1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– Не дай Бог. Он снял себе очень миленькую квартирку…
– Вы у него просили помощи?
– Нет.
– Вы думаете, что отказал бы?
– Сохрани Боже! Он отдал бы мне последнее. Я рассвирепел:
– Так в чем же дело, черт подери, наконец?! Он слабо улыбнулся сухими губами:
– Как же я мог бы брать у него какие-нибудь средства, если он сейчас составляет себе приличный кабинет?! Вы думаете, это легко? А что это за зубной врач без приличного кабинета? Пусть мое дитя тоже имеет себе кабинет…
И снова сквозь старое желтое лицо, изрезанное тысячью морщин, на меня глянуло другое лицо – бледное, молодое – лицо счастливого отца, который брался осенней ночью, в одной рубашке, на руках понести меня к ребенку, которого мы оба еще не знали – лишнему ненужному пришельцу в этот мир слез, скорби и печали…
Позитивы и негативы
I прежде – времена буколические
Приглашение:
– Петр Иваныч, пожалуйте завтра к нам на блины.
– Ах, это вам будет беспокойство…
– Ну какое там беспокойство – одно удовольствие. Блинков поедим с икоркой, выпьем.
– Пожалуй…
– Не пожалуй, а непременно ждем. Обидите, если не придете.
* * *
За столом:
– Петр Иваныч, еще блинков!
– Увольте, ей-богу, сыт.
– Ну еще парочку с зернистой.
– Что вы, довольно! Чуть не полтарелки икры наложили…
– Ничего, кушайте на здоровье. Коньячку или рябиновой?
– Ни того, ни другого. Ей-богу, не лезет.
– Ни-ни. И думать не смейте отказываться. А семга! Да ведь вы, разбойник, семги и не попробовали?
– Ей-богу, ел.
– Нет, нет, лукавите! Позвольте, я вам положу два кусочка…
– О Боже! Я лопну прямо… Надеюсь, больше ничего не будет?
– Уха еще и рябчики!
– Уморить вы нас хотите, дорогой хозяин!
* * *
Уход:
– До свиданья, Петр Иваныч! Спасибо, что зашли.
– Теперь вы к нам, Семен Мироныч…
– Да уж и не знаю, выберемся ли?
– Ну, вот новости! Послезавтра же и приезжайте! Жену привозите, деток, свояченицу и братца Николая Мироныча.
– Осторожнее, тут темно… Я вам посвечу…
– О, не беспокойтесь!
II теперь – собачьи времена
Приглашение:
– Петр Иваныч, а я завтра думаю пожаловать к вам на блины…
– Ах, это нам будет такое беспокойство.
– Ну какое там беспокойство – накормите блинами, и конец. Блинков поедим у вас с икоркой, выпьем.
– С чем, с чем?..
– А? С икоркой, говорю.
– Вам еще каменный дом в придачу не потребуется ли? Хм! С икоркой! А вы знаете, что икорка теперь 12 рублей фунт?
– Что вы говорите! Как дешево! А я думал – 14.
– Мало что вы думали… Для кого дешево, а для кого и не дешево…
– Так мы все-таки придем.
– Собственно, зачем?
– Да вот… блинков у вас поедим, выпьем.
– Это чего ж такого вы выпить собираетесь?!
– Да что у вас найдется. Не побрезгуем вашим хлебом-солью.
– Вода из водопровода у нас найдется – вот что у нас найдется. Лучше уж не приходите.
– Нет, что вы! Обязательно придем.
* * *
За столом:
– Дорогой хозяин… еще блинков… Можно попросить?
– Увольте! Ведь, ей-богу, вы уже сыты.
– Ну еще парочку… с зернистой.
– Что вы делаете?! Довольно! Чуть не полтарелки себе икры навалили.
– Ничего, буду кушать на здоровье. Коньячку мне выпить или рябиновой?
– Ни того, ни другого. Ей-богу, вам уже не лезет, а вы все пьете. Не дам больше.
– Ни-ни. И думать не могите отказывать! А то голову сметаной вымажу. Позвольте… А семга?! Я про семгу забыл. Ни кусочка не попробовал.
– Ей-богу, вы уже ели.
– Нет, нет, лукавите. Позвольте, я себе положу два кусочка…
– Два?! А вы знаете, что каждый кусочек стоит копеек семьдесят…
– Ну и черт с ним, большая беда, подумаешь…
– Да, для вас беда не большая… потому что не вы платили. Едят, едят люди, ей-богу, не понимаю, как не лопнут!
– Да-а, с вашего угощения действительно лопнешь… Пригласили на блины, смотреть не на что.
– Кто вас приглашал? Сами навязались.
– Еще бы! Если бы мы вашего приглашения ждали – ноги бы с голоду протянули.
– И протягивайте, потеря небольшая…
– Что еще будет, кроме этих блинишек?
– Ничего не будет.
– Как так ничего? Бульон же должен быть какой-нибудь или уха там… Дичь тоже всякая полагается…
– Достаточно, и так дичь несли за столом. Ну-с, можно вставать из-за стола, дорогие гости. Дорогие – сами понимаете почему. В 35 рублей обошлось ваше совершенно неуместное посещение.
– Господи! 35 рублей истратил, а поел на двести.
* * *
Уход:
– Прощайте, дорогой хозяин.
– То есть как это прощайте? До свиданья, а не прощайте!
– Разве вы думаете еще раз нас пригласить?
– Нет-с, не пригласить, а я думаю сам к вам на блины приехать.
– Не стоит.
