Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дмитрий Фурманов - Чапаев. Мятеж [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В книгу замечательного советского писателя-коммуниста Д. А. Фурманова (1891–1926) вошли два его фундаментальных романа «Чапаев» и «Мятеж», посвященных революции и гражданской войне, коммунистам — воспитателям масс. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Здесь обнаружилась разница масштабов, которыми Ташкент и мы измеряли события: если там измеряли их часами, то мы считали каждую минуту, — нам вовсе не безразлично было, в одиннадцать или в двенадцать получим мы ответ. Дорога была буквально каждая минута. Из-за этого «ответа» у нас с Ташкентом даже произошла небольшая перепалка. Когда терпенье истощилось, а крепость участила справки про «ответ», дав нам всего один час сроку, когда совершенно стало очевидным, что «промедление краху подобно», — я дал центру ультимативную телеграмму: Реввоенсовет Туркфронта. Вне очереди. Сообщите, будет ли получен от вас через час приказ, утверждающий власть Семиречья. Если не будет получен положительный ответ — мы вынуждены будем до вашего утверждения создать временную власть, ибо влияние гарнизона и общая нервность могут разрешиться нежелательным образом. Предвоенсовета Фурманов. На эту телеграмму получил я подзатыльник: Верный. Предвоенсовета дивизии — Фурманову. Ваш запрос с постановкой срока для ответов Реввоенсовет считает возмутительным. Ответ Реввоенсовета последует в срок по усмотрению и в течение сегодняшнего дня. Секретарь Реввоенсовета Савин. Заострять отношения в такой момент — беда. Надо вывести все на чистую воду, все сделать понятным. Я дал ответ, правда, суровый и соленый, зато откровенный до конца[29]. Вот он, ответ Ташкенту: Реввоенсовет Туркфронта. Ташкент. Вне всякой очереди. Военная. Реввоенсоветом фронта совершенно неправильно понято предложение о сроке, в который должен быть дан ответ о конструировании власти в Семиречье. Я, Фурманов, этого вопроса не ставил и не мог ставить в силу дисциплинированности. Вопрос поставлен большинством членов объединенного заседания членов Военсовета и Боеревкома крепости. Следует уяснить конкретную обстановку, в которой выносятся всякие постановления: все войска под ружьем; по городу разъезжают вооруженные группы; обстановка до крайности наэлектризована и может разрядиться тяжким образом из-за чьей бы то ни было медлительности. Заключение центра и его возмущение считаю ошибочным, поспешным и основанным на недоразумении. Все будет позже освещено, объяснено подробно, если это вообще когда-либо придется сделать. Рекомендую не упускать из виду того, что в данное время пятнадцать центральных работников отчаянно борются за предотвращение висящего в воздухе кровопролития, за оставление, хотя бы в несовершенном виде, государственного аппарата, и эта борьба идет против вооруженной многотысячной красноармейской массы во имя революции. Отвечайте впредь более осторожно и не дискредитируйте нас своими ответами, ибо вы можете окончательно подорвать своей неосторожностью налаживающееся соглашение и потопить Верный, а может быть, и все Семиречье в огне безумного, кровавого столкновения. Об осторожности и фактическом понимании наших сообщений вас предупреждали неоднократно, и я полагаю, что ваша ошибка с поспешным заключением ясна теперь и вам самим. Положение начало значительно проясняться после того, как (мы. — Д. Ф.) были выпущены из крепости из-под ареста. Требуется максимальная вдумчивость и осторожность даже в мельчайших вопросах, что усвоить следует как нам, так и вам. Фурманов. На это послание дипломатичный Ташкент ответил коротко: Предвоенсовета Фурманову. По поручению Реввоенсовета сообщаю, что замечание его о недопустимости назначать срок ответа не относилось лично к вам. Секретарь Савин. Этот ответ был получен на следующий день. Мы дружно посмеялись над ловкостью, с которой он был составлен. Теперь о деле: дав телеграмму в Ташкент с просьбой торопиться с ответом, мы, разумеется, не могли сидеть сложа руки и пробавляться ожиданьем. Так, пожалуй, дождались бы чего-нибудь существенного. Надо было что-то делать — но что же? Идти в крепость и уговаривать ее? Пустое, не выйдет ничего, не станут слушать, только больше обозлятся. И у нас блеснула верная мысль: известить вождей крепости, что немедленно надо в штадиве открыть срочное, важное, неотложное — какое хотите — заседанье для разрешения крупнейших вопросов: созвать и на нем точить балясы, сколько хватит сил. Да, иного выхода нет. Надо взять их «на пушку»; водить на этом заседанье несколько часов, задержать около себя, не отпускать до тех пор, пока не получим ташкентского ответа. Повестка дня нас ничуть не смущала. Мы уверены были заранее, что только затей разговор про власть, про особый отдел или трибунал, про оружие — они, как волки на падаль, кинутся на эту приманку, клещами не оторвешь. Пойдут ли только, вот сомненье? Настрочили бумагу. Отослали в крепость. Часть представителей крепости была здесь же, в штадиве. И вместе с ними, не дожидаясь остальных, подошедших позже, мы открыли свое никчемное заседанье. Набросали повестку дня — все те же самые вопросы про власть, про разверстку, трибунал и прочее, прочее. Расселись чинно вокруг стола. Мне поручили председательствовать; секретарем сидел Мутаров. Что мы теряем? Ровно ничего. С руки на руку будем, как мячики, перекидывать разные соображенья, которые уже сотню раз повторяли раньше; поспорим и погорячимся, внесем кучу предложений, наплодим груду бумажных, пустяковых решений — не один черт? Разумеется, главное дело не в этих глупейших заседаньях и обещаньях, — наше дело было в ташкентских броневиках и в 4-м кавполку, которые шли на помощь. Но делать нечего — стали совещаться. Уж водили мы их водили, уж путали, путали. Час прошел, два прошло — из Ташкента ответа все нет. В крепость послали одного из присутствующих крепостных делегатов, чтобы известил о происходящем «секретном и важном» заседанье в штадиве, чтоб попросил не волноваться и ждать результатов. Крепость ответила неожиданно и дружно: — Коли так, подождем и до утра, некуда торопиться… свои просят, крепостные. Мы заседали — целых четыре часа заседали! Не стоит вновь повторять страстные споры о трибунале, особотделе, расстрелах, «грабителях продагентах» и т. д., и т. д. Средь заседанья ворвалась в комнату хмельная ватага — впереди Караваев и Дублицкий. Караваев что-то кричит, будто командует торопливо, боится в чем-то опоздать… Но он на втором плане. Все внимание на Дублицком. — Все они… шифрованные… — кричит он с ребяческим вызывающим задором и размахивает в воздухе небольшою пачкою бумаг. — Все ваши шифровочки тут… — он причмокнул, хлопнул по пачке и посмотрел на нас торжествующим победным взглядом: «Ага, дескать, попались, голубчики. Теперь вы все у меня в руках: хочу — помилую, хочу — прикончу!» — Как шифровки, какие? — изумляемся мы. — А такие — все они вот тут у меня, которые с пути взяты, которые здесь… — Ну, о чем же? — О чем? — гаркнул Караваев. — А мы затем и приехали… Потребовать от вас немедленного ответа, о чем они… — Немедленно расшифровать! — выкрикнул и Дублицкий. — А то поди клевета разная? — У… у… тогда мы… — рявкнул в тон Караваев и неистово свистнул по голенищу сапога. Наше дело — дрянь. Да и что же могло быть в шифрованных телеграммах наших Ташкенту? Одно: «Давайте подмогу… Бандитов-мятежников надо прикончить… План наших действий следующий»… И т. д., и т. д. Словом, раскрыть шифровки — это все равно, что подписать себе смертный приговор. Там обнаружатся все наши планы, все затеи, все тайные наши надежды. И там — ни одного «приятного» слова о мятежниках, а за «бандитов» нам, пожалуй, не поздоровится. Как выйти из положения? Главное и первое, конечно, — глазом не моргнуть. И отдаленным намеком не дать понять, что ты опешил, растерялся, что тебя прижали к стене, что нечем тебе оправдаться, опровергнуть, доказать. Надо делать так, как бы ничего и не случилось особенного, как будто все их подозренья и предположенья — одна ошибка, чуточное заблужденье, которое мы им сейчас же, походя, легко раскроем и докажем. Спокойствие — вот лозунг, который первым сверкнул в уме, под которым надо сражаться. — Эге, да покажите-ка, — тянемся мы за пачкой бумаг к Дублицкому, — так и есть: одни оперативные… одни оперативные… — Нет, вы нам… вы нам, — задыхающимся голосом заявляет Дублицкий, — шифр… и сейчас же все открыть… Где шифр? — Да! Чтобы сейчас раскрыть! — бухнул Караваев. — А то мы в крепость… И оттуда потребуем как следует… Шутить не будем… — Мы не потерпим, чтобы дальше обманывали, — подкрепил Караваева Дублицкий. — Это что же такое: вчера в ночь и неведомо зачем из Илийска вызывали к проводу Белова… Ну, да я, положим, не разрешил. Я приказал, чтобы не звали… Знаем мы, зачем зовут… — Предлагаю выйти, — басисто, осанисто вдруг заявил Караваев, — выйти всем представителям крепости… Надобно совещанье… Свое. Тут что-то не так… И, отбрасывая стулья, верезжа скамейками, они повскакали из-за стола, выбежали в другую комнату. Говорили кратко, вернулись — и сразу вопрос: — Будете отвечать али нет? — Что отвечать, товарищи? — Шифровки, — спрашиваем, — будут аль нет раскрыты? — Вот что, — утешаем мы буянов, — сядьте. Прежде всего — сядьте на пять минут и давайте обсудим спокойно… Дело очень серьезное, — его надо решать не сплеча, вдумчиво. А дело в следующем… В эту минуту тайком выбрался Мамелюк из зала заседаний к проводу и сообщил Ташкенту: — В данное время в штабе происходит объединенное заседание с боевым советом… Совещание протекает очень скверно… Есть основания определенно думать, что нас за совещанием же и арестуют… А мы говорили крепостникам: — Товарищи, установим сначала главное: дорога ли и вам и нам Советская власть? — Нечего об этом… Дело надо… о шифровках. — Это и будет о шифровках… Но сначала скажите… все или не все мы за Советскую власть? — Конечно, все! — сердито крикнул Караваев. — А власть Советскую оберегает Красная Армия… — Ладно рацей разводить — дело говори… — Красная Армия… — повторяем мы последние свои слова. — Здесь, в Семиречье, мы кончаем последние остатки белых… Крепостники бурно, недовольно заерзали на местах. И мы торопимся — сразу к делу. — Эти шифровки — о том и есть: как добить остатки белых… Товарищи, объяснять вам нечего, вы сами люди военные, сами с боем шли по всему Семиречью целых два года… Ну, скажите откровенно… Положим, вот ты, Караваев, сам, — ну был бы ты командиром бригады… Мог ведь быть, не так ли? (Караваев неопределенно самодовольно искривил губы.) И перед тобой враг. Ты отдаешь боевой приказ: что ты его — с площади в открытую станешь отдавать? Нет, не с площади. Тайком. Вот такими же шифровками, не так ли? Ну, так что тут и удивляться, товарищи, когда начальник дивизии отдает секретно свои боевые приказы. Разве это неправильно? И разве… Вдруг распахнулись двери, быстро вошли несколько человек. — Представители партии, — отрекомендовались они собранию. — Нас контролерами прислали на телеграф… Вся обстановка заседания перевернулась. Надо было не упустить момента. — Вот видите, товарищи, — подхватываем мы, — в дальнейшем даже ни одного слова не пройдет мимо вашего общего контроля. Чего еще? И таким образом повернули мы разговор, что присутствующие согласились на необходимости в тайне держать оперативные приказы, на том, что знать их надо только начальнику и комиссару дивизии. Этих телеграмм не должен будет касаться даже и сам новоявленный контроль: Оперативные! Шифровки Дублицкого, как «оперативные», тоже были забракованы, и на них больше не задерживались. Внимание сосредоточили на выработке инструкции для контролеров и на проверке того состава, что прислала партия. Затеял эту проверку Караваев и сразу двоим сделал «отвод». — Почему, — спрашиваем, — они же от партии? — Хоть и от партии, — заявил он, — а мусульманы, киргизя оба, лучше уж дать «своих»… Тут мы открыли дебаты по национальному вопросу… Метали громы-молнии. Жарко протестовали. Поколебали. Настояли на своем. Обоих согласились оставить в контроле. В этот момент с телеграфа прибежали с желанной вестью: — Ревсовет телеграмму дает! Эх, куда тут полетели все наши споры-разговоры. Карьером помчались все к проводу. Ташкент сообщал: Секретно. Город Верный. Военному Совету 3-й Туркдивизии 14/VI. Реввоенсовет фронта постановил: Первое. В интересах скорейшего осуществления всех законных практических пожеланий, высказанных