Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шарль де Костер - Легенда об Уленшпигеле [1867]
Язык оригинала: BEL
Известность произведения: Низкая
Метки: История, Классика, Приключения, Роман

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

– Выпьем! – сказала Жиллина. – Еще двадцать таких пескарей, как ты, и щуки перестанут петь. Старуха Стевен принесла еще вина. Сыщики и девицы жрали и лакали. Семеро, сидя за одним столом с Уленшпигелем и Ламме, бросали девицам ветчину, колбасу, куски яичницы, бутылки, а те ловили все это на лету, подобно тому как заглатывают карпы пролетающих низко над прудом мошек. А старуха Стевен хохотала, обнажая клыки, и все показывала на фунтовые пачки свечей по пяти в каждой, висевшие над стойкой. То были свечи для девиц. Затем она обратилась к Уленшпигелю: – На костер идут со свечкой сальной в руке. Хочешь, я тебе загодя подарю одну? – Выпьем! – сказал Уленшпигель. – Выпьем! – сказали семеро. А Жиллина сказала: – Глаза у Уленшпигеля мерцают, как у умирающего лебедя. – А если их бросить свиньям? – ввернула старуха Стевен. – Ну что ж, они полакомятся фонарями. Выпьем! – сказал Уленшпигель. – Когда тебе на эшафоте просверлят язык каленым железом, как ты будешь себя чувствовать? – спросила старуха Стевен. – Удобнее будет свистеть, только и всего, – отвечал Уленшпигель. – Выпьем! – Когда тебя повесят, а твоя сударка придет на тебя полюбоваться, ты будешь не таким речистым. – Пожалуй, – сказал Уленшпигель. – Но зато я стану тогда тяжелее и упаду прямо на твою очаровательную харю. Выпьем! – А что ты скажешь, когда тебя высекут и выжгут клейма на лбу и плечах? – Скажу, что это ошибка, – отвечал Уленшпигель, – вместо того чтобы изжарить свинью Стевен, ошпарили хряка Уленшпигеля. – Ну, раз все это тебе не по вкусу, – сказала старуха Стевен, – то тебя отправят на королевские корабли, привяжут к четырем галерам и четвертуют. – В сем случае акулы съедят мои четыре конечности, а что им не понравится, то доешь после них ты. Выпьем! – сказал Уленшпигель. – Ты сам лучше съешь свечку, – сказала старуха Стевен, – в аду она тебе осветит место твоей вечной муки. – Я вижу достаточно хорошо, чтобы разглядеть твое лоснящееся рыло, свинья недошпаренная. Выпьем! – сказал Уленшпигель. При этих словах он постучал ножкой бокала по столу, а затем изобразил руками, как тюфячник мерными ударами взбивает шерсть для тюфяка, но только изобразил чуть слышно: – ’Т is (tijdt) van te beven de klinkaert!  (Пора попугать бокальчики – пусть они себе от страха звенят!) – сказал он. Так во Фландрии говорят бражники, когда они обозлены и собираются разнести дом с красным фонариком. Уленшпигель выпил, стукнул бокалом о стол и крикнул: – ’Т is van te beven de klinkaert! Его примеру последовали семеро. Все притихли. Жиллина побледнела, старуха Стевен опешила. Сыщики переговаривались: – Разве эти семеро на их стороне? Мясники успокаивающе подмигивали им, а сами все громче и без перерыва повторяли за Уленшпигелем: – ’Т is van te beven de klinkaert, ’t is van te beven de klinkaert! Старуха Стевен выпила для храбрости вина. Уленшпигель опять, подражая тюфячнику, взбивающему шерсть, застучал кулаком по столу. Семеро тоже застучали. Стаканы, кувшины, миски, кружки, бокалы – все это, постепенно вовлекаясь в танец, опрокидывалось, разбивалось, с боку на бок переворачивалось. И все грознее, суровее, воинственнее и однообразнее звучало: – ’Т is van te beven de klinkaert! – Ой, беда! – закричала старуха Стевен. – Они все как есть у меня переколотят! И от ужаса оба ее клыка готовы были выскочить изо рта. А у семерых, у Ламме и Уленшпигеля закипела кровь от бешеной злобы. Не прекращая однозвучного грозного пения, они мерно стучали стаканами по столу, а затем, перебив их, сели верхом на скамьи и выхватили ножи. И так они громко пели, что во всем доме дрожали стекла. Потом они, точно хоровод разъяренных бесов, обошли залу и все столы под неумолчное пение: – ’Т is van te beven de klinkaert! Наконец, трясясь от страха, вскочили сыщики и выхватили веревки и цепи. Но тут мясники, Уленшпигель и Ламме, спрятав ножи, схватили скамьи и, размахивая ими, точно дубинами, пошли крушить направо и налево, щадя только девиц, колошматя все подряд: столы, стекла, лари, кружки, миски, стаканы, бутылки, без милосердия молотя сыщиков, носясь по всей комнате и распевая в лад воображаемому стуку тюфячника, взбивающего шерсть: ’Т is van te beven de klinkaert, ’t is van te beven de klinkaert,  а Уленшпигель вдобавок смазал старуху Стевен по роже и, отняв у нее ключи, заставил жрать свечи. Красавица Жиллина, точно перепуганная кошка, скребла ногтями двери, ставни, стекла, оконные переплеты, лишь бы куда-нибудь шмыгнуть. Затем, мертвенно-бледная, оскалив зубы и дико вращая глазами, держа перед собой, точно средство защиты, виолу, она села на корточки в углу. Семеро и Ламме предупредили девиц: «Мы вас не тронем», – и с их помощью связали сыщиков веревками и цепями, а у сыщиков зуб на зуб не попадал от страха, и они не оказывали ни малейшего сопротивления, так как чувствовали, что мясники, стоит им только пикнуть, изрежут их на куски своими ножами (хозяин «Пчелы» нарочно выбрал самых больших силачей). Заставляя старуху Стевен есть свечи, Уленшпигель приговаривал: – Вот эту – за повешенье; вот эту – за сечение; вот эту – за клейма; вот эту, четвертую, за мой просверленный язык; вот эти две превосходные свечи, на которые пошло особенно много сала, – за королевские корабли и четвертование на четырех галерах; вот эту – за притон соглядатаев; вот эту – за твою паскуду в парчовом платье, а все остальные – ради моего удовольствия. А девицы, глядя, как старуха Стевен злобно фыркает и пытается выплюнуть свечи, помирали со смеху. Однако старуха напрасно старалась – все равно свечей у нее был полон рот. Уленшпигель, Ламме и семеро продолжали петь в лад: – ’Т is van te beven de klinkaert! Наконец Уленшпигель смолк и сделал им знак петь вполголоса. Они повиновались, а он обратился к сыщикам и к девицам с такими словами: – Кто крикнет «караул!», того мы уложим на месте. – На месте! – подхватили мясники. – Мы будем молчать, только не трогай нас, Уленшпигель! – сказали девицы. А Жиллина по-прежнему сидела в углу на корточках, скалила зубы, но ничего не могла сказать и только молча прижимала к себе виолу. А семеро все гудели в лад: – ’Т is van te beven de klinkaert! Старуха Стевен, показывая на свечи во рту, знаком поясняла, что тоже не проронит ни звука. Сыщики дали такую же клятву. Тогда Уленшпигель заговорил снова: – Вы в нашей власти. Ночь темна. Лис отсюда близко – если вас туда бросить, вы мигом потонете. Куртрейские ворота на запоре. Если ночной дозор и слышал шум, все равно с места не двинется: во-первых, дозорные – изрядные лентяи, а во-вторых, они подумают, что это добрые фламандцы кутят и весело распевают под звон кружек и бутылок. Помните, стало быть, что вы у нас в руках; будьте послушны – одни, как овны, другие, как овечки. – Затем он обратился к семерым: – Вы пойдете в Петегем к гёзам? – Мы стали собираться, как скоро узнали, что ты здесь. – А оттуда к морю? – К морю, – отвечали они. – Как по-вашему, кто из сыщиков мог бы нам потом сослужить службу? Мы бы тех отпустили. – Двое: Никлас и Иоос, – отвечали мясники, – они не преследовали несчастных реформатов. – Мы люди надежные, – сказали Никлас и Иоос. – Вот вам двадцать флоринов, – сказал Уленшпигель, – это вдвое больше позорной платы за донос. Тут другие сыщики вскричали: – Двадцать флоринов! За двадцать флоринов и мы согласны служить принцу. Король платит мало. Дай каждому из нас половину – и мы покажем в суде все, что тебе угодно. Мясники и Ламме приглушенными голосами напевали: – ’Т is van te beven de klinkaert! ’Т is van te beven de klinkaert! – Чтобы вы слишком много не болтали, семеро доставят вас связанными в Петегем, к гёзам, – продолжал Уленшпигель. – В море вам выдадут по десять флоринов на брата, а до тех пор вы пребудете верны хлебу и вареву из походной кухни, в чем мы и не сомневаемся. Если вы докажете свою храбрость, то при дележе добычи вас не забудут. Если попытаетесь бежать, вас повесят. Если избегнете веревки, то уж от ножа не уйдете. – Мы служим тому, кто нам платит, – сказали сыщики. – ’Т is van te beven de klinkaert! ’T is van te beven de klinkaert! –  повторяли семеро и Ламме, постукивая по столу черепками горшков и осколками бокалов. – Вы возьмете с собой старуху Стевен, Жиллину и еще трех девок, – сказал Уленшпигель. – Если кто-нибудь из них попробует улизнуть, зашейте беглянку в мешок – и в воду. – Он меня не убил! – выскочив из своего угла, воскликнула Жиллина и, размахивая виолой, запела:   Мучений, крови, гнева Мечта моя полна. Мне мать – нагая Ева, Отец мне – сатана.   