– То есть как же это так – не стоит?! Вот еще новости! Небось сами ко мне пришли, пили, ели – а мне нельзя?! Завтра же и приеду: жену привезу, детей, свояченицу и брата, Николая Мироныча…
– Вы бы всю улицу еще притащили! Дворника уж забирайте, кухарку тоже – все равно!! Э, ч-черт, какая тут темнота на лестнице… Хозяин! Ты бы хоть посветил.
– И так хорошо. Керосин-то ноне кусается, сами знаете.
– Да тут ногу еще сломаешь в этой тьме.
– И прекрасно! Туда вам и дорога.
– Ну, беспокойной вам ночи в таком случае…
– Всего нехорошего!..
* * *
Собачьи времена наступают, истинно говорю вам.
Поэма о голодном человеке
Сейчас в первый раз я горько пожалел, почему мама в свое время не отдала меня в композиторы.
То, о чем я хочу сейчас написать, ужасно трудно выразить в словах… Так и подмывает сесть за рояль, с треском опустить руки на клавиши – и все, все как есть перелить в причудливую вереницу звуков, грозных, тоскующих, жалобных, тихо стонущих и бурно проклинающих.
Но немы и бессильны мои негибкие пальцы, но долго еще будет молчать хладнокровный, неразбуженный рояль, и закрыт для меня пышный вход в красочный мир звуков…
И приходится писать мне элегии и ноктюрны привычной рукой – не на пяти, а на одной линейке, – быстро и привычно вытягивая строку за строкой, перелистывая страницу за страницей. О, богатые возможности, дивные достижения таятся в слове, но не тогда, когда душа морщится от реального прозаического трезвого слова, когда душа требует звука, бурного, бешеного движения обезумевшей руки по клавишам…
Вот моя симфония – слабая, бледная в слове…
Когда тусклые серо-розовые сумерки спустятся над слабым, голодным, устало смежившим свои померкшие, свои сверкавшие прежде очи Петербургом, когда одичавшее население расползается по угрюмым берлогам коротать еще одну из тысячи и одной голодной ночи, когда все стихнет, кроме комиссарских автомобилей, бодро шныряющих, проворно, как острое шило, вонзающихся в темные безглазые русла улиц, – тогда в одной из квартир Литейного проспекта собираются несколько серых бесшумных фигур и, пожав друг другу дрожащие руки, усаживаются вокруг стола, пустого, освещенного гнусным воровским светом сального огарка.
Некоторое время молчат, задыхающиеся, усталые от целого ряда гигантских усилий: надо было подняться по лестнице на второй этаж, пожать друг другу руки и придвинуть к столу стул – это такой нестерпимый труд!..
Из разбитого окна дует… но заткнуть зияющее отверстие подушкой уж никто не может: предыдущая физическая работа истощила организм на целый час.
Можно только сидеть вокруг стола, оплывшей свечи и журчать тихим-тихим шепотом…
Переглянулись.
– Начнем, что ли? Сегодня чья очередь?
– Моя.
– Ничего подобного. Ваша позавчера была. Еще вы рассказывали о макаронах с рубленой говядиной.
– О макаронах Илья Петрович рассказывал. Мой доклад был о панированной телячьей котлете с цветной капустой. В пятницу.
– Тогда ваша очередь. Начинайте. Внимание, господа!
Серая фигура наклонилась над столом еще ниже, отчего черная огромная тень на стене переломилась и заколебалась. Язык быстро, привычно пробежал по запекшимся губам, и тихий хриплый голос нарушил могильное молчание комнаты.
– Пять лет тому назад – как сейчас помню – заказал я у «Альбера» навагу фрит и бифштекс по-гамбургски. Наваги было 4 штуки – крупная, зажаренная в сухариках, на масле, господа! Понимаете, на сливочном масле, господа. На масле! С одной стороны лежал пышный ворох поджаренной на фритюре петрушки, с другой – половина лимона. Знаете, этакий лимон ярко-желтого цвета и в разрезе посветлее, кисленький такой разрез… Только взять его в руку и подавить над рыбиной… Но я делал так: сначала брал вилку, кусочек хлебца (был черный, был белый, честное слово) и ловко отделял мясистые бока наваги от косточки…
– У наваги только одна косточка, посредине, трехугольная, – перебил, еле дыша, сосед.
– Тсс! Не мешайте. Ну, ну?
– Отделив куски наваги, причем, знаете ли, кожица была поджарена, хрупкая этакая и вся в сухарях, в сухарях – я наливал рюмку водки и только тогда выдавливал тонкую струю лимонного сока на кусок рыбы… И я сверху прикладывал немного петрушки – о, для аромата только, исключительно для аромата, – выпивал рюмку и сразу кусок этой рыбки – гам! А булка-то, знаете, мягкая французская этакая, и ешь ее, ешь, пышную, с этой рыбкой. А четвертую рыбку я даже не доел, хе-хе!
– Не доели?!!
– Не смотрите на меня так, господа. Ведь впереди еще был бифштекс по-гамбургски – не забывайте этого. Знаете, что такое – по-гамбургски?
– Это не яичница ли сверху положена?
– Именно!! Из одного яйца. Просто так, для вкуса. Бифштекс был рыхлый, сочный, но вместе с тем упругий и с одного боку побольше поджаренный, а с другого – поменьше. Помните, конечно, как пахло жареное мясо, вырезка – помните? А подливки было много, очень много, густая такая, и я любил, отломив корочку белого хлебца, обмакнуть ее в подливочку и с кусочком нежного мясца – гам!
– Неужели жареного картофеля не было? – простонал кто-то, схватясь за голову, на дальнем конце стола.
