно быть, время было ему дорого — он ушел.
Опекун улыбнулся нам, как бы спрашивая: «Ну можно ли относиться серьезно к такому младенцу?»
— Этот день мы все здесь запомним навсегда, — весело проговорил мистер Скимпол, наливая себе немного красного вина в стакан, — мы назовем его днем святой Клейр и святой Саммерсон. Надо вам познакомиться с моими дочерьми. У меня их три: голубоглазая дочь — Красавица, вторая дочь — Мечтательница, третья — Насмешница. Надо вам повидать их всех. Они будут в восторге.
Он уже собирался позвать дочерей, но опекун попросил его подождать минутку, так как сначала хотел немного поговорить с ним.
— Пожалуйста, дорогой Джарндис, — с готовностью ответил мистер Скимпол, снова укладываясь на диван, — сколько хотите минуток. У нас время — не помеха. Мы никогда не знаем, который час, да и не желаем знать. Вы скажете, что так не достигнешь успехов в жизни? Конечно. Но мы и не достигаем успехов в жизни. Ничуть на них не претендуем.
Опекун снова взглянул на нас, как бы желая сказать: «Слышите?»
— Гарольд, — начал он, — я хочу поговорить с вами о Ричарде.
— Он мой лучший друг! — отозвался мистер Скимпол самым искренним тоном. — Мне, пожалуй, не надо бы так дружить с ним — ведь с вами он разошелся. Но все-таки он мой лучший друг. Ничего не поделаешь; он весь — поэзия юности, и я его люблю. Если это не нравится вам, ничего не поделаешь. Я его люблю.
Привлекательная искренность, с какой он изложил эту декларацию, действительно казалась бескорыстной и пленила опекуна, да, пожалуй, на мгновение и Аду.
— Любите его сколько хотите, — сказал мистер Джарндис, — но не худо бы нам поберечь его карман, Гарольд.
— Что? Карман? — отозвался мистер Скимпол. — Ну, сейчас вы заговорите о том, чего я не понимаю.
Он налил себе еще немного красного вина и, макая в него бисквит, покачал головой и улыбнулся мне и Аде, простодушно предупреждая нас, что этой премудрости ему не понять.
— Если вы идете или едете с ним куда-нибудь, — напрямик сказал опекун, — вы не должны позволять ему платить за вас обоих.
— Дорогой Джарндис, — отозвался мистер Скимпол, и его жизнерадостное лицо засияло улыбкой — такой смешной показалась ему эта мысль, — но что же мне делать? Если он берет меня с собой куда-нибудь, я должен ехать. Но как могу я платить? У меня никогда нет денег. А если б и были, так ведь я в них ничего не понимаю. Допустим, я спрашиваю человека: сколько? Допустим, он отвечает: семь шиллингов и шесть пенсов. Я не знаю, что такое семь шиллингов и шесть пенсов. Я не могу продолжать разговор на такую тему, если уважаю этого человека. Я не спрашиваю занятых людей, как сказать «семь шиллингов и шесть пенсов» на мавританском языке, о котором и понятия не имею. Так чего же мне ходить и спрашивать их, что такое семь шиллингов и шесть пенсов в монетах, о которых я тоже не имею понятия?
— Ну, хорошо, — сказал опекун, ничуть не раздосадованный этим бесхитростным ответом, — если вам опять случится поехать куда-нибудь с Риком, возьмите в долг у меня (только смотрите не проболтайтесь ему ни намеком), а он пусть себе ведет все расчеты.
— Дорогой Джарндис, — отозвался мистер Скимпол, — я готов на все, чтобы доставить вам удовольствие, но это кажется мне пустой формальностью… предрассудком. Кроме того, даю вам слово, мисс Клейр и дорогая мисс Саммерсон, я считал мистера Карстона богачом. Я думал, что стоит ему написать какой-нибудь там ордер, или подписать обязательство, вексель, чек, счет, или проставить что-нибудь в какой-нибудь ведомости, и деньги польются рекой.
— Вовсе нет, сэр, — сказала Ада. — Он человек бедный.
— Что вы говорите! — изумился мистер Скимпол, радостно улыбаясь. — Вы меня удивляете.
