Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 6. Зимний ветер. Катакомбы [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В шестой том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две последние части тетралогии «Волны Черного моря»: «Зимний ветер» и «Катакомбы». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

— Матрена Терентьевна, ты меня удивляешь! Он всегда называл ее «Матрена Терентьевна», когда был ею недоволен. Он произносил это точно таким же назидательным тоном, каким говорил ей в детстве по поводу изношенных башмаков: «Мотечка, честное, благородное слово, ты меня просто удивляешь! Удивляешь и огорчаешь. Ты опять порвала ботинки! Совершенно порвала. Ни один сапожник не берется. Я буквально не знаю, что мне с тобой делать. На тебе все горит. Я скоро вылечу в трубу». «Дядя Гаврик, ей-богу, я невиноватая!» — говорила тогда маленькая Мотя и краснела так, что не только ее лицо, уши и шея делались густо-розового цвета, но даже краснели руки, а на глазах выступали слезы. Может быть, тогда она и была виновата. На ней действительно все горело. Теперь же она была никак не виновата. Она прилагала все усилия, чтобы вести хозяйство как можно экономнее. Но, как известно, именно продукты и имеют скверную привычку «буквально-таки гореть», особенно когда их мало, а едоков много. Так же, как в детстве, Матрена Терентьевна и теперь прижимала руки к груди и восклицала таким тоненьким голоском, как будто в горле у нее пищала маленькая птичка: — Дядя Гаврик! — Она так всю жизнь и называла его «дядя Гаврик». — Дядя Гаврик! Накажи меня бог, я сама не могу понять. Я готовлю, а продуктов каждый день становится меньше! Я готовлю, а их меньше. Прямо не знаю, что делать! Получается какая-то чепуха. — И на глазах у нее блестели слезы. — Она не знает, что делать! — ворчал Черноиваненко. — Она не знает… А кто же знает? Давай сюда норму. Он доставал карандаш, и они оба, навалившись на каменный стол, долго шептались над листком раздаточной ведомости. Так или иначе, с этой стороной дела Матрена Терентьевна кое-как справлялась. Но стряпня у нее вовсе не ладилась. Она стряпала на двух примусах, добросовестно, старательно, но… не то чтобы вовсе плохо, а как-то неинтересно, без фантазии. Но до фантазий ли было подпольщикам? Сыты — и ладно. Итак, для того чтобы пойти к колодцу, требовалось разрешение Матрены Терентьевны. Это упрощало дело. — Мама, мы идем за водой, — говорила Валентина. — Пойдешь за водой — не воротишься, — строго замечал Петя, повторяя поговорку, которую он неоднократно слышал от партизан Серафима Тулякова. — Ах да, я очень извиняюсь, — по воду, — поправлялась Валентина. — Мама, мы идем с Петей по воду. Ты не возражаешь? — Ну что ж, деточки, идите. Прогуляйтесь. Подышите немножко свежим воздухом. Они снимали с деревянных гвоздей ведра, которые висели на стене кухонной ниши, над двумя вечно гудящими примусами, а Матрена Терентьевна, утирая лицо, подавала им фонарь «летучая мышь» и коробку спичек. Она делала им последние наставления: — Фитиль очень не выкручивайте, экономьте керосин. Пускай горит чуть-чуть, лишь бы можно было идти. Как только придете к колодцу, потушите, чтоб даром не горело. А когда пойдете обратно, тогда опять зажгите. Воду по дороге не разливайте, идите аккуратно. Спички зажигайте только в самом крайнем случае. Тут шестнадцать спичек. Чтоб вы, по крайней мере, тринадцать принесли обратно!.. Она еще долго что-то говорила и ворчала им вслед, но они уже не слышали ее, медленно удаляясь по низкому земляному коридору, который все время то сужался, то снова расширялся, делая повороты и самые неожиданные извилины. Петя нес фонарь, а Валентина — оба пустых ведра в одной руке. Они опирались на костылики, которые держали в свободной руке. Эти коротенькие костылики были специальным, очень полезным изобретением. Кто их изобрел, неизвестно. Они появились как-то сразу, сами собой. Без них передвигаться по катакомбам было бы очень трудно, почти невозможно. В низких подземных ходах приходилось сгибаться, очень часто даже под прямым углом. А идти в согнутом положении, на согнутых ногах — вещь мучительная. И потому в катакомбах все ходили, опираясь на коротенькие костылики, которые делали из старых ружейных шомполов. Они были так же необходимы для подземной жизни, как свет. Петя и Валентина шли подземным ходом, как старички, опираясь на свои костылики. Время от времени они останавливались, и при слабом свете фонаря Валентина выцарапывала на стене гвоздем, специально взятым для этой цели, Петину букву — «П» и свою букву — «В», для экономии соединяемые в виде вензеля: большое печатное «П», ко второй палочке которого приписывалось большое печатное «З», так что получалась одна странная буква: «ПВ». На всем пути стены были испещрены различными буквами и значками, выцарапанными на камне, нарисованными углем, кирпичом или просто начерченными пальцем на толстом слое пыли. Это были знаки подземной навигации, указатели подземного фарватера. Иначе как можно было бы двигаться по катакомбам и не заблудиться среди запутанного лабиринта ходов, поворотов и разветвлений? Разумеется, никакой более или менее точной карты катакомб не существовало. Стоило бы колоссальных трудов составить хотя бы простую, грубую схему этого невероятного лабиринта, имеющего к тому же несколько горизонтов залегания. Компас здесь был бы бесполезен. Во-первых — на глубине, под землей, он показывает неточно, а во-вторых — без карты он все равно ни к чему. Звук голоса почти не распространяется. Оставалась лишь сигнализация значками — этими иероглифами, таинственными и непонятными для человека, случайно попавшего в катакомбы. Один был похож на топографическую стрелку, но только с двумя вертикальными черточками поперек хвоста. Другой состоял из одной лишь буквы «ять» — забавная фантазия Лени Цимбала, выбравшего своим знаком эту старорежимную букву. Третий представлял крестик со стрелкой — позывные Святослава. Был кружок с крестиком наверху — старинный мистический знак Земли, выбранный для себя Черноиваненко из старого календаря, и пятиконечная звезда, принадлежащая Серафиму Тулякову. Были овалы, стрелки, направленные в разные стороны. Были цифры. Почему-то цифра «5» была Матрены Терентьевны, а цифра «2» — Раисы Львовны. Стрельбицкому принадлежал ромб, Лидии Ивановне — сердце, Свиридову — якорь. Сердце и якорь стояли почти рядом — так же близко, как «П» и «В» Пети и Валентины. С непонятной для себя радостью и тайным волнением видел Петя, как среди этих знаков, точно среди знакомых живых людей, появляется на мерцающей стене пх вензель — его и Валентины, в котором их буквы были так тесно сближены, что даже одна палочка оказалась общей. Недалеко от колодца они потушили огонь. Впереди брезжил дневной свет. Сам по себе он был очень слаб и бесцветен, но в сравнении с вечной подземной тьмой, озаренной желтыми светильниками, он казался до странности ярким, режущим глаза. Они некоторое время с удовольствием привыкали к этому белому ровному дневному свету, который так прочно, так неподвижно лежал на неровностях стен, на пыльном полу и тянулся спокойными полосами из-за поворотов подземного хода. Подземный ход упирался в колодец. Дневной свет проникал сверху. Это был деревенский колодец. Его очень глубокий ствол пересекался с одним из ходов катакомб на глубине, по крайней мере, десяти метров, а до воды оставалось еще столько же. Петя и Валентина осторожно подходили к стволу колодца и садились на краю круглого хода, наслаждаясь дневным светом, рассеянно падавшим сверху. Их глаза, измученные вечной тьмой и мерцанием светильников, отдыхали. Изредка они бросали вниз камешек, и проходило некоторое время, прежде чем до них долетал всплеск воды. Крепко держась за руки, чтобы не упасть, они высовывали голову в ствол колодца и, лежа на животе, смотрели вниз, а потом старались посмотреть вверх. Далеко внизу, во тьме, дрожал маленький блестящий кружок — отражение неба. Далеко вверху этот же самый кружок был немного побольше, и он уже не дрожал, так как был не отражением неба, а самим небом. И между этими двумя светлыми кружками — подлинного и отраженного неба, — на самой середине гулкой трубы колодца, из таинственного подземного хода, о существовании которого никто наверху и не подозревал, выглядывали две головы, тесно прижавшиеся одна к другой, — голова Пети и голова Валентины. Это было единственное место, откуда они могли видеть небо и где они могли дышать свежим воздухом. Это было их единственное окно в мир. Здесь они устроили маленький огород. Они посадили в землю несколько луковиц, которые стащили у Матрены Терентьевны. Каждый раз, когда они приходили сюда за водой, они поливали свои луковицы. Но луковицы не прорастали. Было слишком холодно. Тогда они накрыли их старой стеклянной банкой, найденной в штреке. Этим они предохранили луковицы от холода, льющегося сверху. С каким нетерпением ожидали они появления первой стрелки! Наконец стрелки появились — слабенькие, желтые, почти белые. Но все же они стали расти. Это была маленькая тайна Пети и Валентины. Они готовили сюрприз для подпольщиков. Ведь лук был не просто лук — лук был витамины, которых так не хватало. Итак, они лежали, высунув голову в свое окно, — Петя и Валентина, — возле бледных стрелок лука, которые слабо тянулись вверх, как бы стремясь выбраться вон из подземелья. Казалось, что можно было увидеть в такое окно? Однако они видели в него очень много. Они видели небо, видели птиц, видели облака. Однажды, когда они пошли по воду ночью, они увидели несколько звезд. И может быть, это было самое изумительное в их жизни зрелище. Но им еще ни разу не удалось увидеть солнце. Солнце проходило как-то стороной. Наконец, они видели людей. Они видели закутанные, как капустный кочан, головы и плечи женщин, приходивших к колодцу за водой из какой-то деревни. Они видели ведра, которые опускались и подымались так близко от них, что их легко можно было коснуться рукой. Было что-то невероятное в этих простых крестьянских ведрах: ведь они были выходцами «с того света»! Трудно, почти невозможно было себе представить, что вот их наденут на коромысла и понесут по улице деревни, занятой фашистами. Может быть, фашисты будут трогать их руками и пить из них воду… Петя и Валентина слышали наверху скрип шагов по снегу, крики мальчишек. Лаяла собака. Даже по этому звонкому лаю было ясно, что это маленькая пушистая собачка с хвостиком, круглым, как бублик. В соединении с холодом, который лился сверху, это составляло картину студеного вечера, с катаньем на салазках, желтым закатом и галками над синими шапками деревенских крыш. 24. Снежинка Один раз в колодец залетела снежинка. Валентина протянула руку, и снежинка села на ее ладонь. Это была большая, очень правильная звезда из белых елочек и молоточков. Петя и Валентина наклонились над ней и стали рассматривать ее, как чудо. Она и была чудо: она была «с того света». Она была граненая и вместе с тем мохнатая. Но ее мохнатость, в свою очередь, тоже была выгранена с ювелирной точностью. Она вся была воплощением зимы. Она включала в себя все составные части блистательной советской зимы, с ледяными кубиками прудов, с кристаллическими коридорами еловых просек, с канителью метели, с синим звоном коньков и круговоротом хоккейного поля, осыпанного звездами фонарей, и с замерзшей рекой, над которой повисли арки и пролеты громадного нового моста, как бы сделанного из тех же, в миллионы раз увеличенных деталей снежинки… Снежинка медленно растаяла. А они все еще продолжали смотреть на каплю, дрожащую на теплой ладони… Петя и Валентина уже давно набрали воды. Наполненные ведра стояли у стены. Надо было идти назад. Но они оттягивали эту неприятную минуту. Им так хотелось еще хоть немного побыть при дневном свете, дыша чистым зимним воздухом, льющимся сверху! Они молчали. Но молчание их