Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел [1929]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. В первом романе американского писателя Томаса Вулфа «Взгляни на дом свой, ангел» жизненная ситуация настолько приближена к самому автору, что его можно во многом считать автобиографическим. Это не только цепь событий, вплотную следующих за биографией самого Вулфа, но и биография духа, повествующая о бурном «воспитании чувств», о любви и ненависти, о страстной привязанности к родине и бегстве от нее и, наконец, о творческих муках писателя. Критика отнеслась к роману очень хорошо, а вот на родине писателя, в Эшвилле, разыгрался скандал, потому что его жители немедленно «обнаружили» прототипы и восприняли роман как пасквиль.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

В первое мгновение Юджин ничего не увидел от страха и головокружения. Потом в сером приглушенном свете он различил Бесси Гант, сиделку, и длинную желтую мертвую голову Коукера, которая устало улыбалась ему большими зеленоватыми зубами из-за длинной изжеванной сигары. Потом в страшном свете, безжалостно падавшем только на одну постель, он увидел Бена. И в этот миг жгучего узнавания он увидал то, что уже увидели все они, — Бен умирал. Длинное худое тело Бена было на три четверти укрыто; костлявый абрис под одеялом был судорожно изогнут, словно в пытке. Тело, казалось, не принадлежало Бену, оно было изуродовано и отчуждено, как тело обезглавленного преступника. Желтоватое лицо стало серым, и на этом гранитном отливе смерти, прочерченном двумя алыми флагами лихорадки, черным дроком щетинилась трехдневная борода. Эта борода почему-то производила жуткое впечатление, она приводила на память гнусную живучесть волос, растущих даже на разлагающемся трупе. Узкие губы Бена были раздвинуты в застывшей мучительной гримасе удушья, открывая белые мертвые зубы, — он дюйм за дюймом втягивал в легкие ниточку воздуха. И звук его затрудненного дыхания — громкий, хриплый, частый, невероятный, наполнявший комнату и аккомпанировавший всему в ней — был последним завершающе жутким штрихом. Бен лежал на постели ниже них, залитый светом, как огромное насекомое на столе натуралиста, и они смотрели, как он отчаянно борется, чтобы его жалкое истощенное тело сохранило жизнь, которую никто не мог спасти. Это было чудовищно, жестоко. Когда Юджин приблизился, блестящие от страха глаза Бена в первый раз остановились на нем, и бестелесно, ни на что не опираясь, он поднял с подушек свои измученные легкие и, яростно стиснув запястье младшего брата в белом горячем кольце своих пальцев, прошептал, захлебываясь ужасом, как ребенок: — Почему ты приехал? Почему ты приехал домой, Джин? Юджин, побелев, простоял мгновение молча; в нем, клубясь, поднимались жалость и страх. — Нас отпустили, Бен, — сказал он наконец. — Университет закрыли из-за инфлюэнцы. Потом он внезапно отвернулся в черный сумрак, стыдясь своей неумелой лжи и не в силах больше смотреть на страх в серых глазах Бена. — Довольно, Джин, — властно распорядилась Бесси Гант. — Уходите-ка отсюда и ты и Хелен. С меня хватит одного полоумного Ганта. Еще двое мне ни к чему. Она говорила резко, с неприятным смехом. Это была худая женщина, тридцативосьмилетняя жена Гилберта, племянника Ганта. Она была родом с гор — грубая, суровая, вульгарная; жалость была ей не свойственна, а взамен в ней таилась холодная страсть к страданиям, приносимым болезнью и смертью. Свою бесчеловечность она скрывала под маской профессионализма, говоря: — Если бы я давала волю своим чувствам, что стало бы с моими пациентами? Когда они снова вышли в холл, Юджин сердито сказал Хелен: — Зачем вы позвали эту костлявую? Как он может поправиться, пока она около него? Мне она не нравится. — Говори что хочешь — она хорошая сиделка. — Потом тихим голосом Хелен добавила: — Что ты думаешь?.. Он отвернулся, судорожно пожав плечами. Она расплакалась и схватила его за руку. Люк беспокойно прохаживался рядом, тяжело дыша и куря сигарету, а Элиза, шевеля губами, стояла, прислушиваясь, у двери больного. В руках она держала бесполезный чайник с кипятком. — А? Э? Что вы говорите? — спросила Элиза прежде, чем кто-нибудь что-нибудь сказал. — Как он? — Ее глаза перебегали с одного на другого. — Уйди! Уйди! Уйди! — злобно пробормотал Юджин. — Неужели ты не можешь уйти? Его разъярило пыхтение моряка, его большие неуклюжие ноги. Еще больше его рассердила Элиза, ее бесполезный чайник, суетливые «а?» и «э». — Неужели вы не видите, что ему трудно дышать? Вы хотите задушить его? Это нечисто! Нечисто! Слышите? — Его голос снова поднялся. Уродливость и мучительность смерти стискивали его грудь; а собравшаяся семья, перешептывающаяся за дверями, бесполезно топчущаяся вокруг, утоляющая свою жуткую потребность в смертях удушением Бена, приводила его в исступление, в котором ярость чередовалась с жалостью. Немного погодя они нерешительно спустились вниз, еще прислушиваясь. — Вот что я вам скажу, — оптимистично начала Элиза, — у меня такое чувство, не знаю, как вы его назовете… — Она неловко поглядела по сторонам и обнаружила, что осталась одна. Тогда она вернулась к своим кастрюлям и сковородкам. Хелен с перекошенным лицом отвела его в сторону и истерически заговорила вполголоса: — Ты видел, в каком она свитере? Видел? Он грязный! — Голос ее понизился до шепота. — Знаешь, он видеть ее не может. Вчера она вошла в комнату, так ему стало совсем плохо. Он отвернул голову и сказал: «Хелен, бога ради, уведи ее отсюда!» Ты слышишь? Слышишь? Он не выносит, чтобы она подходила к нему. Он не хочет, чтобы она была в комнате. — Перестань! Перестань! Ради бога, перестань! — сказал Юджин, хватаясь за горло. Хелен на мгновение совсем обезумела от истерики и ненависти. — Возможно, говорить так — ужасно, но если он умрет, я ее возненавижу. Думаешь, я могу забыть, как она вела себя? А? — Ее голос перешел в визг. — Она допустила, чтобы он умер прямо у нее на глазах. Еще позавчера, когда у него была температура тридцать девять, она договорилась со старым доктором Доуком об участке. Ты это знал? — Забудь об этом! — сказал он с отчаянием. — Она всегда будет такой! Это не ее вина! Неужели ты не понимаешь? О господи, как это ужасно! Как ужасно! — Бедная мамочка! — сказала Хелен и заплакала. — Она не перенесет этого. Она насмерть испугана! Ты видел ее глаза? Она знает, конечно, она знает! Потом вдруг в сумасшедшей задумчивости она добавила: — Иногда мне кажется, что я ее ненавижу! Мне кажется, что я ее ненавижу. — Она рассеянно пощипала свой крупный подбородок. — Ну, нам не стоит так говорить, — сказала она. — Это нехорошо. Подбодрись. Мы все устали и изнервничались. Я верю, что он все-таки поправится. Настал день, серый и зябкий, пропахший сырым мглистым туманом. Элиза усердно суетилась, трогательно поглощенная приготовлением завтрака. Один раз она неуклюже взбежала по лестнице с чайником в руках и секунду простояла у двери, которую открыла, вглядываясь в страшную постель, морща белое лицо. Бесси Гант не дала ей войти и грубо захлопнула дверь. Элиза ушла, бормоча растерянные извинения. Ибо Хелен сказала правду: Элиза знала. Ее не пускали в комнату больного, умирающий сын не хотел ее видеть. Она видела, как он устало отвернул голову, когда она вошла. За ее белым лицом жил ужас этого, но она никому не признавалась в нем и не жаловалась. Она суетилась, занимаясь бесполезными делами с усердной будничностью. И Юджин то задыхался, доведенный до исступления ее старательным оптимизмом, то слеп от жалости, замечая ужас и боль в ее тусклых черных глазах. Он вдруг бросился к ней, когда она стояла над раскаленной плитой, и принялся целовать ее шершавую натруженную руку, беспомощно бормоча: — Мама! Мама! Все хорошо! Все хорошо! Все хорошо! А Элиза, внезапно лишившись всех своих масок, припала к нему, уткнула белое лицо в его рукав и заплакала горько, отчаянно, беспомощно о бессмысленно истраченных невозвратимых годах, — о бессмертных часах любви, которые нельзя прожить вновь, о великом зле равнодушия и забвения, которого уж не исправишь. Как ребенок, она была благодарна ему за ласку, и его сердце дергалось, как дикий израненный зверек, а он бормотал: «Все хорошо! Все хорошо! Все хорошо!» — прекрасно зная, что ничего хорошего нет и никогда не будет. — Если бы я только знала, детка, если бы я только знала, — плакала она так же, как много лет назад плакала, когда умер Гровер. — Не падай духом! — сказал он. — Он еще выкарабкается. Худшее позади. — Вот что, — сказала Элиза, сразу утерев глаза. — Я тоже так думаю. По-моему, прошлой ночью у него был кризис. Я как раз говорила Бесси… Стало светлее. Наступал день, принося надежду. Они сели завтракать в кухне, черпая бодрость из любого скудного утешения, которого удавалось добиться от врача или сиделки. Коукер ушел, обнадеживающе не сказав ничего определенного. Бесси Гант спустилась к завтраку и была профессионально бодра. — Если мне удастся не пускать его проклятую семейку к нему в комнату, может, он еще и выживет. Они смеялись истерически благодарно, радуясь ее грубой брани. — Как он сегодня утром? — сказала Элиза. — Ему лучше? — Температура понизилась, если ты об этом. Они знали, что понижение температуры утром ни о чем не свидетельствует, но их это известие подкрепило; их больные эмоции упились им — в одно мгновение в них пышным цветом расцвела надежда. — И сердце у него хорошее, — сказала Бесси Гант. — Если сердце выдержит и он не перестанет бороться, он выкарабкается. — Об этом не б-б-беспокойтесь, — сказал Люк с энтузиазмом. — Уж он-то б-будет бороться до п-п-послед-него вздоха. — Ну да, — начала Элиза, — я помню, когда ему было семь лет… я как-то днем стояла на крыльце… я помню, потому что старый мистер Букнер только что принес яйца и масло, которые ваш папа… — О господи! — простонала Хелен с усмешкой. — Начинается! — Уах! Уах! — заклохтал Люк, тыкая Элизу под ребра. — Хоть присягнуть, милый, — сердито сказала Элиза, — ты ведешь себя как идиот. Я бы постыдилась! — Уах! Уах! Уах! Хелен хихикнула и подтолкнула Юджина локтем. — Совсем с ума сошел! Ха-ха-ха-ха! — потом с влажными глазами она заключила Юджина в широкие костлявые объятия. — Бедняга Джин. Вы ведь с ним всегда ладили, правда? Тебе будет тяжелее, чем всем нам. — Он еще