конференцией частей и общим собранием Верненского гарнизона, допустить включение в состав Военного совета дивизии двух представителей от гарнизона, фамилии коих представить Реввоенсовету на утверждение. Второе. В этих же видах, допустить в Обревком трех представителей, фамилии которых представить на утверждение. Третье. Реорганизованному Военсовету и Обревкому приступить к исполнению обязанностей, призвав к тому же все части и учреждения. Четвертое. Все приказы фронта, в том числе и касающиеся переброски войск, подлежат неуклонному исполнению. Пятое. Ответственность за исполнение данного постановления возлагается персонально на Военный совет дивизии и также гарнизонный совет крепости. Шестое. Те части и лица, которые уклоняются от исполнения приказов, являются изменниками и предателями делу революции и трудового народа, и с ними должно быть поступлено по революционному закону. Седьмое. Реввоенсовет фронта уверен, что Военсовет дивизии и совет крепости обладают достаточным авторитетом для проведения настоящего приказа. Восьмое. Никаких перерешений по данному вопросу возбуждено быть не может. Девятое. О времени получения настоящего приказа и мерах, принятых в исполнение его, донести. Командующий М. Фрунзе-Михайлов. Реввоенсовет фронта Куйбышев. Кончено. Это нам последняя грамота из Ташкента: «Никаких перерешений по данному вопросу возбуждено быть не может». И он прав, ревсовет: что тут без конца мусолиться? Его ответ и должен быть таким лаконическим и категоричным: «Уступаю, дескать, но… твердо приказываю!» И мы понимаем, что вместе с этой бумажкой настал — «Наш последний, решительный бой». На этой телеграмме кончаются словесные разговоры Ташкента. Дальше он станет действовать оружием… И мы его ждем, оружия… Ждем, но ведь — где ж оно?! А пока дожидаемся — нас, верно, прикончат: долго ли и крепость сама будет нянчиться? — Товарищи, — ласково говорим делегатам крепости. — Это последняя депеша — сами видите. Ежели вы воистину не хотите кровопролития — помогайте нам. Без вашей помощи — что мы сделаем? Давайте вместе. Сядем сейчас снова за стол и обсудим тщательнейшим образом все, что говорит Ташкент. А потом — доложим в крепости. И как там решат — так и быть. Другого выхода нет, все равно… И снова мы сидели в той же комнате и за тем же столом, разбирали, прощупывали каждое слово ответа. А в разговоре, чуть заметно, мы им напоминали: Броневики ташкентские недалеко… 4-й кавполк подходит… Резолюция 26-го полка и Кара-Булакского гарнизона — против крепости… Эти наши сообщенья хоть и были вовсе не новы, однако ж заметно смиряли заносчивый тон восставших. Затем еще дали знать, что в Пишпеке работает наш штаб, и он успел уж подчинить себе войска пишпекские, токмакские, нарынские, Пржевальские, — словом, вы, дескать, крепостники, остались чуть ли не сами только с собой. Кто еще с вами? Разговоры кончились. Назавтра в десять утра мне поручено было делать в крепости основной доклад. Вожаки крепостные обещали подмогу, уверяли, что все минует тихо… Обещали… А какая цена этим обещаньям? И затем — не было тут ни Петрова, ни Букина, Вуйчича, Тегнеряднова, Чернова, Щукина Александра. А эти — первостепенные ведь бунтари и есть. Они нейдут, чураются, они что-то думают и готовят про себя. С нами сидели: Чеусов, Караваев, Дублицкий, Вилецкий, Невротов, Фоменко, Петренко, кто-то еще… Ну, пока по местам! Что будет, то завтра увидим, а уж мы постараемся напоследок, чтоб было оно по-нашему! Мы тут, в штадиве, заседали, а Петров, крепостной главком, отдавал одно распоряженье за другим, чувствовал себя хозяином положения: назначал на разные должности, приказал «командиру 1-го полка» занять белые казармы, отрядил в исправительный дом своего молодца, Мамонтова, дав ему полномочия «освобождать товарищей красноармейцев, кроме белогвардейцев». В исправдоме на ту пору уголовщиков находилось человек полтораста. Мамонтов под своим председательством снарядил особую комиссию и «исследовал заключенных». В результате — оставил на месте человек пяток, а всех остальных освободил; из них большая часть немедленно вооружилась. Уголовщина вышла на волю! В этот же день Ленинский (чуть ли не комиссар сводного госпиталя) представил Петрову в крепость список человек в восемьдесят — служащих и красноармейцев этого госпиталя. Под списком красовалось обращение, отчеканенное собственной рукой Ленинского: «Прошу, если только найдете возможным, удовлетворить желание служащих верненского госпиталя, изъявивших горячее желание встать с винтовкой в руках на защиту мирного труда и справедливости…» Все поднялись на нас: и дома инвалидов, и госпитали, и уголовники. В полдень Чернов с небольшим отрядом налетел на особый отдел. И учинил мастерский разгром. Двух-трех часовых, что до сих пор сторожили помещение, выгнали во двор. Метались очумело из комнаты в комнату, штыками и шашками протыкали на пробу диваны, мягкие стулья, рассекали обои, — искали там секретного. В момент взломаны были столы, из ящиков выброшено все вон, ящики с визгом били о крепкий пол. Носились с гиканьем по комнатам, отыскивая секретные бумаги и «драгоценности». Но найти ничего не могли, — все важное Масарский увез в штадив. В пустых комнатах особого орал Чернов: — С…с…волл…чи. Все украли! Все увезли… Наше будет. Все будет наше. Айда, ребята, взламывай полы, где тут расстрелянные?! Часть кинулась на двор — громила там жилые помещенья, сараи. Другая часть раздобыла топоры и взламывала полы в отделе. Но и в подполье, конечно, не нашли ничего — только разыскали где-то пять пар погон, отнятых у пленных офицеров, отрыли компас да несколько царских серебряных монет: это добро припрятал Чернов на нужный момент. Через два часа не узнать было особотдела: переломала, перебила, весь опустошила его черновская ватага. Хозяйничала позже она и в военном трибунале. Спецом по разгрому и здесь был Федька Чернов. Когда Чернов громил особый — мы как раз обсуждали ответ, полученный от Фрунзе. О разгроме узнали позже, когда к нам в штадив прибежал арестованный особист — часовой. Так разом действовала крепость: с нами говорила милые слова и в то же время выворачивала полы в особом отделе. Нельзя было верить ни единому слову, ни на одно решенье нельзя было полагаться: в один миг в такой обстановке все летело вверх дном. Когда договаривавшиеся с нами в штадиве представители возвратились в крепость, «активисты» встретили их насмешками и бранью. — Кого защищаете, сукины дети? Мерзота! Аблакаты, мать вашу мать! Стервяги!! Поздно вечером экстренно был переизбран боесовет: во главе его встал Букин. Когда на этом боевом «перевыборном» заседанье разыгрались страсти, когда схватились между собой в буйном галдеже «активисты» и «пассивисты» — Вуйчич вопрос разрешил простым верным способом: ввел на заседанье дюжины архаровцев, арестовал «пассивистов», посадил их в каталажку. Оставшиеся продолжали заседать. Решили: — Арестовать и расстрелять всех, кто сидит в штадиве! Дело было к полночи. «Пассивистов» постановили, впрочем, вскоре освободить. Одумались. Боялись внутреннего взрыва. Фоменко, член боесовета, бывший где-то в городе, узнал от верного человека о решении в ночь арестовать штадив. Он помчал на заседание боеревкома, поднял бучу, грозил тяжкими карами, упирая с особой силой на ташкентские броневики. Он сумел поколебать боеревкомщиков: они в эту ночь не привели в исполнение своего решенья. Присутствовавшие на заседании в штадиве «партийцы» верненские с особенным вниманием прислушивались к сообщениям нашим о близкой подмоге. Читали они и категорический ответ Ташкента. И смекнули, что дело неладно, что время поворачивать оглобли в другую сторону. Вечером созвали экстренное заседание городской организации. И было даже стыдно слушать, как они там рьяно клялись в верности Советской власти, как восторженно отзывались о «принципе централизации», как звали всех идти за собою и беспрекословно подчиняться приказам центра — что бы в них ни говорилось. Это было жалкое и позорное отступление. Они заранее били отбой — струсили, почуяли близкую опасность, поняли фальшивость своего положения. Пытался было Чеусов сыграть на шифровках, поразжечь стухающий огонь, но и это не удалось. Собрание приняло единогласно нескладную, зато громкую резолюцию: Заслушав доклад по текущему моменту о происходящих в Верном событиях, а также о некоторых требованиях со стороны гарнизона, нарушающих существующие положения структуры рабоче-крестьянского правительства, постановили: предложить вновь утвержденной областной власти строго придерживаться законоположения Советской власти и не отступать от полной централизации. Все поступающие приказы и распоряжения центра немедленно приводить в исполнение. Красноармейцам сделать разъяснение о недопустимости изменения структуры власти, ибо это пагубно отражается на общем деле революции и на руку контрреволюции, указав на то, что подобное выступление равносильно тому, что революционному рабочему и крестьянину, декхану и казаку, геройски защищавшему интересы бедноты, вонзить нож в спину. Для такого разъяснения поручается партийным товарищам немедленно приступить к делу в среде красноармейцев. При этом верненская организация предупреждает все органы Советской власти, а также отдельных товарищей, что каждое малейшее неисполнение (распоряжений. — Д. Ф.) центра… будет рассматриваться как противодействие Советскому правительству, и этих лиц будут рассматривать как врагов трудового народа. Ответственность за могущие (возникнуть. — Д. Ф.) какие-либо выступления возлагается на партийных товарищей. Товарищам предлагают стоять в самой тесной связи с партией, чтобы не было той оторванности, которая наблюдалась до сих пор… Эва, когда за ум взялись. Трое суток бунтовали с крепостью заодно, помогали ей против нас, а тут — на ко! До того разошлись, что после собрания, — видимо, во искупление грехов своих, — постановили даже идти агитировать в крепость. Но этот рыцарский жест пропал даром: недосмотрели того, что скоро уж полночь, на воле черная темь, и крепость спит наполовину — какая там ночью агитация! Да к тому же, заслышав о партийном решении, из крепости выслали навстречу идущим своих ходоков, которые заявили, что партию в крепость не пустят: — Утром приходите. Ничего не поделаешь — отложили до утра. Это был час, когда в крепости готовились переизбрать боесовет. В этот час Петров отдал приказ своему молодцу, Скокову, разоружить штадив. Скоков прискакал, предъявил «мандат»: Штабу 3-й дивизии Немедленно сдать все оружие, находящееся как в штабе, так и в Особом отделе и Ревтрибунале, для получки какового командируются от крепости помощник коменданта Скоков и член Вр. В.