— И он ничуть не богатеет оттого, что хватается за гнилую соломинку, — сказал опекун и с силой положил руку на рукав халата, в который был облачен мистер Скимпол, — поэтому, Гарольд, всячески остерегайтесь поощрять это заблуждение.
— Мой дорогой и добрый друг, — проговорил мистер Скимпол, — милая мисс Саммерсон и милая мисс Клейр, да разве я на это способен? Ведь все это — дела, а в делах я ничего не понимаю. Это он сам поощряет меня. Он является ко мне после своих великих деловых подвигов, уверяет, что они подают самые блистательные надежды, и приглашает меня восхищаться ими. Ну, я и восхищаюсь ими… как блистательными надеждами. А больше я о них ничего не знаю, да так ему и говорю.
Беспомощная наивность, с какой он излагал нам эти мысли, беззаботность, с какой он забавлялся своей неопытностью, странное уменье ограждать себя от всего неприятного и защищать свою диковинную личность, сочетались с очаровательной непринужденностью всех его рассуждений и как будто подтверждали мнение моего опекуна. Чем чаще я видела мистера Скимпола, тем менее возможным казалось мне, что он способен что-либо замышлять, утаивать или подчинять кого-нибудь своему влиянию; однако в его отсутствие я считала это более вероятным, и тем менее приятно мне было знать, что он как-то связан с одним из моих близких друзей.
Мистер Скимпол понял, что его экзамен (как он сам выразился) окончен, и, весь сияя, вышел из комнаты, чтобы привести своих дочерей (сыновья его в разное время убежали из дому), оставив опекуна в полном восхищении от тех доводов, какими он оправдывал свою детскую наивность. Вскоре он вернулся с тремя молодыми особами и с миссис Скимпол, которая в молодости была красавицей, но теперь выглядела чахлой высокомерной женщиной, страдающей множеством всяких недугов.
— Вот это, — представил их нам мистер Скимпол, — моя дочь Красавица: ее зовут Аретуза, она поет и играет разные пьески и песенки, под стать своему папаше. Это моя дочь Мечтательница: зовут Лаура; немного играет, но не поет. А это моя дочь Насмешница: зовут Китти, немного поет, но не играет. Все мы немножко рисуем и немножко сочиняем музыку, но никто из нас не имеет понятия ни о времени, ни о деньгах.
Миссис Скимпол вздохнула, и мне почудилось, будто ей хочется вычеркнуть этот пункт из списка семейных достоинств. Я подумала также, что вздохнула она нарочно — чтобы как-то воздействовать на опекуна; а в дальнейшем она вздыхала при каждом удобном случае.
— Как это приятно и даже прелюбопытно — определять характерные особенности каждого семейства, — сказал мистер Скимпол, обводя веселыми глазами всех нас поочередно. — В нашей семье все мы дети, а я — самый младший.
Дочки, видимо, очень любили отца и, услышав эту забавную истину, громко захохотали — особенно Насмешница.
— Это же правда, душечки мои, — разве нет, — сказал мистер Скимпол. — Так оно и есть, и так должно быть, ибо, как в песне поется, «такова наша природа». Вот, например, у нас сидит мисс Саммерсон, которая одарена прекрасными административными способностями и поразительно хорошо знает всякие мелочи. Мисс Саммерсон, наверное, очень удивится, если услышит, что в этом доме никто не умеет зажарить отбивную котлету. Но мы действительно не умеем; не знаем, как и подступиться к ней. Мы абсолютно ничего не умеем стряпать. Как обращаться с иголкой и ниткой, нам тоже неизвестно. Мы восхищаемся людьми, обладающими практической мудростью, которой нам так недостает, и мы с ними не спорим. Так для чего же им спорить с нами? Живите и дайте жить другим, заявляем мы им. Живите за счет своей практической мудрости, а нам позвольте жить на ваш счет!
Он смеялся, но, как всегда, казался вполне искренним и глубоко убежденным во всем, что говорил.
— Мы ко всему относимся сочувственно, мои прелестные розы, — сказал мистер Скимпол, — ко всему на свете. Не так ли?
