1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Звук в телевизоре стал менее громким. Должно быть, это она его подкрутила; потом совсем выключила. Прекрасно. Слава Богу. Джек уткнулся горячим лбом в оконный переплет, пытаясь думать. Задний двор выглядел небезопасным — так разбит асфальт. В чем дело? Почему все так запущено? Джек вдруг понял, что его жена сейчас, должно быть, стоит в общей комнате у окна. И смотрит на улицу. А там, на тротуаре, она увидит Элину, незнакомку. Женщину молодую. Двумя этажами ниже, на тротуаре, женщина, которая ждет… Но, может быть, подумал Джек, все и не так — может быть, Элина просто ушла, и все кончено. А Моррисси поужинают — сядут втроем за обычную еду в обычный вечер, как это бывает каждую пятницу.
Или же?..
Рэйчел вернулась. Он услышал ее шаги в коридоре, услышал ее голос, набиравший силу:
— Она ждет тебя — ты что, этого не знал? Она ждет тебя… — Рэйчел чуть не прибежала, чтобы сообщить ему эту весть. Вот сейчас, подумал Джек, это случится. Он весь съежился, увидев ее — ее горькую, победоносную улыбку. Она сказала с издевкой: — Ты так нервничаешь, у тебя совсем больной вид! Чего ты испугался? Это же всего лишь женщина, которая хочет поговорить с тобой! Почему ты ее так боишься?
— Я сказал, чтобы она ушла. Я сказал, что не могу говорить с ней, — пояснил Джек.
— Да? Но почему? Почему? Я хочу знать, — сказал Рэйчел.
— Ты уже все знаешь, так что заткнись.
— Что, ее появление для тебя, Джек, — удар ниже пояса? — рассмеялась Рэйчел. — Почему она на тебя так действует? Я-то думала, что ты такой сильный, такой стойкий, куда более стойкий, чем твоя невропатка жена!.. А ее приход для тебя оказался ударом ниже пояса? Или еще ниже? Значит, вот что тебя так пугает — женщина? Почему ты не хочешь с ней поговорить?
— Я туда не пойду, — сказал Джек.
— А почему?
— Не пойду. Так что заткнись.
— У тебя в самом деле больной вид, — с издевкой сказала Рэйчел. — Ты явно не ожидал ее. Сколько же вы не общались? Ты что, Джек, думаешь, я не знала о ней, ты думаешь, я не чувствовала ее присутствия, когда бывала с тобой, не чувствовала, что нас трое в постели? У тебя такой виноватый вид, точно ты преступник! Ох, да ты совсем больной — такой бледный, такой виноватый! Так пойдешь ты туда и поговоришь с ней?
— Нет.
— Пойдешь? Потому что, если пойдешь, то сюда уже больше не вернешься.
— Я не намерен спускаться к ней, — со злостью сказал Джек.
— Так скверно, что я оказалась дома, правда? Не повезло тебе! Так скверно, что я не уехала в Сиэттл — ты мог бы пригласить ее сюда, она могла бы поселиться с тобой, — сказала Рэйчел. — Откровенно говоря, она выглядит слишком шикарно для этих мест, но если ты ей нужен, то она, должно быть, не такая уж и шикарная… ей, должно быть, это безразлично…
— Заткнись, — сказал Джек.
А сам подумал: «Я убью одну из них».
Рэйчел подошла к нему. Она была смертельно бледна, но лицо ее чуть ли не сияло. Джек боялся, что она дотронется сейчас до него, положит руки ему на плечи, и тут он уже сойдет с ума. Она говорила какие-то слова, но он не слышал, они не доходили до его сознания — таким страшным было выражение ее лица. А за нею в двери стоял Роберт и наблюдал — ручки его как-то беспомощно висели вдоль тельца, и он смотрел на двух взрослых без особого удивления, без особого любопытства, словно наблюдал самую обычную сцену: женщина, называвшая себя его матерью, кричала на мужчину, называвшего себя его отцом, мама, которую все считают мамой, и папа, которого все считают папой, — двое взрослых, готовых друг друга убить.
— Да прекрати ты, пожалуйста! — воскликнул Джек, дергая себя за волосы. — Рэйчел, здесь же Роберт!..
Но она прервала его — она его даже не расслышала.
— Ступай же вниз и поговори с ней — чего ты так боишься? — ядовито и как-то даже весело сказала она. — Ступай вниз, ступай к чертям собачьим и не возвращайся — зачем тебе возвращаться? Ты считаешь, мне нравится спать с тобой, в то время как ты думаешь о ней и всячески распаляешь свое воображение? Правда, это случается не так уж часто, верно? Верно? Но, может быть, тебе все же следовало бы поговорить с ней — просто чтобы омолодиться? Чтобы впрыснуть себе стимулятор, стимулировать свою мужскую силу? Чтоб хватило месяца на два, на три, помогло наладить наши супружеские отношения?
— Рэйчел, ни к чему это, не надо все это говорить, — сказал Джек. — Так ты только причиняешь себе боль. Но я не стану тебе в этом помогать. Ты хочешь все сломать — хорошо, прекрасно, но я не стану тебе в этом помогать, потому что я не хочу видеть ее и я не собираюсь ее видеть. Так что заткнись. Отойди от меня.
— Ты не собираешься спуститься к ней? Ты ее не любишь?
— Я туда не пойду, так что заткнись.
— Ты не любишь ее?
— Нет.
— Значит — нет? Не любишь?
— Нет. Я же сказал — нет.
— Тогда почему же у тебя такой больной вид? Чего ты так боишься?
— Да, действительно боюсь! — заорал Джек. — Боюсь ее!
— Что?.. Почему?
— Да потому, что я дошел с ней до предела — я чуть не убил ее и себя… потому что было такое время в моей жизни, когда ничто не имело значения, кроме нее, и больше я такого не хочу…
— Ты чуть не убил ее и себя? Когда? Когда это было?
— Неважно… Уйди.
Рэйчел медлила. Она смотрела на Джека с победоносной уверенностью, которую ей очень хотелось продлить, — от нее поистине исходил запах уверенности, жаркий и острый. И, однако же, она медлила, словно понимала, что их брак держится только словами, все зависит от слов, но она не в силах была отказать себе в удовольствии и перечеркнуть все эти слова, а потому произнесла своим низким, исполненным злорадства голосом:
— Значит, ты боишься ее, но не меня? Почему же ты меня нисколько не боишься — почему? Разве твоя жена не невропатка, не взбалмошная женщина? Разве ты не боишься, что я могу с собой что-нибудь сделать, не боишься уже давно, что я могу что-нибудь с собой сделать? А теперь и с Робертом — и с ним тоже? Скажи правду, Джек, ты этого не боишься? Почему ты больше никогда не говоришь правду?
Джек подтолкнул ее к двери.
— Не угрожай мне. Не нужно мне угрожать, — спокойно сказал он.
— Раньше ты никогда не лгал, а теперь ты вечно лжешь, ты стал ходячей ложью, — кричала Рэйчел. — Ты даже и сейчас не хочешь сказать правду, верно? О ней, обо мне, о том, чего ты хочешь или чего ты боишься… Не говоришь? Или ты такой трус, что даже и не знаешь? В этом дело? В этом?
Джек отвернулся. Он все еще стоял у окна и вдруг обнаружил, что прижимается лбом к стеклу — спокойно и в то же время изо всей силы, — стараясь не слышать, что говорит эта женщина за его спиной, стараясь ничего не видеть, ни о чем не думать. Он вжался в стекло, и словно бы все стерлось, стало нейтральным, как это тонкое, но неподатливое стекло.
ЭЛИНА
1. Заросший сорняком сад, замкнутое пространство, ограниченное почти прямыми линиями, словно то были воздвигнутые человеком барьеры, — песчаный склон, поросший пучками травы, еще один склон, поросший чахлыми деревьями, а дальше — дорога. Элина шла по склону, словно по саду. Лопухи цеплялись за ее брюки. Все заросло чертополохом, какой-то влажной, колючей зеленью, низким, стелющимся кустарником с крошечными желтыми цветочками. Рядом с зеленой травой — прошлогодняя, мертвая, какие-то высохшие стручки и шелуха, хрусткие колючие шарики, прилипавшие к одежде.
За дюнами был океан. Через минуту она его увидит. Она медленно шла, слегка задыхаясь после подъема, аккуратно ступая — след в след — по уже проложенным на песке следам, — проложенным, должно быть, ребенком несколько дней тому назад.
Добравшись до гребня дюны, она случайно обернулась и на расстоянии нескольких сотен ярдов вроде бы различила какую-то фигуру на дороге.
Она поспешно отвела взгляд и заскользила вниз, к пляжу. Стоял май, было очень прохладно, и влажный ветер отбрасывал волосы с ее лица. Она глубоко засунула руки в карманы своей толстой бесформенной кофты. И пошла вдоль океана, чуть увязая в песке; туфли ее уже намокли. Она подумала: «Здесь никто не наблюдает за мной». Ей пришлось ускорить шаг из-за нещадного ветра, который дул не переставая, он словно подстегивал ее, подталкивал вперед. Она подумала: «А возможно, это был всего лишь столб ограды…» Но это не слишком тревожило ее.
В утрамбованном песке попадались холмики, небольшие горки, образованные камушками, и ракушками, и морской травой, которая казалась живой, недоброй, как змеи. Столько ракушек, столько шарообразных жилищ, обитатели которых давным-давно сгнили… Под ее ногами что-то тихонько вздыхало, лопалось, испуская дух с легким треском. Как если бы под поверхностью песка было что-то живое, боровшееся за каждый вздох. Элина задумчиво уставилась на песок. Океан так грохотал, что она скоро забыла обо всем остальном…
Сильный влажный ветер образовывал в воздухе завихрения, словно в нем сталкивались злые противоборствующие потоки, — волосы ее летели назад, в сторону суши, правая щека почти омертвела от ветра и морских брызг. Широкий однообразный каменистый пляж был пуст. Элина приостановилась, посмотрела вдоль пляжа в одну сторону, в другую, слегка морщась от брызг, и увидела лишь отдельные кучки мусора да два-три обломка, выброшенных морем. Она была одна.
Она подошла к воде, так что пена стала накатывать ей на туфли, — сначала она сжалась от холода, а потом перестала его чувствовать, ей даже стало тепло. Омертвела. Ей было очень хорошо. Потоки воздуха крутились и свистели вокруг нее. В небе летали чайки и вдруг устремлялись к воде — одна из них отчаянно замахала крыльями, словно сражаясь с волной, потом оторвалась от воды и, держа что-то в клюве, взмыла в небо. Стремительные, ловкие, умелые взмахи крыльев — сильные движения, громкие крики, слепящий свет. Элина почувствовала, как в ней шевельнулось радостное возбуждение. Она сама не знала почему. Она пошла быстрее. Этот мир на краю земли, здесь, на обрывистом краю континента, был такой шумный, в нем царила такая сумятица, и, однако же, он был такой немудрящий, что Элине показалось — она может спокойно слиться с ним, так же умело, красиво и без остатка, как чайки. «Здесь никто не наблюдает за мной, — подумала она, — здесь мне не грозит никакой опасности». Она и сама не понимала, что, собственно, имела в виду — считала ли она, что вся ее жизнь была устремлена к этому моменту, все оставшиеся позади следы, десятилетия следов вели сюда?..
На песке перед нею возникла какая-то смутная тень, не вполне определенная, так как солнце было частично скрыто облаками. Она быстро передвигалась, однако у нее были нечеткие, размытые контуры чего-то наполовину вымышленного, наполовину реально различимого. Голова Элины гудела от грохота прибоя и криков птиц. Уродливая, остроносая птица пролетела совсем рядом, чуть не задев ее. Птица опустилась на закачавшуюся под ее тяжестью ветку; теперь их стало двое на этом пространстве, и птица стала наблюдать за Элиной. Женщина и птица смотрели друг на друга с любопытством, без страха.
— Чего ты хочешь, что ты так смотришь на меня? — спросила Элина.
Она постояла, по телу ее прошла дрожь. Она почувствовала себя исхлестанной ветром, незащищенной, но такой живой; влажные волосы ее висели неровными прядями. Там, где кожа не была прикрыта, она покрылась пупырышками от холода. Какое-то время Элина стояла так, вслушиваясь в разноголосые шумы вокруг нее — нестройные, не подчиненные единому ритму. А чайка по-прежнему наблюдала за ней.
Все было неподвижно, кроме ветра и волн. А внутри стояла поразительная тишина, нечеловеческая, успокаивающая. В глубине души Элины зрело новое для нее убеждение, что никто не может тронуть ее, никто даже и не наблюдает за ней.