-Б. Р. совета Шкутин. Комвойска Петров. Комендант крепости Щукин. Верно: Начальник штаба Бороздин. А какое уж там у нас оружие? Взяли несколько винтовок, взяли поломанный пулемет. Что было поценнее — мы спрятали раньше. Этого не нашли. Револьверов с рук у нас не отобрали. Дело швах — совсем ни к черту. Близится развязка. Ну, что покажет завтрашний митинг? Поздно вечером Шегабутдинов сообщил: — Многое может завтра случиться. У меня шестьдесят киргизов наготове: вооружены, как надо… и бомбы на руках. Бомбами, коли пойдет на то, сразу закидают толпу, а в суматохе не бойся, выхватят всех вас, и к воротам… У ворот тоже свои, — эти вовремя «снимут» часовых, а там — на коней: кони будут готовы… План не плох, только чуть романтичен. Эту ночь никто из нас дома не ночевал, — кто по глухим чужим квартирам, кто в поле, кто в огороде. Мы с Наей около полуночи воротились из штаба в Белоусовские номера. Тьма на улице — в трех шагах ничего не видать. Живо прибрали все, что при налете-обыске могло бы скомпрометировать, заткнул я за пояс второй револьвер, и ощупью, тихо прокрались на двор, надеясь незаметно шмыгнуть через калитку. Номерами заведовал Куркин — предатель и шпион. Мы пробрались к калитке. Калитка заперта. Заперта, а ключи у Куркина, — что ж поделать? Пошли главным ходом, через крыльцо. Только спустились — в кого-то ткнулись в темноте. Незнакомец вслух произнес мою фамилию. Показались еще двое на углу, маячили силуэтами. А тьма — тьма темная кругом. Идти парком: там в условленном месте будет ждать Мамелюк, он и отведет на тайную квартиру. Чего эти люди стоят: шпионят? А в черном парке такая жуть: из-за каждого куста, того и гляди, выступит кто-то подстораживающий. Револьвер крепко зажат в руке, взведен курок. То и дело оглядываемся назад — нет ли кого по пятам. И идем не тропинкой — вертим то в одну, то в другую сторону, слежку сбиваем с пути: трудно ли спутать в этакой тьме! На перекрестке встретили Мамелюка; он провел из парка в улицу, улицей — к незнакомому дому, остановил нас у ворот, постучал тихо в дверь крыльца. Оттуда глухо кто-то окликнул; Мамелюк назвался, и дверь неприятно и ржаво заскрипела в тишине. Мамелюк вошел один, а мы, притаившись, следили, как проскакал мимо всадник и остановился где-то неподалеку: лязг копыт оборвался враз. Чего ему? И кто этот всадник? На нервах, взвинченных бессонными ночами и бурными тревогами этих дней, сказывалась чутко каждая мелочь. Всадник озадачил всерьез. Теперь мы были уверены, что он нас заметил и лишь затем тут вблизи остановился, чтоб следить. Распластавшись по забору, стояли недвижно. В дверь шепнули, чтобы прекратили разговор. Так прошло две-три минуты. Вдруг зацокали вновь копыта, — шагом всадник уезжал за угол улицы, и тише, все тише, спокойнее стальные поцелуи кованых копыт коня. Мамелюк дохнул в притворенную дверь: — Входите, только тише — скрипит, окаянная… Мы протискались в дверную узкую щель, небольшими коридорчиками прошли в комнаты. Окна снаружи крепко захлопнуты были ставнями, однако ж огня сразу не зажигали — только минут через десять водрузили на полу, в углу, чахлый огарок восковой свечи. Человек, к которому привели, мне не был знаком: тип провинциального конторщика. Мы осмотрелись: просторная чистая квартира — тишь, запах ладана и целебных трав, мирный обывательский уют. Все были уверены, что всадник выслеживал нас, что местопребывание наше открыто. Потолковали, как быть, и решили, что хозяину лучше не спать целую ночь (на себя не надеялись: задремлем, уснем, измученные!), целую ночь ему ходить по комнатам и прислушиваться возле окон, возле дверей. Чуть что — он даст нам знать. Во дворе, у ворот станет дежурить верный человек: хозяин сходит, сейчас его там поставит. В случае тревоги бежать черным ходом во двор, возле забора приставили скамейку, чтоб разом с нее перемахнуть. Потихоньку, крадучись, пробрались обратно в комнаты. Спать бы теперь, только и спать бы в этаком душистом тепле да в тишине. А она нет: нервными глотками, словно воздух пьет, дергается тело, а мысли скачут — и не поймешь, не помнишь, о чем думал минуту назад. В тревожной, вздрагивающей дреме провели всю ночь. Ничего не случилось: вся «слежка», верно, была плодом болезненной нервности, прижитой в эти исключительные дни. А может, кто и следил, да с толку был сбит? Поднялись чуть свет. Напились чаю. Выходить не торопились; куда же тут идти — спозаранок, а до митинга — эге, еще как далеко! Было около девяти утра, когда пришли мы в пустынные, охолодевшие комнаты штаба дивизии. Всегда такие строгие и деловитые, эти комнаты были теперь проплеваны, унавожены грязными сапожищами, закиданы бумажками, окурками, разным мусором — некому, некогда убирать. Пришел Позднышев. — Вместе идем, Никитич? — спрашиваю его. — Вместе. А скоро? — Да, чего долго путаться; подождем минут десяток, и айда: чем скорее все выясним, тем лучше, — сегодня ведь ставим последнюю карту! Никитич угрюмо, серьезно промолчал. Через короткий срок подошли остальные военсоветчики. Условились, что в крепость идем мы вдвоем с Никитичем, а оставшиеся устанавливают с нами связь, следят за развитием переговоров и в случае печального исхода принимают необходимые меры: дают знать Ташкенту, прячут и сжигают, что необходимо, вовремя скрываются сами… Снова друзья жали руки на прощанье, снова серьезно и значительно глядели нам в глаза, будто спрашивали: «Неужто в последний раз?» Мы с Никитичем шли в крепость. Дорогой обсуждали характер выступлений, кой-что старались предвидеть, предугадать, прикидывали — как лучше поступить в одном, другом, третьем затруднительном положении… По всем данным — нас встретят враждебно. Вчерашний ответ центра — нам это известно — таскали вечером и до ночи по ротам, читали там, охаивали, подвергали глумлению, — он вызывал остервенелую злобу: боеревкомщики, даже те, что нам в штадиве обещали свою помощь, и думать не подумали разъяснить крепостникам сущность этого приказа, и пальцем не ударили о палец, чтобы выступить в его защиту. Наоборот — подогревали своим едким хихиканьем враждебное, недоверчивое, презрительное к нему отношение. За ночь только выросла, углубилась, стала острей и ядовитей у крепостников ненависть к центру, а с этой ненавистью и другая — к нам. Теперь попадали мы на горячее темя вулкана, назревшего ко взрыву. И думали мы с Никитичем: ежели нисколько, ни чуточки симпатии, — ну, хоть не симпатии, а внимания — мы не завоюем, — тогда нечего в эдакой атмосфере и касаться вопросов о трибунале, расстрелах, подчинении приказам центра, неуспех обеспечен. И притом неуспех, быть может, с драматической развязкой. Значит, надо дело так обернуть, чтобы первыми освещались вопросы второстепенные, менее жгучие, такие, на которых легко можно выступить с успехом, безгневно, удачно и развить даже крутую критику… Из таких, например, подойдут: об устранении волокиты, бюрократизма, о пропусках, излишествах и т. д. Если нет иного исхода — самую лютую спустить с цепи демагогию. Да мы на демагогию согласились заранее — вряд ли без нее обойтись в таком исключительном положенье! Тут все средства хороши, только вели бы нас к намеченной цели — бескровной ликвидации мятежа. Шли и думали, думали и говорили с Никитичем о разных возможных деталях предстоящего сражения. Пришли на место. Вот она — снова крепость. Два дня назад мы тут сидели в заключенье. Тогда обошлось. Ну, а как сегодня — обойдется ли? Ишь, как гудят кругом толпы вооруженных мятежников. И шинели, и гимнастерки, и пиджаки, и рубахи рваные, и зипуны, и армяки крестьянские — шныряют кругом. У каждого винтовка. Каждый готов в дело. В бесконечном море голов лиц не видать, не узнать, перемешались люди в суетливой толчее. Отовсюду гул глухой гудит, словно в тревогу десятки зычных фабричных гудков. Там перекличка мечется над головами; здесь густая, угрюмая, зловещая брань; тупыми ножами режет по сердцу скрипучий визг пересохшего грузовика; звенит и лязгает, сталью присвистывает грозно бряцающее оружие… Крепость буйно взволнована, крепость охвачена суматошной тревогой. В каждом лице, в каждом выкрике — угроза, набухшая жажда расправ и бесчинств, страстная охота дать простор растревоженным, на волю прорвавшимся страстям… Наэлектризованные толпы вооруженных людей, заранее не доверяющих всему, что им станут говорить, ненавидящие тех, кто станет это говорить, и жаждущие и готовые к расправе, — вот обстановка, в которой должны были разрешаться вопросы о государственной власти Семиречья. Обстановка, вежливо выражаясь, неподходящая. Обстановка не предвещала ничего доброго. Но дело надо делать. Незаметные, всем чужие — мы пробрались к боеревкому. Там находились в сборе почти все его члены. Блеснула мысль: а не лучше ли вопросы разобрать здесь, на заседанье? Уломать тридцать — сорок — пятьдесят человек куда легче, чем пятитысячную хмельную массу. Созвать сюда представителей рот, будем мы, будет боеревком. Все выясним, обо всем дотолкуемся, а там — каждый представитель на собрании своей роты доложит результаты, разъяснит все, разовьет должным образом; так вернее, ближе к цели. Так вся крепость будет ублажена. А в те роты, где не все понято, пойдут члены боеревкома вместе с нами, и совместно мы поможем выяснить непонятное. Словом, нам хотелось иметь дело с ротами, а не со всей крепостью разом. И так настойчиво убеждали мы присутствующих, что они уже начали было с нами соглашаться… Но «активисты» не дремали, — они один за другим во время этих разговоров исчезали из-за стола, скрывались во двор, делали там свое закулисное дело… Когда уже все у нас было договорено, в дверь вломились три красноармейца и зычно, громко объявили: — Што за собранье тут за стеной? Мы не позволим, чтобы теперь за стеной — все в крепости надо делать открыто, передо всем народом… Никаких чтобы секретов… Так требует крепость… Заявили, повернулись, пропали в толпу, а за ними еще двое, затем и по одному, и по два, по три — вламывались непрерывно, словно кто-то по очереди, как из-за кулис на сцену, проталкивал их сюда из-за дверей. Боеревком примолк, — против «голоса народа» выступать он не решился. Поднялся во всем своем составе и, направляясь к двери, позвал нас: — Айда на телегу! Через бурно взволнованную массу, плотно запрудившую теперь помещение боеревкома, мы протискались на середину крепости, к знаменитой, памятной нам телеге, откуда держались речи. В толпе мелькали здесь и там узкоглазые бронзовые лица киргизов. И как увидели — легче. А в памяти промчалось: «Не из той ли и ты таинственной нашей охраны, про которую вчера говорил Шегабутдинов?» Алеша Колосов привел партийную школу и кольцом построил ее вокруг телеги. Таким образом, ближние ряды были из своих. Мелькали и отдельные знакомые лица городских «партийцев»: городская организация сегодня утром пришла сюда целиком; она тоже протискивалась вперед, к телеге, из открытого врага превратившись в нашего попутчика… Толпа со всех сторон притиснулась тесно к телеге, а мы на ней стоим, как пойманные, как приговоренные, и озираемся кругом и видим со всех сторон только злобой и ненавистью сверкающие взоры… — Надо выбрать председателя… — Ерискин… Ерискин… Ерискин… — загалдели дружно кругом. Было ясно, что кандидатура задумана была раньше. Кого-то выбрали секретарем — кажется, Дублицкого. Выбрали Ерискина, а того и не знали, что удивительным образом он привязан к Белову, что слово беловское для него — закон: так любил, уважал Панфилыча Ерискин еще за давнюю работу на красных фронтах. И того не знали, что Ерискин вчера вечером был у нас — мне и Белову рассказывал секреты крепостные и на сегодня обещал «честным словом» свою помощь. Недели две назад Ерискин за что-то был посажен трибуналом и всего за несколько дней до восстания убежал из заключения и скрывался где-то в горах под Талгаром. Авантюрист по натуре, хитрый и смышленый парень, храбрый боец — он, разумеется, вовсе не был сознательным нашим сторонником. Им руководила единственно привязанность к Белову да надежда, что положительной своей работой теперь, во дни мятежа, он искупит свою прежнюю вину и получит прощенье от Советской власти. Итак — Ерискину председательствовать! Черноволосый, черноглазый, с лукавой ухмылкой смуглого красивого лица — он ловким, гибким дьяволом заскочил на телегу. Рядом с ним очутился Павел Береснев. Этот угрюмо молчит: что он думает, Павел Береснев, этот лихой партизанский командир восемнадцатого года? В нем еще много силы, к нему еще много любви у бойцов, и если захочет — многое может сделать человек. Но ничего нельзя разобрать по его хмурому, насупленному лицу: опустил голову вниз, сидит и молчит, будто вовсе не здесь сидит, на бурном митинге, а где-нибудь в селе, на завалинке, мирно беседуя с соседями, шелуша праздничные подсолнухи… — Какая повестка? — крикнул Ерискин. — Да тише, товарищи! Что за черт — чего орете! Тише надо — у меня глотка не луженая… Какая повестка? Ерискин держался, как командир, он не просил толпу, — приказывал ей. Это свидетельствовало о силе, о влиянье: всякому встречному так здесь говорить не позволят. — Какие там повестки? — загалдели с разных сторон. — Нет никаких повесток… Давай приказы читай. Наши приказы, айда. И что там из Ташкенту есть… Тысячи глоток ответно взывали: — Приказы… Приказы… Наконец договорились: прежде всего зачитать крепостной приказ за № 1… Там говорилось о «новой власти», о том, что других властей отныне нет и вся власть захвачена боеревкомом… Этот приказ щекотал приятно нервы бунтовщиков, и — пока читали — кричали они: — Правильно… Вся власть наша… Чего там… Обсуждать тут, разумеется, было вовсе нечего, и, пошумев-погалдев вволю, условились, по предложению Ерискина, принять приказ этот «к сведению». Что это означало — надо думать, не понимал никто, в том числе и сам Ерискин. — Дальше… дальше «слово дается представителю военного совета (он назвал мою фамилию) для освещения двенадцати пунктов наших требований и для разъяснения ответа из центра…». Передернулась толпа. Может, и крепко нас она ненавидела, однако ж послушать была охотница. И потому с первых же слов притихла, замерла, словно припала к земле и вслушивалась чутко, опасаясь недослышать какую-нибудь нужную, важную весть. От десяти до четырех, целых шесть часов крутили мы ее, эту буйную толпу, словно