не п-п-похоронен, — бодро воскликнул Люк. — Этот малый будет здесь, когда из всех нас вырастут маргаритки. — А где миссис Перт? — сказал Юджин. — Она в доме? Наступило напряженное и озлобленное молчание. — Я ее выгнала, — угрюмо сказала Элиза немного погодя. — Я прямо сказала ей, кто она такая — потаскуха. Она говорила с былой суровой праведностью, но тут же ее лицо сморщилось и она расплакалась: — Если бы не эта женщина, я уверена, он был бы сейчас совсем здоров! Хоть присягнуть! — Мама, ради всего святого! — яростно крикнула Хелен. — Как ты можешь говорить такие вещи? Она была его единственным другом. Когда он заболел, она не отходила от него. Подумать только! Подумать только! — Она задыхалась от негодования. — Если бы не миссис Перт, его бы уже не было в живых. Никто, кроме нее, не заботился о нем. Ты не отказывалась, по-моему, держать ее в доме и получать от нее деньги, пока он не заболел. Нет, сэр! — заявила она с ударением. — Мне она нравится. И я не собираюсь теперь поворачиваться к ней спиной. — Это б-б-бог знает что! — сказал Люк, преданный своей богине. — Если бы не ты и не миссис П-п-перт, Бена бы уже не было. Всем остальным здесь было наплевать. Если он умрет, т-т-так потому только, что никто о нем вовремя не позаботился. Слишком много тут всегда заботились о том, чтобы с-сберечь лишний грош и слишком мало — о своей плоти и крови. — Ну, забудь об этом! — устало сказала Хелен. — Одно ясно: я сделала все, что могла. Я две ночи не спала. Что бы ни случилось, мне себя не в чем упрекнуть. — Ее голос был исполнен задумчивого уродливого самодовольства. — Я знаю! Я знаю! — Моряк возбужденно повернулся к Юджину, размахивая руками. — Эта д-д-девочка работала как каторжная. Если бы не она… — Его глаза увлажнились, он отвернулся и высморкался. — О, ради Христа! — закричал Юджин, выскакивая из-за стола. — Прекратите это! Еще успеете! Вот так тянулись жуткие утренние часы, пока они изощрялись, стараясь вырваться из трагических сетей разочарования и утраты, в которых запутались. На короткий миг их охватывала безумная радость и торжество, а затем они снова низвергались в черные пропасти истерики и отчаяния. Одна Элиза, по-видимому, ни на мгновение не отказывалась от надежды. Вздрагивая — так были истерзаны их нервы, — моряк и Юджин шагали по холлу, непрерывно курили, ощетинивались, приближаясь друг к другу, и иронически извинялись, если нечаянно сталкивались. Гант дремал в гостиной или у себя в комнате, засыпал, просыпался, капризно хныкая, ни в чем не участвуя и лишь смутно сознавая, что именно происходит, и сердясь, потому что внезапно о нем забыли. Хелен непрерывно входила и выходила из комнаты больного, подчиняя умирающего власти своего жизнелюбия, внушая ему на мгновение надежду и уверенность. Но когда она выходила, ее веселая бодрость сменялась напряженной смутностью истерики: она то плакала, то смеялась, то задумывалась, то любила, то ненавидела. Элиза только однажды вошла к больному. Она явилась с грелкой, робко, неуклюже, как ребенок, и впилась в лицо Бена тусклыми черными глазами. Но когда над громким и трудным дыханием его блестящие глаза остановились на ней, скрюченные белые пальцы крепче сжали простыни и он словно в ужасе громко выдохнул: — Уйди! Вон! Не хочу тебя! Элиза ушла. Она немного спотыкалась, как будто ее ноги онемели. Белое лицо стало пепельным, а тусклые глаза заблестели и неподвижно уставились вдаль. Когда дверь за ней закрылась, она прислонилась к стене и прижала ладонь к лицу. Затем она вернулась к своим кастрюлям. Отчаянно, злобно, подергиваясь всем телом, они требовали друг от друга спокойствия и хладнокровия; они говорили друг другу, что нужно держаться подальше от комнаты больного, но, как будто притягиваемые каким-то грозным магнитом, они вновь и вновь оказывались у его двери и, затаив дыхание, прислушивались на цыпочках, с неутолимой жаждой ужаса, к его хрипению, к его судорожным усилиям втянуть воздух в задушенные, зацементированные легкие. И жадно, ревниво они искали поводов войти к нему, с нетерпением ожидая своей очереди принести воду, полотенца, еще что-нибудь. Миссис Перт из своего убежища в пансионе напротив каждые полчаса звонила Хелен, и пока та разговаривала с ней, Элиза, выйдя из кухни в холл, стояла, скрестив руки на груди и поджав губы, а в ее глазах блестела ненависть. Хелен говорила, плача и смеясь: — Ну… ничего, Толстушка… Вы знаете, как я к этому отношусь… Я всегда говорила, что если у него есть настоящий друг, так это вы… и не думайте, что мы все такие неблагодарные… Когда Хелен умолкала, Юджин слышал в трубке голос миссис Перт и ее всхлипывания. А Элиза говорила угрюмо: — Если она еще позвонит, позовите меня, я с ней разделаюсь! — Господи боже, мама! — сердито кричала Хелен. — Ты уже достаточно натворила. Ты выгнала ее из дома, а она сделала для него больше, чем все его родные вместе взятые. — Ее крупное напряженное лицо конвульсивно дергалось. — Это просто нелепо! Пока Юджин шагал взад и вперед по холлу или бродил по дому в поисках какого-то выхода, которого ему до сих пор еще не удалось найти, у него внутри, как пойманная птица, билось что-то яркое и смятенное. Это яркое и смятенное — самая его суть, его Незнакомец — продолжало судорожно отворачивать голову, не в силах взглянуть на ужас, пока наконец не уставилось, точно во власти жуткого гипноза, прямо в глаза смерти и тьмы. И его душа бросилась в бездонную пропасть и тонула в ней — он чувствовал, что никогда уже не выберется из обрушившегося на него обвала боли и безобразия, из слепящего ужаса и жалостности всего происходящего. И, продолжая расхаживать, он выворачивал шею и бил по воздуху рукой, как крылом, словно кто-то ударил его по почкам. Он чувствовал, что мог бы освободиться и очиститься, если бы только ему удалось найти спасение в какой-нибудь одной страсти — жесткой, жаркой, сверкающей, будь то любовь, ненависть, ужас или отвращение. Но он был пойман, он задыхался в паутине тщеты — любой миг его ненависти был пронзен стрелами жалости: в своем бессилии он хотел бы схватить их, отшлепать, встряхнуть, как надоедливого ребенка, и в то же время он хотел бы ласкать их, любить, утешать. Когда он думал об умирающем наверху, о нечистом безобразии всего этого — он задыхается, а они стоят вокруг и хнычут, — он давился яростью и ужасом. Его опять мучил старый кошмар его детства — ему вспоминалось, как он ненавидел незапиравшуюся ванную, каким нечистым он чувствовал себя, когда, сидя на горшке, глядел на грязное белье в ванной, которое вздувалось в холодной серой мыльной воде. Он думал об этом в то время, как Бен умирал. Около полудня они снова воспрянули духом, потому что температура больного стала ниже, пульс сильнее, состояние легких лучше. Но в час, после приступа кашля, он начал бредить, температура подскочила, дыхание стало еще более затрудненным. Юджин и Люк помчались в машине Хью Бартона в аптеку к Вуду за кислородными подушками. Когда они вернулись, Бен почти задохнулся. Они быстро внесли подушки в комнату и положили около его изголовья. Бесси Гант схватила наконечник, поднесла его к губам Бена и велела ему вдохнуть. Он по-тигриному сопротивлялся, и сиделка резко приказала Юджину держать его руки. Юджин сжал горячие запястья Бена, его сердце похолодело. Бен горячечно приподнялся на подушках, изворачиваясь, как ребенок, чтобы освободить руки, хрипя и задыхаясь, с неистовым ужасом в глазах: — Нет! Нет! Джин! Джин! Нет! Нет! Юджин попятился, выпустил его и, побелев, отвернулся, чтобы не видеть обвиняющего страха в блестящих умирающих глазах. Кто-то другой схватил руки Бена. Ему стало немного легче. Потом он опять начал бредить. К четырем часам стало ясно, что смерть близка. Бен то был в бессознательном состоянии, то приходил в сознание, то начинал бредить — но большую часть времени он бредил. Он меньше хрипел, напевал песенки, — давно забытые, возникавшие из тайных глубин его утраченного детства, и другие; но снова и снова он начинал тихонько напевать популярную песенку военного времени — пошлую, сентиментальную, но теперь трагически трогательную: «Только молится дитя в сумерках». …Тихо плачет дитя, Когда гаснут огни. В затемненную комнату вошла Хелен. Горьких слез полны… Страх исчез из его глаз: поверх хрипа он сосредоточенно посмотрел на нее, хмурясь, прежним озадаченным детским взглядом. Потом, в мимолетный момент просветления, он узнал ее. Он усмехнулся — прекрасная узкая улыбка отблеском мелькнула на его губах. — Здравствуй, Хелен! Это же Хелен! — радостно воскликнул он. Она вышла из комнаты с перекошенным, подергивающимся лицом и, только уже спускаясь по лестнице, дала волю сотрясавшим ее рыданиям. Когда темнота надвинулась на серый мокрый день, семья собралась в гостиной на последний страшный совет перед смертью — молча ожидая. Гант обиженно раскачивал качалку, сплевывал в огонь и испускал хныкающие стоны. Время от времени они по очереди уходили из гостиной, тихонько поднимались по лестнице и прислушивались у двери больного. И они слышали, как Бен снова и снова, как ребенок, без конца напевал свою песенку: В сумерках мать Так хотела б узнать… Элиза невозмутимо сидела перед камином, сложив руки. Ее мертвенно-белое лицо, словно вырезанное из камня, хранило странное выражение — неподвижную невозмутимость безумия. — Ну, — наконец медленно сказала она, — заранее знать нельзя. Может быть, это кризис… Может быть… — Лицо ее снова затвердело в гранит. Больше она ничего не сказала. Пришел Коукер и сразу же молча поднялся к больному. Незадолго до девяти часов Бесси Гант спустилась вниз. — Ну, хорошо, — сказала она негромко. — Вам всем лучше пойти теперь туда. Это конец. Элиза встала и вышла из комнаты с невозмутимым лицом. Хелен последовала за ней — она истерически дышала и начала ломать свои крупные руки. — Не распускайся, Хелен, — предостерегающе сказала Бесси Гант. — Сейчас не время давать себе волю. Элиза поднималась по лестнице ровными бесшумными шагами. Но, подойдя к двери, она приостановилась, прислушиваясь. В тишине до них донеслась еле слышная песенка Бена. И, внезапно отбросив притворство, Элиза зашаталась и припала к стене, пряча лицо в ладони со страшным рвущимся наружу криком. — О господи! Если бы я только знала! Если бы я только знала! И с горьким неудержимым