Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Л. Пантелеев - Лёнька Пантелеев [1938]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В настоящее четырехтомное собрание сочинений входят все наиболее значительные произведения Л. Пантелеева (настоящее имя — Алексей Иванович Еремеев). В первый том вошли повесть «Ленька Пантелеев», рассказы, стихи и сказки для старшего, среднего и дошкольного возраста. Вступительная статья К. Чуковского. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

— Ничего. Пройдем в комнату. Мне надо поговорить с тобой. Он рассказал матери все: и о своих школьных делах, о которых до сих пор не говорил с ней, и о побеге с завода, и о разбитых бутылках, и даже о тех тридцати пяти миллионах, которые он остался должен букинисту. В довершение всего он выложил перед ней записку заведующей. Александра Сергеевна выслушала его, прочла записку, и в голосе ее задрожали слезы, когда она сказала: — Мальчик, дорогой… Ну, что ты со мной делаешь? Ну, зачем ты, скажи пожалуйста, молчал столько времени?! — Я не хотел тебя расстраивать, — тоже со слезами на глазах пробормотал Ленька. — Не хотел расстраивать? Спасибо тебе. Но все-таки, пожалуй, тебе не стоило откладывать все до последней минуты. Ленька молчал и уныло смотрел себе под ноги. — Погоди, давай разберемся, — сказала мать, потирая лоб. — Господи, и все сразу! И деньги, и эта записка… В школу я завтра утром схожу, поговорю с этой Гердер… — Не надо, не ходи, — пробурчал Ленька. — Все равно я там учиться не буду. — Да, я тоже думаю, что из этой школы тебе надо уйти. Но все-таки я считаю нужным поговорить с этой особой. — Это ты ей сказала, что я — бывший беспризорный? — Да, сынок. Это моя ошибка. Прости меня. Я думала, что имею дело с настоящим советским педагогом, думала, что воспитатель должен знать все о прошлом своего ученика. Оказывается, я попала не по адресу… Ну, что же, все к лучшему. В этой школе тебе делать действительно нечего. Найдем другую, получше… — Я не буду учиться. Я пойду работать, — мрачно сказал Ленька. — Работать? — усмехнулась Александра Сергеевна. — Ты уже поработал, попробовал. Погоди, дорогой, не спеши. Давай лучше сообразим, что нам делать с деньгами. Сегодня у нас что? Среда? Завтра у меня получка. Я должна получить довольно много за сверхурочные. Правда, я думала купить Лялюше новые рейтузы. Бедняжка совсем замерзает. Но — ничего. Зима, слава богу, не такая суровая. Подождет. Купим в следующую получку. Александра Сергеевна встала, обняла мальчика за шею и поцеловала его в затылок. — Не унывай, сынок, — сказала она весело. — Выкрутимся. Денег я тебе дам. …Работала она по вечерам, возвращалась домой поздно. Но на другой день, получив зарплату, Александра Сергеевна специально приехала с Обводного канала, чтобы передать Леньке деньги. — На, получай, безобразник, — сказала она, вручая ему две запечатанные пачки с деньгами. — Тут семьсот пятьдесят миллионов. Рассчитайся заодно и за Тацита своего или — как его? — за Плутарха… Не потеряй только, смотри! У Леньки от стыда щипало уши, когда он принимал от матери эти деньги. Запихивая толстые пачки в карман, он бормотал слова благодарности, а она, не слушая его, говорила: — Была я у твоей Гердер. Ну и особочка, должна я тебе сказать! Мумия какая-то! Честное слово, я с гимназических лет таких не встречала. Торжественно объявила мне, что на педагогическом совете ставится вопрос о твоем исключении… На что я, столь же торжественно и с большим удовольствием, ответила, что она опоздала, так как я сама забираю тебя из-под ее опеки. Вообще поговорили по душам. А Стеша, оказывается, действительно взялась, и довольно решительно, за эту бурсу. На днях ее будет ревизовать какая-то специальная комиссия… …В тот же день Ленька отправился в «Экспресс» — расплачиваться с бывшим хозяином. По пути он хотел зайти к букинисту, заплатить за книги. Но, уже подходя к Александровскому рынку, он решил, что, пожалуй, лучше сделать это на обратном пути. Он понимал, какие соблазны ждут его в маленьком полутемном подвале, и счел за лучшее отложить этот визит до вечера. Но известно, что искушения подстерегают человека не только на тех углах, где он их ждет. Дойдя до Измайловского моста, Ленька свернул на Фонтанку. Здесь брала начало та огромная мутная человеческая река, именуемая барахолкой, которая заливала в те годы набережную Фонтанки и все прилегающие к ней улицы и переулки от Вознесенского до Гороховой. Ленька шел через эту густую, как повидло, толпу, стараясь не заглядываться по сторонам и придерживая рукой оттопырившийся карман, заколотый для верности французской булавкой. Со всех сторон на него наседали люди и вещи. Люди расхваливали свой товар, спорили, торговались, ругались, выкрикивали цены. Все, что можно было купить и продать, и даже то, чего, казалось бы, уже нельзя было продать за полной изношенностью и обветшалостью, выносилось на барахолку. Тут можно было при желании приобрести не очень подержанные солдатские брюки галифе и лайковые дамские перчатки, ржавый замок без ключа и допотопную купеческую лисью шубу, кофейную мельницу и страусовое перо, пасхальную открытку, электрическую лампочку, диван, велосипед, щенка-фокстерьера, самовар, швейную машину, очки, водолазный костюм, медаль «За взятие Очакова»… Тут же в толпе вертелись жулики, маклаки, валютчики и другие подозрительные личности, неизвестно откуда выплывшие на поверхность земли после того, как Советская власть временно разрешила частную торговлю. Среди этих чубатых молодцов не последнее место занимали «марафетчики» с их незамысловатыми жульническими играми, вроде лото, рулетки, «наперсточка», «веревочки» или «трех листиков»… Марафетчиков окружали их помощники, «поднатчики», которые на глазах у доверчивой публики с невероятной легкостью выигрывали раз за разом огромные ставки. — А вот подходи, — кричал безногий инвалид-марафетчик. — Кручу, верчу, деньги плачу! За тыщу пять, за две десять, за три пятнадцать, за пять двадцать пять. Занимай места, вынимай полета! Ленька отлично знал, что все это чистое мошенничество, что выигрывают деньги только поднатчики, то есть люди, которые находятся в сговоре с хозяином игры, а стоит поставить на рулетку неопытному игроку, человеку, не знающему законов барахолки, и сразу же счастье повернется лицом к марафетчику. Он много раз видел, как играют, но сам никогда не играл, хотя иногда у него и возникало желание испытать свое счастье и ловкость. Это искушение шевелилось у него где-то в глубине души и сейчас. Мысль, что, выиграв много денег, он сможет уплатить долги и хозяину и букинисту и одновременно вернуть деньги матери, казалась ему очень соблазнительной. И все-таки он не поддавался соблазну и не задерживался у стоянок