водили-маяли под водой попавшую на крюк огромную рыбу, прежде чем выхватить оттуда внезапным ловким движеньем. Всю силу сообразительности, все уменье, весь свой опыт — все, что было в мозгах, и в сердце, и во всем организме — и голос и движенья — все приноровили и все напрягли мы до последней степени, до отказа. Бывает: после такого напряженья заболевают белой горячкой. Словно острый нож, когда он входит в живое, чуткое тело и крадется к сердцу, чтоб пронзить, — впивались в сердце толпы (мы это чувствовали) наши слова — то спокойные и деланно веселые, все замиряющие, то угрожающие, говорящие о наказанье, о неминуемой расправе за восстанье. Так брали в плен толпу. Нам отдельными одобрительными откликами со всех сторон отзывались неприметно разбросанные в массе «попутчики» или партшкольцы: вся толпа сбивалась с толку. Эти возгласы одобрения она принимала за свои, недоумевала, не понимала, как это могло случиться, что столь быстро разрядилось общее гневное настроение. Мы от мелких вопросов подступали к крупным, к самым боевым, опасным, решающим вопросам. По мелочам выступали бузотеры-ораторы: из кожи лезли, сипли и хрипли в криках, но на этих вопросах все же не удалось им взорвать гнев толпы. Попутно с двенадцатью вопросами касались мы и ташкентского ответа, увязывали сразу и вместе и то, что можно было увязать. Пункт докладывался, разъяснялся, по нему вносилось наше предложение. Затем горячились в прениях, кричали, петушились-хорохорились, исступленно угрожали, а в конце концов, разве только с малыми изменениями, принимали то, что говорили мы. Уже отмахали добрую половину вопросов. Вот они, снова подступают ближе и ближе к нам, эти роковые ступени, на которые жутко ступить, на которых буйно бьется мятежная толпа. Трибунал, особый, разверстка, расстрелы, уход из Семиречья… На котором же тут тяжелей и где тут главная опасность? Близимся чутко, нервно, осторожно к решающим вопросам, словно в бурю в открытом море на легком челне, — мчимся на рифы, к подводным камням и не знаем, как обойти их, остаться живу, не разбиться вдребезги о страшную преграду. — Товарищи, будем откровенны, перед собою прямо и смело поставим этот вопрос: надо или не надо бороться с врагами Советской власти? Надо ли бороться с теми, кто вас вот здесь, по голодному и разоренному Копало-Лепсинскому району терзал и мучил эти годы? Если враг подкрался, если враг наточил свой нож и вот-вот кинется, всадит тебе по рукоять, — неужели станешь стоять и ждать, когда прикончат тебя, как беспомощного барана? Ой, нет! Ты примешь какие-то меры, ты постараешься себя оберечь. И не только скрыться, убежать — этого мало, ты постараешься обезоружить, обессилить врага, чтоб он больше никогда не угрожал. А если и этого мало, если он не поддался тебе — скрутишь его, обессилишь; если же вреден смертельно — прикончишь, потому что из двух выбирай: или ты, или он, кому-то жить одному. Так уж лучше ты сам захочешь жить, а врага кончишь. На то нам нужны, товарищи, и эти карательные революционные органы — особый отдел и трибунал… Легким ветерком прошелестел в толпе глухой далекий гул. — Их назначенье, — продолжаем мы чуть громче, — бороться с врагами революции. Кто же станет бороться, как не они? Кто станет выискивать шпионов тут, где-нибудь в тылу или в бригаде, в полку — на фронте? Кто станет выслеживать и раскрывать разные заговоры? А эти заговоры враги наши организовывать мастера, и только отвернись — сейчас же смастачат. Особотдел и трибунал, словно уши наши и глаза: они все должны слышать и видеть, вовремя должны все узнать, предупредить, забить тревогу, спасти нас от близкой грозной опасности. Товарищи, если вашей бригаде, положим, грозит измена, предательство… Если особотдел накрывает предателей, спасает бригаду, спасает сотни и тысячи жизней… Если он, положим, расстрелял этих предателей, — кто из вас станет плакать по негодяям? Никто… — А нашего брата… — донеслось угрожающе откуда-то издалека. Это был первый сигнальный крик. Мы понимаем: ответить — значит, завязать спор, перебить речь, а это вредно. И потому как ни в чем не бывало продолжаем: — Надо понимать, товарищи, для какой цели существуют эти органы и с кем они борются, кого наказывают… Это же… — Знаем, кого! — крикнул сердито голос в передних рядах. — Нашего брата стреляют, — отозвался другой. — А офицеров здесь не трогают… Им — работать пожалуйте… На жалованье… — Позвольте, позвольте слово! — кричал на ходу красноармеец, ловко работая локтями, быстро подступая к телеге. Перед ним расступились, охотно пропускали вперед. — Нет слова, — объявил громко Ерискин, — надо сначала кончить доклад оратору… — А мне нада, — заявил тот еще громче. — Дать, дать слово… — загалдели кругом. — Что такое — одному можно, другому нельзя? — Всем можно. Вали, говори… И вскочивший на телегу красноармеец задыхающимся, прерывистым криком рассекал пронзительно воздух: — Я, может, все и не скажу… я только знаю одно: нашего брата везде стреляют… А кто им дал право, кто они такие, что понаехали с разных концов? Мы без трибунала вашего проживем… Наехала с…сволочь разная… р…р…расстр…реливать… Толпа дрожала в лихорадке — высвистами, выкриками, улюлюканьем, шумным волненьем обнажала свою резкую нервность… Выступавший больше ничего не сказал; выпалил гневное, разжег страсти, соскочил с телеги — пропал в толпу. Выступали и что-то кричали: Чернов, Тегнеряднов, Караваев. Но их не слушали, громко галдели. Тогда во весь свой могучий рост со дна телеги поднялся Букин. — А я вот што, — прорычал он, осанисто и быстро затряс по воздуху какими-то предметами. — Это все вчера нашли: деньги царские да кресты поповские… Да вон какую… — и он поболтал на цепочке компас, не зная, как его назвать… Толпа заревела пуще прежнего. Вряд ли кто рассмотрел бумажки и крестики — выли просто на букинский вой. Просто знали: раз Букин выступил — значит, что-нибудь громит. Тут бесенком под Букина вынырнул Вуйчич: — А это што?.. Ага… га… га… И он отчаянно затряс над головой две пары офицерских погон, утащенных при разгроме особого отдела… — С офицерами вместе — вот они какие. Продались за наши данежки. Погоны прячут, сами их наденут… И кто-то крикнул ему в подмогу: — Всех офицеров на суд подавай… Сами разберем — кого куда. Аль кончить, аль в Сибирь кого. В Сибирь пошлем, в Семипалатинск, — нам они здесь не нужны… Пускай околевают там… сво… лочь… Толпа прорвалась: — Чего глядеть — арестовать… — Арестовать их всех, из центру… Ага-га-га… Ге-ге… — Расстрелять тут же… Го-го-го… — Нечего ждать, вали… И вдруг встрепенулись, метнулись ближние ряды, резнул пронзительный звон оружия, щелкнули четко, зловеще курки… Глянул я быстро Никитичу в лицо — оно было бледно. «Так неужели кончено?» — сверкнула мысль… А тело нервно вдруг напряглось, словно готов я был прыгнуть с телеги — через головы, через стены, за крепость… — Товарищи! — крикнул чужим, зычным голосом. — Ревсовет приказал… Вдруг сомкнулась кольцом вокруг телеги партийная школа и твердо уперлась, сдерживая бурный натиск толпы. Все исчислялось мгновеньями, все совершалось почти одновременно. Видим, как взметнулся в телегу Ерискин, и в тот же миг слух пронзили резкие слова: — Да это что? Ах вы, сукины дети!.. Неожиданный окрик застудил на мгновенье толпу, она будто окаменела в своем страстном порыве. Момент исключительной силы! — На што выбирали меня?! — крикнул Ерискин. — Раз председатель — я никому не позволю… никому не дам… что за разбой… Ишь, раскричались… Если только кто-нибудь их тронет, — указал он в нашу сторону, — тогда выбирайте другого, а я не стану… И черт с вами, из крепости уйду! Слова произвели большое впечатление. А тут еще Павел Береснев. — Товарищи, — говорит, — так нельзя: к вам люди пришли говорить по-хорошему, а вы что? Разве так обращаются? Я тоже уйду из крепости, если што… — Слово, слово мне! — крикнул Букин. — Лишаю слова, — твердо объявил ему Ерискин и повторил еще раз во всеуслышание: — Букину слова не даю: лишаю! Никто не протестовал. Эта была очевидная, бесспорная победа… — Для продолженья речи слово даю говорившему оратору. И он рукой дал мне знать, чтоб продолжал. Надо было выдержать марку, надо было не объявлять своей радости по поводу счастливого исхода. Хоть видимое, но сохранить спокойствие, — как ни в чем не бывало, ровным тоном объяснить приказ центра — приказ, а не просьбу! — Мы остановились, товарищи, на том… А толпу не узнать. Она стихла, будто виноватая. Только соскакивали отдельные жалкие выкрики одиночек. Но это же пустяки: буйный гнев вошел в берега. Быстро, походным маршем проходили последние вопросы. Толпа словно зубы потеряла, — нечем было грызть, чавкала, как старуха, опустошенным, беззубым ртом. Покорили нас было за то, что: — Киргизам вот, беженцам, неделю помощи устроили, а нам что — кукиш? Но и этот вопрос миновали: договорились, что широко организуем помощь общественную копалолепсинцам в добавление ко всему, что для них и без того делается ускореннейшим темпом. Последний вопрос о власти: — Крепость выбирает двух в военсовет дивизии и трех в облревком… Заупрямились было опять на том, что и во что вливать: боеревком в военсовет или наоборот. Уломали, убедили, доказали, что одна крепость центром признана не будет и в ход пустят против нее броневики… А вот вместе с нами — другое дело… — Мало двух… Мало трех, — галдели кругом. — Всех давай, соединяй… Пока они перекликались, мы с Никитичем устроили в телеге мгновенное совещание: — А не один черт, что два, что десять? Давай еще разрешим во все двенадцать отделов ревкома по одному — накинем дюжинку на свой риск! И объявили: — Хорошо. Кроме тех пяти, пусть будет еще двенадцать представителей в отделы Обревкома. Успокоили количеством. Проголосовали и приняли безусловное подчинение приказам центра. Хотели было тут же и выбирать, чтоб отделаться зараз. Но толпа решила по-иному: — Сегодня же вечером каждая рота пришлет в городской театр по пять человек, — там из них изберут представителей. — Что же, и это неплохо. — Теперь вот что, товарищи, — заявили мы. — Все ясно: и вам ясно и нам. Теперь договорились по всем вопросам, и власть у нас будет одна. Завтра с утра — работать. Кончены все недоразумения. Так и скажем сегодня же Ташкенту: с гарнизоном договорились, работаем отныне мирно и дружно… Вы сегодня же, вот после этого собрания, расходитесь из крепости по казармам, — дальше незачем здесь оставаться, раз договорились по всем вопросам… Это нами было сказано будто вскользь; будто разумелось само собой, что из крепости надо сегодня же уходить, а мы, дескать, им только вот об этом напоминаем: не забудьте, мол, товарищи! Митинг окончен. Толпа медленно расползается в разные стороны. Мы беспрепятственно выходим с Никитичем за ворота крепости, легко и весело поминаем отдельные моменты бурного собрания. А в штадиве — на телеграф и делаем Ташкенту короткое сообщение: …Полученный приказ из центра о конструкции власти было постановлено объяснить на общем собрании гарнизона, так как красноармейцы и слышать не хотели, что его разберут какие-то выборные делегаты… Можете себе представить, что значит заставить пятитысячную массу крепости (не только гарнизон, но и полевые части), — массу, страшно взволнованную и требующую оставления своей крепостной власти, — убедить в необходимости подчинения приказу центра! Сегодня, 15-VI, в 10 ч. утра мы открыли в крепости общее собрание, длившееся целых шесть часов. Налицо имелось двенадцать волнующих массу вопросов: о расстрелах, об Особом отделе, о Трибунале, о суде над белыми офицерами на месте, об отправке их из Верного в Семипалатинск, в Сибирь, о немедленном аресте всех назначенных (Ташкентом. — Д. Ф.) работников и о неподчинении центру. Докладчиком по всем вопросам пришлось выступать мне. Одно время раздавались настойчивые требования о нашем аресте и расправе. В конце концов принято голосованием подчинение центру и согласие от каждой роты выбрать по пять человек представителей, которые сегодня в шесть часов собираются в Советском театре, — из них будут выбраны добавочные члены в Военсовет и Обревком. Как пройдут выборы и состоятся ли они (трудно сказать. — Д. Ф.), так как настроение крепости весьма изменчиво. Предложение выбрать делегатов непосредственно гарнизонным собранием принято не было. Город оцеплен патрулями. Тов. Фрунзе, это следует иметь в виду при поездке в Верный…[30] Делегаты собрались вовремя. Советский театр до отказа набит был всякой публикой. У делегатов на руках имелись особые