Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Якуб Колас - На росстанях [1955]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, prose_su_classics

Аннотация. Действие широко известного романа народного поэта БССР Якуба Коласа "На росстанях" развертывается в период революционного подъема 1905 г. и наступившей затем столыпинской реакции. В центре внимания автора - жизнь белорусской интеллигенции, процесс ее формирования. Роман написан с глубоким знанием народной жизни и психологии людей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

XVIII Приближалось лето. Никаких значительных перемен не произошло в жизни Лобановича. В верханской школе теперь остался он один. Антипик, ничего не сказав, исчез. Куда он подался, Лобанович не знал. Лобановичу тоже нужно было бы отлучиться на короткое время. Он послал письмо Садовичу, написанное в шутливом тоне, полное неясных, туманных фраз и намеков. Использованы были такие слова, особый смысл которых хорошо известен Садовичу и близким друзьям. Ответ пришел довольно быстро. Садович писал, что его школа стала пристанищем учителей, что с ним живет Янка Тукала, Алесь Лушкевич из-под Щорсов и еще собирается приехать кое-кто. "В начале июля, не позднее пятого, — писал друг, — должен быть и ты, непременно, обязательно. Устраивается коллективная маевка. Надо же, черт возьми, гульнуть хоть раз в год". Лобанович понял, на что намекает его земляк и близкий друг. Потихоньку готовился он к важному событию в учительской жизни. Лобанович был уверен, что вступает на новый жизненный рубеж. Для "маевки", о которой сообщал Садович, Лобанович задумал написать доклад о просвещении в начальных школах. Он предполагал рассказать о том, какие задачи ставят царские чиновники перед учителями начальных школ, и вообще к чему направлена бюрократически-полицейская "наука" в царской России, и что надо противопоставить этому. В то же время, через день, а иногда через два, ходил Лобанович на хутор Антонины Михайловны заниматься с Лидой. Особого старания в ученье Лида не проявляла. Зато чем дальше, тем заметнее пробуждалась в ней взрослая девушка. Временами смотрела она на своего учителя не так, как подобает смотреть ученице. Учитель объясняет ей правила сложения дробей; Лида слушает, а дроби куда-то улетают от нее, никак не держатся в голове. А слушает, кажется, она очень внимательно, и не сводит глаз с учителя. В ее темных глазах появляется какой-то особый блеск, на губах внезапно начинает блуждать улыбка; Лида ловит себя на этой улыбке, смущается и быстро склоняет голову на учебник. Кудрявые темно-каштановые волосы падают ей на руки и рассыпаются по столу. Учитель прекращает объяснения. "Голова у нее заболела, что ли?" — Что с тобой, Лида? Лида поднимает голову, отбрасывает со лба темные локоны. Глаза ее угасают, на губах появляется виноватая улыбка. — Сон меня сморил, — неуверенно отвечает девушка. Учитель смотрит на нее с укоризной. Лиде становится не по себе. Тень грусти ложится на ее лицо. Она опускает глаза, уходит в себя. — Значит, я так неинтересно объяснял правила сложения дробей, что нагнал на тебя сон, — с ноткой обиды замечает Лобанович. Лида молчит и еще ниже опускает голову. Она думает какие-то свои думы, но какие — сказать трудно. Некоторое время молчит и Лобанович. Ему совершенно непонятна причина странного поведения Лиды. — Может, тебе нездоровится? — после короткой паузы спрашивает Лобанович. Лида молчит. Учитель недоуменно глядит на нее. — Чего же ты молчишь, Лидочка? — сочувственно допытывается он. Лида продолжает молчать. А затем срывается с места и бежит в свой уголок за полотняной занавеской. "Что это еще за капризы?" — спрашивает себя Лобанович. И не знает, что делать дальше: бросить ли занятия вообще и идти домой или все-таки выяснить причину такого неровного поведения ученицы? В хате, кроме него и Лиды, никого нет. Антонина Михайловна куда-то ушла со двора. Во время занятий она обычно выходила из хаты, чтобы не мешать урокам. А Лида, зарывшись в свое гнездышко за полотняной занавеской, не подавала никаких признаков жизни. — Лида! — окликнул ее громко учитель. Девушка не отзывалась. "Может, ей дурно?" — встревожился Лобанович. Он встал из-за стола и тихонько направился к занавеске. Мгновение постоял в нерешительности, а затем осторожненько приподнял ее. За занавеской было довольно темно. Лида лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку и прикрывшись до пояса легкой дерюжкой. Лобанович наклонился над нею, прислушался к ее дыханию. Девушка лежала тихо и неподвижно, как неживая. — Лида! — еще раз окликнул ее учитель. Лида не пошевелилась и не ответила. Учитель положил руку на ее головку, погладил волосы. — Лидочка, что с тобой? Чего молчишь? Жива ты или нет? И на этот раз Лида не отозвалась. Тогда учитель легонько подсунул руку под черную головку своей капризной ученицы, приподнял ее. Голова была теплая, — значит, жива. Учитель наклонился еще ниже, а голову поднял выше и поцеловал девушку в щечку, а затем и в губы. Только тогда Лида совсем ожила, взглянула на учителя, засмеялась, застыдилась, а затем строго сказала: — Уйдите отсюда! "Вот тебе и дроби!" — заметил про себя Лобанович, выходя из за занавески. Он сел за стол, на свое обычное место, с таким видом, будто ничего особенного не произошло. Сразу он не мог разобраться в своем поступке и в своих чувствах. Но зачем было так делать? И как чувствовал бы он себя, если бы Антонина Михайловна застала его за занавеской? Что бы она могла подумать? Целый рой мыслей замелькал у него в голове, а в глазах вставала Лида. И чем дальше, тем яснее он сознавал: поступать так, как поступил он, нехорошо. Ни к каким определенным практическим выводам учитель прийти не успел — вышла Лида. Ей было совестно. Стараясь не смотреть на учителя, чтобы глаза их не встретились, Лида села на свое место. Учитель также опустил глаза, но тотчас же взял себя в руки. — Слушай, Лида, — сухо сказал он, чтобы сгладить впечатление от этого непредвиденного происшествия, — хочешь учиться, так учись, а свои капризы нужно оставить. А если не хочешь учиться, так и скажи: я больше ходить сюда не буду. Лида растерялась, она не ожидала таких суровых слов. Печаль и боль отразились на ее лице. Она низко опустила голову и молчала. Лобановичу стало жалко ее, но он не сразу переменил взятый им сухой, учительский тон. — Ну, ты подумай, Лида, до чего доводят твои капризы! — Учитель сам почувствовал, что мелет чепуху, но все же продолжал: — Что сказала бы твоя мать, если бы застала меня с тобой за занавеской? "Совсем глупо", — заметил себе Лобанович. Лида еще ниже опустила голову и ничего не ответила. Вероятно, она думала, что ее учитель сейчас недостоин такого звания. — Ну, как ты думаешь, Лидочка, — уже ласковее заговорил учитель, — будем продолжать или окончим наши занятия? Не поднимая головы, Лида тихо проговорила: — Я хочу учиться. — Ну, вот это другое дело! — Учитель был доволен, что к Лиде вернулся дар речи: тем самым как бы проводилась грань между тем, что произошло, и их теперешним положением. — Если учиться — так учиться, Лидочка. Больше капризничать не будешь? — Не буду, — ответила Лида и взглянула на Лобановича. — Ну, значит, все в порядке. Сегодня мы больше заниматься не будем. Иди погуляй, подумай обо всем и на меня не гневайся. Все, что я говорил о сложении дробей, постарайся сама разобрать по учебнику. Они простились. Учитель отправился домой. Хорошая все же вещь дорога. Чего только не передумаешь в пути! Версты две незаметно промелькнули в мыслях о происшествии на хуторе. Обсудив его со всех сторон, учитель не осудил себя очень строго, но предостерег на дальнейшее. И он все веселее подвигался вперед, держа направление на Верхань. XIX Путешествия на хутор не очень привлекали Лобановича. Это была неприятная обязанность. И самое худшее состояло в том, что виноват он сам: кто просил его ходить на эти занятия? Но отступать поздно. Взялся за гуж — не говори, что не. дюж. Нужно сказать, что эти путешествия имели и свою положительную сторону: в пути очень хорошо обдумывался доклад. Мысли плыли легко и гладко. Много удачных, метких фраз, выражений накопилось в голове. Временами учитель даже останавливался, доставал из кармана записную книжку, оглядывался, чтобы не было лишних свидетелей, — ведь люди могли черт знает что подумать, — и записывал меткие, хлесткие выражения. В такие минуты казалось, что стоит только сесть за стол и все потечет на бумагу так же гладко, свободно, как текли его мысли в дороге. На деле же выходило иначе. Записанные замечательные фразы не могли воссоздать той полной и широкой картины, что рисовалась в его воображении, и, взятые в отдельности, выглядели беспомощно, как ощипанные воробьи. Невольно вспоминался необычайный, чудесный замок, представший однажды взору Лобановича во время его скитаний по окрестностям Верхани: стоило только отдалиться на несколько шагов от того места, с которого рисовался замок, чтобы он распался, развеялся как дым. Случались в дороге и другие удовольствия. В конце июня прошли щедрые летние дожди, а затем снова установилась ясная погода. Проходя в тени стоявших вдоль дороги берез, натолкнулся Лобанович на ладный боровик, обрадовался ему, как другу детства, остановился и подрезал его корешок возле самой земли. Стал осматриваться — поблизости сидели еще два боровика, молодые, здоровые. Аккуратно очистив от песка, он положил грибы в платочек и с этими трофеями пошел дальше. Впереди, возле самой дороги, зеленел лесок, преимущественно березовый. Изредка попадались и сосенки, и ели, и даже кусты можжевельника. Лобанович свернул с дороги и пошел обследовать лес. "Место для боровиков подходящее", — подумал он и с увлечением завзятого грибника стал осматривать наиболее удобные для боровиков лесные тайники. Не прошел он и полсотни шагов, как вдруг остановился словно вкопанный. Ему редко случалось видеть такое множество боровиков на совсем небольшом клочке земли. Грибы сидели где по одному, где парами, а где и целыми группами. А самое любопытное, что это были не подберезовики, желтенькие, как яичница, а черноголовые, самые лучшие боровики, которые растут только в сосняке. Налюбовавшись боровиками, Лобанович не спеша начал их собирать. Он приседал возле каждого гриба, подрезал ножиком корень, соскребал песок и разный мусор, прилипший к корню. А грибы — как на подбор, молодые, крепкие, тяжелые; шапки их сверху черные, а внизу белые как лен. Ну как не радоваться, глядя на них! Собранные и очищенные боровики счастливый грибник складывал в кучку. Их набралось около сотни. На этом местечке грибов больше не было, и по соседству не попалось ни одного. Кузовка учитель не имел. Он срезал несколько березовых