плачем, с безобразно исказившимися от горя лицами мать и дочь крепко обнялись. Потом они успокоились и тихо вошли в комнату. Юджин и Люк поставили Ганта на ноги и повели его наверх. Он повисал на них, причитая на долгих дрожащих выдохах. — Боже ми-ло-сердный! За что должен я нести такую кару на старости лет. За что… — Папа! Ради бога! — крикнул Юджин. — Возьми себя в руки! Ведь умирает Бен, а не мы. Попробуй хотя бы сейчас обойтись с ним по-человечески. Это на некоторое время утихомирило Ганта. Но когда он вошел в комнату и увидел Бена в полубессознательном состоянии, которое предшествует смерти, им овладел ужас перед собственной смертью, и он снова застонал. Они усадили его на стул в ногах кровати, и он принялся раскачиваться взад и вперед, причитая: — О Иисусе! Я этого не вынесу! За что ты меня так караешь? Я стар и болен и не знаю, откуда возьмутся деньги. Как мы переживем эту ужасную и жестокую зиму? Похороны обойдутся нам в тысячу долларов, не меньше, и я не знаю, откуда возьмутся деньги. — И он аффектированно заплакал, громко всхлипывая. — Тш! Тш! — крикнула Хелен, бросаясь к нему. Вне себя она схватила его за плечи и встряхнула. — Проклятый старик! Так бы и убила тебя! Как ты смеешь говорить такие вещи, когда твой сын умирает? Я загубила шесть лет своей жизни, ухаживая за тобой, а ты переживешь нас всех! — И с той же дикой яростью она обрушила обвинения на Элизу. — Это ты довела его до этого! Ты во всем виновата. Если бы ты не экономила каждый грош, он бы не стал таким. Да и Бен был бы с нами! — На мгновение она замолчала, переводя дыхание. Элиза ничего не ответила. Она ее не слышала. — Теперь — все! Я думала, что умрешь ты, а умирать пришлось Бену. — Голос ее поднялся до отчаянного визга, Она снова встряхнула Ганта. — Теперь довольно! Слышишь ты, себялюбивый старик? Для тебя делали все, а для Бена — ничего. А теперь он умирает. Я тебя ненавижу! — Хелен! Хелен! — негромко сказала Бесси Гант. — Вспомни, где ты находишься. — Да, мы придаем этому большое значение! — горько пробормотал Юджин. И тут сквозь безобразные вопли их раздора, сквозь скрежет и рычание их нервов они услышали тихое бормотание угасающего дыхания Бена. Лампу заслонили, и он лежал как собственная тень, во всей своей яростной, серой, одинокой красоте. И когда они поглядели и увидели его блестящие глаза, уже замутненные смертью, увидели слабое содрогание его бедной худой груди, на них хлынула неизмеримая прелесть того непонятного дива, того темного неисчерпаемого чуда, которым была его жизнь. Они затихли и успокоились. Они погрузились в глубины далеко под разбитыми в щепы обломками их жизней, и в гармоничном единении причастились любви и доблести, недосягаемые для ужаса и хаоса, недосягаемые для смерти. И глаза Юджина ослепли от любви и изумления; в его сердце гремела необъятная органная музыка — на мгновение они принадлежали ему, он был частью их прелести, его жизнь гордо воспарила над трясиной боли и безобразия. Он подумал: «Это было не все! Это правда было не все!» Хелен тихо повернулась к Коукеру, который стоял в тени у окна и жевал длинную незажженную сигару. — Неужели вы больше ничего не можете? Вы испробовали? Я хочу сказать — совсем все? Ее голос был молитвенно негромок. Коукер медленно повернулся к ней, зажав сигару в больших пожелтевших пальцах. Потом мягко, с усталой желтой улыбкой ответил: — Да. И вся королевская конница, и все врачи, и все сиделки в мире ничем не могут помочь ему теперь. — Вы давно это знаете? — сказала она. — Два дня, — ответил он. — С самого начала. — Он помолчал. — Уже десять лет! — продолжал он с нарастающей энергией. — С тех самых пор, когда я в первый раз увидел его в «Жирной ложке» с плюшкой в одной руке и с сигаретой в другой. Моя милая, — сказал он мягко, когда она попыталась заговорить. — Мы не можем вернуть прошедшие дни. Мы не можем повернуть жизнь к тем часам, когда легкие у нас были здоровые, кровь горячая, тело юное. Мы вспышка огня — мозг, сердце, дух. И на три цента извести и железа — которых не можем вернуть. Он взял свою засаленную черную шляпу с обвислыми полями и небрежно нахлобучил ее себе на голову. Потом порылся в кармане, достал спички и закурил изжеванную сигару. — Все ли было сделано? — снова сказала она. — Я хочу знать! Может быть, стоит попробовать еще что-нибудь? Он устало пожал плечами. — Моя милая! — сказал он. — Он тонет. Тонет. Она застыла от ужаса. Коукер еще мгновение смотрел на серую изогнувшуюся тень на постели. Потом тихо, печально, с нежностью и усталым удивлением сказал: — Старина Бен. Когда еще мы увидим такого человека? Потом он бесшумно вышел, крепко прикусив длинную сигару. Немного погодя Бесси Гант безжалостно прервала их молчание, сказав с безобразной и торжествующей деловитостью: — Ну, поскорее бы это кончилось. Уж лучше сорок дежурств у чужих людей, чем одно, к которому имеют отношение проклятые родственнички. Умираю, спать хочу! Хелен тихо повернулась к ней. — Уходите! — сказала она. — Теперь это касается только нас. Мы имеем право, чтобы нас оставили одних. Удивленная Бесси Гант мгновение смотрела на нее — сердито и озлобленно. Потом вышла из комнаты. Теперь в комнате было слышно лишь дыхание Бена — тихое клокочущее бормотание. Он больше не задыхался; не было видно ни проблесков сознания, ни борьбы. Его глаза были почти закрыты, их серый блеск потускнел, исчез под пленкой бесчувственности и смерти. Он спокойно лежал на спине очень прямо, без признаков боли, как-то странно, и его острое худое лицо было вздернуто кверху. Рот его был плотно закрыт. Уже, если бы не еле слышное бормотание в его груди, он казался мертвым, — он казался отрешенным, никак не связанным с уродливостью этого звука, который заставлял их думать об ужасной химии тела и разрушал все иллюзии, всякую веру в чудесный переход и продолжение жизни. Он был мертв, если не считать все замедляющейся работы изношенной машины, если не считать этого жуткого бормотания внутри него, к которому он не имел отношения. Он был мертв. Но в их всепоглощающем молчании нарастало изумление. Они вспоминали странное мерцающее одиночество его жизни, они думали о тысячах забытых поступков и мгновений — и во всех них теперь чудилось что-то нездешнее и странное; он прошел сквозь их жизни, как тень, — они глядели теперь на его серую покинутую оболочку с трепетом грозного узнавания, как человек, вспоминающий забытое колдовское слово, как люди, которые смотрят на труп и в первый раз видят вознесшегося бога. Люк, стоявший в ногах постели, нервно повернулся к Юджину и, заикаясь, прошептал, недоверчиво и удивленно: — П-п-по-моему, Бен скончался. Гант затих: он сидел в темноте в ногах постели, опираясь на палку и скрывшись от мыслей о собственной смерти в бесплодных пустырях прошлого, с острой печалью высвечивая в утраченных годах тропу, которая вела к рождению странного сына. Хелен сидела в темноте у окна лицом к постели. Ее глаза были устремлены не на Бена, а на лицо матери. Все в безмолвном согласии отошли в тень, позволяя Элизе вновь вступить в обладание плотью, которой она дала жизнь. И Элиза теперь, когда он уже не мог от нее отречься, когда его яростные блестящие глаза уже не в силах были отвернуться от нее с болью и отвращением, сидела у его изголовья, сжимая его холодную руку в своих шершавых натруженных ладонях. Она как будто ничего не замечала вокруг. Она была точно во власти гипноза: сидела на стуле, чопорно выпрямившись, ее белое лицо окаменело, тусклые черные глаза были устремлены на серое холодное лицо. Они сидели и ждали. Наступила полночь. Пропел петух. Юджин тихонько подошел к окну и посмотрел наружу. Вокруг дома бесшумно бродил великий зверь ночи. Стены и окна, казалось, прогибались внутрь под нарастающим давлением темноты. Слабое клокотание в исхудалом теле почти замерло. Оно раздавалось изредка, почти неслышно, на еле заметном трепете вздохов. Хелен сделала знак Ганту и Люку. Они встали и тихо вышли. У двери она остановилась и поманила Юджина. Он подошел к ней. — Останься с ней, — сказала она. — Ты ее младший. Когда все кончится, приди скажи нам. Он кивнул и закрыл за ней дверь. Когда они ушли, он подождал немного, прислушиваясь. Потом пошел туда, где сидела Элиза. Он наклонился к ней. — Мама! — прошептал он. — Мама! Она как будто не слышала его. Ее лицо осталось неподвижным, она не отвела глаз. — Мама! — сказал он громче. — Мама! Он прикоснулся к ее плечу. Она не шевельнулась. — Мама! Мама! Она сидела чопорно и чинно, как маленькая девочка. В нем поднялась клубящаяся жалость. Ласково, отчаянно он попытался разжать ее пальцы, державшие руку Бена. Они только сильнее стиснули холодную руку. Потом медленно, каменно, справа налево, без всякого выражения она покачала головой. Сломленный этим неумолимым жестом, он отступил и заплакал. Внезапно он с ужасом понял, что она наблюдает за своей собственной смертью, что вцепившаяся в руку Бена рука соединяет ее с собственной плотью, что для нее умирает не Бен, а умирает часть ее самой, ее жизни, ее крови, ее тела. Часть ее — моложе, прекраснее, лучше, вычеканенная из ее плоти, выношенная, вскормленная и с такой болью рожденная на свет двадцать шесть лет назад и с тех пор забытая, — теперь умирала. Юджин, спотыкаясь, обошел кровать с другой стороны и упал на колени. Он начал молиться. Он не верил ни в бога, ни в рай, ни в ад, но он боялся, что они все-таки могут существовать. Он не верил в ангелов с нежными лицами и блестящими крыльями, но он верил в темных духов, кружащих над головами одиноких людей. Он не верил в дьяволов и ангелов, но он верил в сверкающего демона, к которому Бен так часто обращался в его присутствии. Юджин не верил во все это, но он боялся, что все это правда. Он боялся, что Бен снова заплутается. Он чувствовал, что никто, кроме него, не может сейчас молиться за Бена, что темный союз их душ дает силу только его молитве. Все, о чем он читал в книгах, вся безмятежная мудрость, которую он так красноречиво исповедовал на занятиях философией, великие имена Платона, Плотина, Спинозы и Иммануила Канта, Гегеля и Декарта — все это исчезло под нахлынувшей волной дикой кельтской суеверности. Он чувствовал, что должен исступленно молиться, пока затихающее дыхание еще не совсем замерло в теле его брата. И с сумасшедшей напевностью