мандаты. Мы, военсоветчики, тесной кучкой пригрудили к председательскому столу. Председателем избран был представитель крепости Прасолов — тот самый, что 11-го, на заре мятежа, на митинге в казармах кричал громче всех. Потом он в дни мятежа словно сгинул, редко где показывался, вовсе не выступал. Мы о нем и забыли. А теперь — почему-то в роли председателя. Он сидел за столом, а мы ему подшептывали и подсказывали свои советы и предложения. Заседание было отменно спокойным. Избрали представителей: в военсовет — Петрова и Чеусова, а в облревком — полтора десятка. Ночью я сообщил центру: — Сейчас закончилось собрание делегатов частей, которое было уполномочено общим собранием гарнизона выбрать представителей в военсовет дивизии и в облревком. Завтра приступим к работе. У меня нет точных сведений о выбранных, — это я сообщу завтра. По-видимому, все закончится без кровопролития. Принципы государственной власти и централизации восторжествовали над самочинством и разнузданностью. Твердо за положение не ручаюсь (курсив мой. — Д. Ф.), но (некоторых. — Д. Ф.) результатов как будто достигли, — во всяком случае, добились определенного перелома в настроении гарнизона. Теперь придется доканчивать те скверные остатки, которые неизбежно сопутствуют всякому (подобному. — Д. Ф.) неорганизованному движению… Скажите, выехал ли кто из вас на легковом автомобиле в Верный? — Я этого не знаю, — говорил Ташкент, — а потому не могу ответить… — Хорошо, до свиданья. — Всего наилучшего… Мы собрались в штадиве, обсуждали сложившуюся обстановку. Она, бесспорно, была куда благоприятней, чем вчера, чем два дня назад. Но быть начеку! Вот оно, по вечерней тишине слышно в открытые окна топанье тысяч ног — это части уходят из крепости в казармы. Прекрасно. Мы этого ждали. Мы на этом настаивали. Мы этого добились. Но… быть начеку! За тревогами минувшего дня мы не успели снестись с Пишпеком, не знали, что там творится. А в Пишпеке совершилось кое-что новое. Заведующий пунктом особого отдела, Окоров, несколько нервно сообщил в центр: Военная. Вне очереди. Срочно. В Верном восстание. Я получил распоряжение тов. Фурманова принять меры. Все возможное сделал, создан Оперативный штаб. Пишпеку подчинены Пржевальск, Токмак, Нарын. Все на боевом положении. Во всех районах спокойно. В Верный высланы разведчики, — жду результатов… Масарский (и) Горячев бежали в горы, там окружены враждебными бандами, выставленными в горных проходах… Материал, как видно, чуть-чуть запоздалый, в это время центру были известны уже и более поздние сведения. В тот же день в Пишпек получено было из Ташкента распоряжение, а по этому распоряжению там отдан был новый приказ. Вот его содержание: ПРИКАЗ № 2 15 июня 1920 г., гор. Пишпек. Согласно телеграфному распоряжению Реввоенсовета Туркфронта от 15 июня за № 2458, я назначен временно командующим всеми силами Пишпекского, Пржевальского, Токмакского и Нарынского районов. С этого момента Оперативный штаб Пишпека считается упраздненным. Подтверждая приказ № 1 штаба гор. Пишпека, предлагаю всем частям уездных районов оставаться на своих местах. Все военные распоряжения по области будут исходить только от меня. Призывая граждан к полному спокойствию, предупреждаю, что всякая попытка к неповиновению или неисполнению моего распоряжения, а также всякая провокация будут наказываться немедленным расстрелом. Все учреждения уездных районов прекращают, впредь до распоряжения, сношения с Верным. Командующий силами области Шаповалов. Начальник штаба Кондурушкин. Но об этом приказе мы узнали лишь значительно позже, как и вообще с большим опозданьем узнавали о том, что творится по области: мы поглощены были Верным и поглощены едва ли не на 80–90%: и работа, и время, и техника связи не позволяли нам целую неделю быть воистину областным центром… Итак, очищалась крепость, оттуда уходило большинство частей. Как будто жизнь входила в нормальное русло. Закрывалась целая полоса, события переваливали за четвертые сутки. Как бы там ни было, а мятеж оконченным мы не считали. Мы не могли поверить, что движение, имеющее под собою столь глубокие социально-экономические корни, сможет закончиться на таких в сущности… пустяках. В самом деле, разве это не пустяки для восставших? Дали им возможность послать своих представителей в военсовет и облревком. А дальше что? А дальше — остается у кормила та же центральная власть, та же пролетарская диктатура. Словом, «все по-старому». Наиболее из них сообразительные, разумеется, понимали, что в военсовете, например, не Чеусов с Петровым будут руководить делом, а все мы же, которые им руководили и раньше. Так будет в военсовете, так будет и в облревкоме. Так будет и всегда и повсюду, где мы у власти. Следовательно, и требования все останутся прежние: Из Семиречья войскам идти на Фергану, помогать там против басмачей. Продразверстку выполнять так, как это указывает центр. Киргизов больше не эксплуатировать. Бригаду киргизскую продолжать формировать. Трибунал и особотдел восстановить… И так далее, и так далее… Так зачем же было и огород городить, на что было подымать восстание? Весь мятежный сыр-бор из-за того лишь и загорелся, что эти коренные, глубокие требования семирекам показались осуществимыми: все долой и все по-своему! А теперь — ишь, чем подменили: вместо отмены продразверстки, и прочего и прочего — выбирайте своих представителей. Нет, брат, шалишь, на мякине воробья не проведешь! Так думали те, что стояли во главе дела. Они теперь, после вчерашнего боя на крепостном митинге, чувствовали себя побежденными и будто в чаду каком, на похмелье: как это в самом деле могло получиться, что мятежная крепость уплыла у них из рук? И как это вдруг красноармейцы, кричавшие: «арестовать… уничтожить… расстрелять…» — как они вдруг стали покорными, будто овцы, согласились очистить крепость, разошлись по казармам? Вожди крепостные недоумевали. Стекались снова в крепость, там секретно совещались, шушукались по коридорам военсовета и облревкома, держались, как одичалые, укрывались, устраивали тайные заседания, обсуждали: «Как теперь быть?» И порешили: хотя центровики и «втерли очки крепости», но еще не поздно, еще не все проиграно, надо торопиться все вернуть, наверстать потерянное, снова разжечь страсти гарнизона. А потом вот-вот должен прийти 26-й полк… О, тогда мы им покажем! И мы, и они хорошо понимали, что дело не кончилось, что доброй волей красноармейцы-семиреки из Семиречья не пойдут, что впереди — кто еще знает, на чьей стороне окажется перевес? Иные из них, попроще, искренно верили, что «дело кончено», и горячо взялись с утра же за практическую работу в облревкоме. Военсовет заседал с утра в новом составе. Было непривычно — и нам, и им — уже не спорить и опровергать друг друга, как это было доселе, а так вот мирно и покойно заняться повседневной работой. Удивительно. Даже стыдились чего-то, неловкость испытывали обе стороны. Сидеть мы с ними сидели, говорить — говорили, а важнейшие вопросы все-таки предпочитали разрешать одни, уединившись ли куда в штадиве, или собравшись на частную квартиру, — во многое посвящать мы их, конечно, не хотели и не могли. На первом же заседании военсовета разрешили все нужные вопросы, правда, «разрешив» их предварительно на своем секретном совещании. Делегаты крепости в иных местах трепыхались, сопротивлялись, но мы им рекомендовали теперь равняться не столько на гарнизон, сколько на Ташкент, потому что они-де «законная власть». И они примолкали. Даже жалко было смотреть, в какое положение они себя посадили: ни взад, ни вперед. А нам как раз это на руку. На заседании военсовета решили прежде всего созвать весь командный состав и разъяснить ему, как держаться и что делать в новой обстановке. Комсостав потом созвали и так его проняли, что иные уж ни разу больше не показывались в крепость. Затем на заседании постановили расформировать крепостные объединения и оставить те названия частей, что были раньше. Тут поднялся было на дыбы Петров: — Как расформировать! А зачем мы четыре дня формировали их? Не вдаваясь в пространные прения, мы ему дали понять, что и сами не знаем, зачем их «четыре дня формировали», что так «удобнее», что их крепостная система имела в виду один только верненский гарнизон, а наша рассчитана на всю Семиреченскую армию. Убедили ли эти доводы — неизвестно, но больше он не протестовал. Третий вопрос — о переброске из Семиречья воинских частей в положенный заранее срок. Вопрос большой, вопрос скандальный, а «разрешили» его в момент, но, конечно, понимали, что фактическое «разрешение» еще впереди, а это лишь так себе, бумажная одна наметка. Затем решено было созвать экстренное общегарнизонное партийное собрание. Хоть Петров был и непартийный, зато Чеусов настоящий «партиец»: им обоим очень польстило, что в их присутствии решаются и такие дела. На этом собрании потом без пощады громили мы своих «партийных товарищей» и многим из них отшибли окончательно охоту шататься в крепость. На этом же собрании намечались кандидатуры новых временных работников в особый отдел и в трибунал, ввиду того что старый состав весь был разогнан — и скрылся. Дальше, пятым вопросом, стояло избрание комиссии по учету пропавшего оружия и его собиранию. Комиссию создали под председательством Никитича… Шестой вопрос — об исчезнувших, разбежавшихся из-под ареста особотдела, трибунала или «работного дома». Это дело постановили передать для разрешения вновь формировавшимся особотделу и ревтрибуналу. Седьмой вопрос: Щукина Александра оставили и утвердили комендантом крепости. Так, мы считали, будет тактичнее. То-то получилось «тактично»: в тот же день, 16-го, он, Александр Щукин, затеял переписку с Авдеевым, председателем областной ЧК (или его заместителем). Щукин писал ему распоряжение: непременно разыскать и доставить в крепость укрывшихся работников особотдела — Масарского и Аксмана. Авдеев ему ответил: Коменданту крепости т. Щукину. Областная ЧК просит сделать распоряжение о высылке в распоряжение ЧК пяти человек конного конвоя для производства ареста граждан Аксмана и Масарского, так как дневным обыском никаких результатов не добыто. Конвой выслать часам к 10 вечера, и если возможно, то пропуск на право хождения по городу. Врид предобчека Авдеев. 16 июня 1920 г. Вот какая шпана сидела в Верном даже на таком посту, как… предобчека! Этого молодца, разумеется, потом расстреляли. Но теперь он очень рьяно помогал крепости. Это лишь к слову. Седьмым и последним вопросом на заседании было утверждение проекта приказа — первого приказа нового военсовета. Проект утвердили полностью. Вот содержание: ПРИКАЗ № 1 Военного совета 3-й Туркестанской стрелковой дивизии 16 июня 1920 г., гор. Верный На общем собрании гарнизона гор. Верного, состоявшемся 15 июня в крепости, было постановлено, во исполнение приказа Реввоенсовета Туркфронта, выбрать двух представителей в Военный совет дивизии и трех представителей в Обревком. Каждая рота выбрала по 5 делегатов на общее гарнизонное делегатское собрание, и там были выбраны следующие представители: 1) в Военсовет дивизии Петров и Чеусов. 