— О да, папа! — воскликнули все три дочери.
— По сути дела в этом и заключается назначение нашей семьи в сумятице жизни, — пояснил мистер Скимпол. — Мы способны наблюдать, способны интересоваться всем окружающим, и мы действительно наблюдаем и интересуемся. Ничего больше мы не можем делать. Вот моя дочь — Красавица; она уже три года замужем. Признаюсь, что обвенчаться с таким же младенцем, как она сама, и произвести на свет еще двух младенцев было очень неумно с точки зрения политической экономии; зато очень приятно. В честь этих событий мы устраивали пирушки и обменивались мнениями по социальным вопросам. Как-то раз она привела домой молодого муженька, и они свили себе гнездышко у нас наверху, где и воспитывают своих маленьких птенчиков. В один прекрасный день Мечтательница и Насмешница, наверное, приведут своих мужей домой и совьют себе гнезда наверху. Так вот мы и живем; сами не знаем как, но как-то живем.
Не верилось, что Красавица может быть матерью двоих детей, — на вид она сама была еще совсем девочкой, и мне стало жалко и мать и ее ребят. Было совершенно ясно, что все три дочери росли без присмотра, а учили их чему попало и как попало — лишь с той целью, чтобы отец мог забавляться ими, как игрушками, когда ему было нечего делать. Я заметила, что дочки даже причесывались, сообразуясь с его вкусами: так, у Красавицы прическа была классическая — узел волос на затылке; у Мечтательницы романтическая — густые развевающиеся локоны, а у Насмешницы кокетливая — ясный лоб открыт, а на висках задорные кудряшки. Одевались они в том же стиле, как и причесывались, но чрезвычайно неряшливо и небрежно.
Ада и я, мы поболтали с этими молодыми особами и нашли, что они удивительно похожи на отца. Тем временем мистер Джарндис (который усиленно ерошил себе волосы и намекал на перемену ветра) беседовал с миссис Скимпол в углу, причем оттуда ясно доносился звон монет. Мистер Скимпол еще раньше выразил желание погостить у нас и удалился, чтобы переодеться.
— Розочки мои, — сказал он, вернувшись, — позаботьтесь о маме; ей сегодня нездоровится. А я денька на два съезжу к мистеру Джарндису, послушаю, как поют жаворонки, и это поможет мне сохранить приятное расположение духа. Вы ведь знаете, что сегодня его хотели испортить и опять захотят, если я останусь дома.
— Такой противный! — воскликнула дочь Насмешница.
— И ведь он знал, что папа как раз отдыхает, любуясь на свои желтофиоли и голубое небо! — жалобно промолвила Лаура.
— И в воздухе тогда пахло сеном! — сказала Аретуза.
— Очевидно, этот человек недостаточно поэтичен, — поддержал их мистер Скимпол, но — очень добродушно. — Это было грубо с его стороны. Вот что значит, когда у тебя не хватает чуткости! Мои дочери очень обиделись, — объяснил он нам, — на одного славного малого…
— Вовсе он не славный, папа. Он несносный! — запротестовали все три дочери.
— Неотесанный малый… своего рода свернувшийся еж в человеческом образе, — уточнил мистер Скимпол. — Он пекарь, живет по соседству, и мы заняли у него два кресла. Нам нужны были два кресла, но у нас их не было, и потому мы, конечно, стали искать человека, который их имеет и может одолжить нам. Прекрасно! Этот угрюмый субъект одолжил нам кресла, и со временем они пришли в негодность. Когда они уже никуда не годились, он захотел взять их назад. Он взял их назад. Вы скажете — он удовлетворился? Ничуть. Он стал жаловаться — заявил претензию на то, что мы привели их в негодное состояние. Я пытался его урезонить, доказать ему, что он ошибается. Я сказал: «Неужели вы, друг мой, дожив до таких лет, все еще столь упрямы, что продолжаете считать кресло предметом, который надо поставить на полку и созерцать, разглядывать издали, рассматривать под тем или другим углом зрения? Неужели вы не понимаете , что мы заняли у вас эти кресла для того, чтобы сидеть в них?» Но он не поддался ни на какие резоны и увещания и начал выражаться несдержанно. Терпеливый, как и сейчас, я сделал новую попытку его усовестить. Я сказал: «Послушайте, приятель, как бы ни различались между собой наши деловые способности, мои и ваши, все мы дети одной великой матери — Природы. Вы же видите, чем я занимаюсь в это ясное летнее утро (я тогда лежал на диване): передо мною цветы, на столе фрукты, над головой безоблачное небо, воздух напоен ароматами, и я созерцаю Природу. Умоляю вас, во имя нашего общечеловеческого братства, не заслоняйте мне столь божественной картины нелепой фигурой сердитого пекаря!» Но он не послушался, — закончил мистер Скимпол, смеясь и поднимая брови в шутливом изумлении, — он заслонил Природу своей нелепой фигурой, заслоняет и будет заслонять. Поэтому я очень рад, что могу ускользнуть от него и уехать к моему другу Джарндису.