марафетчиков, хотя несколько раз поднатчики останавливали его, хватали за руки и даже тянули в толпу. — Эй, парень, — шептали они ему на ухо. — Разбогатеть хочешь? Давай, поставь на счастье. Выиграешь! Ей-богу! Хочешь, давай со мной на пару! Я умею, меня этот хромач не проведет… — А ну вас! Катитесь, — отмахивался от них Ленька. — Знаю я вас. Не на такого напали… …Погубили его черные детские рейтузы. Краснощекая тетка несла их, развесив на вытянутой руке, и тоненьким голосом кричала: — А вот кому рейтузики!.. Теплые… шерстяные… Век носить — не сносить. Рейтузики… рейтузики кому? Дешево отдаю. Ленька вспомнил, что по его вине сестра осталась без зимних рейтуз, подумал, что, имея большие деньги, он сможет купить и подарить Ляле эти рейтузы, остановился и сказал себе: «А что — попробовать, что ли? Ведь это только простачки проигрывают, которые не знают всех тонкостей игры, а у меня глаз наметанный, меня на арапа не возьмешь…» Он вспомнил, что у него есть еще тридцать миллионов сверх той суммы, которую он должен был уплатить своим кредиторам, и решил, что если будет играть, то только на эти деньги. Зайдя в какой-то подъезд, он откинул полу шубейки, отстегнул булавку, вытащил из пачки потоньше три бумажки по 10 000 000 рублей, зашпилил карман и вернулся на рынок. Несколько минут он стоял в толпе, окружавшей марафетчика, и приглядывался, следил за серебряной стрелкой, которая быстро бегала по размалеванному кругу рулетки. Он заметил, что выигрывают у поднатчиков чаще всего цифры 8 и 12. «Поставлю на двенадцать», — подумал он. — Эй, браток, — зашептал ему на ухо какой-то подвыпивший верзила. — Давай на пару поставим? У меня пять лимонов есть, и ты пятишник ставь. Выиграем — пополам. — Ладно, не лезь, — сказал Ленька. — Я и сам поставлю… — А ну, давай, давай, — обрадовался тот, освобождая для Леньки место у табуретки и довольно заметно подмигивая хозяину игры. «Ничего, ничего, мигай, — подумал Ленька. — Увидим, как ты сейчас замигаешь». — Значит… если выиграю, за миллион пять получаю? — спросил он у марафетчика. — Ручаюсь! — воскликнул тот, выхватывая из-за пазухи порядочный ворох скомканных и засаленных дензнаков. — Ставлю на двенадцатый номер, — сказал Ленька дрогнувшим голосом. — А ну, ставь. Ленька свернул трубочкой десятимиллионную бумажку и положил ее на краешек табурета — против цифры «12». — Кручу, верчу, деньги плачу! — весело закричал инвалид и действительно ударом толстого пальца раскрутил серебряную стрелку рулетки. Она завертелась с быстротой велосипедного колеса, превратилась в один сплошной, сияющий и колеблющийся круг, потом этот круг стал суживаться, тускнеть, стрелка побежала потише, закачалась, заерзала и остановилась против цифры «12». — А, черт! — с досадой сказал марафетчик. — Ну что ж, на, получай. Он вытащил из-за пазухи ворох дензнаков, послюнил палец и, небрежно отсчитав, протянул Леньке пять бумажек по 10 миллионов. «Ловко я!» — подумал Ленька. — Еще будешь? — спросили у него. — Буду, конечно, — усмехнулся Ленька. — Сколько ставишь? Несколько секунд Ленька колебался. — Давай, давай, парень, — шептали ему в оба уха. — Ставь, не бойся. Выиграешь… Он знал, что нашептывают ему поднатчики, что они нарочно заманивают его, и все-таки этот назойливый лихорадочный шепот возбуждал и подхлестывал его. — Пятьдесят, — сказал он. Он опять поставил на «12». И опять серебряная стрелка остановилась у цифры «12». — Вот бес! — с некоторым даже восхищением воскликнул марафетчик. — С тобой, брат, и играть опасно. Ну что ж, выиграл — получай. Сколько я тебе должен? Двести? — Нет, не двести, а двести пятьдесят, — сказал Ленька. — Что ж, на, бери, разоряй инвалида!.. «Да, пожалуй, тебя разоришь», — подумал Ленька. — Ну, больше не будешь небось? — спросил инвалид, опасливо поглядывая на мальчика. — Нет, почему? Буду, — сказал Ленька. — Играешь? — Играю. — На сколько? В руке у Леньки был зажат огромный комок, который даже трудно было держать. — Вот на всё, — сказал он. — На двести пятьдесят мильонов? — Да, на двести пятьдесят. Толпа ахнула. «Сейчас обману их, — поставлю не на двенадцать, а на восемь». Он видел, как жулики переглядывались и перемигивались между собой. Он поставил на восьмерку. Но стрелка почему-то опять остановилась на двенадцати. «Эх, надо было за „двенадцать“ держаться!» — с досадой подумал Ленька. — Промахнулся, браток, — с добродушной усмешкой проговорил инвалид, спокойно забирая деньги и засовывая их за пазуху. — Не пепла и тебе, как видно, фортуна улыбается. Еще будешь? — спросил он. — Да, буду, — сказал Ленька. Он видел, как из-за спины марафетчика какой-то человек в ватнике и в барашковой солдатской шапке отчаянно мигает ему и качает головой. Он понимал, что его предупреждают: не играй, плюнь, тебя обманывают, но азарт игры уже овладел им, он ничего не понимал, не соображал, не мог остановиться. — На сколько играешь? — спросили у него. — На столько же, — ответил Ленька. — На двести пятьдесят? — Да. — Выкладывай деньги. В руках у Леньки было всего двадцать миллионов. — Я отдам, не беспокойтесь, у меня есть, — сказал он, похлопав себя по карману. — Нет, брат, изволь деньги на кон. Этак по карману-то всякий умеет хлопнуть. Может, у тебя там семечки или огурец соленый… — Пожалуйста… Семечки! — сказал Ленька, торопливо отворачивая полу шубейки и застывшими руками отстегивая булавку. Он вытащил из кармана запечатанную пачку, на которой было написано: «500 млн.» У марафетчика и у поднатчиков забегали и заблестели глаза. Человек в барашковой шапке громко крякнул. Руки у Леньки дрожали, когда он вскрывал пачку. — Ладно, погоди, не рви, — остановил его марафетчик. — Долго считать. Проиграешь — тогда расплатишься. Я верю. Можешь не ставить. На какой номер играешь? — Эй, парень, на двенадцатый, на двенадцатый, — зашептали со всех сторон поднатчики. — На восьмой, — сказал Ленька. Ему казалось, что серебряная стрелка никогда не остановится. Он перестал дышать. От страха и волнения его начало тошнить. — Не угадал, — услышал он откуда-то очень издалека голос марафетчика. Стрелка, покачиваясь, остановилась у цифры «12». — Еще будешь? — Да, буду, — уже не своим голосом ответил Ленька. Он поставил на двенадцатый номер. Стрелка остановилась на шестерке. Он проиграл всю пачку. Он проиграл 20 миллионов, которые были у него на руках. — Ну, кончил? — весело спросил марафетчик. — Нет, не кончил, — прохрипел Ленька, доставая из кармана вторую пачку. Через пять минут он держал в руках пять или шесть бумажек по десять миллионов. Это было все, что у него осталось. — Давай, давай, парень! Играй! Выиграешь, — уже посмеиваясь, ворковали поднатчики. Ленька увидел, как за спиной марафетчика человек в барашковой шапке презрительно усмехнулся и как