прутьев, связал их тонкими концами и нанизал целых три мониста грибов. С этой добычей он и вошел на хутор. Встречные хуторяне с любопытством глядели на венки грибов. Порой кто-нибудь не мог удержаться и выражал вслух свое удивление: — О-о! Вот это грибы! И так рано появились! Где это вы набрали их? Учитель отвечал, ничего не утаивая. Пока он дошел до Антонины Михайловны, несколько хуторянок отправились осматривать грибные моста. Удивилась также и Антонина Михайловна. — Что же вы будете делать с ними? — поинтересовалась она. — Отдаю их вам. Что хотите, то и делайте, Антонина Михайловна. — Ну, так у нас сегодня будет фриштик… Антонина Михайловна стала перебирать грибы, чтобы приготовить их по своему способу. Одна только Лида не проявляла никакого интереса к добыче своего учителя, и это немного обидело его. — Лида, ты любишь собирать грибы? — спросил он. Лида виновато улыбнулась. — Я никогда не собирала их. Землянику я люблю собирать… — Эх, Лида, Лида! — с укоризной сказал учитель, и глаза его загорелись. Он вспомнил свое детство и свои грибные походы. Целая вереница разнообразных картинок, образов прошла перед его глазами. Он не мог сдержаться, чтобы не рассказать об этом. — Нет для меня ничего лучшего на свете, как ходить одному по грибным местам и собирать боровики. Люблю я их. Они словно мои друзья, только говорить не умеют. Встанешь, бывало, раненько, пойдешь в лес, захватив кузовок, на облюбованные заранее места. В лесу еще темно, ждешь, пока рассветет, чтобы первому осмотреть грибные места. А в лесу так тихо, так хорошо — ну, просто хочется петь песни! Ты понимаешь это, Лида? Лида не понимала этого. Она слушала учителя, но думала в эту минуту о чем-то другом. Вопрос учителя застал ее врасплох. Улыбнувшись виноватой улыбкой, опустила голову и тихо проговорила: — Так рано я никогда не вставала, а ходить в лес одна боюсь. Ее ответ охладил пыл воспоминаний учителя. Но он нисколько не обиделся да Лиду: зачем было впадать в такой телячий восторг? На мгновение Лобанович замолчал. — Вот в том-то и дело, Лида, что ты рано не встаешь и не была в лесу до восхода солнца… Ну, да ладно, — прервал себя учитель, — будем заниматься, если моя экскурсия в лес не удалась, — иронически закончил он. Добрых два часа занимались они, хотя сидеть в хате за надоевшими учебниками и отмахиваться от мух, когда за окном светло, зелено, просторно, удовольствие небольшое. Но ведь нужно повторить все пройденное. Учитель собирался в скором времени поехать в Микутичи к своим друзьям и старался до отъезда как можно больше подучить Лиду. Повторяли грамматику, синтаксис, делали грамматический разбор, писали диктовки, решали задачи. Там, где в подготовке не все шло гладко, учитель не отступал, пока Лида полностью не усваивала того или иного вопроса. Порой она в таких случаях впадала в отчаяние. — Ничего из моего поступления не выйдет, — говорила Лида. Недовольство и безнадежность слышались в ее голосе. — Об этом, Лида, ты не думай. Ведь если ты начнешь вбивать себе это в голову, то и в действительности ничего не выйдет. Веселее смотри на вещи! Учитель терпеливо объяснял девушке то, что было усвоено ею не совсем твердо. Когда ей становилось наконец все ясно, она веселела. — Ну вот, видишь? Не нужно опускать руки перед трудностями, — подбадривал ее учитель. Вообще же теперь Лида стала серьезнее и вела себя по отношению к учителю сдержанно и даже как бы немного холодно. После известного случая за полотняной занавеской она не выходила встречать Лобановича и не провожала его, когда он возвращался с хутора в Верхань. — Ну, сделаем перерыв, — сказал Лобанович и поднялся. Лида осталась сидеть за столом. Она думала о поездке Лобановича в Микутичи. Почему-то ей не хотелось, чтобы он туда ехал. Сказать же об этом учителю она не отваживалась. — Чего задумалась, Лида? Лида еще ниже наклонила голову. — Так, ничего. Помолчав немного, она подняла глаза на учителя и тихо сказала: — Не надо вам ехать в Микутичи. Лобанович удивился. — Почему? — Так, — ответила Лида, — не знаю. Но не ездите. Учитель больше ничего не добился от Лиды. Она встала из-за стола и выбежала из хаты. Тем временем Антонина Михайловна поджарила грибы, щедро заправила их сметаной. — Давайте немного перекусим. Попробуйте моей стряпни и скажите, гожусь ли я в кухарки. Она застлала стол чистой скатертью, принесла тарелки, крестьянскую закуску, поставила графинчик наливки и грибы. Лобанович вынужден был признаться, что таких вкусных грибов он не ел никогда. Лида также хвалила грибы и ела их с удовольствием. А затем сказала: — Пойду позову Колю, пусть и он попробует. Когда она вышла из хаты, Антонина Михайловна, минуту помолчав, сказала: — Закружили вы голову моей Лиде… В этих словах учитель почувствовал и другие, невысказанные: "А если это так, то ты уж и не бросай ее". Учитель чувствовал себя неловко, но все же сумел выдавить несколько слов. — Дитя она еще. Все это пройдет у нее. Идя в Верхань, учитель много чего передумал. И мысли свои заключил он украинской песней: Ой, не ходы, Грыцю, Та й на вечорницю! XX На школьном крыльце Лобановича встретила бабка Параска. По ее озабоченному лицу и той хитроватой улыбке, которая светилась на нем, учитель догадался — бабка знает какую-то новость. Но бабка не торопилась рассказывать, потому что не знала, как примет эту новость учитель. — Ты, бабка, что-то скрываешь от меня? — заметил Лобанович. — Этого, паничок, не скроешь, — ответила бабка и, понизив голос, проговорила: — Гость к вам приехал. — Гость? Какой гость? — Не сказал, кто такой, не назвался. — А где он? — Там, — показала бабка на дверь, что вела в квартиру учителя. Пока шел этот разговор, неведомый гость подкрался к двери и запер ее на ключ. Лобанович заметил это лишь тогда, когда постучал в дверь, а затем и толкнул ее. Но дверь не открылась и никто не отозвался. "Заснул он там, что ли? И кто это такой?" — подумал Лобанович, стоя возле двери. Он постучал сильнее. Неизвестный гость забарабанил изнутри пальцем по двери, выстукивая целую мелодию: "Тра-та-та! Тра-та-та! Тра-та-та!" "Кто-то из близких друзей, — подумал Лобанович, — но кто?" Он постучал еще раз и, стараясь говорить басом, спросил: — Терем-теремок! Кто в тереме живет? Писклявый голос из-за двери, также измененный, ответил: — Я мышка-норушка! А ты кто? — Я медведь, — ответил Лобанович, — и могу выломать дверь. — Тельшинский? — спросил тем же писклявым голосом гость. И в тот же миг почему-то в памяти Лобановича промелькнула картина встречи с Турсевичем на Полесье. Лобанович тогда точно таким же образом подшутил над приятелем, как теперь шутит гость над ним. — А-а-а! — вскрикнул Лобанович. — Загадка разгадана. Открывай, Максим, дверь! В замке лязгнул ключ. Дверь открылась. Действительно, это был Турсевич. Отступив на шаг, он пригнулся, одной рукой уперся в колено, а другой показывал на Лобановича а хохотал. — Не ждал меня? — спросил он. Вместо ответа Лобанович бросился к приятелю, крепко обнял его. — Ждать-то я ждал, но только не сегодня. Почему не написал, когда приедешь? Я встретил бы тебя. — А я решил преподнести тебе сюрприз, застать тебя врасплох, — ответил Турсевич, а затем спросил: — Ты где же это бродишь? — Где я был, там теперь меня пет. — Вишь ты какой конспиратор! Ну, покажись, что ты за человек. Турсевич взял приятеля за плечи, повернул его направо, налево, поглядел в лицо. — Ничего, можно смело принимать в солдаты, — заключил Турсевич свой осмотр. — Лучше, брат, быть арестантом, чем слугою царя, — шутливо ответил Лобанович. — Ну, это как на чей вкус, — заметил Турсевич. — Что касается меня, то я не хотел бы стать ни тем, ни другим. — А если бы перед тобой поставили такую дилемму — солдат или арестант? Что ты выбрал бы? Турсевич, видимо, счел, что этот вопрос не имеет под собой реальной почвы, и не ответил на него. — Ни солдатом, ни арестантом не хочешь быть? — заметил Лобанович. — А я, брат, живу по поговорке: "От сумы да от тюрьмы не отрекайся". Ну, да ладно, — прервал он самого себя. — Рад, что ты приехал… Скажи, как находишь ты мое новое место? Турсевич одобрительно мотнул головой. — Гм! Хорошее местечко, ей-ей! Не то что паше былое Тельшино! Простора много, свет видать. — А я с удовольствием вспоминаю Тельшино. И когда думаю о нем, — а думаю часто, — меня охватывает грусть, словно я утратил что-то дорогое. Может, потому, что там оставлена некоторая частица души, — с печалью в голосе проговорил Лобанович. — Знаю, знаю, что ты утратил, вернее — кого утратил: Ядвисю, — пошутил Турсевич, внимательно глянув на приятеля. Лобанович немного смутился. Само слово "Ядвися" больно отозвалось в его сердце, и наблюдательный Турсевич это заметил. — Что, не правду сказал? — не оставляя шутливого топа, со смехом воскликнул Турсевич, но, чувствуя, что он затронул рану в сердце Лобановича, уже серьезно добавил: — Ты, Андрейка, не гневайся и не сердись на меня. Прости, если затронул твою больную струнку. Ядвися стоит того, чтобы о ней порой и вздохнуть. Лобановичу хотелось сказать: "Пока буду жить, буду помнить ее. Но исчезла она с моего неба и следы замела за собою". Вместо этого он подмигнул приятелю и, так же переходя на шутливый тон, сказал: — Вижу, что ты по ней вздыхаешь. — Ну, где уж мне вернуть то, что с возу упало! — махнул рукой Турсевич. — Хочу еще поучиться, а потом жениться. — Ладно, ладно, браток, воспоминания потом! — засуетился Лобанович. — И был бы я дурак, если бы спросил тебя: "Есть хочешь?" Не давая приятелю опомниться, Лобанович крикнул: — Бабка Параска! Вошла бабка, окинула взглядом молодых учителей. Она увидела, что они рады друг другу, и на душе у нее стало легко. — Вот что, бабулечка, — обратился к ней Лобанович, — напеки нам картофельных пирожков. Максим Юстинович, — Лобанович показал рукой на Турсевича, — никогда в жизни не только не ел, но и не видел таких пирожков. Бабка Параска вся так и просияла, а Лобанович продолжал: — Вот, бабка, три рубля. Пошли Пилипа в монопольку, пусть возьмет полкварты. К нам приехал гость, надо угостить его так, чтобы ни нам, ни людям за нас совестно не было. Бабка ласково улыбнулась и вышла из комнаты. — Золотая бабка! — сказал Лобанович. Турсевич рассудительно заметил: — Зачем такие хлопоты? Андрей, не глупи! — Не каждый день такое бывает. Вспомни, сколько времени мы не виделись! Как же не отметить это событие? — Ну, это я так себе сказал, для приличия, — засмеялся Турсевич и потряс Лобановича за плечи. Пока бабка Параска суетилась в кухне, хозяин и гость решали, как удобнее разместиться. — Впереди все лето, — говорил Лобанович, — тебе нужно заняться зубристикой, так давай устраиваться, как лучше и удобнее для тебя. Вот одна комната, а вот другая. Есть диванчик и койка — выбирай что хочешь. Стол общий. Турсевич комически развел руками, словно удивляясь богатству своего друга. — Такая роскошь, такое богатство! Не знаешь, на что смотреть и что выбирать, — смеялся он. И вспомнил по этому поводу один случай: — Некий бедный человек встретил учителя и обратился к нему с просьбой оказать денежную помощь. "И рад бы я вам помочь, но откуда деньги у бедного сельского учителя?" — "Вы сельский учитель? — удивился бедняк. — Извините, я этого не знал". Он полез в карман, достал троячку и протянул ее учителю. — Смеяться здесь или плакать? — отозвался Лобанович и добавил: — Лучше посмеяться. Зато у сельского учителя совесть чистая, это не обдирала урядник, не пристав и не волостной писарь. По-моему, сельский учитель самый чистый и самый святой человек в царской России. — Приятно слышать такие отзывы о нашем брате, — вставил слово Турсевич. — Да оно, может, и правда. Но не надо забывать одного обстоятельства: посади ты его возле вкусного и жирного пирога — так не споткнется ли и наш брат, как ты думаешь? В приятельской беседе, в воспоминаниях о прошлых днях, о товарищах и общих знакомых время шло незаметно. Бабка Параска приготовила закуску, накрыла стол белой как снег скатертью, поставила тарелки, положила ножи и вилки и затем принесла из кухни вместительную сковороду с душистыми шкварками и яичницей. Вскоре появились и знаменитые картофельные пирожки. — Ну, что ты скажешь про бабку Параску? — спросил Лобанович. — Молодец твоя бабка! — похвалил Турсевич. — И легенда об учительской бедности не совсем отвечает действительности, — сказал Лобанович, показывая на сковороду со шкварками, на полбутылки водки и на картофельные пирожки. — Ну, так давай пропустим по чарке. За нашу встречу, за нашу учительскую бедность, за чистоту и святость! — Принимаю! Аминь! — подтвердил Турсевич, берясь за чарку. XXI Старые друзья-приятели Турсевич и Лобанович разместились в квартире наилучшим образом. Все поделили, размежевали, и никто ни в чем не мешал другому. Может, этому способствовала учительская бедность, о которой рассказывал Турсевич, и учительская "святость и чистота", за которые поднимал чарку Лобанович. Каждый из них в меру своих душевных сил и в соответствии с особенностями своего характера приносил дань на алтарь дружбы и товарищества, если говорить высоким стилем. В определенные часы они разбредались кто куда. У каждого была своя дорога. Турсевич брал учебник, шел куда-нибудь в тихий уголок и старательно занимался подготовкой в институт. По сердцу пришлось ему верханское кладбище, особенно после того как Лобанович рассказал о неизвестной влюбленной паре, нашедшей себе там тихое пристанище и убежище. Сам хозяин также имел свои излюбленные местечки для прогулок — отправлялся в лес по грибы, хоть напасть на такое нетронутое местечко и на такое множество боровиков, как довелось ему недавно, больше не случалось. В определенные часы приятели сидели вместе, беседовали, спорили, не соглашались друг с другом, но не выходили за границы дружбы. Этому способствовало, видимо, и то обстоятельство, что друзья жили под одной крышей не очень долгое время. Они считали, что знают друг друга до самых что ни на есть мельчайших подробностей. Но в народе бытует простая и мудрая пословица: "Чтобы узнать человека, нужно съесть с ним пуд соли". Наши друзья не съели еще и одного фунта соли, а между ними уже начали возникать споры, которые чем дальше, тем больше разъединяли их и воздвигали между ними стену, разрушить которую было не так легко. Поводом для таких споров обычно была Государственная дума, вернее сказать — политическая обстановка в стране. Турсевич в своих политических устремлениях не шел дальше кадетской партии, она была для него политическим идеалом. — О, если бы только в России добились того, что ставит своей политической программой конституционно-демократическая партия! — говорил Турсевич. — Уже один тот факт, что в кадетской партии собран лучший цвет русской интеллигенции — профессора, адвокаты, врачи, инженеры, — о многом говорит и выгодно рекомендует партию народной свободы. — Предположим, что кадеты осуществили свою программу, — вставил слово Лобанович, — чего добился бы тогда народ? — Во-первых, безземельное и малоземельное крестьянство получило бы землю. Во-вторых, самодержавный строй был бы ограничен, а к этому стремится преобладающее большинство населения. Министры и губернаторы отвечали бы перед Государственной думой. И мы, сельские учителя, были бы поставлены в несравненно лучшие условия. И все население имело бы широкие политические права. Ты знаешь, — продолжал с увлечением Турсевич, — как определяла задачи Государственной думы кадетская газета "Русь"? "Главное назначение думы, которая теперь выбирается, — писала эта газета во время выборов, — и партии народной свободы в ней — быть бичом народного гнева. Изгнав и отдав под суд преступных членов правительства, ей придется заниматься только неотложными мерами, а затем созвать подлинную думу, на более широких основаниях". Разве в наших условиях это малая программа? — с видом победителя спросил Турсевич и добавил: — Помоги им только, боже, добиться ее осуществления! — Но пока что, — заметил Лобанович, — ни одного царского сатрапа дума под суд не отдала. А разве их не за что судить? На дело получается обратное — сатрапы сами начинают шипеть на думу. Скоро они не только будут шипеть, но и топать ногами, а может, и по шапке ей дадут. Вот ты ссылался на газету "Русь", я тебе приведу слова другой кадетской газеты. Она писала о том, что успех кадетов на выборах обратил на себя внимание "сфер" и даже обеспокоил эти "сферы", то есть сатрапов. Но потом "сферы" опомнились, осмотрелись и пришли к заключению, что успех кадетов на выборах и сама кадетская дума просто выгодны для царизма… А кадеты пусть себе пошумят, помашут кулаками — драться ведь они не полезут, — пусть покритикуют правительство и даже погрозят кое-кому из министров. Ничего страшного в этом нет, потому что ни кадетская, ни другая какая-либо дума министров не назначает. Мне кажется, эта кадетская газета, — а называется она "Наша жизнь", — стоит гораздо ближе к истине, чем твоя "Русь". — Так, по-твоему, самый факт существования Государственной думы не имеет никакого значения? — нахмурившись, спросил Турсевич. Лобанович опустил глаза. В первое мгновение он не знал, что ответить на этот вопрос. Нужно было выиграть время, и он сказал, зайдя издалека: — Одна хорошо знакомая мне учительница — не знаю, где она теперь и что с нею, — рассказывала о босяке, который просил денег на выпивку. Когда учительница спросила, сколько же ему нужно, босяк глубокомысленно приставил палец ко лбу и сказал: "Впервые наталкиваюсь на такой философский вопрос!" Так вот и мне остается повторить слова этого босяка в связи с твоим вопросом. Турсевич пренебрежительно махнул рукой. — Государственная дума есть действительность, — значит, ее существование — явление разумное. — Залез ты, брат, в такие философские дебри, откуда и не выбраться. "Все действительное разумно!" — подчеркнуто иронически воскликнул Лобанович. — Самодержавный строй — также действительность и, значит, разумен? Зачем же тогда бороться против него? Ты начинаешь бросаться в софистику. Жизнь и природа и все явления жизни не находятся в состоянии покоя и неподвижности. Еще древний греческий философ сказал: "Все течет и все изменяется", причем движение, развитие жизни не обходилось и не обходится без борьбы. А все, что имеет начало, имеет и конец. Вот почему я так уверен, что и самодержавию с придурковатым Николкой придет конец не сам собой, а в результате революционного восстания всего народа. Но не кадетская Государственная дума приложит к этому свою руку. Кадетская дума — тормоз народного восстания против коронованного пугала на троне. Каждый, кто любит народ, идет с народом, должен стать на путь беспощадной, сознательной борьбы, борьбы по единому плану, во имя ниспровержения идола на троне и его помощников, слуг и защитников. Думаю, что эта моя оценка Государственной думы тебе понятна. Удивленный, озадаченный Турсевич недоуменно развел руками, внимательно глядя на своего бывшего ученика, а нынешнего друга. — Ого-го! — воскликнул он. — Не надеялся я услышать от тебя такую… ну, как тебе сказать… концепцию… Далеко же ты махнул! Давай будем откровенными: скажи, к какой партии ты принадлежишь? — Если быть откровенным, как ты предлагаешь, то скажу тебе: ни к какой партии я не принадлежу. — Почему же это так? — спросил Турсевич. — А вот почему. Временами мне казалось, что правду несут кадеты. Ну, знаешь, "лучший цвет русской интеллигенции", как аттестуешь их ты. А потом, прислушавшись к эсерам, я подумал, что правда на их стороне, и готов был стать на их позиции. Но довелось и приходится мне, как и всякому из нас, кто ищет правды, слушать и социал-демократов. Веско основательно, правильно говорят они. Есть нечто общее и для эсеров и для социал-демократов — стремление свергнуть самодержавный строй. А на чьей стороне правда, я еще не знаю точно. Но я мыслю себе, что жизнь и дальнейшая борьба за народовластие покажут, кто стоит на верном пути, а кто ошибается. Тогда я присоединюсь к тем, кто говорит правду. Турсевич укоризненно покачал головой. — Эх, Андрей, Андрей! — сокрушенно заговорил он. — Тебе уже было предупреждение в революций, и довольно грозное. Поиграл — и хватит: ведь ты играешь с огнем! А есть поговорка: "Возле воды намокнешь, возле огня обожжешься". Я стою за эволюцию. Всякому явлению на свете свое время. Дитя не становится сразу взрослым человеком. Зачем насильственно врываться и вмешиваться в ход событий, которые от тебя совсем не зависят? Вот благодетели человечества подстрекали народ на забастовки, на восстания, на разгромы помещиков — что получилось? Ты знаешь рассказ из школьной хрестоматии, как мальчик раскрывал почки, бутоны цветов, чтобы они быстрее зацвели на клумбе? Раскрыл их не в пору, а цветы погибли. — А я тебе напомню другой рассказ — как отец поучал сыновей, чтобы они жили в дружбе и согласии. Помнишь, про веник? Пока веник был связан, сыновья сломать его не могли, а развязали — по прутику сломали легко. Так вот, когда народ осознает свои интересы и свою силу и будет крепко сплочен, тогда он легко выметет грязь и мусор из своей хаты — царя, князей, графов и всякую другую погань. За это я и буду бороться. Кроме закона эволюции есть и закон революции. Одно связано с другим. И знаешь, мой дорогой, в учительском институте ничего тебе об этом не скажут. XXII После этих споров друзья почувствовали, что их дружба дала большую трещину, что их пути направлены в разные стороны и никакие разговоры их уже не соединят. Турсевич искренне