Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

М. Е. Салтыков-Щедрин - Пошехонская старина [1888]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова-Щедрина, в котором критически использованы опыт и материалы предыдущего издания, осуществляется с учетом новейших достижений советского щедриноведения. Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные. «Пошехонская старина» — последнее произведение Салтыкова. Им закончился творческий и жизненный путь писателя. В отличие от других его вещей, оно посвящено не злободневной современности, а прошлому — жизни помещичьей семьи в усадьбе при крепостном праве. По своему материалу «Пошехонская старина» во многом восходит к воспоминаниям Салтыкова о своем детстве, прошедшем в родовом гнезде, в самый разгар крепостного права. Отсюда не только художественное, но также историческое и биографическое значение «хроники», хотя она и не является ни автобиографией, ни мемуарами писателя. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Действительно, нет оснований сомневаться в субъективной достоверности признания Салтыкова. Но очевидно и другое. В этом признании отчетливо различимы два разновременных пласта, каждый из которых является бесспорной автобиографической реальностью. Хронологически знакомство с евангельскими словами об «алчущих», «жаждущих» и «обремененных» принадлежат восьмилетнему мальчику, с богатыми задатками духовного развития. Ему же принадлежат и воспоминания о том, как он самостоятельно приложил эти слова из проповедей и социальных максим раннего христианского «социализма» к окружавшей его конкретной действительности — к «девичьей» и «застольной», «где задыхались десятки поруганных и замученных существ». Но оценка этих дней как события, принесшего автору воспоминаний «полный жизненный переворот», имевшего «несомненное влияние» на весь позднейший склад его мировоззрения, принадлежит уже не мальчику, а писателю Салтыкову, подводящему итоги своей жизни и деятельности. В этой оценке, в этих словах и формулировках очевиден отпечаток зрелой мысли Салтыкова, с ее крайним просветительским идеализмом, с ее страстной просветительской верой в могучую, преображающую силу слова, убеждения, морального потрясения. Возникновение чувства социального протеста, первых эмбрионов его, Салтыков изобразил как результат «внезапного появления сильного и горячего луча», «извне пришедшего» и глубоко потрясшего его детский, «но уже привычный взгляд на окружающий мир» крепостнического бесправия. Однако дальше Салтыков пишет: «В этом признании человеческого образа там, где, по силе общеустановившегося убеждения, существовал только поруганный образ раба, состоят главные и существенные результаты, вынесенные мной из тех попыток самообучения, которым я предавался в течение года». Биография Салтыкова не располагает объективными данными об этом раннем этапе в духовном развитии будущего писателя, навсегда оставившем в его памяти такой светлый и благодарный след. Следует думать, однако, что не последнюю роль сыграло здесь то обстоятельство, что в первоначальном воспитании и обучении Салтыкова участвовали не столько дипломированные гувернантки и гувернеры, сколько люди из народа — крепостные мамки, крепостной живописец-грамотей, сельский священник и студент-семинарист. От этих воспитателей и учителей мальчик Салтыков должен был слышать слова, которые показывали ему «человека» в «рабе» и тем самым подготовили его мысль к признанию несправедливости деления окружавших его людей на «господ» и «слуг». Впоследствии он так писал об этом: «Я вырос на лоне крепостного права, вскормлен молоком крепостной кормилицы, воспитан крепостными мамками и, наконец, обучен грамоте крепостным грамотеем. Все ужасы этой вековой кабалы я видел в их наготе». Это заявление близко, по сути и духу, по скрытому в нем демократическому выводу, к одному из признаний Л. Н. Толстого. После чтения записок декабриста М. А. Фонвизина Толстой сказал: «Как Герцен прав, отзываясь с таким уважением о декабристах! <…> Как они относились к народу! Они, как и мы (Л. Н. упомянул тут и Кропоткина), через нянек, кучеров, охотников узнали и полюбили народ…»[91] Рассказ о чтении Евангелия не раз служил в идеалистической критике источником для утверждений, будто бы Салтыков испытал в детстве религиозную страсть. Но сам автор «Пошехонской старины» отрицал это. Обладавший необыкновенно развитою памятью на все связанное с социальными сторонами действительности, он вспомнил о возникновении в сознании и чувствах не религиозных настроений, а зачатков тревоги по поводу общественного нестроения жизни, ее расколотости и несправедливости. Никаких религиозно-мистических мотивов в рассказе Салтыкова нет. По отношению к религии, как и по отношению к другим формам духовной культуры, Салтыков находился в детские годы в