2) в Облревком Белецкий Алексей, Петренко Александр и Щукин Александр. Кроме того, во все отделы Облревкома было выбрано для работ еще двенадцать человек. В данное время достигнуто полное объединение. Военсовет дивизии и Облревком приступили к выполнению своих функций. В области объявляется военная диктатура Военного совета дивизии. Всем органам военным и гражданским приказывается немедленно приступить к работе. Объявляется самая беспощадная и суровая борьба с провокацией. Подлинный подписали: Председатель Военсовета дивизии Фурманов. Тов. председателя Петров. Секретарь Чеусов. С подлинным верно: Исп. об. начальника штаба дивизии Бровкин. С этого же дня мы отобрали из гарнизонных «партийцев» хоть сколько-нибудь понадежнее и наладили их вести среди частей настойчивую агитацию в нашу пользу. Во главе этого дела встала группа наших товарищей: Альвин, Верничев, Алеша Колосов, Кравчук, Шегабутдинов. Дело шло — и неплохо шло. Иных они уговаривали, убеждали, иных припугивали «ответом», который надо будет нести перед Ташкентом; гарнизон понемногу «разлагался», часть публики перетягивалась к нам. Непокорны только по-прежнему были части 25-го и 27-го полков. Эти держались крепко и ни в какие «миролюбивые» разговоры с нами не вступали. В полдень была по проводу беседа с центром: — У аппарата замчленреввоенсовета. Там ли Фурманов? — Да, здесь. Членами военсовета от гарнизона выбраны: Петров Алексей, командир Первого Семиреченского полка, беспартийный. Чеусов Георгий, начальник милиции города Верного, председатель городской партийной ячейки. Членами облревкома: Вилецкий, коммунист тысяча девятьсот шестого года, Петренко Александр и Щукин Александр — беспартийный; кроме того, избраны в отделы облревкома двенадцать человек на практическую работу. От вас ожидаем утверждения пяти членов. Сегодня состоялось заседание военного совета в составе председателя Фурманова, как назначенного центром, товарища — Петрова, секретаря — Чеусова. В области объявлена военная диктатура, органом которой является военсовет дивизии. Принимаем срочные меры к проведению в жизнь приказа центра о переброске частей. За последние четыре дня части, собравшиеся в крепости, (объединились. — Д. Ф.) в новые полки и команды. Нами объявлено, чтобы эти части расформировать и оставить в прежнем виде. Ввиду того что ответственные работники особого отдела и ревтрибунала скрылись в горы, оставшимся продолжать свою работу при данном отношении гарнизона (невозможно. — Д. Ф.). Постановлено сегодня на экстренном заседании гарнизонной партийной организации выделить работников в оба (эти. — Д. Ф.) органа, пока центр не пришлет новых. Ввиду того что во время событий расхищалось и утаивалось оружие и имущество, поручено через спецкомиссию все выяснить и собрать. Начальником гарнизона назначается облвоенком, а комендантом — Сараев. Комендантом крепости назначается Щукин Александр; вопрос об арестованных, выпущенных и разбежавшихся поручено разобрать в экстренном порядке вновь организованным особому отделу и ревтрибуналу, притом вчера на собрании было постановлено всех офицеров задержать в Семиречье для сбора против них материала, но полагаю, что военсовет теперь сможет приказ центра выполнить. Было принято ходатайствовать перед центром об отмене смертной казни для Семиречья. Там же было принято (решение) об организации добровольного пожертвования в пользу разоренных Копальского и Лепсинского уездов. Пока сообщить (больше) ничего не имею. Фурманов. — Прежде чем поставить на обсуждение реввоенсовета ваши вопросы и сообщения, дополните, что все передается от имени военного совета дивизии, в присутствии президиума. — Хорошо. — Сообщите, какими сведениями располагает военсовет относительно выполнения приказа о переброске частей других городов области, и затем, каково отношение мусульманства к происшедшему? — Все части, за исключением первого полка, от которого сведения не получены, согласны выполнить приказ центра. Отношение мусульманства выжидательное и напряженное. Первый провокационный выстрел повлечет крупные (осложнения). Нам это удалось предотвратить совместно с лучшим элементом крепости. Фурманов. — Хорошо. Весь разговор сейчас же сообщу Реввоенсовету. — Между прочим, сообщаю о благородном поступке Береснева и Ерискина: в то время, когда гарнизон готов был поднять нас на штыки, (они) остановили возмущенную массу, заявили, что солидарны с нами, и своим авторитетом удержали массу от неизбежного кровопролития. За какие-то дела в прошлом они привлекаются реввоентрибуналом к суду — за какие дела, я не знаю, но если (они) не очень важные, то я порекомендовал бы всякие дела прекратить за их благородный поступок. Равным образом товарищ Стрельцов проявил большую сознательность, удерживая красноармейцев от распития ими десяти (?)[31] бочек спирта, которые каким-то образом попали в крепость. Фурманов. — До свиданья. Ташкент — лишь только получил от нас окончательное извещение о новой конструкции областной и дивизионной власти — дал знать об этом Пишпеку следующей телеграммой: Текона. Секретно. № 0650-196. 16-го 15 час. 15 мин. Спешно, только Пишпек, для передачи по всем адресам: Пишпек, Пржевальск, Токмак, Нарын, начальнику гарнизона, копия комитету коммунистической партии, копия Турцик, Крайком. Судя по последним данным, верненский гарнизон с пути мятежа возвратился на путь революционного порядка. Впредь до фактического ознакомления с истинной подкладкой и характером верненских событий Реввоенсовет Туркфронта, в видах прекращения возможных эксцессов и кровопролития, счел возможным временно допустить реорганизацию местной власти путем введения двух лиц в состав Военного совета дивизии и трех лиц — в Облревком. Во внимание к этому вы должны формально считаться с возникшей временной новой властью в области и восстановить деловую связь с Верным. Фактическое же исполнение всех распоряжений области (должно) согласоваться с нашими указаниями. О дальнейших отношениях Реввоенсовета фронта к верненской власти и верненским событиям вы своевременно будете ставиться в известность. Принципиальное отношение ваше к верненским событиям Реввоенсовет фронта считает вполне правильным. Командтуркфронтом Фрунзе. За члена Реввоенсовета Малиновский. Так и ревсовет фронта считал новую власть маргариновой — такою же ее считали и мы. Во всех телеграммах центру, во всех с ним переговорах мы неизменно подчеркивали мысль о том, что власть-то — властью, а все же мы не верим в ее «прочность» и можем с часу на час ожидать новых осложнений. Правда, наиболее острый момент был уже позади и нашего непосредственного вооруженного вмешательства пока не требовалось. О продвижении ташкентских сил мы ровно ничего не знали и даже не были уверены, что они в пути, а потому при разговоре с центром за этот же день мы говорили не о случайной вооруженной помощи Ташкента, а считали совершенно необходимой присылку сюда постоянной силы, которая уберегла бы область и на будущее время от подобных восстаний. Мы писали: Из Текона 216. Военная. Вне всякой очереди. Ташкент. Командтуркфронтом Фрунзе На ваш № 1 — 1396 от присылки из Ташкента сил можно было бы воздержаться, так как дело разрешается в нашу пользу. Но это предложение относится к ликвидации острого момента восстания, который, по-видимому, миновал. Надежных сил, базы у нас нет, и это вынуждает ходатайствовать о присылке стойкой части постоянного (курсив мой. — Д. Ф.) назначения, которая могла бы оказать помощь в будущем повторном восстании, возможность которого отнюдь не исключена[32]. Пытаемся приступать к переброска частей, согласно вашему приказу. Если первый опыт окажется неудачным, разрешите нам распустить некоторые части во временный отпуск, мотивируя это их исключительными боевыми заслугами, а тем временем дать возможность подтянуть 105-ю бригаду и совершить переброску принудительно. Примите к сведению, что на телеграфе установлен контроль городской компартии, игравшей во всей этой истории довольно гнусную роль и работавшей солидарно с крепостью. Передавайте шифром. Фурманов. 16 июня 1920 г. И в тот же день еще телеграмму: Вне всякой очереди. Ташкент. Реввоенсовету Туркфронта. Положение считать спокойным не следует. Мы добились главного: вывести части из крепости и разрядить атмосферу, но волнение не улеглось, и оно будет прогрессивно нарастать по мере приближения (срока) переброски войск в центр. Семиреки определенно не хотят уходить из Семиречья и подыскивают всякие поводы, чтобы остаться или задержаться здесь. Они затягивают время в надежде на подход других частей, чтобы совместно с ними поднять еще более жестокую бурю. Во главе движения стоят уголовные и политические преступники, пострадавшие от карательных органов. Этим в значительной степени и объясняется та ненависть к Особому отделу и Трибуналу, которою захвачена вся эта масса, что (и) вылилось в фактический разгром этих двух организаций. Я еще считаю неправильной для Семиречья и общую линию, которую усвоили в своей тактике эти организации; для Семиречья, где мы окружены социально чуждым, политически враждебным населением, где мы не имеем достаточной реальной силы, нельзя применять политику крутой расправы, как в центре, ибо эта политика приведет к возмущению и восстанию, что и подтверждается на факте данного бунта. Полагаю, что этот вопрос следует принципиально разрешить в краткий срок. В данное время положение таково: нам удалось привлечь на свою сторону комсостав, который сегодня на своем заседании высказал полную солидарность со всеми нашими взглядами. Завтра утром, то есть 17 июня, идем вместе с комсоставом в батальон 27-го полка, который должен выступить первый и до сих пор упирается. Ставим вопрос ребром: кто подчиняется приказу — направо, кто нет — налево, и такой будет считаться дезертиром. Я тактически возбудил перед вами ходатайство об амнистии Бересневу и Ерискину, предав это широкой гласности, — результат колоссальный. Затем поручили командирам выполнить беспрекословно приказ о переброске. Когда этих согласных наберется большинство, тогда они убедят меньшинство. Я веду линию раскола частей, дабы они воздействовали одна на другую. Такую же линию пытаюсь вести в деле ареста подлых элементов. У нас нет реальной силы для этих арестов, и я добиваюсь того, чтобы сознательные сами арестовывали подстрекателей. Общее направление наше сводится к тому, чтобы не было крови, так как это может повести здесь, с одной стороны, к открытию фронта и — с другой — к мусульманской резне. Фурманов. № 1411/3 Обе стороны стихли, будто устав, перемучившись от страстной борьбы: борцы отдыхали. Но только отдыхали — не больше. А как отдохнут, снова в борьбу, и тогда уж — кто кого? Второй раз отдыхать не придется. Друг дружку в борьбе точно узнали, испытали и в слабых и в крепких точках. Дважды провести никого никому не удастся — это надо себе запомнить, зарубить. Эй, не дремли, борец: моментальной, внезапной, крепкой хваткой уцепит тебя затаившийся враг и мигом ловко подомнет под себя. Подомнет и грузно осядет. Тогда уж выхода нет, конец. В такой среде, в такой обстановке решали мы дела. Две стороны. Чуть замирившиеся враги. Может ли это держаться долго? Семнадцатого мало что переменилось. Только стало известно, что «активисты» повели среди красноармейцев агитацию за возврат в крепость: — В крепости мы — сила, а здесь что? Из крепости мы любое можем штабу приказание послать, а отсюда? Вали, ребята, айда-айда. Снова в поход и снова в крепость! Но уходили пока только кучками и одиночки, — главные силы оставались по казармам, их удерживала та часть комсостава, которую удалось нам кой в чем убедить, кой-чем припугнуть. Самое ядро бунтовщическое из крепости не уходило, все главари там дневали и ночевали, отрываясь в казармы лишь на агитацию. Как-то двусмысленно стал держаться и Павел Береснев, якшаясь охотно и много с главарями крепости, уединяясь с ними, шушукаясь по углам. Это заставило нас против него серьезно насторожиться. Положение было чрезвычайно неопределенное. Окончательного разрешения вопроса таким путем нельзя было ждать. Обе стороны будто раскачивались — медленно и вяло, набирали ходу, энергии, решимости. Разрешать вопрос готовились по-иному. Сегодня Чернов явился в караульный батальон, созвал собрание, начал «бузить» против военсовета, против советских «комиссаров». Но в карбатальоне[33] было уже немало наших ребят, они там вели явную и тайную агитацию и так обернули дело, что оскандалили Чернова, взбудоражили массу, подняли ее на протест: Чернова с митинга прогнали. Трудней было здесь ослабить влияние Букина и Вуйчича, — эти считались чуть ли не героями, имели авторитет. Но старательные наши политические кроты и под них копали яму: настойчиво, небезуспешно. Уж всего в нескольких десятках верст находился 4-й кавполк: сегодня к нему навстречу выедет комиссар дивизии Бочаров. Дальше он свяжется с 26-м стрелковым. Надо стягивать силы, надо действовать; 26-й, правда, вовсе не надежен, но и с ним надо в чем-то уговориться, его надо пока задержать в пути, не давать подходить к Верному. Бочаров уехал. Мы еще не знали в тот час, что и сами скоро помчимся ему вдогонку. Не предпринимая против нас никаких активных действий, крепость в то же время у нас на глазах наливалась живыми соками, набиралась свежих сил. Она по-прежнему держала себя как победительница и власть имеющая. По-прежнему к ней стекались на подводах жители сел и деревень, а она им «разъясняла» по-своему события и «приказывала» сноситься только с собою; по-прежнему она запружена была беженцами — полуголодными, нищими, протестующими с отчаяния против всего и против всех. Крепость и не думала свертываться. Она распустила по казармам части, но еще много осталось и на месте горючего элемента. Потом, что такое «распустила»: казармы — вот они, под рукой; из казарм обратно в крепость