Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Н. Г. Гарин-Михайловский - Том 2. Студенты. Инженеры [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Второй том Собрания сочинений Н.Г. Гарина-Михайловского содержит 3 и 4-ю части тетралогии «Из семейной хроники»: «Студенты. Тёма и его друзья» и «Инженеры». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

Карташев пошел за младшим Сикорским. — Отчего вы так к брату резко относитесь? — Резко! Его бить безостановочно надо. — Все-таки он вам брат. — Ну, это мне странно слышать от вас, Карташев; сколько помню, в вашем кружке в гимназии расценка слову «брат» была сделана. Что такое брат? Хороший честный человек — брат, а прохвост, хоть и брат, — прохвост. Для меня нет ни брата, ни родных. Когда после смерти родителей мы с ним остались, мне было четырнадцать лет. Вся эта сволочь-родня нам гроша ломаного не дала. Своими руками и себя и этого оболтуса кормил. А что он мне стоил за границей! — Он тоже был там? — Куда ж я его дену? — И тоже инженер? Сикорский помолчал и с презрением бросил: — Тоже! Еще помолчал, занявшись установкой нивелира, и потом продолжал: — За границей рядом с настоящим аттестатом выдают аттестаты хоть ослам. Вот такой и у моего братца. — Отчего же он у вас не на деле, а по какой-то провиантской части? — Ему нельзя никакого дела, кроме этого, поручить: он так наврет, так все перепутает, что до чумы доведет. Я никогда бы не взял на себя ответственность поручить ему какое бы то ни было дело. И это дело не я ему поручил; я уговаривал Семена Васильевича, но он все-таки взял его. И не сомневаюсь, что в конце концов выйдут неприятности. — Какие? Сикорский не сразу ответил. — Воровство, — нехотя сказал он. — Никитка его будет обворовывать, а он нас. Карташев ушам своим не верил. — Вы слишком строги. — Ну, оставьте… Я и вас предупреждаю: очень скоро он будет у вас просить взаймы. Нет на свете такого человека, зная которого он не взял бы у него взаймы. Карташев слушал и в то же время внимательно смотрел за проверкой, стараясь восстановить в своей памяти лекции. И опять было что-то не то. В конце концов эти воспоминания только путали его, и, отбросив их, он принялся за усвоение практических приемов. Кончив проверку, младший Сикорский позвал брата и, отойдя с ним, долго что-то говорил по-французски. Брат оправдывался, вынимал свою записную книжку, вынимал портфель, кошелек. Карташев ушел подальше от них, сел на завалинку избы и смотрел на горевшую последними лучами волнистую даль Днестра. Солнце уже исчезло, и только из-за далекой горы, точно снизу, вырывались лучи, золотистой пылью осыпая верхи холмов. И на темном уже фоне окружавшие холмы казались прозрачными, светлыми, повисшими между небом и землей. Там в небе стояли всех цветов и тонов облака, меняя свои яркие и причудливые образы. И каждое мгновение появлялись новые сочетания; они казались такими установившимися и прочными, а в следующие их сменяло уже новое и новое. Далекий отблеск земли и неба будил в душе какой-то отблеск чего-то далекого, забытого и нежного. Этот тихий вид догорающей дали, как музыка, ласкал и звал. Хотелось тоже ласки, хотелось жить, любить, хотелось, чтобы жизнь прошла недаром. Сегодня уже несколько раз касались в разговорах прошлого Карташева, когда он был красным еще. Таким он и остался в глазах Сикорских и теперь в глазах Пахомова. И ему как-то не хотелось разубеждать их в этом. Да разве и была такая большая разница между ним прежним и теперешним? Ведь не против сущности, а только против достижения цели, против мальчишеских приемов восставал он. Но там, где-то в глубине души, он чувствовал, что это уже новый компромисс, на котором трудно ему будет удержаться, что рано или поздно, а надо будет стать определенно на ту или другую сторону. Ну что ж, он и станет там, куда его увлечет жизнь. Он вовсе не из тех предубежденных людей, которые, раз сказав что-нибудь, так и будут стоять на этом до конца жизни. Никаких предубеждений! С открытыми глазами идти смотреть и искать истину. А если так ставится вопрос, подумал вдруг Карташев, то, пожалуй, истина там, где была, когда он был в гимназии. Тем лучше! Карташеву стало весело и светло на душе. Он вдруг вспомнил Яшку, Гараську, Кольку, Конона, Петра. Опять все они, и сегодняшний Тимофей, и все его рабочие сегодняшние, были близки ему, так близки, как когда-то в детстве Яшка, Гараська, Колька. К нему подошел Тимофей и, наклонившись, дружески сказал: — Рабочим надо бы дать, что обещано. — Конечно, конечно, — заторопился Карташев и полез в карман. — А вместо Сидора, этого пьяницы, лучше бы нам взять Копейку. — Неловко. — Что неловко? Вы у Еремина попросите — он согласится. — Почему не Сидора? — Спаивать нас будет; он только об водке и думает. Все надеется, что работа лучше пойдет с водкой, а налакается и опять не может. Днем не надо пить. Лучше же вечером, с устатку. А днем лучше чайком бы их побаловать. Вот если б чайника нам добиться! Да еще подводу нам надо раздобыть: у всех есть, только у нас нет. — Чайник будет, — ответил Карташев. Старший Сикорский, окончив скучный разговор с братом, собирался с Никиткой в город. Карташев поручил ему привезти кое-какие вещи из его чемодана, широкую шляпу, купить высокие сапоги. — Хотите мои? — предложил Леонид. — Не берите, — брезгливо сказал Валерьян, — гадость какая, лакированные, как у лакея, и для болота совершенно не годятся. Вот какие сапоги надо! — Сикорский протянул ногу, показал некрасивые из толстой кожи сапоги. — Хорошо, я вам такие куплю, — покорно согласился Леонид. Карташев поручил купить большой чайник, металлических кружек шесть штук, чаю, сахару. — Чай, сахар — общие. — Мне еще нужно для рабочих. — Это уж лишнее, — заметил сухо Сикорский. — По-моему, тоже, — авторитетно поддержал Леонид. — Мне надо на рысях все время работать, чтоб не задерживать вас, — оправдывался Карташев. — Только, по крайней мере, не делайте на виду, чтоб остальных рабочих не взбаламутить. В избе стало темно, и зажгли свечи. Пахомов стал вычерчивать план, а Сикорский подсчитывать нивелировочный корнетик. Пикетажист диктовал Пахомову, а Карташев сверял свой корнетик с наносимой на план линией. В десять часов Пахомов кончил и решительно сказал: — Теперь спать! — Сейчас и я кончаю, Семен Васильевич, — ответил младший Сикорский. — Жребий, кто где будет спать! — сказал Пахомов. Попробовали было протестовать, но Пахомов настоял. Карташеву досталось на полу, на свеженакошенной траве, закрытой рядном. Подушка его была в городе, и вместо подушки было взбито побольше травы. Карташев лег, свечи потушили, и он сразу утонул в аромате своей постели, во мраке вечера, смотревшего в открытые окна. Там на небе не осталось уже ни одной тучки, и, синее, напряженное, усыпанное большими яркими звездами, оно смотрело в маленькие окна избы и звало к себе на волю, чтобы рассказывать какие-то неведомые, душу захватывающие сказки. «Да, жизнь — сказка, — думал, укладываясь, Карташев, — и только тот, кто верит в