Он, вероятно, и не думал о том, что миссис Скимпол и его дочери останутся в городе, обреченные на встречи с пекарем; впрочем, сами они так привыкли к подобному отношению, что принимали его как нечто само собой разумеющееся. Мистер Скимпол нежно простился с семьей, веселый и грациозный, как всегда, и уехал с нами в состоянии полной душевной гармонии. Спускаясь по лестнице, мы не могли не видеть комнат, двери которых были открыты настежь, и сделали вывод, что комната хозяина казалась роскошным чертогом по сравнению с остальными.
Я не предвидела и не могла предвидеть, что не пройдет еще этот день, как случится одно событие, которое произведет на меня глубокое впечатление и навсегда останется мне памятным по своим последствиям. По дороге к нам гость наш был так оживлен, что я только слушала его и удивлялась; да и не я одна — Ада тоже поддалась его обаянию. Что касается опекуна, то не успели мы проехать милю-другую, как ветер, упорно дувший с востока, когда мы уезжали из Сомерс-Тауна, резко изменил направление.
Не знаю, была ли инфантильность мистера Скимпола подлинной или притворной во всех прочих отношениях, но перемене обстановки и прекрасной погоде он радовался совершенно по-детски. Ничуть не утомленный остротами, которыми он осыпал нас по дороге, он первым из нас прошел в гостиную, и я, занимаясь хозяйством, слышала, как он, сидя за роялем, одну за другой распевал итальянские и немецкие баркаролы и застольные песни — точнее, только их припевы.
Незадолго до обеда все мы были в сборе, и мистер Скимпол все еще сидел за роялем, наигрывая с большим чувством отрывки из музыкальных пьес, а в промежутках болтая о том, что завтра он дорисует развалины древней Веруламской стены[167], которые начал рисовать года два назад, но не кончил, потому что они ему надоели, — как вдруг нам принесли визитную карточку, и опекун с удивлением прочел вслух:
— Сэр Лестер Дедлок!
Гость вошел в комнату, и вся она завертелась передо мной, прежде чем я смогла сделать хоть шаг. Будь я в силах пошевельнуться, я бы убежала. Голова моя так кружилась, что у меня даже не хватило духу укрыться в оконной нише, где сидела Ада; впрочем, я и окна-то не видела и даже забыла, где оно. Не успела я собраться с силами и дойти до стула, как услышала свое имя и поняла, что опекун представляет меня.
— Садитесь, пожалуйста, сэр Лестер.
— Мистер Джарндис, — проговорил сэр Лестер, кланяясь и усаживаясь, — я имел честь заехать к вам…
— Этим вы сделали честь мне , сэр Лестер.
— Благодарю вас… я имел честь заехать к вам по дороге из Линкольншира, ибо желаю выразить вам свое сожаление по поводу того, что моя неприязнь, — впрочем, имеющая довольно серьезные основания, — моя неприязнь к одному джентльмену, который… который вам знаком, принимал вас у себя и о котором я поэтому больше ничего не скажу, помешала вам и, больше того, молодым леди, находящимся под вашей охраной и опекой, увидеть в моем чесни-уолдском доме кое-какие вещи, которые могли бы понравиться лицам с изысканным и утонченным вкусом.