– В том-то и дело, что был! Но мы, конечно, еще не дошли до картофеля. Был также наструганный хрен, были капорцы – остренькие-остренькие, а с другого конца чуть не половину соусника занимал нарезанный этакими ромбиками жареный картофель. И черт его знает, почему он так пропитывается этой говяжьей подливкой. С одного бока кусочки пропитаны, а с другого совершенно сухие и даже похрустывают на зубах. Отрежешь, бывало, кусочек мясца, обмакнешь хлеб в подливку, да, зацепив все это вилкой, вкупе с кусочком яичницы, картошечкой и кружочком малосольного огурца…
Сосед издал полузаглушенный рев, вскочил, схватил рассказчика за шиворот и, тряся его слабыми руками, закричал:
– Пива! Неужели ты не запивал этого бифштекса с картофелем – крепким пенистым пивом!
Вскочил в экстазе и рассказчик.
– Обязательно! Большая тяжелая кружка пива, белая пена наверху, такая густая, что на усах остается. Проглотишь кусочек бифштекса с картофелем да потом как вопьешься в кружку…
Кто-то в углу тихо заплакал:
– Не пивом! Не пивом нужно было запивать, а красным винцом, подогретым! Было там такое, бургундское, по три с полтиной бутылка… Нальешь в стопочку, поглядишь на свет – рубин, совершенный рубин…
Бешеный удар кулаком прервал сразу весь этот плывший над столом сладострастный шепот.
– Господа! Во что мы превратились – позор! Как низко мы пали! Вы! Разве вы мужчины? Вы сладострастные старики Карамазовы! Источая слюну, вы смакуете целыми ночами то, что у вас отняла кучка убийц и мерзавцев! У вас отнято то, на что самый последний человек имеет право, – право еды, право набить желудок пищей по своему неприхотливому выбору – почему же вы терпите? Вы имеете в день хвост ржавой селедки и 2 лота хлеба, похожего на грязь, – вас таких много, сотни тысяч! Идите же все, все идите на улицу, высыпайте голодными отчаянными толпами, ползите, как миллионы саранчи, которая останавливает своим количеством, идите, навалитесь на эту кучку творцов голода и смерти, перегрызите им горло, затопчите их в землю, и у вас будет хлеб, мясо и жареный картофель!!
– Да. Поджаренный в масле! Пахнущий! Ура! Пойдем! Затопчем! Перегрызем горло! Нас много! Ха-ха-ха! Я поймаю Троцкого, повалю его на землю и проткну пальцем глаз! Я буду моими истоптанными каблуками ходить по его лицу! Ножичком отрежу ему ухо и засуну ему в рот – пусть ест!!
Бежим же, господа. Все на улице, все голодные!
При свете подлого сального огарка глаза в черных впадинах сверкали, как уголья… Раздался стук отодвигаемых стульев и топот ног по комнате.
И все побежали… Бежали они очень долго и пробежали очень много; самый быстрый и сильный добежал до передней, другие свалились на пороге гостиной, кто у стола столовой.
Десятки верст пробежали они своими окостеневшими, негнущимися ногами… Лежали, обессиленные, с полузакрытыми глазами, кто в передней, кто в столовой – они сделали что могли, они ведь хотели.
Но гигантское усилие истощилось, и тут же все погасли, как растащенный по поленьям сырой костер.
А рассказчик, лежа около соседа, подполз к его уху и шепнул:
– А знаешь, если бы Троцкий дал мне кусочек жареного поросенка с кашей – такой, знаешь, маленький кусочек – я бы не отрезал Троцкому уха, не топтал бы его ногами! Я бы простил ему…
– Нет, – шепнул сосед, – не поросенок, а знаешь что?.. Кусочек пулярки, такой, чтобы белое мясо легко отделялось от нежной косточки… И к ней вареный рис с белым кисленьким соусом…
Другие лежащие, услышав шепот этот, поднимали жадные головы и постепенно сползались в кучу, как змеи от звуков тростниковой дудки.
Жадно слушали.
Тысяча первая голодная ночь уходила… Ковыляя, шествовало на смену тысяча первое голодное утро.
Трагедия русского писателя
Меня часто спрашивают:
– Простодушный! Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?
– Боюсь, – робко шепчу я.
– Вот чудак… Чего ж вы боитесь?
– Я писатель… И потому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.
– Эва! Да какая же это родная территория – Константинополь.
– Помилуйте – никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля – шофер кричит: «Пожалуйте, господин!» Цветы тебе предлагают: «Не купите ли цветочков? Дюже ароматные!» Рядом: «Пончики замечательные!» В ресторан зашел – со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь, слышишь:
Матреха, брось свои замашки,
Скорей тангу со мной пляши…
Подлинная черноземная Россия!
– Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?
– Тому есть примеры, – печально улыбнулся я.
– А именно?..
Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну известную мне грустную историю –
О РУССКОМ ПИСАТЕЛЕ
Русский пароход покидал русские берега, отправляясь за границу.
Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:
– Прощай, моя бедная, истерзанная родина! Временно я покидаю тебя. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр-Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась из глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мною Россия! И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить расстегай рюмкой рябиновой! На всю жизнь врежешься ты в мозг мне – моя смешная, нелепая и бесконечно любимая Россия!
Жена стояла тут же; слушала эти писательские слова – и плакала.
* * *
Прошел год.
У русского писателя была уже квартира на бульваре Гренель и служба на улице Марбеф, многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординэр»…
Пришел он однажды домой после кролика, после «ординэра» – сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о свое дорогой родине.
– Что ты хочешь делать? – спросила жена.
– Хочу рассказ написать.
– О чем?
– О России.
– О че-ем?!
– Господи Боже ты мой! Глухая ты, что ли? О России!!!
– Calmez-vous, je vous en prie.[7] Что ж ты можешь писать о России?
– Мало ли! Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге… Высокий молодой человек быстро шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской».