Старуха Стевен и три девки чуть не плакали. – Не бойтесь, красотки, – сказал девкам Уленшпигель. – Вы такие славненькие и хорошенькие, что все вас будут целовать, миловать, ласкать. Вам выделят часть всего, что удастся захватить у неприятеля. – Мне-то уж ничего не дадут – я стара, – захныкала старуха Стевен. – Грош в день положат тебе, крокодил, – сказал Уленшпигель, – и будешь ты прислуживать этим четырем прелестным девушкам: будешь стирать им юбки, простыни и сорочки. – Это я-то? О Господи! – простонала старуха. – Ты долго ими помыкала, – осадил ее Уленшпигель. – Они торговали своей красотой, а денежки ты забирала себе да еще держала девушек в черном теле. Можешь хныкать и реветь сколько душе угодно – все будет так, как я сказал. Тут четыре девки давай хохотать, давай над старухой Стевен глумиться и показывать ей язык. – Всему на свете бывает конец, – говорили они. – Кто бы мог подумать, что выжигу Стевен ожидает такая участь? Она будет работать на нас, как рабыня. Дай Бог здоровья сеньору Уленшпигелю! А Уленшпигель приказал мясникам и Ламме: – Очистите винный погреб и заберите деньги – это пойдет на содержание старухи Стевен и четырех девиц. – Старая жадюга зубами скрежещет, – говорили девицы. – Ты нас не жалела, и мы тебя не пожалеем. Дай Бог здоровья сеньору Уленшпигелю! Затем три девицы обратились к Жиллине: – Ты была ей дочерью и добытчицей, ты делилась с ней деньгами, которые тебе платили за твое подлое наушничанье. Хоть ты и в парчовом платье, а посмей-ка нас теперь бить и оскорблять! Ты нас презирала, потому что на нас бумазейные платья. Но ведь все твои наряды – это кровь твоих жертв. Давайте стащим с нее платье – между ней и нами не должно быть никакого различия. – Этого я вам не позволю, – объявил Уленшпигель. Тут Жиллина бросилась ему на шею. – Дай Бог тебе здоровья! – сказала она. – Ты не только не убил меня – ты не хочешь, чтобы я ходила замарашкой! Девицы ревниво поглядывали на Уленшпигеля и говорили между собой: – Он, как и все, без ума от нее. А Жиллина запела под звуки виолы. Семеро двинулись по берегу Лиса в Петегем, уводя с собой сыщиков и девиц. Дорогой они напевали: – ’Т is van te beven de klinkaert! ’T is van te beven de klinkaert! На рассвете они приблизились к лагерю и запели жаворонком, а в ответ им раздался боевой клич петуха. Над девицами и сыщиками был учрежден строгий надзор. Со всем тем на третий день Жиллину нашли мертвой – кто-то воткнул ей в сердце длинную булавку. Три девицы заподозрили старуху Стевен, и она предстала перед военным судом, состоявшим из капитана, взводных и сержантов. На суде она добровольно созналась, что убила Жиллину из зависти к ее красоте и за то, что Жиллина обходилась с ней как со своей рабыней. И старуху Стевен повесили, а потом закопали в лесу. А прекрасное тело Жиллины предали земле лишь после того, как над ней были прочтены заупокойные молитвы. Между тем два сыщика, подученные Уленшпигелем, явились к куртрейскому кастеляну, ибо дело о шуме, гаме и погроме в заведении старухи Стевен должен был разбирать не кто иной, как помянутый кастелян, поелику дом старухи Стевен находился в черте его кастелянства и, следственно, весь этот ночной переполох городским властям был неподсуден. Рассказав сеньору кастеляну все по порядку, сыщики заговорили в высшей степени уверенным, естественным и в то же время смиренным тоном: – Уленшпигель и его верный и близкий друг Ламме Гудзак, заходившие в «Радугу» отдохнуть, никакого касательства к убийству проповедников не имеют. У них даже есть пропуска, подписанные самим герцогом, – мы их собственными глазами видели. Убили проповедников вовсе не они, а два гентских купца: один – тощий, а другой – во какой толстый. Купцы все как есть у старухи Стевен разнесли и дернули во Францию да еще четырех девок угнали для забавы. Мы совсем уж было их сцапали, да за них заступились семеро мясников, самых здоровенных во всем городе. Они связали нас и увели, а отпустили уже во Франции. Вот и рубцы от веревок. Еще четыре сыщика следуют за ними по пятам и только ждут подмоги, чтобы схватить их. Кастелян за верную службу пожаловал им по два каролю и велел выдать им новую одежу. Затем он поставил в известность Фландрский совет, Куртрейский суд старшин и другие суды о том, что настоящие убийцы обнаружены. Сообщил он об этом во всех подробностях. Члены Фландрского совета, а равно и других судов были ошеломлены. И все превозносили кастеляна до небес за его прозорливость. А тем временем Уленшпигель и Ламме в мире и согласии двигались по берегу Лиса в Гент, и оба мечтали попасть в Брюгге, где Ламме надеялся найти жену, и в Дамме, куда не чаял как добраться Уленшпигель, все мысли которого были теперь с Неле, страдавшей за свою безумную мать.     36   В Дамме и его окрестностях с некоторых пор чинились неслыханные злодейства. Если было заранее известно, что какой-нибудь паренек, девушка или же старик собираются в Брюгге, в Гент, в любой другой фландрский город, в любое селение и берут с собой деньги, то их неукоснительно находили потом убитыми и раздетыми догола, со следами чьих-то длинных и острых зубов, перегрызших им шейные позвонки. Лекари и цирюльники определили, что это зубы крупного волка. «Загрызал волк, а грабили потом, конечно, воры», – говорили они. Сколько ни искали воров – так и не нашли. Про волка скоро забыли. Именитые граждане, самонадеянно пускавшиеся в путь без охраны, исчезали бесследно, и все же бывали случаи, когда хлебопашец, ранним утром выходивший работать в поле, обнаруживал волчьи следы, а затем его собака, разрывая лапами землю, откапывала мертвое тело с отпечатком волчьих зубов на затылке, за ухом, иногда на ноге, причем непременно сзади, с раздробленными шейными позвонками, с раздробленной костью на ноге. Крестьянин в ужасе бежал к коронному судье, а тот вместе с секретарем суда, двумя старшинами и двумя лекарями немедленно выезжал на место происшествия. Тщательно и внимательно осмотрев мертвое тело, а если лицо еще не было изъедено червями, то и установив звание убитого, как его имя и какого он роду-племени, они всякий раз невольно дивились тому, что волк, обыкновенно загрызающий свою жертву с голодухи, тут не польстился на мясо. Жители Дамме были до того напуганы, что никто из них не решался выйти ночью без охраны. И вот наконец на волка устроили облаву: нескольким храбрым солдатам был дан приказ искать его днем и ночью среди дюн, вдоль морского побережья. Однажды они обследовали большие дюны недалеко от Хейста. Спустилась ночь. Один из них, понадеявшись на свою силу, отделился от товарищей и пошел с аркебузой на волка один. Товарищи не стали его отговаривать – они были уверены, что он, человек бесстрашный и хорошо вооруженный, наверняка убьет волка, если тот где-нибудь объявится. Как скоро товарищ ушел, солдаты развели огонь и, прикладываясь к фляжкам с водкой, стали играть в кости. Время от времени они покрикивали: – Эй, приятель, вернись! Волк тебя испугался. Иди лучше выпей! Но товарищ не откликался. Вдруг до них долетел страшный, как бы предсмертный вопль, и они стремглав пустились бежать в ту сторону, откуда он доносился. – Держись! Мы бежим на помощь! – кричали они. Но они долго не могли найти своего приятеля – одни говорили, что вопль доносится с поля, а другие – что с самой высокой дюны. Наконец, оглядев с фонарем дюну и поле, они обнаружили тело товарища: он был укушен сзади в руку и в ногу, и шейные позвонки у него были сломаны, как и у других жертв. Он лежал навзничь и в судорожно сжатой руке держал шпагу. На песке валялась аркебуза. Поодаль лежали три отрубленных пальца, но это были не его пальцы; солдаты подобрали их. Сумка была похищена. Солдаты взвалили тело товарища себе на плечи, взяли его верную шпагу и доблестную аркебузу и, исполненные гнева и скорби, двинулись по направлению к окружному суду и застали там судью, секретаря, двух старшин и двух лекарей. Осмотр отрубленных пальцев показал, что это пальцы старика, никогда не занимавшегося ручным трудом, ибо пальцы у него были тонкие, а ногти длинные, как у судейского или же как у духовной особы. На другой день судья, старшины, секретарь, лекари и солдаты отправились на то место, где был искусан несчастный, и обнаружили кровь на траве и следы, которые вели к морю и там обрывались.     