— Вы чрезвычайно любезны, сэр Лестер, и я приношу вам глубокую благодарность от имени этих молодых леди — вот они! — и от себя.
— Весьма возможно, мистер Джарндис, что джентльмен, о котором я по упомянутым причинам воздерживаюсь говорить, — весьма возможно, мистер Джарндис, что этот джентльмен оказал мне честь понять мой характер настолько превратно, чтобы внушить вам представление, будто вы не будете приняты в моем линкольнширском поместье с той вежливостью, с той почтительностью, которую всем моим людям предписано проявлять по отношению ко всем леди и джентльменам, посещающим мой дом. Если так, я только прошу вас поверить, сэр, что на самом деле вы были бы приняты столь же вежливо и почтительно, как и все прочие посетители.
Опекун деликатно уклонился от ответа.
— Мне было неприятно, мистер Джарндис, — важно продолжал сэр Лестер, — заверяю вас, сэр… Мне было неприятно… узнать от нашей чесни-уолдской домоправительницы, что один джентльмен, гостивший вместе с вами в этой части нашего графства, и, по-видимому, тонкий знаток Изящных Искусств, был точно так же и по той же причине лишен возможности осмотреть наши семейные портреты с той неторопливостью, с тем вниманием, с тем интересом, которые он, быть может, хотел бы им уделить, а значит, и сам лишился возможности получить удовольствие от созерцания некоторых из этих портретов.
Тут он вынул визитную карточку и, глядя на нее в лорнет, прочел очень внушительным тоном, хоть и с некоторым трудом:
— Мистер Гирольд… Геральд… Гарольд… Скемплинг, Скамплинг… простите — Скимпол.
— Да вот и сам мистер Гарольд Скимпол, — сказал мой опекун, явно удивленный.
— А! — воскликнул сэр Лестер. — Прекрасно; я счастлив познакомиться с мистером Скимполом и воспользоваться случаем лично выразить ему сожаление. Я надеюсь, сэр, что, когда вы снова заглянете в мои места, вам не придется больше стесняться, как в прошлый раз.
— Вы очень добры, сэр Лестер Дедлок. Я конечно воспользуюсь вашим любезным приглашением и доставлю себе удовольствие снова посетить ваш прекрасный дом. Владельцы таких поместий, как Чесни-Уолд, — проговорил мистер Скимпол со свойственным ему счастливым и беспечным видом, — это благодетели общества. Они так добры, что держат у себя множество великолепных вещей, позволяя нам, бедным людям, восторгаться и наслаждаться ими; а тот, кто не ощущает восторга и наслаждения, попросту проявляет неблагодарность по отношению к нашим благодетелям.
Сэру Лестеру подобные мысли, как видно, очень понравились.
— Вы художник, сэр?
— Нет, — ответил мистер Скимпол, — совершенно праздный человек. Просто любитель.
Сэру Лестеру это, как видно, понравилось еще больше. Он выразил надежду, что ему самому посчастливится быть в Чесни-Уолде, когда мистер Скимпол опять приедет в Линкольншир, а мистер Скимпол заверил его, что очень польщен и почитает это за честь.
— Мистер Скимпол, — продолжал сэр Лестер, снова обращаясь к опекуну, — сообщил нашей домоправительнице, которая, как он, вероятно, заметил, давно и преданно служит нашей семье…
(— Это было на днях — я осматривал чесни-уолдский дом, когда поехал навестить мисс Саммерсон и мисс Клейр, — непринужденно пояснил мистер Скимпол.)
— …сообщил нашей домоправительнице, что и раньше гостил в этих местах с одним своим другом, и этот друг — мистер Джарндис. — Сэр Лестер поклонился моему опекуну. — Вот как я узнал о тех обстоятельствах, по поводу которых сейчас выразил сожаление. Уверяю вас, мистер Джарндис… Мне … было бы неприятно услышать, что в мой дом постеснялся войти любой джентльмен — кто бы он ни был; так что же говорить о джентльмене, который когда-то был знаком с леди Дедлок и даже приходится ей дальним родственником и которого (как миледи сама говорила мне) она глубоко уважает.