– Постой! Разве такая улица есть в Петербурге?
– А черт его знает. Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности – Невскую улицу. Итак, «…Высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к „Медведю“. „Что, холодно, monsieur?“ – спросил метрдотель, подавая карточку. „Mais oui,[8] – возразил молодой сей господин. – Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм!“»
– Послушай, – робко перебила жена, – разве есть такое слово – «замерзавец»?
– Ну да! Человек, который быстро замерзает – суть замерзавец. Пишу дальше: «Прошу вас очень, – сказал тот молодой господин. – Подайте мне один застегай с немножечком poisson bien frais[9] и одну рюмку рабиновку».
– Что это такое – рабиновка?
– Это такое… du водка.
– А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка – жена Рабиновича.
– Ты так думаешь?.. Гм! Как, однако, трудно писать по-русски!
И принялся грызть перо. Грыз до утра.
* * *
И еще год пронесся над писателем и его женой.
Писатель пополнел, округлел, завел свой auto,[10] вообще, та вечерняя газета, где он вел парижскую хронику, щедро оплачивала его – «сет селебр рюсс».[11]
Однажды он возвращался вечером из ресторана, где оркестр ни с того ни с сего сыграл «Боже, царя храни»… Знакомая мелодия навеяла целый рой мыслей о России…
«О, нотр повр Рюсси![12] – печально думал он. – Когда я приходить домой, я что-нибудь будить писать о наша славненькая матучка Руссия».
Пришел. Сел. Написал.
«Была большая дождика. Погода был то, что называй веритабль петербужьен![13]
Один молодой господин ходил по одна улица по имени сей улица: Крещатик… Ему очень хотелось manger.[14]
Он заходишь на Конюшню, сесть на медведь и поехать в restaurant, где скажишь: garson, une tasse[15] Рабинович и одна застегайчик avec[16] тарелошка с ухами».
* * *
Я кончил.
Мой собеседник сидел, совсем раздавленный этой тяжелой историей.
Оборванный господин в красной феске подошел к нам и хрипло сказал:
– А что, ребятежь, нет ли у кого прикурить цигарки?
– Да, – ухмыльнулся мой собеседник. – Трудно вам уехать из русского города.
Хомут, натягиваемый клещами
(Московское)
Москвич кротко сидел дома и терпеливо пил черемуховый чай с лакрицей вместо сахара, со жмыховой лепешкой вместо хлеба и с вазелином вместо масла. Постучались.
Вошел оруженосец из комиссариата.
– Так что, товарищ, пожалуйте по наряду на митинг. Ваша очередь слушать.
– Ишь ты, ловкий какой! Да я на прошлой неделе уже слушал!
– Ну что ж. А это новый наряд. Товарищ Троцкий будет говорить речь о задачах момента.
– Послушайте… ей-богу, я уже знаю, что он скажет. Будет призывать еще годика два потерпеть лишения, будет всех звать на красный фронт против польской белогвардейщины, против румынских империалистов, будет обещать на будущей неделе мировую революцию… Зачем же мне ходить, если я знаю?..
– Это меня не касаемо. А только приказано набрать 1640 штук, по числу мест, – я и набираю…
– Вот тут один товарищ рядом живет, Егоров ему фамилия, кажется, он давно не был. Вы бы к нему толкнулись.
– Нечего зря и толкаться. Вчера в Чека забрали за пропуск двух митингов. Так что ж… Записывать вас?
– У меня рука болит.
– Чай, не дрова рубить! Сиди, как дурак, и слушай!
– Понимаете, сыпь какая-то на ладони, боюсь застудить.
– Можете держать руку в кармане.
– А как же аплодировать? Ежели не аплодировать, то за это самое…
– Хлопай себя здоровой рукой по затылку – только всего и дела.
Хозяин помолчал. Потом будто вспомнил:
– А то еще в соседнем флигеле живет один такой: Пантелеев. До чего любит эти самые митинги! Лучше бы вы его забрали. Лют до митинга! Как митинг, так его и дома не удержишь. Рвется прямо.
– Схватились! Уже третий день на складе у нас лежит. Разменяли. Можете представить – заснул на митинге!
– Послушайте… А вдруг я засну?
– В Чеке разбудят.
– Товарищ… Стаканчик денатуратцу – разрешите предложить?
– За это чувствительно благодарен! Ваше здоровье! А только ослобонить никак не возможно. Верите совести: целый день гойдаю, как каторжный, все публику натягиваю на эти самые митинги, ну их… к этому самому! У всякого то жена рожает, то он по службе занят, то выйти не в чем. Масса белобилетчиков развелось! А один давеча, как дитя, плакал, в ногах валялся. «Дяденька, – говорит, – увольте! С души прет, – говорит, – от этого самого Троцкого. Ну что, – говорит, – хорошего, ежели я посреди речи о задачах Интернационала – в Ригу вдруг поеду?!» Он плачет, жена за ним в голос, дети вой подняли, инда меня слеза прошибла. Одначе – забрал. Потому обязанность такая. Раз ты свободный советский гражданин – слушай Троцкого, сволочь паршивая! На то тебе и свобода дадена, чтоб ты Троцкую барщину сполнял! Так записать вас?
– А, ч-черт!.. А что, не долго будет?
– Да нет, где там долго! Много ли – полтора-два часа. Черт с ними, идите, господин, не связывайтесь лучше! И мне, и вам покойнее. Речь Троцкого, речь Бухарина, речь венгерского какого-то холуя – да и все. Ну, потом, конечно, лезорюция собрамшихся.
– Ну вот видите – еше и резолюция. Это так задержит…
– Контора задержит? Лезорюция?! Да она уже готовая, отпечатанная. Вот у меня и енземплярчик есть для справки.