37   Настала пора спелого винограда, настал месяц вина, настал четвертый его день, когда в Брюсселе с колокольни церкви Святителя Николая после поздней обедни бросают в толпу мешки с орехами. Ночью Неле разбудили крики на улице. Она оглядела комнату – Катлины не было. Тогда она бросилась к выходу, отворила дверь, и в комнату вбежала Катлина. – Спаси меня! Спаси меня! Волк! Волк! – кричала она. И вслед за тем до Неле донесся с поля далекий волчий вой. Вся дрожа, она зажгла светильники, сальные и восковые свечи. – Что с тобой? – обняв мать, спросила она. Глаза у Катлины блуждали; она села и, взглянув на свечи, молвила: – Вот солнышко и прогнало злых духов. Волк, волк воет в поле! – Зачем тебе понадобилось вставать? – спросила Неле. – В постели ты угрелась, а в сентябре ночи холодные – долго ли простудиться? А Катлина ей: – Нынче ночью Ганс заклекотал орлом, а я ему дверь отворила. А он мне: «Выпей, говорит, колдовского зелья». Я и выпила. Ганс красивый! Уберите огонь! Ганс подвел меня к каналу и сказал: «Катлина, я верну тебе семьсот каролю, а ты их отдай Уленшпигелю, сыну Клааса. Вот тебе два на платье. Скоро получишь тысячу». – «Тысячу? – спрашиваю. – Милый ты мой, да ведь я буду богатая!» – «Получишь, – говорит. – А в Дамме есть богатые женщины или девушки?» – «Не знаю», – говорю. Я не хотела никого называть, чтобы он их не полюбил. А он мне и говорит: «Разузнай и в следующий раз, когда я к тебе приду, скажи мне, как их зовут». А холодно было, туман расстилался по лугу, сухие ветки падали с деревьев. И луна светила, а в канале на воде огни горели. Ганс говорит: «Это ночь оборотней. Все грешные души выходят из ада. Нужно три раза перекреститься левой рукой и крикнуть: „Соль, соль, соль!“ То знак бессмертия. Тогда они тебя не тронут». А я ему: «Как хочешь, так я и сделаю, ненаглядный мой Ганс». Тут он меня поцеловал. «Ты, говорит, моя жена». – «Да, говорю, жена». И от этих его ласковых слов я испытала неземное блаженство, точно на тело мое источился бальзам. А он надел на меня венок из роз и говорит: «Ты красивая». А я ему: «Ты, мой ненаглядный Ганс, тоже красивый. На тебе дорогой, зеленого бархата, шитый золотом наряд, на шляпе развевается большое страусовое перо, глаза у тебя сверкают, как гребни волн. Все девушки в Дамме побегут за тобой, – только покажись им, – будут добиваться твоей любви, но ты люби только меня, Ганс». А он мне на это: «Выведай, кто из них побогаче, – их деньги достанутся тебе». С этими словами он и ушел, а мне не велел за ним идти. Осталась я одна, стою, позвякиваю двумя золотыми, а сама вся дрожу, насквозь продрогла – уж очень туман был холодный, – вдруг смотрю, волк: морда у него зеленая, в белой шерсти длинные камышинки торчат. Я как закричу: «Соль, соль, соль!» – и крещусь, и крещусь, а ему хоть бы что. Я – бежать, я – кричать, а он – завывать! Слышу: позади меня щелкает зубами, совсем близко, вот сейчас схватит. Тут я еще припустила. На мое великое счастье, встретился мне на углу Цапельной улицы ночной сторож с фонарем. «Волк! Волк!» – кричу. А старик: «Не бойся, говорит, дурочка Катлина, я тебя домой отведу». Взял он меня за руку, а я чувствую – и его рука дрожит. Значит, тоже испугался. – Видно, опять набрался храбрости, – заметила Неле. – Слышишь его протяжное пение? De clock is tien, tien aen de clock!  (Десять часов пробило, пробило десять часов!) И колотушкой стучит. – Уберите огонь! – сказала Катлина. – Голова горит. Вернись ко мне, Ганс ненаглядный! А Неле смотрела на Катлину, просила Богородицу исцелить ее от огня безумия и плакала над ней.     38   В Беллеме, на берегу Брюггского канала, Уленшпигель и Ламме повстречали всадника с тремя петушьими перьями на войлочной шляпе, мчавшегося в Гент. Уленшпигель запел жаворонком – всадник остановился и ответил боевым кличем певца зари. – Какие у тебя вести, неугомонный всадник? – спросил Уленшпигель. – Важные, – отвечал всадник. – По совету французского адмирала де Шатильона принц – друг свободы – отдал приказ: помимо тех военных судов, что стоят в Эмдене и в Восточной Фрисландии, снарядить еще несколько кораблей. Приказ этот получили доблестные мужи Адриан ван Берген, сьер де Долен; его брат Людвиг Геннегауский; барон де Монфокон; сьер Людвиг де Бредероде; Альберт Эгмонт, сын казненного и не изменник, как его брат; фрисландец Бертель Энтенс де Ментеда; Адриан Меннинг; гордый и пылкий гентец Хембейзе и Ян Брук[206] . Принц пожертвовал на это все свое достояние – пятьдесят с лишним тысяч флоринов. – У меня еще есть пятьсот для него, – сказал Уленшпигель. – Иди с ними к морю, – сказал всадник. И ускакал. – Принц отдал все свое достояние, – сказал Уленшпигель. – А мы можем отдать только свою шкуру. – По-твоему, это мало? – спросил Ламме. – Настанет ли такое время, когда мы уже не услышим ни о бое, ни о разбое? Принц Оранский во прахе. – Да, во прахе, как сваленный дуб, – сказал Уленшпигель. – Но из дуба строят корабли свободы! – А выгодно это принцу, – ввернул Ламме. – Вот что: коль скоро опасность миновала, купим ослов! Я предпочитаю двигаться сидя и без колокольчиков на подошвах. – Ладно, купим ослов, – согласился Уленшпигель. – Покупатели на них всегда найдутся. Они отправились на рынок и купили двух превосходных ослов вместе со сбруей.     39   Так, обняв ногами своих ослов, добрались они до селения Оост-Камп, расположенного возле густого леса, за которым был прорыт канал. В чаянии благоуханной тени забрели они в лес и увидели множество длинных просек, тянувшихся во всех направлениях: и к Брюгге, и к Генту, и к Южной и к Северной Фландрии. Вдруг Уленшпигель соскочил с осла: – Ты ничего не видишь? – Вижу, – отвечал Ламме и дрожащим голосом воскликнул: – Моя жена! Милая моя жена! Это она, сын мой! Но я к ней не подойду – это свыше моих сил! В каком виде я ее нахожу! – Да чего ты хнычешь? – спросил Уленшпигель. – Она сейчас прелестна – в муслиновом платье с разрезами, в которые проглядывает ее свежее тело. Нет, это не твоя жена – слишком молода. – Это она, сын мой, это она! – возразил Ламме. – Я ее сразу узнал. Поддержи меня – мне силы изменяют. Кто бы мог подумать? Она – и вдруг танцует в цыганском наряде, без всякого стеснения! Да, это она! Погляди на ее стройные ноги, на голые до плеч руки, на полные золотистые груди, только до половины прикрытые муслиновым платьем. Гляди: за ней носится огромный пес, а она его дразнит красным платком. – Это египетская собака, – заметил Уленшпигель, – в Нидерландах нет такой породы. – Египетская?.. Не знаю... Но это она. Ах, сын мой, мне больно глазам! Она подбирает юбку, чтобы видны были ее округлые колени. Она нарочно смеется, чтобы показать свои белые зубки, и не просто смеется, а заливается хохотом, чтобы слышен был ее нежный голосок. Она расстегивает платье и нарочно откидывается. О, эта шея – шея пылающего любовью лебедя, эти голые плечи, эти ясные и смелые глаза! Бегу к ней. Тут Ламме спрыгнул с осла. Уленшпигель, однако, удержал его. – Эта девушка совсем не твоя жена, – сказал он. – Мы недалеко от цыганского табора. Гляди в оба! Видишь там, за деревьями, дым? Слышишь лай собак? Вон они уже нас заметили – как бы не кинулись. Юркнем лучше в чащу! – Нет, я не юркну, – объявил Ламме. – Это моя жена, такая же фламандка, как мы с тобой. – Ты слепой дурак, – заметил Уленшпигель. – Слепой? Нет, не слепой. Я прекрасно вижу, как она, полураздетая, танцует, смеется и дразнит огромного пса. Она притворяется, что не видит нас. На самом деле она нас видит, уверяю тебя. Тиль, Тиль, гляди! Собака бросилась на нее, повалила и хочет вырвать красный платок. А она жалобно кричит. И с этими словами Ламме устремился к ней. – Жена моя, жена моя! – воскликнул он. – Ты ушиблась, моя ненаглядная? Что ты так хохочешь? А взгляд у тебя растерянный. – Он целовал ее, гладил и говорил: – А где же твоя милая родинка под левой грудью? Что-то я ее не вижу. Где же она? Нет, ты