атмосфере сурового, ничем не прикрытого практицизма, чуждавшегося всего неясного, религиозно-мечтательного, иррационального. Религиозность в семье, если не говорить об отце, ограничивалась внешней обрядностью. Такова была и «религиозность» мальчика Салтыкова. «…Надо мной в этом отношении, — свидетельствовал он в одной из черновых рукописей «хроники», — тяготел такой же формализм, как и над всеми окружающими. Я усердно крестился и клал поклоны за обеднями и всенощными, не забывал утром и вечером прочитать: спаси, Господи, папеньку, маменьку, сестриц, братцев, дяденек, тетенек, и на этом считал все обязанности в смысле веровании конченными»[92]. В другой же рукописи, также черновой, Салтыков так излагает свои воспоминания о пережитом в детстве духовном потрясении: «… когда я впервые познакомился с Евангелием (разумеется, не по подлинникам, а по устным рассказам) и с житиями мучеников и мучениц христианства, то оно произвело на меня такое сложное впечатление, в котором я и до сих пор не могу себе дать отчет. Это был, так сказать, жизненный почин, благодаря которому все, что до тех пор в скрытом виде складывалось и зачиналось в тайных изгибах моего детского существа, вдруг ворвалось в жизнь и потребовало у нее ответа. Насколько могу определить овладевшее мною чувство теперь, то была восторженность, в основании которой лежало беспредельное жаление…» И дальше Салтыков так характеризует содержание, значение и последствия пережитого им: «В моем детстве это, быть может, единственная страница, на которую выступило довольно ярко поэтическое чувство и благодаря которой мое дремавшее сознание было потревожено. Конечно, это еще не было пробуждение совести <…>, но, как я уже сказал выше, зачатки того жаления, которое, как ни мало осмысленно, все-таки не дает человеку дойти до звериного образа»[93]. И уже не в художественном произведении, а в эпистолярном документе, в письме к Г. З. Елисееву от 31 марта 1885 года, Салтыков, измученный не только болезнями, но и драматической обстановкой в своей семейной жизни, так вспоминал о «животворном луче», принесшем когда-то «поэзию» в его сердце и осенившем не только его детство, но и последующую долгую жизнь: «Несчастливы будут мои дети; никакой поэзии в сердцах; никаких радужных воспоминаний, никаких сладких слез; ничего, кроме балаганов. Ежели я что-нибудь вынес из жизни, то все-таки оттуда, из десятилетнего деревенского детства». Удивительные, незабываемые слова, написанные Салтыковым на исходе дней о том светлом и поэтичном, что вынес он из своего детства, запомнившегося ему в целом столь сурово и мрачно, принадлежат к наибольшим автобиографическим ценностям «Пошехонской старины». Слова этого признания позволяют проникнуть к первоистокам формирования личности Салтыкова, насквозь проникнутой социальным этизмом и той постоянной устремленностью к высотам общественных идеалов, которую писатель обозначал словами призыва библейского пророка: «Sursum corda!» «Горе имеем сердца!» Наряду с воспоминаниями о первых движениях в начинавшейся духовной жизни, в «Пошехонской старине» приведено немало мемуарных материалов, относящихся к внешней обстановке детства Салтыкова. Обращение к документам семейного архива Салтыковых, а также к тверским и ярославским краеведческим источникам позволяет установить немало фактов и эпизодов крепостной «старины», которые знал, видел или о которых слышал и на всю жизнь сохранил в своей памяти будущий писатель[94]. Психологическую основу портрета «помещицы-фурии», жестокой в отношении своих крепостных людей — тетеньки Анфисы Порфирьевны, Салтыков писал со своей родной тетки, младшей замужней сестры отца, Елизаветы Васильевны Абрамовой, отличавшейся, по судебным показаниям ее дворовых, «зломстительным характером». В эпизоде превращения мужа тетеньки Анфисы Порфирьевны в крепостного человека, использован нашумевший в 1830-х годах по всей Тверской губернии факт исчезновения калязинского помещика Милюкова, осужденного даже «правосудием» Николая I в ссылку за жестокое обращение с крестьянами; родственники объявили Милюкова умершим, а позднее оказалось, что, укрываясь от наказания по судебному приговору, он жил у них под видом их дворового крепостного человека. Суровая расправа над тетенькой Анфисой Порфирьевной доведенных ею до отчаяния дворовых девушек — это точно переданная судьба, постигшая дальнюю родственницу Салтыковых, помещицу Бурнашеву. Ее ключница впустила к ней в спальню сенных девушек, и они подушками задушили свою барыню-истязательницу. Повествование о «проказнике» Урванцове, назвавшем обоих своих[95] сыновей-близнецов Захарами и разделившем между ними имение так, что раздел этот превратил братьев в смертельных врагов, а их поместье в застенок для крепостных людей, — это подлинная история семьи ближайшего соседа Салтыковых, майора Василия