губы его явственно и отчетливо выговорили: ду-рак. — Играешь? — спросил марафетчик. — А ну вас всех к чегту! — сказал задрожавшим голосом Ленька. — Катитесь… оставьте… пустите меня… жулики!.. В горле у него было горько и сухо, как будто он наелся черемухи или волчьих ягод. Ничего не видя, он выбрался из толпы. «Дурак… идиот… подлая тварь», — без жалости ругал он себя. — Рейтузики… рейтузики не надо ли кому? — услышал он пискливый бабий голос. — А вот рейтузики… теплые… зимние… шерстяные… «Господи, что же делать?! — воскликнул мысленно Ленька. — Пойти домой к маме, все рассказать ей?» Нет, об этом даже думать было страшно. Он подошел к решетке набережной… Фонтанка была покрыта грязным льдом. Он представил черную глубокую воду, которая медленно течет и колышется под этим ледяным покровом, и содрогнулся. …Без всякой цели он бродил часа полтора по окрестным улицам. Было уже темно. Он замерз, проголодался. На Мучном переулке зашел в маленькую чайную, сел в углу, заказал рисовую кашу, какао, два пирожных. С мрачной прожорливостью он ел переваренную, темную, как топленое молоко, сладкую кашу, думая о том, что ест он, вероятно, последний раз в жизни. Вдруг он услышал у себя над головой радостный возглас: — Хо! Кого я вижу?! У столика стоял и улыбался своей безжизненной нервной улыбкой Волков. Он был в американской желтой кожаной куртке с цигейковым воротником-шалью, на голове его, сдвинутая набекрень, сидела котиковая шапка-чухонка. — Разбогател? А? — спросил он, протягивая Леньке руку и показывая глазами на пирожные и прочую снедь. — Да, — мрачно усмехнулся Ленька, — «газбогател»… — Что же ты меня обманул, Леша? — сказал, присаживаясь к столу, Волков. — Обещал прийти и не пришел. А? Я ждал тебя… — Мне некогда было, — пробормотал Ленька. — Работаешь? — Нет… учусь. То есть учился… Сейчас не учусь уже. — Выгнали? — Да, почти выгнали. — Послушай, Леша, — сказал Волков, заглядывая Леньке в глаза. — Ты чем-то расстроен? А? Правильно? Угадал? Опять что-нибудь стряслось? Ленька находился в таком состоянии, что любое, мало-мальски теплое и дружеское сочувствие, даже сочувствие такого человека, как Волков, было ему дорого. Он рассказал Волкову все, что с ним случилось. — Эх, братец… какой ты, ей-богу, — сказал, усмехнувшись, Волков. — Разве можно?.. У этих же марафетчиков такие кнопки, шпенечки. Они нажимают — на каком номере нужно, на таком стрелка и останавливается. — Ну их к чегту! — хмуро сказал Ленька. — Правильно, — согласился Волков. — Послушай, Леша, — сказал он, помолчав и подумав, — ты оба пирожных будешь кушать? — Бери, ешь, — мрачно кивнул Ленька. — Мерси… Волков подхватил грязными пальцами рассыпчатый «наполеон», широко открыл рот и сунул туда сразу половину пирожного. — Постой, — сказал он, облизывая губы и смахивая с воротника слоеную крошку. — А сколько ты должен этому — своему патрону? — Какому патрону? — Ну, хозяину. — Много, — вздохнул Ленька. — Шестьсот восемьдесят лимонов. — Н-да. Это действительно много. А у тебя сколько имеется? — А у меня — ни шиша не имеется. Вот все, что на руках — двадцать четыре лимона. — И занять негде? — Негде. Волков доел пирожное, облизал пальцы и сказал: — Я бы тебя, Леша, выручил охотно, но, видишь ли, я сейчас временно сам на колуне сижу. — Я и не прошу, — сказал Ленька. Волков минуту молчал, сдвинув к переносице тонкие брови. — Погоди… Сейчас придумаем что-нибудь… Он вытер о бахрому скатерти пальцы, напялил шапку, поднялся. — Ладно… Идем. Достанем сейчас. — Где? — Неважно где. Беру на свою ответственность. Ты рассчитался? — Да. Заплатил. Они вышли на улицу. Волков шел уверенно, поглядывая по сторонам. — А идти далеко? — спросил Ленька. — Нет… Тут, совсем близко. Вот хотя бы — в этом доме. Они свернули под ворота. — Если спросят, куда идем, — негромко сказал Волков, — говори: в квартиру двадцать семь, к Якову Львовичу. Понял? Ленька ничего не понял. — Почему? — спросил он. Волков не ответил. На черной лестнице пахло кошатиной. На площадке мигала покрытая толстым слоем пыли десятисвечовая лампочка. — А ну, нагибайся, — шепнул, останавливаясь, Волков. — Что? — не понял Ленька. — Ну, быстро! В чехарду играл когда-нибудь? — Играл. — Нагибайся же. Черт! Слышишь? Пока никого нет. Ленька понял. Он нагнул голову, ладонями уперся в стену. Волков быстро и легко, как цирковой акробат, вскочил ему на плечи. Что-то хрустнуло, на лестнице стало темно, на голову Леньке посыпалась пыль и кусочки штукатурки. Он почувствовал, что его затошнило. Что-то внутри оборвалось. «Кончено», — подумал он. Волков бесшумно, по-кошачьи, спрыгнул на каменный пол. — Есть! — услышал Ленька в темноте его радостный, возбужденный голос. — Сто лимонов имеем. Живем, Леша. Пошли дальше!.. В этот вечер они свинтили в разных домах Мучного переулка восемь лампочек. В кустарной электротехнической мастерской на Гороховой улице продали эти лампочки по сто миллионов за штуку. Тут же, на улице, Волков отсчитал и передал Леньке семьсот миллионов рублей. — Ну, вот видишь, и заработали на твоего хозяйчика, — сказал он, улыбаясь и заглядывая Леньке в глаза. — С гаком даже. И мне, мальчишке, на молочишко кое-что осталось. Просто ведь? — Просто, — согласился Ленька. — Завтра пойдем? — Что ж… пойдем, — сказал Ленька. Его все еще тошнило. И на сердце было пусто, как будто оттуда вынули что-то хорошее, доброе, с таким трудом собранное и накопленное. …На следующий день перед обедом он пришел на Горсткину улицу. У дверей заведения стояла хорошо знакомая ему тележка. Одно колесо ее почему-то было опутано цепочкой, и на цепочке висел замок… В коридоре, на ящиках из-под пива, спал, подложив под голову руки и сладко похрапывая, Захар Иванович. На дверях хозяйского кабинета тоже висел замок. В укупорочной было тихо: машина молчала. Удивленный и даже слегка напуганный всем этим, Ленька приоткрыл дверь. Белокурая купорщица Вера сидела на табуретке у машины и читала какую-то сильно потрепанную книжку. Другие тоже сидели не работая. — А-а, беглый каторжник явился! — радостным возгласом встретила Леньку разливальщица Галя. Его окружили, стали тормошить, расспрашивать. — А что случилось? Почему вы не габотаете? — спросил он, оглядываясь. — А ничего не случилось. Так просто. Надоело. Решили отдохнуть. — Нет, правда… — Итальянская забастовка у нас, — объяснила Вера. — Какая итальянская? — А такая, что сидим каждый на своем месте и не работаем. А из-за кого забастовку подняли, знаешь? — Из-за кого? — Из-за тебя и подняли, разбойник ты этакий… Ему рассказали, в чем дело. Оказывается, хозяин в течение почти двух месяцев вычитывал из зарплаты Захара Ивановича штраф за разбитые Ленькой бутылки… Старик терпел и молчал, считая, что он виноват — не уследил за порученным его попечению