— Все ясно, сэр Лестер, — сказал опекун. — Я очень тронут, и все мы тронуты вашим вниманием. Промах сделал я сам, и это мне следует извиниться за него.
Я ни разу не подняла глаз. Я не видела гостя и, казалось мне, даже не прислушивалась к беседе. Странно, что я ее запомнила, — ведь она как будто не дошла до моего сознания. Я слышала, как разговаривали окружающие, но была в таком смятении и так тяготилась присутствием этого джентльмена, которого инстинктивно стремилась избегать, что в голове у меня шумело, сердце билось, и мне казалось, что я ничего не понимаю.
— Я рассказал обо всем этом леди Дедлок, — сказал сэр Лестер, поднявшись, — и миледи сообщила мне, что она имела удовольствие обменяться несколькими словами с мистером Джарндисом и его подопечными, так как случайно встретилась с ними, когда они гостили по соседству. Позвольте мне, мистер Джарндис, повторить вам и этим молодым леди то, что я уже говорил мистеру Скимполу. Некоторые обстоятельства, несомненно, препятствуют мне утверждать, что я был бы рад услышать о посещении моего дома мистером Бойторном; но эти обстоятельства касаются только данного джентльмена, а к другим лицам они отношения не имеют.
— Вы помните, что я всегда говорю о нем, — легким тоном сказал мистер Скимпол, призывая нас в свидетели. — Это добродушный бык, который уперся на своем и считает, что все на свете окрашено в ярко-красный цвет!
Сэр Лестер Дедлок кашлянул, как бы желая выразить, что «не может больше слышать ни слова о подобном субъекте, и простился с нами чрезвычайно церемонно и вежливо. Я постаралась поскорее уйти в свою комнату и не выходила из нее, пока не овладела собой. Это было очень трудно, но, к счастью, никто ничего не заметил, и когда я снова сошла вниз, все только подшучивали надо мной, вспоминая, как я была молчалива и застенчива в присутствии знатного линкольнширского баронета.
И тогда я решила, что пора мне рассказать опекуну все, что я знаю о себе. Так тяжело было думать, что теперь я могу встретиться с матерью, что меня могут пригласить к ней в дом и даже что мистер Скимпол — хоть он вовсе мне не друг — будет удостоен вниманием и любезностью ее мужа, — так тяжело было сознавать все это, что я почувствовала себя не в силах найти правильный путь без помощи опекуна.
Когда все ушли спать и мы с Адой, как всегда, немного поболтали в нашей уютной гостиной, я снова вышла из своей комнаты и отправилась искать опекуна в его библиотеке. Я знала, что в этот час он всегда читает, и когда подошла к его двери, увидела свет настольной лампы, падающий в коридор.
— Можно войти, опекун?
— Конечно, девочка моя. А что случилось?
— Ничего. Просто я решила воспользоваться часом, когда все в доме спят, чтобы сказать вам несколько слов о себе.
Он подвинул мне кресло, закрыл книгу и, отложив ее, обратил ко мне свое доброе, внимательное лицо. Я не могла не заметить, что лицо у него опять какое-то странное, совсем как в ту ночь, когда он сказал, что у него есть заботы, которых мне не понять.
— Все, что касается вас, милая Эстер, касается всех нас, — сказал он. — Как бы охотно вы ни говорили со мною, я буду слушать вас еще охотнее.
— Я знаю, опекун. Но я так нуждаюсь в вашем совете и поддержке. Ах, вы не подозреваете, как я в этом нуждаюсь, и особенно сегодня.
Он удивился моей горячности и даже немного встревожился.
— Мне так хотелось поговорить с вами, — сказала я, — хотелось с той самой минуты, как приехал к нам гость.
— Какой гость, дорогая? Сэр Лестер Дедлок?
— Да.
Он скрестил руки и с глубочайшим изумлением посмотрел на меня, ожидая, что я скажу еще. Я не знала, как мне подготовить его.
— Слушайте, Эстер, — проговорил он с улыбкой, — кто-кто, но чтобы вы могли иметь какое-то отношение к нашему гостю — вот уж чего я бы никак не подумал!
— Ну да, опекун, конечно. И я не думала когда-то.