не тяготило. Они уже так привыкли друг к другу, были так душевно близки! Они знали, о чем каждый из них думает. Они не думали о себе и о той странной, фантастической жизни, которой они жили в катакомбах. Эта жизнь уже начинала казаться им естественной и совсем не фантастической. Они просто жили и просто боролись, не думая, что они борются и совершают что-нибудь необыкновенное, а тем более героическое. Они думали о войне и о своих отцах, которые были на фронте. Валентина думала также о своих старших братьях, воевавших где-то вместе с отцом, а Петя думал о маме, и о сестрах, и о Москве, и о своей школе, и о школьных товарищах, и обо всем том, что теперь казалось ему таким невозвратимо далеким, потонувшим в тумане времени. Валентина уже хорошо знала всех Петиных друзей-приятелей и все их дела. Она была в курсе всех Петиных общественных и личных интересов. Он столько раз рассказывал ей обо всем этом!.. Теперь они молчали. Им не надо было разговаривать. Но была одна тайна, которой Валентина не знала. Эта тайна мучила Петю. Он вяло и как-то жалостно, вскользь улыбался, как бы прося глазами оставить его в покое. — Эй, Петька, что с тобой? — говорила Валентина, тряся его за плечо. Он поворачивал к ней огорченные глаза и продолжал вяло молчать. — Чего ж ты молчишь? — Я не молчу. — Может быть, ты больной? — Не… Петя даже не произносил слово «нет» полностью. Он его не договаривал. Начинал — и бросал: — Не… Как Валентина ни билась, она не могла его вывести из состояния глубокой, печальной задумчивости. И ей приходилось оставлять его в покое. О чем он думал? Какая тайна тяготила его душу?.. Он бы не открыл эту тайну даже своему отцу — самому близкому человеку на свете. Он дал пионерское слово. Он поклялся под салютом. И он не нарушит клятвы, если бы даже это стоило ему жизни. В такие минуты он видел перед собой умирающего матроса… Петю часто мучил вопрос: не нарушил ли он клятву? Опасаясь, что он может попасть в руки врагов, а вместе с ним в их руки может попасть комсомольский билет краснофлотца Лаврова и флаг корабля, которые он поклялся сохранить, Петя спрятал их в облицовке заброшенного степного колодца. Он чувствовал, что поступил правильно. Но теперь все чаще и чаще перед мальчиком вставал вопрос: что же будет с флагом и комсомольским билетом дальше? Хорошо, если они так и пролежат все время. Наступит же наконец день — а Петя был уверен и никогда не сомневался, что такой день обязательно наступит, — когда враг будет разбит и можно будет спокойно пойти, вынуть флаг и билет и возвратить их Красной Армии от имени комсомольца Николая Лаврова. Но что, если за это время с флагом и билетом что-нибудь случится? Вдруг кто-нибудь нечаянно раскопает старый колодец и среди камней найдет флаг и комсомольский билет? Вдруг они как-нибудь попадут в руки врагов? …Вот по степи идет неприятельский обоз. Солдаты хотят пить, но у них нет воды. Они видят колодец. Они бегут к нему с ведрами. Но в колодце нет воды. Они поворачиваются и уже хотят идти назад, как вдруг один из них замечает кусочек материи, говорит: «Что это?» — и вытаскивает из щели флаг и билет… Вот Красная Армия наступает на Одессу. Враги бегут. Они добегают до старых, полуразрушенных окопов и пытаются в них закрепиться. Они втаскивают в старый колодец пулемет и замечают угол материи, высовывающийся из щели. «Что это?» И они вытаскивают флаг и билет… Вот по степи идет немецкая трофейная команда, собирающая железный лом, брошенное оружие и неразорвавшиеся снаряды. «А ну-ка, посмотрим, нет ли чего-нибудь в этом старом колодце», — говорит один из немцев, в черной фуражке с большими полями и мертвой головой вместо кокарды. Иногда Петя готов был рассказать Валентине все. Несколько раз он уже даже начинал рассказывать, но всегда его останавливало чувство ложного самолюбия… — Валентина! — вдруг сказал он сумрачно, не поднимая ресниц. — Я хочу тебе сказать одну вещь. — Давай говори! — Только прежде поклянись, что никто не узнает. — Клянусь! — быстро сказала Валентина, и глаза ее нетерпеливо засветились. — Говори давай! — Это мало, что ты клянешься. Еще неизвестно, чем ты клянешься. — А чем тебе надо? — Можешь дать честное пионерское? — Могу. — А честное под салютом? — Честное под салютом?.. — Она задумалась. — Смотря какая у тебя тайна. — У меня очень важная тайна. — Мне надо сначала знать, какая именно. — Дай честное под салютом, тогда скажу. — Э, нет! Ты сначала скажи, а тогда я дам честное под салютом. — Хитрая! — Сам хитрый! — Дай честное под салютом, тогда скажу. — А вдруг у тебя какая-нибудь пустяковая тайна? Разве можно по пустякам давать честное под салютом? — У меня тайна не пустяковая. — Дай честное под салютом, что не пустяковая. — Хорошо. Я тебе дам честное под салютом, что не пустяковая, но только ты мне сначала дай честное под салютом, что, если я тебе дам честное под салютом, то ты мне дашь честное под салютом… — Петя запутался. — Ты под салютом, я под салютом, он под салютом, они под салютом! — захохотала Валентина, махая руками. — Замолчи! — закричал Петя. — Ты меня сбила. Он собрался с мыслями и упрямо окончил мысль: — Ты мне сначала дай честное под салютом, что если я тебе дам честное под салютом, то ты мне дашь честное под салютом, что не выдашь моей тайны. — И тут же он не удержался и сам захохотал. Вдруг Валентина насторожилась, заглянула в колодец и дернула мальчика за рукав: — Помолчи! Тише… — Она предостерегающе подняла палец. Петя заглянул через ее плечо вниз и увидел на фоне блестящего кружка желтого, вечереющего неба, отраженного в воде, темный силуэт двух женских голов, наклонившихся над колодцем. Они разговаривали негромко, сблизив головы, но каждое слово было слышно довольно ясно, хотя и гулко, будто сказанное в рупор. — А у вас как? — сказал один голос почти шепотом, продолжая начатый разговор. — Еще хуже, чем у вас, — ответил другой голос. — У нас прошлую ночь шестнадцать человек забрали. Ходили по хатам и вытаскивали по списку. — У нас то же самое. Двадцать три человека. И одного старика завели за клуню и тут же убили из винтовки. — Какого старика? — Может быть, вы слышали — Левченко Афанасия. — Старого Левченко? — Вот именно. — Убили старого Левченко? Что вы говорите! — То, что слышите. — Да ему ж, мабуть, восемьдесят рокив, старому Левченко! — А они его убили, не посчитались. — За что же? — За то, что он им не захотел показать, где его внуки сховались. У него внуки в партизанском отряде, и он их не хотел выдать. — И они его убили? — И они его, не сходя с места, убили из винтовки за клуней, а потом тело его выставили посреди Усатовых хуторов, возле церкви, и не велели три дня хоронить, чтоб другие люди видели, на что они способные. — Ах, злыдни! Ах, каты проклятые! В гулком стволе колодца послышалось сдержанное рыдание. — Я вас прошу, не плачьте так громко! Если они увидят, что две женщины стоят возле колодца и плачут, то безусловно заберут в комендатуру. Они у нас не разрешают людям даже останавливаться на улице и разговаривать. — У нас то же самое… — Давайте лучше набирать воду. Наступило молчание, и сверху одно за другим опустились, а затем поднялись два обледеневших ведра. Пока ведра опускались и поднимались, Петя и Валентина смотрели друг на друга неподвижными глазами. — К нам сегодня утром пригнали целую роту солдат, — снова раздался вверху шепот. — И к нам тоже. А пушки к вам привезли? — Нет, пушек не привозили. — А к нам привезли две пушки. Теперь у нас, на Усатовых хуторах, стоит ихний штаб. В бывшей школе. Всюду патрули. — Что им, катам, здесь нужно? — Ихние солдаты говорят, что скоро будут выбивать из Усатовских катакомб партизанов… — Ты слышишь? — шепотом сказала Валентина, изо всех сил сжимая Пете руку. — Слышу, — одними губами ответил мальчик. — Как же они их будут выбивать? — сказал первый голос. — Будут бить из пушек. — Пушками не выбьешь. — Они думают, что выбьют. — Не выбьют. Их ничем не выбьешь! Петя и Валентина переглянулись. — Они против пуль и против снарядов заговоренные. Весь отряд заговоренный. Они все невидимки. — Слышь, Петька, мы с тобой заговоренные! — шепнула Валентина, таинственно блестя глазами. — А много их? — сказал второй голос. — Более чем полторы тысячи. — У нас солдаты говорили, что две тысячи. — Может быть, и две. У них там, под землей, говорят, целый город. Танки есть, самолеты… Петя и Валентина снова переглянулись. — Фашисты сегодня утром разведку делали возле Усатовского кладбища. Нашли там в скале какую-то трещину. Говорят, ход в катакомбы. Но они, конечно, туда не полезли — побоялись. Они только вокруг расставили посты и никому не велели даже близко подходить. Кто подойдет ближе чем на пятьсот метров, в того стреляют без предупреждения. — Ах, каты поганые! — А днем туда ходили их минеры с ящиками и все вокруг заминировали, теперь оттуда ни хода, ни выхода. Валентина чуть не вскрикнула. Для того чтобы не вскрикнуть, она до крови прикусила губу и с такой силой сжала руку Пети выше локтя, что мальчик тихо застонал. — Тише! — прошептала она, и ее глаза засветились в полутьме, как фосфор. — Ты слышал? — Слышал. — Они заминировали… ты понимаешь? Ей не надо было объяснять Пете значение того, что они узнали. Это было слишком ясно. Почти каждый день через усатовский ход «ежики» выходили на боевое задание или возвращались с боевого задания подпольщики. Со дня на день ждали через этот ход Синичкина-Железного. Теперь этот ход был заминирован. Они схватили ведра и с самой большой быстротой, с какой только возможно было двигаться по тесному и низкому подземному ходу, двинулись назад в лагерь. 25. Черт украл месяц Сквозь свист и треск атмосферических разрядов послышался знакомый голос диктора, но такой глухой и такой далекий, что с громадным трудом можно было разобрать его с каждой секундой слабеющее бормотание. Это было что-то не совсем понятное и совсем необычное — какое-то длинное, монотонное перечисление: «…шестьсот сорок восемь орудий, тысяча двести семь пулеметов, восемнадцать тысяч винтовок, четыре миллиона патронов, один бронепоезд…» — Трофеи… — сказал Леня Цимбал таким осторожным, таким вкрадчивым и таким тихим, ласковым шепотом, как будто бы это говорил не человек, а сказочный эльф. — Товарищи, чтоб я пропал — трофеи!.. Вдруг он вскочил, изо всех сил одновременно ударил каблуками в землю, швырнул шапку в стенку и, уже не стесняясь и не сдерживаясь, закричал во все горло: — Будь я трижды проклят, если это не трофеи! — Подождите, — сказал Черноиваненко и вытер рукавом вспотевший лоб. — Тихо, товарищи! Он понял, что наконец наступила минута, которую с таким страстным нетерпением, с такой надеждой, с такой верой ждали все советские люди. Его лицо сделалось строгим, бледным, даже красивым. И он произнес медленно, раздельно, как бы выпуская слова из самой глубины души: — Товарищи, я думаю, что это большая победа Красной Армии под Москвой. И об этой победе мы обязаны как можно скорее сообщить усатовским жителям… Туляков, готовься к выходу наверх. Туляков был большой мастер этого дела. Он уже несколько раз совершал такие внезапные выходы. Обычно он вдруг входил в хату — разумеется, предварительно хорошо разведав обстановку, — останавливался возле двери и говорил весело, громко: — Здравствуйте, люди добрые! Давно мы с вами не виделись. Добрый вечер! А я шел мимо вашей хаты, вспомнил, что здесь живут хорошие советские граждане, мои избиратели, и думаю: дай зайду. Хозяева усаживали его к столу, а сами торопились заложить чем-нибудь окошко и выслать кого-нибудь из хлопчиков на улицу покараулить. Серафим Туляков снимал шапку, расстегивал свою пеструю телячью куртку, доставал гребешок и неторопливо поправлял прическу. — Вы их не бойтесь, — говорил он, кивая на окно. — Пускай лучше они вас боятся! Недолго им еще здесь хозяйничать. И он начинал спокойную, обстоятельную беседу, касаясь всех вопросов, которые волновали