мальчишкой. Наконец одна из судомоек не выдержала и пожаловалась в профсоюз. Оттуда приехал инспектор, от хозяина потребовали, чтобы он заключил с рабочими коллективный договор. Краузе отказался. Тогда союз предложил работникам «Экспресса» объявить забастовку. — Ведь вот сволочь какая! — не удержался Ленька. — А где он? — Кто? Адольф Федорович-то? Да небось опять в союз побежал. Уж второй день не выходит оттуда, сидит, торгуется, как маклак на барахолке. А тебе зачем он? Соскучился, что ли? — Дело есть, — сказал, покраснев, Ленька. — Я ему деньги принес. В это время открылась дверь, и на пороге, потягиваясь и зевая, появился Захар Иванович. — О господи… Никола морской… мирликийский, — простонал он, почесывая под жилеткой спину. И вдруг увидел Леньку. — Э!.. Это кто? Мать честная! Троюродный внук явился! Ленька? Какими же это ты судьбами, бродяга?.. — Захар Иванович, — забормотал Ленька, засовывая руку за пазуху шубейки и вытаскивая оттуда связанные веревочкой деньги. — Вот… возьмите… я вам… — Что это? — не понял старик. — Деньги… которые за бутылки… Я думал хозяину отдать, а теперь… — Да ты что? — рассвирепел старик. — Да как ты смеешь, карась этакий, рабочего человека обижать? Чтобы я твою трудовую копейку взял?! Да я что — нэпман, капиталист? Да у тебя что в голове — мочало или… — Нет, правда, возьмите, Захар Иванович, — чуть не плача просил Ленька, пытаясь засунуть в руки Захара Ивановича деньги. — Брысь отсюдова! — затопал ногами старик. — А то вот я сейчас швабру возьму, да — знаешь? — по тому месту, на котором блины пекут… …Ленька вернул деньги матери. Он мог еще остановиться. Но он не остановился… Вечером пришел Волков, и у Леньки не хватило духу выгнать его, объясниться, сказать, что он не хочет знаться с ним… Он пошел по старой, проторенной дорожке. У Гердер он больше не учился, его перевели в другую, хорошую школу. Но и там он почти не занимался, — некогда было. Почти месяц изо дня в день они ходили с Волковым по черным и парадным лестницам петроградских домов и вывинчивали из патронов лампочки. Если их останавливали и спрашивали, что им нужно, они из раза в раз заученно отвечали: — Квартиру двадцать семь. И если квартира двадцать семь оказывалась поблизости, им приходилось звонить или стучать и спрашивать какого-нибудь Петра Ивановича или Елену Васильевну, которых, конечно, к их неописуемому удивлению, в квартире не оказывалось. Долгое время им везло. У Волкова был опыт. У Леньки этого опыта было не меньше. Дома он говорил, что ходит по вечерам в художественный кружок при школе — учится рисовать. Ему верили. И вот этот глупый замок и дурацкая Вовкина неосмотрительность все погубили. И Ленька опять в камере. Опять за решеткой. И неизвестно, что его ждет. …Проснулся он от холода. Было уже светло, и от света камера показалась больше и неуютнее. На стеклах окна, украшенного узористой решеткой, плавали хрусталики льда, по полу бегали бледные лучики зимнего солнца. Ленька сел на лавку. Захотелось есть. Но мальчик знал, что в милиции арестованных не кормят. Он закутался поплотнее в шубейку и стал ходить по камере взад и вперед. Измерил камеру. Камера оказалась очень маленькой: девять шагов да еще поменьше, чем полшага. Нашагал тысячу с лишним шагов — надоело. Сел на лавку, стал читать надписи, которыми были испещрены дощатые стены камеры: «Здесь сидел ресидивист Семен Молодых за мокрое 27 апрель 1920 г.». «Кто писал тому пива бутылку, а кто читал тому фомкой по затылку». «Петр Арбузов 31 года сидел 5 мая 1920-го». «Колька лягавый имеет». «Нюрочка за тебя сел. Федя». Под этой надписью было нарисовано химическим карандашом сердце, пронзенное стрелой. Дальше шли надписи нецензурные. Занявшись чтением этой камерной литературы, Ленька не заметил, как дверь в камеру отворилась и в нее просунулась голова милиционера. Грубый голос равнодушно отрезал: — На допрос. Ленька вышел из камеры и лениво зашагал впереди милиционера. Начальник встретил его строже, чем накануне. — Одумался? — спросил он. — Не в чем мне одумываться, — ответил Ленька. — Ну ладно, нечего дурака валять… Отвечай по пунктам. Зачем был на Столярном переулке? — По делам, — ответил Ленька. — По каким делам? — Коньки покупал. — Какие коньки? У кого? — Не знаю, у кого. В квартире двадцать семь. Разрешите, я расскажу, как дело было… Я на рынке, на Горсткином, торговал у татарина коньки, снегурочки… Тут женщина одна подходит, дамочка. Говорит: у меня дома коньки есть — могу продать. Дала адрес… Ну, вот я и пришел за коньками. Искал квартиру, а тут этот возмутительный случай… — Гм… А не врешь? Ленька пожал плечами. — Ну ладно, — сказал начальник. — Проверим. — Товарищ Проценко, — обратился он к усатому милиционеру. — Сходите, пожалуйста, на Столярный переулок в дом номер семнадцать и узнайте, продаются ли коньки в квартире двадцать семь. Выясните. Ленька понял, что дело проиграно. — Можете не ходить, — сказал он угрюмо. — Значит, идешь на признание? — усмехнулся начальник. — Нет, не иду. Начальник усталыми глазами посмотрел на мальчика. — Где живешь? — спросил он. Ленька подумал и сказал адрес. — Мать есть? — Есть. Его снова увели в камеру. Остро давал себя чувствовать голод. В горле было горько, спина ныла от жесткой постели. Он лежал на лавке, смотрел в потолок, увешанный нитками паутины… Через два часа его снова привели к начальнику. Уже сгущался сумрак, в дежурной комнате горела электрическая лампочка, и зеленый колпак ее отбрасывал гигантскую тень на стену, где висел деревянный ящичек телефона и старый, засиженный мухами плакат: «КТО НЕ РАБОТАЕТ — ТОТ НЕ ЕСТ!» У этой стены, за барьером, разделявшим надвое помещение дежурной, сидели на скамейке Александра Сергеевна и Стеша. У Леньки сжалось сердце, когда он увидел мать. — Мама! — вырвалось у него. Он почувствовал себя маленьким, несчастным и гадким самому себе, когда увидел рядом с собой ее заплаканные голубые глаза, ее вздрагивающие от слез губы и словно издалека откуда-то услышал ее добрый измученный голос: — Господи, Леша! Неужели это правда? Ты с кем был? Ты что делал на этой лестнице? И зачем у тебя был с собою нож? Он молчал, опустив голову, чувствуя на себе суровый взгляд Стеши и насмешливое любопытство начальника и милиционеров. — Вы видите, гусь какой! — сказал начальник. — Второй день бьемся… — Лешенька, дорогой, не упрямься, скажи!.. Он молчал уже действительно из одного упрямства. И тут выступила вперед Стеша. — Товарищ начальник, — сказала она, — позволь мне с ним один на один поговорить. — Что ж… говорите, — сказал начальник, показывая глазами на дверцу барьера. Стеша прошла за перегородку, отвела мальчика к окну, присела на подоконник, положила руки Леньке на плечи. — Ну, что, казак? — сказала она тихо. — Не