Улыбка сошла с его лица, и оно сделалось серьезным.
Он подошел к двери, чтобы убедиться, закрыта ли она (но об этом я уже позаботилась), и снова сел на свое место рядом со мной.
— Опекун, — начала я, — вы помните тот день, когда мы бежали от грозы и леди Дедлок говорила с вами о своей сестре?
— Конечно. Конечно, помню.
— И напомнила вам, что они с сестрой разошлись, «пошли каждая своей дорогой».
— Конечно.
— Почему они расстались, опекун?
Он взглянул на меня и переменился в лице.
— Дитя мое, что за вопросы? Не знаю. Да, кажется, и никто не знал, кроме них самих. Кто мог ведать тайны этих гордых красавиц! Вы видели леди Дедлок. Если бы вы видели ее сестру, вы заметили бы, что она была так же непоколебима и надменна, как леди Дедлок.
— Ах, опекун, я видела ее много, много раз!
— Вы ее видели?
Он немного помолчал, закусив губу.
— Так вот, Эстер, когда вы как-то раз, давно, говорили со мной о Бойторне, а я сказал вам, что однажды он чуть было не женился и его невеста хоть и не умерла в действительности, но умерла для него, причем эта трагедия повлияла на всю его дальнейшую жизнь, — знали ли вы все это, знали вы, кто была его невеста?
— Нет, опекун, — ответила я, страшась света, который, пока еще тускло, забрезжил передо мной. — Нет, да и сейчас не знаю.
— Это была сестра леди Дедлок.
— Но почему, — выговорила я с большим трудом, — скажите мне, опекун, умоляю вас, почему разошлись они — мистер Бойторн и она?
— По ее желанию; а по какой причине — неизвестно; это она утаила в своем непреклонном сердце. Впоследствии он предполагал (хоть и не знал наверное), что она поссорилась с сестрой, жестоко уязвившей ее гордыню, и безмерно страдала от этого; во всяком случае, она написала Бойторну, что с того числа, которым помечено ее письмо, она для него умерла, — да так оно и оказалось, — а к решению своему пришла потому, что знает, как сильна в нем гордость, как остро развито в нем чувство чести, свойственные и ее натуре. Зная, что эти качества главенствуют в его характере, как и в ее собственном, и считаясь с этим, она, по ее словам, принесла себя в жертву и будет нести свой крест до самой смерти. Так она, к сожалению, и поступила: с тех пор он никогда больше не видел ее и ничего о ней не слышал. Как, впрочем, и все те, кто ее знал раньше.
— Ах, опекун, это я виновата! — вскричала я в отчаянии. — Какое горе я причинила невольно!
— Вы, Эстер?
— Да, опекун. Невольно, но все-таки причинила. Эта женщина, что жила в уединении, — первая, кого я помню в жизни.
— Не может быть! — вскричал он, вскочив с места.
— Да, опекун, да! А ее сестра — моя мать!
Я хотела было рассказать ему, о чем писала мне мать, но в тот вечер он отказался слушать меня. Он говорил со мною так нежно и с таким глубоким пониманием, так ясно объяснил мне все то, что я сама смутно сознавала и на что надеялась в самые светлые свои минуты; а я, и без того уже переполненная пламенной благодарностью, жившей во мне столько лет, я никогда еще не любила его так сильно, не благодарила так глубоко, как в тот вечер. А когда он проводил меня до моей комнаты и поцеловал у двери и когда я, наконец, легла спать, я подумала: смогу ли я когда-нибудь работать так усердно, быть такой доброй по мере своих скромных сил, такой самоотверженной и такой преданной ему и полезной для других, чтобы доказать ему, как я благословляю и почитаю его?
Глава XLIV
Письмо и ответ
Наутро опекун позвал меня к себе, и я поведала ему все то, чего не досказала накануне. Сделать ничего нельзя, сказал он, остается только хранить тайну и избегать таких встреч, как вчерашняя. Он понимает мои опасения и вполне разделяет их. Он берется даже удержать мистера Скимпола от посещения Чесни-Уолда. Той женщине, которую не следует называть при мне, он не может ни помочь, ни дать совета. Он хотел бы помочь ей, но это невозможно. Если она подозревает юриста, о котором говорила мне, и ее подозрения обоснованы, в чем он, опекун, почти не сомневается, тайну вряд ли удастся сохранить. Он немного знает этого юриста в лицо и понаслышке и убежден, что это человек опасный. Но что бы ни случилось, твердил он мне с тревожной и ласковой нежностью, я буду так же не виновата в этом, как и он сам, и так же не смогу ничего изменить.