2. Каждое утро солнце вставало с востока, вставало медленно и, медленно двигаясь вверх, вверх, каждое утро преображало небо. Прежде Элина никогда не замечала хода солнца по небу. Теперь же она это видела, иной раз следила за ним как зачарованная, молча. Порой ей казалось, что она помогает таинственному ходу светила, как бы сливается с ним. Когда она бывала одна и никакие людские заботы не занимали ее мыслей, ни о ком ей не надо было думать, она чувствовала в себе бесстрастную общность с небом и солнцем, с этой холодной частью мира, с элементами, существующими сами по себе. В них не было ничего от человека, и, однако же, они не грозили ей. Собственно, смотреть-то было не на что, кроме как на рваные, бесформенные облака и переменчивые волны, никаких красок — лишь всевозможные тона серого, и, однако же, это приводило ее в восхищение; тело ее, казалось, двигалось в такт неровному, непредсказуемому движению облаков, оно как бы тихо распахивалось навстречу небу, сливаясь с ним в своеобразной общности. Но когда дома был муж, это ощущение полностью исчезало: Элине надо было думать о нем, отвечать на его вопросы, постоянно следить за тем, какой он ее видит… словно ты находишься в комнате, где все стены зеркальные и ты не можешь уйти от своего изображения, не можешь не чувствовать в какой-то мере притягательного, в какой-то мере пугающего обаяния своей личности.
В тот день, когда Элине объявили, что скоро выпустят ее из больницы, Марвин, радуясь тому, что она поправилась, благодаря за это судьбу, раскинул у нее на кровати карту Соединенных Штатов и спросил, чего ей хочется: где бы она хотела жить, как бы она хотела жить? И после долгих раздумий, после того, как минут пятнадцать или двадцать она серьезно над этим думала, Элина указала на побережье штата Мэйн. Она никогда там не бывала, сказала она. Ей хочется там пожить.
И Марвин улыбнулся и сказал — вот и прекрасно, отлично. Это очень легко устроить. Ведь у него есть дом к северу от Дир-Айл…
Дом был огромный, с тремя каминами. Доски, из которых он был сколочен, и черепица были одинакового размытого серого цвета, а ставни — чуть темнее, — не слишком красивый дом, но крепкий и изолированный, отделенный от проселочной дороги песчаной пустошью, вокруг которой шли столбы с надписями: «Осторожно» и «За ограду не входить». Внутри дом был такой знакомый: за исключением одной-двух комнат наверху, по-спартански обставленных и холодных, он ничем не отличался от всех тех, в которых бывала Элина, или от дома Марвина в Гросс-Пойнте — обставленный дорого и профессионально, главная гостиная — вытянутая комната с потрясающим видом, все окна выходят на океан, мебель обтянута грубошерстной красной в белую полоску тканью, паркет натерт до такого сверкающего блеска, что глазам больно, — лишь то тут, то там брошен толстый коврик цвета кокосового ореха… Плотные ткани, кресла с деревянными подлокотниками, низкие столы и шкафчики и какие-то непонятные предметы, возможно, для чего-то предназначенные, а возможно, служащие лишь украшением, — и, однако же, комната производила впечатление крайне уютной и заполненной, кресла и диваны в ней были расставлены таким образом, чтобы люди, сев в кружок, могли беседовать одновременно несколькими группами, чтобы здесь можно было устраивать шумные, оживленные вечера. На столах тут и там виднелись кружки от стаканов и даже на полу, возле гигантского камина. Все лампы были замысловатые и пышные — они либо свисали с потолка, либо стояли на искусно сделанных подставках, выкрашенных мертвенно-белой или ярко-красной краской, или же это были маленькие деревца, ветви которых заканчивались матовыми шариками, излучавшими неяркий свет.
Элине нравились комнаты наверху — в одной из них пол был голый, недоциклеванный и в беспорядке громоздилась всякая мебель, коробки, ящики, связки старых, покрытых плесенью книг, даже лежала давняя пропыленная растопка; ковры были скатаны и перевязаны бечевкой; немыслимые шкафы и сундуки заполнены всяким старьем, детскими игрушками и обувью. Когда Марвин уходил, а на улице было слишком холодно для прогулки, Элина сидела там на одном из старых запачканных диванов и листала книги или старые журналы, или рылась в каком-нибудь ящике, словно искала некий знак… Иной раз она глядела в окно — без цели, и время бежало быстро; она чувствовала, как ветер сотрясает дом, как холодный ток воздуха проникает через стены, — ее сознание как бы растворялось в этих потоках воздуха, сталкивающихся в высоте, и в потоках дождя, который шел каждый день, — она переставала быть женщиной, даже переставала быть человеком…
В первую неделю, когда они поселились здесь в конце апреля, она все собиралась спросить мужа насчет этого дома. Она подготовила — нервничая и волнуясь — такой вопрос, который не обидел бы его… а она чувствовала, что должна его задать, должна знать. Это здесь произошло — убийство? Потому что, конечно же, где-то произошло убийство. Марвин ведь «наследовал» дома по всей стране, и каждый дом был связан с убийством или «с несчастным случаем», который временно именовался «убийством». Элина чувствовала, что должна знать, умер ли здесь кто-то.
Но по мере того, как шли дни, она все чаще думала о том, как хорошо ей здесь живется, как легко здесь жить, — особенно когда она одна, — и она решила не задавать того вопроса.
А он, если не спросить, сам никогда не скажет.
Ведь он привез ее сюда только потому, что она указала пальцем на побережье Мэйна. И теперь он каждые два-три дня спрашивал ее: — Ты здесь счастлива — так далеко от всего? Ты забываешь?
И Элина отвечала: — Да, я здесь счастлива. Я забываю.
3. Погода менялась очень медленно, вяло. Элина даже забыла, какие бывают май и июнь: здесь по-прежнему было холодно, каждое утро шел дождь, а иной раз и целый день. Но ей нравилась саднящая монотонность ветра, звук дождя, барабанящего по окнам, неприветливый океан. Когда дни потеплели и ветер заметно поутих, она стала гулять вдоль берега, но лето вызывало у нее чуть ли не раздражение — обычное доброе время года, предсказуемое. А Элине казалось, что лето начнет медленно заполнять влажным жаром вселенную, постепенно накаляясь до предела, однако не в силах разрядиться, и что от этого она сойдет с ума…
Одна — она была в безопасности. Но в присутствии мужа она чувствовала, как между ними возникала напряженность, надо было постоянно быть начеку, настороже. Веки у нее невольно начинали дергаться, когда он заговаривал с нею; она медлила, ей не хотелось поворачиваться и смотреть на него, и, однако же, она должна была смотреть на него… она была очень вежлива, изысканно вежлива… даже во время болезни была вежлива, извинялась, когда на нее накатывало и она впадала в ступор, или в слезы, или в депрессию. Казалось бы, совсем не трудно заверить его: «Да, я здесь счастлива. Да, я забываю». Но почему-то это было трудно. А когда он склонялся над нею, целуя ее тело, казавшееся таким длинным, бесконечно длинным, убийственно длинным, ее обнаженную кожу, она еле сдерживалась, чтобы лежать спокойно, и, однако же, должна была лежать, ждать.
Что-то с ней произошло: она больше не могла спать, не могла погрузиться в покой. Не могла не думать о муже.
А это значило, что она — не могла уйти от него в себя, уйти от его влажного, такого знакомого и страшного прикосновения, от прикосновения к ней, от его близости. Его бесконечной близости, близости его души! Она не могла от него избавиться. Не могла отгородиться от него. Все было распахнуто, обнажено, готово к восприятию. Сознание причиняло ей боль, оно грохотало, как океан, где вздымаются волны, кричат птицы, — такое нельзя себе представить, с этим нельзя совладать.
Она говорила ему:
— Я не знаю, что со мной.
А он гладил ее, успокаивал. Он был терпелив, как молодожен. Он прощал ей и ласкою старался добиться, чтоб и она простила себя. Лицо его исполосовали морщины, оно постарело, стало лицом очень доброго человека.
— Я понимаю, — говорил он, чтобы успокоить ее.
Да нет же, думала она, — нет, он не понимает.
Тело ее было словно сплетено из тысяч натянутых, напряженных, воспаленных нервов, открытых воздуху, испытующему взгляду мужа, его безобидным, но повергавшим в ужас ласкам. Он любил ее. Она тоже его любила, но тело ее закрывалось перед ним, упорно и накрепко. Оно всегда закрывалось, становилось сухим, напряженным, недобрым, изворотливым. И тут у нее начали появляться панические мысли: «Это меня убьет». Она заставляла себя обнимать его, крепко прижимать к себе, старалась подавить свое сознание, но это ей не удавалось — наоборот, ощущения приобретали все большую четкость, в ней росла растерянность, глаза ее были открыты и смотрели прямо перед собой, в никуда, в собственное ее будущее. Это убьет меня… он убьет меня…
Он спал — но она его не видела. Грузно лежал рядом — но она его не видела. Она слушала, как он дышит. Кожа по всему ее телу восставала, покрываясь пупырышками возмущения. Она отвергла его и отвергнет снова; она беспомощно оглядела свое тело, понимая, что не может уйти от него — даже в сон. Она не в состоянии была расслабиться, даже когда он засыпал. Она уже и не помнила, как расслаблялась в прошлом.
Она лежала без сна.
Она понимала, что в мире ничто не спит — не спит вся вселенная; тут уж ничего не поделаешь.
Всей кожей она противилась ему — неподатливая, скучная, жесткая, на нее накатывал озноб, словно она стояла на ветру, а внутри она чувствовала учащенную пульсацию, что — то нудно, злобно билось, все мускулы болели. И ничто не способно это разрядить. Ей было ненавистно это напряжение, это требование плоти, а удовлетворить его она не могла, никак. Она не могла плакать. Даже лицо у нее было жаркое, сухое и замкнутое. Она губила мужа, но плакать не могла.
Однажды он сказал:
— Мне кажется, что у тебя жар, Элина. Ты что — заболела?
— Нет. Я не знаю. Не знаю, — сказала она.
Она любила этого человека как нечто неотделимое от своей жизни — как своего мужа. Она была обязана ему, принадлежала ему духовно, и, однако же, физически он неизменно вызывал у нее удивление, чуть ли не отвращение даже самыми невинными своими жестами, тем, как он касался ее — в ходе разговора, беседы. Она сразу вся напрягалась, она чувствовала, как опасно близка она к тому, чтобы с отвращением отодвинуться от него. Что между нами теперь общего? Что?..
Брак? Муж?
Она любила его за долготерпение, за его бесконечную занятость и за сложность его жизни, которой она не понимала; она любила его за то, что он существует, за самый факт его существования. Когда звонил телефон и он отвечал… это казалось чудом, событием в безликой, сонной жизни дома, которое она, Элина, никогда не могла бы породить. И, однако же, ей трудно было проявить к этому интерес. Несколько раз в неделю Марвин улетал в Нью — Йорк — иногда только на вторую половину дня, — чтобы побеседовать со своими коллегами, или клиентами, или с юристами, занимавшимися его собственными налоговыми проблемами: он выиграл процесс в налоговом суде, но через несколько дней Управление внутренних доходов поставило под сомнение, правильно ли он заплатил налог с части заработков в 1970 году, и дело потребовало такого количества определений, состоящих из стольких слов и фраз, что работающим на него специалистам по налогообложению пришлось нанять целую команду из пяти человек, знатоков в этой конкретной области налогового закона. Он старается, сказал Марвин Элине, свести к минимуму свою работу дома: он хочет быть с нею, хочет помочь ей пройти этот тяжелый период в ее жизни.
Но ему все же приходилось часто покидать ее, и лишь только он уезжал, она отправлялась на берег океана или шла в соседний городок, одна, радуясь тому, как ветер путает ее волосы, не обращая внимания на грязь, на чертополохи и лопухи, цеплявшиеся за ее одежду. Случалось, когда она бывала дома, раздавался телефонный звонок, и она спокойно думала: «Мне вовсе не обязательно отвечать на него».
Она жила каждой частицей своего тела. Настороженная, взбудораженная, с ясным сознанием, она все думала, все время думала… В наиболее скверные вечера, когда он являлся наверх пьяный, когда требовал, чтобы она легла лицом к нему, иначе он не заснет, она повиновалась, и, однако, в мозгу ее начинала метаться мысль, словно его пронзали короткие, резкие вскрики, словно клевали птицы: Я не люблю его, я никого не люблю, я не хочу никого любить…
Раз или два он даже разрыдался в ее объятиях. Она постаралась его успокоить, не спрашивая, что случилось, и хотя испугалась, но сама плакать не могла. Она подумала, как много значит для женщины, когда она держит в объятиях рыдающего мужчину и способна успокоить его так, что он засыпает… и она должна ценить это, должна заставить себя это оценить. Но как только он засыпал, она разжимала объятия. Вставала с постели, отходила на несколько шагов и смотрела на него. Перед ней был уже немолодой мужчина, в чем-то уродливый, в чем-то красивый, и она вроде бы должна заботиться о нем. Она твердила себе: Ты отвечаешь за него.