перебраться долго ли? Помнится случай за этот день. Он обошелся благополучно, а дело пахло драматической развязкой: пара наших товарищей, трибуналец и особист, чуть-чуть не угодили в лапы врагу. Мы ни одного особиста, ни одного трибунальца не пускали на заседанья с представителями крепости или в самую крепость: против них так непосредственна и горяча была озлобленность, что вряд ли утерпела бы толпа, вряд ли сдержала бы слепой свой гнев. Потому и проводили так спешно в горы Масарского с Горячевым. Куда они скрылись — того мы и сами не знали: может, на Джаркент, а может, и на Пишпек. Некогда было о том толковать: вмиг собрались, в момент ускакали. Был полдень 17-го. Мы в Белоусовских номерах. Вдруг — по камням конский скок, ближе, ближе, и вот три всадника остановились перед крыльцом. Глянули в окна мы, ахнули: Масарский с Горячевым! А с ними какой-то третий, и у этого третьего в правой — наган, а в левой — запечатанный большой пакет, только что выхватил он его из-за пазухи. — Что-то неладно, — видно, поймали. Я выскочил на крыльцо; все трое, гляжу, на конях, слезать и не думают. — Тут, што ли, крепостное управление? — спросил меня незнакомец, мужик годов сорока, видимо крестьянин. — А што? — говорю я, а сам стараюсь на ребят не смотреть, будто их вовсе не знаю. — Да вот, двоих поймали… в горах шатались… К нам в деревню наехали… Надо быть, из трибуналу будут, мужики-то опознали… Мне их наказали непременно в крепость… — Ага, вот и прекрасно, — говорю конвоиру. — Как раз я начальник штаба и есть этой самой крепости. Дай-ка пакет-то… так… Можешь их здесь оставить мне, а я уж сам под конвоем провожу куда следует. Надо было сохранить невозмутимый тон, надо было сразу сбить с толку незадачливого мужичонку, к тому же, видимо, полагавшего, что крепость господствует по всему городу и другой власти вообще нет никакой… Надобно было врать, не моргнув ни единым глазом. Мужичонка, на наше счастье, попался глуповатый, да ему, видимо, и надоело уж возиться со своими пленниками. Авторитетный тон и непринужденная громкая речь сбили окончательно мужичка с панталыку, — он передал пакет, я ему на конверте расписался, подмахнув какую-то невероятную фамилию, моргнул ребятам, они соскочили с коней — и на крыльцо, поводья кинули мужичонке. Горячев быстро понял, в чем дело, и молча прошмыгнул в коридор, став сзади меня, а экспансивный, чудаковатый Масарский чуть не затеял спор со своим конвоиром, вроде того, что: — Не говорил ли я тебе, черт паршивый?! Но мы с Горячевым его незаметно втолкнули в коридор. Мужичонка ускакал. На радостях тут же мы все и расхохотались. Но медлить нельзя было ни минуты: а вдруг, по горячим следам, наскочат крепостники? Несдобровать ребятам: кончат их непременно. Мужичонка напоследок сообщил, что сам проедет еще повидаться со «своими», — видимо, с односельчанами на крепости. Наш неизменный друг, Медведич, обоих провел задами на соседнюю улицу и спрятал в огромном сенном сарае. Там они пробыли вплоть до ликвидации мятежа. Медведич их и кормил, сам носил пищу в сарай. Из значительных событий за 17-е надо отметить телеграмму Фрунзе, попавшую и в Пишпек, где находился в это время Быховский, командовавший вооруженной подмогой, торопившейся к нам на помощь. Подмога шла — из броневиков, кавалерии, пехоты. Телеграмма Фрунзе была прочтена и по этим частям. Вот что писал командующий: 2 июня мною был отдан приказ об отправлении некоторых частей Н-ской дивизии, расположенных в Семиречье, в Ташкент и далее в Фергану. В связи с этим в гор. Верном разыгрались события совершенно недопустимого свойства. Уже до издания приказа из Семиречья поступали сведения, указывавшие на то, что в некоторых полках дивизии, укомплектованных из местных уроженцев, положение в смысле воинской дисциплины, выполнения боевых приказов и прочее было далеко не благополучно; указывалось, что эти полки не желают уходить куда бы то ни было от своих родных мест и что на этой почве возможен даже открытый мятеж. Командование фронта с подобным положением мириться, конечно, не могло, не могло допустить, чтобы в составе фронта имелись части, относительно которых нет уверенности в том, что они будут выполнять приказы и идти на помощь своим боевым товарищам на других участках фронта, когда это потребуется обстановкой; не могло допускать, чтобы в то время, когда десятки тысяч крестьян и рабочих Европейской России, в сознании необходимости этого, спокойно шли сюда, в далекий Туркестан, на помощь своим братьям, в то время, когда на Западном фронте лилась кровь рабоче-крестьянских полков, спасающих Россию от ограбления польской шляхты, — в это время семиреченские части получили бы привилегию остаться подле своих деревень. Красноармеец обязан быть там, где этого требуют интересы рабоче-крестьянского дела. Вот почему миллионы крестьян и рабочих России, уже годами оторванные от своих близких, грудью стоят по фронтам, защищая завоевания революции и права труда, среди невероятных лишений, в обстановке самой мучительной, где с доблестью несли и несут красные знамена, сокрушая врагов пролетариата и прокладывая родному народу путь к свету и счастью, — вот истинный путь всех честных сынов рабоче-крестьянской (страны), таков же он должен был быть и для сынов Семиречья; вот почему командование фронта в полном сознании правильности своих действий и в надежде на классовый трудовой инстинкт частей Семиречья отдало вышеупомянутый приказ, когда этого потребовала необходимость оказать помощь другим участкам Туркестанского фронта. К сожалению, эта надежда не оправдалась. На почве выполнения приказа в некоторых частях Семиречья, предназначенных к переброске, повелась самая шкурническая агитация; шкурные интересы давили в сторону отказа от выполнения боевого приказа, но это делать прямо было странно даже закоренелым шкурникам и предателям рабоче-крестьянского дела. И вот на сцену посыпались жалобы на недостачу обмундирования, на недочет в организации советских органов власти, требование изменения комсостава и прочее, и прочее. Враги революции, разумеется, ухватились за удобный случай нанести удар Советской власти и принялись раздувать недовольство, стараясь довести дело до открытого выступления. К сожалению, этого отчасти им удалось достичь. Части верненского гарнизона вместо выполнения приказа принялись митинговать, предъявлять всевозможные, большею частью невыполнимые требования и допустили даже аресты — правда, временно — некоторых лиц командного состава. Подобные безобразия, совершенно нетерпимые в рабоче-крестьянской Красной Армии, производились в очевидном расчете на далекость Семиречья, на отсутствие туда хороших путей сообщений и, стало быть, полную безнаказанность безобразников. Доводя об изложенном до сведения всех товарищей красноармейцев, командование фронта от их имени клеймит позором и негодованием шкурническое, предательское поведение тех частей Н-ской дивизии, которые, вместо помощи истекавшим кровью в Фергане братьям, пошли по пути подрыва нашей военной мощи в Туркестане. Пусть знают все враги революции и все шкурники и предатели, что рабоче-крестьянская Россия сумеет быстро подавить всякие происки против нее. Изменники Советской власти не укроются нигде, и всюду их настигнет карающая рука революционного правосудия. По-видимому, голос благоразумия и чувство долга одержали верх, и части верненского гарнизона, без давления извне, вернулись на путь революционного порядка. Как командующий фронтом, отвечающий перед Россией за военное положение всего фронта, приказываю: I. Начдиву 3 потребовать немедленного выполнения всех без исключения отданных мною приказов о боевых передвижениях частей. II. От частей верненского гарнизона потребовать полного прекращения всякого митингования и выражения готовности загладить свой проступок дальнейшим честным служением Советской власти. III. Военному совету дивизии расследовать все происшедшее и материал представить в Реввоенсовет фронта. Командующий войсками Туркестанского фронта Михаил Фрунзе-Михайлов. Член Реввоенсовета Туркестанского фронта Ибрагимов. Замначштаба Туркестанского фронта Благовещенский. Батальону 27-го полка выступать из Верного надо было 20-го, через два-три дня. Мы уже 17-го, вчера, нащупали почву: пойдет или не пойдет? Собрания общего не созывали, решили его отложить еще на денек, чтоб было ближе к сроку выступления. Но настроение в общем и без того было ясное: — Не пойдет! На сегодня, 18-го, это свое предположение мы проверяем на общебатальонном собрании. Вот они, те же казармы, те же лица, теперь уж так близко знакомые, та же грязь, и вонь, и брань кругом, — все по-старому, как будто и не было недели буйного мятежа. И даже мы явились чуть ли не в том же составе: Белов, я, Кравчук. Только нет Бочарова. Настроение… Э, да и настроение нашей аудитории мало чем отличается от того, что было в памятный вечер, накануне восстания: так же нам прямо не глядя в лицо, отмачивают грозную и грязную брань, покрикивают, будто промеж себя, но чтоб и мы слышали: — Шляются, свол…лч… чего ходют? Все равно не пойдем никуда… Наемная шкура… Свол…ч… Мы на самодельной трибуне, один за другим, выступаем, убеждая, и видим, что убежденья, уверенья наши ни к чему: — Все равно, не пойдем, что ни говори… — Товарищи, но мы же договорились… — Мало ли что… — Как «мало ли что», — вы же сами заявили в крепости, что готовы подчиняться приказам центра… И готовы на переброску… — Ничего никто не говорил… Сам болтал… — Да вы же согласились… голосовали… и ваши представители теперь работают с нами; они вот тоже скажут, что и мы… Оглядываемся кругом, — под руками ни одного «представителя»: Петров, правда, и вовсе не явился, а Чеусов куда-то дипломатично исчез, чтобы не выступать в роли «защитника власти». Мы отбиваемся снова: — Что ж получается, товарищи, сегодня как будто договорились, а назавтра — вверх дном? Да где это видано, чтобы так? И как после этого будет нам верить Ташкент? — На што нам Ташкент? — Да кем же власть-то будет поддерживаться? Как нас утвердит? И что вы, товарищи, — или опять все разговоры начинать сначала? — Нам Ташкент не нужен! — крикнул с нар знакомый голос, но чей он — никак не вспомнить. — Что Ташкент! Может, мы Сибири хотим подчиняться. А может, и никому не хотим… Видим, дело на худо пошло. Подпустили было говорить одного из командиров, а ему — крики встречу словно камни в голову: — И ты за «них», подлец… — Продался, сукин сын! Настроенье против нас. Это несомненно. Вперебой вскрикивали злые голоса: — Не надо нам вашего коммунизму… Да здравствует Советская власть… не такая, а без жидва, без киргизы… наша, хлеборобная… — Уходи, наговорил… Пока шапку не сшибли… — Подождем, когда двадцать шестой придет… — Чего вам ждать, товарищи, — взываем мы. — Чего ждать, когда отправка назначена побатальонно… — Не надо в батальоны — всем полком пойдем… — Это невозможно… — А вот увидим, возможно ли, — спрашивать не станем… Полк подойдет, мы и сами с ним договоримся… У батальона уж готова была на этот счет своя особая резолюция: не выступать! Стоит ли дальше говорить? Не ясна ли до дна обстановка? Разговор длится уж скоро три часа. Хватит. Переглядываемся молча. Понимаем друг друга. Закрываем собрание. Уезжаем. И снова верхами, от казарм к штадиву. Обсуждали на ходу положение. Разговаривать дальше — бессмысленно. Надо действовать: немедленно и решительно. Тут оттяжка, промедление — прямо против нас. Так что же выбрать? Как поступить? От Бочарова нет еще никаких значительных донесений. Он, надо быть, из 4-го проехал в 26-й, дальше по пути. А ведь 4-й кавалерийский остановился вовсе недалеко, в Карасуке: что-то 23–25 верст от Верного… Туда и надо держать равнение. Немедля надо вводить полк, громить мятежников. Это единственный выход. Но есть сомнения. Прежде всего, наш налет явится сигналом к вооруженному сопротивлению, к восстанию окрестных сел, деревень, особенно же в случае неудачной для нас схватки, в случае поражения. Во-вторых, можем ли мы уж так твердо, уверенно полагаться на этот самый полк? Знаем ли мы его достаточно? Не разложится ли и сам он, придя с мятежниками в соприкосновенье, ощутив некоторые «общие» вопросы? Правда, он лучше, надежней других частей. Правда и то, что ввести его непосредственно в действие — почти безопасно. Но разрешить переговоры, сношения полков, совместные обсуждения — это верный путь нашей гибели, этого не надо допускать ни в коем случае: общение с мятежниками, безусловно, погубит нестойкую массу 