эту сказку, — у того и будут силы, и ковер-самолет, и волшебная палочка; и моя жизнь сказка: я уже умирал и опять живу, и опять инженер, и вижу, что это моя дорога, и я на ней уже!» Мысли его как ножом обрезало, как только голова плотно прилегла к изголовью, и он заснул крепко, без снов, ровно до четырех часов утра, когда резкий пронзительный свист над ухом заставил его вскочить. На скамейке, смеясь, сидел Пахомов со свистком в руках. А на столе уже стоял кипевший самовар, стаканы, масло, свежий хлеб, брынза, сыр, колбаса. — Скорей, скорей!.. — торопил Пахомов. Когда кончили чай, подъехал и Леонид Сикорский. Он был растрепанный, маленькие глаза красные и воспаленные. — Хорош! — бросил пренебрежительно брат. — Да, хорош, — тебя бы послать! — жалобно огрызался старший брат. Никитка в торопливой выгрузке привезенного старался скрыть себя. Карташев получил шляпу и сапоги. — Ваши остальные вещи, — сказал Леонид Карташеву, — я сложил в номере главного инженера. Он сам предложил; чего же вам платить даром за свой номер. — Отлично! Очень вам благодарен. — Хотите, сейчас рассчитаемся или после? Карташев давал Сикорскому сто рублей. — Конечно, после. Уходя на работы, Пахомов сказал старшему Сикорскому: — Обедаем в Киркаештах. — Слушаюсь, Семен Васильевич, я сейчас же прямо туда и поеду со своим скарбом. И, наклонившись к уху Карташева, старший Сикорский шепнул: — Ни одной минуты не спал ночью! Тимофей хозяйничал энергично: вещи рабочих, чайники, чашки, сахар, чай, кое-какая еда, небольшой багаж Карташева, колья — все это было уложено на подводу, и не было еще пяти часов, когда потянулись из деревни партии с рабочими. Впереди широкими шагами выступал Пахомов рядом с Карташевым. — Надо в четыре часа на работе стоять, — бросил Пахомов Карташеву, — период изысканий обыкновенно три-четыре летних месяца. Это период летних работ крестьянина, и если он, при своей плохой еде, может выдерживать шестнадцатичасовую работу, то, конечно, можем и мы. Это была первая речь Пахомова, обращенная к Карташеву, и Карташев ответил: — Конечно. Пройдя с версту за деревню, Пахомов остановился на линии, развернул карту и заговорил громко: — Эту прямую можно было бы продолжить еще версты три, но я боюсь, что этот загиб реки заставит нас тогда сделать довольно большой входящий угол, а так как всякий входящий удлиняет, то чем меньше он будет, тем лучше. Если здесь сделать что-нибудь около десяти градусов, то прямая получится верст в семь, если, конечно, карта верна. — Вы как находите, карта вообще верна? — Для двухверстной — да. Есть и одноверстные, но не успели достать. Попробуйте установить и снять угол. Карташев вспыхнул от удовольствия, покраснел, как рак, ему сразу сделалось жарко. Он, как реликвию, слегка дрожащими руками принял от Пахомова маленький теодолит. — Поверку сделать? — спросил он. — Сикорский вчера сделал. Пожалуй, сделайте. Карташев быстро проделал усвоенное вчера. Когда инструмент был установлен и сведены лимбы, Пахомов показал ему рукой направление. — Держите вот на то деревцо, немного правее, чтоб не рубить его. Карташев повернул трубу. Еремин вешил впереди вешками. Подражая манерам и тону Пахомова, Карташев, с таким же, как у Пахомова, угрюмым и сосредоточенным лицом, бросал: «Право… лево… Между ногами и перед носом…» Он так вошел в роль, что, как и Пахомов, когда Еремин по трем вешкам пошел уже самостоятельно, полез в карман пиджака за платком. Но он был только в ночной рубахе, подштанниках, а потому из этого движения ничего и не вышло, и Карташев смущенно, но так же угрюмо, буркнул: — Кол! — и стал писать на нем угол, румбы, радиус. — Какой радиус, Семен Васильевич? Пахомов сдвинул брови и угрюмо заговорил: — Идеал — прямая. Всякий угол, всякий радиус уже зло, и чем больше он будет, чем ближе будет подходить к идеалу прямой — тем лучше. Поэтому если местность позволяет, то чем больше радиус, тем лучше. Возьмите тысячу сажен: всегда надо приблизительно на глаз, в уме, отбить биссектрису, прикинуть длину тангенса, и кривая уже обрисуется, и вам тогда видно будет, встречаются ли на местности какие-нибудь препятствия. Когда угол был снят, Пахомов бросил, уходя: — Справитесь, догоняйте! Карташев догнал на третьей версте Пахомова. — Вот вам бинокль, — сказал Пахомов, — и следите за линией. Иногда Пахомов брал бинокль у Карташева и проверял. Так как вешек было ограниченное количество, то по мере удаления старые вешки снимались и вместо них через одну забивался кол с направлением. За этой работой Пахомов очень внимательно наблюдал. — Вследствие несоблюдения этого сплошь и рядом в постройке вместо прямой получаются ломаные линии. Так сломали на Фастовской прекрасную пятнадцативерстную прямую. И надо, чтоб эти колья заколачивались так, чтоб их потом выдернуть нельзя было. Надо постоянно самому пробовать. Как Пахомов сказал, так и вышло: прямая получилась в семь верст. После нескольких объяснений на карте Карташев под руководством Пахомова сделал новый угол. Было уже одиннадцать часов утра. — Ну, здесь тоже опять что-нибудь вроде семи верст будет. До вечера не дойдем. Разбейте кривую и ведите сколько успеете дальше линию, а я поеду в город и вечером приеду прямо уже в Киркаешты. Карту себе возьмите. Вам ничего в городе не надо? — Нет, благодарю вас. Пахомов сел в парный экипаж, все время ехавший невдалеке, кивнул головой и поехал, а Карташев принялся за разбивку кривой. Когда экипаж скрылся, Еремин, бросив вешить, возвратился к Карташеву и сказал: — Как прикажете? Время обедать. — Я разобью еще эту кривую, а вы, пожалуй, со своими рабочими садитесь обедать, разведите огонь, вскипятите пока воду, пошлите в эту деревню, может быть, можно немного водки купить, не больше как по стакану на человека. Рабочие с полуоткрытыми ртами слушали насторожившись; Еремин угрюмо-недовольно сказал: — Слушаю-с. — Ну, скорее разобьем эту кривую! — крикнул Карташев. И работа везде весело закипела. Двое ереминских рабочих уже бежали в соседнюю деревню. Копейка обламывал сучья сухого дерева, вытащил чайник и побежал за водой. В то время как Карташев незаметно входил в роль Пахомова, Тимофей входил в роль Карташева. Одну половину кривой разбивал сам Карташев, а другую Тимофей и, смотря в щелку эккера, грозно кричал: — Черт полосатый, тебе говорят: вправо. Ладно! Бей! И новый кол забивался. Кривую кончили, баран жарился, чайник кипятился, стояла наготове водка. Под одним деревом сидели все и в ожидании еды вели непринужденный разговор. Тимофей гордился приобретенным влиянием над Карташевым и от поры до времени старался показать это перед рабочими. Карташев выше головы был доволен своей новой ролью и, добродушно щурясь, не мешал Тимофею командовать. Когда уже все устроилось и предлогов командовать больше никаких не было, Карташев спросил полулежавшего Тимофея: — Ты сам откуда, Тимофей? — Я издалека… из-за Волги… — Места там у вас привольные. — Было, да сплыло, — сплюнул Тимофей. — Земли — оно много и сейчас, да за чужими руками, а наш брат, мужик, не