доплыл? Ленька угрюмо смотрел на облезлую металлическую пряжку ее кожанки. — Что же мы делать теперь будем? А? — Что делать, — пробормотал Ленька. — Не доплыл — значит, на дно пойду. — Не выйдет! — сказала она сурово. — За уши вытащим. А ну, парень, довольно волынку вертеть. Мамочку только мучаешь. Давай выкладывай начистоту: с кем был, что делал? — Стеша, — сказал Ленька, чувствуя, что глаза его опять наполняются слезами, — вы что хотите спрашивайте, я на все отвечу, а с кем был — не скажу, товарища не выдам. — Ну, что ж. Это дело. Товарища выдавать негоже. Но только — какой же это товарищ? Это не товарищ, Лешенька… Тебя бросил, а сам лататы задал… Ленька дал начальнику показания. Он рассказал все без утайки — и про замок, и про лампочки, и про свои старые грехи, но имени Волкова так и не назвал и потом всю жизнь жалел и ругал себя, что оставил на свободе этого маленького, злобного и бездушного хищника, который ему никогда по-настоящему не нравился и с которым у него даже в раннем детстве не было настоящей дружбы. Из милиции Леньку отпустили — под поручительство Стеши, взяв с него подписку о невыезде и прочитав предварительно хорошую нотацию. …Несколько дней он жил дома, ожидая, что с минуты на минуту его вызовут в комиссию по делам несовершеннолетних, будут судить и отправят в тюрьму или в колонию для малолетних преступников. Он уже подумывал, не стоит ли ему убежать, не дожидаясь суда, — уже изучал украдкой карту РСФСР и других советских республик, выбирая местечко подальше и потеплее, когда однажды утром его застала за этим занятием Стеша. — Ты куда это? — спросила она, увидев разостланную на столе и торопливо прикрытую газетным листом карту. — Никуда, — смутился Ленька. — Я так просто… Географию повторяю… — Повторяешь? Нет, уж ты лучше не повторяй… Она свернула карту в трубку и с решительным видом сунула ее куда-то за шкаф. — А я тебя, кавалер, поздравить пришла, — сказала она, присаживаясь к столу и доставая из портфеля какую-то бумагу. — С чем? — удивился Ленька. — Вот — на, получай путевку. — В суд? — побледнел Ленька. — Ну вот, уж и испугался. Суда над тобой не будет. Отвоевали мы тебя, казак. А это «путевка в жизнь» называется. Послезавтра утром к девяти часам придешь на Курляндскую, угол Старо-Петергофского… Знаешь, где это? Недалеко от Нарвских ворот, у Обводного… Спросишь Виктора Николаевича. — Какого Виктора Николаевича? А что там такое? — А там… Ну, как тебе сказать? Детский дом… интернат… специальная школа для таких, как ты, бесшабашных. — Я не пойду, — сказал Ленька, насупившись. — Почему же это ты так решительно: не пойду? — А потому… потому что я, Стеша, уже не маленький в приютах жить. — Нет, милый мой, в том-то и дело, что ты еще маленький. Тебе еще — знаешь? — расти и расти. Тебя еще вот надо как… И маленькими сильными руками Стеша сделала такое движение, как будто выжимала белье. — Ну как, договорились? Ленька минуту подумал. — Ладно, — сказал он. — Но только, Стеша, вы не думайте, я ведь все равно долго там не пробуду. — Убежишь? — Убегу. — Куда же ты — на Дон или на Кубань думаешь? Стеша рассмеялась, обняла мальчика и, потрепав его жесткие вихры, сказала: — Эх, ты — партия номер девятнадцать!.. Никуда ты, голубчик, не побежишь. Глупости это. От хорошего на худое не бегают. …В среду утром Ленька пришел по указанному в путевке адресу. Это был обыкновенный, ничем не примечательный городской трехэтажный дом. Внизу помещались обувной магазин, кооператив и маленькая частная лавочка. Единственный парадный подъезд был забит досками. Глухие железные ворота, выходившие в переулок, тоже оказались запертыми. Ленька долго стучал по зеленому шершавому железу, пока не заметил толстую кривую проволоку звонка, торчавшую из облупленной кирпичной стены. Он дернул озябшей рукой проволочную петлю и услышал, как где-то в глубине двора задребезжал колокольчик. Через минуту заскрипели по снегу шаги, в воротах приоткрылось маленькое квадратное окошечко, и черный косоватый глаз, прищурившись, посмотрел на Леньку. — Кто такая? — с татарским акцентом спросили за воротами. — У меня путевка. — Показывай. Ленька вынул и показал бумажку. В скважине заерзал ключ, калитка приоткрылась. — Иди прямо, — сказал сторож-татарин. Ленька пошел и услышал, как за его спиной с грохотом захлопнулась калитка. Сердце его тоскливо сжалось. «Как в тюрьме», — подумал он. Во дворе человек десять мальчиков в черных суконных бушлатах и в ушастых шапках пилили дрова. С ними работал высокий немолодой человек в стеганом ватнике и в сапогах с очень коротенькими голенищами. На длинном носу его поблескивало пенсне. Подойдя к работающим, Ленька поздоровался и спросил, где тут можно видеть Виктора Николаевича. — Это я, — сказал человек в стеганке, отбрасывая в сторону березовое полено. — У тебя что — путевка? — Да. — А ну давай ее сюда. — А-а, Пантелеев? Леня? — сказал он, заглянув в Ленькины бумаги. — Как же… слыхал про тебя. Ты что — говорят, сочинитель, стихи пишешь? — Писал когда-то, — пробормотал Ленька. — Когда-то? В ранней молодости? — улыбнулся заведующий. — Ну что ж, товарищ Пантелеев. Здравствуйте! Милости просим!.. Он снял варежку и протянул Леньке большую, крепкую мужскую руку. Из-за его спины выглядывали и смотрели на Леньку дружелюбные, насмешливые, равнодушные, добрые, румяные, бледные, пасмурные и веселые лица его новых товарищей. А сам Ленька, не теряя времени, опытным взглядом бывалого человека уже оценивал обстановку. Вот забор. За забором дымится высокая железная труба какого-то крохотного заводика. Правда, над забором торчат острые железные гвозди. Но при желании и при некоторой сноровке перемахнуть через такой заборчик — пара пустяков. Он не собирался жить в этом детдоме больше одной-двух недель. Он был уверен, что убежит отсюда, как уже не раз убегал из подобных учреждений. Но случилось чудо. Ленька не убежал. И даже не пробовал бежать… Впрочем, здесь начинается уже другая, очень большая глава в книге Ленькиной жизни. Забегая вперед, можно сказать, что в этом приюте Ленька пробыл почти три года. Конечно, никакого особенного чуда здесь не было. Просто он попал в хорошие руки, к настоящим советским людям, которые настойчиво и упорно, изо дня в день лечили его от дурных привычек. Ведь никто не рождается преступником. Преступниками делают людей — голод, нужда, безработица. Незачем человеку воровать, если он сыт, если у него есть дом и работа, а главное — если он не чувствует себя одиноким, если он ощущает себя сыном большой страны и участником великого дела. …Через несколько лет после выхода из школы он написал книгу, где рассказал свою жизнь и жизнь своих товарищей — беспризорных, малолетних преступников, которых Советская власть переделала в людей. Потом он написал еще несколько книг. Он сделался писателем. И этот рассказ о Леньке Пантелееве тоже написан им самим. 