Случалось, он спрашивал ее:
— А тебе не хотелось бы перебраться куда-нибудь в другое место? Например, в Нью-Йорк? Где ты могла бы встретиться с людьми?
Нет — тут же мелькало в голове Элины, и ее даже передергивало. Но отвечала она спокойно:
— Не сейчас. Пока еще нет.
— Ты не против такой уединенной жизни, Элина? Не против того, что так много бываешь одна?
— Нет.
По мере того как шло лето, он все реже и реже задавал этот вопрос. Ему начала нравиться такая жизнь —, Элина от всего отъединенная, спрятанная, никто ей не грозит. Не грозят встречи с другими мужчинами. Временами ей даже казалось, что на его лице сияет довольная улыбка, словно он наконец решил для себя сложную проблему.
…В июле она листала журнал, который продается по всей стране, и увидала имя — Меред Доу. Оно словно прыгнуло на нее со страницы. Она прочла, что его признали в Детройте виновным, приговорили к максимальному сроку и, видимо, отказали в выдаче на поруки. Но «дело Доу» занимало всего Лишь маленький абзац в большой статье, посвященной несправедливости американских судов, необходимости изменить бесчисленные законы, связанные с наркотиками. Собственно, автора статьи интересовало лишь «дело Доу», а вовсе не «Меред Доу». Элина читала и перечитывала абзац, словно хотела заставить его раскрыться, найти в нем что-то о самом Мереде — как он там?., как он себя чувствует?
Некоторое время она сидела точно в трансе, уставясь на страницу журнала. Где же во всем этом Меред, что случилось с человеком по имени «Меред Доу»? Суд покончил с проблемой Мереда Доу, принял решение по его «делу»: ему выдали максимальный срок. Теперь он сидит в тюрьме, его изолировали. С ним все решено. Они, видимо, надеялись, что в конечном счете каждого сумеют вот так вычислить и с каждым покончить — «решить» загадку. Кого-то засадят, кому-то позволят остаться на свободе. Со всеми все будет решено.
И тут в мозг Элины прокралась мысль — она возникла быстро и неожиданно, как то непостижимое наслаждение, которое дарил ей Джек: а вот с ней не будет все решено.
Она вспомнила о том, как Меред обнимал ее, об этом спокойном дружеском объятии, — его лицо, его облик. Ведь он мог бы их всех объединить — он и Джек объединились бы через нее, как объединены Джек и ее муж, несмотря на всю свою ненависть друг к другу; она не понимала Мереда — разве что какой-то частью своего существа, которая не могла выразить себя в словах, но она понимала, что он преданно любил бы ее, как преданно любил бы Джека, если бы Джек был чем-то большим, а не просто «Джеком»! Но слишком рано Меред появился в ее жизни, и в тот момент сама Элина была недостойна его, слишком она была поглощена любовью к другому. Эта любовь тогда всецело владела ею, и она не в состоянии была преодолеть свое чувство. Поэтому она и оказалась недостойной Мереда. Она по-настоящему так и не узнала его — только почувствовала: в ту пору ею всецело владела любовь.
4. Как-то в конце августа, возвращаясь пешком из городка, Элина заметила стоявшую на обочине машину. Марвин на несколько дней уехал в Нью-Йорк; она была одна. Волосы у нее были перехвачены на затылке и свисали вдоль спины длинной распущенной косой, ноги были голые, в поношенных, грязных плетеных туфлях без каблуков… Она успела очень загореть, и ноги у нее от ходьбы стали сильными, икры — крепкими, мускулистыми.
Она увидела машину, стоявшую чуть в стороне от дороги, у пологого склона дюны. Этой машины тут не было, когда она шла в городок. Машина была незнакомая — чужая побитая машина неопределенного мышиного цвета. И неожиданно, с такой силой, что она чуть не потеряла сознания, мозг полоснула мысль: Вот сейчас это случится.
Почему-то она переложила пакет с продуктами из правой руки в левую.
И пошла дальше по обочине, не сводя глаз с машины. Через некоторое время она заметила в ней двух мужчин. Она продолжала идти все так же, не ускоряя шага. Ей предстояло пройти возле самой машины. Хотя шла она спокойно, сердце учащенно билось, в голове звучали какие-то таинственные вскрики, которых она не могла толком разобрать: Вот они — кто же?.. Когда это произошло?.. Сейчас случится, случилось… Двое молодых парней сидели в машине; она увидела, как они почти одновременно повернули головы, заметили ее и потом уже не спускали с нее взгляда. Им было, пожалуй, лет по двадцать с небольшим. Они наблюдали за ней. Теперь, подойдя ближе, она уже отчетливо могла разглядеть их лица, лица незнакомые, а выражение лиц уже виденное — удивление, постепенно сменяющееся изумлением, постепенно сменяющееся как бы неодобрением; замешательство, отчетливо проявившееся в том, как они поджали губы.
А она шла прямо на них. Она не испытывала страха — лишь глубокое пьянящее возбуждение.
Она чувствовала, что и они возбуждены, — чувствовала по их замкнутым, решительным лицам. Она, казалось, слышала, как бьется у них сердце, как пульсирует, прикидывая и рассчитывая, мозг. Вот сейчас. Сейчас. Ей нужно было пройти в двух-трех шагах от машины. Один из парней медленно оторвался от банки с пивом. Его загорелый локоть торчал в открытом окне, и он смотрел, смотрел в упор на Элину, крепко сжав губы. Элина почувствовала что-то, близкое к экстазу. Она словно бы видела себя его глазами, видела свой отпечаток в его мозгу. Женщина в платье, одна, босая, одна… идет одна…
Она провала мимо машины. Взглянула на них и, однако же, ничем не показала, что заметила их присутствие, что как-то на это реагировала. И они тоже никак на нее не реагировали.
Она прошла еще с полмили по асфальтированной дороге и затем свернула на подъездную аллею, которая вела к дому. Осторожно. За ограду не заходить. Частное владение. Она не оглянулась, ни разу не оглянулась. Подойдя к дому, она открыла незапертую дверь, затянутую сеткой, вошла внутрь и постояла немного, глядя в пустоту, а в уме ее звучали обрывки вскриков: когда это было, кто, так, значит, — ты, это те, которые?..
5. Как всегда безукоризненно одетый, он взбежал по ступеням террасы; в руках, как всегда, он нес чемоданчик, но лицо его на этот раз было замкнутое, мрачное; он видел, что она стоит за сетчатой дверью, и улыбнулся, но как-то неубедительно. На нем был костюм, который он, очевидно, купил в городе, — из бежевой, цвета верблюжьей шерсти ткани, — и легкий, летний свитер.
Он тотчас спросил:
— Почему ты не отвечала на телефонные звонки?
Элина молчала.
— Я уже решил, что телефон испортился. Но телефонистка проверила и сказала, что нет, он исправен, а я звонил тебе раз десять вечера и сегодня утром… Я очень рад, что ты в порядке, но… — Он по-прежнему пытался улыбаться. Опустив на пол чемоданчик, он положил свернутую газету, повернулся и посмотрел на нее. — Ты в порядке, Элина? — спросил он.
Элина заметила, что у него дергается веко.
— Да, — сказала она.
— Тогда почему же ты не отвечала на телефонные звонки?
— Я не знаю, — сказала она.
— Боже мой, Элина… мне пришлось бросить работу, я так волновался и… я все время думал о том, что ты здесь одна, а я… почему ты не отвечала? Почему?
Медленно, тщательно выговаривая слова, она произнесла:
— Я уезжаю.
— Ты — что?
— Я уезжаю. Я здесь больше не останусь. Я хочу уехать, — сказала она. Но произнесла она все это, тщательно выговаривая слова. Марвин стоял и смотрел на нее, снова попытался улыбнуться — в улыбке была ярость, недоверие, — затем прошел мимо нее в длинную гостиную, словно и не слышал ничего такого. Элина последовала за ним. — Пока тебя не было, кое-что произошло, — сказала Элина, обращаясь к его спине: заученные слова сами слетали с ее языка. — И я… я решила, что должна уехать.
Он в задумчивости чмокнул губами, словно что-то прикидывал.
— Значит, ты хочешь переехать в другое место.
— Да.
— Со мной или одна?
— Одна.
— И как это следует понимать?..
— Я не могу больше оставаться замужем за тобой.
— А почему?
Элина ничего не видела — она смотрела на него и, однако же, словно бы его не видела. Она вдруг почувствовала, как ее затопил яркий свет, ослепил. Они оба молчали; наконец заговорила она:
— …потому что я… может произойти беда, если я останусь здесь. Со мной может что-то случиться.
Хотя мысли ее и путались, она все же заметила, как он изменился в лице от сознания, что это действительно может произойти, словно он вдруг все понял.
— Что? — спросил он. И в голосе его звучало недоумение. — Что такое ты говоришь?.. Я тебя не понимаю.
— Я не могу это обсуждать.
— Ты не можешь это обсуждать?! Что это значит? Что-то с тобой случилось?
Она увидела, как его взгляд упал на пол, к ее ногам и снова поднялся к ее лицу. Он был растерян — смотрел на нее и пытался понять, что происходит.
— Если я здесь останусь, со мной может что-то случиться, может произойти беда, — сказала Элина. — У меня может возникнуть желание покончить с собой… Или может случиться, что кто-то меня обидит. Я должна уехать от тебя, иначе…
— Тебя кто-то обидел, — ты это хочешь сказать? Кто-то посмел?..
— Нет. Я просто не хочу умирать. Не хочу, — сказала она. — Я… я не хочу навлечь на себя беду… Я не хочу превращать кого-то в убийцу…
— Элина, я ничего не понимаю. О чем ты говоришь? Тебя заставляют принять это решение, да? Он связался с тобой?..
Она смотрела на него непонимающим взглядом. Потом поняла. И с презрением сказала:
— Вовсе не обязательно, чтобы кто-то учил меня, как поступать.
— Но он связался с тобою? Нашел тебя здесь?
— Нет.
— Это он уговорил тебя? Ты собираешься выйти за него замуж?
— Я же сказала — нет, нет, я даже не думала о нем… вовсе не обязательно, чтобы он… вовсе не обязательно, чтобы он учил меня, как поступать, — сказала Элина. Она прижала руки к лицу — оно пылало. Она сама не знала, что она чувствует: ярость, стыд, волнение. Внезапно на нее снова обрушилась слепота, и какую-то секунду она ничего не видела, лишь чувствовала какую-то непонятную радость оттого, что все стерлось, исчезло из поля ее зрения, — остался только мужчина, который стоял и внимательно смотрел на нее.
— Он тебе ничем не угрожает, нет? — наконец спросил Марвин.
— Нет.
— Ты с ним об этом говорила?
— Нет. Я же сказала — нет.
— Но он… Он знает, где ты, да?
— Нет. Я не думаю о нем. Я о нем и не думала, — сказала Элина. — Я… я не хочу думать о нем… Пожалуйста, отпусти меня, не сердись и не… не делай мне больно… пожалуйста… Я сама могу отсюда уйти, возьму и уйду… могу ведь? Разве не могу? К примеру, если бы ты вернулся домой, а я бы уже уехала, и к тому времени меня уже не было бы здесь… тогда дом был бы пустой, верно? А ты точно так же вошел бы в него, стоял бы вот так же тут… один… разве тебе пришла бы в голову мысль, что кто-то еще должен быть здесь с тобой? С какой стати ты вдруг задумался бы об этом? — Элина так никогда еще не говорила. — А если бы ты вернулся домой и обнаружил меня мертвой, если бы что-то случилось со мной — какие-то люди выследили бы меня и что-то со мной бы сделали, убили бы меня, тогда… тогда ведь ты тоже освободился бы от меня, верно? И зачем мы в общем-то нужны друг другу, если каких-то два или три человека, или вообще кто угодно… любой человек… любой незнакомец… если он может худо со мной обойтись? Надо мной надругаться?..
— Элина, я не понимаю, о чем ты говоришь, ты явно не в себе, у тебя, наверно, жар, — взволнованно произнес Марвин. — Мне неприятно слышать от тебя такие вещи… Нельзя принимать решение относительно своего будущего в таком состоянии.