жалел своего друга, как человека, который ступил на опасный путь, сознательно обрек себя на страдания, тюрьму и неволю. "Чего же другого можно ожидать на таком пути? Зачем он это делает? — наедине с собой спрашивал себя Турсевич. — И разве это верный путь?" Его, Турсевича, обязанность — предостеречь младшего и менее опытного в жизненных делах друга от той опасности, по краю которой он ходит. И Турсевич твердо решил всерьез поговорить с Лобановичем обо всем этом, только не сейчас, когда жар споров еще не остыл. В свою очередь Лобанович хранил в душе теплое чувство к Турсевичу, хорошему другу своих детских и юношеских дней. Перед его глазами вставало Полесье, путешествие в Любашево, куда перебрался Турсевич из тельшинской школы, их разговоры и споры. Тогда споры не разлучали их, а, наоборот, еще больше укрепляли их дружбу. Теперь положение изменилось, хотя Лобановичу жаль было Турсевича, как человека, которого заело мещанское стремление к спокойному и сытному куску хлеба, к мирной, беззаботной жизни. В этом стремлении Лобанович видел сходство между Антипиком и Турсевичем. Ни Лобанович, ни Турсевич ничем не проявляли своих затаенных чувств, старались не говорить о них и о тех позициях, на которых теперь они стояли, будто ничего особенного между ними не произошло. Турсевич еще больше углубился в подготовку к поступлению в учительский институт. Лобанович бродил по верханским околицам. Еще раз побывал и на том месте, с которого можно было видеть призрачный замок. Между тем приближался день поездки в Микутичи, где должны были нелегально собраться сельские учителя и обсудить программу своей политической деятельности. В стране назревали не очень радостные события. Все более наглели сатрапы Николая II и выше поднимали голову. Не так уж велики были требования думы в лице ее кадетского большинства, но и самые мизерные требования тормозились и не выполнялись. Со всех концов России крестьяне слали в думу наказы о земле, направляли в Петербург своих ходоков, требуя безотлагательно решить вопрос о наделении землей безземельных и малоземельных. Часть думских депутатов, преимущественно крестьянских, предложила обратиться с думской трибуны ко всем крестьянам с призывом оказать помощь думе в борьбе с царизмом. Кадетское большинство на это не пошло, да и как оно могло пойти, если сами кадеты были те же помещики и представители буржуазной интеллигенции? Они направляли "запросы" министрам, шумели. Министры либо совсем не отвечали, либо со своей стороны угрожали, их угрозы были несравненно более действенными. Упорно носились слухи о роспуске думы. К этому времени был назначен новый министр внутренних дел — Горемыкин. Еще не успел войти он в свою роль, а уже всю Россию облетело стихотворение: Милый друг, не верь надежде, Горемыкину не верь: Горе мыкали мы прежде, Горе мыкаем теперь. Пока в Государственной думе намеревались написать обращение к народу, к крестьянам царской России обратился не кто иной, как сам Горемыкин. Если у крестьян и были еще надежды получить через думу землю, то горемыкинское обращение, — а обращался он от имени правительства, — развеяло эти надежды в прах. Горемыкин предостерегал крестьянство от чрезмерной жажды земли, от поспешного стремления овладеть ею в самый короткий срок, потому что крестьяне, мол, как дети, часто не понимают, чего они хотят. Горемыкин внушал народу, что царь и его слуги всегда заботились и будут впредь заботиться о народе, что они не забывают его интересов. Разрешить же одним махом такой вопрос, как земельный, нельзя, потому что он очень и очень сложный. И не нужно верить тем крикунам, которые обещают народу золотые горы. Все придет в свое время. "Вот это реальная и знакомая политика, — думал Лобанович, читая горемыкинское обращение. — Но как народ воспримет ее?" Остатки веры в Государственную думу, еще тлевшие в сознании учителя, теперь окончательно развеялись. Он еще больше убедился в том, что в споре с Турсевичем правда была на его стороне, на стороне Лобановича. И здесь он — уже в который раз — невольно вспоминал ту лужайку, где взору учителя рисовался вдалеке подернутый дымкой чудесный призрачный замок. Разве надежда на Государственную думу не была такой же иллюзией, как тот несуществующий замок? Горемыкинское обращение к народу произвело тяжелое впечатление на Лобановича. И надо же, чтобы оно появилось накануне поездки в Микутичи! Черная реакция налегает все сильнее. Как отразится она на собрании сельских учителей, на их настроении? Не нагонит ли страх и не остудит ли она горячих порывов неискушенных в борьбе товарищей? Хотелось перекинуться живым словом, поделиться мыслями с близким человеком. Более близкого человека, чем Турсевич, у Лобановича здесь не было. Правда, они поспорили и резко разошлись во взглядах на Государственную думу и на политическую борьбу. Но ведь спор не ссора, и дружбы он не уничтожил, хотя и надломил ее. В определенное время дня друзья встречались: это были часы завтрака, обеда, ужина и поздние летние вечера. — Может, ты имеешь охоту прогуляться со мной по дороге на Шабуни? — спросил однажды Лобанович Турсевича. Это предложение Турсевич понял как попытку со стороны друга восстановить согласие и прежние чистосердечные, дружеские отношения между ними. — А что это за дорога такая, да еще на Шабуни? — спросил Турсевич. Было очевидно, что он ничего не имеет против прогулки. По какой-то странной ассоциации Лобановичу вспомнилась одна библейская легенда. На вопрос Турсевича он шутливо ответил: — Перед тем как идти на проповедь, Христос постился сорок дней и сорок ночей. После этого он пошел в пустыню помолиться. Там встретил его дьявол. Он начал искушать Христа, возвел его на высокую гору, показал все царства земли и все их богатства "Все это я отдам тебе, — сказал дьявол, — если ты поклонишься мне". Что ответил Христос дьяволу, ты знаешь: "Кланяться можно только богу", — и прогнал искусителя прочь. Я, конечно, не дьявол, а ты не Христос, и ничего я тебе не обещаю, кроме одного: я покажу тебе чудо природы. Турсевич насторожился. В необычном ответе приятеля он учуял какую-то хитрую недомолвку, намек на нечто загадочное, тайное. — При чем же тут дьявол и Христос, проповедь и искушение? — поинтересовался он. — Ну, знаешь, аналогия, правда, очень далекая: дьявол возвел Христа на высокую гору, а я тебя хочу повести на обыкновенный пригорок и показать нечто похожее на мираж. — Ну ладно, давай пойдем, посмотрим, что там за мираж, чудо природы, — согласился Турсевич. Ему хотелось пройтись по верханской улице и посмотреть на село, которого он еще толком не видел. Не успели они отойти и на сто шагов от школы, как встретился им помощник писаря Хрипач. Хрипача, так же как и сову, редко случалось видеть днем. Он почти никогда не бывал трезвым, а всегда либо сильно пьян, либо "просто под хмельком". Теперь он был "просто под хмельком". Приблизившись к учителям, Хрипач снял кепку и галантно раскланялся. Это был уже пожилой человек, невысокого роста; синевато-серые глазки его воровато бегали по сторонам. Поседевшая бородка, аккуратно подстриженная, придавала ему вид местечкового адвоката, каким он по существу и был. Кроме своей работы в качестве помощника писаря Хрипач писал разные прошения, жалобы, что составляло значительную доходную статью в бюджете волостного пропойцы. Он также пописывал и в местных черносотенных листках, стоя на позициях "истинно русского человека". — Просветителям народа мое нижайшее! — воскликнул Хрипач, подавая руку Лобановичу, а затем и Турсевичу. — Хрипач моя фамилия, — сказал он при этом. — Ну, так что? Крамольная дума доживает свои последние денечки, верьте мне! Читали обращение к народу министра Горемыкина? Голова, светлая голова! Правда? — А по-моему, у вас, Никодим Полуэктович, голова светлее, чем у Горемыкина, — отозвался Лобанович. Хрипач обеими руками пожал ему руку. — Что вы, что вы! Я — бледная тень его. Разве можно равнять меня с таким высокопоставленным человеком! Учителя пошли дальше. Хрипач направился в сторону волостного правления. Шел и вполголоса напевал: Эх ты, Русь, ты Русь святая! — Вот такая погань, такие паразиты — опора царского трона, — говорил Лобанович. — А нюх у него есть: думу разгонят. — Тебя это не должно особенно задевать, — заметил Турсевич, — ведь ты ей никакого значения не придаешь. — Дело не в думе, а в том, что царские палачи берут верх. Но я припоминаю одно стихотворение, которое очень люблю: Как, февраль, ни злися, Как ты, март, ни хмурься, Будь хоть снег, хоть дождик, — Все весною пахнет! Разговаривая на темы дня, они подошли к той точке на пригорке, откуда видел учитель замок. Лобанович остановился: — Стой! То ли он остановился не на том месте, то ли прозрачность воздуха теперь была иной, или, может, волнение самого Лобановича явилось тому причиной, но только на этот раз отдельные части "замка" не сливались в одно целое и не давали желанного эффекта. Обескураженный, Лобанович оглянулся по сторонам, сделал шага два вперед, потом попятился назад, не сводя глаз с того места, где прежде выступал "замок". — Что с тобой? — спросил Турсевич. — Не надумал ли ты кадриль танцевать? Лобанович, казалось, не слыхал вопроса друга и все топтался по траве, то подвигаясь вперед, то отступая назад. — Во-во! С этого места! — обрадованно вскрикнул Лобанович. — Иди-ка посмотри! — Он хорошо видел контуры "замка", башни и купол на одной из них. Турсевич подошел и начал всматриваться в то место, куда показывал друг. — Ничего не вижу, — проговорил он. — Да ты присмотрись: вон там, там! Видишь, башни! — Шутник ты, — засмеялся Турсевич, — Ну, вижу. Стоят деревья на разном расстоянии друг от друга, пригорочки между ними… Или глаза твои подкачали, или чересчур развито воображение. — Значит, способность восприятия у нас разная, — разочарованно сказал Лобанович. — А я хотел сказать тебе: "Вот он, иллюзорный замок! Не является ли такой же иллюзией и Государственная дума?" Не вышло, эффект не получился. Прошу прощения… И как это ты не видишь того, что так ясно стоит в моих глазах? XXIII Турсевич долго не выпускал руки Лобановича. — Смотри, Андрейка, не задерживайся там. А то, знаешь, одному в чужой школе… как тебе сказать… не по себе. Говоря так, он внимательно всматривался в лицо, в глаза Лобановича, словно желая прочитать мысли и настроения приятеля. Турсевич догадывался, что учительская молодежь, увлеченная революционным потоком, собирается тайно для какого-то недозволенного дела. Прямо говорить об этом он не решался: боялся, как бы приятель не подумал о нем как о реакционере, человеке, который не сочувствует революции. Лобанович, соблюдая конспирацию, даже Турсевичу не говорил, для чего едет в Микутичи, — ему просто хочется узнать, как