1938–1952 Первые рассказы Карлушкин фокус* В жизни я много переменил занятий. Я был пастухом и сапожником, носильщиком и поваренком. Я делал цветы из папиросной бумаги, писал вывески, торговал газетами… Одно время я был жуликом. Жулик я был неопытный и быстро попался. Меня поместили в дефективный детдом, в Шкиду[3], и там за три года я совершенно разучился воровскому делу. Теперь-то, конечно, я не сожалею об этом; теперь я знаю, что только честным трудом добывается в жизни счастье, но в то время, когда случилось событие, о котором я хочу рассказать, в то время я мечтал о профессии налетчика, как другие ребята мечтают о профессии моряка, пожарного или трубочиста. «Вырасту большой — непременно бандитом сделаюсь», — думал я. Я целыми днями толкался по барахолкам, дышал зловонием отбросов, без устали пожирал горячие рыночные пирожки и зорко выслеживал, нельзя ли кого-нибудь объегорить. Меня забавляло наблюдать, как заправские бородатые жулики обманывают наивных простачков, как всучивают они вместо золотых часов медные, а вместо цибика чаю — пакет первосортных березовых опилок. Я звонко хохотал, когда покупатель, обнаружив подделку, начинал рвать на себе волосы и горевать и плакать о потерянных рублях. Еще интереснее было, когда рыночники устраивали над кем-нибудь шутку: раздевали пьяного, или подрезали ему бороду, или продавали кому-нибудь брюки с одной штаниной. Вместе со всеми я помирал со смеху. Но однажды я сам сделался жертвой подобной шутки. Я тоже оказался простачком, — на собственной шкуре я вынес все то, над чем так часто и искренне потешался. Я с грустью вспоминаю подробности этого происшествия. В самый разгар душного летнего дня я сидел на ступеньках пешеходного мостика против Горсткиной улицы и грыз семечки. Ступенькой выше краснолицый, пухлый старик играл на флейте. Ступенькой ниже толстоногая девчонка торговала жидким чаем, который она, неизвестно почему, называла лимонным квасом. Мутная четвертная бутыль лежала у девчонки на коленях, она раскачивала ее, как грудного ребенка, и тихо подпевала стариковской флейте. Я тоже слушал музыку старика, но мне было скучно. Не знаю почему, но тяжелая тоска давила меня, — вероятно, я объелся пирожками. Лениво поплевывая подсолнечную шелуху и стараясь ни о чем не думать, я рассеянно следил за шумным и бурливым потоком рыночного люда… И вдруг я увидел Карлушку. Он махал мне рукой и кричал что-то, но слов его я не мог расслышать, они тонули в ровном, словно машинном, гуле толпы. Но сердце мое задрожало. Я вскочил, выбросил семечки на голову девчонке. Бросился вниз. Еще бы!.. Карлушка, известный вор и хулиган, гроза питерских рынков, предмет уважения и не таких мелкопробных жуликов, как я, — этот Карлушка обращается ко мне!.. Какая честь! Какая честь для сопливого шкета! Взметая пыль широченным клешем, Карлушка подлетел ко мне и ударил меня по плечу. Признаться, я здорово испугался. Я подумал, что он пьян и будет бить меня. Но он спрятал руку в карман, огляделся и, слегка задыхаясь, сказал: — Выручай, браток. Невыразимая гордость сменила испуг. Я захлебнулся гордостью и не мог вымолвить слова. Я молча смотрел на Карлушку, который — подумать только! — явился ко мне за выручкой. Ко мне, который при одном виде милиционера дрожал, как заяц, и пускался наутек… В эту минуту я готов был защищать Карлушку от всех милиционеров на свете. Я готов был пойти за него на расстрел. Я готов был голыми руками задушить собаку-ищейку, если бы эта собака вздумала преследовать Карлушку. Я чувствовал себя героем и, преисполненный важности, молча кивнул головой. Карлушка еще раз оглянулся, сунул руку в бездонную глубину своего кармана, пошарил там и вытащил на ладони — пару куриных яиц. — Вот, — сказал он. — Понимаешь? Я ничего не понял и изумленно захлопал глазами. Таинственно озираясь, Карлушка нагнул чубатую свою голову и торопливо зашептал мне в самое ухо… А я закивал головою и вдруг громко расхохотался. …Как мог я, скажите, поверить, что Карлушка украл эти яйца? Карлушка, который подвизался на миллионных налетах, который органически презирал мелкую кражу, — он тиснул эти два яйца у торговки Песи, у крикливой жены колченогого брючника Менделя! Мендель будто бы гонится по пятам за Карлушкой с намерением отобрать эти яйца. Кто мог поверить такой нелепости? А я поверил. Я, как дурак, закивал головой и готов был исполнить любое приказание Карлушки. Он попросил меня спрятать яйца. — Куда? — спросил я. — Все равно, — сказал Карлушка. — Живей только. Вали в шапку. Я быстро сорвал с себя засаленную мичманку и осторожно положил на дно ее эти злосчастные яйца. Они улеглись там удобно, как в гнезде наседки. Не успел я напялить мичманку на глупую свою голову, как увидел брючника Менделя. Поддерживая на плече необъятную гору брюк и забавно раскачиваясь на кривых своих ножках, он протискивался сквозь рыночную толпу, вытягивая шею и испуганно тараща глаза. Карлушка показал мне кулак и отошел в сторону. А я снова уселся на ступеньке мостика и сделал скучающий вид, хотя мне уже не было скучно, — с жадным любопытством я наблюдал за каждым движением Менделя. Вот он заметил Карлушку и заковылял к нему. Он машет руками и орет что-то в самое лицо Карлушки. Карлушка удивленно поднимает брови и качает головой. Мендель наседает. На помощь ему прибегает жена его, Песя; огромная корзина с яйцами висит у нее на руке. Она тоже визжит и тоже машет свободной рукой. Подходит еще несколько человек. Собирается толпа любопытных. Поднимается гвалт. Я не выдержал и, сорвавшись с места, ринулся в самую гущу скандала. Презрительно сощурив глаза, Карлушка подергивал свой кучерявый чуб и говорил наседавшим на него Менделю и Песе: — Ну что вы ко мне привязались?! Уйдите, пожалуйста… Не брал я ваших яиц. — Брал! — кричал Мендель. — Брал! — визжала Песя. — Провалиться, брал! Оба они вертелись, как вербные тещи, и, захлебываясь, перебивая друг друга, рассказывали толпе рыночников о том, как Карлушка украл у них два яйца. — Боже мой! — захлебывался Мендель. — Так я же сам, собственными глазами видел, как он воровал эти яйца. И все видели. И Песя видела. — Видела! — визжала Песя. — Провалиться, видела. — И не думал даже, — спокойно говорил Карлушка. — Нужны мне ваши яйца, как собаке зонтик. И не думал брать… — Так ты же врешь, — задыхался Мендель. — Я же замечательно видел, как ты схватил из корзинки яйца… Или же я слеп, да? Или, может быть, моя Песя без глаз?! — А ну вас! — сказал Карлушка. — Надоели вы мне со своими яйцами. Катитесь колбаской. — Что-о?! — заорал Мендель. — Колбаской?! Это мне за свой товар колбаской? Да? Ах ты гадюка, чтоб