он снова и снова бормотал: — Кто бы ты ни был, будь добр к Бену сегодня… Покажи ему путь… Кто бы ты ни был, будь добр к Бену сегодня… Покажи ему путь… Он утратил счет минут, часов — он слышал только слабое клокотание умирающего дыхания и свою исступленную вторящую ему мольбу. Свет и сознание угасли в его мозгу. Усталость и нервное истощение взяли верх. Он распростерся на полу, опираясь локтями на кровать, и сонно бормотал и бормотал… По ту сторону неподвижно сидела Элиза и держала руку Бена. Юджин, невнятно лепеча, погрузился в тревожную дремоту. Он внезапно проснулся, с острым ужасом осознав, что заснул. Он боялся, что затухающее дыхание совсем замерло и его молитва была напрасной. Тело на кровати почти окостенело: не было слышно ни звука. Затем прерывисто и неровно раздался тихий клекот дыхания. Он понял, что это конец. Он быстро поднялся и побежал к двери. По ту сторону площадки в холодной спальне на двух широких кроватях лежали измученные Гант, Люк и Хелен. — Идите! — крикнул Юджин. — Он кончается. Они быстро вошли в комнату. Элиза сидела неподвижно, не замечая их. Входя в комнату, они услышали легкий умирающий вздох — его последнее дыхание. Клокотание в изможденном теле, которое в течение долгих часов отдавало смерти все то, что достойно спасения в жизни, теперь прекратилось. Тело, казалось, костенело у них на глазах. Мгновение спустя Элиза медленно отняла свои руки. Но внезапно — как будто совершилось чудо, как будто настало его воскрешение и обновление — Бен сделал глубокий и сильный вдох. Его серые глаза открылись. Охватив в единый миг страшное видение всей жизни, он, казалось, бестелесно, без опоры приподнялся с подушек — пламя, свет, сияние, наконец воссоединившись в смерти с темным духом, который сумрачно размышлял над каждым его шагом на одиноком земном пути; и, опустив яростный меч все постигшего и объявшего взгляда на комнату с ее серым парадом дешевых любовей и тупых совестей и на всех растерянных мимов напрасных потерь и путаницы, уже исчезавших из сверкающих окон его глаз, он сразу ушел презрительно и бесстрашно, как жил, в сумрак смерти. Можно поверить, что жизнь — ничто, можно поверить, что смерть и загробная жизнь — ничто, но кто способен поверить, что Бен — ничто? Подобно Аполлону, который искупал свою вину перед верховным богом в скорбном доме царя Адмета, он пришел — бог со сломанными ногами — в серую лачугу этого мира. И он жил здесь — чужой, пытаясь вновь обрести музыку утраченного мира, пытаясь вспомнить великий забытый язык, утраченные лица, камень, лист, дверь. Прощай, о Артемидор! XXXVI В необъятной тишине, в которой встретились боль и мрак, просыпались птицы. Был октябрь. Было почти четыре часа утра. Элиза выпрямила ноги Бена и сложила ему руки на груди. Она расправила смятые простыни и одеяло и потом взбила подушки так, чтобы его голова покоилась в аккуратной впадине. Его блестящие волосы, коротко подстриженные по благородной форме его головы, были упругими и кудрявыми, как у мальчика. Она отрезала ножницами маленький локон на неприметном месте. — У Гровера волосы были черные, как вороново крыло, и совсем прямые. Никто бы не подумал, что они близнецы, — сказала она. Они спустились в кухню. — Ну, Элиза, — сказал Гант, впервые за тридцать лет назвав ее по имени, — у тебя была тяжелая жизнь. Если бы я вел себя по-другому, мы могли бы ладить лучше. Так постараемся не портить оставшихся лет. Никто тебя не винит. В общем-то, ты делала все, что могла. — Есть много вещей, которые я была бы рада сделать по-другому, — грустно сказала Элиза. Она покачала головой. — Никогда нельзя знать заранее. — Мы поговорим об этом в другой раз, — сказала Хелен. — Сейчас все, наверное, измучены. Я — во всяком случае. Я собираюсь немного поспать. Папа, ляг, во имя всего святого. Теперь ты ничему помочь не можешь. Мама, и ты легла бы… — Нет, — сказала Элиза, покачивая головой. — Вы, дети, ложитесь. А я все равно не засну. Слишком много надо сделать. Сейчас я позвоню Джону Хайнсу. — Пусть о деньгах не думает, — сказал Гант. — Я оплачу все счета. — Ну, — сказала Хелен, — давайте похороним Бена как следует, во что бы это ни обошлось. Это последнее, что мы можем для него сделать. Я не хочу, чтобы меня потом из-за этого мучила совесть. — Да, — сказала Элиза, медленно кивнув. — Я хочу, чтобы похороны были самые лучшие, какие только можно устроить за деньги. Я обо всем договорюсь с Джоном Хайнсом, когда буду с ним разговаривать. Вы, дети, идите теперь спать. — Бедняга Джин, — сказала Хелен со смехом, — он выглядит, как последняя роза лета. Совсем измучен. Иди-ка выспись хорошенько, дружок. — Нет! — сказал он. — Я хочу есть. Последний раз я ел еще в университете. — Ну, б-б-бога ради! — заикался Люк. — Почему же ты не сказал, идиот? Я бы что-нибудь тебе устроил. Вот что, — сказал он, усмехаясь, — я и сам не прочь перекусить. Пошли в город, поедим! — Да, — сказал Юджин. — Я буду рад ненадолго выбраться из семейного круга. Он и Люк захохотали как безумные. Юджин повертелся вокруг плиты и заглянул в духовку. — А? Э? Чего тебе, милый? — подозрительно спросила Элиза. — Что у вас есть вкусненького, мисс Элиза? — сказал он, скаля на нее зубы, как сумасшедший. Он взглянул на моряка, и они оба разразились идиотским хохотом, тыча друг друга под ребра. Юджин поднял кофейник, наполовину полный холодной светло-желтой бурдой, и понюхал его. — Черт подери! — сказал он. — Вот уж это Бену больше не грозит! Ему не придется больше пить маминого кофе. — Уах! Уах! Уах! — сказал моряк. Гант усмехнулся и облизнул большой палец. — Постыдились бы! — сказала Хелен с хриплым смешком. — Бедняга Бен! — А чем плох кофе? — спросила Элиза с досадой. — Это хороший кофе. Они взвыли. Элиза поджала губы. — Мне не нравятся такие разговоры, — сказала она. Ее глаза вдруг налились слезами. Юджин схватил и поцеловал ее шершавую руку. — Ничего, мама! — сказал он. — Ничего. Я не то хотел сказать! — Он обнял ее. Она расплакалась — внезапно и горько. — Никто его не знал. Он никогда не говорил о себе. Он был самый тихий. Теперь я потеряла их обоих. Затем, вытирая глаза, добавила: — Вы идите поешьте, мальчики. Вам будет полезно немножко прогуляться. И еще, — добавила она, — почему бы вам не зайти в редакцию «Ситизен»? Им надо сообщить. Они каждый день звонили — справлялись о нем. — Они были о нем самого высокого мнения, — сказал Гант. Все они испытывали усталость, и еще — огромное облегчение. Больше суток каждый из них знал, что смерть неизбежна, и теперь после ужаса беспрерывного удушливого хрипа этот покой, этот конец мучений наполнил их глубокой усталой радостью. — Ну, Бен умер, — медленно сказала Хелен. Ее глаза были влажны, но она плакала теперь тихо, с кротким горем, с любовью. — Я рада, что это кончилось. Бедняга Бен! Я узнала его только в эти последние дни. Он был самый лучший из нас. Слава богу, что он отмучился. Юджин думал теперь о смерти с любовью, с радостью. Смерть была подобна прелестной и нежной женщине — друг и возлюбленная Бена, она пришла освободить его, исцелить, спасти от пытки жизни. Они стояли все вместе, молча, в захламленной кухне Элизы, и глаза их слепли от слез потому, что они думали о прелестной и ласковой смерти, и потому, что они любили друг друга. Юджин и Люк бесшумно прошли через холл и вышли в темноту. Они осторожно закрыли за собой большую дверь и спустились по ступенькам веранды. В этой необъятной тишине просыпались птицы. Был пятый час утра. Ветер гнул ветки. Еще не рассвело. Но над их головами густые тучи, которые долгие дни окутывали землю унылым серым одеялом, теперь разорвались. Юджин взглянул вверх на глубокий рваный свод неба и увидел гордые великолепные звезды, яркие и немигающие. Засохшие листья подрагивали. Петух испустил свой пронзительный утренний клич начинающейся и пробуждающейся жизни. Крик петуха, который раздался в полночь (подумал Юджин), был нездешним и призрачным. Кукарекание того петуха было пропитано дурманом сна и смерти, он был как дальний рог, звучащий в морской пучине; он нес предупреждение всем умирающим людям и всем призракам, которым наступила пора возвращаться к себе. Но у петуха, который поет по утрам (думал он), голос пронзителен, как флейта. Он говорит: мы покончили со сном. Мы покончили со смертью. О, пробуждайся, пробуждайся к жизни, — говорит его голос, пронзительный, как флейта. В этой необъятной тишине просыпались птицы. Он снова услышал ясную песню петуха, а из темноты у реки донесся величавый гром чугунных колес и долгий удаляющийся вопль гудка. И он услышал тяжелый, звенящий стук подкованных копыт, медленно поднимающихся по пустынной застывшей улице. В этой необъятной тишине просыпалась жизнь. Радость пробудилась в нем и упоение. Они вырвались из темницы смерти; они снова включились в яркий механизм жизни. Жизнь, жизнь с рулем и ветрилами, которым можно довериться, начинала мириады своих отплытий. Разносчик газет деловито шел им навстречу той прихрамывающей деревянной походкой, которая была так хорошо знакома Юджину, и с середины улицы ловко швырнул газету на крыльцо «Брауншвейга». Поравнявшись с «Диксилендом», он свернул к тротуару и бросил свежую газету так, что она упала с мягким шлепком. Он знал, что этот дом посетила болезнь. Засохшие листья подрагивали. Юджин выскочил на тротуар с размокшей земли двора. Он остановил разносчика. — Как тебя зовут, парень? — сказал он. — Тайсон Смазерс, — сказал мальчик, повернув к нему шотландско-ирландское лицо, полное жизни и энергии. — Меня зовут Джин Гант. Ты слыхал обо мне? — Да, — сказал Тайсон Смазерс, — слыхал. У вас был номер семь. — Это было давно, — высокопарно сказал Юджин, усмехаясь. — Я тогда был еще мальчишкой. В этой необъятной тишине просыпались птицы. Он сунул руку в карман и нащупал доллар. — Держи! — сказал он. — Я тоже носил эту проклятую штуку. После моего брата Бена я был у них лучшим разносчиком. Счастливого рождества, Тайсон! — До рождества еще долго, — сказал Тайсон Смазерс. — Ты прав, Тайсон, — сказал Юджин. — Но оно все равно будет. Тайсон Смазерс взял деньги с озадаченной веснушчатой ухмылкой. Затем он пошел дальше по улице, швыряя газеты. Клены были тонкие и сухие. Их гниющие листья покрывали землю. Но деревья еще не совсем лишились листьев. Листья дрожали мелкой дрожью. Какие-то