живут родные, мать, братья и сестры, и повидаться с друзьями. — Ты на меня смотришь так, словно я спрятал под пиджаком топор и отправляюсь на разбой либо собираюсь ехать в Америку. — Разве можно тебе верить? — шутливо ответил Турсевич. — Мало ли какие мысли могли овладеть тобой в полесской глухомани! Он еще раз крепко пожал руку Лобановичу и серьезно сказал: — Ты все же будь осторожен, Андрейка! Я тебя люблю… ну, и уважаю… Долго не засиживайся, мне одному без тебя скучно. Бабка Параска, притаившись за дверью, прислушивалась к разговору гостя с хозяином. Услыхав, что Лобанович выходит из комнаты, она юркнула в свою каморку и оттуда сквозь приоткрытую дверь смотрела в коридор, на своего "монашка". Лобанович зашел к ней. — Ну, бабка, иду на станцию. Поеду не более чем на два-три дня. А ты здесь одна ухаживай за гостем. Всего доброго, бабка Параска! Он подал ей руку. Бабка так расчувствовалась, что слезы покатились по ее сухим, морщинистым щекам. — Ну, дай же вам боже счастливого пути и вернуться здоровым! Она вышла на крыльцо и с материнской печалью смотрела на Лобановича, пока он не повернул направо и не исчез за строениями, где дорога спускалась в ложбину. Бабка пошла в свою каморку, чтобы еще раз увидеть "монашка", когда он появится на другой стороне ложбины. Из окошка бабки хорошо видны пригорок и панская усадьба, мимо которой проходила дорога. Фигура Лобановича выплыла из ложбинки и показалась на пригорке. Путник на мгновение остановился и оглянулся. Это очень обрадовало бабку Параску. Она загадала: если оглянется, то с ним ничего плохого не случится в дороге и он счастливо вернется домой. Бабка с облегчением вздохнула, перекрестила учителя и пошла кухарничать в кухню, вспомнив про гостя. Дорога — большая она или малая — всякий раз волновала Лобановича и настраивала его мысли и чувства на сладостно-печальный лад. Место, с которым он уже свыкся и которое покидал, вставало перед ним в ином свете, и то, чего он прежде как бы не замечал, становилось дорогим и близким, и с ним жаль было разлучаться. Вот так и сейчас: вспомнилось верханское кладбище, узенькая дорожка-тропинка среди зеленых хлебов, которая вела в Тумель, где протекала Уса и стояла мельница. Вспомнился и тот пригорок, куда ходил учитель несколько раз любоваться призрачным замком. Хотя последняя прогулка с Турсевичем и не дала желанного эффекта, все же Лобанович испытывал приятное чувство, припоминая и призрачный замок и полянку, на которой выплывал этот замок из дымчатой дали. С такими мыслями и чувствами подходил Лобанович к хутору Антонины Михайловны. Вот и знакомый поворот, отсюда до хутора не более полуверсты. Зайти или нет? Заходить сюда Лобанович, отправляясь в дорогу, не думал. Да и зачем? Все, что нужно было сказать Лиде-ученице, он сказал. Но у него было еще время. Чем сидеть на станции и ждать поезда, не лучше ли свернуть с дороги и еще раз напомнить Лиде, что она должна делать в его отсутствие? С другой стороны, хотя он едет и ненадолго, но всякое может случиться. Перед глазами у него встал образ Лидочки. Что плохого в том, если он по пути зайдет к ней, лишний раз поговорит о дальнейших занятиях? И тут же вспомнились слова Антонины Михайловны о том, что Лида не безразлична к своему учителю. Нет, пожалуй, и не стоит заходить. Пока Лобанович таким образом колебался, раздумывал, навестить ли хутор, ноги его сами направились туда. На дворике Антонины Михайловны было пусто. Подойдя к самому дому, Лобанович заметил увесистый замок на двери. Это было для него равнозначно тому, как если бы у входа висела специальная надпись: "Просим к нам не заходить". "И зачем я пришел сюда?" — спросил себя Лобанович и задворками, чтобы не бросаться людям в глаза, как вор, направился на дорогу в сторону станции. Сам по себе малозначительный, этот случай испортил учителю настроение. Замок, повешенный на двери, он воспринял почему-то как недобрый знак. Но, отойдя несколько верст от хутора, учитель перестал думать о нем. День выдался погожий, тихий. Солнце уже давно миновало полдень. Слегка парило. На далеком западе из-за зубчатых перелесков выплывали, как медные горы, клубы туч, окрашенные солнцем в красноватый цвет. Как красиво, величественно выступали они над краем земли, вздымаясь все выше и выше! В этих причудливых, извилистых клубах таилась могучая сила земли и солнца, готовая обрушить на мирные нивы, леса и долины стрелы молний и потоки дождя. Легкий ветерок совсем успокоился. Настала великая тишина. Даже какой-то жутью веяло от этой необычной тишины. Лобанович не мог отвести глаз от многоглавых громадин туч и весь отдался чарам земли и неба. Порой, когда попадалось удобное местечко, откуда открывался широкий горизонт, учитель останавливался и несколько минут любовался картинами, встававшими перед глазами. За ближайшим пригорком, через который шла дорога, ютилась малозаметная, заброшенная железнодорожная станция. Несколько развесистых лип и кленов в одном конце ее и два-три захудалых товарных вагона в другом виднелись издалека. Миновав пригорок, Лобанович очутился почти на самой станции. Она такая же тихая и безлюдная, как те станции на Полесье, где он садился когда-то в поезд… Как быстро проходит время! Давно ли он, Лобанович, приехал сюда впервые, чтобы поселиться в неведомой ему Верхани? И вот он снова здесь. Тогда была зима, а теперь лето. Тогда он не знал, что такое Верхань, и не думал, что через шесть месяцев снова придется ему быть на этой же станции, чтобы отсюда начинать какую-то новую для себя дорогу. Все эти мысли быстро промелькнули в сознании Лобановича. На станции он узнал точно, когда проходит пассажирский поезд на Менск и когда откроется билетная касса. Ждать оставалось уже и не так долго. Лобанович занял местечко поудобнее, откуда можно было издалека увидеть поезд, чтобы успеть купить билет, а в крайнем случае сесть без билета — с кондуктором легко договориться в вагоне и кое-что даже сэкономить. А самое главное — с этого места хорошо видны могучие грозовые тучи. А гроза надвигалась медленно, но основательно и упорно. Запад темнел. Черная стена туч становилась все более и более плотной. Все вокруг неузнаваемо изменилось. Солнце потускнело и все глубже уходило в облака. Мрак надвигался на землю. Далекий и глухой гром с каждым разом становился сильнее, ближе и грознее. И вдруг от темной, сплошной завесы туч отделился длинный седоватый вал; выгнувшись дугой и занимая половину неба, он быстро катился вперед. Середина дуги как раз надвигалась на станцию, гоня перед собой сжатый ком грозового облака. Блеснула молния, будто какая-то огромная огненная птица раскинула свои крылья и осветила всю тучу. Где-то совсем близко прокатился удар грома. Подул свежий ветер. Посыпались крупные капли дождя, упало несколько шариков града, словно какой-то шутник швырнул горсть белых камешков. А вслед за тем полил дождь как из ведра. Пока Лобанович добежал до станции, его порядком вымочило. Билетная касса уже была открыта. Купив билет, учитель подошел к окну, любуясь бушеванием грозы. Как раз прибыл и поезд, выплыл, словно из тумана, из густой сетки дождя. Лобанович выбежал на платформу и вскочил в первый пассажирский вагон. Хотя он сейчас и вымок, но был веселый и довольный. Даже припомнилась народная примета: если отправляешься в дорогу и тебя намочит дождь, то это к прибыли, к добру. В вагоне пассажиров оказалось мало. Попадались даже совсем пустые купе. В одном из них обосновался Лобанович. Несколько станций он простоял возле окна, любуясь мелькавшими перед ним картинами. Заводить знакомства с пассажирами и пускаться с ними в разговор Лобанович не хотел. Гораздо интереснее наблюдать из окна быструю смену все новых и новых дорожных картин. Грозовая туча поплыла дальше, расцвечивая на ярком солнце свои огромные, побелевшие, словно вымытые дождем, клубчатые горы. Лобанович опустил окно и вдыхал прозрачный воздух, очищенный грозой. Хорошо быть в дороге, которую ты сам себе выбираешь! XXIV Солнце зашло. Легкий вечерний сумрак застилал низины серовато-синим покровом, когда поезд замедлил ход перед последней станцией, куда ехал Лобанович. Еще задолго до остановки поезда чувства и мысли Лобановича невольно устремились к этой станции. Как оно все получится? Соберутся или не соберутся хлопцы? Проведут они свой первый тайный съезд или не проведут? Встретит его кто-нибудь или не встретит? Садовичу он писал, что вечером восьмого июля будет на станции Столбуны. Как же удивился и обрадовался мой неутомимый путешественник, выйдя из вагона и увидев целый кружок молодых, в большинстве своем знакомых ему учителей! Шумной толпой окружили они Лобановича. С некоторыми из них он горячо обнимался, другим приятельски пожимал руки. Громко говорили, смеялись дружным смехом счастливой молодости, наполняя платформу гомоном, возгласами, чем обращали на себя внимание пассажиров и начальства станции. В центре молодой учительской толпы были Садович и смешливый, подвижной Янка Тукала, умевший сказать меткое слово и потешить друзей. Из толпы особенно выделялся Алексей Алешка, могучий, стройный, бывший на целую голову выше своих друзей. В учительской семинарии Лобанович дал ему кличку "Дед Хрущ". Алешка был на один курс старше Лобановича, но это не мешало их дружбе. Еще в семинарии Алешка отпустил себе усики. Рыжеватые, закрученные вверх кончики делали их похожими на усики хруща. Это и дало повод Лобановичу окрестить приятеля "Дедом Хрущом". Алешка не обижался на свою кличку, его так и звали. Дед Хрущ еще не встречал в своей жизни — правда, прожил он на свете немного — такого человека, который мог бы свалить его с ног. — В кого ты такой уродился? — спросили однажды Алешку. То ли в шутку, то ли всерьез, Дед Хрущ рассказал, что его предком был какой-то неведомый драгун. А произошло это так. В той местности, где жили родичи Алешки, находилось имение графа Бутенева-Хребтовича. Давно это было, еще во времена крепостного права. Народ в имении был мелкий, хворый. Вот один из графов надумал завести новое, крепкое племя людей. Всех своих мужиков он перевел куда-то далеко и на долгое время. Остались одни только женщины. Бутенев-Хребтович обратился с просьбой к губернатору прислать на постой в имение эскадрон драгун. Один из них и явился основателем рода Алешки. Так это было или не так, никто не знал, да и откуда знать такие интимно-секретные дела? Одно только можно сказать — Дед Хрущ был достойным потомком своего неведомого предка и по женской части маху не давал. А что касается микутичских мужчин, то они даже поощряли ухажерство Деда Хруща и говорили: "Такой гвардеец! Не жалко и не обидно, если он оставит здесь после себя кое-какую память: ведь в Микутичах народ начинает мельчать". Поезд