— А если… — произнесла Элина, подходя к нему с улыбкой, словно перед ней был еще один мужчина, которого надо очаровать, и продолжала медленно, точно в полусне, точно наглотавшись наркотиков: — …а что, если бы они пошли за мной, выследили, где я живу?.. Если бы они прорвали сетку на двери, нашли бы ту комнату наверху, где я пряталась, ждала, если бы они взбежали по лестнице и вытащили меня оттуда… и… А ты вернулся бы домой вот как сейчас и обнаружил бы меня наверху?.. Ведь тогда я уже не была бы твоей женой, верно? А было бы тело, труп? Нет, тогда ты уже не был бы на мне женат, я уже не была бы твоей женой, ты бы вызвал полицию и что-то стал бы делать… отдал бы необходимые распоряжения… ты действовал бы, как всегда, очень энергично, и все бы кончилось, все бы прошло… Так почему бы нам не сказать это друг другу сейчас? Что так получилось, и теперь я больше тебе не жена?..
Марвин в упор смотрел на нее. Она чувствовала его волнение за нее и страх перед нею… И ей было жаль его, но в то же время она знала, что все сказанное — правда и что сказать это было необходимо. А он просто не хотел ничего слышать. Он будет противиться ей, будет с ней спорить. Но она чувствовала в себе лихорадочную уверенность: никто ей не нужен, она никого не любит, она свободна.
— Нет, это все он — Моррисси. Ты хочешь быть с ним, хочешь выйти за него замуж, — сказал Марвин.
Элине трудно было его слушать, словно она не понимала отдельных слов.
— Нет, — растерянно произнесла она. — Я не думала о нем ни разу с тех пор… с тех пор, как заболела.
Но то, что он употребил это слово — Моррисси, — заставило ее вздрогнуть. Она вдруг поняла, что в мыслях никогда не называла его по фамилии, никогда не вспоминала о ней, его тень не носила этого законного имени — Моррисси.
— Я не хочу думать о нем, — сказала она.
— Но ты же возвращаешься к нему?
— Нет. Я не знаю. Я не знаю, — сказала она.
— А когда ты будешь знать? — не без иронии осведомился Марвин.
Он с улыбкой наблюдал за нею. Совсем как те парни в машине, особенно тот, что сидел, выставив локоть в окно, представляя себе, как бы он повел себя с нею. Она почувствовала, что сейчас упадет; закрыла глаза и подумала: «Я не хочу умирать». Тут Марвин сделал какое-то движение, словно стряхивая с себя что-то, стряхивая с себя инертность и замешательство.
— Значит, ты намерена со мной расстаться, — произнес он уже более нормальным голосом. — Ты хочешь развода? Или же законно оформленного раздельного жительства?
— Нет, развода.
— И ты считаешь, что сможешь вернуться к нему?..
— Нет, я о нем не думала, я ничего о нем не знаю, — сказала она.
— Но такая возможность есть, да?
— Я не знаю.
— Ты считаешь, что хочешь развода, официального развода?
— Да.
— Больше жить со мной здесь ты не можешь?
— Нет, прошу тебя… Прошу…
— А ты уже советовалась по этому поводу с каким-нибудь юристом, Элина?
— Нет, конечно, нет, — сказала она с обидой.
— А почему, конечно, нет?
У нее тотчас мелькнула мысль, что не надо говорить того, о чем она думает, — это запрещенный прием, смертоносный; это еще больше оскорбит его, чем то, что она хочет расстаться с ним. Поэтому она сказала смущенно: — Потому что я… мне ничего не нужно… Я просто уйду от тебя, уйду, и все. Мне ничего от тебя не нужно.
— Разве ты не считаешь, что имеешь на что-то право?
Хотя внутри у него все кипело, он сумел произнести это вполне спокойно; она подумала, что он мог спасти себя и ее, став таким, каким он часто бывал, когда говорил по телефону, когда распоряжался, вызывал людей, наставлял их, расспрашивал, давал указания: Я хочу, чтобы вы… я поручаю вам… я поручаю моим представителям…
— Нет, — сказала Элина.
— Нет? Ничего? Никакого раздела имущества, никаких алиментов, ничего?
— Нет.
— Этого не может быть. Ты лжешь.
— Нет, — распаляясь, выкрикнула Элина, — ты взял меня в свой дом… Мы познакомились, и ты женился на мне, ты взял меня в свой дом, и я жила с тобой… и теперь ты можешь отпустить меня — так, как я к тебе пришла, — и все…
— Твоему любовнику ведь понадобятся деньги, верно? На что вы оба будете жить?
Элина лишь молча покачала головой.
— Уж конечно, не на его гонорары, не на его доходы!..
Ей захотелось дотронуться до мужа, заверить его — нет.
Но она его боялась. Немного помолчав, он сказал:
— Хорошо. Но дай мне несколько дней, Элина. Я поговорю с тобой об этом через несколько дней.
— Но я…
— Что — ты? После одиннадцати лет совместной жизни ты все-таки можешь дать мне несколько дней отсрочки, не правда ли? Неужели у тебя не хватит великодушия даже на это?
Он смотрел на нее с почти победоносным видом, лицо его было смертельно бледно от унижения и неприязни к ней. Он был так враждебен ей сейчас, так далек от нее, что она с неожиданной радостью подумала — а может быть, он ничего ей и не сделает…
— Неужели не можешь? Не можешь подождать несколько дней?
И она согласилась.
6. Он жил отдельно, в своем кабинете, и ночью она слышала звуки, доносившиеся оттуда, — как он вдруг вставал, выходил в холл или в другие комнаты, шаги были негромкие, но твердые, так что она чувствовала, как трясется дом, чувствовала его присутствие, — лежала одетая на кровати и ждала, думала. Она знала, что он пьет. Она научилась определять это по звукам — ухо ее невольно вбирало в себя все малейшие звуки, показывавшие, чем он занят, — звуки, которых она раньше по-настоящему никогда и не слышала, просто слух поглощал их, ассимилировал, но до сознания это не доходило. Теперь же она слышала все. Ей действовали на нервы эти звуки, ее раздражало, что она вынуждена их слышать, и, однако же, она все слышала, мозг ее все регистрировал, сознание работало. От всего этого она сойдет с ума.
…В маленьком городишке штата Мэйн, в магазинчиках и на тротуарах, она ясно видела людей — чувствовала, как попадает в сети их сознания, как они смотрят на нее, замечают. Она сторонилась их, сама не понимая почему. Она боялась их. Но она уже не могла, как делала это столько лет, проходить мимо них словно завороженная, словно в дивном сне — Элина, Спящая Принцесса, сомнамбула, циркачка, шагающая по натянутому канату… Ее раздражало, ей действовало на нервы то, как люди разглядывают друг друга. В этом было что-то насильственное, преступное, смертоносное. Но было и что-то возбуждающее, — очутиться в этом водовороте разнообразных чувств, среди потоков мыслей, желаний, которые подхватывали ее и кружили, кружили, и держали, и любили, и ненавидели, и калечили, и снова выпускали, — нетронутой, незапятнанной. Ей надо было только идти своим путем, продолжать идти — и ничего не случится. Ничего никогда и не случалось. Она была в безопасности среди чужих людей.
Она слышала, что он ходит внизу. На другое утро, встав с постели, где она так ни на минуту и не заснула, она побрела по комнатам верхнего этажа, а в мозгу звучали сигналы-наставления: Ты должна сделать это… должна подготовиться… должна… В пустой комнате, в одном из сундуков, она обнаружила тяжелый старинный кинжал с тупым лезвием. Она вынула его, подержала в руках. Если Марвин явится сюда за ней, найдет ее, она ведь может замахнуться этим нелепым оружием и удержать его на расстоянии… Но кинжал был такой тяжелый, такой уродливый. Она дотронулась до кончика — тупой.
Ни к чему он.
Она сунула кинжал назад, под кипу старых, пожелтевших портьер. Одна из палок для портьер вдруг покатилась с громким стуком. Элина понимала, что он услышит стук. И застыла в ожидании. Ни звука. Тогда она пододвинула одно из кресел к окну и присела в ожидании, глядя на океан. Ей вспомнился тот день, когда она и Джек ездили к Доу в больницу… вспомнилась та молоденькая медицинская сестра… и как она, Элина, почувствовала какое-то сродство с этой девушкой, ей тоже захотелось приносить утешение людям… Она вовсе не стремилась причинять зло, не стремилась уничтожать. Какая связь между кинжалом и человеческой рукой, почему его так придумали, сделали по образу и подобию руки? Откуда взялось острие — неужели это было велением души и необузданного воображения? Ведь рука сама по себе такая беззащитная, такая уязвимая — всего лишь плоть.
Элина вспомнила, как Доу обнял ее тогда, прижал к себе — молча; вспомнила, какой от него исходил покой, когда он обнимал ее и стремился утешить ее, как она утешала его, — бездумно, бесхитростно, без укоров, без ехидства и подкусываний… А теперь некому ее утешить, да и ей утешать некого. Мир опустел — он населен лишь противниками, мужчинами, которые любят ее, или стремятся ею обладать, или, по крайней мере, владеют ею на законных основаниях и которые не уступят ее без борьбы. И если она захочет вернуть себе любимого, если захочет снова «любить», то должна будет за него бороться.
Как странно, что у него есть фамилия — Моррисси. Так именуют человеческое существо, которое она будет любить, если это чувство вернется к ней.
На протяжении нескольких недель, пока она болела, — а это была настоящая болезнь, полный упадок духа, тошнотворное саморастворение, когда она превратилась в ничто, Элина чувствовала, как его тень, нечто туманное, бесплотное, пытается отделиться от нее… стремится обрести свободу, превратиться в собственное «ничто»… и ей хотелось отпустить тень, обрезать все связующие их нити. Она не могла спать, и ей давали снотворное, но таблетки лишь опьяняли ее, одурманивали, так что эти образы, которые ей надо было забыть, обступали ее, теснились возле самого ее тела. Избавиться бы от всего этого, так заболеть, чтобы умереть, и значит, от всего избавиться! Умереть, погрузившись в первозданную пустоту! Элина жаждала этого, но была беспомощна, инертна, — пыталась избавиться от тени любимого, от мысли о нем, но как же крепко владела ею память о мужском теле, прижимавшемся к ней, о его лице у самого ее лица, об их сплетенных воедино, хоть они этого и не понимали, жизнях, когда они в те долгие дневные часы лежали рядом в полусне-полубодрствовании и считали, что смогут встать с постели, как если бы ничего и не было. Она не говорила об этом никому, даже милому доктору, которого Марвин приставил к ней, — настоящему джентльмену, который за очень высокий гонорар был всегда готов спасать ее. Она вспомнила, что говорил тогда Доу, — он хотел лишь пережить этот отрезок своей жизни, выжить, не сломаться. Выжить. Не сломаться. Она знала, что выживет, переживет свое горе, и, однако же, какая-то частица ее души лелеяла это горе, даже как будто купалась в нем — ведь были же эти долгие часы, когда Элина и ее любимый, женщина и ее возлюбленный, накрепко спаянные, навеки запечатлелись в душе друг у друга… хотя сами в ту пору и не подозревали об этом. Неужели он воображал, что свободен? Воображал, что может взять и уйти? Если его зовут Моррисси, если он — то самое человеческое существо, тогда он никогда не освободится от нее, даже если ее возненавидит.
…Она знала, что есть вещи, которые надо делать сейчас. Надо себя защитить. Сидеть вот так — мечтать, перебирая воспоминания, — это ровно ничего не даст; надо прикинуть подстерегающие ее опасности — опасность оставаться в этом доме, доверяя доброй воле и здравому смыслу своего мужа… Ей нужна помощь, надо кого-то позвать на помощь… «А ты уже советовалась по этому поводу с каким-нибудь юристом, Элина?» — весьма проницательно спросил он ее тогда. И она сказала — Нет, она возмутилась — Нет. Даже если такой ответ грозил ей гибелью, давая понять, что никто не знает о задуманном ею, она не могла ему солгать, она должна была сказать — Нет, нет, по крайней мере, в этом я неповинна.
Она тихо прошла в спальню и сняла телефонную трубку. Раздался обычный гудок. Если муж снимет сейчас трубку параллельного аппарата внизу, он услышит гудок и насторожится. Так что… она стояла и раздумывала… не спешила, даже не слишком боялась, — просто думала, что наконец-то перестанет быть ни в чем не повинной и что это будет для нее своего рода смертью. Но ею уже овладевало возбуждение, рождаемое риском.