крестьянство. Он делал короткий обзор военных действий, объяснял международное положение, подвергал убийственной критике все мероприятия оккупационных властей, высмеивал фашистское хозяйство и фашистскую пропаганду, попутно делал указания, как надо поступать в таком-то и в таком-то случае. И все это с такой непринужденной, ленивой простотой, как будто дело происходило вовсе не в деревне, захваченной врагами, где каждый миг его могли схватить, опознать и убить на месте, а в глубоко мирной обстановке, на длинных зимних посиделках. Он умел не только хорошо говорить — он умел также и слушать. Он исподволь узнавал много очень важного для дальнейшей работы райкома. Бывало так, что вдруг посреди беседы раздавался тревожный стук в окошко — предупреждение об опасности. Но и тогда Серафим Туляков не проявлял никакой торопливости. Он медленно вставал, медленно застегивался, надевал шапку и говорил со вздохом: — Что-то я у вас, люди добрые, засиделся! Небось дома жинка скучает. Пойду до дому. Бывайте здоровы, не забывайте Советской власти. До скорого свидания. Он выходил из хаты и вдруг исчезал, как призрак, за углом какой-нибудь плетенной из лозняка клуни, или за погребом, или за плетнем с надетыми на палки глечиками. Иногда он отводил в сторонку старика хозяина и просил позычить немного муки, крупы или сала. — Сколько вам будет не жалко, — говорил он, усмехаясь. — А то у меня дома голодные детки плачут. Старик понимающе кивал головой. И, получив небольшой мешок, Туляков тут же непременно присаживался к столу и писал хозяину по всей форме расписку о получении взаймы продуктов от имени исполкома трудящихся Пригородного района. А бывало и так, что его таинственно вызывали во двор, где его уже в темноте дожидались несколько хлопцев с поднятыми воротниками полушубков и шапками, надвинутыми на глаза. Он некоторое время беседовал с ними вполголоса, давал инструкции и, прощаясь, говорил под конец: — Орудуйте, хлопцы! А я пошел. Как видно, у него уже было всюду много таких «знакомых» хлопцев. Разумеется, его никто не спрашивал, откуда он появляется и куда потом исчезает. Об этом можно было только догадываться. Было ясно одно: что он всегда находился где-то поблизости, а значит, всегда где-то поблизости находилась и сама Советская власть и что именно эта власть, а не какая-нибудь другая и оставалась единственной, настоящей, законной властью. Туляков давно уже не «показывался людям». Теперь же он должен был выйти наверх и рассказать им о победе Красной Армии под Москвой. Он уже занес ногу на первую ракушечную ступеньку. — Товарищ Туляков, стойте! — крикнул Петя, задыхаясь. Туляков остановился с поднятой ногой. Он удивленно посмотрел на Петю и Валентину. Красные, потные, тяжело дыша, с ног до головы покрытые пылью, с фонарем «летучая мышь», который дрожал в руке у Валентины, они стояли, прислонившись к каменной стене туннеля, и не могли говорить от непонятного возбуждения. Им было строжайше запрещено появляться даже близко у входа. Они это прекрасно знали. Это был личный приказ Черноиваненко. И все-таки они нарушили его! Это показалось так невероятно, что в первую минуту Черноиваненко даже как будто растерялся. Но вслед за тем густая краска гнева покрыла его лицо. Черноиваненко был вспыльчив, хотя и умел сдерживаться. — Ты что? — сказал он, подходя к Валентине, и взял ее за плечи. — Вы что?.. Смеетесь над моими приказами? — Дядя Гаврик… — пробормотал Петя, съежившись под его взглядом. — Помолчи! — И Черноиваненко повторил раздельно, сквозь зубы: — Вы что, смеетесь над моими приказами, да? Продолжая смотреть на Петю в упор суженными глазами, он еще крепче стиснул руками плечи Валентины. — Смеетесь над моими приказами? Смеетесь над моими приказами, да? — Мы не смеемся! — пискнула Валентина, в один миг превращаясь из довольно взрослой девицы в маленькую перепуганную девчушку. — Вы сначала выслушайте! — сказал Петя. — Люди вам говорят, а вы не слушаете… Понимаете, что они заминировали «ежики»! — Кто заминировал «ежики»? — спросил Черноиваненко. — Что ты там бормочешь? — Немцы сегодня заминировали «ежики» — вам это, наконец, понятно? — произнес Петя, наслаждаясь впечатлением, которое произвели его слова на Черноиваненко. — Постой, постой… — Да! — воскликнула Валентина. — Ага! — прибавил Петя. И они, перебивая друг друга, рассказали все, что услышали у колодца. — Ну, это другое дело… — сказал Черноиваненко, остывая. — Тогда молодцы! Извините, что я вас чуть не выдрал. — Ничего, пожалуйста, — вежливо ответил Петя. То, что Петя и Валентина услышали у колодца, имело для подпольного райкома громадное, даже, может быть, решающее значение. Борьба, которую вели подпольщики с захватчиками, видимо, вступила в новую фазу. До сих пор подпольщикам приходилось иметь дело с одиночными румынскими жандармами, с местными полицаями, изредка с патрулями. Теперь же немецкое командование, судя по тем сведениям, которые принесли пионеры, двинуло против них целое воинское подразделение с пушками. Очевидно, не слишком большая подпольная группа, спрятанная в Усатовских катакомбах, стала не на шутку донимать немцев и румын постоянными нападениями на транспорт, на отдельных солдат и офицеров, расклейкой листовок, порчей проводов. И фашисты решили прикончить отряд одним ударом. Черноиваненко не был склонен преуменьшать значение деятельности своего райкома. По опыту прежней подпольной работы он хорошо знал, что один лишь факт существования неуловимой подпольной организации, не говоря уж о прямых действиях, укрепляет моральную силу населения, вселяет веру в несокрушимость Советской власти и в корне подрывает военный авторитет врага. Однако он никак не предполагал, что вокруг них уже создалась легенда. И он этому совершенно откровенно обрадовался. Он даже крепко потер руки и, подмигнув, сказал: — Ну, братцы, видите, какие мы стали легендарные личности? Мы уже невидимки, нас, оказывается, уже пули не берут! Однако посмотрим, что это за такие мины, — сказал он, надевая очки, и, отстранив Тулякова, проворной, кошачьей походкой направился к выходу из катакомб. — Товарищ секретарь! — испуганно воскликнул Святослав, бросившись вперед и загородив дорогу Черноиваненко. — Ну, в чем дело? — строго сказал Черноиваненко. — Товарищ секретарь, не ходите! Подорветесь… Разрешите мне. — Молодой! — усмехнулся Черноиваненко. — Никак нет. Разрешите мне. А вам не положено. — Что? — Вам не положено! — настойчиво повторил Святослав, загородив спиной выход и не спуская с Черноиваненко решительных глаз. — Это мне нравится! — добродушно проворчал Черноиваненко. — «Не положено!» А тебе положено? — Так точно, мне положено. — Почему ж это, интересно знать, тебе положено, а мне не положено? — Потому что я солдат, товарищ секретарь, а вы не солдат. — Слыхал, Туляков? — сказал Черноиваненко и показал плечом на Святослава. Черноиваненко нахмурился. Его лицо стало суровым. — Вот что, Марченко, — сказал он, поворачиваясь к Святославу, — я был солдатом тогда, когда твой батька еще, пожалуй, пешком под стол ходил. Понял? А ну, дай-ка!.. Черноиваненко легонько отстранил Святослава с дороги. — Вы ж подорветесь! — испуганно крикнул Святослав. — Ух ты, какой беспокойный мужичок! — сказал Черноиваненко и, не оборачиваясь, полез в щель. Но через минуту появился снова, весь с ног до головы залепленный снегом. — Видите, что делается, какая завирюха! Он снял облепленные снегом очки и стал их протирать полой своего бобрикового пальто. — В двух шагах ни черта не видать. Настоящая зима завернула. Норд-ост. Черт украл месяц. 26. Пурга Петя и Валентина как очарованные смотрели на снег — настоящий, белый, пушистый, веселый снег, который принес с собой Черноиваненко. Свежий, острый запах наполнил всю пещеру. Он опьянял, кружил голову. Снег падал хлопьями с ушанки Черноиваненко, с рукавов. Снег золотился при свете «летучей мыши», и было что-то в высшей степени праздничное, елочное в его пухлых комьях, словно посыпанных борной кислотой. Он был такой душистый, как будто от него пахло мандаринами. Наконец дети не выдержали, бросились к дяде Гаврику и стали обирать с его пальто снег. Они сжимали снег пальцами, катали, лепили из него крошечные снежки. Они клали его в рот и сосали до тех пор, пока у них не заболели зубы и не стало ломить лоб. Тогда они, будучи не в силах с ним расстаться, стали «играть в снежки», стараясь попасть друг другу в самое лицо или засунуть крохотный тающий комочек за шею. Они так расшумелись, что даже всегда спокойный, уравновешенный Серафим Туляков прикрикнул на них: — Ну, вы, детский сад, потише! Хоть вы меня сегодня и спасли от мины, но надо ж и совесть иметь. Хватит баловаться, а то я вас живо отправлю назад в лагерь. — Нет, с очками ни черта не выйдет, — сказал Черноиваненко, укладывая очки в футляр. — Попробуем без них… Святослав, дай-ка мне какие-нибудь клещи или лучше кусачки. Святослав порылся в сумке противогаза и подал кусачки. — Вот добре. Сейчас мы посмотрим, что они из себя представляют, эти самые знаменитые мины. А то, может быть, они существуют лишь в вашем воображении, — сказал он, весело посмотрев на Петю и Валентину, которые, боясь, чтобы их не отправили в лагерь, скромненько сидели в углу, на брусках ракушечника. Черноиваненко сунул за пояс кусачки, поправил ушанку и снова полез в скважину выхода. На этот раз он пробыл наверху не менее получаса. Легко сказать — полчаса! Принято говорить, что часы летят, как минуты, или минуты тянутся, как часы. Может быть, это вообще и верно. Но в данном случае время не тянулось и не летело. Время утратило всякое подобие движения. Время тягостно остановилось. Оно было неподвижно, и неподвижны были люди в пещере. Из щели тонкой, пронзительной струей дул ветер. Звук ветра казался вкрадчивым посвистыванием точильного круга. Снежная пыль, заносимая ветром, с хрупким шорохом оседала на стенах хода. Вокруг стояла неподвижная, плотная, почти осязаемая тишина, и эта тишина казалась предшествующей взрыву. Святослав и Серафим Туляков молчали и не шевелились. Они были похожи на статуи, вырубленные из гранита. Петя и Валентина сидели на камне, прижавшись друг к другу, покусывая от волнения пальцы. — Слышишь? — Да. Ветер. — Ужасно сильный ветер. — Дядя Гаврик сказал, что это норд-ост. — Это очень хорошо. — Почему хорошо? — Тише! Слышишь? — Слышу. Это снег шуршит… Почему хорошо, если норд-ост? — Потому что на дворе теперь ни зги не видать. Завирюха. Они его не заметят… Тише! — Что? — Мне показалось… Нет, ничего. — Как же он будет разминировать, если ничего не видно? — Он будет на ощупь. Это еще лучше. — Разве это лучше? — Конечно, лучше. На ощупь никогда не ошибешься. А на глаз всегда можно обмануться. — Молчи! Слышишь? — Не слышу. — А я слышу. Идет. Честное под салютом — идет! Из хода посыпался снег, и в ту же секунду, скользя и спотыкаясь, в пещеру ввалился Черноиваненко, весь белый и толстый, как снежная баба; даже нос как у снежной бабы — морковный. В вытянутых руках он держал какой-то предмет, похожий на детский гробик. — Одна есть! — деловито сказал он сильно осипшим голосом. — Иди сюда, солдат! Держи, — обратился он к Святославу, протягивая детский гробик. — Держи, не бойся, я уже вытащил взрыватель. — Он показал головой на пояс, где рядом с кусачками была заткнута медная трубочка взрывателя. — Бери, а то я руки отморозил. Пришлось работать без перчаток. Ну и саперы. Две копейки цена таким саперам. Поставили свой детский гробик на самом видном месте — слепой и тот заметит! — Ничего себе игрушка, килограмма на два веса! — сказал Святослав, подкидывая на руке деревянный ящичек мины. — Рванет — будь здоров! Черноиваненко усмехнулся: — Положи в сторонку, она нам еще пригодится. Он нашел в углу пещеры доску от старого ящика, вынул из кармана ножик и быстро наколол лучин, сложил горкой, поджег зажигалкой и стал греть над маленьким костром озябшие руки. — Ух, хорошо! Ах, хорошо! — приговаривал он, растирая малиновые пальцы. — Ну и с тем до свиданьичка. Пойду обратно, покопаюсь в снегу — авось еще чего-нибудь найду! — Может быть, мне выйти с тобой, на случай если появится какой-нибудь ихний патруль? — сказал Серафим Туляков. Но Черноиваненко только засмеялся и махнул рукой: — Нет, куда там! Я этих вояк добре знаю. Они сейчас сидят по хатам, и, как говорится, ниякий бис их не вытягнет на улицу. Они вообще ночью воевать не любят, а особенно в такую собачью погоду. Так и крутит, так и крутит! Пурга летит и шатается от земли до самого неба, как привидение. А они привидений не уважают. Черноиваненко находился в приподнятом, веселом настроении. Его лицо, основательно иссеченное норд-остом, горело, смеялось. Сотни маленьких морщинок весело, озорно расходились вокруг глаз, под мокрыми ресницами и бровями. Он даже как-то притопывал сапогами, словно собирался танцевать. На этот раз он провозился наверху не менее часа. Но так как теперь все были уверены в успехе, то этот час пролетел очень быстро. Черноиваненко вернулся раньше, чем его ожидали, — появился неожиданно. Так же как и в первый раз, он походил на снежную бабу, даже еще больше, так как теперь не только его туловище и руки, но и все его лицо тоже было облеплено снегом, из которого торчали угольки глаз. Он держал под мышкой две мины. — Сеанс окончен! — сказал Черноиваненко, протягивая Святославу мины, кусачки и взрыватели. — На еще две штучки. Держи. Видишь, а ты говорил, что я не солдат! Кто ж тогда солдат? — И первый секретарь, посмеиваясь, присел на корточки перед своим маленьким костром. — Ход открыт. 