хуже как в каменном мешке бьется на своем сиротском наделе. — А земля в чьих руках? — У господ, у купцов, удельная, казенная… А порядки везде такие, что стало хуже неволи. А особенно у купцов. Они цену тебе назначили пятнадцать рублей за десятину и рубль задатку. Паши, сей, жни, молоти даже, только зерно к нему в амбарт. До покрова отдал деньги — бери зерно, нет — в покров по базарной цене хлеб остался за хозяином. А в покров нет ниже цены, — барки ушли, сразу на полцены хлеб упадет. И выходит так, что весь хлеб отдал, а заверстать его не хватило. Еще пять — три рубля остается в долгу на мужике. Вексель пиши. Вся работа, значит, пропала, семена отдал да еще долгу накрутил себе на шею. В крепостных были, половина работы шла на барина — три дня твоих, три дня моих, праздник ничей, а тут все твои и с праздником, да с семенами, да с долгом еще: отрабатывай зимой по рублю за месяц… Так сладко, что некуда больше… — У вас, — степенно заговорил Копейка, — хотя по пятнадцати рублей да мера сотенная, а у нас сороковка по тридцати. — А ты откуда? — Из Елисаветградского уезда, села Благодатной. «Дяди Хорвата?» — подумал Карташев. — Хорвата? — Его самого. А за все штраф: всю кровь пьют. А уж этот приказчик у него, Конон… — Конон Львович? — Он самый! Такого аспида сам черт у цицки своей выкормил. Да и пустил на свет на пагубу добрым людям. Карташев смущенно слушал. Тот самый Конон Львович, который был и у его матери. Он вспомнил тогдашнюю историю, когда с Корневым они поскакали утром в поле. И остальные рабочие, каждый из своего угла России, говорили о той же неприглядной картине жизни простого народа. Если бы все это Карташев читал в какой-нибудь прогрессивной газете, он читал бы с предубежденным чувством, что все это подтасовано, сгущено, предвзято. Таких подозрений здесь не могло быть. Люди эти никаких газет и не читали, и читать не умели, и даже не знали, что где-то кто-то тоже заботится об их интересах. И ясно было одно, что это действительно сброд обездоленных, несчастных людей, для которых кусок мяса, стакан чаю, ласковое слово — уже праздник жизни. Конечно, не в его, Карташева, власти изменить неизбежный тяжелый ход жизни, но в его полной власти эти несколько дней, на которые судьба свела его с этими людьми, превратить в возможный праздник для них, сделать все, что от него зависит. Поели барана, достали опять огурцов, выпили водки. Угостили и Карташева, и он хлебнул. И такой вкусный и сочный был баран, что всего его съели без остатка, а кости побросали увязавшейся собачонке, лохматой, несчастной, но уже ставшей общей любимицей и получившей кличку «Черногуз» за свой черный зад. Карташев хотел было сейчас после еды начинать, но рабочие попросили час-два заснуть. Тимофей авторитетно посоветовал Карташеву согласиться. — Наверстаем, — подмигнул он. Карташев согласился и с часами в руках сидел под деревом. Потом ему пришло в голову устроить сюрприз рабочим и вскипятить новый чайник. Он наломал новых сучьев, сходил за водою. Чайник успел вскипеть, он сам выпил еще стакан чаю. Потом разбудил рабочих. Сюрпризом рабочие были очень тронуты, жадно роспили приготовленный чай и начали энергично собираться на работу. Прошли прямую в шесть верст, Карташев на свой риск сделал еще угол и прошел по новой линии еще три версты. В Киркаешты возвратились они уже в сумерки. Все и Пахомов были уже налицо. Узнав о положении дел, он только молча кивнул головой. Дни потянулись за днями в непрерывной напряженной работе. Карташев все больше входил во вкус этой работы. Высокий пикетажист заболел такими жестокими приступами лихорадки, что его пришлось отправить назад. Карташев взял на себя и разбивку кривых, и пикетаж, с обещанием не задерживать Сикорского… Обещание свое он больше чем выполнил. При прежнем пикетажисте не проходили больше восьми верст в день, Карташев же проходил, в то же время разбивая и кривые, по двенадцати верст в день и мечтал о пятнадцати. Пахомов, ушедший настолько вперед, что хотел было ночевать с Карташевым отдельно от Сикорского, теперь передумал, так как Карташев, чуть только приходилось Пахомову менять неудачно взятое направление, уже наседал на него. Отношения и Пахомова и Сикорского к Карташеву резко изменились. Он был признан вполне равноправным членом их общества, а его работоспособность была настолько вне конкуренции, что в интересах, чтобы рабочие его не разбежались, Пахомов сам просил его охладить немного свое рвение. Карташев был и поражен и смущен, когда однажды его рабочие в полном составе, с Тимофеем во главе, вечером, после работы, обратились к Пахомову с жалобой на него, Карташева. — Не можем, никак не можем… Один-два дня вытерпеть на рысях в этакую жару, а ведь вторая неделя кончается. Зайцы мы, что ли? Ну что с того, что он водки да барана дает? Гляди, как мы полегчали: тень осталась от людей. Опять обувь… Дождь не дождь, гонит, как на пожар. Словно без ума… Разве так можно?! Ноги все опухли, точно язва их ест. На другой день Карташев вошел в дополнительное соглашение с рабочими. — Ну, давайте сделаем так: урок пусть будет восемь верст, а если двенадцать выйдет, я вам плачу, кроме водки и еды, двойное жалованье. Рабочие думали. — Эк тебя нудит, — раздумчиво заметил один рабочий. — Господа, ведь еще неделя, — и конец всей работе: вы же больше заработаете… — Заработаешь на больницу. Порешили наконец на том, чтобы не неволить. Кто согласен — согласен, а не согласны — расчет, и набирай новых. Большая половина рабочих в тот же вечер рассчитались. Вместо них поступили молодые парни молдаване из местных жителей. Это были добродушные, но ленивые, почти не понимавшие русской речи, люди. Еле-еле прошли восемь верст. А на другой день молдаване-рабочие и совсем отказались идти на работы, апатично заявляя: — Сербатори, нуй лукрали! — что значит: праздник, нет работы. И хотя в святцах 23 июня никакого особого праздника не значилось, но молдаване ссылались на церковный звон. С маленькой деревянной колокольни села, где ночевали инженеры, действительно неслись и разливались в утреннем воздухе ровные мирные звуки церковного колокола. Сикорский весело рассмеялся и сказал: — Вот шельма! Это за вчерашнее… Ведь здешний народ первобытный: в полной власти у своих попов. Слава богу, я сам молдаванец и хорошо знаю, что это за цаца. Вчера вечером приходил к ним местный священник: молодой, высокий, пухлый, с черными, как воронье крыло, волосами и оливковым цветом лица. Пахомов во все время визита высокомерно и угрюмо молчал, а Сикорский с нескрываемым сарказмом выпытывал у батюшки, сколько он берет за свадьбу, крестины, похороны… Священник хотел щегольнуть и говорил очень высокие цены, а Сикорский, возмущаясь, доказывал ему, что он грабит народ. Священник в конце концов так разобиделся, что ушел, едва простившись. — Отвадили, — пустил ему вдогонку Сикорский при общем смехе. Даже Пахомов смеялся сухим едким смехом, скаля зубы и сверкая глазами. Теперь, когда звон произвел такое действие, Сикорский не сомневался