Она вспомнила телефонную будку в Калифорнии — солнечный свет, бодрящий воздух и волнующее сознание дальности расстояний, спокойная радостная уверенность в том, что она правильно поступает. Как она рисковала, какой подвергала себя опасности! Но на самом-то деле она же ничем не рисковала и была в полной безопасности, зная, что, набрав номер Джека, поговорив с ним, поступит правильно… Она не любила его тогда. Не знала его имени и не интересовалась ни его именем, ни им самим, он не присутствовал в ее мыслях, она понятия не имела, что с ней может произойти. Но ей необходимо было позвонить ему и вернуть его. Это она понимала.
Ты не любила меня?
Как же я могла тебя любить!
Тогда зачем?.. Зачем же все это?.. Зачем?
Зачем ты спрашиваешь?
Он поднялся с ней в номер отеля, незнакомец, весьма деловитый с виду, хотя и взволнованный — то ли от сознания риска, то ли от возбуждения, и когда он овладел ею, она еще не знала его, оставалась безучастной. Все получилось так внезапно, и так ярко, и так прекрасно, что в тот момент она ничего не поняла… лишь много месяцев позже, когда прошло уже больше года, она сумела осознать, что это значило в ее жизни. Все началось с той минуты. Все прихлынуло тогда. Если что-то случится с нею внизу или прямо тут, в спальне, если другой мужчина убьет ее, — начало всему положила встреча, то слияние их тел, — так разве может она о чем-то жалеть?.. Если жалеть об одном, то придется жалеть и о другом.
Ей захотелось позвонить Моррисси и сказать ему об этом.
И еще сказать ему…
Или попросить о помощи.
Сказать ему: «Я боюсь. Мне кажется, что-то со мной случится. Мне кажется, что…»
Но ей не хотелось втягивать его во все это, не хотелось доставлять ему неприятности. Она страшилась даже того, как зазвучит его голос, когда он узнает ее. Он же ее возненавидит… С ним она познала любовь и, если останется жива, сможет снова ее познать. Сможет снова пережить это с ним — или хотя бы в памяти. Сам он ей для этого не требовался, физическое присутствие любимого не было необходимым, — он вообще ей не требовался. А если вернуться к нему, к тем часам напряжения и муки, рискуя быть униженной, или, вместо того чтобы познать радость, возобновить, борьбу с чужой душой… если вернуться к нему, — стоит он этого? Он человек трудный, дерганый, не очень приятный. Физически, внешне, он привлекателен, хотя в общем-то она даже не помнила, как он выглядит. Она помнила его нутром. И помнила борения, схватки, град поцелуев, в которых не было нежности… И ведь он тоже не свободен. Ей придется гоняться за ним, придется отдирать от другой женщины и от его сынишки. Это было ужасно для нее — она не хотела быть преступницей, как все вокруг.
Она вдруг подумала: «Он мне не нужен, никто мне не нужен».
И, однако же, она не опускала трубку на рычаг. Она наизусть помнила его номер. Не раз за эти месяцы, после того как с ней случилось нервное расстройство, она вспоминала этот номер — он приходил ей на память легко, во всех подробностях. Сердце ее заколотилось от сознания риска, опасности, которой она себя подвергает, звоня ему. Позвонит ли она ему или не позвонит — и то и другое может оказаться ошибкой. Ей нужна помощь. Но ведь он в Детройте, а она в Мэйне, как он ей поможет, да и вообще никто не способен ей помочь… Звонить ему по телефону бессмысленно, но она знала, что позвонит. Она не знала, любит ли его и хочет ли вернуть. В конце концов, в его отношении к ней было и что-то от ненависти.
Она набрала номер. И пока ее соединяли, подумала, что так и не знает, любит ли его и хочет ли его вернуть, да вообще так ли уж хочет говорить с ним, но это был смелый поступок, и она решила его совершить. Если она хочет любви, то любить она может только Моррисси, и все же она немного сомневалась, хочет ли она снова любить.
— Да? Алло?.. — произнес он.
Это был Джек.
Тогда она заговорила — неуверенно, еще не зная, что скажет дальше. Она считала, что это неважно — какие будут употреблены слова. И тотчас почувствовала его сопротивление. Это удивило ее, настолько все показалось ей заранее подготовленным, слова выскакивали почти автоматически, словно заученные. Он сразу сказал — Нет.
— Элина, нет.
Голос чуть не изменил ей. Но нет, она так легко не сдастся. Она спросила, не может ли она приехать к нему… Она спросила про Доу…
Но — Нет. Нет. Там, на другом конце провода, он готов был ей противостоять в ответ на любой вопрос, который она задаст. Все его ответы были заранее продуманы, и все они были — Нет. Голос его звучал резко, взволнованно, очень знакомо.
— Я вовсе ведь не собираюсь… — с запинкой произнесла Элина.
— Нет, собираешься, — гневно произнес он. Ее обожгла его злость, такая явная, направленная лично против нее. Казалось, он находился в одной с ней комнате. — Именно это у тебя на уме. Я вешаю трубку.
Она была потрясена. На минуту она потеряла дар речи. Затем она окликнула его — вопросительно, и он действительно повесил трубку.
Она сидела и слушала тишину в трубке. Затем опустила трубку на рычаг, и, когда потрясение от его отказа разговаривать с нею прошло, она подумала, что так оно лучше: это упрощает жизнь. Он не чувствует к ней никакой любви, он ее не любит.
— Теперь уже все, конец, — громко произнесла она.
Если муж явится сюда к ней, если обнаружит ее здесь, в темной спальне, она вполне искренне сможет сказать ему, что ни за кого не собирается замуж и никого не собирается любить… Элина, нет. Он сказал ей — Нет. Нет. И под оскорбительной краткостью слов чувствовалось его мука, говорившая — Нет.
Она заметила на бюро толстую, крупного плетения, соломенную сумку, которую она всегда носила с собой, — сумка лежала на боку. Ничего не чувствуя, шагая как деревянная, она подошла к бюро и заглянула в сумку, пытаясь думать… Ей ведь надо взять с собой какие-то вещи, она уезжает отсюда. Если он разрешит ей уехать. Но он, конечно же, отпустит ее, она не могла представить себе, чтобы он физически мог причинить ей боль… В ее воображении просто не укладывалось такое — чтобы Марвин мог что-нибудь ей сделать. Слишком много прошло через его руки снимков, изображающих женщин удушенных, заколотых и изуродованных, а некоторые из этих снимков были столь ужасны, что он, Марвин Хоу мог рассматривать их лишь по частям, закрывая остальное кусочком бумаги… Столько снимков женских трупов, столько крови, столько задушенных криков… Элина верила, что он отпустит ее. А не может быть наоборот, не может быть, чтобы эти снимки возбудили его?.. Может, они навели его на какую-то мысль?..
Элина оглядела себя и увидела, что на ней джинсы, которые она надела еще в воскресенье, когда Марвин улетал в Нью-Йорк. Брюки вообще-то были белые, но сейчас немного запачканные. На ногах — парусиновые туфли в потеках от воды. Она потянула из ящика свитер, вытащила его за один рукав и застыла, рассеянно, неопределенно глядя на него, а сама все думала о своем любимом, там, в Детройте, который сказал ей — Нет. Она снова слышала его голос, такой раздраженный и знакомый. Они могли бы быть вместе накануне, и этот их разговор выглядел бы как продолжение спора. Элина, нет.
Тут она подумала: «Он же не знает».
Эта мысль пришла ей вдруг, неожиданно. Он действительно не знает, любит он ее или нет. Так же не знает, как и она… Ей было бы легче, если бы она считала, что он не хочет ее больше видеть, что он забыл ее… Но она поняла, что он сам не знает, любит ли ее, и надо ли возрождать в нем любовь, должна решать она. Выбор за ней. Бороться предстоит ей. Элина, нет, — только что с мольбой сказал он. Вот и прекрасно — ей ничего не стоит его забыть; он ей не нужен. Ей не нужна любовь. А если все-таки нужна, то надо завоевывать Моррисси.
Она почувствовала легкое головокружение, словно эти мысли опьянили ее. Все, казалось, встало на свои места. Никогда в жизни она еще не завоевывала ни одной территории, не добивалась ни одной победы. Никогда. Она никогда не была эгоистичной, злой, не была взрослой. А теперь, если ей нужен Моррисси, она должна перешагнуть рубеж и стать взрослой, познать наслаждение зла. По-мужски расширить свое представление о дозволенном, предъявить требования… потребовать себе этого мужчину… пусть против его воли, заставить его. Ей стало грустно — все это было так унизительно. Морально ей это было неприятно. Как женщине ей это было неприятно. Однако риск возбуждал — возбуждала возможная победа, возбуждало возможное поражение. Если она хочет любви, она должна получить его.
…Однажды, лежа рядом с нею, он рассказал ей, каким он вернулся из Калифорнии, после их первой встречи — ненасытным, ликующим, безумно усталым, виноватым, небритым, полной развалиной и — счастливым как никогда, потому что сумел выйти сухим из воды. Он рассмеялся тогда, немного стыдясь и в то же время явно гордясь собою, а он гордился каждым кусочком себя: Я вышел сухим из воды. Именно эти слова он сказал тогда Элине, лежа рядом с нею. Я вышел сухим из воды. Это ее тогда озадачило и одновременно оскорбило, но сейчас она понимала его. Он сказал это, как сказал бы преступник, с несомненным восторгом, с той радостью, какая знакома лишь удачливому преступнику: Я вышел сухим из воды… До чего же бедна вселенная — одни лишь камни да потоки энергии; разве есть у нее хоть что-то, сопоставимое с силой человеческих чувств…
Я вышел сухим из воды.
Тогда Элина не поняла. Она пропустила это мимо ушей. Она пропускала мимо ушей и слова любимого, и слова мужа, — она не понимала их тогда, а сейчас поняла.
Сейчас она ясно их видела — их эгоизм, этот страшный зов плоти, этот голод, этот алчный, не знающий насыщения, голод. Как же им приходилось бороться, нанося удары направо и налево, чтобы проложить себе путь! И как это их радовало — каждая победа на фоне потерь, понесенных другими! А их подлинная, чистая любовь — всего лишь зов плоти, эта ликующая ненасытность, такая мерзкая, и унизительная, и возбуждающая… Это было страшно, настоящий ад. Все эти порывы, телодвижения — сущий ад. Если ты человек хитрый, то затаишься, что-нибудь придумаешь или заснешь; если же ты более честный, если не можешь позволить себе затаиться, а вынужден отстаивать свою невиновность, — тебя затравят, изуродуют и засадят в тюрьму как еретика. Тебя не оставят в покое. Так или иначе тебя подчинят себе — либо обычными муками любви, либо изобьют и засадят по закону в тюрьму…
Понять это было ужасно. И однако предстоящая борьба возбуждала ее — эта необходимость проложить чему-то путь, чему-то еще не существующему, более того, отвергаемому другим человеком. Элина, нет, — молил он ее. Ведь он же молил ее — теперь-то она это поняла.
Не без изумления она подумала о том, что чуть не умерла и даже хотела умереть. Действительно хотела. Ее жизнь была почти исчерпана. А сейчас она не могла этого понять. Сейчас ей хотелось жить. Ей казалось диким, что такая молодая женщина, как она, действительно могла хотеть смерти… Почему она была такой слабой, такой странной? Откуда это отчаяние, это горе? Она оплакивала собственную жизнь. Чтобы какой-то Моррисси так много значил для нее или для кого-то еще! Чтобы брак с Хоу чуть не уничтожил ее! Она жаждала смерти, да — завершенности смерти, но она вовсе не хотела умирать — это нечто другое. Вовсе не хотела обрести смерть в смерти, не стремилась к полному оцепенению, к нелепому, бессмысленному уничтожению, которое она несет. Не смерть ждала ее, словно любовник, как ждет каждого, а лишь омертвение.
Этого она не хотела.
7. — Я хочу поговорить с тобой, Элина, — сказал он. Голос его звучал мягко. — Но я не хочу тебя пугать.
В комнате стоял его запах, чувствовалось его физическое присутствие — его пот, его тревога и напряжение. Словно посторонний посетитель, словно гость, застеснявшийся, заметив, что не все в порядке, Элина делала вид, что не чувствует запаха виски, спертой, мертвящей, тошнотворной пустоты. А муж ее тем временем говорил:
— …я вообще не хочу тебя пугать.
Она же была напугана, но заставляла себя смотреть на него, не пятиться, хотя с трудом узнавала этого человека — в таком беспорядке была его одежда и так он был измучен. Волосы у него были нерасчесаны, неприглажены. Морщины возле рта и глаз прорезались глубже, стали более явными. На нем была одна из его домашних курток — красивая куртка, которую он приобрел всего две-три недели тому назад, с бархатным кантом, с широкими спортивного типа лацканами, но она была уже вся жеваная, в пятнах. То, что он предстал перед нею в таком виде, таким до ужаса изменившимся, испугало Элину больше всего.