птицы защебетали на деревьях. Ветер гнул ветки, засохшие листья подрагивали. Был октябрь. Когда Люк и Юджин свернули на улицу, ведущую к площади, из большого кирпичного дома напротив вышла какая-то женщина. Когда она подошла ближе, они увидели, что это миссис Перт. Был октябрь, но некоторые птицы просыпались. — Люк, — сказала она невнятно. — Люк? Это ты, старина Люк? — Да, — сказал Люк. — И Джин? Это старина Джин? — Она тихонько рассмеялась, похлопывая его по руке, комично щуря на него свои мутные дымчатые глаза и покачиваясь с пьяным достоинством. Листья, засохшие листья подрагивали, дрожали мелкой дрожью. Был октябрь, и листья подрагивали. — Они выгнали Толстушку, Джин, — сказала она. — Они больше не пускают ее в дом. Они выгнали ее, потому что ей нравился старина Бен. Бен. Старина Бен. — Она тихонько покачивалась, рассеянно собираясь с мыслями. — Старина Бен. Как старина Бен, Джин? — сказала она просительно. — Толстушка хочет знать. — М-м-мне очень жаль, миссис Перт… — начал Люк. Ветер гнул ветки, засохшие листья подрагивали. — Бен умер, — сказал Юджин. Она смотрела на него, покачиваясь. — Толстушке нравился Бен, — сказала она тихо, немного погодя. — Толстушка и старина Бен были друзьями. Она повернулась и уставилась перед собой смутным взглядом, вытянув вперед одну руку для равновесия. В этой необъятной тишине просыпались птицы. Был октябрь, но некоторые птицы просыпались. Тогда Люк и Юджин быстро пошли к площади, исполненные великой радости, потому что они слышали Звуки жизни и рассвета. И, шагая, они часто заговаривали о Бене со смехом, со счастливыми воспоминаниями, не как об умершем, а как о брате, уезжавшем на долгие годы, который теперь должен вот-вот вернуться домой. Они говорили о нем с торжеством и нежностью, как о том, кто победил боль и радостно вырвался на свободу. Сознание Юджина неуклюже шарило вокруг и около. Оно, как ребенок, возилось с пустяками. Они испытывали друг к другу глубокую, ровную любовь и разговаривали без напряжения, без аффектации, со спокойной уверенностью и пониманием. — А помнишь, — начал Люк, — к-к-как он остриг сиротку тети Петт — Марка? — Он… надел… ему на голову… ночной горшок… чтобы стричь ровнее, — взвизгнул Юджин, будя улицу диким смехом. Они шли, хохоча, здороваясь с редкими ранними прохожими преувеличенно почтительно, весело посмеиваясь над миром в братском союзе. Затем они вошли в устало расслабившуюся редакцию газеты, служению которой Бен отдал столько лет, и передали свое известие усталому сотруднику. И в этой комнате, где умерло столько стремительно запечатленных дней, возникло сожаление и ощущение чуда — воспоминание, которое не умрет, воспоминание о чем-то странном и проходящем. — Черт! Как жаль! Он был отличный парень! — сказали люди. Когда над пустынными улицами забрезжил серый свет и первый трамвай задребезжал, подъезжая к площади, они вошли в маленькую закусочную, где он провел в дыму и за кофе столько предрассветных часов. Юджин заглянул внутрь и увидел, что они были там все вместе, как много лет назад, как кошмарное подтверждение пророчества: Макгайр, Коукер, усталый раздатчик и дальше в углу — печатник Гарри Тагмен. Люк и Юджин вошли и сели у стойки. — Господа! Господа! — звучным голосом сказал Люк. — Здорово, Люк! — рявкнул Макгайр. — Когда же ты научишься уму-разуму? Как живешь, сынок? Как ученье? — сказал он Юджину и несколько секунд смотрел на них пьяными добрыми глазами; мокрая сигарета смешно прилипла к его нижней губе. — Генерал, как дела? Что вы пьете теперь — скипидар или лак? — сказал моряк, грубо щекоча его заплывшие жиром ребра. Макгайр крякнул. — Кончено, сынок? — тихо спросил Коукер. — Да, — сказал Юджин. Коукер вынул изо рта длинную сигару и малярийно улыбнулся ему. — Чувствуешь себя получше, сынок, а? — сказал он. — Да, — сказал Юджин, — гораздо. — Ну, Юджиникс, — деловито сказал моряк, — что будешь есть? — Что тут имеется? — сказал Юджин, глядя на засаленное меню. — Не осталось ли жареного китенка? — Нет, — сказал раздатчик, — был, но весь вышел. — Как насчет фрикассе из быка? — сказал Люк. — Это имеется? — Фрикассе из быка не для такого здорового быка, сынок, — сказал Макгайр. Их бычий смех мычаньем разнесся по закусочной. Собрав лоб складками, Люк заикался над меню. — Ж-жареный цыпленок по-мэрилендски, — бормотал он. — По-мэрилендски? — повторил он с деланным удивлением. — Разве это не прелестно? — жеманно спросил он, оглядываясь по сторонам. — Мне дайте бифштекс не больше чем недельной давности, — сказал Юджин, — хорошо прожаренный, а также топор и мясорубку. — А зачем мясорубку, сынок? — сказал Коукер. — Для мясного пирога, — ответил Юджин. — Мне того же, — сказал Люк, — и пару чашек мокко не хуже, чем дома у мамы. Он ошалело оглянулся на Юджина и разразился громкими «уах-уах-уах», тыча его под ребра. — Где вы сейчас служите, Люк? — сказал Гарри Тагмен, вытаскивая нос из кружки с кофе. — В н-настоящее время в Норфолке на военно-морской базе, — ответил Люк. — Обеспечиваем безопасность лицемерию. — Ты когда-нибудь бывал в море, сынок? — сказал Коукер. — Всеконечно! — сказал Люк. — За пять центов трамвай домчит меня до пляжа в любую минуту. — В этом парне были задатки моряка еще в ту пору, как он мочил простыни, — сказал Макгайр. — Я это давно предсказал. Деловито вошел «Конь» Хайнс, но замедлил шаг, увидя молодых людей. — Берегись! — прошептал моряк Юджину с сумасшедшей усмешкой. — Ты следующий. Он так и вперил в тебя свои рыбьи глаза. Он уже снимает с тебя мерку. Юджин сердито оглянулся на «Коня» Хайнса и что-то буркнул. Моряк прыснул как безумный. — Доброе утро, господа! — сказал «Конь» Хайнс тоном аристократической печали. — Мальчики, — сказал он, печально подходя к ним, — я был очень расстроен, услышав про ваше несчастье. Будь этот мальчик моим родным братом, я не мог бы быть о нем более высокого мнения. — Хватит, «Конь»! — сказал Макгайр, поднимая четыре жирных протестующих пальца. — Мы видим, что вы скорбите. Если вы будете продолжать, то можете впасть от горя в истерику и расхохотаться. А этого мы не вынесем, «Конь». Мы большие сильные мужчины, но у нас была тяжелая жизнь. Молю, пощадите нас, «Конь». «Конь» Хайнс не обратил на него внимания. — Он сейчас у меня, — сказал он мягко. — Я хочу, чтобы вы, мальчики, зашли попозже поглядеть на него. Когда я кончу, вы его не узнаете. — Черт! Исправление ошибок природы! — сказал Коукер. — Его мать будет довольна. — У вас похоронное бюро, «Конь», — сказал Макгайр, — или институт красоты? — Мы знаем, вы сделаете все в-в-возможное, мистер Хайнс, — сказал моряк с живой увлеченной неискренностью. — Поэтому мы и обратились к вам. — Вы будете доедать свой бифштекс? — спросил раздатчик Юджина. — Бифштекс! Бифштекс! Это не бифштекс! — пробормотал Юджин. — Теперь я понял, что это такое. — Он встал с табуретки и подошел к Коукеру. — Можете вы спасти меня? Я умру? У меня больной вид, Коукер? — спросил он хриплым шепотом. — Нет, сынок, — ответил Коукер. — Не больной, а безумный. «Конь» Хайнс сел у другого конца стойки. Юджин, Опираясь на засаленный мрамор стойки, запел: Хей-хо, хей-хо, стервятник, Дерри, дерри, дерри-о! — Заткнись, дурак!! — вполголоса хрипло сказал моряк и ухмыльнулся. Сел стервятник на скалу Дерри, дерри, дерри-о! Снаружи в юном сером свете энергично пробуждалась жизнь. Трамвай медленно свернул в поперечную улицу после того, как вожатый высунулся в окно и аккуратно перевел стрелки длинным крюком, выдувая теплый туман дыхания в холодный воздух. Полицейский Лесли Робертс, худой и желчный, апатично прошаркал мимо, помахивая дубинкой. Негр-уборщик из аптеки Вуда быстро вошел в почтамт за утренней корреспонденцией. Дж. Т. Стирнс, железнодорожный агент, ждал на тротуаре напротив трамвая, идущего к вокзалу. У него было красное лицо, и он читал утреннюю газету. — Вон они ходят! — внезапно крикнул Юджин. — Как будто они не знают про это! — Люк, — сказал Гарри Тагмен, отрываясь от газеты, — мне было очень грустно узнать про Бена. Он был чудесный парень. — И он снова занялся чтением. — Черт побери! — сказал Юджин. — А мы и не знали! И он разразился неудержимым всхлипывающим смехом, который рвался из него со свирепой яростью. «Конь» Хайнс хитро посмотрел на него. А потом опять занялся своей газетой. Братья вышли из закусочной и направились домой среди утреннего оживления. Сознание Юджина продолжало возиться с пустяками. На улицах слышалось морозное потрескивание и грохот жизни: хищное дребезжание колес, скрип ставен; перламутровое небо приобрело холодный розовый оттенок. На площади вожатые стояли среди своих трамваев, громко болтая в клубах пара. В «Диксиленде» была атмосфера изнеможения, нервного истощения. Дом спал; на ногах была одна Элиза, зато в ее плите потрескивал яркий огонь и она была полна деловитости. — Теперь, дети, ложитесь спать. Нам всем предстоит много работы днем. Люк и Юджин пошли в большую столовую, которую Элиза превратила в спальню. — Будь я п-п-проклят, если буду теперь спать наверху, — сердито сказал моряк. — После этого — ни за что! — Пф! — сказала Элиза. — Это только суеверие. Меня бы это ничуть не испугало. Братья проспали тяжелым сном до полудня. После этого они пошли к «Коню» Хайнсу. Он сидел, удобно задрав ноги на письменный стол, в своей маленькой темной конторе, пропахшей папоротниками, ладаном и старыми гвоздиками. Когда они вошли, он поспешно встал, затрещав накрахмаленной жесткой рубашкой, и торжественно зашуршал черным сюртуком. Потом он заговорил с ними приглушенным голосом, слегка наклонившись вперед. Как похож на Смерть этот человек (думал Юджин). Он думал о страшных тайнах похорон — темный вурдалакский ритуал, непотребное сопричащение с мертвым, пронизанное черным колдовством. Где чан, куда они выбрасывают части? Поблизости есть ресторан. Потом он взял протянутую ему холодную немощную руку с веснушками на тыльной стороне ладони, и ему показалось, что он коснулся чего-то набальзамированного. Гробовщик держался не так, как утром: манеры его стали официальными, профессиональными. Он был бдительным распорядителем их горя, опытным конферансье. Он тонко дал им почувствовать, что в смерти есть порядок и декорум, что надо соблюдать траурный ритуал. Это произвело на них впечатление. — Мы решили, что нам с-с-следует сначала