Яковлевича Баранова. Его сыновья-близнецы оба назывались Яковами, и оба были помещиками-извергами. Об одном из них — Якове Баранове 2-м — известный в свое время священник-публицист из Калязина И. Беллюстин писал: «Он был весел и доволен, когда слышал стоны истязаемых им, самое высокое наслаждение его было — вымучивать и долго и томительно жизнь крестьян своих. Распутство его не знало ни меры, ни пределов». В 1846 году Баранов был убит на конюшне своими конюхами и поваром. Об этом акте народной мести отец Салтыкова, Евграф Васильевич, информировал своих сыновей Дмитрия и Михаила. Он писал им 9 декабря 1846 года: «У нас в соседстве совершились неприятности. Баранова, меньшова брата, убили свои люди, и еще Ламакину невестку хотели отравить ядом, в пирог положенным, о чем теперь и следствие продолжается»[96]. Трагедия Мавруши-новоторки, вольной девушки, закрепостившейся по собственному желанию из любви к мужу — крепостному человеку, близка, хотя и не тождественна, трагедии жены первого учителя Салтыкова — крепостного живописца Павла Соколова. Еще в 1824 году он женился на «вольной» — калязинской мещанке Анне Ивановой. После смерти мужа, в 1834 году, имея на руках двоих детей — крепостных уже по рождению, она из любви к ним отказалась сама вновь получить свободу и стала дворовой женщиной матери Салтыкова, Ольги Михайловны. Рассказ о «бессчастной Матренке» находит себе не одно, а ряд соответствий в записях метрической книги церкви в селе Спас-Угол, регистрирующих браки «провинившихся» дворовых девушек. По приказу помещиков, отцов и дедов Салтыкова, они отдавались замуж за бедняков-крепостных в отдаленные деревни вотчины. Приведенные примеры — всего несколько из многих установленных — документально и зримо очерчивают круг тех суровых впечатлений, которые впитывал в себя будущий писатель в годы детства и отрочества. Салтыков действительно имел основание сказать о себе впоследствии: «…Я слишком близко видел крепостное право, чтобы иметь возможность забыть его. Картины того времени до того присущи моему воображению, что я не могу скрыться от них никуда <…>. В этом царстве испуга, физического страдания <…> нет ни одной подробности, которая бы минула меня, которая в свое время не причинила бы мне боли». Как субъективное, так и объективное содержание воспоминаний воссоздаются в «хронике» от имени «я» рассказчика — Никанора Затрапезного. Но если в первом случае (рассказ о своем духовном развитии) эта вымышленная личность, как правило, совпадает с личностью самого писателя, то во втором случае (рассказ о внешней обстановке, окружающих людях) такого совмещения не происходит. «Я» повествователя выступает в этом последнем случае в значении и роли стороннего объективного бытописателя. Оно лишено страстности и социально-этического пафоса первого «я», характеризующих личность самого Салтыкова. Второе «я» рассказчика в «Пошехонской старине» хорошо раскрыл Гл. Успенский. «Салтыков пишет от своего я, — указывает он, — но обратите внимание, заслоняет ли он этим я то, что он описывает? Нет. Его я едва заметно. Это я постороннее, это посторонний наблюдатель, и той средой, в которой это я живет, никоим образом самого Салтыкова объяснить нельзя…»[97] Такое ограничение субъективного вмешательства «я» рассказчика в повествование позволило Салтыкову придать произведению в целом эпическую структуру, хотя н прерываемую нередко авторскими отступлениями (см. об этом ниже). * * * «Пошехонская старина» принадлежит художественной литературе. Но велико значение «хроники» и как исторического и социального документа, правдиво воссоздающего самую суть крепостных отношений в многообразных их проявлениях. В произведениях Пушкина и Гоголя, Тургенева, Гончарова и Толстого имеется немало изображений помещичьего и крестьянского быта при крепостном праве, признанных классическими. Но только Салтыкову, с позиций его последовательного и страстного демократизма, с высоты его «идеалов будущего» — социалистических идеалов — удалось показать «ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми» (Белинский), со всей полнотой и беспощадностью исторической истины. По глубине критики и силе отрицания мира крепостнической действительности «Пошехонская старина» стоит в ряду с такими литературными памятниками антикрепостнической борьбы, как «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, «Письмо Белинского к Гоголю», проза и публицистика Герцена, стихотворения и поэмы Некрасова, критика и публицистика Чернышевского и Добролюбова. Вместе с тем салтыковская «хроника» превосходит названные произведения своей художественной силой и монументальностью, широтой захвата воспроизводимого быта. Вслед за эпопеей Толстого «Пошехонская старина» является одной из наиболее обширных в нашей литературе картин целой исторической полосы русской жизни. В одной из своих рецензий 1871 года Салтыков писал: «Мы помним картины из времен крепостного права, написанные à la Dickens. Как там казалось тепло, светло, уютно, гостеприимно и благодушно! а какая на самом деле была у этого благодушия ужасная подкладка!»