Внезапно она сказала, слегка улыбнувшись:
— Не открыть ли окно? Я сейчас открою…
И, не дожидаясь его ответа, подошла и распахнула окно.
— Сейчас ночь? — неопределенно спросил он. — Я потерял счет времени… Сейчас уже ночь, да?
— Да, около десяти вечера, на улице идет дождь, — сказала Элина.
Какой же здесь спертый воздух! Она с наслаждением вдохнула свежесть, которой пахнуло из окна. Она стояла спиной к мужу, глядя на улицу, и думала, что вот так она, пожалуй, вне опасности — надо только не поворачиваться к нему, и он ничего ей не сделает… Она медленно перевела дух, снова почувствовав какую-то удивительную легкость, чуть ли не пьянящее головокружение от уверенности в своей силе.
— Элина, пойди сюда, сядь, — наконец сказал он. — Прошу тебя. Сядь так, чтобы я мог тебя видеть. Не бойся же.
— Я и не боюсь, — сказала она.
Она села. Эта комната была ей еще незнакома, большой со стеклянной крышкой стол между ними вызывал ощущение, что она пришла в контору. Человек, сидевший за этим столом, в мятой куртке, с всклокоченными, похожими на парик волосами и глазами, налитыми кровью, попытался вежливо улыбнуться ей. Это чтобы она немного расслабилась. Он, должно быть, увидел на ее лице ужас, который она всячески гнала от себя.
Он перевел дух. И сказал все с той же улыбкой:
— Ты не изменила своего намерения?..
— Нет.
— Элина, прошу тебя, не бойся. Мы ведь женаты с тобой уже так давно… тебе следовало бы знать меня, знать, как я тебя ценю. Ты очень испугана, дорогая? Ты чувствуешь себя виноватой?
— Нет.
Он задумчиво улыбнулся. И указал на бумагу, лежавшую перед ним на столе и повернутую так, чтобы Элина могла прочесть.
— Ты подпишешь этот документ? Я выделяю тебе определенную долю.
— Я ничего не хочу, — сказала Элина.
— Но тебе же нужны средства. Ты должна принять от меня какую-то сумму.
— Нет, я…
— Элина, ты должна хоть что-то принять.
Она уставилась на бумагу, но она сидела слишком далеко и не могла видеть, что там сказано. И слишком была напугана, чтобы придвинуться ближе.
— Неужели тебя даже не интересует, о какой сумме идет речь? — спросил он.
— Мне ничего не нужно…
— Но ты можешь потом предъявить мне претензии. Как я могу тебе верить? Ты должна подписать, должна на это согласиться, и тогда… Вот — читай, — сказал он.
Он вежливо протянул ей бумагу. Элина пробежала глазами абзац за абзацем, неуклюже отпечатанные, с вычеркнутыми строками, пока не дошла до цифры. Там стояло — 1 доллар 98 центов. И ниже — место для ее подписи.
Элина рассмеялась.
— Да, это я подпишу, — сказала она.
Она делала вид, будто не замечает, как он смотрит на нее. Она оглядела стол в поисках ручки, приподняла какие-то бумаги, вдруг почувствовав себя совсем маленькой и потому неуязвимой. Марвин достал откуда-то ручку — возможно, из кармана, и бросил ее на стол.
Элина подписала документ.
Она протянула ему бумагу и встала, с улыбкой глядя на него, — сердце у нее так и стучало. А он с серьезным лицом, без всякой улыбки в ответ взял из ее рук листок.
— Ты действительно это подписала?.. — сказал он. И, не удержавшись, взглянул на бумагу — он ведь был человек дотошный, предусмотрительный.
— Да. Я же говорила тебе, что я…
— Нет, Элина, это была просто шутка. Это была шутка, — сказал он. — Но как ты могла это подписать — ты что, с ума сошла? Ох, Элина, это же была самая настоящая шутка, ты даже не прочитала — откуда ты знаешь, что ты подписывала? — Он пальцами взъерошил волосы и рассмеялся. — Присядь, пожалуйста. Садись же. Мне надо с тобой поговорить.
Элина медленно села, медленно опустилась все в то же кресло.
— Неужели ты так меня ненавидишь, что подписала документ, по которому тебе выделяется доллар девяносто восемь центов?.. — с грустью спросил он. — Ты хоть знаешь, сколько у меня денег?
Элина не могла заставить себя посмотреть на него. Пьянящее чувство облегчения, которое она испытывала всего минуту тому назад, исчезло, и теперь она чувствовала стыд, смущение. — Значит, ты действительно хочешь уйти, да? — спросил он. — И это правда — то, что ты говорила мне, что не общалась с ним? Что не собираешься выходить за него замуж? Что даже с ним не разговаривала?
— Я ведь уже ответила на этот вопрос, — еле слышно произнесла Элина.
— Так вот, все это была шутка, просто маленькая шутка, дорогая, и твоя подпись без свидетелей ничего не значит, — сказал Марвин, помахивая перед нею бумагой. — Но я, пожалуй, это сохраню. — Он положил листок в ящик и, ласково улыбнувшись Элине, сказал: — Ты разрешишь мне поговорить с тобой, дорогая? Пожалуйста, успокойся и не выгляди такой виноватой!
— Я вовсе не выгляжу виноватой, — возразила Элина.
— Нет, выглядишь, как все виноватые люди, ты смотришь мне прямо в глаза. И ты очень бледная. Ты что, думаешь, я стану тебя наказывать, буду судить тебя по законам справедливости, а не сострадания? Успокойся же, Элина. Я только хочу объяснить тебе, почему ты не можешь уйти от меня.
Элина ждала.
Некоторое время он молчал. Потом заговорил серьезно, медленно, внушительно. Рассеянным жестом он провел рукой по седой щетине на подбородке, словно пытаясь что-то додумать, не будучи уверен в себе.
— …Прежде всего t^i понимаешь, что я в любой момент мог подослать людей, чтобы убить его. Это было в моих силах. А он ждал наказания — собственно, только об этсtu и думал — что и говорить, действительно высокоморальный человек. Но я его не тронул, верно? И, однако же, чтобы избавить мир от такого мерзавца, как Моррисси… — Он запнулся. Он вдруг заметил, что не может сидеть спокойно, все время поглаживает лицо; он тотчас положил обе руки плашмя на стол. — Я же не сделал этого, Элина, верно? И я благодарен, дорогая, всегда был благодарен тебе за то, что ты в меня верила… потому что ты не раз говорила ему, что я не причиню ему зла, что я никогда ничего подобного с ним не сделаю… тогда я понял, что ты считаешь меня человеком, имеющим определенные принципы. Ты понимала, что я существо цивилизованное, законник по натуре. И я любил тебя за это. Я всегда буду благодарен тебе за это… А ведь мне было очень легко его убить. Мне бы это стоило тысячи три, что очень дешево, потому что жизнь Моррисси недорого стоит… убрать его — никакого риска… Хотя пришлось бы заплатить куда больше, если бы я надумал сделать это с шиком — скажем, извлечь из груди сердце, положить в банку и преподнести тебе… Будь я человеком, которому по душе такие штуки, — с усмешкой произнес он, — а я таковым, конечно же, не являюсь… и ты это знала, ты это знаешь. Верно?
Элина ни за что не хотела показывать, как она боится его.
— Да, я это знаю, — сказала она.
— Но… кто-то другой ведь мог бы?.. Ты так не думаешь?.. — не без коварства спросил он.
— Я никого другого не знаю, — сказала Элина.
— Но ты верила мне. Верила. Действительно мне верила, и я связан этой твоей верой, как связан законом, — сказал Марвин. Он утвердительно кивнул. — Это неправда, что ты никого больше не знаешь, по-моему, ты знаешь многих, знаешь немало, но так или иначе мне импонирует твое желание верить… Главное, что ты верила в меня, как в человека здравомыслящего, человека цивилизованного. Ты не утратила этой веры, нет?
— Нет, — сказала Элина.
— Спасибо, — тихо произнес он. — А теперь… я хочу тебе кое-что объяснить. Я хочу, чтобы тебе было совершенно ясно, почему ты не можешь от меня уйти. Будешь слушать внимательно? Сочувственно?.. Когда я впервые увидел тебя, Элина, меня словно током пронзило. Я не был готов к тому, чтобы встретить в жизни такую женщину, даже увидеть такую. Ты была совсем дитя, хотя внешне казалась старше, почти взрослой… и когда я увидел тебя, меня словно пронзило — я не сомневался, что ты… не сомневался, что означает для меня знакомство с тобой… мне трудно это объяснить, — сказал он, хмурясь, — потому что ты мало обо мне знаешь и… В прошлом — вообще на протяжении всей моей жизни, — у меня было много женщин. Всегда было столько их — женщин, — сколько вещей в ящике, в таком, куда складываешь разную мелочь и который открываешь, только когда что-то из этого нужно. Перерываешь весь ящик, пока не найдешь, что требуется. Ты никогда не думаешь об этом ящике, пока что-то не понадобится, — ›южно сказать, этот ящик вообще не имеет значения, но по-своему он чрезвычайно важен. И тем не менее ты никогда не думаешь о нем, ты ничего в нем не ценишь… Я не собирался больше жениться, потому что из моего первого брака ничего хорошего не получилось. Я никогда не рассказывал тебе об этом или о моих двух детях и не намерен поднимать эту тему сейчас. К тебе это не имеет отношения. Правда, время от времени я чувствовал себя немного виноватым перед тобой: ведь тебе, возможно, хотелось иметь детей, но… но… тут я ничего не мог с собой поделать: я твердо решил никогда больше не иметь детей, никогда. И я сейчас об этом не жалею.
В тот вечер, когда я впервые тебя увидел, я только что прилетел из Сент-Луиса, где только что завершил одно грязное дельце: женщину и ее двадцатичетырехлетнего любовника обвиняли в убийстве, ну, и моя клиентка была оправдана… а вот с ее любовником дело обстояло хуже, он не был моим клиентом. Ты, конечно, ничего этого не помнишь, но…
— Нет, помню, — сказала Элина. — Помню то, что мне об этом рассказывали.
— Вот как? — переспросил изумленный Марвин. — Но… неужели ты действительно помнишь то, что было так давно?
Элина кивнула. Она увидела, как его лицо засветилось чувством, любовью — этой знакомой, все подчиняющей себе любовью! — и она боялась, что он сейчас направится к ней, обогнет стол и обнимет ее… Он был почему-то глубоко потрясен — смотрел на нее и словно бы не сознавал ее присутствия.
— Когда я увидел тебя в тот вечер, мне стало все ясно, — серьезно, торжественно продолжал он. — Сам не знаю почему. Я словно подошел к поворотному пункту моей жизни — она вдруг вся прошла перед моими глазами, все люди, с которыми я имел дело, и их преступления, и их дальнейшая судьба… люди моею возраста, мои коллеги и помощники… моя собственная жизнь, мои привычки, моя карьера… В ту пору мне только что исполнилось сорок лет, а я уже словно бы находился на гребне, и теперь мне предстоял спуск, предстояло идти вниз по склону, стареть, развращаться… Тут я увидел тебя и забыл обо всем этом, мне показалось, что я могу… — Он смущенно умолк. Затем продолжал: — …что я могу быть спасен. Не знаю, что я в точности имею тут в виду, — что могу быть спасен… Ты смотрела прямо на меня, ты словно бы предлагала мне себя, но без всякого расчета и даже бессознательно. В тот вечер вокруг тебя шла беседа, а ты, казалось, никого не слышала, и хотя я тоже говорил, ты и меня, казалось, не слышала — я имею в виду, не слышала моих слов… А люди-то были какие! Этот третьесортный прощелыга — Сэйдофф… Ты знаешь, Элина, что твоя мамаша подумывала о том, чтобы выдать тебя за него? Просто уму непостижимо! Возможно, она и не знала всего о нем, но знала достаточно. Знала. Мне так и не удалось доподлинно выяснить, какие между ними существовали отношения, хотя, конечно, я провел расследование, потому что уж очень они были диковатые… Так ты знала, что твоя мамаша хотела, чтобы он женился на тебе?
— Она считала, что мне пора было замуж, — сказала Элина.
— Ну, конечно, ты же любишь ее, я знаю! Знаю! — рассмеялся Марвин. — Ты такая упрямая, такая странная… ты даже сейчас готова ее защищать, верно?
— Я знаю, что она такое, — медленно произнесла Элина. — Знаю в точности. Знаю и то, что представлял собою мой отец. Мне не надо их защищать… Я знаю, что они собой представляют.
Марвин иронически посмотрел на нее.