Оруженосец отставил ружье, пошарил в разносной сумке и вынул серую бумажку.
Москвич прочел:
Мы, присутствовавшие на митинге тов. Троцкого, подавляющим большинством голосов вынесли полнейшее одобрение всей советской политике, как внутренней, так и внешней; кроме того, призываем красных товарищей на последний красный бой с белыми польскими панами, выражаем согласие еще сколько влезет терпеть всяческие лишения для торжества III Интернационала и приветствуем также венгерского товарища Бела Куна! Да здравствует Троцкий, долой соглашателей, все на польских панов! Следует 1639 подписей.
Прочел хозяин. Вздохнул так глубоко, что на рубашке отскочила пуговица.
– Ну что же… Ехать так ехать, как сказал Распутин, когда Пуришкевич бросал его с моста в воду.
Контроль над производством
Один из краеугольных камней грядущего рая на земле – Третьего Интернационала – это контроль над производством.
Твердо знаю, во что эта штука выльется.
Писатель только что уселся за письменный стол, как ему доложили:
– Рабочие какие-то пришли.
– Пусть войдут. Что вам угодно, господа?
– Так что мы рабочий контроль над производством. Выборные.
– Контроль? Над каким производством?
– Над вашим.
– Какое же у меня производство? Я пишу рассказы, фельетоны. Это контролю не поддается.
– Все вы так говорите! Мы выборные от типографии и артели газетчиков, и мы будем контролировать ваше производство.
– Виноват… Как же вы будете осуществлять контроль?
– Очень просто. Вот мы усаживаемся около вас и… вы, собственно, что будете писать?
– Еще не знаю: темы нет.
– А вы придумайте.
– Хорошо, когда вы уйдете – придумаю.
– Нет, вы эти старые штуки оставьте. Придумайте сейчас.
– Но не могу же я сосредоточиться, когда две посторонних физиономии…
– Простите, мы вовсе не посторонние физиономии, а рабочий контроль над вашим производством! Ну?..
– Что «ну»?
– Думайте скорее.
– Поймите же вы, что всякое творчество – такая интимная вещь…
– Вот этого интимного никак не должно быть! Все должно делаться открыто на виду и под контролем.
Писатель задумался.
– О чем же вы призадумались, позвольте узнать?
– Не мешайте! Тему выдумываю.
– Ну вот и хорошо. Только скорей думайте! Ну! Придумали?
– Да что вы меня в шею гоните!
– На то мы и контроль, чтобы время зря не пропадало. Ну, живей, живей!..
– Поймите вы, что не могу я так сосредоточиться, когда вы каждую секунду с разговорами пристаете.
Рабочий контроль притих и принялся с любопытством разглядывать лицо призадумавшегося писателя.
А писатель в это время тер голову, почесывая у себя за ухом, крякал и наконец вскочил в отчаянии:
– Да поймите же вы, что нельзя думать, когда четыре глаза уставились на тебя, как баран на новые ворота!
Рабочий контроль переглянулся.
– Замечаете, товарищ? Форменный саботаж! То ему не разговаривай, то не смотри на него, а то он еще, пожалуй, и дышать запретит! Небось когда нас не было – писал! Тогда можно было, а теперь нельзя? Под контролемто небось трудно! Когда все на виду, без обмана, – тогда и голова не работает?! Хорошо-с!.. Так мы и доложим куда следует!
Рабочий контроль встал и, оскорбленный до глубины души, топоча ногами, вышел.
От автора.
В доброе старое время подобные произведения кончались так:
«…На этом месте писатель проснулся, весь облитый холодным потом».
Увы! Я кончить так не могу.
Потому что – хотя мы и обливаемся холодным потом, но и на шестом году еще не проснулись.
Мурка
Несколько времени тому назад во всех газетах была напечатана статья советского знатока по финансам т. Ларина – о том, что в Москве на миллион жителей приходится около 120 000 советских барышень, служащих в советских учреждениях, а среди массы этих учреждений есть одно – под названием «Мурка»…
«Что это за учреждение и что оно обслуживает, – признается откровенно Ларин, – я так и не мог ни у кого добиться».
Есть в Москве Мурка, а что такое Мурка – и сам Ларин не знает.
А я недавно узнал. Один беженец из Москвы сжалился над моим мучительным недоумением и объяснил мне все.
– Что такое, наконец, Мурка? – спросил я со стоном. – Спать она не дает мне, проклятая!
– Ах, Мурка? Можете представить, никто этого не знает, а я знаю. И совершенно случайно узнал…
– Не тяните! Что есть – Мурка?
– Мурка? Это Мурашовская комиссия. Сокращенно.
– А что такое – Мурашов?
– Мой дядя.
– А кто ваш дядя?
– Судебный следователь.
– А какая это комиссия?
– Комиссия названа по имени дяди. Он был председателем комиссии по расследованию хищений на Курском вокзале.
– Расследовал?
– Не успел. На половине расследования его расстреляли по обвинению в сношениях с Антантой.
– А Мурка?
– Чего Мурка?
– Почему Мурка осталась?
– Мурка осталась потому, что тогда еще дело не было закончено. Потом оно закончилось несколько неожиданно: всех заподозренных в хищении расстреляли по подозрению в организации покушения на Володарского.
– А Мурка?
– А Мурка существует.
– Я не понимаю, что же она делает, если и родоначальника ее расстреляли?.. Теперь Мурка окрепла и живет самостоятельно. Здоровая сделалась – поперек себя шире.