п-п-поговорить с вами, мистер Хайнс, по поводу г-г-гроба, — нервно прошептал Люк. — Мы хотим спросить вашего совета. Помогите нам выбрать что нибудь подходящее. «Конь» Хайнс одобрительно и достойно кивнул. Потом он мягко провел их в большую темную комнату с натертым полом, где в густом мертвом запахе дерева и бархата стояли на подставках с колесиками роскошные гроба, тая гордую угрозу. — Ну, — сказал «Конь» Хайнс негромко, — я знаю, что ваша семья не хочет ничего дешевого. — Да, сэр, — решительно сказал моряк, — мы хотим с-с-самое лучшее, что у вас есть. — Эти похороны представляют для меня личный интерес, — сказал «Конь» Хайнс с мягким чувством. — Я знаю семейства Гантов и Пентлендов больше тридцати лет. Я вел дела с вашим отцом почти двадцать лет. — А я х-х-хочу сказать вам от имени семьи, мистер Хайнс, что мы очень ц-ценим ваше отношение, — сказал Люк очень убедительно. Ему это нравится, думал Юджин, любовь всего мира. Он должен добиваться ее во что бы то ни стало. — Ваш отец, — продолжал «Конь» Хайнс, — один из старейших и наиболее уважаемых коммерсантов в городе. А семья Пентлендов — одна из наиболее богатых и видных. На мгновение Юджин зажегся гордостью. — Вам не годится что-нибудь поддельное. Это я знаю. Вам надо что-нибудь в лучшем вкусе и благородное. Верно? Люк энергично кивнул. — Да, мы именно так к этому относимся, мистер Хайнс. Нам нужно лучшее, что у вас есть. Раз дело касается Бена, м-м-мы не экономим, — гордо сказал он. — Ну, в таком случае, — сказал «Конь» Хайнс, — скажу вам свое честное мнение. Я мог бы отдать вам вот этот по дешевке. — Он положил руку на один из гробов. — Но это не то, что вам нужно. Конечно, — сказал он, — он не плох за такую цену. Он стоит этих денег. Он послужит хорошо, будьте уверены. Он окупит свою стоимость… Вот это мысль, подумал Юджин. — Они все хороши, Люк. Ни одного плохого у меня нет. Но… — Нам нужно что-нибудь п-п-получше, — убедительно сказал Люк. — Ты согласен, Джин? — спросил он Юджина. — Да, — сказал Юджин. — Ну, — сказал «Конь» Хайнс, — я могу предложить вам вот этот. — Он указал на самый пышный гроб в комнате. — Лучше не бывает, Люк. Это высший класс. Он стоит тех денег, какие я за него прошу. — Ладно, — сказал Люк. — Тут вы судья. Если этот самый л-л-лучший, мы возьмем его. Нет, нет, думал Юджин. Не перебивай его. Пусть продолжает. — Но, — безжалостно сказал «Конь» Хайнс, — вам не обязательно брать и этот. Ведь вы ищете, Люк, благородство и простоту. Верно? — Да, — сказал моряк покорно. — Вы совершенно правы, мистер Хайнс. Вот теперь он развернется, думал Юджин. Этот человек извлекает радость из своего дела. — В таком случае, — сказал «Конь» Хайнс решительно, — я хочу предложить вам, мальчики, вот этот. — Он любовно положил руку на красивый гроб, около которого стоял. — Он не слишком невзрачен и не слишком затейлив. Он прост и в лучшем вкусе. Серебряные ручки и вот серебряная табличка для имени. Здесь вы не ошибетесь. Это выгодная покупка. Окупите свои деньги полностью. Они обошли вокруг гроба, взыскательно его осматривая. Немного погодя Люк нервно сказал: — Сколько он с-с-стоит? — Продажная цена четыреста пятьдесят долларов, — сказал «Конь» Хайнс, — но, — добавил он, после недолгих темных размышлений, — вот что я сделаю. Мы с вашим отцом старые друзья. Из уважения к вашей семье я отдам его вам за триста семьдесят пять долларов. — Что ты скажешь, Джин? — спросил моряк. — Как он тебе кажется? Покупайте рождественские подарки заранее. — Да, — сказал Юджин, — давай возьмем его. Жаль, что он не другого цвета. Я не люблю черный, — добавил он. — Нет ли у вас другого цвета? «Конь» Хайнс поглядел на него. — Цвет обязательно черный, — сказал он. Затем, помолчав, добавил: — Не хотите ли взглянуть на тело, мальчики? — Да, — сказали они. Он на цыпочках провел их по проходу между рядами гробов и открыл дверь в заднюю комнату. Там было темно. Они вошли и остановились, затаив дыхание. «Конь» Хайнс зажег свет и закрыл дверь. Бен, одетый в свой лучший темно-серый костюм, лежал в окостенелом спокойствии на столе. Его руки, холодные и белые, с чистыми сухими ногтями, слегка сморщенные, как старые яблоки, были скрещены на животе. Он был гладко выбрит и безукоризненно причесан. Застывшая голова была резко вздернута кверху, на лице жуткая подделка улыбки; ноздри поддерживались кусочками воска, между холодными твердыми губами был проложен восковой валик. Рот был закрыт и чуть вздут. Он выглядел более пухлым, чем при жизни. В комнате стоял слабый сладковато-липкий запах. Моряк смотрел суеверным нервным взглядом и собирая морщины на лбу. Потом он прошептал Юджину: — По-видимому, это д-действительно Бен. Потому что, думал Юджин, это не Бен и мы заблудились. Он глядел на эту холодную блестящую мертвечину, на это скверное подобие, которое не воссоздавало образ даже в той мере, в какой его передает восковая фигура. Здесь не могло быть погребено и частицы Бена. В этом бедном чучеле вороны, хоть его и побрили и аккуратно застегнули на все пуговицы, не осталось ничего от его хозяина. Все это было творением «Коня» Хайнса, который стоял рядом, жадно ожидая похвал. Нет, это не Бен (думал Юджин). Никакого следа не осталось от него в этой покинутой оболочке. Никакого знака. Куда он ушел? Неужели это его светлая неповторимая плоть, созданная по его подобию, наделенная жизнью благодаря только ему присущему жесту, благодаря его единственной в мире душе. Нет, он покинул свою плоть. И это здесь — только мертвечина и вновь смешается с землей. А Бен? Где? Утрата! Утрата! Моряк, не отводя взгляда, сказал: — Он с-с-сильно страдал! — и вдруг, отвернувшись и спрятав лицо в ладони, всхлипнул, мучительно горько: его путаная заикающаяся жизнь на миг утратила рыхлость и сосредоточилась в одном жестком мгновении горя. Юджин заплакал — но не оттого, что увидел здесь Бена, а оттого, что Бен ушел, и оттого, что он помнил все смятение и боль. — Это все кончено, — мягко сказал «Конь» Хайнс. — Он упокоился с миром. — Черт подери, мистер Хайнс, — убежденно сказал моряк, вытирая глаза рукавом. — Он был отличный парень. «Конь» Хайнс с упоением глядел на холодное чужое лицо. — Прекрасный молодой человек, — пробормотал он, когда его рыбьи глаза с нежностью обозрели его работу. — Я постарался воздать ему должное. Они немного помолчали. — Вы п-прекрасно все сделали, — сказал моряк. — Надо вам отдать справедливость. Что ты скажешь, Джин? — Да, — сказал Юджин сдавленным голосом. — Да. — Он н-н-немного б-б-бледноват, вам не кажется? — заикаясь, сказал моряк, не сознавая, что говорит. — Одну минуту! — поспешно сказал «Конь» Хайнс, подняв палец. Он достал из кармана палочку румян, сделал шаг вперед и ловко, споро навел на серые мертвые щеки жуткую розовую подделку под жизнь и здоровье. — Вот, — удовлетворенно сказал он, и, держа в пальцах румяна, он склонил голову набок и, как живописец, разглядывающий свою картину, отступил в страшную темницу их ужаса. — В каждой профессии, мальчики, есть художники, — помолчав, продолжал «Конь» Хайнс с тихой радостью. — И хоть это и не мне говорить, Люк, но я горжусь своей работой. Поглядите на него! — вдруг энергично воскликнул он, и на его сером лице проступила краска. — Видели вы когда-нибудь в жизни такую естественность? Юджин обратил на него мрачный багровый взгляд и с жалостью, почти с нежностью, заметил искреннюю радость на длинном лошадином лице, а его горло уже рвали псы смеха. — Поглядите на него! — снова с медлительным изумлением сказал «Конь» Хайнс. — Мне уже никогда не достичь такого совершенства! Хоть бы я прожил миллион лет! Это искусство, мальчики. Медленное задушенное бульканье вырвалось из закрученных губ Юджина. Моряк быстро взглянул на него с сумасшедшей подавленной усмешкой. — Что с тобой? — сказал он предостерегающе. — Не смей, дурак! — Его усмешка вырвалась на волю. Юджин шатаясь добрался до стула и рухнул на него, оглушительно хохоча и беспомощно взмахивая длинными руками. — …стите! — задыхался он. — Нечаянно. Искусство! Да! Да! Именно! — взвизгивал он, выбивая костяшками сумасшедшую дробь на натертом полу. Он мягко съехал со стула, расстегнул жилет и темной рукой распустил галстук. Из его усталого горла доносилось слабое бульканье, голова томно перекатывалась по полу, слезы текли по распухшему лицу. — Что с тобой? Ты с-с-с ума сошел? — сказал моряк, расплываясь в улыбке. «Конь» Хайнс сочувственно нагнулся и помог мальчику подняться на ноги. — Это нервное напряжение, — многозначительно сказал он моряку. — У бедняги истерика. XXXVII Вот так мертвому Бену было отдано больше внимания, больше времени, больше денег, чем когда-либо отдавалось живому Бену. Его похороны были завершающим штрихом иронии и бессмыслицы: попытка компенсировать мертвечине смерти невыплаченную плату жизни — любовь и милосердие. У него были великолепные похороны. Все Пентленды прислали венки и явились каждый со своим кланом. Поспешно принятый погребальный вид не мог отбить запашок ненадолго отложенных дел. Уилл Пентленд говорил с мужчинами о политике, о войне, о состоянии торговли, задумчиво подравнивал ногти, поджимал губы, кивал со странной задумчивостью и иногда каламбурил, подмигивая по-птичьи. Его довольный самосмех мешался с гоготом Генри. Петт стала старее, добрее и ласковее, чем помнил Юджин, — она ходила по комнатам, шелестя серым шелком и смягченной горечью. И Джим был здесь — с женой, имени которой Юджин не помнил, с четырьмя веселыми здоровыми дочерьми, имена которых Юджин путал, но которые все прекрасно закончили колледжи, и с сыном, которого исключили из пресвитерианского колледжа за то, что, став редактором студенческой газеты, он начал проповедовать в ней свободную любовь и социализм. Теперь он играл на скрипке, любил музыку и помогал отцу в его деле; это был женственный и жеманный молодой человек, но, несомненно, той же породы. Был здесь и Тэддес Пентлепд, бухгалтер Уилла, самый молодой и бедный из трех братьев. Это был пятидесятилетний мужчина с приятным красным лицом, каштановыми усами и спокойными манерами. Он сыпал каламбурами и лучился добродушием или цитировал Карла Маркса и Юджина Дебса. Он был социалистом и однажды, баллотируясь в конгресс, получил восемь голосов. Он пришел со словоохотливой женой, которую Хелен прозвала «Тараторкой», и двумя