поспешил дальше. Веселый, радостный, возбужденный, Лобанович слился с толпой молодых учителей и затерялся в ней. Шумной, говорливой оравой, — а собралось их здесь человек пятнадцать, — направились они в сторону озера, на дорогу, ведущую в Микутичи. Добрые версты две не прекращались безудержные шутки, толкотня, суматоха. Учителя теперь сами были похожи на своих школьников, чьи дурачества им приходилось сдерживать во время занятий. В летнее время, когда учителя съезжались на каникулы, местным жителям не раз приходилось встречать их, но такого наплыва учительской братии никому здесь еще не случалось видеть. Учителя же, хмельные от своей молодости, здоровья и силы, не обращали ни на кого внимания. Хоть они не выпили, но сейчас им море казалось по колено. — Эй, вы, слушайте! — крикнул Янка Тукала, обращаясь к друзьям и стараясь их перекричать. — Что вы ржете, как жеребцы! Давайте запоем песню, — знаете, как те местечковые бунтари. "Урядника нет? Стражников нету?" Узнав, что никого нет, они и грянули: Как у нас на троне Чучело в короне! Ай да царь, ай да царь, Православный государь! Янка Тукала, как регент, размахивал руками и орал во все горло, передразнивая местечковых бунтарей. Веселые, возбужденные учителя потешались словами песни и кривляньем Янки Тукалы. — Давайте, хлопцы, потише, — предостерег Садович. — А ты, Янка, воли горлу не давай, ведь и в этих зарослях можжевельника могут быть уши. С одной стороны дороги стоял редкий сосняк, с другой — кусты можжевельника, а дальше — ольшаник. На разумное предупреждение Садовича никто не обратил внимания. Только Янка Тукала, которого главным образом касалось замечание Садовича, отозвался: — Что правда, то правда. Еще один из героев Ибсена сказал: "Если идешь в революцию, то не надевай новых кальсон". Учителя дружно захохотали. Смеялся и сам Садович. Подойдя к Янке Тукале, он дружески толкнул его в загривок. — А, чтоб ты сгорел! А ночь все гуще надвигалась на землю. Даже на западе, где долгое время светилось небо после захода солнца, теперь оно стало тускнеть и окутываться легким летним мраком. В вышине кое-где замигали, как искорки, далекие звезды. Сколько раз каждый из нас наблюдал эту картину короткой летней ночи! С луга, где струился Неман, слегка веяло прохладной сыростью. Тишина, покой, сон царили вокруг. Лобанович невольно вспомнил, как много раз ходил он по этой дороге. Давно ли, встретившись на станции с Садовичем, они ходили в Панямонь, играли в карты! Но сейчас в говорливой учительской толпе трудно было отдаться воспоминаниям, чтобы из отдельных образов прошлого сложилась цельная картина. Хотелось поговорить с Садовичем и о том деле, ради которого собрались учителя. Но обстановка для такого разговора была совсем неподходящей. Дед Хрущ, не доходя до шляхетского поселка, где находилось также и лесничество князя Радзивилла, зычным басом затянул песню: Смело, товарищи, в ногу… Хотя Садович и призывал товарищей соблюдать осторожность, но не мог и сам удержаться, чтобы не присоединить своего голоса к басу Алешки. Когда-то в семинарии он стоял на клиросе рядом с Дедом Хрущом и не хотел уступать ему в басовитости. Песню подхватили все учителя. Очень многие из них были хорошими хористами с хорошими голосами. С первых же звуков песня наладилась, полилась дружным потоком молодых, сочных голосов. Песня захватывала самих певцов, поднимала еще выше и без того приподнятое настроение. Она придавала силы и стойкости в борьбе против зла и социальной несправедливости. Вышли мы все из народа, Дети семьи трудовой, Братский союз и свобода — Вот наш девиз боевой! Вдохновенно пели учителя. И разве это не правда, что они вышли из народа, что они дети забитой, угнетенной трудовой семьи? Вместе с учителями приближалась песня к усадьбе лесничества магната пана Радзивилла. Отсюда направо и налево и далеко вглубь тянутся бесконечные пространства лесов, широкие полосы так называемой казенной земли. И всеми этими необозримыми просторами полей и лесов владеет один старинный род польского князя Радзивилла. Не слишком ли долго засиделся он в своем несвижском княжеском гнезде? Вот почему, поравнявшись с воротами, ведущими в парк лесничества, боевая песня зазвенела еще громче и суровее. Многим из учителей, в том числе и Лобановичу, казалось, что их вдохновенная, боевая, горячая песня прокладывает дорогу победе народа над кровавым царем, над его сатрапами и магнатами и над всей сворой грабителей и насильников. Весь репертуар тогдашних революционных песен пропели учителя слаженным хором, проходя мимо лесничества и через шляхетский поселок, а потом и через лес. Тем временем дорога подошла к болотистой низине, через которую была проложена гать. По обеим сторонам болота густой стеной стоял лес. Если, бывало, тихой летней ночью остановишься возле гати и крикнешь, то эхо долго бежит краем болота, отражаясь от стены леса и, уже несколько измененное, снова возвращается сюда. Сымон Чечик, Садович, Янка Тукала и все хлопцы из Микутич знали эту особенность лесного болота. — Стойте, хлопцы! — остановился Тукала. — Покричим здесь, послушаем, что нам будет отвечать эхо! Учителя остановились. Чечик, Садович и Тукала набрали в грудь воздуха и разом выкрикнули: — У вас министры бы-ы-ыли? Гулкое эхо побежало краем болота, повернуло назад, и все услышали: — Би-и-или! — Хлеба вам дава-а-али? — Дра-а-али! Несколько минут забавлялись учителя, слушая перекличку своих друзей с болотом и лесом. Поздно ночью они пришли в школу Садовича. XXV Несмотря на позднее время, в квартире Садовича горела лампа. Здесь ватагу учителей поджидали близкий приятель Лобановича Микола Райский и мало известный ему Иван Тадорик — он окончил другую семинарию. Райский остался за хозяина, чтобы приготовить ужин. Это был высокий, подвижной юноша, такой же тонкий, как и Садович, но по характеру добрый, сердечный парень. Он горячо обнял Лобановича и поцеловался с ним. Тадорик ходил по комнате босиком — так вольней ногам, говорил он, — и почти не обращал внимания на шумную учительскую ораву, заполнившую всю квартиру Садовича. Изредка перебрасываясь с кем-либо заковыристыми репликами, он снял со стены скрипку, присел на жесткую кушетку с ободранной обивкой и наигрывал какие-то мелодии. Манера держать скрипку и смычок и сама игра свидетельствовали, что Иван Тадорик умелый скрипач. Лобанович с удовольствием слушал музыку, всматривался в лицо скрипача, немного угрюмое и слегка изрытое оспой, с насупленными бровями, с плотно сжатыми губами. Широкий лоб и лицо с довольно острым подбородком изобличали в Иване Тадорике, как казалось Лобановичу, человека с выдающимися способностями. Черты лица скрипача напоминала Лобановичу что-то знакомое. Где-то он видел такое лицо, но где? Наконец вспомнил: Иван Тадорик имел что-то общее с немецкий философом-пессимистом Шопенгауэром, только тот был старик, а Тадорик — ровесник Лобановича. В школе, на квартире Садовича, обосновались Райский, Янка Тукала и Иван Тадорик. Школа Тукалы находилась верстах в пятнадцати от Микутич, а родителя его жили не так далеко — за Неманом, в трех верстах отсюда. Но уж такова натура у Янки: полноценным человеком он ощущал себя только тогда, когда находился в кругу своих друзей, когда чувствовал рядом их плечо, на которое можно опереться, когда видел их руку, за которую можно ваяться и идти вперед, не сбиваясь с дороги. Был уже поздний час. Садович, как хозяин школы я как человек, принявший на себя руководство съездом, хотя в лидеры его никто не выбирал, выступил с речью. При этом он принял соответствующую позу, выпятил немного грудь и придал лицу серьезное выражение. — Товарищи! — начал он басом. — Мы сошлись и съехались для важного дела. Все честные, передовые люди России выступают на организованную борьбу со злом и несправедливостью… — А называются они царским самодержавием, — подсказал Иван Тадорик и сбил оратора с толку. — Не лезь в пекло поперед батьки! — шутливо и в то же время довольно строго заметил Садович. — Что надо сказать, я сам скажу. Не забывай, Иван, не для комедии собрались мы здесь. — Я и не говорю, что для комедии, — не унимался Тадорик. Садович не обратил внимания на его вторую реплику. — Не надо, хлопцы, забывать и в том, что мы должны быть очень и очень осторожными. И это не есть трусость или страх перед полицейскими шнурами, этого требуют интересы дела. На всякий случай я поставил стражу. Товарищи, дело наше очень почетное и очень важное. Подробно о нем мы сегодня говорить не будем: мы обсудим и решим его завтра, в не в стенах школы, где может и шашелъ подслушать нас, а в открытом поле. Завтра в двенадцать часов все мы соберемся на Пристаньке, неподалеку от Лядин. Сходиться туда нужно небольшими группами, чтобы не бросаться людям в глаза, не вызывать подозрений. — Правду говоришь, Бас! — поддержал Садовича Владик Сальвесев. Владик страдал недостатком в произношении буквы "р", а потому слово "правда" у него звучало как "прлавда". — Значит, так, хлопцы, завтра! — продолжал Садович. — А сейчас расходитесь по каморкам да по сеновалам. Не запрещается и с девчатами погулять. Сказав так, Садович взглянул на Деда Хруща. Тот только усмехнулся и хитро подмигнул Садовичу: знаем, мол, какой ты сам монах! — В школе останутся бесприютные горемыки: Андрей, Микола Райский, Иван и Янка — по существу одно и то же, что Янка, что Иван, — заметил с некоторой претензией на юмор Алесь Садович. — Боже, какую премудрость сказал ты, Алесь! — не удержался Тадорик. Садович посмотрел на Тадорика, покачал головой и сказал: — "Шел Тадор с Тадорою, нашел лапоть с оборою… " — Ну, и что же? — спросил Тадорик. Как видно, он был настроен весьма воинственно. — Ну, так до завтра! — говорили учителя и понемногу разбредались кто куда. В школе остались хозяин и его "бесприютные" гости: Лобанович, Райский, Тадорик и Тукала. — Что же, хлопцы! Садитесь за стол. На большое угощение не рассчитывайте, — пригласил хозяин. — А все же кое-что есть, — сказал Райский и крикнул: — Акуля! Широкая, коренастая, румяная Акуля показалась в комнате, выплыв из кухни. — Подавай, Акуля, что есть, — приказал ей Райский. Акуля скрылась за дверью комнаты так же молча, как вошла. Иван Тадорик сложил губы трубкой, вытаращил глаза и, обращаясь к Райскому, выкрикнул с деланным изумлением: — О-о-о! Посмотрим, что это за кое-что! Тотчас же дебелая Акуля — она была сторожихой при школе и вместе с тем хозяйкой кухни — принесла пять разнокалиберных тарелок, столько же сборных вилок и пару ножей-инвалидов. Все это она расставила и разложила на Древнем столе, ничем не застлав его. У Садовича скатертей не было — он считал их ненужной буржуйской роскошью. Вскоре на столе появилась еще одна тарелка с нарезанными кусочками