– Видите ли, когда моего дядю Мурашова назначили на расследование, он сказал, что ему нужен секретарь. Дали. Жили они себе вдвоем, поживали, вели следствие, вдруг секретарь говорит: «Нужна мне машинистка». – «Нужна тебе машинистка? На тебе машинистку». Машинистка говорит: «Без сторожа нельзя». – «На тебе сторожа». Взяли сторожа. А дядя мой предобрый был. Одна дама просит: «Возьмите дочку, пусть у вас бумаги подшивает – совсем ей есть нечего». Взяли дочку. И стала Мурка расти, пухнуть и раздвигаться влево, вправо, вверх, вниз, вкривь и вкось…
Однажды захожу я, вижу – Муркой весь дом занят… Всюду на дверях дощечки: «Продовольственный отдел», «Просветительный отдел»…
– Позвольте… Неужели Мурка сама кормила и просвещала этих вокзальных хищников?!
– Что вы! Их к тому времени уже расстреляли… Для себя Мурка завела и продовольственный, и просветительный отдел, и топливный… К тому времени уже служило в Мурке около 70 барышень, а когда для этой оравы понадобились все отделы, пригласили на каждый отдел новый штат – и число служащих вместе с транспортным и библиотечным возросло до 124.
– Что ж… все они так и сидели сложа руки?
– Почему?
– Да ведь и дядю расстреляли, и вокзальных воров стреляли… Ведь Мурке, значит, уже нечего было делать?
– Как нечего? Что вы! Целый день работа кипела, сотни людей носились с бумагами вверх и вниз, телефон звенел, пишущие машинки щелкали… Не забывайте, что к тому времени всякий отдел обслуживало уже около полутораста служащих в Мурке.
– А Мурка кого обслуживала?
– Служащих.
– Значит, Мурка обслуживала служащих, а служащие Мурку?
– Ну конечно. И все были сыты.
– А не приходило когда-нибудь начальству в голову выяснить: на кой черт нужна эта Мурка и чем она занимается?
– Приходило. Явился один такой хват из ревизоров, спрашивает: «Что это за учреждение?» Ему барышня резонно отвечает: «Мурка». – «А что такое – Мурка?» Та еще резоннее: «А черт его знает. Я всего семь месяцев служу. Все говорят – Мурка, и я говорю Мурка!» – «Ну, вот, например, что вы лично делаете?» – «Я? В отпускном отделе». – «Какие же вы товары отпускаете?» – «Не товары, а служащих в отпуск. Регулирую отпуски». – «И для этого целый отдел?!» – «Помилуйте, у нас до 300 человек служащих!» – «А это что за комната?» – «Продовольственный отдел. Служащих кормим». – «А это – ряд комнат?» – «Топливный, просветительный, агитационный, кульминационный, – работы по горло». – «И все для служащих?» – «А как же! У нас их с будущего месяца будет около 500. Прямо не успеваешь». – «Так, значит, так-таки и не знаете, что такое Мурка?» – «Аллах его ведает! Был тут у нас секретарь, старожил, – тот, говорят, знал, – да его еще в прошлом году за сношение якобы с Деникиным по ветру пустили». – «Ну, а вы сами как лично думаете, что значит: „Мурка“?» – «Гм… Разное можно думать. Может быть – морская канализация?» – «Ну что вы! Тогда была бы Морка, или Морская канализация… И потом, какая канализация может быть на море?» Постоял еще, постоял, плюнул, надел шапку и ушел.
И до сих пор Мурка растет, ширится. Говорят, скоро под Сестрорецком две колонии открывает: для служащих-инвалидов и для детей служащих.
Помолчали мы.
– Вы помните, – спросил я, – песенку «Мурочка-Манюрочка»?..
– Еще бы, Сабинин пел.
– Так вот там есть слова:
Стала Мурка – содержанка
Заправилы банка…
– Ну?
– Так разница в том, что заправила банка содержал Мурку на свои деньги, а Советская Россия содержит сотни Мурок – на народные!..
Алло!
… личный разговор лицом к лицу – это письмо, которое можно растягивать на десятки страниц; а разговор по телефону – телеграмма, которую посылают в случае крайней необходимости, экономя каждое слово.
Цитата из этого рассказа.
Мышьяк при некоторых болезнях очень полезное средство; но если человека заставить проглотить столовую ложку мышьяку – оба бесцельно погибнут. И человек и мышьяк.
Трость очень полезная вещь, когда на нее опираются; но в ту минуту, когда тростью начинают молотить человека по спине – трость сразу теряет свои полезные свойства.
Что может быть прекраснее и умилительнее ребенка; природа, кажется, пустила в ход все свое напряжение, чтобы создать чудесного, цветущего голубоглазого ребенка. Кто из нас не любовался ребенком, не восхищался ребенком; но если кто-нибудь начнет швыряться из окна четвертого этажа ребятами в прохожих – прохожие отнесутся к этому с чувством омерзения и гадливости.
Я не могу себе представить ничего более полезного, чем иголка. А попробуйте ее проглотить? Этим я хочу только сказать, что хотя шилом не бреются и ручкой зонтика не извлекают попавших в глаз соринок, но разговаривать по телефону безо всякой нужды больше получаса – на это находятся охотники. И они не видят в этом ничего дурного.
* * *
Иногда ко мне по телефону звонит барышня. Я умышленно не называю ее имени, потому что у всякого человека есть своя барышня, которая ему звонит.
Характер такой барышни трудно описать. Она не обуреваема сильными страстями, не заражена большими пороками; она не глупа, кое-что читала. Если несколько сот таких барышень, подмешав к ним кавалеров, пустить в театр, – они образуют собою довольно сносную театральную толпу.
На улице они же образуют уличную толпу; в случае какой-нибудь эпидемии участвуют в смертности законным процентом, ропща на судьбу в каждом отдельном случае, но составляя в то же время в общем итоге «общественное мнение по поводу постигшего нашу дорогую родину бедствия».