27. Четыре красные и одна белая Ночью Петя услышал чей-то тревожный голос: — Товарищ Черноиваненко, проснитесь! Четыре красные, одна белая. Весь день у Черноиваненко болел седалищный нерв — старый ишиас, особенно сильно разыгравшийся после его охоты за минами. Вечером он принял две таблетки аспирина, закутался шинелями, кое-как согрелся и, наконец, заснул. Возле него стоял с фонарем Туляков и трогал его за плечо. Ему жалко было будить секретаря, но Черноиваненко приказал непременно разбудить его в случае сигнала четыре красные и одна белая. Уже давно от Синичкина-Железного не было никаких известий, и Черноиваненко опасался самого худшего. Черноиваненко сел на своей каменной койке и, еще ничего не соображая спросонья, стал быстро застегивать воротник гимнастерки. — Что случилось? — спросил он, жмурясь от близкого света фонаря. — Четыре красные и одна белая, — повторил Туляков. Черноиваненко быстро оделся и, взяв свой костылик, пошел следом за Туляковым. Возле щели стоял Леонид Цимбал с электрическим фонариком в руке и напряженно всматривался в мутную тьму зимней ночи. Два бойца из отряда Тулякова лежали с винтовками снаружи, зарывшись в снег. — Ну? — сказал нетерпеливо Черноиваненко. — Где же связной? — Не пойму, — пробормотал Цимбал. — Он дает четыре красные и одну белую. Я ему отвечаю — четыре белые и одну зеленую. Он молчит. Через пять минут я ему повторяю. То же самое: молчит. Даю в третий раз: опять ничего. Вдруг минут двенадцать тому назад он опять начинает давать четыре красные, одну белую. Я ему обратно отвечаю. И в ответ обратно ничего… Стойте! — Цимбал встрепенулся. — Смотрите, опять дает! Черноиваненко высунулся из щели и увидел на гребне балочки на фоне ночного грифельного неба странно поспешные вспышки электрического фонарика: четыре красные и одна белая и сейчас же опять — четыре красные и одна белая. Вспышки мелькали одна за другой так быстро и с такими судорожными промежутками, как будто тот, кто подавал эти сигналы, бессознательно нажимал пальцами кнопку фонарика. — Дайте ему ответ, чтоб он подходил, — сказал Черноиваненко. Цимбал три раза подряд дал ответ, но никто не приблизился. — Что-то подозрительное, — сказал Туляков. — Может быть, засада? — Пошлите разведку, — приказал Черноиваненко. — Разрешите, я сам сползаю, — сказал Туляков. — Эх, жаль — нет маскировочного халата! Он бесшумно, как тень, вышел из щели наружу, сделал знак своим людям, лег на снег и медленно пополз, незаметно для глаза удаляясь от «ежика». Два его бойца на некотором расстоянии следовали за ним. Минут через пятнадцать Туляков вернулся и доложил, что в снегу лежит без сознания неизвестный человек. — Старый, молодой? — спросил Черноиваненко. — Плохо видно. Похоже, что старик. Какие будут ваши приказания? — Старик?.. Я пойду сам, — сказал Черноиваненко и, взяв из рук Тулякова винтовку, проворно вылез из щели. Как он и предполагал, это оказался Синичкин-Железный. Черноиваненко сразу узнал его длинную фигуру, неподвижно раскинувшуюся на снегу. Черноиваненко стал на колени, прикрыл полой пальто фонарик и осторожно осветил Синичкина-Железного. Он увидел заострившийся хрящеватый нос, темные, ввалившиеся щеки, обросшие длинной сизой щетиной, выпуклые веки закрытых глаз. Одна рука прижимала к груди связку гранат, другая, судорожно откинутая в сторону, держала электрический фонарик. Из открытого рта со свистом вырывалось дыхание. Он был страшен. Черноиваненко и два бойца — втроем — с усилием подняли его большое, костлявое тело и перенесли в катакомбы. Когда его приходилось пропихивать через завалы и узкие места подземного хода, Синичкин-Железный начинал стонать, бормоча в беспамятстве что-то неразборчивое. Наконец его принесли в лагерь и уложили на каменные нары. Пока Матрена Терентьевна готовила на примусе чай, Черноиваненко сделал попытку снять с Синичкина-Железного гранаты, привязанные к его поясу под лохмотьями. Но Синичкин-Железный вскочил на ноги и, не открывая глаз, стал отбиваться свободной рукой, продолжавшей судорожно сжимать фонарик. Его с трудом удалось уложить обратно. Вдруг он открыл глаза и стал озираться по сторонам. Черноиваненко наклонился над ним. — Николай Васильевич, — сказал он тихо, — это я, Черноиваненко, разве вы меня не узнаете? Присмотритесь! — И он осветил фонарем свое лицо, чтобы Синичкин-Железный мог его лучше рассмотреть. Тень сознания мелькнула в глазах Синичкина-Железного. С трудом поворачивая голову, он осмотрел пещеру, фонарь «летучая мышь», который держал на уровне своего лица Черноиваненко, изломанные тени человеческих фигур, лежащие на искрящихся, серых стенах. Слабая улыбка тронула его губы. Он кивнул головой, как бы желая что-то сказать, но снова потерял сознание. Его стал трясти озноб. Черноиваненко приложил руку к его костлявому лбу: он был как раскаленный. Тогда Черноиваненко осторожно снял с него пояс со связкой гранат. Под ним оказался еще один пояс, неумело, но прочно сшитый из полотенца и надетый прямо на голое тело. Когда Черноиваненко распорол этот пояс, в нем оказались зашитыми восемнадцать партийных и комсомольских билетов и столько же подписанных обязательств, данных товарищами при вступлении в подпольную организацию. Кроме того, Черноиваненко вынул из пояса небольшую пачку немецких оккупационных марок, завернутых в бумажку с надписью «членские взносы», а также несколько оттисков грифа, который ставился на советские паспорта при их регистрации в румынской полиции. Когда же Раиса Львовна и Лидия Ивановна стали раздевать Синичкина-Железного, с тем чтобы вымыть его горячей водой и сменить на нем белье, обнаружилось, что он ранен револьверной пулей в грудь под правой ключицей. Слепая рана, неумело забинтованная полосой, оторванной от старой простыни, кое-как залитая йодом и заткнутая куском ватина, сильно гноилась и уже издавала дурной запах — видимо, была получена несколько дней назад и Синичкин-Железный лечил ее сам. Впоследствии выяснилось все, что произошло с Синичкиным-Железным: как он попал в облаву, был опознан, схвачен, бешено сопротивлялся, был ранен, потом выскочил на ходу из полицейского грузовика и четверо суток скрывался в городе, каждую ночь меняя квартиры, и как, наконец, чувствуя, что другого выхода нет, забрал на Пишоновской из печки все документы и ночью, поминутно теряя сознание, все-таки добрался до села Усатово и дал четыре красные и одну белую. Нельзя было медлить. Черноиваненко побежал в красный уголок и, порывшись в ключах, открыл несгораемый шкаф. Там хранились в строгом порядке все райкомовские бумаги и ценности, разложенные по папкам, причем каждая папка имела специальный номер, а также личные дела всех подпольщиков, в том числе дело Пети Бачей и Валентины Перепелицкой, затем все партийные и комсомольские билеты, ордена, орденские книжки и паспорта. Орденов в несгораемом шкафу было немного — всего три: Красного Знамени — старый боевой орден Синичкина-Железного, который он вместе с партбилетом сдал Черноиваненко в ночь перехода подпольного райкома в катакомбы, орден Трудового Красного Знамени Серафима Тулякова и орден «Знак Почета» Сергея Сергеевича Сергеева, завернутый в бумажку с датой его смерти. Еще была одна медаль «За трудовую доблесть» Лени Цимбала. Вместе с орденскими книжками ордена и медали занимали совсем немного места — всего одну красную коробочку. Тут же находился журнал боевых действий, куда Черноиваненко или Стрельбицкий аккуратно вписывали все выходы наверх, подшитые протоколы заседаний бюро райкома, партийная печать и партийная касса. Кроме нескольких тысяч советских денег, было также семь золотых пятерок. В несгораемый шкаф имели доступ только сам Черноиваненко и, кроме него, второй секретарь — Стрельбицкий. На самой нижней полке шкафа всегда находились килограммовый ящик тола и несколько взрывателей, так что можно было взорвать все содержимое шкафа в том крайнем случае, если бы документам и ценностям угрожала прямая опасность попасть в руки врага. Черноиваненко положил в шкаф документы, найденные у Синичкина-Железного, наскоро сделал в журнале отметку о его прибытии в лагерь, а затем взял из специального неприкосновенного запаса банку сульфидина — быть может, одну из самых больших ценностей своего хозяйства. …Более десяти дней старый, изношенный, но все еще могучий организм Синичкина-Железного боролся со смертью. По-видимому, у него началось воспаление легких. Почти все время он находился в беспамятстве и бредил. Это был тяжелый, мучительный бред — неразборчивое, грубое бормотанье, монотонное и страшное своим подавляющим однообразием. Иногда он начинал кашлять, и тогда Пете казалось, что в пещере со страшным треском и свистом разрывают на длинные полосы холстину. Временами к Синичкину-Железному возвращалось сознание. Тогда он звал Черноиваненко и, блестя сухими, запавшими глазами, начинал докладывать обстановку в городе. Он ужасно волновался и сердился, если Черноиваненко не хотел его слушать и требовал, чтобы он лежал молча. Он жадно облизывал под отросшими седыми усами потрескавшиеся от постоянного жара губы. Схватив Черноиваненко за плечо пальцами, твердыми, как клещи, Синичкин-Железный требовал, чтобы Черноиваненко записывал фамилии и адреса, которые с усилием припоминал. Потом он снова терял сознание. Видимо, он боялся умереть, не успев передать первому секретарю все свои городские дела. Но и по этим коротким, беспорядочным беседам Черноиваненко сумел составить довольно точное представление о положении. Дела шли, в общем, хорошо. В особенности после победы Красной Армии под Москвой. Число товарищей, вошедших в подпольную организацию, по району достигло двадцати пяти человек, уже подписавших обязательство и сдавших свои партбилеты, не считая нескольких десятков еще окончательно не оформленных. Это уже был большой актив, крупная сила, на которую можно было твердо опереться. Следовало снабдить товарищей надежными документами, осмотрительно разослать их на службу в различные учреждения, управления, устроить на заводы, в порт, в Январские железнодорожные мастерские, постараться кое-кого протолкнуть в полицию — и тогда можно уже перейти к действиям широкого масштаба, по единому плану. Беда заключалась в том, что