сала, затем деревянная, кустарного производства миска с хлебом, сковорода с яичницей и огромная глиняная миска с редькой, нарезанной небольшими ломтиками и заправленной кислым молоком. Редьки было не менее полведра. Тадорик не мог удержаться от реплики. — Умри, Микола, и больше не кухарничай, ничего лучшего не придумаешь, — сказал он Райскому. А Райский, ни слова не говоря, подошел к книжному шкафу, вытащил из-за школьных папок кварту горелки и торжественно поставил ее на стол. — Это дар от моих ничтожных доходов, — проговорил он. — Выпьем, как говорил Тарас Бульба, за то, чтобы храбро воевали. Учителя так оживились, загомонили, что их голоса сливались в нестройный гул, в котором трудно было разобрать отдельные возгласы. — Вот это "кое-что"! — весело сказал Тадорик. — Слава Райскому, доброму сыну Бахуса! — Дай тебе, боже, счастье, и долю, и рубаху на пуп! — Живи, Райский, пока сам не скажешь: "Хватит!" Все, как могли, хвалили Райского за редьку, а главным образом за кварту горелки. Когда же выпили по чарке за его здоровье, Райский сказал: — Ну, ешьте, хлопцы, да смотрите, чтобы ничего не оставалось, потому что после вас и свиньи есть не будут. — Здорово, — засмеялся Тадорик. А Янка Тукала заверил: — Не беспокойся, Микола, все сметем, и от твоей редьки останутся одни только воспоминания. Ужин затянулся далеко за полночь. Много было молодого смеха, шуток, веселья. Зашел разговор и о том деле, ради которого съехались учителя с разных концов страны. На вопрос Лобановича Садович сообщил, что всего собралось восемнадцать сельских учителей и что завтра, вернее уже сегодня, приедут еще трое из-под Койданова. Можно надеяться, что из Панямони прибудут Тарас Иванович Широкий и Базыль Трайчанский. Но на этих последних особенно рассчитывать не следует — они люди семейные, хотя на словах и сочувствуют революции, во принять в ней участие вряд ли согласятся. — Во всяком случае, хлопцы, — говорил Садович, — завтра мы положим начало организации народных учителей в Беларуси. Мы будем пионерами революционного организованного движения в борьбе против проклятого царизма, — немного риторично, но вдохновенно закончил Садович. Уже давно рассвело. Начинала пробуждаться привычная жизнь деревни. — Разве мы будем ложиться спать? — спросил Лобанович и внес предложение отправиться на Неман, "чтобы смыть грехи прошлого и облечься в одежду нового Адама", как говорят попы. Так и не спали всю эту ночь. И запомнилась она Лобановичу на всю жизнь. XXVI Акуля на скорую руку приготовила учителям завтрак, правда, не такой богатый, как ужин. Едва уселись за стол, как дверь в комнату, где завтракали учителя, открылась. Порог перешагнул Ничыпар Янковец, а за ним вошли в комнату Пятрусь Гулик и Сымон Лопаткевич. Они только что пришли со станции. — Приятного аппетита! — громко и торжественно приветствовал Янковец хозяина и его гостей. Садович, а с ним и гости встали из-за стола, шумно поздоровались с вновь прибывшими, а затем усадили их за стол. Среди учительской голытьбы самым богатым был Ничыпар Янковец. Во время русско-японской войны он добровольцем поехал на Дальний Восток и попал в интендантство. Ему довелось быть свидетелем самого разнузданного взяточничества. Интендантские компанейские чиновники предложили и ему получить свою долю, но Янковец считал для себя зазорным обкрадывать свою армию и только в самом конце войны, когда все расползалось по швам, взял немного "на дорогу". Вообще же Ничыпар был хлопец разудалый, живой и бойкий, любил временами и гульнуть. Вот почему сейчас, сев за стол и окинув его взглядом, он велел Садовичу позвать Акулю. Ничыпар дал ей рубль. — Принеси полкварты и закусить — хоть хвост от тарани. Да на одной ноте… Ну, так как, потрясатели самодержавия? — обратился он к учителям. — Тряхнем! — грозно вскинул кудрявую голову Тадорик. — А ты, Ничыпар, не собираешься тряхнуть его? — поинтересовался Лобанович. — Пустился Микита в волокиту, так иди и назад не оглядывайся, — решительно заявил Ничыпар. Только тихий и боязливый Сымон Лопаткевич несмело отозвался: — Самодержавие не груша. Смотри, чтобы нас самих не тряхнули. — Сказав это, Лопаткевич поправил на носу пенсне, придававшее ему довольно важный вид. — А ты думал, тебе титулярного советника дадут за то, что против самодержавия пойдешь? — поддел Лопаткевича Янка Тукала. Учителя дружно захохотали. Они часто пели привезенную Ничыпаром песню про титулярного советника: Он был титулярный советник, Она — генеральская дочь. Он томно в любви объяснился. Она прогнала его прочь. — Ну что ж, хлопцы, — сказал после завтрака Садович, — будем помаленьку двигаться. — Давайте пойдем, — подхватил Тадорик. — На вольном воздухе ловчее. — А ты простился с родителями? — спросил Лопаткевича Янка Тукала. Всем бросалось в глаза, что Лопаткевич и Гулик волновались и, видимо, раскаивались в том, что приняли участие в нелегальном собрании сельских учителей, но отступать было поздно, а признаться в своей робости не хотелось. Учителя разделились на две группы. Во главе одной стал Садович, другую повел Лобанович. Они хорошо знали местность и все самые малоприметные тропинки, по которым можно выйти на дорогу, ведущую к Пристаньке. Пошли разными дорогами. Садович решил выйти на берег Немана, миновать село, а затем повернуть влево и дальше в лес. Летом учителя часто гуляли возле реки, и никто на это не обращал внимания. Лобанович со своей группой сразу повернул в поле, чтобы межами дойти до леса. С ним пошли Тукала, Гулик и Лопаткевич. Таскаемся неведомо где и зачем… — скулил, спотыкаясь на межах, Сымон Лопаткевич. — И вообще вся эта затея добром не кончится. — Терпи, Гришка, корчма близко, — подбадривая его Тукала. — И не люблю я в такой веселый, радостный день, чтобы человек стонал, словно у него нестерпимо болит зуб. Не нравится — слазь с крыши и не порть гонта! — Верно, Янка! — поддержал Тукалу Лобанович и уже совсем серьезно добавил: — Мы не таскаемся, а идем к определенной цели, чтобы вогнать в чахотку царя, понимаешь? — Пока мы вгоним царя в чахотку, он сгноит нас в Сибири, — отозвался Пятрусь Гулик. — В таком случае, хлопцы, — сказал Лобанович и остановился, — давайте поворачивать оглобли. Силой вас здесь никто не держит. Вон там Микутичи, а вот дорога на станцию. Идите, откуда пришли. Будьте "истинно русскими" людьми, пойте "Боже, царя храни", поздравляйте волостного писаря и пристава с именинами, читайте в церкви "апостола", целуйте попу руку, возьмите замуж поповен… — Ну-ну! Ты уж слишком разошелся, — заговорил Пятрусь Гулик. — Мы просто испытываем вас… ну, наших… руководителей… Знаешь, братец Андрей, есть пословица: "Семь раз примерь и один раз отрежь". Так почему же мы не можем примерять? И неужто ты думаешь, что мы ни о чем не размышляем, что нас ничто не волнует? Но для того, чтобы не путаться, не делать ошибок, надо все как следует обдумать. — Вот это человеческий голос! — воскликнул Лобанович. — Друг мой дорогой! Для этого мы и собираемся. Нам надо проверить: что мы и кто мы? Или мы — болотная вода, которой нет ходу, или мы — криничная струя, живая, свежая, та струя, которая оставляет в стороне гнилую болотную воду и все стремится вперед и вперед по чистому желтому песочку. — Стойте, хлопцы! Видите? — испуганным голосом тихо проговорил Лопаткевич и присел в борозду. Лобанович взглянул в ту сторону, куда показывала дрожащая рука Лопаткевича. Среди ржи, на соседней меже, покачивались над колосьями две фуражки. — Полиция! — еле пошевелил побледневшими губами Гулик. Все немного растерялись и пригнули головы. Раздвинув колосья, Лобанович начал всматриваться. Спустя некоторое время лицо его повеселело. — Эй ты, богатырь! — насмешливо обратился Андрей к Лопаткевичу. — Перестань дрожать от страха, разогнись, протри глаза и посмотри. Учителя подняли головы, осмотрелись. — Фуражки-то не начальнические, кокарды не блестят. Значит, какая может быть полиция! — продолжал Лобанович и засмеялся. — Пойдем навстречу. Это, вероятно, кто-то из Микутич, а может, и кто-нибудь из наших товарищей счел за лучшее податься в противоположную сторону от места собрания, — Андрей выразительно посмотрел на Лопаткевича. — Я считаю, что надо идти к ним и выяснить, что они и кто они, — проговорил Тукала. — По крайней мере будем знать и сможем определить линию нашего поведения, а в случае чего предупредим товарищей. Тем временем головы неизвестных людей снова замелькали среди ржи, но на этот раз видно было, что путники направились в другую сторону. — Гэй! — крикнул Лобанович. — Гэй, кто там? Обождите! Путники остановились. — Что ты! — схватил его за руку Лопаткевич. — А вдруг это шпики? — Тем лучше, — сказал Андрей. — Мы покажем, что никого не боимся, а просто гуляем в поле. Учителя и неизвестные двинулись друг другу навстречу и скоро столкнулись лицом к лицу. Лобанович узнал "неизвестных". Это были действительно микутичские крестьяне Мирон Шуська и Лявон Раткевич. Лобанович хорошо знал их обоих, как своих земляков. Садович часто вел с Шуськой и Раткевичем беседы, научил их немного разбираться в политике. "Это ваша опора, без народа в ваших делах не навоюешь", — говорил Садович Андрею. — А зачем это дядьки гуляют по полю в такую пору? Раткевич хитро усмехнулся. — Да вот ходили посмотреть: может, где-нибудь княжеской травы удастся вечерком накосить. — Мы же вольные, — горько проговорил Шуська. — Жать рановато, косить, если бы и хотел, нечего; весь луг княжеский. Жевать также нечего: хлеб кончился, Вот и ходим вольные — ни рукам, ни зубам работы нет. Сколько раз Лобановичу приходилось выслушивать такие жалобы, и всегда они вызывала в нем чувство какой-то и своей вины в беде народа.. — Нечего, дядька, — Лобанович взял Шуську за руку и, волнуясь, даже запинаясь порой, продолжал: — Вы же знаете, не всегда так будет, надо только нам, трудящимся людям, ближе стать друг к другу, чтобы вместе защищать свои интересы, отстаивать свои права. А если так будет, то упадет с престола коронованный идол, разбегутся его прислужники. Тогда и поля и луга перейдут в крестьянские руки, которые сами сумеют обработать их, управиться с ними. Не будете крадучись выкашивать полянки в панском лесу, на свое собственное поле пойдете работать. Лопаткевич незаметно дернул Лобановича за рукав. — Пусть учитель не беспокоится, — открыто глянув ясными глазами на Лопаткевича, проговорил Шуська, — ничего плохого из нашего разговора не будет, в плохие уши он не попадет. А если скажу кому, то такому же горемыке, как я сам. Он меня поймет, потому что и сам хочет дождаться лучшей доли. На губах Раткевича снова появилась понимающая, хитроватая улыбка. — Если учителя погулять собрались, то на доброе здоровье, — сказал он. — А может, гуляя, поговорить о чем-нибудь