Никто из них никогда не напишет «Евгения Онегина», не построит Исаакиевского собора, но удалять их за это из жизни нельзя – жизнь тогда бы совсем оскудела. В книге истории они вместе со своими кавалерами занимают очень видное место; они – та белая бумага, на которой так хорошо выделяются черные буквы исторических строк.
Если бы не они со своими кавалерами – театры бы пустовали, издатели модных книг разорялись бы, а телефонистки на центральной станции ожирели бы от бездействия и тишины.
Барышни не дают спать телефонисткам. В количестве нескольких десятков тысяч они ежечасно настоятельно требуют соединить их с номером таким-то.
К сожалению, никто не может втолковать барышням, что личный разговор лицом к лицу – это письмо, которое можно растягивать на десятки страниц; а разговор по телефону – телеграмма, которую посылают в случае крайней необходимости, экономя каждое слово.
Пусть кто-нибудь из читателей попробует втолковать это барышне, – она в тот же день позвонит ко мне по телефону и спросит: правда ли, что я написал это? Как я, вообще, поживаю? И правда ли, что на прошлой неделе меня видели с одной блондинкой?
* * *
– Вас просят к телефону!
– Кто просит?
– Они не говорят.
– Я, кажется, тысячу раз говорил, чтобы обязательно узнавали, кто звонит?
– Я и спрашивал. Они не говорят. Смеются. Ты, говорят, ничего не понимаешь.
– Ах ты, Господи! Алло! Кто у телефона?! Говорит барышня. Отвечает:
– О, боже, какой сердитый голос. Мы сегодня не в духе?
– Да нет, ничего. Это просто телефон хрипит, – говорю я с наружной вежливостью. – Что скажете хорошенького?
– Что? Кто хорошенькая? С каких это пор вы стали говорить комплименты?
– Это не комплимент.
– Да, да – знаем мы. Всякий мужчина, преподнося комплимент, говорит, что это не комплимент.
Чрезвычайно, чрезвычайно жаль, что она не видит моего лица.
Я молчу, а она спрашивает:
– Что вы говорите?
Что ей сказать? Бросаю единственную кость со своего скудного неприхотливого стола:
– Вы из дому говорите?
– Какой вы смешной! А то откуда же? Что бы такое ей еще сказать?
– А я думал, от Киндякиных.
– От Киндякиных? Гм! Вы только, кажется, и думаете, что о Киндякиных. Вам, вероятно, нравится m-me Киндякина? Я что-то о вас слышала!.. Ага…
Это она называет «интриговать». Потом будет говорить какому-нибудь из своих кавалеров:
– Я его вчера ужасно заинтриговала. Понурившись, я стою с телефонной трубкой у уха, гляжу на ворону, примостившуюся у края водосточной трубы, и впервые жалею, оскорбляя тем память своего покойного отца: «Зачем я не создан вороной?» Над ухом голос:
– Что вы там – заснули?
– Нет, не заснул.
Какой ужас, когда что-нибудь нужно сказать, а сказать нечего. И чем больше убеждаешься в этом, тем более тупеешь…
– Алло! Ну, что ж вы молчите? С вами ужасно трудно разговаривать по телефону. Расскажите, что вы поделываете?
Помедлив немного, я разражаюсь таким каламбуром, услышав который всякий другой человек повесил бы трубку и убежал без оглядки:
– Что я подделываю? Преимущественно кредитные бумажки.
– Алло? Я вас не слышу!
– Кредитные бумажки!!!!!
– Что – кредитные бумажки?
– Я. Подделываю.
– К чему вы это говорите?
– А вы спрашиваете, что я поделываю? Я не разобрал – два «д» у вас или одно. Вот и ответил.
Этот каламбур приводит ее в восхищение.
– Ах, вечно живой, вечно остроумный! И откуда у вас только это берется? Серьезно, что у вас новенького?
Зубами прикусываю нижнюю губу; лишний раз убеждаюсь, что кровь у меня солоноватая, с металлическим вкусом.
– Как вампиры могут пить такую гадость?
– Что-о?
– Я говорю, что не понимаю: какой вкус находят вампиры в человеческой крови.
Она нисколько не удивляется обороту разговора:
– А вы верите в вампиров?
Надо бы, конечно, сказать, что не верю, но так как мне все это совершенно безразлично, я вяло отвечаю:
– Верю.
– Ну как вам не стыдно! Вы культурный человек, а верите в вампиров. Ну, скажите: какие основания для этого вы имеете? Алло!
– Что?
– Я спрашиваю: какие у вас основания?
– На кого? – бессмысленно спрашиваю я, читая плакат сбоку телефона: «Сто рублей тому, кто докажет, что у Нарановича готовое платье не дешевле, чем у других».
– «На кого» не говорят. Говорят: для чего.
– Что «для чего»?
– Основания.
– Жизнь не ждет, – возражаю я, как мне кажется, довольно основательно.
– Нет, вы мне скажите, почему вы верите в вампиров? Что за косность?
– Интуиция.
Вероятно, она не знает этого слова, потому что говорит «а-а-а» и, как вспугнутая птица, перепархивает на другой сук:
– Что у вас, вообще, слышно?
– Сто рублей тому, кто докажет, что у Нарановича готовое платье не дешевле, чем у других.
– У какого Нарановича?
– Портной. Вероятно, дамский.
– Не говорите пошлостей. Вы забываете, что разговариваете с барышней. Вообще, вы за последнее время ужасно испортились.
И вот мы стоим на расстоянии двух или трех верст друг от друга, приложив к уху по куску черного, выдолбленного внутри каучука. От меня к ней тянется тонкаяпретонкая проволока – единственное связующее нас звено.