дочерьми, томными красивыми блондинками двадцати и двадцати четырех лет. Они были здесь во всей своей славе — этот странный богатый клан, невероятная смесь успеха и непрактичности, жесткого корыстолюбия и фанатических видений. Они собрались здесь со всеми своими поразительными противоречиями — делец, который не обладал деловым методом и все же нажил свой миллион; яростный противник капитала, который всю жизнь верой и правдой служил тому, что обличал; непутевый сын, наделенный бычьим жизнелюбием атлета, басистым смехом, животным обаянием — и только; сын — музыкант, бунтарь в университете, интеллигент, фанатик и отличный бухгалтер; безумная скаредность по отношению к себе, щедрые траты на детей. Они были здесь, и каждый являл фамильные черты клана — широкие носы, пухлые рты, широкие плоские щеки, поджатые губы, протяжные плоские голоса, самодовольный плоский смех. Они были здесь со своей колоссальной жизнеспособностью, со своей нечистой кровью, со своим мясистым здоровьем, со своим здравомыслием, со своим сумасшествием, со своим юмором, со своим суеверием, со своей скаредностью, со своей щедростью, со своим фанатическим идеализмом и своим несгибаемым материализмом. Они были здесь, отдавая запахом земли и Парнаса, — этот странный клан, воссоединявшийся лишь на свадьбах и похоронах, всегда верный себе, неразделимый и вовеки разделенный — он был здесь со своей меланхолией, своим безумием, своим весельем, более стойкий, чем жизнь, более сильный, чем смерть. И, глядя на них, Юджин вновь ощутил кошмарный ужас судьбы — он был одним из них, и спасенья не было. Их плотоядность, их слабость, их чувственность, их фанатизм, их сила, их порча укоренилась в самых его костях. Но Бен с его узким серым лицом (думал он) не принадлежал к ним. Их печати на нем не было. И среди них, больной и старый, опираясь на палку, бродил Гант — посторонний, чужак. Он был подавлен и печален, но иногда с проблеском былой риторики он говорил о своем горе и о смерти своего сына. Дом наполняли женские причитания. Элиза плакала, почти не переставая; Хелен — взрывами, в самозабвенных истерических припадках. И все остальные женщины плакали со вкусом, утешая Элизу и ее дочь, падая друг другу в объятия, стеная с острой жадностью. А мужчины грустно стояли вокруг, одетые в лучшие костюмы, прикидывая, когда все это кончится. Бен лежал в гостиной, покоясь в своем дорогом гробу. В комнате было душно от ладана погребальных цветов. Вскоре прибыл шотландский священник; его пристойная душа простиралась над всеми громкими позами горя, как кусок жесткой чистой шерстяной ткани. Он начал заупокойную службу сухим гнусавым голосом, далеким, монотонным, холодным и страстным. Затем последовал вынос: по указанию «Коня» Хайнса, молодые люди из газеты и города, которые близко знали усопшего, медленно двинулись вперед, крепко держа ручки гроба проникотиненными пальцами. Остальные последовали за ними в надлежащем порядке и растянулись по каретам, которые источали похоронный запах затхлости и старой кожи. Юджина опять посетила былая вурдалакская фантазия — труп и холодная свинина, запах падали и рубленого бифштекса — повапленная мерзость христианского погребения, непотребная пышность, надушенная мертвечина. Испытывая легкую тошноту, он сел в экипаж рядом с Элизой и попытался думать об ужине. Процессия быстро покатила вперед, увлекаемая ровной рысцой бархатных крупов. Скорбящие женщины посматривали из закрытых карет на глазеющий город. Они плакали под густыми вуалями и посматривали, глядит ли на них город. Из-за великой маски горя глаза скорбящих сверкали жутким и непристойным голодом, неназываемой жаждой. Была ненастная октябрьская погода — серая и сырая. Служба длилась недолго — этого требовала осторожность, так как эпидемия свирепствовала по-прежнему. Похоронная процессия вступила на кладбище. Оно было расположено в красивом месте, на холме. Оттуда открывался прекрасный вид на город. Когда подъехал катафалк, два человека, рывшие могилу, отошли в сторону. Женщины громко застонали, увидев зияющую сырую яму. Гроб был медленно опущен на широкие ремни, перекинутые через могилу. Снова Юджин услышал гнусавый голос пресвитерианского священника. Его сознание возилось с пустяками. «Конь» Хайнс торжественно нагнулся, захрустев крахмальной рубашкой, чтобы бросить свою горсть земли в могилу. «Прах праху…» Он покачнулся и упал бы, если бы Гилберт Гант не поддержал его. Он был навеселе. «Я воскресенье и жизнь…» Хелен плакала не переставая, хрипло и горько. «Верующему в меня…» Рыдания женщин перешли в визг, потому что гроб соскользнул на ремнях в глубь земли. Потом скорбящие расселись по каретам, и их быстро увезли оттуда. В этом отъезде была лихорадочная непристойная поспешность. Долгое варварство похорон кончилось. Когда карета тронулась, Юджин взглянул в заднее стекло. Могильщики вернулись к своей работе. Он следил за ними, пока первая лопата земли не упала в могилу. Он увидел свежие могилы, сухую длинную траву и отметил про себя, что венки вянут очень быстро. Потом он посмотрел на серое сырое небо. Ему хотелось, чтобы ночью не было дождя. Похороны кончились. Карета за каретой отделялась от процессии. Мужчины выходили у редакции, у аптеки, у табачного магазина. Женщины отправились домой. И все. И все. Настал вечер, по пустым улицам гулял тощий ветер. Хелен лежала перед камином в доме Хью Бартона. В руке у нее была баночка с хлороформовой мазью. Она мрачно смотрела на огонь, в сотый раз переживая смерть, горько плача и снова успокаиваясь. — Когда я думаю об этом, я ненавижу ее. Я не смогу забыть. А вы слышали, что она говорит? Слышали? Она уже начинает притворяться, будто он ее очень любил. Но меня-то не обманешь! Я знаю! Он не хотел, чтобы она была рядом. Вы ведь это видели? Он все время звал меня. Только меня одну он и подпускал к себе. Вы это знаете? Знаете? — Тебе всегда приходится быть козлом отпущения, — кисло сказал Хью Бартон. — Мне это начинает надоедать. Вот что довело тебя до такого состояния. Если они не оставят тебя в покое, я тебя увезу отсюда. После этого он вернулся к своим схемам и проспектам, важно хмурясь над сигарой и царапая цифры на старом конверте огрызком карандаша. Она его тоже вышколила, подумал Юджин. Потом, услышав пронзительный посвист ветра, она снова заплакала. — Бедняга Бен! — сказала она. — Как подумаю, что он сейчас там! Она помолчала, глядя в огонь. — Теперь все, — сказала она. — Пусть сами заботятся о себе. Мы с Хью имеем право на свою жизнь. Ты согласен? — Да, — сказал Юджин. «Я всего лишь хор», — подумал он. — Папа не умрет, — продолжала она, — я ухаживала за ним, как рабыня, шесть лет, а он еще переживет меня. Все ждали, что папа умрет, а умер Бен. Никогда не понимаешь, что случится. Теперь все. В ее голосе была злобная досада. Они все чувствовали, какую мрачную шутку сыграла с ними Смерть, которая вышла из подполья, пока они подстерегали ее у окна. — Папа не имеет права ждать от меня этого, — раздраженно крикнула она. — Он прожил свою жизнь. Он старик. Мы тоже имеем право на собственную жизнь, как и все другие. Господи боже! Неужели они не могут этого понять! Я вышла замуж за Хью Бартона! Я его жена! «Да? — подумал Юджин. — Да?» А Элиза сидела перед огнем в «Диксиленде», сложив руки, и переживала прекрасное прошлое, полное нежности и любви, которого никогда не было. И пока ветер завывал на унылой улице, а Элиза сплетала сотни сказок об этом утраченном темном духе, светлое и раненое нечто в Юджине извивалось в ужасе, вымаливая спасения из дома смерти. Никогда больше! Никогда! (говорило оно). Теперь ты один. Ты затерялся. Иди ищи себя, заблудившийся мальчик, там за горами. Это маленькое, светлое и раненое вставало в сердце Юджина и говорило его губами. О, но я не могу уйти сейчас, сказал ему Юджин. (Почему нет? — шепнуло оно.) Потому, что ее лицо такое белое, а лоб такой широкий и высокий, когда черные волосы зачесаны назад, и потому, что тогда, у его постели, она была похожа на маленькую девочку. Я не могу уйти теперь и оставить ее здесь одну. (Она одна, — сказало оно. — И ты один.) И когда она поджимает губы и смотрит перед собой так серьезно и задумчиво, она похожа на маленькую девочку. (Теперь ты один, — шепнуло оно. — Ты должен спастись, или ты умрешь.) Все это похоже на смерть: она кормила меня грудью, я спал в ее постели, она брала меня с собой в свои поездки. Все это теперь кончено, и каждый раз оно было похоже на смерть. (И на жизнь, — сказало оно ему. — Каждый раз умирая, ты рождаешься вновь. Ты умрешь сотни раз прежде чем станешь взрослым.) Я не могу! Не могу! Не теперь, позже, медленнее. (Нет. Теперь, — сказало оно.) Я боюсь. Мне некуда идти. (Ты должен найти место, сказало оно.) Я заблудился. (Ты должен сам найти дорогу, — сказало оно.) Я один. Где ты? (Ты должен найти меня, — сказало оно.) Потом, пока светлое нечто извивалось в нем, Юджин услышал унылый посвист ветра в доме, который он должен был покинуть, и голос Элизы, вызывавшей из прошлого прекрасное и утраченное, которого никогда не было. — …я и сказала: «Да что ты, милый! Тебе надо теплее одеться и хорошенько закутать шею, не то простудишься». Юджин схватился за горло и бросился к двери. — Э-эй! Куда ты? — спросила Элиза, быстро взглядывая на него. — Мне надо уехать, — сказал он сдавленным голосом. — Мне надо уехать отсюда. Тогда он увидел страх в ее глазах и серьезный тревожный детский взгляд. Он бросился к ней и схватил ее за руку. Она крепко обняла его и прижалась лицом к его руке. — Не уезжай, — сказала она. — У тебя вся жизнь впереди. Побудь со мной день или два. — Хорошо, мама, — сказал он, падая на колени. — Хорошо, мама. — Он отчаянно прижал ее к себе. — Хорошо, мама. Да благословит тебя бог, мама. Ничего, мама. Ничего. Элиза горько плакала. — Я старуха, — сказала она. — И одного за другим я теряю вас всех. Он умер, а я так и не узнала его. Сын, не покидай меня пока! Ты у меня остался один, ты был моим маленьким. Не уезжай! Не уезжай! — Она прижала белое лицо к его руке. Уехать нетрудно (думал он). Но когда мы сможем забыть? Был октябрь, и листья дрожали мелкой дрожью. Начинало смеркаться. Солнце зашло, западные хребты расплывались в холодной лиловой мгле, но западное небо еще пылало рваными оранжевыми языками. Был октябрь. Юджин быстро