больше, что это месть. Он пожал плечами, сказав презрительно: — Надо идти мириться, — и пошел к церкви. Звон скоро прекратился, и Сикорский появился вместе со священником, который объяснил рабочим, что это не праздник, а заказная обедня. Рабочие согласились идти на работу, и все двинулись в путь, напутствуемые добродушными пожеланиями священника. — Как вы с ним поладили? — спросил Карташев. — Как? Сунул в зубы пятишницу, обещал позвать на молебен и дать ему две телки. В тот же день произошла и первая встреча с полицией в лице местного станового. Он подъехал в тарантасе к Карташеву и спросил, не зная, с кем имеет дело: — Что за люди? По внешнему виду было действительно трудно угадать в Карташеве не только инженера, но даже и интеллигента. Его ночная рубаха и подштанники были так же грязны, такого же серого цвета, как и белье рабочих. Дешевая соломенная шляпа поломалась, и поля ее точно изгрыз какой-нибудь зверь. На ногах вместо сапог, страшно натерших ноги, давно уже были лапти Тимофея. — Инженеры, — ответил Карташев, — изыскания делаем. — Где старший? Сикорский в это время подходил уже со своими рабочими, и Карташев указал на него. На глазах у всех рабочих Сикорский, поговорив немного, вынул двадцать пять рублей и с обычной гримасой презрения дал их становому. Становой взял деньги, пожал руку Сикорскому и уехал. Карташев, совершенно пораженный, пошел к Сикорскому. — Вы ему взятку дали? — Как видите. — Ну, а если бы он вас за это ударил? — Он?! Сикорский расхохотался. — Слушайте, даже стыдно быть таким наивным. Ведь это же полиция! — Как же вы ему дали? — Как дал? Сказал, что будем строить дорогу, что полиция будет получать от нас, что ему будем платить по двадцать пять рублей в месяц, а за особые происшествия отдельно, и что так как он уже тут, то пусть и получит за этот месяц. А он спрашивает: «А когда будете брать справочные цены, это как будет считаться — особо?» Пришлось разочаровывать его, что справочные цены только у военных инженеров да в водяном и шоссейном департаментах. — Это что еще за справочные цены? — Только по таким, утвержденным полицией, ценам ведомства эти утверждают расходы. Например, пусть доска стоит в действительности пятьдесят копеек, а если утверждена справочная цена два рубля, то так и будет. Цены эти, кажется, утверждаются два раза в год. Вот к этому времени все эти полицейские и собирают дань. Неужели вам никогда не приходилось иметь дело с полицией? — Нет. — Ну, будете… — А меня он, верно, принял за старшего рабочего? — Да, знаете, угадать в вас трудно того франтика, который две недели тому назад явился к нам в золотом пенсне, расшитой куртке и шапке с кокардой. Теперь вы жулик, форменный золоторотец. Карташев, оглядывая себя, довольно улыбался, а Сикорский сказал: — Ну, идите, идите… Карташев часто старался дать себе отчет, что захватывало его, точно переродило и неудержимо тянуло к работе. Конечно, самолюбие, желание доказать, что и он на что-нибудь годится, было на первом плане; удовлетворенное сознание, что он может работать, тянуло его дальше — он хотел достигнуть предела того, что он может, предела своих сил. Его прежняя практика, езда кочегаром, являлась своего рода масштабом для него. И, в сравнении с тем масштабом, ему казалось, что теперь он очень мало работает. Ведь, в сущности, все сводится к приятной прогулке по двадцати верст в день. Могло ли это сравниться с утомительным стоянием без перерыва по тридцать два часа перед горячим паровозом, с перебрасыванием ежедневно трехсот пудов угля из тендера в топку, с работой на тормозе, утомительным лазаньем с тяжелыми резцами в руках под паровоз, с невыносимой борьбой со сном, когда исчезает понятие о дне и ночи, когда вдруг мгновенно сон сковывал его, стоявшего на паровозе, и превращал в окаменевшую статую? А это постоянное напряжение при наблюдении за исправностью паровоза, эта тряска, ослепляющий блеск топки и жар от этой топки, когда спина мерзнет от холодного ночного ветра, часто с дождем? И так постоянно: грязный, мокрый, изможденный до такой степени, что острые куски черного угля под боком и такие же под головой казались самой мягкой, самой желательной постелью, — только бы прилечь, и мгновенный, крепкий, как сталь, сон охватывал тело. Здесь он ни разу еще не чувствовал того сладостного утомления, когда хотя бы ценой жизни, но берутся несколько мгновений безмятежного отдыха. Он удивлялся жалобам рабочих на непосильный труд и не верил им. Но и помимо всякого самолюбия и удовлетворения, сама работа увлекала его. Карташев объяснял это тем, что, вероятно, наследственная страсть его предков к охоте переродилась в нем тоже в своего рода охоту: линия — это тот же зверь, которого тоже надо уметь выследить по разным приметам, требующим знания, опыта, особого дарования. Он выследил, например, в одном месте этого зверя. Пахомов, доверяясь карте, повел линию иначе, но Карташев все-таки выгадал время, успел сделать изыскание, и его направление было и более выгодное, и более короткое. И, вопреки карте, при этом не оказалось болота, а, напротив, твердые, засеянные хлебами поля. Вечером Пахомов выслушал Карташева, а на другой день утром, осмотрев его линию, согласился с ним. Кончив осмотр, он угрюмо протянул ему руку и сказал: — Поздравляю и предсказываю вам в будущем хорошего изыскателя, потому что основное свойство изыскателя — не верить никаким авторитетам, отцу и матери не верить, не верить картам, своим глазам, черту не верить, ничему не верить, тогда только будет уверенность, что линия выбрана правильно. А в этом все. Та экономия, которую могут дать изыскания, пред экономией самой постройки всегда ничтожна. И хорошие изыскания — это все, это основа всей постройки. В другой раз Пахомов сказал Карташеву: — Я не уверен, что я теперь иду правильно. Сделайте вариант мимо той деревни. Вариант длиною был около пяти верст, и до прихода Сикорского Карташев, сделав этот вариант, успел и его и линию Пахомова пройти пикетажем, разбив и все кривые. В этот день он прошел в общем семнадцать верст и почувствовал, наконец, то блаженное состояние утомления, о котором так мечтал. Он даже и есть не мог и, нанеся план, сейчас же завалился спать. Что до рабочих, то, несмотря на награду по три рубля на человека, все, кроме Тимофея и Копейки, взяли расчет, хотя и оставалось работы всего на три, четыре дня. Единственным слабым местом теперь у Карташева оставалась нивелировка. Чтобы подучиться, решено было, что обратно в город он пойдет поверочной нивелировкой, причем один день проработает с ним Сикорский, а затем он пойдет уже самостоятельно. Так и поступили. Окончив линию и связавшись с следующей партией, Пахомов уехал в город, поручив Карташеву на обратном пути сделать еще несколько мелких вариантов. Сикорский пробыл с Карташевым только полдня и, выписав ему репера, тоже уехал. В распоряжении Карташева остался Еремин, семь рабочих, в том числе Тимофей и Копейка, а также и старший Сикорский. Но старший Сикорский, с отъездом Пахомова и