не моя жена. Господи, твоя воля! А она все хохотала. Вдруг Уленшпигель крикнул: – Берегись, Ламме! Ламме обернулся и увидел рослого цыгана с испитым смуглым лицом, напоминавшим peperkoek,  то есть французский пряник. Тогда Ламме взял копье и, изготовившись к обороне, крикнул: – Уленшпигель, на помощь! Уленшпигель тут как тут со своей острой саблей. Цыган обратился к Ламме на нижненемецком языке: – Gibt mi Ghelt, ein Richsthaler auf tsein  (дай мне денег, один рейхсталер или десять). – Смотри, – сказал Уленшпигель, – девушка бежит, хохочет и все оглядывается – не идет ли кто за ней. – Gibt mi Ghelt, –  повторил цыган. – Заплати за шашни. Мы люди бедные, а тронуть мы тебя не тронем. Ламме дал ему каролю. – Чем ты промышляешь? – спросил Уленшпигель. – Чем придется, – отвечал цыган. – Мы мастера на все руки, чудеса показываем, ворожим. Бьем в бубен, танцуем венгерские танцы. Кое-кто мастерит клетки и рашперы, на которых изготовляется отменное жаркое. Но фламандцы и валлоны боятся нас и гонят. Честным трудом нам жить не дают – поневоле приходится воровать: таскаем у крестьян овощи, мясо, птицу – что ж поделаешь, когда они и продавать не продают, и даром ничего не дают? – А кто эта девушка, которая так похожа на мою жену? – спросил Ламме. – Это дочь нашего вожака, – отвечал цыган и, точно боясь чего-то, заговорил тихо: – Господь послал ей любовный недуг – женский стыд ей незнаком. Как увидит мужчину, сейчас на нее нападает буйное веселье и неудержимый смех. Говорит она мало – ее долгое время считали даже немой. По ночам сидит – тоскует у костра, то плачет, то смеется без причины, то показывает на живот – говорит, что там у нее болит. В настоящее исступление она впадает летом, в полдень, после еды. Почти голая танцует неподалеку от табора. Она ничего не хочет носить, кроме тюля и муслина. Зимой мы с превеликим трудом надеваем на нее подбитый козьим мехом плащ. – А разве нет у нее милого дружка, который не позволял бы ей отдаваться первому встречному? – спросил Ламме. – Нет у нее дружка, – отвечал цыган. – Когда путники подходят к ней и видят ее безумные глаза, то они испытывают не столько сердечное влечение, сколько страх. Этот толстяк не робкого, знать, десятка, – указывая на Ламме, добавил он. – Не прерывай его, сын мой, – вмешался Уленшпигель. – Треска пусть себе хает кита, а кто из них больше дает ворвани? – Ты нынче не в духе, – заметил Ламме. Но Уленшпигель, не слушая его, обратился к цыгану с вопросом: – А как она обходится с теми, кто не менее храбр, чем мой друг Ламме? – Получает и удовольствие и барыш, – с грустью в голосе отвечал цыган. – Кто с ней побаловался, тот платит за развлечение, а деньги эти идут на ее наряды и на нужды стариков и женщин. – Стало быть, она никого не слушается? – спросил Ламме. – Пусть те, кого посетил Господь, живут по своей воле и хотению. Таков наш закон, – отвечал цыган. Уленшпигель и Ламме продолжали свой путь. А цыган с величественным и невозмутимым видом направился к табору. А девушка танцевала на поляне и заливалась хохотом.     40   По пути в Брюгге Уленшпигель обратился к Ламме: – Мы много потратили на вербовку солдат, на сыщиков, на подарок цыганке и на oliekoek’ и, – ведь ты их в огромном количестве поедал сам, а продать ни одного не продал. Ну так вот, пусть твое чрево умерит свои желания – нам нужно сократиться. Дай мне твои деньги – общее хозяйство буду вести я. – Хорошо, – сказал Ламме и протянул ему кошелек. – Только не мори меня голодом – прими в соображение, что я толстяк и крепыш, а значит, мне необходим питательный и обильный стол. Ты же худ и тщедушен, тебе можно так жить: день прошел – и слава Богу, нынче поел, а завтра как-нибудь, ты, ни дать ни взять, дощатая мостовая на набережной – способен питаться одним воздухом да дождем. Ну а у меня от воздуха под ложечкой начинает сосать, от дождя голод только усиливается, так что мне нужна иная пища. – У тебя и будет иная пища, – подхватил Уленшпигель, – пища постная, душеспасительная. Супротив нее не устоит самое толстое брюхо: мало-помалу оно опадает, так что самый грузный человек становится легким. И скоро милый моему сердцу обезжиренный Ламме будет бегать, что твой олень. – Горе мне! – воскликнул Ламме. – О мой тощий удел! Я проголодался, сын мой, и не прочь был бы поужинать. Вечерело. Они приблизились к Брюгге со стороны Гентских ворот. Тут им пришлось предъявить пропуска. Уплатив по полсоля за себя и по два соля за ослов, они въехали в город. Слова Уленшпигеля, видимо, навели Ламме на грустные размышления. – Скоро мы будем ужинать? – спросил он. – Скоро, – отвечал Уленшпигель. Остановились они in de Meermin  (в «Сирене») – на постоялом дворе с позолоченным флюгером в виде сирены, вертевшимся на крыше. Путники поставили своих ослов в конюшню, и Уленшпигель заказал себе и Ламме на ужин хлеба, сыра и пива. Хозяин, подавая скудный этот ужин, ухмылялся. Ламме ел неохотно и с тоской смотрел на Уленшпигеля, который тем временем с таким аппетитом угрызал черствый хлеб и молодой сыр, точно это были ортоланы. И кружку пива Ламме выцедил без удовольствия. Уленшпигель посмеивался, глядя, как он страждет. И посмеивался еще кто-то во дворе, по временам заглядывавший в окно. Уленшпигель заметил, что это женщина и что она прячет свое лицо. Решив, что это какая-нибудь служанка-насмешница, он тут же перестал о ней думать. А Ламме был бледен, скучен и вял, оттого что страсть его чрева не было утолена, и, глядя на него, Уленшпигель в конце концов проникся к нему состраданием и только хотел было заказать для своего товарища яичницу с колбасой, говядину с бобами или же еще что-нибудь в этом роде, как вдруг вошел baes  и, сняв шляпу, молвил: – Ежели господам проезжающим хочется чего-нибудь получше, то пусть только скажут и объяснят, что им угодно. Ламме широко раскрыл глаза, еще шире разинул рот и, сгорая от нетерпения, воззрился на Уленшпигеля. Уленшпигель же сказал baes’ у: – Странствующие подмастерья небогаты. – Им самим иногда невдомек, чем они обладают, – возразил baes  и указал на Ламме. – Одно это располагающее к себе лицо чего стоит! Ну так что же угодно вашим милостям приказать по части выпивки и закуски? Яичницу с жирной ветчиной, choesel’ ей сегодняшнего изготовления, слоеных пирожков, каплуна – каплун так и тает во рту, – жирного мяса с пряностями, антверпенского dobbelknol’ я, брюггского dobbelkuyt’ a, лувенского вина, изготовляемого по способу бургонского? Денег я с вас не возьму. – Всего принесите, – сказал Ламме. Скоро все это появилось на столе, и Уленшпигелю было приятно смотреть, как бедный Ламме, более чем когда-либо изголодавшийся, набросился на яичницу, на choesel’ и, на каплуна, на ветчину, на жареное мясо и как он целыми литрами лил себе в глотку dobbelknol, dobbelkuyt,  а равно и лувенское, изготовляемое по способу бургонского. Наевшись вволю и ублаготворившись, он хотя и отдувался, как кит, а все оглядывал стол: не осталось ли еще чего-нибудь такого, что бы можно было положить в рот. И на зубах у него похрустывали остатки слоеных пирожков. Ни Уленшпигель, ни он не замечали славной мордашки, улыбавшейся им в окно и мелькавшей во дворе. Когда же baes  принес им глинтвейну, они опять начали пить. И пели песни. После сигнала к тушению огней baes  спросил, не угодно ли им пройти в большие хорошие комнаты. Уленшпигель на это ему ответил, что с них довольно и одной маленькой. – Маленьких комнат у меня нет, – возразил baes.  – Я бесплатно предоставляю каждому по комнате для господ. И точно: он проводил их в комнаты с роскошной мебелью и коврами. В комнате Ламме высилась двуспальная кровать. Уленшпигель изрядно выпил, его развезло, а потому он и Ламме не чинил никаких препятствий по части отхода ко сну, и сам тот же час започивал. В полдень он заглянул к Ламме в комнату – тот еще храпел. Поодаль лежала прехорошенькая сумочка, набитая деньгами. Уленшпигель раскрыл сумочку и узрел золотые каролю и серебряные патары. Он растолкал Ламме – тот протер заспанные глаза и, с беспокойством осмотрев комнату, воскликнул: – Моя жена! Где моя жена? Указав на пустое место рядом с собой в постели, Ламме прибавил: – Она только что была здесь. Тут он спрыгнул с кровати, снова обшарил глазами комнату, заглянул во все уголки, осмотрел альков и шкафы и, никого не обнаружив, затопал ногами и закричал: – Моя жена! Где моя жена? На шум прибежал baes. – Подлец! – схватив его за горло, взвизгнул Ламме. – Где моя жена? Куда ты дел мою жену? – Вот беспокойный постоялец! – заметил baes. –  Жена, жена! Какая жена? Ты приехал без жены. Я знать ничего не знаю. – А, не знаешь! – завопил Ламме и опять давай шарить по всем углам. – Вот горе! Ведь ночью-то она была здесь, лежала рядом со мной, как в пору нашей страстной взаимной любви. Да, была. Где же ты сейчас, моя ненаглядная? С этими словами он швырнул сумочку. – Мне твои деньги не нужны – мне нужна ты, моя любимая, твое нежное тело, твое доброе сердце! О неизреченное счастье! Ты ушло безвозвратно. Я было отвык от тебя, мое сокровище, отвык от твоих ласк. Ты вновь взяла меня в полон – и снова покинула. Нет, лучше смерть! Ах, жена моя! Где моя жена? Он повалился на пол и зарыдал. Потом вдруг вскочил, распахнул дверь и, промчавшись в одной сорочке через весь постоялый двор, выбежал на улицу. – Моя жена! Где моя жена? – крикнул он. Но сейчас же вернулся, оттого что гадкие мальчишки свистели и бросались в него камнями. Tyт Уленшпигель заставил его одеться и сказал: – Не отчаивайся. Увиделся ты с ней и увидишься снова. Она тебя не разлюбила: она к тебе пришла, и потом это она, конечно, заплатила за ужин и за господские комнаты и положила на кровать полную сумочку денег. Пепел у меня на груди говорит мне, что неверная жена так не поступает. Не плачь! Идем на защиту отчего края! – Побудем еще немного в Брюгге! – молвил Ламме. – Я обегу весь город и найду ее. – Нет, не найдешь, – возразил Уленшпигель, – она от тебя прячется. Ламме потребовал объяснений от baes ’а, но тот ничего ему не сказал. И приятели двинулись в Дамме. Дорогой Уленшпигель задал Ламме вопрос: – Почему ты мне не рассказал, каким образом она очутилась ночью рядышком и как она от тебя ушла? – Сын мой, – отвечал Ламме, – ты же знаешь: мы с тобой отдали такую обильную дань мясу, пиву и вину, что, когда мы шли спать, я еле дышал. Шел я со свечой, как барин, а перед сном поставил подсвечник на сундук. Дверь была приотворена, сундук стоит у самой двери. Раздеваясь, я сонным и ласковым взором окинул мое ложе. В то же мгновенье свеча потухла. Кто-то как будто на нее дунул, затем послышались чьи-то легкие шаги, однако ж сон взял верх над чувством страха, и я заснул как убитый. Когда же я засыпал, чей-то голос – о, это был твой голос, жена моя, милая моя жена! – спросил: «Ты сытно поужинал, Ламме?» И голос ее звучал совсем близко, и лицо ее, и все ее нежное тело было вот тут, подле меня.     41   В этот день король Филипп, объевшись пирожным, был мрачнее обыкновенного. Он играл на своем живом клавесине – на ящике, где были заперты кошки, головы которых торчали из круглых отверстий над клавишами. Когда король ударял по клавише, клавиша колола кошку, и животное мяукало и пищало от боли. Но Филипп не смеялся. Он все время ломал себе голову над тем, как свергнуть с английского престола великую королеву Елизавету и возвести Марию Стюарт[207] . Он писал об этом обедневшему, запутавшемуся в долгах папе римскому[208] , и папа ему на это ответил, что ради такого дела он не задумываясь продал бы священные сосуды храмов и сокровища Ватикана. Но Филипп не смеялся. Фаворит королевы Марии – Ридольфи[209]  – в надежде на то, что, освободив ее, он на ней женится и станет королем Англии, явился к Филиппу, чтобы сговориться об убийстве Елизаветы. Но он оказался таким «болтунишкой», как назвал его в письме сам король, что его замыслы обсуждались вслух на антверпенской бирже. И убить королеву ему не удалось. И Филипп не смеялся. Позднее кровавый герцог по приказу короля направил в Англию двух убийц, потом еще двух. Все четверо угодили на виселицу. И Филипп не смеялся. И так Господь наказывал этого вампира за честолюбие, а между тем вампир уже представлял себе, как он отнимет у Марии Стюарт сына[210]  и вдвоем с папой будет править Англией. И, видя, что благородная эта страна день ото дня становится влиятельнее и могущественнее, убийца злобствовал. Он не сводил с нее своих тусклых глаз и все думал, как бы ее раздавить, чтобы потом завладеть всем миром, истребить реформатов, особливо богатых, и прибрать к рукам их достояние. Но он не смеялся. И ему приносили мышей, домашних и полевых, в высоком железном ящике, с одной прозрачной стенкой. И он ставил ящик на огонь и с наслаждением смотрел и слушал, как несчастные зверьки мечутся, пищат, визжат, издыхают. Но не смеялся. Затем, бледный, с дрожью в руках, шел к принцессе Эболи и охватывал ее пламенем своего сладострастия, которое он разжигал соломой своей жестокости. И не смеялся. А принцесса Эболи не любила его и принимала только страха ради.     42   Стояла жара. Ни единого дуновения ветерка не долетало с тихого моря. Листья деревьев, росших вдоль канала в Дамме, едва-едва трепетали. Кузнечики притаились в луговой траве. А в полях церковные и монастырские батраки собирали для священников и аббатов тринадцатую долю урожая. С высокого огнедышащего голубого неба солнце изливало зной, и природа под его лучами дремала, словно нагая красавица в объятиях своего возлюбленного. Охотясь за мошкарой, гудевшей, точно вода в котле, над водой канала, в воздухе кувыркались карпы, а длиннокрылые, с вытянутым тельцем ласточки перехватывали у них добычу. От земли, колыхаясь и искрясь на солнце, поднимался теплый пар. Звонарь, ударяя в треснутый колокол, как в разбитый котел, возвещал с колокольни, что настал полдень и жнецам пора обедать. Женщины, воронкой приложив руки ко рту, окликали по именам своих мужей, братьев и сыновей: Ганс, Питер, Иоос. Над изгородью мелькали их красные наколки. Ламме и Уленшпигель издалека завидели высокую четырехугольную громоздкую колокольню собора Богоматери. – Там, сын мой, все твои горести и радости, – сказал Ламме. Но Уленшпигель ничего ему не ответил. – Скоро я увижу мой старый дом, а может, и жену, – продолжал Ламме. Но Уленшпигель ничего ему не ответил. – Сам ты, как видно, деревянный, а сердце у тебя каменное, – заметил Ламме. – Ничто на тебя не действует: ни то, что ты скоро увидишь места, где протекло твое детство, ни дорогие тени двух страдальцев – несчастного Клааса и несчастной Сооткин. Как же так? Ты и не грустишь и не радуешься? Кто же иссушил твое сердце? Ты погляди на меня: я в тревоге, в волнении, живот у меня трясется. Погляди на меня... Тут Ламме вскинул глаза на Уленшпигеля и увидел, что тот побледнел, что голова у него свесилась на грудь, что губы у него дрожат и что он беззвучно рыдает. И тогда Ламме примолк. Так, не обменявшись ни единым словом, добрались они до Дамме и пошли по Цапельной улице, но там они никого не встретили – все попрятались от жары. У дверей домов, высунув язык, лежали на боку и позевывали собаки. Ламме и Уленшпигель прошли мимо ратуши, напротив которой был сожжен Клаас, и тут губы у Уленшпигеля задрожали еще сильнее, а слезы мгновенно высохли. Подойдя к дому Клааса, где жил теперь другой угольщик, Уленшпигель решил войти. – Ты меня узнаешь? – обратился он к угольщику. – Можно мне здесь отдохнуть? – Я тебя узнал, – молвил угольщик. – Ты сын мученика. Весь дом в твоем распоряжении. Уленшпигель прошел в кухню, потом в комнату Клааса и Сооткин и дал волю слезам. Когда же он вышел оттуда, угольщик ему сказал: – Вот хлеб, сыр и пиво. Коли хочешь есть – ешь; коли хочешь пить – пей. Уленшпигель знаком дал понять, что не хочет ни того, ни другого. Затем приятели снова двинулись в путь: Ламме – восседая на осле, а Уленшпигель – ведя своего за недоуздок. Приблизившись к лачужке Катлины, они привязали ослов и вошли. Попали они как раз к обеду. На столе стояло блюдо с вареными бобами в стручках и с бобами белыми. Катлина ела. Неле стояла около нее и собиралась налить ей подливы с уксусом, которую она только что сняла с огня. Когда Уленшпигель вошел, Неле до того растерялась, что вылила всю подливу в Катлинину миску, а Катлина затрясла головой и то принималась подбирать ложкой бобы вокруг соусника, то била себя ею по лбу. – Уберите огонь! Голова горит! – бессмысленно повторяла она. Запах уксуса возбудил у Ламме аппетит. Уленшпигель смотрел на Неле, и улыбка любви озарила великую его печаль. А Неле, не долго думая, обвила ему шею руками. Она тоже как будто сошла с ума – плакала, смеялась