шагал по крутым мощеным извивам Рэтледж-роуд. В воздухе пахло туманом и ужином; окна помутнели от тепла и влаги, духовито шипели сковородки. Раздавались далекие туманные голоса, пахло горящими листьями, огни расплывались в теплые желтые пятна. Он свернул на немощеную дорогу у большого деревянного санатория. Он слышал звучный кухонный смех негров, жаркое шипение жарящейся еды, сухое покашливание больных на верандах. Он быстро шагал по неровной дороге, шурша палой листвой. Воздух был холодным тусклым жемчугом; над его головой засветилось несколько бледных звезд. Город и дом остались позади. Пели огромные горные сосны. Мимо прошли две женщины. Он увидел, что они — деревенские. Одежда на них была черной и порыжелой, одна из них плакала. Он подумал о всех мужчинах, которых погребли в этот день, и о всех женщинах, которые плакали. Вернутся ли они? Кладбищенская калитка была открыта. Он быстро вошел и торопливо зашагал по вьющейся тропинке, которая огибала вершину холма. Трава была сухой и ломкой; на какой-то могиле лежал увядший лавровый венок. Когда он приблизился к их участку, его сердце учащенно забилось. Кто-то медленно, осторожно пробирался среди могильных плит. Но, подойдя ближе, он увидел, что это миссис Перт. — Добрый вечер, миссис Перт! — сказал Юджин. — Кто это? — спросила она, мутно прищурившись. Она направилась к нему своей сосредоточенной неверной походкой. — Это Джин, — сказал он. — А, так это старина Джин! — сказала она. — Как поживаешь, Джин? — Терпимо, — сказал он. Он стоял неуклюже, похолодев, не зная, как продолжать. Темнело. В великолепных соснах бились длинные одинокие прелюдии зимы, ветер свистел в длинных травах. Под ними, в овраге, настала ночь. Там находился Негритянский квартал. Звучные африканские голоса возносились к ним, стеная в похоронной песне джунглей. Но в отдалении, на одном уровне с собой и выше, на других холмах, они видели город. Медленно, мерцающими гнездами загорались его огни, и были морозные дальние голоса, и музыка, и смех девушки. — Очень милое место, — сказал Юджин. — Отсюда очень милый вид на город. — Да, — сказала миссис Перт, — а у старины Бена самое милое место. Отсюда вид лучше, чем откуда бы ни было. Я была здесь раньше, днем. — Через секунду она продолжала: — Старина Бен превратится в прекрасные цветы. Розы, по-моему. — Нет, — сказал Юджин, — в одуванчики… и в большие цветы с острыми колючками. Она стояла, глядя вокруг затуманенным взглядом со смазанной ласковой улыбкой на губах. — Уже темнеет, миссис Перт, — неуверенно сказал Юджин. — Вы здесь одна? — Одна? Но со мной старина Джин и старина Бен, разве нет? — сказала она. — Пожалуй, нам лучше вернуться, миссис Перт, — сказал он. — Ночью будет холодно. Я провожу вас. — Толстушка и сама дойдет, — сказала она с достоинством. — Не беспокойся, Джин. Я оставлю тебя одного. — Ничего, — сказал Юджин смущенно. — Мы ведь оба пришли сюда по одной причине. — Да, — сказала миссис Перт. — Кто придет сюда в этот день на будущий год? Старина Джин придет снова? — Нет, — сказал Юджин. — Нет, миссис Перт. Я никогда сюда больше не приду. — Я тоже, Джин, — сказала она. — Когда ты возвращаешься в университет? — Завтра, — сказал он. — Тогда Толстушка должна попрощаться с тобой, — сказала она с упреком. — Я тоже уезжаю. — Куда вы едете? — удивленно спросил он. — Я буду жить у дочери в Теннесси. Вы и не знали, что Толстушка уже бабушка? А? — сказала она со смазанной улыбкой. — У меня есть внучек, ему два года. — Мне жаль, что вы уезжаете, — сказал Юджин. Миссис Перт помолчала, рассеянно покачиваясь. — Так что же было у Бена? — спросила она. — У него было воспаление легких, миссис Перт, — сказал Юджин. — Воспаление легких! Да-да! — Она многозначительно и удовлетворенно кивнула. — Мой муж торгует лекарствами, но я никак не могу запомнить, чем люди болеют. Воспаление легких. Она опять помолчала, размышляя. — А когда они кладут вас в ящик и зарывают в землю, как старину Бена, как они это называют? — спросила она с мягкой недоумевающей улыбкой. Он не засмеялся. — Они называют это смертью, миссис Перт. — Смертью! Да, верно, — весело сказала миссис Перт, согласно кивая. — Это один вид смерти, Джин. Бывают и другие. Ты это знаешь? Она улыбнулась ему. — Да, — сказал Юджин. — Я это знаю, миссис Перт. Она внезапно протянула к нему руки и сжала его холодные пальцы. Она больше не улыбалась. — Прощай, милый, — сказала она. — Мы оба знали Бена, не правда ли? Благослови тебя бог. Потом она повернулась и ушла по дороге тяжелой неверной походкой и исчезла в сгущающейся темноте. Большие звезды гордо загорались в небе. А прямо над ним, прямо над городом пылала одна такая яркая и близкая, что он мог бы ее коснуться. В этот день могилу Бена обложили дерном и ее окружал резкий холодный запах земли. Юджин подумал о весне, об остром безъязыком запахе одуванчиков, которые вырастут здесь. В морозной тьме далекий, слабеющий прозвучал прощальный вопль гудка. И вдруг, пока он глядел на весело мигающие огни города, их теплая весть о жизни людского улья пробудила в нем тупую тоску по всем словам и лицам. Он слышал далекие голоса и смех. И на мгновение мощный автомобиль, следуя изгибу горной дороги, бросил на этот одинокий холм мертвых свой ослепительный луч света и жизни. В онемевшем сознании Юджина, которое все эти дни увлеченно возилось с пустяками, и только с пустяками, как ребенок возится с кубиками, начал разгораться свет. Его сознание выбиралось из нагромождения пустяков — из всего, что показал, чему научил его мир, он помнил теперь только огромную звезду над городом и свет, который взметнулся над холмом, и свежий дерн над могилой Бена, и ветер, и далекие звуки, и музыку, и миссис Перт. Ветер гнул ветки, засохшие листья подрагивали. Был октябрь, но листья подрагивали. Звезда подрагивала. Занимался свет. Ветер дрожал мелкой дрожью. Звезда была далекой. Ночь, свет. Свет был ярок. Гимн, песня, медленный танец пустяков внутри него. Звезда над городом, свет над холмом, дерн над Беном, ночь надо всем. Его сознание возилось с пустяками. Над всеми нами есть что-то. Звезда, ночь, земля, свет… свет… Утрата! Утрата!.. Камень… лист… дверь… О, призрак! Свет… песня… свет… свет, взметнувшийся над холмом… над всеми нами… звезда сияет над городом… над всеми нами… свет. Мы не вернемся. Мы никогда не вернемся. Но над нами всеми, над нами всеми, над нами всеми есть — что-то. Ветер гнул ветки; засохшие листья подрагивали. Был октябрь, но некоторые листья подрагивали. Свет, взметнувшийся над холмом. (Мы не вернемся.) А над городом — звезда. (Над нами всеми, над всеми, кто не вернется.) А над днем — тьма. Но над мраком… что? Мы не вернемся. Мы никогда не вернемся. Над рассветом жаворонок. (Он не вернется.) И ветер, и дальняя музыка. Утрата! Утрата! (То, что начнется.) А над твоим ртом земля. О, призрак! Но над мраком… что? Ветер гнул ветки; засохшие листья подрагивали. Мы не вернемся. Мы никогда не вернемся. Был октябрь, но мы никогда не вернемся. Когда они вернутся? Когда они вернутся? Лавр, ящерица и камень больше не вернутся. Женщины, плакавшие у ворот, ушли и не вернутся. И боль, и гордость, и смерть пройдут и не вернутся. И свет и заря пройдут, и звезды и трель жаворонка пройдут и не вернутся. И мы пройдем и не вернемся. Что же вернется? О, весна, жесточайшее и прекраснейшее время года, весна вернется. И чужие погребенные люди вернутся, цветами и листьями чужие погребенные люди вернутся, а смерть и прах никогда не вернутся, ибо смерть и прах умрут. И Бен вернется, он больше не умрет, в цветах и листьях, в ветре и в дальней музыке он вернется. О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись! Стемнело. Морозная ночь сверкала огромными алмазными звездами. Огни города светились резко и ярко. Пролежав на холодной земле некоторое время, Юджин поднялся и ушел по направлению к городу. Ветер гнул ветки; засохшие листья подрагивали. XXXVIII Через три недели после возвращения Юджина в университет война кончилась. Студенты, ругаясь, сняли военную форму. Но они звонили в большой бронзовый колокол и разожгли в парке огромный костер, прыгая вокруг него, как дервиши. Жизнь возвращалась в штатское русло. Серый хребет зимы был переломлен, приближалась весна. Юджин стал важной особой в маленьком университетском мирке. Он ликующе погрузился в его жизнь. Он выкликал в горле свою радость; по всей стране возвращалась, воскресала, пробуждалась жизнь. Молодые люди возвращались в университет. Листья развертывались нежной зеленой дымкой; перья нарциссов вырывались из жирной черной земли, персиковый цвет опадал на пронзительные островки травы. Повсюду возвращалась, пробуждалась, воскресала жизнь. С победной радостью Юджин думал о цветах над могилой Бена. Он пребывал в экстатическом исступлении, потому что весна победила смерть. Скорбь по Бену ушла куда-то на забытое дно его существа. Он был заряжен соком жизни и движением. Он не ходил — он несся прыжками. Он вступал во все общества, в которые еще не вступил. Он произносил забавные речи в молельне, у курильщиков, на самых различных собраниях. Он редактировал газету, писал стихи и рассказы — он разбрасывался, не останавливаясь и не размышляя. Иногда ночью он мчался рядом с пьяным шофером в Эксетер или Сидней и там за заложенными цепочкой решетчатыми дверями искал женщин, взывая к ним в свежем сумраке весеннего рассвета юным козлиным криком вожделения и голода. Лили! Луиза! Руфь! Эллен! О матерь любви, колыбель рождений и жизни, каким миллионом имен тебя ни называли бы, я пришел, твой сын, твой возлюбленный. Встань, Майя, у своей открытой двери, затерявшейся в дебрях Негритянского квартала. Иногда, бесшумно проходя мимо, он слышал, как молодые люди говорили в своих комнатах о Юджине Ганте. Юджин Гант сумасшедший. Юджин Гант свихнутый. Это я (думал он) — Юджин Гант! Затем какой-то голос сказал: «Он не меняет нижнего белья по шесть недель. Это мне рассказал один студент из его землячества». А другой добавил: «Он принимает ванну раз в месяц, надо не надо». Они рассмеялись. Кто-то сказал, что у него «блестящий ум», и все согласились. Он сжал когтями свое узкое горло. Они говорят обо мне, обо мне! Я — Юджин Гант — покоритель народов, владыка земли, Шива, воплощенный в тысяче дивных форм.

The script ran 0.014 seconds.