брата, только раз лично привез провизию Карташеву. Держал он себя при этом важно, читал нотации Карташеву, что у него много выходит и что, вероятно, Тимофей ворует у него и в конце концов, ссылаясь на то, что брат его куда-то теперь командирован и что у него вышли подотчетные деньги, взял у Карташева двести рублей. О раньше взятых ста Сикорский не заикался. Вместо Сикорского приезжал Никитка и, подражая Сикорскому, тоже изображал из себя недовольного хозяина. Провизию он привозил все худшую и худшую, и наконец Карташев, после совещания с Ереминым и Тимофеем, сказал Никитке, чтобы он больше не возил провизии и не ездил к нему. — Вы разве нанимали меня? Хозяин вы, что ли, чтоб мне приказывать? — нахально спросил Никитка. — Хозяин!! — заревел Карташев, и глаза его налились кровью, а руки сжались в кулак. Никитка не стал испытывать больше его терпенье, вскочил в тарантас и уехал. А Карташев, придя в себя, был смущен охватившим его вдруг бешенством, но при воспоминании об испуганной физиономии Никитки испытывал удовлетворение и думал: «Будет на следующий раз ухо востро держать, да и остальные видели, что ласков и покладлив я, когда хочу и когда со мной не нахальничают…» XII На восьмой день Карташев подходил к городу, сделав в среднем по двенадцать верст. Раз сделал он семнадцать верст, но двадцать две, о чем рассказывал ему Сикорский, он так и не мог сделать. Он утешался, что Сикорский сделал это в степи, беря взгляды по двести сажен в обе стороны, в то время как при здешней местности не выходило и ста. Да при этом вследствие неопытности приходилось часто возвращаться назад вследствие несходности отметки с отметкой репера. При этом он каждый раз мечтал, что накрыл на этот раз Сикорского. Но проверка опять показывала, что он опять ошибся. Так ни разу и не накрыл он Сикорского. Теперь, подходя к городу, он рад был этому, потому что знал, что этим обрадует Сикорского. Уже на расстоянии тридцати верст от города он видел толпы рабочих, землекопов, развозимый материал. Топтались поля, кукуруза, виноградники. В одном месте через сад тянулась сквозная просека. На земле валялись срубленные яблони, груши — с массой зеленых плодов на них. Садилось солнце и золотой пылью осыпало деревья, и ослепительные лучи горели между листьями. Где-то мелодично куковала кукушка, и Карташев насчитал семнадцать лет остающейся еще ему жизни. Это было слишком много, и Карташеву с ужасом представилась его сорокадвухлетняя фигура. Уже тридцать лет казались ему какой-то беспросветной и безнадежной старостью. Безмятежным покоем вечера веяло от садов и дач, Днестра и неба, с его золотистыми переливами, с его голубыми перламутровыми облаками. Точно воды протекли и оставили песчаный свой след. Но песок был яркий, блестящий, с переливами всех цветов. И только там, под солнцем, вплоть до горизонта был однообразный нежно-золотистый тон. Из какого-то густого сада и домика в нем Карташева окликнул голос младшего Сикорского, и сам он показался на улице. — Ну, здравствуйте, сошлось? — Совершенно сошлось! — радостно говорил Карташев, горячо пожимая руку Сикорского. — Несколько раз думал было вас накрыть, но так и не выгорело. Сикорский весело смеялся. — Ну, довольно. Здесь уж строят, и тридцать верст отсюда уже была вторая нивелировка. Идем к нам, я вас познакомлю с сестрой и зятем. Карташев оглянулся на свой костюм. Правда, он уже третий день одевал панталоны, а сегодня надел и куртку, но и куртка и панталоны изображали из себя теперь только грязные лохмотья, да при этом изгрызенная, поломанная шляпа, истоптанные, с перекошенными на сторону высокими каблуками сапоги, которые он надел, так как в лаптях ходить по городу и совсем было неудобно. На мягких полях эти свороченные на сторону каблуки еще не так давали себя чувствовать, но на твердой мостовой он при каждом движении чувствовал и боль и неудобство ходьбы. — Ну, пустяки, — сказал Сикорский. — Моя сестра привыкла к разным фигурам. — Ну, тогда постойте, — сказал Карташев и, присев на мостовую, вытянув ногу, сказал рабочему с топором: — Руби каблуки! Когда каблуки были отрублены, Карташев, правда, чувствовал себя в каких-то широчайших башмаках, но зато не испытывал больше ни боли, ни неудобства. Затем он рассчитал рабочих, оставив только Тимофея и Копейку, и с Ереминым, подводой и инструментами отправил их в гостиницу. — Мне, право, совестно, — покончив, обратился Карташев опять к Сикорскому. — Да, идите, идите! — Вы понимаете, благодаря этой дыре, — он показал на одну половину своих штанов, — я могу показываться только боком. — Ну и отлично. Они вошли в маленькую калитку и очутились в густом саду, дорожкой прошли к террасе дома и взошли на террасу. Посреди террасы стоял стол, покрытый белоснежной скатертью. На ней стоял вычищенный, сверкавший медью, кипевший самовар. Посуда, масленка с маслом и льдом, стаканы и чашки — все было безукоризненной чистоты. Так же светло и чисто одет был Сикорский, его зять, начинавший полнеть блондин, его сестра, молодая, похожая на брата, несмотря на надменное выражение, все-таки с симпатичным, привлекательным лицом. — Ну вот, знакомьтесь, — бросил пренебрежительно Сикорский. — Петр Матвеевич Петров, — поздоровался блондин. — Прошу любить и жаловать. — Тебя полюбишь, — сказал Сикорский. — Молчи, — ответил Петр Матвеевич. Карташев боком пробрался к сестре Сикорского и пожал так протянутую из-за самовара руку, точно протягивавшая не совсем была уверена, что надо это сделать. — Ты попроси его повернуться, — предложил ей брат. Петров уже видел дефект Карташева и раскатисто смеялся, его жена улыбалась и казалась еще симпатичнее. — Не обращайте на них внимания, — заговорила она красивым музыкальным голосом, — и садитесь. Чаю хотите? Карташев поспешно сел на стул, вдвинул его как можно глубже под стол и, пригнувшись, ответил: — С большим удовольствием. — Петя, — обратился Сикорский к зятю, — надо тебе было видеть этого господина месяц тому назад, каким франтиком он выступил отсюда. Он обратился к Карташеву: — Идите сюда к зеркалу. Посмотрите на себя. Волосы одни чего стоят, сзади уже в косичку завивать можно: в дьячки хоть сейчас идите… Но Карташев только головой покачал. — К зеркалу не могу идти. Он молча показал на свой разорванный бок, и все опять смеялись. Карташеву дали чай, любимые его сливки, такие же холодные, как и масло, любимые бублики, и он, теперь всегда голодный, пил и ел с завидным аппетитом. — Вы знаете, — заметил ему Петр Матвеевич, — как здесь на юге немцы-колонисты нанимают рабочих? Прежде всего садят с собой за стол есть. Ест хорошо — берут, нет — прогоняют. Вас бы взяли. Покажите руки. Карташев показал. — И руки хороши: мозоли есть. — Это, вероятно, еще от кочегарства. — Вот попались бы вы к этому господину, — показал Карташеву Сикорский на зятя, — этот бы и вас замучил на работе. — Тебя же не замучил, — ответил Петр Матвеевич. — Только и спасла вот она, — ткнул Сикорский в сестру. — Вижу, что забьет, я и подсунул ему сестру. Ну, и пропал… Теперь и