— Преступники, да? Конечно! Но ты по-прежнему любишь их, верно? Твоя мамаша всегда говорила, что ты упрямая, и ты действительно упрямая, упрямая… Твоя мамаша была права. Знаешь, Элина, я под конец сам стал восхищаться ею. Она ведь долгое время не подпускала меня к тебе, не позволяла и близко подойти, а потом решила, что, может, оно будет не так уж и плохо, и тогда она позволила мне общаться с тобой… но с большими оговорками, потому что кто-кто, а она знает цену любому товару. И она была совершенно права. Права. И вот… я почувствовал, что могу искупить свою прошлую жизнь, Элина… а она была не очень-то красивая. Но к тебе это не имеет отношения. Ты показалась мне чем-то неожиданным, возникшим откуда-то извне… я хочу сказать, чуть ли не с другой планеты. Ты была такая чистая, такая нетронутая… но когда я тебя увидел, я подумал не об этом, я никогда этого четко не формулировал — я просто влюбился. В самом деле, ты была для меня чем-то запредельным — я такого никогда в жизни еще не испытывал, — и ты была так противоестественно хороша — ты и сейчас хороша… помню, как мне тогда захотелось, чтобы ты стала моей. Я просто должен был завладеть тобой. И я до сих пор так чувствую, Элина, у меня ни на минуту не исчезало это чувство — Моррисси не загрязнил тебя, потому что в моем представлении ты живешь в вакууме, за пределами физического мира и всего низкого. Разве не так, Элина? Разве нет? Я боготворю все, что ты олицетворяешь, и все мои силы идут на это, на тебя; я не могу перестать любить тебя, отказаться от своей веры в тебя… Потому что ты — мое спасение, моя…
Он вытер лицо рукой. Элина не сводила с него глаз: ей было жаль его, она видела, как он измучен. Ведь он ждал от нее только утешения, только молчаливого согласия остаться! Ей не надо любить его, — лишь терпеть.
— Вот что произошло в Лас-Вегасе, — смущенно продолжал он. — Это было ужасно, я так и не понял, что это было, и старался потом забыть. Но я должен тебе рассказать… Я был там по делам, и приятель моего клиента, владелец одного из клубов, устроил холостяцкую вечеринку, на которую я пошел. Кто-то из мужчин собирался жениться. Я никого там не знал, кроме моего клиента, все это были люди мне незнакомые, но из тех, с кем я умею ладить и чье общество доставляет мне удовольствие. Было там человек шестьдесят. В тот день мне пришлось изрядно потрудиться и попотеть, так как по тому делу, которое я вел, должны были выступить двое свидетелей от полиции, официально не зарегистрированные в качестве полицейских агентов, поэтому мне предстояло основательно попыхтеть, чтобы доказать присяжным, что эти свидетели либо подкуплены полицией, либо под ее давлением вынуждены лгать; были и другие осложнения, словом… словом, я изрядно устал, и, наверное, мне следовало остаться в гостинице, а я пошел в клуб. Это была ошибка. Надо сказать, что холостяцкая вечеринка, Элина, — вещь вполне определенная и протекает по определенным правилам, строится вокруг чего-то одного — как карикатура: происходит некий показ, некая демонстрация, и варианты могут быть любые, но материалом должно служить человеческое тело, а при таких условиях остается лишь подготовить возможно более артистичное зрелище… а вот артистизма-то и не получилось. Не буду долго распространяться… Словом, Элина, я чувствовал себя очень усталым и излишне выпил там… и… было это уже около четырех утра, и застолье подходило к концу… а распорядитель все намекал, что в конце будет нечто необыкновенное, внушал нам всем, что на сцене произойдет нечто поразительное… И вот… выехали две велосипедистки, совсем Голые, и довольно скоро стало ясно, что с ними что-то не так: женщины-то оказались очень пожилые. Пожилые. Но, конечно, они были ярко размалеваны, накрашенные губы, и перья, и блестки, и вся обычная ерунда, и при этом… при этом… при этом они были такие старые… Господи, лица у них были все в морщинах, сплошные морщины! Обе были очень тощие и при этом с дряблым телом… Тем не менее видны были кости… и суставы… и все кости… ноги у них были как у скелета… и… и они раскатывали на велосипедах, как в цирке, и велосипеды были украшены воздушными шарами и бумажными цветами… Присутствующие, конечно, изумились, а когда первые секунды изумления прошли, все стали смеяться. Все хохотали, словно в истерике, в конвульсиях… Это зрелище было до того нелепо, до того смешно. И все оценили его смехотворность, смеялись до упаду… а женщины на своих велосипедах съехали по пандусу и поехали вокруг зала, но тут что-то случилось, и одна из старух, потеряв равновесие, упала, и, конечно же, все как грохнут — до того это было смешно… И тут среди всеобщего смеха со мной что-то случилось: я вдруг поднялся и словно выключился, перестал сознавать, где я, перестал что-либо понимать… Мне не хотелось бежать из зала, но не было сил, и я не сознавал, что делаю… Все во мне было мертво, словно умерло — словно мир вдруг полетел в тартарары, и я понял, что сейчас умру… и что все в этом зале умрут вместе со мной… все мы умрем… и эти две старухи тоже скоро умрут, очень скоро, возможно, они уже сейчас умирают, пока мы смеемся над ними… Я подумал о том, как состарилась и умерла моя мать — крепкая, широкоплечая оклахомская фермерша, — состарилась, начала прихварывать и умерла приблизительно в том же возрасте, что и эти две пожилые женщины… А мы над ними смеялись. Даже над той, которая упала. Мы смеялись… Должно быть, я лишился чувств — больше я уже ничего не помню. Мозг мой просто отключился, все перестало для меня существовать… Вот теперь, Элина, тебе понятно? Меня подлечили в больнице в Лас — Вегасе, пока я не в состоянии был вылететь домой, а потом я провел еще несколько дней у нас в больнице… ты помнишь… Ты поехала тогда со мной, ты была у меня все время, пока разрешали посетителям. Ты с такой нежностью относилась ко мне. Ты была так хороша. Конечно, в то время я уже знал про тебя и Моррисси. Я все знал. Но я не винил тебя, я винил лишь его, — тебя по-настоящему я никогда не винил. Я знал, что ты не любишь его. Я чувствовал, что в действительности ты любишь меня и что ты это поймешь, ты никогда не расстанешься со мной ради него… ради него… Так что тогда ты, видимо, любила меня. И ты вернула меня к жизни. Если бы ты покинула меня тогда, Элина, я бы умер. Я не смог бы выжить. Не знаю, что произошло со мной тогда, в Лас-Вегасе, — я потом старался об этом не думать, — но я знаю, что без тебя я бы не выжил. И ты как будто это тоже знала, верно? Ты словно бы это чувствовала?.. Потому что ты была со мной так нежна, ты была так хороша… Мне не хотелось пугать тебя, поэтому я постарался сослаться на мою работу. Я понимал, что это — естественно. Я понимал, что, если я сделаю вид, будто стремлюсь побыстрее вернуться к работе, ты сочтешь это вполне нормальным. Все это время, пока я лежал в больнице, ты казалась мне пришедшей из мечты, женщиной, живущей в мечте, но и созданной мечтой… Одним своим присутствием ты вернула меня к жизни. Я чувствовал, как я цеплялся за тебя и что у тебя достанет сил вытащить меня из этого омута, вырвать из лап смерти… И постепенно то, что я говорил тебе про свое желание вернуться к работе, стало правдой: постепенно мне действительно снова захотелось работать, я возвращался к жизни. Я снова стал самим собой. Я выздоровел. И, однако же, я всегда помнил, какая тонкая нить привязывала меня к жизни, как я там потерял сознание, какой это был ужас, какой хрупкой была надежда на то, что мне удастся выкарабкаться. Я понимал, что ты — единственное, что стояло между мной и… и тем, что случилось со мною в Лас-Вегасе.
Он, пошатываясь, поднялся на ноги. Она заметила, что глаза у него покраснели, увлажнились. Но он сделал над собой усилие и заговорил спокойно, словно не хотел пугать ее:
— Элина, мужчины, которые борются за свою жизнь, могут быть очень жестоки. Чтобы спасти себя, они могут убить других. Я чувствую, ты меня понимаешь? Ты нужна мне, Элина, для жизни, ты нужна мне, чтобы я мог жить, понятно? Но… но я не хочу пугать тебя, ты нужна мне не только потому, что я боюсь. Для меня так важно то, что ты никогда не верила, что я могу совершить убийство! Потому что, Элина, убить человека — это не такая сложная штука… это очень легко… это самый легкий, самый гуманный акт — убить человека куда легче, чем подготовить защиту… это очень легко, это так же естественно, как… как ласка, когда любовник ласкает любимую женщину… исполненный изящества жест или неудержимый порыв, которому так же трудно противостоять, как земному притяжению… Но ты считала меня человеком интеллигентным, человеком слова. И это правда. Я никогда не нарушу закон, никто никогда не заставит меня нарушить его… Ты понимаешь меня? Что же до него, то я случайно хорошо его знаю — у меня есть чутье на таких людей… к тому же я случайно знаю его семью, я знал его отца… но я не буду входить в подробности, я не хочу смущать тебя пристрастным показанием. Я знаю, что ты страдаешь, Элина, с тех пор, как мы уехали из Детройта, но я думаю, что ты его забудешь… я думаю, я сумею заставить тебя его забыть… сумею сделать тебя снова счастливой… Элина, ты нужна мне, чтобы я мог жить. Ты — единственное, что стоит между мною и… и…
Он умолк, глядя на нее. Элина поднялась с кресла. Она вдруг почувствовала страшную усталость, почувствовала, как он страдает. И тем не менее мягко произнесла:
— Нет. Я должна уйти. Я ухожу.
Он, казалось, не слышал.
— Я ухожу, — повторила она. — Я не вещь, я не могу помочь тебе, я должна уйти…
И снова он, казалось, не слышал ее.
— Я не вещь, — повторила она.
— Что? Что ты говоришь?
— Что я не могу остаться.
— Несмотря на то что я тебе сегодня сказал?.. Ты такая эгоистка, ты бросишь меня?.. Значит, ты меня не слушала.
— Нет. Я слушала.
— Ты действительно хочешь уйти? Значит, ты оставишь меня умирать… стареть и умирать — ты настолько эгоистична? Я этому не верю, Элина, — сказал он с легкой улыбкой. — Нет. Действительно не верю. Потому что я ведь спас тебя, Элина, разве нет? Разве не так? И его тоже — Моррисси, — я спас вас обоих… Я оказал такую услугу его семье, ему самому, которой никто другой не способен был бы оказать… И…
Он стоял за столом со странной застывшей улыбкой. Элина смотрела на него и думала: он, наверное, размышляет, что делать с ней, — представляя себе ее смерть. Чуть ли не с нежностью он то и дело поглядывал на нее, и губы его чуть двигались, но слов она не слышала. Затем он постепенно пришел в себя: она увидела, что на лице его появилось осмысленное выражение.
Своим обычным голосом он спросил, на какие средства она все же намерена жить.
И она подумала: «Должно быть, это конец».
Медленно, не спеша, не желая его оскорблять, она встала. Но все уже было позади — опасность, их брак: теперь он говорил о деньгах. Ей не хотелось показывать свое нетерпение. И она достаточно серьезно, делая вид, что это заботит ее, ответила на его вопросы.
— Мне известно, — сказал он, — что своих денег у тебя нет, нет личного банковского счета. Твоя мать никогда тебе, ничего не советовала?
Элина рассмеялась.
Она вышла из комнаты, и он последовал за ней. Теперь пора было уходить — спокойно и достойно. Она повязала голову шарфом и застегнула толстую кофту. Марвин стоял и смотрел на нее.
— Ты уходишь сейчас? Вечером? И отправишься вот так, под дождем? — с легкой издевкой осведомился он. — Значит, кто-то ждет тебя?
— Нет, никто, — сказала Элина. Она старалась скрыть возбуждение. Но все-таки не удержалась и благодарно улыбнулась ему. Неожиданно галантным жестом он распахнул перед нею дверь.
— Ты пройдешь полторы мили до городка, а что потом? — спросил он. — У тебя, наверное, и в сумке-то не так много денег, верно? Ты всегда была так непрактична!
— Все будет в порядке, — слегка задыхаясь, произнесла Элина.
Она вышла на крыльцо. Рука Марвина взметнулась — Элина вся съежилась при виде этого жеста, — но он лишь сунул руку в карман брюк и вытащил бумажник.
— Подожди, — сказал он. Но она уже шагнула с крыльца. — Возьми это, — сказал он и кинул ей бумажник. Она его не подхватила — бумажник легонько стукнул ее по плечу и упал на крыльцо.