и, залившись румянцем несказанного счастья, все лепетала: – Тиль! Тиль! Уленшпигель в восторге не сводил с нее глаз. Потом она разжала руки, отступила на шаг, вперила в Уленшпигеля радостный взор и вновь обвила ему шею руками. И так несколько раз подряд. Уленшпигель, ликуя, сжимал ее в объятиях до тех пор, пока она, обессилевшая и окончательно потеряв голову, не опустилась на скамью. – Тиль! Тиль! Любимый мой! Наконец ты вернулся! – не стыдясь, повторяла Неле. Ламме стоял у порога. Как скоро Неле немного успокоилась, она показала на него и спросила: – Где я могла видеть этого толстяка? – Это мой друг, – отвечал Уленшпигель. – Он разъезжает вместе со мной и ищет свою жену. – Теперь я вспомнила, – обращаясь к Ламме, сказала Неле. – Ты жил на Цапельной улице. Я видела твою жену в Брюгге – ее там знают за женщину благочестивую и богобоязненную. Когда же я ее спросила, как у нее достало духу бросить мужа, она мне ответила так: «На то была воля Божья и такая была наложена на меня епитимья, так что жить я с ним больше не стану». При этом известии Ламме огорчился, но тут же обратил взор на бобы с уксусом. А в поднебесье пели жаворонки, и разомлевшая природа безвольно отдавалась ласкам солнечных лучей. А Катлина ложкой подбирала со стола бобы и стручки вместе с подливкой.     43   Через дюны из Хейста в Кнокке шла среди бела дня пятнадцатилетняя девочка. Никто за нее не беспокоился, так как все знали, что оборотни и грешные души нападают по ночам. Девочка несла в сумочке сорок восемь солей серебром, что равнялось четырем золотым флоринам, которые ее мать Тория Питерсен, проживавшая в Хейсте, взяла взаймы, когда ей надо было что-то купить, у ее дяди Яна Рапена, проживавшего в Кнокке. Девочка по имени Беткин надела свое самое красивое платье и, очень довольная, пустилась в дорогу. К вечеру девочка домой не вернулась – у матери заскребло было на сердце, но, решив, что дочка, верно, осталась ночевать у дяди, она успокоилась. На другой день рыбаки, выходившие в море на лов рыбы, причалили к берегу и, вытащив лодку на песок, побросали рыбу в повозки, с тем чтобы продать ее оптом, прямо целыми повозками, на рынке в Хейсте. Поднимаясь в гору по усеянной ракушками дороге, они обнаружили на дюне мертвую девочку, совершенно раздетую, – воры не оставили на ней даже сорочки, – и пятна крови вокруг. Рыбаки приблизились и увидели на ее прокушенной шее следы длинных и острых зубов. Девочка лежала навзничь, глаза у нее были открыты и смотрели в небо, изо рта, тоже открытого, словно исходил предсмертный вопль. Прикрыв тело девочки opperstkleed’ oм[211] , рыбаки отнесли его в Хейст, в ратушу. Там скоро собрались старшины и лекарь, и лекарь объявил, что у обыкновенного волка таких зубов не бывает, что это зубы исполненного адской злобы weerwolf’ a, оборотня, и что надо молить Бога, чтобы он избавил от него землю Фландрскую. И тогда было повелено: во всем графстве, особенно в Дамме, Хейсте и Кнокке, служить молебны и читать особые молитвы. И народ, громко вздыхая, теснился в храмах. В хейстской церкви, где стоял гроб с телом девочки, ни мужчины, ни женщины не могли удержаться от слез при виде ее окровавленной искусанной шеи. А мать кричала на всю церковь: – Я сама пойду на weerwolf’ a и загрызу его! И женщины, рыдая, одобряли ее за это намерение. А некоторые говорили: – Ты не вернешься. И все же она пошла, а с нею муж и два брата, и все они были вооружены, и все искали волка на берегу, на дюнах и в долине, но так и не нашли. А ночи были холодные, и она простудилась, и муж отвел ее домой. И он, и ее братья ухаживали за ней и, готовясь к лову, чинили сети. Коронный судья Дамме, решив, что weerwolf  питается кровью, но не грабит убитых, объявил, что по его следу, должно полагать, идут воры, укрывающиеся среди дюн, и пользуются таковым случаем в своих гнусных целях. Того ради он распорядился ударить в набат и велел всем и каждому, схватив что попадется под руку: оружие так оружие, палку так палку, учинить облаву на нищих и бродяг, всех их переловить и обыскать, нет ли у них в сумах золота или же лоскутов от одежды убитых, после чего здоровые нищие будут-де препровождены на королевские галеры, старые же и больные отпущены на свободу. Искали, однако, впустую. Тогда Уленшпигель пришел к судье и сказал: – Я убью weerwolf’ a. – Почему ты в этом так уверен? – спросил судья. – Пепел бьется о мою грудь, – отвечал Уленшпигель. – Дозвольте мне потрудиться в общинной кузнице. – Потрудись, – сказал судья. Никому во всем Дамме ни слова не сказав о своем замысле, Уленшпигель пошел в кузницу и тайком от всех выковал большой превосходный капкан для ловли диких зверей. На другой день, то есть в субботу – а по субботам weerwolf  особенно свирепствовал, – Уленшпигель захватил с собой письмо от судьи к хейстскому священнику, сунул под плащ капкан, вооружился добрым арбалетом и острым ножом и вышел из Дамме, так объяснив жителям цель своего похода: – Пойду чаек настреляю, а из их пуха сделаю подушечки для госпожи судейши. Дорога в Хейст шла около моря, а море в тот день разбушевалось: громадные волны с громоподобным грохотом то накатывались на песок, то вновь откатывались; ветер, дувший со стороны Англии, завывал в снастях прибитых к берегу кораблей. Один рыбак сказал Уленшпигелю: – Этот резкий ветер – наша погибель. Еще ночью море было спокойно, а как солнце взошло – вдруг рассвирепело. Теперь о лове и думать нечего. Уленшпигель обрадовался – ночью в случае чего будет к кому обратиться за помощью. В Хейсте он пошел прямо к священнику и передал письмо от судьи. Священник же ему сказал: – Ты смельчак, но только вот что прими в рассуждение: кто бы ночью в субботу ни шел через дюны, всех потом находят на песке мертвыми, загрызенными. Плотинщики ходят на работу по нескольку человек. Вечереет. Слышишь, как воет в долине weerwolf?  Неужели он, как и накануне, всю ночь будет выть так ужасно на кладбище? Да благословит тебя Бог, сын мой, но лучше бы ты не ходил. Священник перекрестился. – Пепел бьется о мою грудь, – молвил Уленшпигель. Тогда священник сказал: – Коль скоро ты исполнен непреклонной решимости, я тебе помогу. – Ваше преподобие, – сказал Уленшпигель, – сходите к Тории – матери убитой девочки, а также к двум братьям Тории и скажите, что волк близко и что я его подстерегу и убью, – сделайте это для меня и для всего нашего истерзанного края! – Я тебе советую караулить волка на дороге к кладбищу, – сказал священник. – Дорога эта пролегает между изгородями. На ней двум человекам не разойтись. – Там я его и подкараулю, – решил Уленшпигель. – А вы, доблестный священнослужитель, радеющий об освобождении родной страны, прикажите и велите матери убитой девочки, отцу ее и двум дядям взять оружие и, пока еще не подан сигнал к тушению огней, идти в церковь. Если они услышат, что я кричу чайкой, значит, я видел оборотня. Тогда пусть ударят в набат – и скорей ко мне на помощь. А еще есть у вас тут смелые люди?.. – Нет, сын мой, – отвечал священник. – Рыбаки боятся weerwolf’ a больше, чем чумы и смерти. Не ходи! Но Уленшпигель ему на это ответил: – Пепел бьется о мою грудь. Тогда священник сказал: – Я исполню твою просьбу. Господь с тобой! Ты есть хочешь или пить? – И то и другое, – отвечал Уленшпигель. Священник угостил его пивом, вином и сыром. Уленшпигель поел, попил и ушел. Дорогой он поднял глаза к озаренному ярким лунным сиянием небу, и ему привиделся отец его Клаас сидящим во славе подле Господа Бога. Уленшпигель смотрел на море и на тучи, слушал, как неистово завывал ветер, дувший со стороны Англии. – О черные быстролетные тучи! – говорил он. – Преисполнитесь мести и цепями повисните на ногах злодея! Ты, рокочущее море, ты, небо, мрачное, как зев преисподней, вы, огнепенные гребни, скользящие по темной воде, в нетерпении и в гневе наскакивающие один на другой, вы, бесчисленные огненные звери, быки, барашки, кони, змеи, плывущие по течению или же вздымающиеся и рассыпающиеся искрометным дождем, ты, черное-черное море, ты, трауром повитое небо, помогите мне одолеть злого вампира, убивающего девочек! И ты помоги мне, ветер, жалобно воющий в зарослях терновника и корабельных снастях, ты, голос жертв, взывающих о мести к Господу Богу, на которого я в начинании своем уповаю! Тут он спустился в долину, раскачиваясь на своих естественных