— Я не думаю, — сказал он, — что могут возникнуть подозрения, связанные с вами, дорогая моя. Но многое можно заподозрить и не зная о вас.
— Если говорить о юристе, это верно, — согласилась я. — Но с тех пор как я начала так тревожиться, я все думаю о двух других лицах.
И я рассказала ему все про мистера Гаппи, который, возможно, о чем-то смутно догадывался в то время, когда я сама еще не понимала тайного смысла его слов; впрочем, после нашей последней встречи я уже не сомневалась, что он болтать не будет.
— Прекрасно, — сказал опекун. — В таком случае, мы пока можем забыть о нем. А кто же второй?
Я напомнила ему о горничной француженке, которая так настойчиво стремилась поступить ко мне.
— Да! — отозвался он задумчиво. — Она опаснее клерка. Но, в сущности, дорогая, ведь она всего только искала нового места. Незадолго перед этим она видела вас и Аду и, естественно, вспомнила о вас. Просто она хотела наняться к вам в горничные. Вот и все.
— Она вела себя как-то странно, — сказала я.
— Да, странно, но странно вела она себя и тогда, когда ей вдруг пришла блажь сбросить туфли и шлепать по лужам в одних чулках, с риском простудиться насмерть, — сказал опекун. — Однако раздумывать обо всех этих шансах и возможностях — это значит бесполезно тревожиться и мучиться. Каждый пустяк может показаться опасным, если смотреть на него с подобной точки зрения. Не теряйте надежды, Хозяюшка. Нельзя быть лучше, чем вы; и теперь, когда вы знаете все, будьте самой собой, будьте такой, какой были раньше. Это самое приятное, что вы можете сделать для всех. Поскольку я знаю вашу тайну…
— И так облегчаете мне это бремя, опекун, — вставила я.
— …я буду внимательно следить за всеми событиями, происходящими в этой семье, насколько это возможно на расстоянии. А если наступит время, когда я смогу протянуть руку помощи и оказать хоть малейшую услугу той, чье имя лучше не называть даже здесь, я приложу все усилия, чтобы сделать это ради ее милой дочери.
Я поблагодарила его от всего сердца. Да и как было не благодарить! Я уже подошла к двери, как вдруг он попросил меня задержаться на минуту. Быстро обернувшись, я опять заметила, что выражение лица у него такое же, как в тот памятный мне вечер, и вдруг, сама не знаю почему, меня осенила неожиданная догадка, и мне показалось, что, быть может, я когда-нибудь его и пойму.
— Милая Эстер, — начал опекун, — я давно уже думал, что мне нужно кое-что сказать вам.
— Да, опекун?
— Трудновато мне было подойти к этому, да и сейчас еще трудно. Мне хотелось бы высказаться как можно яснее, с тем чтоб вы тщательно взвесили мои слова. Вы не против того, чтобы я изложил это письменно?
— Дорогой опекун, как могу я быть против того, чтобы вы написали что-нибудь и дали прочесть мне?
— Так скажите же мне, милая вы моя, — промолвил он с ясной улыбкой, — правда ли, что я сейчас такой же простой и непринужденный… такой же откровенный, честный и старозаветный, как всегда?
Я совершенно искренне ответила: «Вполне». И это была истинная правда, ибо его мимолетные колебания исчезли (да они и длились-то всего несколько секунд), и он снова стал таким же светлым, всепонимающим, сердечным, искренним, как всегда.
— Может быть, вам кажется, что я умолчал о чем-нибудь, сказал не то, что думал, утаил что-то — все равно что? — спросил он, и его живые ясные глаза встретились с моими.
Я без колебания ответила, что, конечно, нет.
|
The script ran 0.017 seconds.