люди, оставленные в городе для связи с обкомом и партизанскими центрами, были арестованы сигуранцей и гестапо. Об этом усиленно говорилось в городе. Это подтверждалось и тем, что два раза на заранее условленную явку представитель обкома не явился, хотя от себя Черноиваненко оба раза посылал Стрельбицкого, — и оба раза, прождав у ворот Второго христианского кладбища несколько часов, он возвращался в катакомбы с пустыми руками. Это, конечно, был большой удар. Но к этому Черноиваненко был готов. По прежнему опыту подпольной работы он знал, что такие случаи бывали, и даже нередко. Почти невозможно учесть все случайности. Теперь, стало быть, приходилось готовиться к самостоятельным действиям, не дожидаясь инструкций, и одновременно сделать все возможное, чтобы самостоятельно нащупать связь с центром. Синичкин-Железный продолжал оставаться все в том же неопределенном, тягостном состоянии между жизнью и смертью. Иногда казалось, что уже начинается агония. Большие руки Синичкина-Железного приходили в странное, механическое движение, как бы безостановочно разглаживая складки шинелей, которыми он был укрыт. Глаза были закрыты, веки синели выпукло и жутко. Мокрые пряди волос липли ко лбу с запавшими висками, и в этом мокром, желтом, как бы костяном лбу отражался огонек светильника. Дыхание больного было так редко, что между двумя вздохами, казалось, лежит целая вечность. Тогда Черноиваненко наклонялся к его большому восковому уху и, с трудом сдерживая слезы, кричал: — Николай Васильевич! Николай Васильевич, вы меня слышите? В эти минуты Пете делалось так страшно, что он готов был броситься на землю, закрыть голову руками и сам умереть, лишь бы не слышать этого свистящего — с каким-то внутренним бульканьем — дыхания. Иногда Синичкину-Железному становилось лучше. Он приходил в сознание, начинал капризничать, сердиться, отсылал всех прочь, делал жалкие, ужасные попытки встать и одеться. В эти минуты никто не решался подойти к нему, кроме Лидии Ивановны. Она была единственным человеком, которому Синичкин-Железный позволял дотрагиваться до себя. Она переодевала его, кормила с ложки, поила, обмывала мокрым полотенцем, перевязывала его рану. Он держал ее дрожащими руками за шею, а она осторожно сыпала на рану сульфидин и потом крепко, но нежно бинтовала его накрест, ловко обкатывая вокруг его пылающего тела розовый бинт индивидуального пакета. Она была прекрасна в своем неладно сшитом, слишком узком белом халатике. Петя заметил, что Лидии Ивановне идет любая одежда. Прижимаясь головой к ее груди, пока она его бинтовала, Синичкин-Железный обычно бормотал ворчливым голосом, с трудом переводя дыхание: — Вы меня покрепче, покрепче! Не бойтесь — не закричу. Валяйте! Мне бы только побольше свежего воздуха, а то здесь — черт бы его подрал! — действительно дышать нечем, в этом погребе. Но мы еще посмотрим, кто кого!.. Как это ни странно, но он не умер, выжил. Его старое могучее тело отчаянно боролось со смертью, но окончательно победил смерть его еще более могучий дух, непобедимая жажда жить и сражаться. Однажды, проспав часов двенадцать подряд, он проснулся, покашлял и попросил Раису Львовну, дежурившую в это время при нем, позвать первого секретаря. — Здравствуйте, Гавриил Семенович, — сказал Синичкин-Железный, — мне чуток полегчало, можете себе представить. На сей раз костлявой пришлось отступить на заранее приготовленные позиции. — Он попытался захохотать басом, но только сморщился и слабо махнул кистью своей громадной темной руки. — Молчите. Вам не следует разговаривать, — произнес строго Черноиваненко. — Не буду, — сказал Синичкин-Железный. — Буду писать. Дайте! — И он пошевелил пальцами. Черноиваненко понял и принес ему лист бумаги, карандаш и папку. Синичкин-Железный с трудом положил папку себе на впалую грудь, взял карандаш и стал медленно, с перерывами писать крупным, разборчивым почерком. Черноиваненко с любопытством заглянул в бумагу. Синичкин-Железный писал обязательство — партизанскую клятву, причем писал его на память слово в слово. Написал до конца и подписался с росчерком. — Возьмите и приобщите, — сказал он, отдышавшись. — Дело любит порядок. Извините, что не подумал раньше. И с этого дня Синичкин-Железный медленно пошел на поправку. 28. «Партизан, сдавайся!» Черноиваненко созвал бюро, для того чтобы разработать план дальнейших действий. Но, едва заседание начало обсуждение, раздался сигнал тревоги. Заседание было тотчас прервано. Когда Черноиваненко с товарищами добрались до каменных залов, они увидели, что в завалах разобрана часть камней, а дежурный, Леня Цимбал, находится впереди, в ближайшей пещере. Пулемет, стоявший раньше у завала, теперь был выдвинут в щель выхода. Цимбал лежал возле него так, что все его туловище находилось в щели и только ноги оставались в пещере. — Ну, что там произошло? — сказал Черноиваненко, опираясь на свой коротенький костылик. Цимбал повернулся. Его лицо, покрытое пылью, было непривычно серьезно, даже мрачно. — Видать по всему, они собираются идти на нас в атаку. Появились эсэсовцы. Цимбал посторонился. Черноиваненко протиснулся между стеной и пулеметом и осторожно выглянул наружу. На поверхности был день, и это очень удивило Гавриила Семеновича. По его расчету, должна была быть ночь. Оказывается, они не спали уже двое суток. Черноиваненко увидел из щели очень ограниченное пространство: снежный откос балки, несколько сухих репейников, торчащих из сугроба, и за откосом — угол пятнистого грузовика, вокруг которого ходили немецкие солдаты в серо-зеленых шинелях и глубоких касках. Судя по голосам солдат, по характеру их движений, по шуму моторов, можно было заключить, что где-то дальше, вне поля зрения, находится еще несколько грузовиков. — Что, дать им один раз как следует? — спросил Леня, берясь за пулемет. — Минуточку! — сказал Черноиваненко, всматриваясь в фигуры немцев, которые продолжали что-то делать, возясь возле грузовиков. Он заметил в стороне небольшой окопчик, обложенный снежным бруствером. — Что это у них там за окопчик? — спросил он. — Вроде наблюдательный пункт, — ответил Цимбал, не отрываясь от прицельной рамки пулемета. — Да, похоже. В это время над бруствером показалась немецкая офицерская фуражка и блеснули стекла бинокля, направленного прямо на щель хода «ежики». Затем рука сняла фуражку и помахала ею в воздухе, как бы желая обратить на себя внимание тех, кто смотрел из щели. — Заметили нас, — негромко сказал Черноиваненко. — Они уже давно заметили, — так же тихо ответил Цимбал. — Они уже пускали сюда какие-то сигнальные ракеты. Потому я и дал тревогу. Хотят обратить на себя внимание. Может быть, вызывают на переговоры? — На переговоры? — мрачно усмехнулся Черноиваненко. — А ну-ка, Леня, дай им один раз длинную! Но в эту минуту из снежного окопчика вырвалась зеленая ракета и почти влетела в щель, ткнулась рядом с ходом и догорела, плавя вокруг себя снег. Вокруг грузовика началось усиленное движение, крики, и, окруженная цепью немецких автоматчиков, показалась толпа каких-то страшных, темных, полуодетых людей. Некоторые из них шли босиком, с трудом переставляя по снегу сиреневые, отмороженные ноги. Некоторые кутались в рваные стеганки, надетые на грязное голое тело, или в красноармейские шинели, превратившиеся в лохмотья. На мертвенно-желтых, изможденных лицах темнели глазные впадины, такие глубокие, что не было видно глаз. Это уже были не люди, это были призраки людей, прошедших через все страдания, через все муки, которым их подвергли враги. Вид этих несчастных, умирающих людей, дошедших до последней степени страдания, был так ужасен, что Черноиваненко не выдержал, на один миг закрыл глаза и отшатнулся. Он ощупью нашел руку Цимбала и стиснул ее. — Пленные… — произнес он глухим голосом. — Вижу, — прошептал Леня, делая усилия, чтобы не закричать, не зарыдать, не удариться головой о каменную стену щели. И в это время гитлеровцы отбежали в сторону и, поднимая автоматы, которые все время держали у бедра, открыли огонь по пленным. Они со всех сторон поливали их пулями, как из брандспойтов. Заглушая криками трясущийся звук десятка работающих автоматов, пленные метались в облаках снежной пыли, падали один за другим, дергались в лужах крови, которая в один миг покрыла снег и тонко, удушливо дымилась на морозе. Это продолжалось не больше двух минут, и вдруг все сразу стихло. Когда Черноиваненко очнулся, перед ходом «ежики» уже не было ни немцев, ни грузовиков, и только протоптанный, взрытый и окровавленный склон балки против щели был усеян трупами. Вокруг, от неба до земли, стояла такая громадная, такая подавляющая, неземная тишина, что слышался воздушный шорох снежинок, медленно опускающихся с белого неба на белую землю. Черноиваненко некоторое время сидел, прижавшись сгорбившейся спиной к стене щели, глубоко засунув руки в рукава, и молчал. Вдруг он решительно встал, выпрямился, поправил шапку и спустился в пещеру, где находились все подпольщики, кроме Серафима Тулякова, оставленного в лагере за старшего, и Пети с Валентиной, которые дежурили возле Синичкина-Железного. Они неподвижно стояли возле щели в полном боевом снаряжении, с винтовками в руках. Они не видели того, что произошло, а только слышали слова, которыми изредка обменивались Черноиваненко и Цимбал, и беспорядочные автоматные очереди. Люди стояли неподвижно, с бледными лицами и темными глазами, казавшимися при свете «летучей мыши» еще темнее. Черноиваненко прошел в глубь пещеры, нащупал камень, сел на него, снял шапку, опустил голову и махнул рукой в сторону щели. — Пойдите посмотрите, — сказал он устало. И пока они один за другим протискивались между стеной щели и пулеметом к выходу, смотрели и потом молча возвращались назад, Черноиваненко неподвижно сидел на камне, положив голову на руки. Когда все — громадный Стрельбицкий, поддерживающий болтающийся сзади маузер в деревянной кобуре, а за ним Матрена Терентьевна с резким румянцем, появившимся на ее широких щеках, с красными, опухшими глазами, а за нею Святослав, бледный как смерть, подтянутый, с жесткой складкой поперек совсем юношеского, нежного лба, а за ним Лидия Ивановна, изо всех сил сжимавшая руку Свиридова, и, наконец, Раиса Львовна с сухими, лихорадочно блестящими, мрачными глазами и седоватой волнистой прядью, выбившейся из-под туго затянутого на лбу платка, — когда все они, как бы отдав таким образом последний долг замученным товарищам, вернулись в пещеру, первый секретарь вытер ладонью глаза и щеки, тяжело поднялся с камня и сказал: — Я думаю, товарищи, нет никакой необходимости долго обсуждать это событие. Смысл его нам ясен. Они хотят нас запугать, сломить наш дух… — Он осекся, с трудом перевел дыхание. — Хорошо… — Ему трудно было говорить. — Пусть попробуют… — сказал он почти шепотом и снова вытер горстью глаза и щеки, — сломить наш дух!.. Наш дух — большевиков, ленинцев! Он сделал два шага вперед и два шага назад, остановился, густо покраснел и вдруг крикнул высоким, резким голосом: — Пусть попробуют! Он медленно снял шапку и уже совсем другим голосом — тяжелым, ровным, как бы взвешивая каждое слово, сказал: — Вечная память товарищам, погибшим в святой борьбе с проклятым фашизмом от руки подлых убийц, извергов рода человеческого! — Его лицо судорожно передернулось. — Смерть немецким оккупантам! — крикнул он срывающимся голосом и прибавил тихо, просто, мягко: — И потом вот что, товарищи. Там, в лагере, спят наши дети — пионеры Валентина и Петя. Так не нужно им это рассказывать. Вы знаете, что такое детская душа. Ее так легко поранить. Они уже и так хлебнули горя. А нам всем еще столько предстоит впереди… столько… Он задумался, неподвижно устремив глаза вперед, потом быстро надел шапку, рванул пояс и сказал: — Платон Иванович, вызовите людей Тулякова, удвойте караулы… А сами оставайтесь здесь и организуйте оборону… Остальные возвращаются в