Почему проволока так редко рвется? Хорошо, если бы какая-нибудь большая птица уселась на самое слабое место проволоки и… А ведь в самом деле – может же это случиться? Если положить потихоньку трубку на подоконник и уйти? А потом свалить все на «этот проклятый телефон». («Вечная история с этими проводами! Поговорить даже не дадут как следует!»)
Но нужно прервать беседу на моих словах. Пусть барышня думает, что я вне себя от досады, не успев рассказать начатое.
Я кричу:
– Алло! Вы слушаете? Я вам сейчас что-то расскажу – только между нами. Ладно? Даете слово?
– О, конечно, даю! Я умираю от любопытства!!
– Ну, смотрите. Вчера только что подхожу я к квартире Бакалеевых, вдруг выходит оттуда Шмагин – бледный, как смерть! Я…
Я кладу трубку на подоконник (если повесить ее, барышня может через минуту опять позвонить), – кладу трубку, облегченно вздыхаю и удаляюсь на цыпочках (громкие шаги слышны в трубку).
Воображаю, как она там беснуется у своего конца проволоки:
– Алло! Я вас слушаю. Почему вы молчите?! Ах ты, господи! Барышня! Это центральная? Почему вы нас разъединили?! Дайте номер 54–27.
А телефонистка, наверное, отвечает деревянным тоном:
– Или трубка снята или повреждение на линии. Милая телефонистка.
* * *
Однажды барышня позвонила ко мне рано утром; было холодно, но я согрелся под одеялом и думал, что никакие силы не сбросят меня с кровати.
Однако, когда зазвенел телефонный звонок, я, пролежав минуты три под оглушительный звон, наконец, дрожа от холода, вскочил и побежал к телефону, перепрыгивая с одной ноги на другую – пол холоден, как лед.
– Алло! Кто?
– Здравствуйте. Вы уже не спите? Однако рано вы поднимаетесь; я тоже уже проснулась. Ну, что у вас слышно?
Перепрыгивая с ноги на ногу, я давал вялые реплики и после десятиминутного разговора услышал успокаивающие душу слова:
– А я очень хорошо устроилась: лежу на оттоманке, около горящего камина – тепленько-претепленько. Педикюрша делает мне педикюр, а я пью кофе, рассматриваю журналы и говорю по телефону; телефон-то у меня тут же на столе. Я кстати и позвонила вам… Алло! Почему не отвечаете? Центральная!! Что это такое? Опять порча? Господи!
* * *
Вот я написал рассказ.
Десятки тысяч барышень, наверное, прочтут его. И если хотя бы десять барышень призадумаются над написанным и поймут, что я хотел сказать, – на свете станет жить немного легче.
* * *
Прошу другие газеты перепечатать.
Одиннадцать слонов
I
Схватив меня за руку, Стряпухин быстро спросил:
– В котором ухе звенит? Ну! Ну! Скорее!!
– У кого звенит в ухе? – удивился я.
– Да у меня! Ах ты, Господи! У меня же!! Скорее! Говори!
Я прислушался:
– В котором? Что-то я не слышу… А ты сам сразу не можешь разобрать?
– Да ты угадай, понимаешь? Угадай! Какой ты бестолковый!..
– Да угадать-то не трудно, – согласился я. – Если бы ушей было много – ну, тогда другое дело… А то два уха – это пустяки. Левое, что ли?
– Верно, молодец!
Я самодовольно улыбнулся.
– Еще бы! Я могу это – и вообще… многое другое… А зачем тебе нужно было, чтобы я угадал?..
– А как же! Такая примета есть… Я что-то задумал. Если ты угадал, значит, исполнится.
– А что ты задумал?
– Нельзя сказать. Если скажу – оно не исполнится.
– Откуда ты знаешь?
– Такая примета есть.
– Ну, тогда прощай, – проворчал я, немного обиженный. – Пойду домой.
– Уже уходишь? Да который теперь час?
– Не могу сказать, – упрямо ухмыльнулся я.
– Почему?
– Такая примета есть.
Его лицо выразило беспокойство.
– Неужели есть такая примета?
– Еще бы… Самая верная. Несчастье приносит.
– А ты знаешь, я ведь часто отвечал на вопрос: «Который час?».
– Ну вот, – улыбнулся я зловеще. – И пеняй сам на себя. Обязательно это к худу.
Он призадумался:
– Постой, постой… И верно ведь! Вчера у меня шапку украли в театре.
– Каракулевую? – спросил я.
– Нет, котиковую.
– Ну, тогда это ничего.
– А что?
– Примета такая есть. Пропажа котиковой шапки – в доме радость.
Он даже не спросил: в чьем доме радость – в его или воровском. Просиял.
– Я тоже с тобой выйду. Прислуга побежала за ворота – дай я тебе пальто подержу.
Я натянул с его помощью пальто, а когда он снял с вешалки свое, я сказал:
– Ты прости, но я тебе тем же услужить не могу.
– Почему?
– Такая примета есть: если гость хозяину пальто подает – в доме умереть должны.
Стряпухин отскочил от меня и наскоро натянул в углу сам на себя пальто.
Когда мы шагали по улице, он задумчиво сказал:
– Да, приметы есть удивительные. Есть счастливые, есть несчастливые. Но на днях я узнал удивительную штуку, которая приносит счастье и застраховывает от всяких неудач.
– Это еще что?
– Слоны. Одиннадцать слонов. Нужно купить одиннадцать штук от самого большого до самого маленького и держать их в доме. Поразительная примета.
– Что ж ты, уже купил их?
|
The script ran 0.008 seconds.