тебе сдохнуть. Отдай яйца! — Нет у меня ваших яиц, — сердито сказал Карлушка. — Отвяжитесь. Он сделал попытку выйти из круга толпы. Мендель завыл. Одноглазый Гужбан преградил Карлушке дорогу. — Брось, Карлушка! — сказал он. — Не дело это своих парней обижать. Отдай яйца… — Как? — закричал Карлушка. — И ты? И ты веришь этой подлюге?.. Да пусть он докажет сначала. Докажи на факте, что я взял эти яйца. — Доказать? — опешил Мендель. — А что ты думаешь — не доказать? Да? Так я тебе докажу. Вот… Толпа притихла. Восхищенный Карлушкиным нахальством, я затаил дыхание и, украдкой шевельнув ушами, почувствовал, как что-то твердое прижалось к моей голове. Карлушка вызывающе смотрел на Менделя. Мендель усмехнулся и подмигнул толпе. — Вот, — повторил он, — дай мне тебя обыскать. — Что? — захохотал Карлушка. — Обыскать? Меня? Да ты что, опупел? Вот еще! Не дам я себя обыскивать… — Боится! — завизжала Песя. — Ей-богу, боится! — Хвостом виляет! — закричал Мендель. — Хвостом виляет, гадюка! Хвостиком!.. Возмущенная поведением Карлушки, толпа угрожающе шумела. Потрясая костылями, хрипло орали безногие инвалиды-марафетчики. Дружно петушились маклаки. Стрекотали старьевщицы. Старые жулики смеялись над Карлушкой. Гужбан ругал его последними словами, называл копеечником, вшивым воришкой и с горечью вспоминал то время, когда Карлушка был настоящим бандитом, атаманом Горсткиной улицы. Карлушка невозмутимо выслушивал эти нападки и презрительно улыбался. Когда шум достиг возможных пределов, когда вся барахолка собралась у пешеходного мостика и в отдалении уже заверещал тревожный свисток милиционера, Карлушка поднял правую руку и громко сказал: — Ша! И, подойдя вплотную к Менделю, он так же громко сказал: — Спорим? Длинноносое лицо Менделя вытянулось, как старая резина. Толпа насторожилась, множество глаз уставилось на Карлушку, который, нарочно помолчав минуту, снова поднял руку и заговорил торжественно, как оратор на митинге. — Товарищи и граждане! — сказал он. — Довольно вам надсмехаться и оскорблять невинного человека. Обидные ваши насмешки, будто я яйца украл и хвостом виляю. Нет, не таков я вор, чтобы суда бояться. Были у меня дела и повыше маркой, а дрейфить не приходилось. Конечно, я не дам себя обыскивать задарма всякой шпане… Но если Мендель врет, не краснея, что видел, как я сунул его поганые яйца в карман, — ладно, согласен. Спорим на сто «лимонов», что у меня нет твоих яиц. Обыскивай. Не найдешь — плати денежки. Идет? Мендель заежился, покраснел, лицо его еще больше вытянулось и стало похожим на редьку. Он нерешительно переглянулся с Песей! Толпа одобряюще загудела: — Вали, Мендель!.. Спорь! Не бойся! — Чего там! Даешь! Не робей!.. — Крой, Мендель! — Спорь!.. — Спорим!! — заорал Мендель. — Идет! Спорим! И в безудержном порыве он бросил на пыльную мостовую свой монблан клешей и галифе и протянул Карлушке руку. Но Карлушка, чтобы затянуть комедию, представился смущенным. — Как? — спросил он. — Ты и вправду хочешь спорить? Серьезно? На сто «лимонов»? Ты подумай сначала. Гляди, просчитаешься. — Нет! — заерепенился Мендель. — Нет! Ты таки хвостом не виляй. На сто «лимонов» спорили. Под свидетелей. Давай руку. — Ну ладно, — вздохнул Карлушка. И, крепко сжав тщедушную руку Менделя, он внезапно повернулся ко мне и сказал: — А ну-ка, плашкет… Разними. Мне показалось, что он подмигнул мне. Затрепетав всем телом, я выскочил в середину круга и ребром ладони разорвал роковое рукопожатие. — Обыскивай, — сказал Карлушка, ухмыльнулся и поднял руки. Так, наверное, поднимали руки его многочисленные жертвы, когда он выхватывал из кармана наган и командовал: — Руки вверх! Наступила тишина. Многоликая толпа затаила дыхание; ругань, споры, выкрики торговцев прекратились, и только старик музыкант, который один из всей барахолки не заинтересовался скандалом, продолжал наигрывать свою грустную музыку. Мендель приступил к обыску. Он сунул руку в карман Карлушкиного клеша и сказал: — Здесь! Но вытащил пустую руку. — Значит, здесь, — сказал он и сунул руку в другой карман. Но и там яиц не оказалось. Все больше и больше волнуясь, он обшарил карманы бушлата, ощупал Карлушку спереди и сзади, залез за пазуху майки — яиц не было. Надо было видеть его лицо. Я до сих пор не могу забыть лица брючника Менделя, когда, безуспешно закончив поиски яиц, он взглянул на Карлушку. Глупее лица я не видывал. Он вытаращил глаза, раскрыл рот… Мне показалось даже, что волосы его встали дыбом от ужаса, который охватил его. — Где ж таки яйца? — спросил он. — Не знаю, — ответил Карлушка. Ужасная ругань посыпалась на голову бедного Менделя. — Кляузник! — заревела толпа. — Дурак! — Арап московский! Несчастный Мендель не знал, куда деваться от этого потока выкриков, ругательств и ядовитого смеха. Вся барахолка издевательски смеялась над ним, который так позорно проспорил свои сто «лимонов», и больше всех заливался я; я чувствовал себя соучастником Карлушкиной аферы и радовался за успех нашего с ним мошенничества. Оглушительный хохот долго колыхался в воздухе, будто чудовищные птицы хлопали громадными крыльями. Смех толпы опьяняюще ласкал меня, как ласкает он, вероятно, клоунов и комических актеров в театре. Но скоро мне пришлось убедиться, что не всегда смех бывает приятным. Скоро я услышал смех погромче и пооглушительнее этого, но он не доставил мне радости. Слишком уж грустно мне вспоминать окончание этой глупой истории. Немного придя в себя, Мендель растерянно высморкался в рукав, вздохнул и, взвалив на плечо груду перевалявшихся в пыли брюк, собрался уходить. — Куда? — закричал я. — А деньги? — Куда? — закричала за мной вся толпа. — А деньги платить надо? Мендель плюнул в сторону, с остервенением вытащил бумажник и, отсчитав сто миллионов, протянул их Карлушке. Ко всеобщему удивлению, Карлушка отказался взять деньги. — Не надо, — сказал он. — Совестно брать от такого дурака. — От дурака? — растерялся Мендель. — Ну да, от дурака, — сказал Карлушка. — Разве ты не дурак? Самый настоящий вислоухий дурак. Столько времени искал яйца и не мог найти. Гляди! Гляди, раззява! Вот они где твои яйца!!! И тут случилось нечто ужасное. Карлушка размахнулся и изо всей силы ударил меня сверху по шапке. Что-то хрустнуло у меня на затылке, и тотчас же беспросветный мрак окутал меня. Теплая, липкая жижа залила мне лицо, нечеловеческий ужас сковал мои руки и ноги, — мне показалось, что я умер и мозги мои текут по моему лицу. Кто-то толкнул меня в середину круга, я чуть не упал, закачался и закричал от страха. Страшный хохот оглушил меня. Я протер глаза и увидел дико оскаленные пасти хохочущих людей. Вся барахолка сотрясалась от неудержимо-буйного смеха. Закинув голову, хохотал коварный Карлушка. Хохотал одноглазый