половины от него уже не осталось. Толстеть стал. — Ну, ври больше, — ответил Петр Матвеевич и встал, взяв лежавший тут же корнетик. Жена его тоже поднялась и спросила: — К ужину придешь? — Да, приду. Они с мужем ушли, а Карташев сказал Сикорскому: — Я не знал, что у вас есть сестра. — Целых две, — они у дяди жили раньше. — А Петр Матвеевич тоже инженер? — У него нет диплома инженера, но уже лет десять начальник дистанции. Я у него и начал свою практику. Очень дельный человек. Точный, как часы. Его дистанция первая от Бендер. Кстати, хотите быть моим помощником: моя третья отсюда дистанция? — С удовольствием, конечно. — Мы так и порешили с Пахомовым. Жалованье вам назначено по двести рублей в месяц, подъемные шестьсот, на обзаведенье лошадьми триста. Идите завтра и получайте, да ко всему еще за два месяца уже прослуженных. — Один месяц. — Штаты утверждены с мая. А деньги вы отдайте на сохранение сестре. — Отлично, а то я их в конце концов потеряю. Карташев вынул портфель, пересчитал, оставил у себя пятьсот, а тысячу рублей вынул и положил на стол. Когда сестра Сикорского возвратилась на террасу, брат сказал: — Марися, возьми у него эти деньги и спрячь, чтобы не растерял. Завтра еще тебе столько даст. Да зачем вы столько оставили себе? — Так, на всякий случай. — Давайте лучше мне, целее будут, — сказала ласково сестра и добродушно кивнула головой. — Нет, мне нужно восстановить свой гардероб. — Ну, что вы здесь, в Бендерах, найдете! А знаете что! Вы можете дня на два, на три пока что съездить в Одессу, к своим. Я вам завтра это устрою. Карташев очень обрадовался. — И мне купите кой-что. — Зине кланяйтесь, — сказала сестра Сикорского. — Вы ее разве знаете? Теперь она уже монахиня. И Карташев рассказал, как она уехала в Иерусалим. Сикорский возмущался, качал головой и говорил со своей обычной гримасой: — Ой, какая гадость! Фу! Вот до чего доводит людей религия! бросить детей… Ой, ой, ой!.. Сестра Сикорского слушала, вдумывалась и сказала: — Я тоже не понимаю этого… Бросить детей!.. Я знаю и вас; я была в младшем классе, а она в старшем, и она меня очень любила; я видела и вас, и Корнева, и вас с Маней Корневой. Она рассмеялась и немного покраснела. — А что, не дурак поухаживать? — спросил брат. — Ого! и какой еще! Иди сюда, Ваня. Сестра вышла в комнаты, а за ней ушел и брат. Затворив за собой дверь на террасу, сестра заговорила: — Баня у нас еще горячая. Сведи ты его в баню, ведь от него, несчастного, так и разит; дай ему хотя Петино белье, и костюм, и ботинки. Дай ему частый гребень: пф!.. и жалко и противно… — Ну, хорошо, ты уходи, приготовь там все, а я с ним поговорю. В это время в комнату вошла младшая сестра Сикорского. — Постой, — добродушно махнула ей старшая сестра, — не ходи еще туда: пусть его сначала обмоют, а то он теперь такой, что и чай пить не захочешь. Сикорский возвратился к Карташеву, поговорил еще с ним и спросил: — Давно не умывались? — Откровенно сказать, как расстался с вами. — Восемь дней?! — Куда-то задевалось полотенце, да и вообще — проснешься, торопишься на работу… На изысканиях, собственно, некогда умываться. — Ну, это только русские способны… Вы возьмите англичан на изысканиях: каждый день три раза ванну: резиновые походные ванны. Знаете что, сегодня у нас вследствие субботы баня: идите в баню. Карташев сделал было гримасу. — Очень длинная история. Начать с того, что у меня с собой никакого чистого белья нет. — Белье будет… Послушайте, нельзя же, если сказать по-товарищески, такой свиньей ходить. Ведь от вас пахнет, как от свиньи. Карташев понюхал свое платье и немного обиженно сказал: — Ну, уж это неправда! — Чтобы убедиться — вы вымойтесь, переоденьтесь и потом понюхайте свое грязное белье. И волосы вычешите, потому что вши у вас уже и по лицу ползают. И так как Карташев не верил, он взял его осторожно за руку и подвел к зеркалу. — Черт знает что! — брезгливо согласился наконец Карташев. — Ну, ступайте. И так как вы наверно сами вымыться не сумеете, то я пришлю к вам банщика. — Я терпеть не могу с банщиком мыться. — И придете назад с грязными ушами. Нет, берите банщика. Карташеву дали белье, частую гребенку, дали верхнее платье, ботинки, дали банщика и отправили в баню. Карташев на цыпочках проходил по блестящим, как зеркало, полам, по комнатам, сверкавшим голландской чистотой. «У них в роду чистоплотность», — подумал он. И смутился, вспомнив гримасу отвращения на лице сестры Сикорского. Сейчас же по его уходе сестра Сикорского позвала горничную и вместе с ней занялась обмыванием той части пола и стула, на котором сидел Карташев. Затем она внимательно осмотрела скатерть, стряхнув все крошки, покачала головой и сказала: — Порядочная свинья: как грязно ест, всю скатерть измазал. Когда Карташев вернулся из бани, одетый в летний костюм Петрова, только сестры Сикорского были на террасе. Старшая сестра, Марья Андреевна, встретила его уже, как старого знакомого. — Ну вот… и вам, наверное же, самому приятнее… — Мне все равно, — ответил весело Карташев, — хотя теперь я себя чувствую отлично. — Ну, вот с моей сестрой познакомьтесь. Младшая сестра Сикорского была похожа на какую-то маленькую миньятюру, легкую и воздушную. Микроскопическая ручка, прекрасные неподвижные черные глаза, поразительная белизна кожи, несмотря на лето, на общий загар, хорошенький полуоткрытый рот и ряд мелких белых зубов — все вместе производило впечатление видения, которое вот-вот поднимется на воздух и исчезнет. Голос ее был еще мелодичнее, еще тише и нежнее, чем у сестры. В тихом вечере в саду нежно и звонко пела какая-то птичка, и Карташеву слышалось что-то родственное в этом пении и голосе младшей сестры Сикорского. В ее лице не было надменности старшей. Напротив: в глазах светилась поразительная доброта, ласка, интерес. Карташев сразу почувствовал себя хорошо в обществе двух сестер. Солнце зашло, но еще горел светом сад и сильнее был аромат поливавшихся садовником роз, клумбы которых окружали террасу. — Вы знаете, на изысканиях, — говорил Карташев, — я научился любить природу. Природа — это самая лучшая из книг, написанная на особом языке. Этот язык надо изучить. Я его изучил, и теперь чтение этой книги доставляет мне такое непередаваемое наслаждение. Все остальное на свете ничего не стоит в сравнении с ней. — Потому что все-таки это она, — сказала старшая сестра, и все рассмеялись. — Хотите посмотреть, — тихо и смущенно предложила младшая сестра, — вид с нашего обрыва в саду? — Ну, идите, а я буду приготовлять к ужину. По извилистым дорожкам сада Елизавета Андреевна и Карташев прошли к обрыву над Днестром, где стояла вся обросшая диким виноградом беседка. Карташев сел рядом с ней и казался сам себе таким маленьким и неустойчивым, что все боялся, что вот он ее толкнет, и она, вздрогнув, растает, сольется с тем живым и прекрасным, что было перед глазами: сверкающая лента Днестра, неподвижная полоса зеленых камышей, прозрачное небо непередаваемых тонов. И все: небо и река, камыши и воздух замерли в