4-го полка. Затем начали распространяться какие-то бумажонки, — в них речь про трибунал, про особотдел, про Советскую власть вообще. Хоть прямо говорить обо многом и остерегаются, зато намекают довольно прозрачно. Вот одна такая бумага-прокламация. У нее странное название, да и содержание тоже странное. ЦАРСКИЙ ГОРШОЧЕК Вот воняет, вот смердит. Но что воняет, что смердит, про то никто не говорит, потому что, значит, все боятся, так как царский. А монархисты самый запах его смакуют… Царя убрали, царицу убрали, придворную челядь тоже убрали, а царский горшок остался и воняет по всей Советской России. Срам, товарищи. Позор, свободные граждане. У нас в Верном тоже осталось душистое царское наследство и тоже навоняло, и всемогущей рукой товарищей красноармейцев закрыт. И теперь не воняет. Бывшая царская охранка, соединенная с политическим отделом канцелярии губернатора, названа в Свободной России «Особый Отдел». Хорошо бы было их подразделить на особые отделы с двумя нулями, а в другом городе с тремя нулями, как, например, это делается на ретирадных, или отхожих, местах. Да, горшочек закрыт, но надолго ли? Какой вы состав этому учреждению ни дайте, оно будет вонять, оно будет смердить и душить живую жизнь и свободу граждан царским духом: арестовать, отобрать, расстрелять, а то и зуботычиной попугает… В областном городе Верном четыре сыскных отделения: при В. Р. Трибунале, при Особом Отделе, при ЧК да при милиции. Кроме того, зарегистрировано тайных сыщиков около 1300 человек. Ну, конечно, стало невозможно жить. Даже при Додон-короле такого штата доносчиков не было. А потому гнев товарищей красноармейцев и требования прекратить насилия и освободиться от предателей — вполне законны и справедливы. Судите сами, товарищи и граждане, нужен ли нам Особый Отдел. Евгений. Да, судите сами. А рядом с подобными бумажками находились и колчаковские документы. Какой-то там поп составил воззвание, — это воззвание попало к нам. Вот содержание: ВОИНАМ, УХОДЯЩИМ НА ПОЗИЦИЮ Примите, дорогие воины, благословение на предстоящий вам святой подвиг боевого служения дорогой Родине. Слышите, — я называю ваше служение Родине святым подвигом. Почему? Потому, что ваше воинское служение, вдали от оставленных вами родных мест, милых семей и привычного, есть великое служение д р у г и м, ближним, а теперь вы готовы выступить и на страдальческий подвиг за други своя, по примеру господа нашего Иисуса Христа, жизнь свою отдавшего за спасение всех людей. Однако же, взирая на величие и святость вашего подвига, помните, дорогие, что он будет свят только в том случае, когда совершается добровольно, без ропота, в кротости и в простоте сердца. В противоположном же случае служение ваше будет не подвигом, а позорным ярмом. Не забывайте, куда вы идете. Вы идете на помощь и подкрепление нашим доблестным героям-защитникам, которые успели уже, по возрождении нашей армии, покрыть себя честью и славой. Они ждут вас с нетерпением, но ждут мужественных, сильных, добрых, чтобы с вами решительно ударить на дерзких предателей Родины — большевиков. Вместе с ними вы заставите большевиков убедиться, что и измена и подлое предательство не убили сыновей ее, готовых с беззаветным геройством, без ропота умереть за честь, свободу и единство горячо любимой родной страны. Родина снова доверчиво поручает вам охрану своей чести и свободы. Сумейте же, дорогие воины, сохранить это сокровище, как сумели сохранить его для нас наши деды и отцы. Помоги вам господь. Ввечеру поймал меня на улице китаец[34] Масанчи, с заговорщическим видом отозвал в сторону, шепнул на ухо, озираясь пугливо по сторонам раскосыми маслинками возбужденных глаз: — Ночью в крепости была пастанавленья… восимь человик сиводни ночью будут расстрилять… и тебя расстрилять, и Билов расстрилять. Шигобудин расстрилять, всех расстрилять… Я искал тебя давно… Верный чилавик сказал… «Верить ли?» — прикинул я. А потом решил: с чего и зачем ему врать? Во всяком случае нет дыму без огня, что-то крадется неладное… (Такое постановление в крепости действительно состоялось, — это подтвердили потом на суде сами мятежники. Масанчи спас нам жизнь.) Живо собрал друзей, стали совещаться. Решили скакать немедленно к 4-му полку и с ним назавтра ворваться в город. Выехать тайком, чтобы никто не знал, никто не хватился. Оставшимся держать ухо востро, на ночь прятаться, а днем вести настойчивую агитацию в гарнизоне, подготовлять к возможному ночью налету. Сказано — сделано. Шегабутдинов отдал Агидуллину распоряжение приготовить пяток лучших коней, поздним вечером привести их в условленное место, там ждать. В Ташкент сейчас же телеграмму: Ташкент. Реввоенсовет Туркфронта. Вне всякой очереди. Сейчас на собрании батальона определили, что он выступать не хочет из Семиречья, требует, чтобы его оставили до прихода других полков, с которыми он хочет о чем-то поговорить. Ясно, что он хочет спровоцировать, поднять бунт, убрать центровиков и остаться в Семиречье. Нас, человек восемь ответственных работников, постановлено сегодня ночью расстрелять и снова занять крепость. Сведения получены секретно. Мы с Панфиловым немедленно выезжаем к 4-му полку, ибо дальнейшими разговорами ничего не сделаешь. Присылка войск Ташкента необходима в срочном порядке, ибо успокоение, как выяснилось теперь, было только поверхностное. Вам, вероятно, была подана резолюция этого батальона по телеграфу. Фурманов. Телеграммы давали мы свободно: контроль был «зорок» лишь первые дни, а потом и вовсе оттерся на деле от всякой работы. Впрочем, и в дни его «зоркости» мы успевали сказать центру все, что хотели. Не контроль был, а горе одно для тех, кто ставил. Темным, поздним вечером нас по Верному вели проводники-киргизы кривыми переулками. Низкие дома, серые, длинные, скучные заборы, выбитая колея дороги — все говорит о том, что мы где-то возле окраины города. Долго шли. Молчали. Перешептывались только по надобности. Остановились у тесовых дряхлых ворот, согнулись, пролезая в низкую калитку: она была не заперта, там кто-то ждал. Ожидавший перешепнулся с Шегабутдиновым и повел по маленькому грязному двору к противоположному забору. Там другая калитка, и в нее влезли мы, пригибаясь. Второй двор был и просторнее и чище, а самое здание новей; выпирали, как здоровенные груди, свежие, недавно сложенные бревна, как светляки, отсвечивали в темноте глянцевитой, остроганной гладью. По крылечку вошли наверх, на подмостки; с подмостков — в темные сени, из сеней — в полутемную, теплую, тихую комнату. Нас встретили, кланяясь и ласково улыбаясь, два татарина, — видимо, отец с сыном. Они что-то приговаривали, хлопотливо и почтительно усаживая всех к столу. Потом исчезли, а через минуту воротились и быстро стали накрывать. Еще через пяток минут мы уж подкреплялись перед ночным походом: гостеприимные хозяева, видимо, Агидуллиным извещены были заранее и успели приготовиться к встрече. Мы совещались. Не только разговоры разговаривали, а достали еще карту и по ней кружились долго вокруг Карасука. Потом, попрощавшись с заботливыми хозяевами, по тому же крылечку спустились во двор, отвязали коней, вскочили и тихо проехали через ворота на противоположной стороне. Выехали в пустынный переулок. Впереди Шегабутдинов. Он указывал дорогу. Ехали ровной, тихой рысью. Я вовсе не узнавал путь, — в этих местах не привелось быть ни разу. Миновали какие-то черные столбики: что это, кладбище? Зелень пошла, кустарники, деревца… Потом — гуще, выше, чаще и чаще: въезжали, видимо, в лес. Перед лесом зигзагами кружили в разные стороны по чуть видной узкой тропке, — видно, что Шегабутдинов отлично знал путь. Лишь только пробрались на ровное место, поехали быстрей. Уж было за полночь. Но далеко еще до зари, — самое темное, глухое это время. От города, видимо, отъехали недалеко: кое-где позади приметно мелькают сквозь деревья редкие ночные огни. И вдруг мы услышали в отдалении мерный стук. Остановили коней, стали вслушиваться. Во влажной ночной тишине четко цокали по грунту копыта коней. — Разъезд, — шепнул Ерискин. — Впереди это или сзади? — Впереди… Надо ехать тихо. Тут, как на беду, у Юсупова стряслось несчастье: он отстал шагов на триста позади, теперь нас догнал и объявил, что потерял стремя. — Дальше ехать не могу, — всю ж… отбил! Смеяться бы надо, да не до смеху: дальше ехать не может, назад нельзя, а оставаться на месте, — да тут каждую минуту на новый разъезд напорешься — в крепости охочи до ночных разъездов. Соскочили мы вдвоем-втроем с коней, стали шарить по земле. Огня зажечь нельзя, а где тут разыщешь во тьме? Вдруг находчивый Ерискин сорвал с себя ремень, скрутил его вдвое, перевязал веревкой и примастерил ловко вместо стремени. — Поезжай… да не теряй больше, — добавил он с едкой иронией. — Вы постойте-ка тут, — предложил он нам. — Не уезжайте никуда, а я отсюда, — он показал на узкую тропку, что отсвечивала по опушке леса, — проберусь вперед да посмотрю: сколько их. И быстро пропал в темноту. Минут через пятнадцать воротился, сообщил: — Пять человек. Едут тихо. На Карасук. Ну, там все равно Лопатину[35] попадут. (Они действительно наткнулись позже на встречный разъезд 4-го полка и были арестованы.) Мы ехали тихо, и весь путь слышали, как цокали впереди конские копыта, — перестали их слышать лишь перед самым Карасуком. Надо сказать, что за час или полтора до выезда нашего из Верного, — с секретными бумагами, с деньгами, с бомбами, — выпроводили тайно из города Елизавету Васильевну, жену Белова. Пользуясь глухой тьмой, она незамеченная выехала на шоссе, а верст за семь свернула в болото, поросшее кустарником, где нас и дожидалась. Она тоже слышала и видела неприятельский разъезд, — он проехал поблизости, по шоссе, не заметив, что в болотине, в кустах прячется повозка. У болотины все мы соединились и дальше ехали вместе. Мы были в пути что-то слишком долго: больше двух часов. Измученные, подъехали, наконец, к штабу полка. Последние месяцы, оторванный другою, военно-политической работой, я отвык от фронтовой, полковой обстановки. А теперь, когда вошел в штаб, вдруг ударило этим особенным, что знал так близко, что недавно заполняло всю жизнь. Вот она, комнатка штаба полка, густо закуренная черной, вонючей махрой, закиданная окурками, огрызками, засоренная так, что ноги скользят по всякой мерзости. Тут же, вповалку, спят одетые в шинели красноармейцы, — раздеваются ли они когда? На столах полевые телефоны; от времени до времени они жалобно гудят, словно кого-то о чем-то безнадежно умоляют. По штабу — матерый, отважный храп. За столом придремывает дежурный, в дверях маячит часовой. В небольшую грудку собраны на столе бумаги, — разные отметки, телефонограммы, распоряженья. Пахнуло родным духом Чапаевской дивизии. Знать, везде она одна, наша Красная Армия! Пришел комполка Лопатин. Он из тех, которые с первого слова, с первого взгляда приковывают к себе лучшими чувствами; с простыми, нужными словами, спокойный, уверенный, подошел он к нам и поздоровался запросто. Чувствовался человек, знающий себе цену. Это было — не гордость, не самомнение, — это органическое, естественное уважение к себе — к себе и к другим. Так же, как с нами, через минуту разговаривал и держался он с дежурным по штабу, а еще через минуту — будил и шутливо выпроваживал красноармейцев-храпунов. И движенья и речь его как-то естественно, тесно слиты были с тем, что он делал, — иначе, верно, делать было бы и нельзя. Радовало то, что с рядовым красноармейцем он держался так же, как и с нами, представителями военной власти. Это к нему располагало чрезвычайно, сразу поднимало его в наших глазах, заставило с сугубой внимательностью и интересом вслушиваться в то, что он говорил. Лопатин показался мне живым, лучшим типом того нового, подлинного командира, который является лишь старшим товарищем, более знающим и более опытным среди равных, таких же, как он, красноармейцев. Вкруг стола сели беседовать. — Что у вас, в Верном? Расскажите-ка, пожалуйста, — обратился к нам Лопатин. — Мы тут кой-что хоть и знаем, да, видно, мало… Коротко мы ему перебрали главные факты последних дней, рассказали и про последний тревожный митинг в казармах. — О… от, подлецы! — усмехнулся он. — Надо будет штыком испробовать, слово тут ни к чему. И эти слова его были простые, обычные, такие слова, за которыми, — чувствуешь это, — немедленно последует у него и действие. — А как полк у тебя, Лопатин, — надежный? Сам-то ты веришь или нет?

The script ran 0.04 seconds.