Гужбан. Хохотал Мендель. Визгливо хохотала жена его Песя, и яйца перекатывались в ее корзине. К сожалению, я не могу сказать, был ли в действительности так смешон этот Карлушкин фокус. Но потом мне рассказывали, что мое лицо было похоже на хорошую яичницу с салом. Не думаю, чтобы яичница была хорошей: одно яйцо оказалось тухлым — страшная вонь душила меня. Я заплакал. Я закрыл руками лицо и, пошатываясь, дошел до ступенек мостика. Я опустился на ступеньки и, оцепенев, просидел там до вечера. Когда я очнулся, было уже темно. Я сколупнул с лица затвердевший яичный желток и огляделся. Барахолка пустела. Погасли фонари. Все жулики, торговцы и покупатели ушли спать. Ушла домой и девчонка с квасом. И только за спиной моей пухлолицый старик невозмутимо играл на своей флейте… 1927 Портрет* Два дня не ел Коська; одну только воду стегал. Вода — она бесплатная. Ее хоть с утра до ночи пей: на каждом углу фонтан, — нагибайся, поворачивай крантик и дуй, сколько влезет. Да вот беда — сытости от воды настоящей нет. Как ни пей, все равно брюхо от голода сводит. Два дня Коська терпел, а на третий день не выдержал. Все утро шатался по Слободе, у каждого окошка стучал, скулил: — Тетенька… миленькая… подайте кусочек! Но захлопывались окна, задвигались занавески, отвечали Коське: — С богом, хлопец, с богом. К полудню свело у Коськи брюхо так, что хоть плачь. Хуже даже. Хоть топись. Сходил Коська к знакомым ребятам. Были у него такие знакомые ребята — кордоновская шпана. Эти ребята были воры, они Коську прогнали. — Мы, — говорят, — стрелкам не подаем. Воровать с нами не хочешь, ну и катись Христа ради к чертовой бабушке. Коська вздохнул, ничего не сказал, не обиделся и пошел опять на фонтан воду пить. По дороге идет, окурки собирает: если курить, то не так есть хочется. И вдруг слышит — паровоз гудит. Вспомнил Коська — на вокзале давно не был. Как же это он забыл? Ведь на вокзале можно и копеечек пострелять, и вещи кому снести пособить. Собрал последние силенки — побежал на вокзал. А там как раз поезда ждут. Начальник станции вышел: стоит у фонаря, ногу выставил, белыми брюками фасон наводит. Пассажиры гуляют по платформе, тетеньки белыми платочками от жары обмахиваются. Коська скорее руку лодочкой сложил, юркнул в толпу, заканючил: — Добрые граждане, подайте сироте на пропитание… Люди идут, мимо проходят, на Коську даже глядеть не хотят. А другой, если почище одет, взглянет, да и обойдет, эдак поморщившись. Не запачкаться бы. Тут было Коське пофартило. Видит, идет девушка. Лицо доброе, смеется будто бы. И в руках у нее целая охапка черемухи. Коська к ней: — Милая барышня, будьте такая добренькая. Подайте сироте на кусочек. Она сразу остановилась, в сумочке стала рыться. Видит Коська — гривенник достает. И уж руку протянул, а гривенник тюк-звяк — и на платформу. Прыгнул раз-два, покатился — и в щель. — Ну, доставай, — смеется девушка. — Твое счастье. Только соскочил Коська с платформы, только хотел под настил сунуться, слышит — грохот, звон, паровоз гудит: поезд подходит. Нет, надо скорей назад, — гривенник не убежит, а тут более важные дела прозеваешь. Выскочил, а уж на платформе черт-те что делается. Шум, звон, дым. Коська скорей к вагонам. Теперь милостыньку просить нельзя. В такой суматохе самый добрый человек за кошельком в карман не полезет. Коська по другой лавочке. Это он тоже может. Он за вещи — за мешки, сундучки, корзинки — хватается. — Позвольте донесу, дяденька. А дяденьки отмахиваются: — Сами дотащим. Иди лучше буржуазию поищи. А буржуазия — та носильщиков с бляхами ищет. Да и не поднять Коське ихних буржуйских чемоданов. Обиделся Коська. Расстроился. И тут ничего не вышло. «Эх, — думает, — лучше побегу гривенник искать». Полез опять под настил. Но где же его тут найдешь, гривенник. Даже и места он не помнит, где гривенник этот упал. Ползал Коська, ползал, все коленки изодрал. Только и нашел, что окурков несколько штук да огрызок яблочный не очень маленький. Огрызок съел, окурки за уши запихал, хотел вылезать. И вдруг видит — ремешок. Висит, болтается, свесился с платформы узенький сыромятный ремешок. И пряжка на нем блестит железная. Не подумал даже Коська, что это за ремешок и откуда он тут взялся. Цапнул, дернул, — и вдруг полетела ему под ноги с платформы плетеная корзиночка. Съежился Коська. От страха дышать перестал. Думает: сейчас хозяин корзинки с платформы соскочит, будет ему, Коське, баня с веником. Но нет, минута прошла, еще минута — никто за корзинкой не лезет. Над головой у Коськи люди ходят, шумят, разговаривают, а Коська сидит как мышь и шевельнуться боится. Наконец осмелел — пощупал плетеночку, потрогал: тяжелая. Перетянута корзинка сыромятным ремешком, чтобы нести было за что. На лучинных петельках замочек висит. Маленький. Его пятилетний пацан сковырнет. Взял Коська плетенку в руки, понюхал: ничем особенным не пахнет. Палец подсунул под крышечку, что-то мягкое, рубаха, наверно. И вот закружилась у Коськи голова. Затошнило его. В животе забурчало. Может, яблоко он не очень свежее съел. Сам не соображал, что делает. Чуть хрустнул замок, слетел ремешок, отскочили лучинные петельки. Так и есть: рубаха наверху лежит. Белая, в полоску. Под рубахой книги. Штук десять. Под книгами ботинки желтые, ношеные, бритва в коробочке, обмылок в бумажке. А в самом низу картина какая-то, портрет. Разглядывать Коська не стал, сунул что куда: рубаху за пазуху, книги и портрет тоже, бритву и мыло в карман, ботинки на ноги. Плетенку не пожалел, оставил — с ней греха наживешь. Хоть и не воровал Коська раньше, а все-таки хитрости у него хватило: здесь вылезать не стал, а пополз в самый конец платформы. Там высунулся, посмотрел по сторонам, вскочил и зашагал не оглядываясь. Идет, а сердце у него как рыбка бьется. И стыдно ему и радостно. Теперь-то уж он сыт будет. Теперь только загнать надо краденое. А как подумал, что краденое, опять уши горят. Думает: «Нет, не украл ведь я. Ведь сама корзинка упала, я только за ремешок потянул». «А зачем же, — думает, — убегаешь? Чего ж ты тогда плетенку бросил, если она не краденая?» Сам думает, а сам все шагу прибавляет. Знает, куда ему теперь идти надо — на Кордон. Там один человечек живет, одноглазый Яшка Каин, он краденым торгует. Каин пьяный на огороде сидел, в карты играл с маленькими ребятишками. Он думал, что Коська стрелять пришел. Прогнал его. — Иди, — говорит, — к черту! Надоели вы мне, рукосуи… Работать надо, а не христарадничать. Коська не обиделся, не ушел. Постоял, ногу поднял, желтый ботинок показал: — Покупай — продам. Каин посмотрел, пощупал. Видно, понравились. — Сколько? — спрашивает. А сам карты засаленные тасует. — Червяк давай, а меньше ни копейки. Засмеялся Каин:

The script ran 0.022 seconds.