своей неподвижности, и только где-то песня, протяжная и нежная, нарушала неземную тишину этой округи. Песня смолкла, Карташев спросил: — Кажется, очень хорошо спето? — Хорошо… Это на соседней даче один больной чахоточный студент поет. — Какая это песня? В ответ Елизавета Андреевна вполголоса запела песню — так мелодично, так музыкально, что Карташев боялся пошевелиться, чтобы не нарушить очарованья. Когда она кончила, Карташев сказал: — Ах, как хорошо вы поете; наверно, вы и играете отлично, — это сразу чувствуется. И знаете, пенье бывает — помимо того, хорошее ли оно или нет, — умное или глупое. У вас умное, очень выразительное. Ничего лучше нет на свете пенья, музыки… — Природы… — лукаво подсказала Елизавета Андреевна. — А разве это не проявленье все той же природы? Все один и тот же общий, гармоничный аккорд одного и того же оркестра, где природа, музыка, красота — под общей дирижерской палочкой. — А кто дирижер? — Кто? Молодость. — А когда молодость пройдет? — Впрочем, нет, не молодость. Чувство красоты, любви к музыке, к природе остаются вечно в человеке. Напротив, молодость мешает созерцательному настроению. Она отвлекает, она, как буря на море, постоянно волнует поверхность, закрывает даль тучами и не дает возможности отдаваться полностью наслаждению сознания, что живешь и чувствуешь. Я буду очень счастлив, когда эта молодость со всей ее ненасытимостью оставит меня. Елизавета Андреевна улыбалась, и теперь Карташев сравнивал ее с той единственной звездочкой, которая появилась на горизонте и робко, нежно и нерешительно искрилась там. Он вспомнил вдруг Аделаиду Борисовну и горячо сказал: — И вы знаете, в молодости человек при всем желанье не может быть честным. — Напротив, я думаю, только в молодости, пока земное не коснулось еще, и может быть и честен и идеален человек. Никто же сразу не берет взяток… — Я не об этом, это уж полная гадость, о которой и говорить не стоит. Нет, а вот возьмите так: вы кого-нибудь любите — хотите его любить всю жизнь, и вдруг чувствуете, что вам и другой уже начинает нравиться… — Значит, не очень любите. — Не знаю, на своем веку я очень любил, а никогда застрахован не был. — Может быть, еще полюбите и застрахуетесь. Не большой еще ведь век ваш. — Больше вашего, во всяком случае. — Тот большой век, кому меньше жить осталось, — ответила грустно, загадочно смотря вдаль, Елизавета Андреевна. — А кто это знает? — спросил Карташев. — Знаю, — кивнула головой Елизавета Андреевна и, встав, сказала: — Сыро, пойдем домой. Становилось действительно сыро. Свет оставался только еще там, над рекой, какой-то призрачный, словно из открытого окна другого мира, и вместе с этим светом вставал призрачный туман и поднимался все выше и выше. Под нависшими деревьями сада было уже совсем темно, и казалось, и сад расплывался и уходил в эту темную туманную даль. Только около самого дома светлые пятна из окон падали на клумбы, и ярче вырисовывались в них розовые кусты центифолий. На террасе уже стоял накрытый стол, такой же белоснежный и яркий. Карташеву опять хотелось есть. Елизавета Андреевна прошла к тут же стоявшему роялю и стала наигрывать сначала одной рукой, а затем и двумя. Вошла старшая сестра и сказала: — Лиза, надень накидку. — Мне не холодно. — Опять будет лихорадка. Играй, я принесу тебе. Сестра пришла и накинула ей на плечи черную кружевную накидку. Накидка эта очень шла к Елизавете Андреевне, и Карташев смотрел на нее и ломал голову, где в Эрмитаже, между старинными картинами, видел он такой бюст, такую античную головку герцогини или маркизы, а может быть, и королевы. — Что вы, как жук, приколотый булавкой, сидите? — спросила его старшая сестра. Младшая тоже посмотрела на Карташева и, бросив играть, рассмеялась нежным серебристым смехом. Карташев тоже рассмеялся. — Знаете, ваша сестра какая-то маленькая волшебница… — Ну, вы, однако, поосторожнее, потому что, если это услышит ее жених… Карташев почувствовал что-то неприятное, как резнувшая вдруг ухо фальшивая нота, но быстро ответил: — Жених только счастлив может быть, что у него такая невеста, и не во власти всех женихов мира отнять у вашей сестры ее свойство… — Не слушай его, Лиза, потому что мне Ваня говорил, что он и сам уже заинтересован одной барышней. — Если это так, то тем сильнее я только чувствую все прекрасное. Старшая сестра только головой покачала. — Ну, ну, хорошо язык ваш подвешен, и беда тем, кто на тот колокольный звон ваш попадется. Пришли Петров, оба брата Сикорских и сели ужинать. — Ну, надо водки выпить, — сказал Петров и налил себе объемистую рюмку. — Вам наливать? — обратился он к Карташеву. — Я не знаю, — ответил Карташев. — Попробуйте, — сказал Петров и налил Карташеву такую же рюмку. Но в то же время Марья Андреевна протянула руку, взяла рюмку Карташева и, подойдя к краю террасы, выплеснула ее. — Нечего развращать людей, — сказала она. — Ого, значит, и вас уже посадили на цепочку, но все-таки зачем же добро выливать? не он — другой кто-нибудь выпил. Подали ароматные на поджаренном луке бризольки, свежепросоленные огурцы; Карташев съел и два раза накладывал себе еще. — Валяйте, валяйте, — говорил ему Петров, — этим лучше, чем чем-нибудь другим, вы заслужите ее милость. Смотрите, смотрите, какими любовными глазами она смотрит на вас. — Я очень люблю, чтобы у меня ели хорошо, — ответила ласково Марья Андреевна и еще ласковее спросила Карташева: — Не хотите ли еще? — Кажется, довольно, — неудачно проглатывая последний кусок с третьей тарелки, ответил Карташев, смотря на Марью Андреевну. — Маленький, — кивнула она ему головой, слегка подняв при этом по привычке правое плечо. И так как Карташев нерешительно молчал, то она сама положила ему еще один увесистый кусок и щедро полила его прозрачным сверху, с темным осадком внизу соусом. Карташев съел и этот кусок, и оставшийся соус, обмакивая в него, как бывало в детстве, хлеб. — Ну, кажется, я сыт теперь, — сказал он. — Подождите: еще вареники со сметаной и маслом, а потом молодая пшенка, — говорила Марья Андреевна. — Ой-ой-ой! — Ну, а потом уж пустяки самые останутся: молочная каша, пироги с вишнями в сметане, мороженое, черешни, кофе, чай… Каждое блюдо Карташев должен был есть, и на вопрос: «Разве вы его не любите?» — отвечал: — Самое мое любимое, — и когда все смеялись, он говорил: — Ей-богу, любимое! — Не удивительно, потому что вы сами же южанин, — поддерживала его Марья Андреевна. — И южанин, и так вкусно все, что я в конце концов лопну. — Ну, — сказал ему Петр Матвеевич, — теперь она и спать вас оставит у себя. — В доме негде, а вот, если не боитесь в беседке над обрывом, — предложила Марья Андреевна. — Я с наслаждением, — ответил Карташев. — Он на все согласен, — рассмеялась, махнув рукой, Марья Андреевна. Общее настроение за столом портил только старший Сикорский. Он сидел мрачный и молчаливый. Старшая сестра нехотя спросила его: — Ты это что сегодня, Леня? — Так, ничего, — угрюмо ответил старший Сикорский. Марья Андреевна помолчала и спросила мужа: — Что с ним? Муж кивнул на младшего Сикорского и сказал: — Спрашивай его. Младший стал серьезным, сделал презрительную гримасу и сказал: — Обиделся, что главным инженером его не назначили. — Да, главным! — горячо и обиженно заговорил старший Сикорский. — Бьешься, как рыба об лед, стараешься, других, в десять раз меньше работавших, помощниками поназначали, а меня каким-то паршивым техником на затычку, да еще в контору. — Я, что ли, назначаю? — Мог бы отлично взять меня к себе в помощники, чем чужих брать. Младший Сикорский только презрительно фыркнул. Старший повернулся к Карташеву: — Я ничего против вас не имею и признаю даже ваши заслуги, но согласитесь, что же это за брат… — Совестно даже слушать, — ледяным голосом бросил младший брат. — Тебе все совестно, когда надо чем-нибудь помочь брату. Карташева, который знал, как неспособный старший со всеми своими извращенными наклонностями ехал на младшем — коробило. Он ценил младшего, который ни одним словом не подчеркнул несправедливости и нахальности своего брата. Впрочем, старший Сикорский, излив свой гнев, сказал строго сестре: «Дай мне еще пирога», — успокоился и за чаем уже рассказывал так смешно про свои похождения в главной конторе по части добывания себе лучшего места, что все, и он сам, хохотали до слез. После ужина он предложил младшей сестре выучиться новому танцу — вальсу в два па, — сыграл этот вальс на пианино, заставил старшую сестру подобрать его, начал танцевать с сестрой. Выучив сестру, он начал учить Карташева, а потом заставил танцевать этот вальс Карташева и сестру. Карташев танцевал с удовольствием, обнимая стройный стан Елизаветы Андреевны, держа в своей руке ее маленькую ручку. И даже, когда кончили танцевать, несколько мгновений она не отнимала, а он все продолжал держать ее руку, стоя у барьера террасы. Луна взошла, и неясные тени движущимися образами серебрили уходивший к оврагу сад. — Правда, что-то волшебное в этом? — спросил ее Карташев. В ответ она отняла свою руку, а он сказал: — Вот теперь волшебство пропало… И оба рассмеялись. — Ничего и удивительного нет, — начал было разъяснять Карташев, — раз волшебница… — Знаю, знаю, — ответила Елизавета Андреевна, — спокойной ночи. — Вам уж там в беседке готово, — сказала, прощаясь, Марья Андреевна. — Смотрите, русалки заберутся к вам с Днестра, — сказал, крепко сжимая руку, Петр Матвеевич. На скамейке беседки лежал тюфяк, покрытый двумя белыми простынями, и две подушки. Когда Карташев разделся, лег и потушил свечу, в дверях беседки показалась чья-то фигура. — Кто тут? — окликнул Карташев. — Это я, Леонид. Старший Сикорский присел возле Карташева на скамью и начал молча вздыхать. Карташев помолчал и спросил: — В чем дело? — В том дело, что сегодня я пулю себе в лоб пущу. Вы понимаете, какое положение: до сих пор я вел расходы по конторе. Теперь назначен Рыбалов. Черт его знает, как я просчитал около пятисот рублей. Прямо физической возможности нет все записать. Я рассчитывал, что меня назначат помощником, дадут двести рублей, а дали всего сто двадцать пять рублей, и теперь у меня двухсот рублей не хватает. — Так возьмите у меня. — Неужели вы можете? Мне так совестно, я уже должен вам триста… Я отлично помню, как видите, свои долги. Карташев полез под изголовье, зажег свечку и отсчитал двести рублей. — Пожалуйста, только брату не говорите. — Там кто еще? — Никитка. Проснувшись утром, Карташев полез в портфель, чтобы дать на чай горничной, но в портфеле ни мелких, ни крупных денег не было. С выпученными глазами Карташев некоторое время смотрел перед собой. Он вспомнил, как вчера сверкнули глаза Сикорского, когда он прятал под подушку портфель, и подумал: неужели? И на мгновенье тенью старшего брата покрылась и вся его семья, и гадливое чувство охватило Карташева. Но он сейчас же и прогнал эту мысль, вспомнив, как Марья Андреевна уговаривала его отдать ей на сохранение все деньги. — Хорошо, что хоть тысячу отдал. Потом он вспомнил, что и Никитка вчера тут же был, и решил, что украл деньги Никитка. В конце концов он подумал, вздохнув: «Э, черт с ними! Пропали так пропали… Могли бы еще убить. И как-никак я все-таки перебил дорогу этому старшему Сикорскому, и без меня он, очень может быть, был бы тоже помощником начальника дистанции». И к Карташеву опять возвратилось то приятное и веселое настроение, в котором он уже месяц жил. Какая-то безоблачная радостная жизнь, и за все время не было ни разу этого обычного, владевшего им всегда чувства какого-то страха, что вот-вот вдруг случится что-то страшное, неотразимое и непоправимое. Было просто весело, легко и радостно на душе, как радостно это утро, река в лучах солнца, куковавшая где-то кукушка, этот сад, манивший своей прохладой, ароматом роз и спелой малиной. Хорошо бы перелететь теперь туда на Днестр, выкупаться и возвратиться назад. Он еще раз заглянул в маленькое зеркальце, стоявшее на столе беседки, подумал, что надо прежде всего сегодня остричься, и пошел вверх по дорожке к террасе. Около розовых клумб он еще издали увидел легкое розовое платье и угадал Елизавету Андреевну. Она повернулась, и лицо ее сверкнуло ему такой яркой и доброжелательной лаской, что пошлый комплимент, вертевшийся уже в голове Карташева относительно роз и ее розового платья, — так и не сошел с его языка. — Хорошо спали? — Отлично, — ответил он, горячо пожимая ей руку. Она кивнула ему головой и своим нежным голоском сказала: — Идите пить кофе, я только цветов нарву. За столом была только Марья Андреевна. После обычных вопросов, как спал, хорошо ли себя чувствует, Карташев принялся за кофе, густые с пенкой сливки и свежие бублики с маслом. — Знаете, Марья Андреевна, — говорил он, — в вашей Лизочке… — Смотрите, пожалуйста! — Не считайте меня нахалом. Я говорю в смысле глубочайшего уважения и благоговения к ней. Как к богу, когда говорят ему ты. В ней такая непередаваемая прелесть. Это птичка, это самый нежный цветочек, это волшебница, фея. Я помню, в детстве, наслушавшись сказок, так благоговел перед феей, доброй волшебницей, и радостный ждал, что вот-вот она появится. И если б тогда вошла ваша Лизочка, я бы, вероятно, сразу заболел нервной горячкой. Отчего она такая неземная у вас? Марья Андреевна опустила глаза и тихо ответила: — У нее чахотка. Она проживет очень недолго. Карташев долго молчал, пораженный. — Господи! Как это ужасно! Все светлое, все радостное является только для того, чтобы еще мучительнее подчеркивать что-то такое страшное и неотразимое, что сразу руки опускаются и спрашиваешь себя: зачем все это, к чему жить? В этом, конечно, и утешение, что и сам не долго переживешь тех, кто прекрасен, кто дорог, близок, но зато так скучно делается от этого сознания, что готов хоть сейчас в могилу. — Ну, эти погребальные разговоры теперь бросьте, потому что идет Лизочка. Елизавета Андреевна взошла по ступенькам, держа в руках нарезанные цветы. Она подошла к Карташеву и, откинув голову, показала ему розы, гвоздики, левкои.

The script ran 0.007 seconds.