лагерь. Но едва они пришли в лагерь, как снова раздался сигнал тревоги. Они поспешили назад, к ходу «ежики». Теперь на склоне балки, среди трупов расстрелянных пленных, стояла немецкая походная кухня. Она была окружена толпой местных жителей, оцепленных немецкими и румынскими солдатами. Очевидно, немцы согнали к этой кухне все население села Усатово. Перепуганные, дрожащие люди стояли, держа в руках миски, тарелки, казанки. Снова из снежного окопчика вылетело несколько сигнальных ракет, после чего началась раздача еды населению. Толстый повар в высоком белом колпаке, красномордый, с черными закрученными усами, наливал в миски суп, бросая дымящиеся куски говядины, раздавал буханки свежего пшеничного хлеба. Время от времени, потрясая над головой уполовником, он кричал: — Партизан, сдавайся! Хочешь кушать? На тебе кушать, выходи! Черноиваненко увидел в толпе своего знакомого — румынского солдата-шутника в вязаном шлеме под пилоткой, с большим щербатым ртом. Он иногда выступал вперед и, щеголяя знанием русского языка, приставлял ладони рупором ко рту и, желая помочь повару, в свою очередь, кричал: — Партизан, иди сюда! Не бойся! Мы тебя не будем — пиф! Мы тебе будем дать кушать. Хлеба, мяса, супа! Хорошо! Ты голодный, я знаю. Тебе нет чего кушать. На — кушать! Выходи, не бойся! Румынски хорошо. Даешь! Черноиваненко отстранил Тулякова, лег за пулемет и, установив его немного повыше толпы, нажал спусковой крюк. Пулемет вздрогнул, затрепетал в его напряженных руках. Люди шарахнулись, роняя миски. Толпа бросилась назад. Кухня опрокинулась. Раздался крик ужаса. И через минуту перед ходом «ежики» не осталось никого, кроме расстрелянных пленных. Но сейчас же где-то вдалеке прозвучал рожок горниста, послышались крики немецкой команды и ударили пушечные выстрелы. Снаряды один за другим со свистом вылетали из-за гребня балки и разрывались вокруг «ежиков», поднимая облака снега и разбрасывая во все стороны обломки ракушечника. Немцы злобно, беспорядочно, а главное — совершенно бессмысленно всаживали снаряд за снарядом во все щели и скалы, которые казались им подозрительными. Один снаряд угодил в щель «ежиков», обвалив часть стены. Опасности для подпольщиков эта глупая пальба не представляла. Они уже давно сидели в глубоком подземелье, даже не слыша звука разрывов и чувствуя лишь небольшое сотрясение почвы. — Ну, — сказал Черноиваненко, — теперь пускай себе стреляют хоть до завтра, если они такие богатые. А что касается хода «ежики», то, я думаю, теперь мы его должны ликвидировать. Вряд ли он нам скоро пригодится. И он отдал приказ снова — и в последний раз — наглухо заделать и заминировать «ежики». 29. Ответ турецкому султану Как ни были люди утомлены, как ни хотелось им есть и спать, пришлось немедленно взяться за кирки, лопаты и ломы. Вдруг Стрельбицкий увидел в щель маленького деревенского мальчика, бегущего по направлению к «ежикам». Мальчик бежал без шапки, поминутно спотыкаясь и падая. Очевидно, ему было очень страшно бежать среди замерзших трупов, уже наполовину засыпанных снегом, среди лиловых согнутых ног и раскинутых рук со скрюченными пальцами. Но, видно, ему было еще страшнее остановиться или оглянуться назад. Он бежал, весь в снегу, с раскрытым ртом, с лицом, мокрым от пота, несмотря на холод. Он обеими руками прижимал к груди какую-то бумажку. А сзади, за его спиной, за гребнем балки, слышались свист, улюлюканье, грозные крики. Один раз, когда мальчик споткнулся и упал, за гребнем раздался выстрел и пуля чиркнула возле мальчика, подняв снежную пыль. Тогда мальчик вскочил и, сделав последнее усилие, наконец добежал до щели, в которой лежал Стрельбицкий. — Ой, дяденька, не стреляйте! Ой, не стреляйте! — кричал он, задыхаясь и протягивая Стрельбицкому какое-то письмо. Стрельбицкий высунулся из щели, поймал мальчика за рукав и хотел втащить его в пещеру, но мальчик затрясся всем телом и зарыдал: — Ни, ни… Я не можу идти до вас в катакомбы. Если я пойду до вас в катакомбы, они убьют мамку и запалят хату. Они приказали передать письмо и зараз тикать обратно. Берите письмо и не держите меня за рукав. Он посмотрел на Стрельбицкого снизу вверх полными слез глазами и быстро прошептал: — Ой, дядя, хиба б вы чулы, як они, теи фашисты, над нами издеваются! Вы не знаете, когда уж они, проклятущие, сгинут? — Скоро, — сказал Стрельбицкий. — На днях немцев сильно под Москвой побили. Вам это известно? — А як же! Мы читали листовки… Ну, дай вам бог здоровья, а я зараз побежу, бо слышите, як они там свистят. За гребнем слышались свист и крики. Стрельбицкий взял письмо. — Это от ихнего коменданта, — сказал мальчик и вдруг жалобно, просительно прибавил: — Только вы им, дяденька, не сдавайтесь. Держитесь! Народ на вас сильно надеется. И мальчик, не оборачиваясь, побежал назад и скоро скрылся за гребнем. Черноиваненко отложил в сторону кирку и руками, покрытыми землей и каменной пылью, разорвал длинный, из плотной, так называемой полотняной, бумаги на синей линючей подкладке конверт, на котором было написано хотя и вполне грамотно, по-русски, но все же каким-то нерусским, иностранным почерком: «Катакомбы. Начальнику подземного партизанского отряда». Черноиваненко повертел конверт в руках, как бы не зная, куда его девать, а затем передал его ближайшему от него человеку — Святославу. Святослав прочел его и передал дальше. Пока конверт таким образом ходил по рукам, вызывая неопределенное, презрительное любопытство, Черноиваненко, надев очки, успел прочитать и самое письмо. Он сначала прочитал его быстро про себя, а потом вслух, с большим выражением, делая иногда короткие замечания. — «Товарищи партизаны!» Восклицательный знак, — прочел Черноиваненко, приставив письмо к фонарю. — Они, подлецы, так и пишут: «товарищи». Ну и мерзавцы!.. «Красная Армия катится на восток. Возврата Советской власти и Красной Армии нет». Точка. «Доблестные, победоносные немецкая и румынская армии молниеносно продвигаются на восток». Вот именно! Продвинулись до самой Москвы и там получили по морде. «Ваша борьба бесцельна». Это мы еще посмотрим! «Нам известно, что вы терпите лишения, болезни, голод». Нетрудно догадаться! «Вы должны понять, что вы не повернете колеса военной истории назад». Колесо военной истории — это что-то сильно умное. «Сдавайтесь. Мы вам гарантируем жизнь в концентрационных лагерях на правах военнопленных. Срок ультиматума двадцать четыре часа. В случае непринятия нашего ультиматума мы располагаем такими средствами, что вы будете уничтожены в одно мгновение». Соли нам на хвост насыпать… «Наш офицер будет ходить у выхода первой шахты». Стало быть, у «ежиков». Они, видать, кроме «ежиков», ни о каких других наших выходах понятия не имеют. Это надо учесть! «Он будет в белых перчатках…» Тут Леня Цимбал хихикнул и к слову «белые» приложил такой эпитет, который невозможно привести в печати при всем желании. Черноиваненко строго посмотрел на Леню через очки и, повысив голос, повторил: — «Он будет в белых перчатках. Вы должны выходить к этому офицеру по одному, без оружия. Военное командование». Все. Видать, придется-таки нам выходить и сдаваться этому… в белых перчатках, — сказал Черноиваненко. — Как вы на это смотрите, товарищи? Он повернулся и вдруг увидел Синичкина-Железного, который стоял в штреке. Никто не заметил, как он подошел. Было трудно себе представить, каким образом ему удалось без посторонней помощи встать, одеться и дотащиться сюда. Все с удивлением смотрели на его длинную, костлявую фигуру, завернутую в шинель, как в больничный халат. Он стоял, тяжело опираясь на винтовку, трудно дышал и улыбался. Но что это была за улыбка! Если бы офицер в белых перчатках мог в эту минуту увидеть улыбку Синичкина-Железного, его бы, наверное, прошиб холодный пот. А Леня Цимбал, как будто его тронули шилом, даже весь как-то вдруг взвился от веселья. — Нет, товарищи, вы слышали что-нибудь подобное? — закричал он, хлопая себя по бедрам. — Ах, гады! Кому они предлагают сдаться? Да что они — одурели? Они, кажется, совершенно забыли, с кем имеют дело. Разрешите, — сказал он, беря из рук Черноиваненко письмо. — Пошли, ребята, в красный уголок! Мы им сейчас напишем ответ. Мы им напи-шем! — Его карие глаза блеснули озорно, неистово. — Мы им сейчас сочиним такой ответ, который даже и не снился нашим многоуважаемым предкам, написавшим в свое время, надо-таки признаться, добрую цидулку турецкому султану, как это довольно жизненно изображено в московской Третьяковской галерее, в картине Репина «Запорожцы»… Верно, товарищ Черноиваненко? Но Черноиваненко взял из рук Лени Цимбала письмо и резко сказал: — Нет! — Что, опять нехорошо? — удивился Леня. — Нет! — повторил Черноиваненко и скомкал письмо. — Не дождутся они, мерзавцы, такой чести, чтобы получить от нас письмо. Мы не запорожцы, а они — тем более — не султан. Нам с ними шутить не приходится. Мы им ответим, но только совсем в другом роде. Мы им покажем белые перчатки! — и бросил письмо на землю. — Добре! — сказал Синичкин-Железный. — Я это разделяю. А их ультиматум все же надо подшить к делу. С этими словами он медленно, кряхтя, наклонился, поднял письмо, не торопясь, разгладил его и спрятал в карман. — Николай Васильевич, кто вам разрешил вставать с постели? — строго сказал Черноиваненко. — Я совершенно здоров, — мрачно блеснув глазами, ответил Синичкин-Железный. — И я очень вас прошу больше не возвращаться к этому вопросу. — Так вот что, товарищи, — сказал Черноиваненко. — Пока что ход «ежики» окончательно мы не будем заделывать. Я думаю, он нам еще сослужит последнюю службу. А уж потом мы его прочно заделаем и будем ходить с черного хода. — Он многозначительно поднял брови. — Будем ходить с черного хода. Да. На исходе ночи, в тот мертвый предутренний час, когда даже самых бдительных часовых обычно одолевает сон, Туляков и Цимбал, нагруженные большими трофейными минами, вылезли по веревке из колодца. Мороза почти не было. Как это часто случается на юге, среди зимы вдруг наступила короткая оттепель. Дул мягкий морской ветер, и звезды так равномерно мерцали, как будто бы по ним время от времени проводили темной ладонью. Над головой небо было серое, и чем ниже оно спускалось, тем становилось темнее, а на горизонте, над мутными, безлюдными снегами, оно было как черный бархат. Они пробрались через неохраняемый сад школы к самому дому и положили там все три мины. Две мины они пристроили у заднего крыльца, а одну, на всякий случай, — в воротах. Они так медленно ползли через сад, так долго лежали в сыром снегу возле каждой изглоданной зайцами яблони, так терпеливо пережидали малейший подозрительный шум, что на все это у них ушло не менее двух часов. Когда они вернулись к колодцу, по всем дворам села Усатова уже пели третьи петухи. Они благополучно спустились в колодец, зажгли оставленный фонарь и скоро достигли лагеря. Их уже давно ждали. Все были в сборе, все были вооружены и ждали только сигнала, чтобы приступить к выполнению второй части задуманной операции. Тотчас весь отряд, в полном составе, отправился к ходу «ежики». Здесь все они вышли наружу и подняли страшную пальбу в воздух. Патронов в катакомбах осталось совсем немного, но для этого случая Черноиваненко приказал каждому человеку выпустить полную обойму. Они стреляли и бегло, и по команде, и залпом. Серафим Туляков строчил из пулемета, давая одну за другой длинные очереди. Цимбал бросил несколько гранат, которые, разрываясь, судорожными вспышками освещали землю, и небо, и трупы расстрелянных пленных. В довершение всего каждый во все горло кричал «ура». Они подняли такой шум, что издали можно было подумать, будто целый батальон идет в атаку. Очень скоро где-то вдали стали вспыхивать электрические фонарики, послышалось несколько винтовочных выстрелов часовых или патрулей. В серое предутреннее небо полетели разноцветные сигнальные ракеты, и рожок горниста сыграл тревогу. И в тот же миг над Усатовыми хуторами вспыхнула молния, рванулось высокое разноцветное пламя, и грохнул взрыв, от которого задрожала земля, — это, по всей вероятности, поднятый по тревоге комендант выскочил со всем своим штабом на крыльцо, где совсем недавно побывали Туляков и Цимбал. И не успело эхо первого взрыва утихнуть где-то за волнистым краем сумрачной снежной равнины, как ударил второй взрыв, немного послабее первого, но тоже достаточно сильный, — вероятно, это из ворот школы выехала маленькая дежурная танкетка и напоролась на другую мину. — Вот это и есть наш ответ турецкому султану, — сказал Черноиваненко. После этого люди быстро спустились под землю, и ход «ежики», отслужив свою службу, был заминирован и заделан весьма прочно на долгое время. 