— Я не могу это взять, — с нервным смешком произнесла Элина. — Ты очень добр, спасибо, ты всегда был такой…
Она шагнула в дождь. Марвин поднял бумажник и продолжал стоять, глядя ей вслед.
— Элина, подожди, — строго окликнул он ее. Он вынул из бумажника пачку банкнот, свернул их и швырнул ей. Они упали в грязь у ног Элины. Она в смущении опустила взгляд. Одна из бумажек развернулась, и порыв ветра отнес ее на несколько шагов в сторону. Потом развернулась другая. Элина увидела, что это пятидесятидолларовые бумажки.
— Спасибо, но мне не нужно… я не могу… — сказала она. А потом вдруг передумала: нет, ей понадобятся деньги. Ей понадобятся все деньги, какие удастся получить. Она нагнулась и подобрала бумажки, даже те, которые отлетели в сторону. — Спасибо, — вежливо сказала она. Она стерла с бумажек грязь и положила в сумочку.
8. Настал день, когда чья-то рука схватила ее длинные, ниже талии, волосы и тупыми ножницами обрезала до плеч; волосы были мокрые, скользкие и тяжелые, а ее лицо в зеркале казалось перекошенным. Мужчина внимательно посмотрел на нее и сказал: — Жалко мне это делать, — и, однако же, без колебаний обрезал волосы с другой стороны. В глубине стояли две девушки в халатиках и смотрели на Элину и на Элинины длинные волосы.
Они лежали на полу светлыми белокурыми горками — грустными, жалкими. Лежали тут горки и других волос, в большинстве своем каштановых, — кольца и короткие пряди, все вперемежку.
Настал день, когда она шла по аэровокзалу, сквозь толпу, и все были для нее чужие. Путешественники в осенней одежде, главным образом хорошо одетые, — и все ей незнакомые. В самом деле, все эти люди были ей чужими. Никто из них ее не знал, никто не подойдет и не предъявит на нее прав.
Она ощущала движение толпы, это движение, от которого начинала кружиться голова, вихрь человеческих мыслей на этом огромном пространстве, в этом здании с голыми современными стенами, и стойками, и пластмассовыми моделями самолетов и отелей, здании, в котором не было ничего человеческого, которое не могло быть домом и, однако же, было предназначено для человека, было плодом человеческого воображения — ведь только человеческий мозг способен придумать такое место. Это поразительно! Ты можешь погибнуть здесь, в этих лабиринтах и не понятно зачем запутанных коридорах, или можешь выбраться отсюда, ловко проложить себе путь сквозь все эти толпы, — чужая среди чужих и потому абсолютно свободная.
Элина взяла такси до дома, где жили Моррисси.
В вестибюле перегорел свет, но она сумела прочесть на кусочке картона у звонка выведенные от руки четкие черные буквы: «Моррисси. Дж. и Р.». Элина перевела дух и нажала на кнопку. Она слышала, что внутри работает телевизор, и, однако же, казалось, услышала — или вообразила, что услышала, — неожиданную паузу, последовавшую за звонком в дверь, как если бы кто-то там, подобно ей, вдруг затаил дыхание.
Она слышала, как он подошел к двери. Он открыл дверь, и Элина увидела на его лице неприятное изумление — увидеть такое было ужасно.
— Джек?.. — сказала она. В этом слове прозвучало и извинение, и страх, и жалость к нему из-за того, что он так испуган. Он молча смотрел на нее. Он изменился: на нем были очки в темной роговой оправе, которых она раньше никогда не видела, и волосы были непричесаны, всклокочены, словно он только что скреб в затылке. Глаза ввалились, вокруг них залегли тени. На нем был вязаный пуловер, надетый на голое тело, 'и темная шерсть лишь еще больше подчеркивала бледность его кожи.
— Нет, — отрывисто произнес он, — я не могу тебя видеть…
Элина знала, что он это скажет. Она постаралась произнести отчетливо, медленно, но голос изменил ей и упал до шепота.
— Извини, я не хотела… я только хотела… Всего на минутку…
Женский голос крикнул из глубины:
— Это Леонард, милый?
Джек тотчас ответил через плечо:
— Нет, не Леонард. — И, обращаясь к Элине, сказал: — Я не могу говорить, извини.
Она смотрела прямо на него. А он глядел на нее, хоть и против воли. Они стояли каждый сам по себе — два противника: Элину так и подмывало шагнуть назад, отступить, а ее любимого — захлопнуть дверь, спастись. Он так упорно, так яростно противился ей, что на его лице отразилось напряжение и оно словно застыло. Поверх его плеча Элине виден был жалкий уют его жизни. Она чуть было не подумала — у нее просто не было времени до конца додумать эту мысль, — что обманулась в своих надеждах — с таким же успехом она могла позвонить в любую дверь этого дома, ей даже подумалось, пока она смотрела на своего любимого, этого человека в очках, с крепко сжатым скорбным ртом, что она по ошибке подошла не к той двери.
Она пожалела его и отступила. Она сказала ему, что будет ждать его на улице, на тротуаре, и если он хочет ее увидеть…
— Зачем ты это сделала? — прошептал он.
Она шагнула назад. А он стоял в дверях — несчастный, точно парализованный, и смотрел на нее.
Ты что же, не любил меня? Ты смотрел на меня без всякой любви!
Да разве ты несла мне любовь, Элина?
Бездумно, медленно, словно загипнотизированная, Элина спустилась по лестнице. Зачем ты здесь? Зачем ты пришла сюда — такие мысли даже не приходили ей в голову. Она почувствовала запах кухни. А выйдя наружу, налетела на что-то — трехколесный детский велосипед; она посмотрела в одну сторону и в другую и увидела, что находится на обычной улице среди жилых домов, в обычном американском городе, где вдоль обоих тротуаров стоят машины, не очень новые, некоторые из них даже сильно проржавевшие. Черный мальчуган пробежал мимо. Кто-то крикнул ему из дома напротив — пространство между домами было узкое. Ветер подхватил волосы Элины, свободно ниспадавшие до плеч и немного ее раздражавшие, потому что она к ним еще не привыкла; прядь волос попала ей в глаз.
Она пыталась успокоиться, говоря себе: зачем ты здесь?
Зачем здесь, в Детройте, зачем именно на этой улице? Раньше она никогда в жизни здесь не бывала. Она не знала никого, кто здесь живет.
А потом она подумала, что ведь любит его, да, любит и приехала сюда ради него. Вот так-то. Вот почему она приехала в этот город и стоит сейчас одна на тротуаре: она будет ждать, пока он придет к ней. Он сказал — Элина, нет. Нет. Он смотрел на нее во все глаза, побледнев, помертвев от удивления, ему хотелось захлопнуть перед нею дверь; он снова и снова повторял — Нет. Но она проделала сотни миль ради него, и теперь она будет терпеливо ждать.
Да, он выйдет к ней.
Выйдет, потому что любит ее, — в этом она убеждена.
Но он был в таком ужасе, когда увидел ее… Открывая дверь, открывая осторожно, чуть-чуть, он, казалось, знал, что за дверью стоит она, и его лицо застыло от страха, потому что это была она и потому что она решилась на такой поступок. Он ведь не распахнул двери, словно не хотел, чтобы она видела внутренность квартиры.
«Это Леонард, милый?» — спросил его женский голос.
А он-то любит ее, но он не выйдет к ней — внезапно она это поняла.
И пошла прочь, к перекрестку, — пошла медленно… нерешительно… раздумывая, что делать дальше. У перекрестка она сможет остановить такси. Что же тогда произойдет — ведь если она выйдет на перекресток и будет ждать такси, значит, это конец. А раз так, то жизнь ее снова упростится, отвалятся огромные пласты. Она дошла до перекрестка, но почему-то повернула назад и снова пошла по направлению к дому Моррисси. Она старалась держаться спокойно, ровно, бесстрастно — просто молодая женщина идет от угла улицы домой, молодая женщина в Синем платье, которая живет тут. И, однако же, ею владело какое-то алчное возбуждение — что-то должно случиться. Очень скоро она будет знать, что именно. Это было вне ее власти и в то же время в ее власти — непонятная сила разливалась по ее венам и по всему ее телу, некая пульсация, жажда… Вдоль улицы стояли трехэтажные дома, по большей части сложенные из унылого кирпича, без подъездных дорожек — лишь узкие проходы между ними, казавшиеся небезопасными. Дом, где жили Моррисси, был единственным высоким домом в этом квартале, он был построен из такого же кирпича, но находился в лучшем состоянии, чем маленькие особнячки. Элина снова заметила трехколесный велосипед, лежавший у обочины. Она потрогала заржавевший руль, попыталась позвонить в звонок, но он тоже оказался заржавевшим.
Волнуясь, она быстро бросила взгляд на дверь дома — никого.
Она прошла мимо подъезда — ветер швырял волосы ей в лицо. Она дойдет до другого угла — там ведь тоже можно поймать такси. Она не будет об этом думать, пока не дойдет. Почему все в ней так распахнуто, оголено? Точно она идет по берегу моря, слегка щурясь от ветра. В ней возникла уверенность, нарастающее волнение, что очень скоро что-то произойдет и жизнь ее начнется сначала. Да, он спустится к ней; да, он не может не стремиться к ней с такою же силой, с какой она стремится к нему. Потому что он не может находиться вдали от нее. Потому что она почувствовала в себе страшную потребность в нем в тот миг, когда он отвергал ее, произнося это омерзительное слово — Нет.
Но она так мало его знала, и он был такой упрямый! Они проживут всю жизнь и так и не сумеют слиться воедино, будут страдать от невозможности достичь завершения, полностью овладеть друг другом…
Она приостановилась и оглянулась через плечо. Сентябрьский день подходил к концу. Она не знала, какое сегодня число. Она смотрела на вход в этот унылый дом. Но Джека там не было. Дверь имела для нее большое значение — значение, которого никто другой не способен угадать: если ее сфотографировать, а потом тщательно изучить фотографию, никто не скажет, какое значение имеет эта дверь. Элина же в упор смотрела на нее, чувствуя, как учащается дыхание, становится менее глубоким, так что пересохли, захолодали губы и даже рот. Это уже вкус паники — сначала холод, потом одеревенение, потом горечь. Почему Джек не идет к ней? Внезапно ей пришла в голову мысль, что она будет ждать здесь, — стемнеет, а она будет ждать здесь, на улице, одна, и тело ее будет стареть от горя… а потом она поймет, что имел в виду ее любимый, когда сказал — Нет.
Почему ты сказал — Нет? Почему это слово, вечно это слово?
А почему ты сказала, что принесла мне любовь?
Это и была любовь…
Черта с два это была любовь…
Это была любовь тогда, и это любовь — сейчас…
Сейчас — да. Но не тогда — не в тот день…
Я так хотела быть с тобой тогда…
Да, я верю, что ты хотела быть тогда со мной. Этому я верю.
Она стояла там, на улице, на ветру, рвавшем ее волосы, и ждала его — смотрела на дверь. Она никогда прежде не видела этого дома, он был облезлый, уродливый, он ничего не должен был бы для нее значить, и, однако же, любой человек, который увидел бы, как она стоит, застыв в нерешительности, и смотрит на пустой дверной проем, понял бы, что с этой дверью для нее связано что-то таинственное и не поддающееся объяснению. Элина ждала его. Он был где-то там, внутри дома, он намеренно не выходил к ней. Нет, — кричал он где-то далеко, так что она не могла его — услышать, — нет, отпусти меня, не надо… Но она это уже сделала. Вполне спокойная, несмотря на знакомый вкус паники, она стояла застыв, не шевелясь, и знала — даже прежде, чем он появился, — какой у него будет вид после того, как он столько времени воздерживался от встреч с нею, упорно, отчаянно, — как он выскочит из двери старого дома, теперь уже торопливо, торопящийся человек, неуемный, нетерпеливый, каким всегда был Джек, точно что-то толкало его вперед. Элина понимала его — она сама была такой же много лет, казалось, много веков тому назад, когда пролезала под проволокой, которую кто-то придерживал, сама не зная, зачем она это делает, но зная только, что сделает, что должна сделать.
Но почему ты такой упрямый, такой напуганный!
Когда он появился, как она и представляла себе, — темноволосый мужчина тридцати с лишним лет, отчаянно спешащий, — она не ожидала, что оба они удивленно и обрадованно вдруг улыбнутся. Они улыбались, словно видели друг друга впервые, взгляды их говорили о подлинном сродстве душ, об одержанной победе, и в эту минуту оба забыли обо всем остальном.
Ты обо всем забыл?
Почти обо всем.
|
The script ran 0.033 seconds.