подпорках так, словно в голову ему ударил хмель и словно он поел лишнего. Он напевал, икал, пошатывался, зевал, плевал, останавливался, будто бы оттого, что его тошнит, на самом же деле зорко следил за всем, что творилось кругом, и вдруг, услышав пронзительный вой, остановился, делая вид, что его выворачивает наизнанку, и при ярком лунном свете перед ним явственно обозначилась длинная тень волка, направлявшегося к кладбищу. Все так же шатаясь из стороны в сторону, Уленшпигель пошел по тропинке, проложенной в зарослях терновника. На тропинке он будто нечаянно растянулся, но это ему нужно было для того, чтобы поставить капкан и вложить стрелу в арбалет, затем поднялся, отошел шагов на десять и, продолжая разыгрывать пьяного, остановился, пошатываясь, икая и блюя, на самом же деле все существо его было натянуто, как тетива, слух и зрение напряжены. И видел он лишь черные тучи, мчавшиеся как безумные по небу, да длинную, крупную, хотя и невысокую, черную фигуру, приближавшуюся к нему. И слышал он лишь жалобный вой ветра, громоподобный грохот волн морских да скрежет ракушек под чьим-то тяжелым скоком. Будто бы намереваясь сесть, Уленшпигель грузно, как пьяный, повалился на тропинку и опять сделал вид, что его рвет. Вслед за тем в двух шагах от него лязгнуло железо, со стуком захлопнулся капкан и кто-то вскрикнул. – Weerwolf  попал передними лапами в капкан, – сказал себе Уленшпигель. – Вот он с ревом встает, сотрясает капкан, хочет освободиться. Нет, теперь уж не убежит! Уленшпигель пустил стрелу и попал ему в ногу. – Ранен! Упал! – сказал он и крикнул чайкой. В ту же минуту зазвонил сполошный колокол; в разных концах селения слышался звонкий мальчишеский голос: – Вставайте, кто спит! Weerwolf  пойман! – Слава Богу! – сказал Уленшпигель. Раньше всех прибежали с фонарями мать Беткин, Тория, ее муж Лансам, ее братья Иост и Михель. – Пойман? – спросили они. – Вон он, на тропинке, – сказал Уленшпигель. – Слава Богу! – воскликнули они и перекрестились. – Кто это звонит? – спросил Уленшпигель. – Это мой старший сын, – отвечал Лансам. – Младший бегает по всему городу, стучится в двери и кричит, что волк пойман. Честь тебе и слава! – Пепел бьется о мою грудь, – отвечал Уленшпигель. – Сжалься надо мной, Уленшпигель, сжалься! – неожиданно заговорил weerwolf. – Волк заговорил! – воскликнули все и перекрестились. – Это дьявол – ему даже известно, что юношу зовут Уленшпигель. – Сжалься! Сжалься! – повторял пойманный. – Прекрати колокольный звон – это звон похоронный. Пожалей меня! Я не волк. Руки мне перебил капкан. Я стар, я истекаю кровью. Пожалей меня! Чей это звонкий детский крик будит село? Пожалей меня! – Я узнал тебя по голосу! – с жаром воскликнул Уленшпигель. – Ты – рыбник, убийца Клааса, вампир, загрызавший бедных девочек! Горожане и горожанки, не бойтесь! Это старшина рыбников, который свел в могилу Сооткин. С этими словами он одной рукой схватил его за горло, а другою выхватил нож. Но Тория, мать Беткин, удержала Уленшпигеля. – Его надо взять живьем! – крикнула она и, бросившись на рыбника, стала рвать клоками его седые волосы и царапать ему лицо. И она выла от горя и злобы. Руки weerwolf’ у защемил капкан; weerwolf  бился на земле от дикой боли и вопил: – Сжальтесь! Сжальтесь! Оттащите эту женщину! Я вам дам два каролю. Разбейте колокола! Зачем так громко кричат дети? – Не убивайте его! – кричала Тория. – Не убивайте его – пусть заплатит сполна! Это по тебе похоронный звон, по тебе, убийца! На медленном огне тебя, калеными тебя щипцами! Не убивайте его! Пусть заплатит сполна! Тория нашла на земле вафельницу с длинными ручками. Осмотрев ее при свете факелов, Тория обнаружила вырезанные в железных пластинках ромбы (обычная в Брабанте форма для вафель), а также длинные острые зубья, придававшие вафельнице сходство с железной пастью. Когда Тория раскрыла ее, то она приобрела сходство с пастью борзой собаки. Охваченная бешеной злобой, Тория то открывала, то закрывала вафельницу, потом вдруг, скрипя зубами, хрипя, точно в агонии, крича от боли, которую ей причиняла неутоленная месть, принялась вонзать зубья этого орудия в руки рыбнику, в ноги, куда попало, и все старалась укусить его в шею и при каждом укусе приговаривала: – Вот так он кусал железными зубами мою Беткин. А теперь расплачивается. Что, течет у тебя кровь, душегуб? Господь справедлив. Слышишь похоронный звон? Кровь Беткин вопиет к отмщению. Чувствуешь, как впиваются зубы? Это пасть Господня. Она кусала его беспрерывно и беспощадно, а когда не могла укусить, то била вафельницей. Но так сильна была в ней жажда мести, что она не забила его до смерти. – Смилуйтесь! – кричал рыбник. – Уленшпигель, ударь меня ножом – я хочу скорой смерти! Оттащи эту женщину! Разбей похоронные колокола, умертви кричащих детей! А Тория все кусала его, пока один старик не сжалился над рыбником и не отобрал у нее вафельницу. Тогда Тория плюнула в лицо weerwolf’ y и, вцепившись ему в волосы, крикнула: – Ты за все заплатишь на медленном огне, под калеными щипцами! Я тебе глаза выцарапаю! Между тем, прослышав, что weerwolf  не дьявол, а человек, прибежали хейстские рыбаки, хлебопашцы и женщины. Одни пришли с фонарями, другие с горящими факелами. И все кричали: – Убийца! Грабитель! Где деньги, которые ты отнял у несчастных жертв? Отдавай! – У меня ничего нет. Пощадите! – бормотал рыбник. А женщины швырялись в него камнями и песком. – Вот она, расплата! Вот она, расплата! – кричала Тория. – Сжальтесь! – стонал рыбник. – Я истекаю кровью. Сжальтесь! – У тебя еще хватит крови на расплату! – вскричала Тория. – Смажьте ему бальзамом раны. Он расплатится на медленном огне, расплатится, когда ему руки вырвут калеными щипцами. За все заплатит, за все! И она опять кинулась бить его, но вдруг замертво упала на песок. И ее не трогали, пока она сама не очнулась. Уленшпигель между тем, высвободив руки рыбника, обнаружил, что на правой руке у него не хватает трех пальцев. Он велел связать его потуже и положить в корзину для рыбы. Мужчины, женщины, подростки, сменяя друг друга, понесли его в Дамме на суд и расправу. И освещали они себе дорогу факелами и фонарями. А рыбник все повторял: – Разбейте колокола! Умертвите кричащих детей! А Тория твердила: – Пусть он за все заплатит на медленном огне, пусть за все заплатит под калеными щипцами! Потом оба смолкли. Уленшпигель слышал только прерывистое дыхание Тории, тяжелые шаги мужчин и громоподобный грохот волн. С тоскою глядел он на тучи, как безумные мчавшиеся по небу, на огненные барашки в море и на освещенное факелами и фонарями бледное лицо рыбника, который следил за ним злыми своими глазами. И пепел бился о грудь Уленшпигеля. Так шли они четыре часа, а когда приблизились к Дамме, то их встретила толпа народа, уже обо всем осведомленного. Горожанам хотелось посмотреть на пойманного, и все шли за рыбаками с криком, с гиком, танцуя, ликуя. – Weerwolf  пойман, лиходей пойман! – кричали они. – Спасибо Уленшпигелю! Да здравствует наш брат Уленшпигель! Lang leven onsen breeder Ulenspiegel! Это было настоящее народное торжество. Когда толпа проходила мимо дома судьи, тот вышел на шум и обратился к Уленшпигелю: – Ты одолел. Честь тебе и хвала! – Пепел Клааса бился о мою грудь, – отвечал Уленшпигель. Тогда судья сказал: – Ты получишь половину достояния убийцы. – Раздайте ее родственникам погибших, – сказал Уленшпигель. Пришли Ламме и Неле. Неле, смеясь и плача от радости, целовала своего дорогого Уленшпигеля; Ламме, тяжело подпрыгивая, хлопал его по животу и приговаривал: – Вот кто храбр, надежен и предан! Это мой лучший друг. Среди вас, мужланов, таких людей не найдешь. Рыбаки, однако ж, потешались над ним.     44   На другой день зазвонил колокол, так называемый borgstorm, созывая судей, старшин и секретарей к Vierschare,  на четыре дерновые скамьи под дерево правосудия – под красивую липу. Кругом толпился народ. На допросе рыбник ни в чем не сознался, даже когда ему показали отрубленные солдатом три пальца, которых у него не хватало на правой руке. Он все повторял: – Я беден и стар – пощадите меня! Народ, однако ж, ревел: – Ты старый волк, ты загрызал детей! Нет пощады ему, господа судьи! Женщины кричали: – Не смотри на нас холодными своими глазами! Ты не дьявол – ты человек, мы тебя не боимся. Кровожадная тварь! Ты трусливее кошки, загрызающей птенцов в гнезде. Ты убивал бедных девочек, с малолетства мечтавших честно прожить свою жизнь. – Пусть за все заплатит на медленном огне, под калеными щипцами! – твердила Тория. Невзирая на стражу, матери научали ребят бросать камни в рыбника. Ребята не заставляли себя упрашивать, улюлюкали, когда рыбник смотрел на них, и кричали не переставая: – Bloedzuyger!  (Кровопийца!) Sla dood!  (Убейте его!) А Тория продолжала кричать: – Пусть за все заплатит на медленном огне, пусть за все заплатит под калеными щипцами! А толпа шумела. – Глядите! – говорили между собой женщины. – Нынче день жаркий, солнечный, а его знобит, он старается выставить на солнце свои седые космы и лицо, а как ему Тория лицо-то исцарапала! – Дрожит от боли! – Гнев Божий! – Какой у него пришибленный вид! – Поглядите на руки злодея – они у него связаны и кровоточат – капканом-то его поранило! – Пусть за все заплатит, за все! – кричала Тория. А он плакался: – Я беден – отпустите меня! Но все, даже судьи, смеялись над ним. Он выдавливал из себя слезы, чтобы разжалобить их. Но женщины смеялись. Так как основания для пытки были, то суд постановил пытать его до тех пор, пока он не сознается, как именно он убивал, откуда появлялся, где вещи убитых и где он прятал награбленные деньги. В застенке на него надели совсем новенькие тесные сапоги, и судья спросил его, каким образом сатана внушил ему столь злые умыслы и толкнул его на столь ужасные преступления, он же судье ответил так: – Сатана – это я сам, таково мое естество. Я родился на свет уродцем, неспособным к телесным упражнениям, и меня все почитали за дурачка и часто били. Меня никто не жалел – ни мальчики, ни девочки. Когда я вырос, ни одна женщина не желала иметь со мной дело, даже за деньги. Тогда я возненавидел смертельной ненавистью все, что происходит от женщины. Я донес на Клааса, оттого что его все любили. Я любил только денежки – это были мои белокурые или же золотистые подружки. Казнь Клааса обогатила меня и доставила наслаждение. Но меня час от часу сильнее манило стать волком, мне до страсти хотелось кусаться. В Брабанте я увидел вафельницу и подумал, что из такой вафельницы можно сделать отличную железную пасть. О, если б я мог схватить вас за горло, кровожадные тигры, забавляющиеся муками старика! Я бы вас искусал с еще большим наслаждением, нежели солдата или же девочку. Когда она, такая хорошенькая, беззащитная, спала на солнышке, зажав в руках сумочку с деньгами, во мне заговорили жалость и вожделение. Но так как я уже стар и обладать ею не мог, то я укусил ее... На вопрос судьи, где он живет, рыбник ответил так: – В Рамскапеле. Оттуда я хожу в Бланкенберге, в Хейст и даже в Кнокке. По воскресеньям и праздничным дням я делаю в этой самой вафельнице по брабантскому способу вафли и хожу по городам и селам. Вафельница у меня всегда чистая, смазанная жиром. На вафли, на эту иноземную новинку, большой спрос. Если же вы полюбопытствуете, почему никто не мог меня узнать, то я вам скажу, что я красил и лицо и волосы в рыжий цвет. Что касается волчьей шкуры, на которую вы, вопрошая, злобно указываете пальцем, то я из презрения к вам отвечу и на этот вопрос: я убил двух волков в Равесхоольском и Мальдегемском лесах. Я сшил обе шкуры, вышла одна большая, и в нее я влезал. Прятал я ее в ящике среди хейстских дюн. Там и награбленная одежда – я хотел продать ее как-нибудь при случае по выгодной цене. – Подведите его к огню, – распорядился судья. Палач исполнил приказание. – А где деньги? – спросил судья. – Этого король не узнает, – отвечал рыбник. – Жгите его свечами, – приказал судья. – Поближе, поближе к огню! Палач исполнил приказ, а рыбник закричал: – Я ничего больше не скажу! Я и так много наговорил, и вы меня сожжете. Я не колдун – зачем вы подвигаете меня к огню? И так ноги у меня в ожогах, в крови! Я ничего не скажу. Зачем еще ближе? Ноги у меня все в крови, говорят вам, в крови! Эти сапоги из раскаленного железа. Деньги? Это мои единственные друзья на всем свете... Ну хорошо... Только не надо огня! Деньги у меня в погребе, в Рамскапеле, в сундуке... Не отнимайте их у меня! Помилосердствуйте и пощадите, господа судьи! Убери свечи, проклятый палач!.. А он еще сильнее стал жечь... Деньги в сундуке с двойным дном, завернуты в шерстяную ткань, чтобы не слышно было звяканья, если кто-нибудь тряхнет сундук. Ну теперь я все сказал. Отведите меня от огня! Его отвели от огня, и он злобно усмехнулся. Судья спросил, чему он смеется. – От радости, что больше не жжет, – отвечал рыбник. Судья задал ему вопрос: – Тебя никто не просил показать твою вафельницу с зубьями? Рыбник же ему на это ответил так: – У других точно такие же, только в моей дырочки, куда я ввинчивал железные зубья. На рассвете я их вынимал. Крестьяне охотней покупали вафли у меня, чем у других продавцов. Они их называют waefels met brabandsche knoopen  (вафли с брабантскими пуговичками): когда зубьев нет, то от пустых углублений на вафлях остаются кружочки, похожие на пуговички. А судья ему опять: – Когда ты нападал на несчастные жертвы? – И днем и ночью. Днем я со своей вафельницей обходил дюны, выходил на большие дороги и подстерегал прохожих, а уж по субботам всегда караулил, потому что в Брюгге большой базар в этот день. Если мимо меня шагал крестьянин и вид у него был мрачный, я его не трогал: коли крестьянин закручинился, значит, в кошельке у него отлив. Если же я видел веселого путника, то шел за ним по пятам, неожиданно бросался на него сзади, прокусывал затылок и отбирал кошелек. И так я грабил не только в дюнах, а и на всех дорогах и тропах. Тут судья сказал ему: – Кайся и молись Богу. Но рыбник стал богохульствовать: – Таким меня Господь Бог сотворил. Я не по своей воле так поступал – во мне говорила природа. Тигры свирепые, вы наказываете меня несправедливо! Не сжигайте меня – я не по своей воле так поступал! Сжальтесь надо мной – я беден и стар. Я все равно умру от ран. Не сжигайте меня! Его привели под липу возле Vierschare,  чтобы при народе объявить ему приговор. И, как страшный злодей, разбойник и богохульник, он был приговорен к просверлению языка каленым железом, к отсечению правой руки и к сожжению на медленном огне у ворот ратуши. А Тория кричала: – Правосудие свершилось, теперь он заплатит за все! А народ кричал: – Lang leven de Heeren van de wet!  (Да здравствуют господа судьи!) Рыбника отвели в тюрьму, и там ему дали мяса и вина. И рыбник обрадовался – по его словам, он никогда еще так сладко не ел и не пил; король, мол, заберет себе все его достояние и потому может позволить себе роскошь в первый и последний раз угостить его на славу. И, говоря это, рыбник горьким смехом смеялся. Наутро его чуть свет вывели на казнь, и, увидев Уленшпигеля возле костра, он показал на него пальцем и крикнул: – Его тоже надо казнить, как убийцу старика! Назад тому десять лет он тут, в Дамме, бросил меня в канал за то, что я донес на его отца. А донес я как верноподданный его католического величества. С колокольни собора Богоматери плыл похоронный звон. – Это и по тебе звон, – сказал Уленшпигелю рыбник, – тебя повесят, потому что ты убийца! – Лжет рыбник! – кричал весь народ. – Лжет лиходей, душегуб! А Тория, метнув в него камень и поранив ему лоб, кричала как безумная: – Если б он тебя утопил, ты бы, кровопийца, не загрыз мою доченьку! Уленшпигель ничего не говорил. – Кто видел, как он бросал рыбника в воду? – спросил Ламме. Уленшпигель молчал. – Никто не видел! – кричал народ. – Лжет злодей! – Нет, не лгу! – завопил рыбник. – Я его молил о прощении, а он меня все-таки швырнул, и спасся я только потому, что уцепился за шлюпку, причаленную к берегу. Я вымок, весь дрожал и еле добрался до убогого моего жилья. Я схватил горячку, ходить за мной было некому, и я чуть не умер. – Лжешь! – сказал Ламме. – Никто этого не видел. – Никто, никто не видел! – подхватила Тория. – В огонь его, злодея! Перед смертью ему понадобилась еще одна невинная жертва! Пусть за все заплатит! Он лжет! Если ты и швырнул его в воду, Уленшпигель, все равно не признавайся. Свидетелей нет. Пусть заплатит за все на медленном огне, под калеными щипцами! – Ты покушался на его жизнь? – обратился к Уленшпигелю с вопросом судья. Уленшпигель же ему ответил так:

The script ran 0.009 seconds.