30. «Тарас Бульба» Утро, день и вечер отличались от ночи тем, что ночью не слышно было гудения примуса. Кроме обязательной утренней гимнастики, обтирания холодной водой, чистки оружия, патронов и зарядки аккумуляторов, Черноиваненко ввел ежедневную обязательную починку одежды и обуви. Теперь при совсем слабом свете фонаря красный уголок напоминал не то портняжную, не то сапожную мастерскую. Однажды Черноиваненко порылся на своей каменной полке, вырубленной в стене, и взял оттуда «Тараса Бульбу» Гоголя. — Займемся немножко художественной литературой, — сказал он, — почитаем «Тараса Бульбу». Сильная книга. Я ее люблю с детства. Освежим же в памяти страницы нашего славного прошлого и вспомним, как сражались за родину наши предки — запорожцы против иноземного ига… идущего на них с Запада. Но только это мы попросим читать уже кого-нибудь помоложе: пусть читает наш комсомольский актив — Святослав или же наши пионеры Валентина и Петя. Приятно, когда молодой голос рассказывает о героике прежних дней. Так начались ежедневные чтения подпольного райкома. — «Андрий едва двигался в темном и узком земляном коридоре, следуя за татаркой и таща на себе мешки хлеба, — читал Петя, облизывая языком сухие, бледные губы. — Скоро нам будет видно, — сказала проводница, — мы подходим к месту, где поставила я светильник…» Совсем как у нас в катакомбах, — сказал Петя. — Хорошо. Комментарии после, — заметила нетерпеливо Валентина. — Читай дальше! — «И точно, — продолжал читать Петя, — темные земляные стены начали понемногу озаряться. Они достигли небольшой площадки, где, казалось, была часовня; по крайней мере, к стене был приставлен узенький столик в виде алтарного престола, и над ним виден был почти совершенно изгладившийся, полинявший образ католической мадонны. Небольшая серебряная лампадка, перед ним висевшая, чуть-чуть озаряла его…» — Видишь, ничего общего, — сказала Валентина. — Что «ничего общего»? — Ничего общего с нашими катакомбами. Какая-то сплошная поповщина. — А светильник? — сказал Петя. — Светильник — это специально для освещения. А у них это что-то религиозное. Ладно, читай дальше. И Петя стал читать дальше про таинственную татарку, которая подняла с земли медный светильник и зажгла его от лампады. — «Свет усилился, и они, идя вместе, то освещаясь сильно огнем, то набрасываясь темною, как уголь, тенью, напоминали собою картины Жерардо della notte. Свежее, кипящее здоровьем и юностью, прекрасное лицо рыцаря представляло сильную противоположность с изнуренным и бледным лицом его спутницы». — Нет! — воскликнула Валентина, тряхнув калачиком заплетенных волос и сердито сверкнув глазами. — Нет, все-таки этот рыцарь Андрей — самый настоящий изменник родины. И правильно, что его в конце концов расстреляли. — За дело расстреляли, — глухо произнес Синичкин-Железный, постукивая длинными пальцами по каменному столу. — Ну, Петечка, читай дальше, — заметила Матрена Терентьевна рассеянно. — Не останавливайся после каждого слова. — «Проход стал несколько шире, — продолжал Петя, — так что Андрию можно было пораспрямиться. Он с любопытством рассматривал сии земляные стены, напоминавшие ему киевские пещеры. Так же как и в пещерах киевских, тут видны были углубления в стенах и стояли кое-где гробы; местами даже попадались просто человеческие кости, от сырости сделавшиеся мягкими и рассыпавшиеся в муку. Видно, и здесь также были святые люди и укрывались также от мирских бурь, горя и обольщений…» — Постой! — сказал вдруг Черноиваненко. — Я прослушал: кто это там укрывался в киевских пещерах от мирских бурь, горя и обольщений? — Святые люди, — сказал Петя. — Ну, это неверно! — воскликнул Черноиваненко сердито. — Тут так написано, — скромно сказал Петя. — Не все то правда, что написано. Подожди-ка. Черноиваненко остановил рукой мальчика, который собирался читать дальше, и откашлялся. — Прошу слова для небольшого замечания и фактической справки. Гоголь утверждает, что в киевских пещерах сидели святые люди, которые укрывались там от мирских бурь, горя и обольщений. Может быть, такие святые люди и были. Даже наверное были. Но все же история говорит нам, что киевские пещеры в основном имели военно-стратегическое значение. В них отсиживались киевляне во время монголо-татарского нашествия. В киевских пещерах монахи-воины хранили запасы продовольствия и оружие. Из пещер они совершали вылазки в тыл врага и наносили ему сокрушительные удары, они отстаивали от иноземного нашествия свою родину, а вовсе не укрывались от мирских бурь, горя и обольщений. Так что с этой стороны мы отчасти должны следовать их примеру и совсем не должны верить Гоголю, который очень тонко, по-гоголевски, как бы призывает своих читателей к пассивному сопротивлению и даже капитуляции перед лицом трудностей. А что касается литературной красоты, то на этот счет, конечно, у нас двух мнений быть не может. Нет слов — красиво. Даже прекрасно. Но исторически неверно, — решительно сказал Черноиваненко. Потом он с хитрой улыбкой вдруг посмотрел на товарищей, перестал улыбаться и прибавил очень серьезно, даже строго: — Учтите это. — Можно продолжать? — спросил Петя после некоторого молчания. — Продолжай, продолжай. Но едва мальчик начал: «Сырость местами была очень сильна: под ногами…» — как вдруг Раиса Львовна задумчиво сказала: — Товарищи, а вы знаете, что завтра Новый год? Это неожиданное сообщение необыкновенно всех поразило. Они давно уже забыли о такой житейской вещи, как праздник. И им было не до праздников. Наступление Нового года, с которым люди обычно связывают так много надежд на будущее, привело их в сильнейшее волнение. Тотчас «Тарас Бульба» был отложен в сторону, и началась подготовка к встрече Нового года. Особенно ухватился за эту встречу Черноиваненко, как за очень хорошее средство поднять настроение людей. Он до того расщедрился, что даже разрешил ради такого случая, кроме дежурной «летучей мыши», зажечь «ночью» еще два добавочных светильника. Что же касается торжественного новогоднего ужина, то, кроме обычной каши, которую решено было сберечь до обеда, первый секретарь разрешил подать к столу еще кусочек сала и коробочку леденцов к чаю. Было известно, что у Черноиваненко в несгораемом шкафу хранится некоторый запас настоящего девяностошестиградусного спирта. Откровенно говоря, на этот запас сильно рассчитывал Леня Цимбал. Он уже несколько раз издали, самым деликатным образом, начинал заводить разговор на эту тему, но Черноиваненко или отмалчивался, или делал вид, что очень занят. Он и вправду был очень занят: сидел за своим каменным столом и, низко наклонив над бумагой голову в ушанке, медленно писал что-то карандашом; часто останавливался и поднимал глаза вверх. Судя по всему, он готовился к новогоднему итоговому докладу: составлял тезисы. Впрочем, иногда по его губам скользила странная улыбка. Леня Цимбал томился, шагая взад-вперед возле первого секретаря. Иногда Леня садился за стол и, облокотясь на плечо Черноиваненко, пытался заглянуть в бумагу — скоро ли он кончит. Черноиваненко закрывал горстью написанное и отодвигал Цимбала: — Леня, перестань ходить вокруг несгораемого шкафа. — А я не хожу. Разве ж я хожу? — Ты ходишь. — Какой мне интерес ходить? — Вот именно, что нет ровно никакого интереса. И не мечтай о том, о чем ты мечтаешь. — А о чем я мечтаю? — Это не важно. Но предупреждаю, что эти беспочвенные мечты так и останутся беспочвенными мечтами. — Но почему же, Гавриил Семенович? — жалобно, почти нежно стонал Леня. — Хоть бы по сорок граммов на нос. — Потому что это неприкосновенный запас: энзе. — Даже ради такого случая? — Даже ради такого случая. — Вы меня, честное слово, удивляете! — Хватит. Кончим эту дискуссию. Не мешай мне заниматься. — Что ж, не надеялся я, что вы окажетесь таким несговорчивым, — говорил Леня, вздыхая и продолжая прохаживаться туда и назад мимо шкафа, видимо все еще на что-то надеясь, но Черноиваненко посмотрел на него с таким выражением, что Цимбал сделал испуганные глаза и отскочил. …Петя и Валентина, лежа на столе заседаний, выпускали новогодний номер стенной газеты «Подземный большевик». Ради праздника им предоставили полную свободу, и они почти всю газету изрисовали карикатурами. Здесь была длинная карикатура в духе Кукрыниксов — «Утренняя зарядка», здесь был и румынский комендант, взлетающий на воздух вместе со своим штабом, и Матрена Терентьевна, роняющая крупные, как виноград, слезы над аптекарскими весами, на которых она взвешивает продукты, и целующиеся при свете «летучей мыши» Лидия Ивановна и Свиридов. Но гвоздем номера была карикатура, предложенная и подписанная Леней Цимбалом. На этой картинке, занявшей больше четверти газеты, изображался разгром немцев под Москвой и Новый год в виде красноармейца, нанизавшего на штык Гитлера, Антонеску, Муссолини и всех прочих врагов Советской власти; в снегу валялись трупы гитлеровцев, брошенное оружие… И под всем этим красовалась ленточная подпись-лозунг: «С Новым годом наступающим, с немцем, гадом, отступающим!» Впрочем, имелось также и несколько серьезных статей. Например, Святослав принес статейку о необходимости в наступающем новом, тысяча девятьсот сорок втором году обратить самое серьезное внимание на пионеров Петю Бачей и Валентину Перепелицкую, которые, не имея возможности в силу создавшихся объективных причин посещать школу, могут отстать в учебе. Он предлагал обязать их по два часа в день учиться и просил районный комитет партии при первом же удобном случае обеспечить пионеров учебниками и письменными принадлежностями. Пока же учебников нет, рекомендовалось Валентине взять на буксир Петю и проходить с ним все предметы за шестой класс на память, а Валентине, в свою очередь, проходить все предметы за восьмой и девятый классы под руководством Святослава. Кроме того, Святослав предлагал немедленно приступить к обучению пионеров какой-нибудь профессии, пригодной и полезной для подпольной работы, — например, радиотехнике и изучению азбуки Морзе. У Пети и Валентины слегка вытянулись физиономии, но все же они поместили статью Святослава, хотя и не на главном, но и не на слишком незаметном месте. Затем, подумав, они написали от себя обязательство за время пребывания в катакомбах пройти все предметы и подготовиться на «отлично» к весенним экзаменам. Синичкин-Железный принес напечатанную на машинке очень длинную и скучно написанную статью о пользе дисциплины, бдительности, о бережном обращении с оружием и боеприпасами и прочим имуществом отряда, о нормах поведения в условиях осады и о прочем в том же духе. Статья изобиловала такими выражениями: «истекший период показал», «несмотря на ряд трудностей, обусловленных переходом отряда к тактике активного сопротивления», «в силу создавшейся нездоровой обстановки самоуспокоенности, могущей привести к потере бдительности», и так далее. С этой статьей, подписанной «Активный наблюдатель», пришлось порядочно повозиться. Она не влезала. Но сокращать ее Петя и Валентина не решались. Они вышли из положения очень просто: наклеили статью настолько, насколько она поместилась, а ее хвостик, который не поместился, так и остался висеть за пределами газетного листа. Словом, все происходило именно так, как обычно происходит в маленьком советском учреждении в канун праздника, как будто бы над головой не ходили фашисты и вокруг не было никакой опасности. И в этом была особая прелесть. 