захочется — говорите смело. Мы тут поблизости походим и, если что такое, дадим знать. Не так нам уже та панская трава нужна, — закончил Раткевич. Учителя, взволнованные неожиданной встречей и поддержкой, поблагодарили свою добровольную стражу и двинулись дальше. Лобановичу стало понятно, что разговоры, которые он и Садович вели с крестьянами, не пропали даром. "Молодец Бас! — мысленно похвалил он Садовича. — Действительно это ваша опора!" Когда подходили к Пристаньке, увидели гуляющих возле реки знакомых учителей. Они громко приветствовали группу Лобановича. Тотчас же показался из лесу и Садович со своими друзьями. Все сошлись на высоком и живописном берегу Немана, где можно было присесть или просто поваляться на сочной зеленой травке. Всего собралось двадцать один человек. Это были молодые хлопцы, до-двадцати пяти лет. Одному Ничыпару Янковцу было лет под тридцать. У некоторых только еле-еле пробивались усики. Зато попался в один бородач. Это был Милевский Адам. Он отпустил длинную, рыжую, выстриженную в середине бороду, какие носили министры при царе Александре II. Борода Милевского была предметом шуток со стороны учителей, но он не обращал на шутки внимания, сам смеялся над собой и объяснял, что бороду он носит для "фацеции". Одеты учителя были хоть и не очень богато, но все же на городской лад, а некоторые даже и щеголевато. Фуражки они носили черные и белые летние с бархатными околышами. Были, правда, учителя и без фуражек, без пиджаков, в одних только верхних рубахах. Когда разговоры и шум немного стихли, Садович обратился к учителям: — Товарищи! Давайте приступим к делу, ради которого, собственно говоря, мы и собрались здесь. — Поскольку мы собрались для того, чтобы навсегда сбросить с себя одежду "ветхого Адама", — отозвался Иван Тадорик, — давайте сперва искупаемся в Немане, а наше собрание не медведь, в лес не убежит. Приступим к важному делу с чистой совестью и с чистым телом. — Ты мне всегда портишь обедню! — напустился на Тадорика Садович. — Проведем собрание — оно будет недолгим — и тогда смоешь "ветхого Адама". Как народ считает? — спросил он учителей. — Сначала собрание, купаться потом! — загудели все, в том числе и Лопаткевич и Гулик. Им, очевидно, хотелось поскорей развязаться с этим небезопасным делом. — Если так, то перейдем к делу, — торжественно объявил Садович. — Товарищи! — продолжал он. — Как водится всюду на свете в таких случаях, нам надо выбрать председателя собрания и секретаря. Кого выберем председателем? Я предлагаю Ничыпара Янковца. — Кто палку взял, тот и капрал, — откликнулся Ничыпар. — Будь ты председателем… Хлопцы! Я предлагаю выбрать Садовича, он в таких делах мастак. Учителя зашумели. Одни называли Ничыпара, другие — Садовича. После недолгих пререканий председателем собрания был избран Садович, а секретарем — Райский. Став председателем собрания, Садович сразу переменился. Черты его лица сделались строгими, глаза грозными, грудь его еще более подалась вперед, и голос зазвучал по-новому. — Товарищи! Сегодняшнее собрание — важнейшее событие в нашей учительской жизни, — начал он. — Мы живем в такое время, когда все лучшие люди России отдают свою волю и энергию на борьбу с царизмом, за равноправие и свободу народа. Никакие кары царских прислужников не могут сломить революционных борцов. Царский трон зашатался… — Но царь с трона не свалится, — заметил Тадорик. — Вот мы и должны свалить его! — грозно сказал оратор. — Наша святая обязанность — открыть глаза народу. Наш долг перед народом — организоваться в революционный учительский союз, присоединиться к Всероссийскому учительскому союзу и общими усилиями, по единой программе повести борьбу за освобождение народа из ярма царского самодержавия, за землю и волю. Говорил Садович долго и довольно складно. Многие из слушателей, в том числе и Лобанович, подумали: "А хорошо говорит Бас!" — и втайне позавидовали его красноречию. — Наш долг, — закончил свою речь Садович, — организовать сегодня же учительский союз борьбы с царизмом. Так обсудим это. Кто хочет сказать? — А что здесь обсуждать и что говорить? — тряхнул длинными волосами Ничыпар Янковец. — Дело ясное, такая организация нужна! — И он решительно махнул рукой. — Конечно, нужна! — подхватили учителя. Даже Гулик и Лопаткевич проявили вдруг некоторую воинственность. — Я так думал, и все мы так думаем, — сказал в заключение Садович. — Нам, друзья, надо оформить наше постановление. — А какое постановление? — спросил Лопаткевич. — Такое, — ответил Садович. — "Девятого июля тысяча девятьсот шестого года — то есть сегодня — мы, нижеподписавшиеся, постановили: первое — организовать учительский союз; второе — поставить своей задачей бороться с самодержавным строем…" Более подробно мы обсудим и запишем дома, потому что здесь у нас нет ни бумаги, ни чернил, — прервал сам себя Садович. — Валяй! — махнул рукой Лопаткевич. На этом учительское собрание на Пристаньке было окончено, и его участники, быстро сбросив с себя одежду, пошли в Неман смывать "ветхого Адама". XXVII Лобанович несколько по-иному представляя себе учительский съезд. В его воображении он рисовался весьма торжественным и важным событием. А на деле вышло все значительно проще. Не довелось ему даже выступить с докладом, над которым он так долго ломал голову. Короче говоря, не хватало надлежащей серьезности. А это объяснялось тем, что среди участников съезда не было людей, прошедших настоящую революционную школу на практике. Возвратясь с Пристаньки, с соблюдением всех предосторожностей, учителя разошлись кто куда, с тем, однако, чтобы вечером собраться в школе для обсуждения постановления и подписать его. Садовичу, Райскому и Тукале поручили написать протокол учительского собрания и отредактировать постановление. В постановлении значилось четыре пункта: "1. Организовать союз учителей на основании постановления собрания от 9 июля 1906 года. 2. Союз ставит своей основной целью — вести борьбу с самодержавным строем путем пропаганды идей революции среди населения и распространения революционной литературы. Каждому члену организованного учительского союза ставится в обязанность — создание на местах революционных ячеек с целью привлечения наибольшего количества членов в союз. 3. Организованному учительскому союзу присоединиться к Всероссийскому союзу учителей и войти с ним в тесные сношения. 4. Для ведения дел союза выбирается бюро в составе трех лиц — Садовича, Райского и Тукалы". Начинало смеркаться, когда в школе снова сошлись учителя для утверждения протокола. На этот раз Садович проявил еще более высокую бдительность — на улице и в конце села стояла стража, хотя все было тихо и спокойно. Протокол был принят с поправкой Ивана Тадорика ко второму пункту постановления: вместо "с самодержавным строем" было принято "с самодержавным режимом", что, по мнению Тадорика, снижало степень ответственности в случае провала. — Ну, братцы, поздравляю! — проговорил взволнованный Садович Он очень близко принимал к сердцу этот акт революционного настроения учителей, что весьма поднимало его в глазах Лобановича. — Разрешите мне, как председателю собрания и нашего бюро, подписаться первому, — добавил он. И Садович первый подписался под протоколом. Янка Тукала не мог сдержаться, чтобы не пошутить. — Браво, Бас! — похвалил он Садовича. — Это хороший знак, что раньше батьки в пекло никто не полез… Ну, — обратился он к учителям, — кому надоело учительство и кто хочет казенной каши, подписывайся! Шутка понравилась учителям. В ней таился вызов, перед которым никто не хотел спасовать. Возле стола, где лежал протокол, образовалась очередь: каждому хотелось показать, что казенной каши он не боится. Не хватало только трех подписей — Гулика, Лопаткевича и Деда Хруща. Их в этот момент не оказалось здесь, но на это никто и внимания не обратил: придут — подпишутся. По поводу такого важного события в своей жизни учителя организовали дружеский банкет, выпили горелки и закусили традиционной редькой, заправленной кислым молоком. Спели две-три песни о том, как "царь испугался, издал манифест — мертвым свободу, живых под арест…" и "Титулярного советника". Только около полуночи начали расходиться учителя. На квартире у Садовича остались сам хозяин, Райский, Тадорик, Янковец, Лобанович и Тукала. В комнате стало значительно тише. Райский положил на стол протокол собрания, просмотрел его, прочитал подписи, сделал кое-какие заметки на отдельном листке бумаги. Тукала, сняв ботинки, топтался около книжного шкафа, время от времени перебрасываясь шутками то с одним, то с другим. Садович и Янковец прогуливались по комнате и тихонько о чем-то разговаривали. Тадорик, присев возле открытого окна, импровизировал на скрипке, целиком отдаваясь игре. Лобанович сидел на ободранной кушетке напротив Райского, слушал, как говорила скрипка в искусных руках Ивана Тадорика. Ее звуки плыли куда-то в простор не очень темной летней ночи. Слушал и думал. Ему казалось, давно-давно было то, когда он отправлялся в дорогу из Верхани. Утратилось ощущение времени, так как стерлись привычные грани, отделяющие одно мгновение от другого. Не так давно шел он из Верхани, заходил на хутор. Никто его там не встретил… И зачем было заходить?.. И только теперь вспомнил он, что уже вторую ночь не ложился спать. Вспомнил, что в кармане лежит доклад, не использованный на этом собрании. Может, прочитать его сейчас хлопцам, оставшимся на квартире у Садовича? Нет, время для него прошло! Почему же прошло?.. Эх, и сколько же понапрасну тратит человек своих усилий, энергии! И вдруг произошло нечто совсем неожиданное. Дверь комнаты открылась с необычайной силой и стукнула в стену так, что посыпалась штукатурка. Сухой, высоченный, седобородый, как бог Саваоф из темной тучи, панямонский урядник Кобяк ворвался в комнату. Крикнув: "Ни с места!" — молнией ринулся к столу. Одно мгновение — и протокол очутился в руках кощея-урядника. В раскрытую дверь важно, как воевода-победитель, вошел становой пристав, а за ним полицейские стражники. Все это произошло так неожиданно, что учителя остолбенели, словно пришибленные громом. Тадорик, опустив скрипку и смычок, стоял бледный, как труп. Райский вскочил с места и застыл. Поехал протокол в поганые руки! Тукала прислонился спиной к шкафу. Лобанович как сидел на диванчике, так и остался сидеть. Провалились, засыпались — и так глупо! Садович через кухню бросился в окно. Под окном стоял полицейский стражник и прикладом повернул Садовича обратно. Садович, возбужденный, сердитый, набросился на пристава: — Почему вы разрешаете своим стражникам драться? Пристав спокойно, даже ласково ответил на вопрос вопросом: — А кто вам велел бросаться в окно?

The script ran 0.031 seconds.