31. Под Новый год Повесив на стенку новую, нарядную новогоднюю стенгазету, еще мокрую, тяжелую от клейстера, и вдоволь ею налюбовавшись, Петя и Валентина отправились к колодцу за своим луком. Они заранее предвкушали восторг и удивление всего отряда, когда вдруг на новогоднем столе, откуда ни возьмись, появится пучок настоящего, свежего зеленого лука. Во-первых, это будет красиво; во-вторых, вкусно; в-третьих, очень полезно для людей, испытывающих постоянный недостаток витаминов. Они сели на корточки, сняли с лука стеклянную банку и стали рвать короткие, вялые ростки, вовсе не такие красивые, какими они все время представлялись. Мальчик рвал лук, очень живо представляя себе, какую можно было бы написать выдающуюся статейку в «Пионерскую правду», если бы, конечно, как-нибудь удалось ее отправить из Усатовских катакомб в Москву. Вот это была бы корреспонденция так корреспонденция! Не то что «на борту самолета номер такой-то, на высоте 1400 метров над уровнем моря». Нет! Это было бы: «В тылу врага, в катакомбах, на глубине пятнадцати метров под уровнем моря». Это был бы триумф практического применения ботаники к нуждам партизанского движения в глубоком тылу врага. Конечно, Петя не выпячивал бы свою исключительную роль в деле строго научной постановки опытов проращивания лука, покрытого обыкновенной стеклянной банкой, на глубине пятнадцати метров под уровнем моря. Он был бы строго объективен, как это и подобает настоящему пионеру-ученику. Несомненно, он упомянул бы и об одесской пионерке Валентине Перепелицкой, которая содействовала проведению в жизнь его научных идей, хотя и не обладала достаточной теоретической подготовкой и не всегда разделяла его взгляд на значение витаминов для здоровья человека. Но все же он был бы справедлив. Может быть, он даже проявил бы похвальную скромность и написал бы: «Группе пионеров, в составе Пети Бачей и Валентины Перепелицкой, под руководством пионера Пети Бачей, вице-президента кружка юных натуралистов, удалось добиться блестящих результатов в деле проращивания обыкновенного репчатого лука, богатого витамином С…» — Ой, Петька! — вдруг закричала Валентина. — Посмотри! Посредине шахты колодца, как раз против хода в катакомбы, в воздухе висела корзинка, обыкновенная небольшая плетеная красноталовая корзинка, из числа тех, с которыми обычно одесские хозяйки ходят на базар. В ней лежало что-то завернутое в серый вышитый рушник. Валентина по пояс высунулась из хода катакомбы в шахту колодца, отвязала корзинку от веревки, спущенной сверху, и втащила ее в подземелье. Они наклонились над загадочной корзинкой и прежде всего увидели бумажку, приколотую к рушнику булавкой. На бумажке, вырванной из тетрадки в косую линейку, было написано химическим карандашом аккуратным школьным почерком: «С Новым годом, дорогие товарищи! Кушайте на здоровье и поправляйтесь. Извините, что так мало посылаем: у самих уже почти ничего не осталось ввиду того, что они чисто все позабрали. Почаще присылайте сводку Совинформбюро, ждем с большим нетерпением». Петя и Валентина со всяческими предосторожностями отогнули подвернутый угол рушника, заглянули в корзинку и даже завизжали от восторга. И в эту торжественную новогоднюю ночь на праздничном столе подпольщиков, кроме каши, кусочка сала и коробочки леденцов, как по волшебству, появилось метра полтора жареной домашней колбасы, свернутой спиралью, как часовая пружина, круглый плетеный калач серого пшеничного хлеба и кварты четыре красного самодельного вина, лилово-черного, с розовой пеной, в глечике, обвязанном тряпочкой. — Ну, что вы на это скажете, Гавриил Семенович? — с торжеством воскликнул Цимбал, потирая руки при виде глечика. — Есть правда на свете или нет? — Есть правда на свете, — сказал Черноиваненко. — Есть бог наверху? — Нет бога наверху. — А кто ж есть наверху? — Люди! — гордо блестя глазами, сказал Черноиваненко, упирая на слово «люди». — Люди есть наверху. Хорошие советские люди. Весь наш партийный и беспартийный актив. Народ. — Вы меня опередили в моей мысли. Я имел в виду выразить то же самое, только другими словами, более подходящими для такого новогоднего случая. Есть наверху народ. Согласен с вами. А народ бессмертен. Значит, народ все равно что бог. Поняли мою мысль? — Люди! — сердито и вместе с тем весело крикнул Черноиваненко. — Правильно, — поспешно согласился Леня. — Поэтому надо выпить за людей. — И он проворно взялся за глечик. Черноиваненко осторожно вынул из рук Лени глечик и поставил его в сторону. — Тосты начнутся ровно в двенадцать, — сказал он. — А сейчас? — Без двадцати. — Откуда вы знаете? — На моих вокзальных. Черноиваненко поднес к самому носу Цимбала часы. Они показывали без двадцати минут двенадцать. — Верно! — с удивлением сказал Леня. — Так они ж у вас перестали ходить? — А теперь ходят. — Ах, чтоб вы пропали! — засмеялся Леня. — Вы кому хотите задурите голову. Я ж знаю, что они у вас не ходят. — Не ходят, а показывают. Во, фокус! — Ну, вас не перекрутишь! — с досадой сказал Цимбал, обходя вокруг стола и нарочно не смотря на глечик. Действительно, «перекрутить» Черноиваненко была вещь немыслимая, даже в новогоднюю ночь. Он и тут остался верен себе. Он терпеть не мог ни малейшего беспорядка и расхлябанности. Все должно происходить основательно, достойно. Он нарочно поставил свои испорченные часы на без двадцати двенадцать. Через некоторое время он переведет их на двенадцать, для того чтобы встреча Нового года произошла по всем правилам, как у людей. А сколько времени было в действительности, он не знал: может быть, три часа утра. Подождав, когда все расселись вокруг стола, он посмотрел на часы и сказал: — Без пяти двенадцать. Приготовились!.. Матрена Терентьевна, будь такая ласковая, нарежь товарищам хлеба и колбасы и налей им по полкружки вина. Детям тоже. И хотя все понимали, что часы Черноиваненко не ходят и что все это делается лишь «принципиально», однако все почувствовали некоторое торжественное, приподнятое состояние. В этот миг все вокруг стало как-то наглядно празднично: и два добавочных светильника, и чистая простыня, которой был накрыт стол, и новая белая бумага, вырезанная фестончиками, которой Матрена Терентьевна успела застелить «полку» с книгами. Запавшие глаза заблестели ярче, румянец выступил на похудевших, истощенных лицах. Черноиваненко снова посмотрел на часы. — Еще трошечки потерпите, — сказал он добродушно. — Без одной минуты двенадцать. — Он поднял свою кружку. — А вот теперь как раз ровно двенадцать. С Новым годом, товарищи! Он еще выше поднял кружку и вдруг решительно, во весь голос запел «Интернационал». Все поднялись с кружками в руках и подхватили эту прекрасную песню, с которой было связано столько славных воспоминаний, этот грозный пролетарский гимн борьбы и победы. Они спели его от начала до самого конца, не пропустив ни одной строфы, все с новым и новым воодушевлением, с растущей страстью, особенно дружно подхватывая припев: Это есть наш последний И решительный бой. С Ин-тер-на-цио-на-а-лом Вос-пря-нет род люд-ской! Затем они стали с кружками в руках обходить друг друга, чокаться и целоваться. Петя увидел близко от себя потемневшие, расширившиеся глаза Валентины. В ту же минуту кровь хлынула ему в голову, и краска смущения с такой силой залила лицо мальчика, что на глазах выступили слезы и стало плохо видно. Валентина взяла его ледяной рукой за голову и три раза приложилась твердыми, прохладными губами к его щеке. Кружка заколебалась в его пальцах, и на стол потекло красное вино, которое тотчас стало на белой простыне лиловым. Петя увидел Святослава, который подходил к ним с поднятой кружкой. Как через воду, он услышал его веселый голос: — Ну, пионеры-ленинцы, с Новым годом! И он увидел, как Святослав поцеловался с Валентиной. Они поцеловались почти так же, как и Петя с Валентиной. Разница была лишь в том, что Святослав, сияя золотистыми глазами, нежно взял Валентину рукой за нарядную голову, за то место на затылке, где у нее висел плетеный калачик связанных кос, и потянул ее к себе. Но вместо того чтобы оттолкнуть его, Валентина вдруг густо, жарко, как-то неистово покраснела, закрыла глаза и положила голову на плечо Святослава. Тогда он ласково наклонился к ней и три раза поцеловал ее в улыбающиеся губы. — Но что меня удивляет больше всего, — воскликнул Леня Цимбал, — так это поведение нашего уважаемого первого секретаря! Вы заметили, что он даже не сделал нам итогового доклада? — Итоговый доклад мы уже имеем, — сказал Черноиваненко, с удовольствием отпивая вино маленькими глотками и каждый раз совсем по-детски облизывая губы. — Вот наш итоговый доклад. Он взял со стола записочку, которая была приколота к корзинке. — Это оценка народом нашей работы. Судя по колбасе, хлебу и доброму красному винцу, оценка в основном положительная. Но имеется и кой-какая критика. Народ намекает на недостатки нашей работы. Он требует, чтобы мы не забывали своевременно доводить до его сведения сводки Совинформбюро. И я думаю, в наступившем тысяча девятьсот сорок втором году мы должны это также учесть в своей работе. Ведь мы не только подрывники — мы также еще и агитаторы, пропагандисты. Поэтому напомню слова Владимира Ильича, произнесенные им перед партийными работниками еще в годы гражданской войны: я их до сих пор помню! «Вы должны, — сказал Ильич, — твердо помнить, что вы не только пропагандисты-агитаторы, а что вы представители государственной власти, что каждый агитатор есть полномочный представитель Советской власти». Это была хоть и маленькая, но все же речь. Но больше уже Черноиваненко не произнес ни одной речи. Ужин прошел весело, но, к сожалению, очень быстро. Ух, какое это было удовольствие, даже счастье — класть в рот кусочки золотисто поджаренной, вкусной, острой колбасы с чесноком и перцем, заедать ее серым пшеничным калачом и запивать терпким красным вином, от которого чернели губы! Все же на двадцать человек еды оказалось совсем немного — всего сантиметров по десять колбасы и по куску хлеба на брата. А вина и того меньше — всего по три четверти кружки. Так что в дело скоро пошла пайковая каша. После ужина стали, как водится, «спиваты». Начала петь Раиса Львовна. Она раскраснелась от вина, развеселилась, и вдруг в ней на короткий миг пробудилась та, прежняя, добродушная и музыкальная Раиса Львовна. Своим прелестным голосом, сильным, страстным, с каким-то очень приятным надрывом, она завела «Виють витры» и сделала сердитый знак рукой, чтобы ей подтягивали, но все молчали, завороженные ее пением. И она спела одна под аккомпанемент мандолины Тараса Середы. Потом опустила растрепавшуюся голову на руки, и неизвестно было, что она делает — смущенно смеется или плачет. Но, когда она подняла голову, ее глаза снова были мрачны и сухи. — Товарищи, а теперь разрешите мне исполнить соло, а вы подхватывайте, — вдруг сказал Черноиваненко, который отродясь не пел соло, а обычно только подтягивал басом. Заметно волнуясь, он порылся в своих бумагах, надел очки и, многозначительно посмотрев из-под них на товарищей, неожиданно запел довольно сильным, приятным голосом, дирижируя себе рукою, на мотив известной в свое время песни «Оружьем на солнце сверкая»: В сырых катакомбах глубоких, Где воздуха мало порой, Где много обвалов широких, Живем мы родною семьей. — За неимением у нас в организации члена Союза советских письменников, пришлось сочинять самому. Извините. Давайте, ребята! Ну-ка, дружно! Ну-ка, разом! Ну-ка, взяли! — сверкая очками, крикнул он и взмахнул карандашом:

The script ran 0.024 seconds.