[98] В свете этого высказывания уясняется основной принцип подхода Салтыкова к изображению жизни в помещичьей усадьбе. В «Пошехонской старине», как и в других своих произведениях, Салтыков подходит к дворянско-усадебному быту не с его внешней идиллической стороны, как С. Аксаков, которого он имеет в виду в приведенных словах (хотя и автор «Семейной хроники» не остался в ней целиком в рамках идиллии). Он подходит к этому быту со стороны его «ужасной подкладки», хорошо известной людям крепостной неволи, по̀̀том и кровью которых обеспечивалось помещичье благополучие, создавался экономический фундамент утонченности дворянско-усадебной жизни, в ее элитном слое. Подход Салтыкова очень близок к подходу позднего Толстого, писавшего по поводу изображения помещичьей жизни в дневнике Н. И. Кривцова (брата декабриста). «Пожалел я об одном, что не рассказано очень важное: отношение к крепостным. Невольно возникает вопрос: как и чем поддерживалась вся эта утонченность жизни? Была ли такая же нравственная тонкость, чуткость в отношении к крепостным? <…> Это хотелось бы знать»[99]. Задачей Салтыкова в «Пошехонской старине» было, по его собственному определению, восстановить «характеристические черты» крепостного быта. Основными же типическими признаками этого быта являлись принудительный труд крепостных и отношение к ним как к существам полностью бесправным, всецело находящимся «в господской воле». Все другие «черты» имели частное, подчиненное значение, однако они отнюдь не игнорировались писателем. «В настоящем «житии», — указывает Салтыков в начале «хроники», — найдется место для всего разнообразия стихий и фактов, из которых составлялся порядок вещей, называемый «стариною». Средоточием, палладиумом этого крепостного «порядка вещей», где его можно было наблюдать во всех формах и проявлениях, являлась помещичья усадьба. С характеристики ее Салтыков и начинает свое повествование. Помещичья усадьба в изображении автора «Пошехонской старины» — это не «Дворянское гнездо» Тургенева, не «Лысые горы» и не «Отрадное» Толстого. «Малиновец» (списанный с главной усадьбы родовой вотчины Салтыковых — села Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии) — это прежде всего место, где непосредственно осуществлялась хозяйственная и всякая иная эксплуатация крепостных людей. Именно они определяли, по Салтыкову, подлинную суть любой помещичьей усадьбы, каким бы декорумом она ни обладала. Он вовсе не отрицал при этом художественной правды и поэзии светлых усадебных картин Тургенева и Толстого (известен восхищенный отзыв Салтыкова о тургеневском «Дворянском гнезде»). Но, во-первых, в его понимании эти писатели изображали по преимуществу верхний слой поместного дворянства, относительно редкие оазисы культуры. Предметом же изображения Салтыковым была «пошехонская дворянская жизнь», то есть жизнь помещиков средней руки; * которая была несопоставима с элитой и потому несопоставимо показательнее, типичнее для русского оседлого дворянства в его массе, чем жизнь Ростовых и Болконских. Во-вторых, и в оазисах дворянской культуры, в их утонченности глаз Салтыкова-художника — так уж он был устроен — прежде всего видел не парадный фасад и залы помещичьего дома, не парки усадьбы, а ее двор и людскую, ригу и конюшню, — места, где непосредственно обнажалась «ужасная подкладка» помещичьего быта, где творились «мистерии крепостного права», нередко кровавые. В русской литературе салтыковское изображение помещичье-крепостной усадьбы ближе всего стоит к стихотворениям Некрасова, столь же сурово-обличительно писавшего про дедовские и отцовские «гнезда», где …рой подавленных и трепетных рабов Завидовал житью последних барских псов… С таким же беспощадным реализмом создает Салтыков образы владельцев «Малиновца» — помещиков Затрапезных. На первый план выдвинута властная хозяйка малиновецкой усадьбы Анна Павловна Затрапезная. Эта удивительно сильно нарисованная фигура принадлежит, как и ее предшественница-близнец Арина Петровна Головлева, к художественным шедеврам Салтыкова. Взятый «живьем» из действительности, с реальной Ольги Михайловны Салтыковой, матери писателя, этот образ вместе с тем широко и мощно обобщает характерные черты и судьбу всей социальной группы, которой он принадлежит. Писатель показывает, как в условиях бездуховной среды умиравшего крепостного строя и одновременно в атмосфере буржуазных «идеалов» стяжания и накопительства (Затрапезная, как и мать Салтыкова, была из купеческого рода) даже природно-богатые задатки изображенного им женского типа получили уродливое развитие и стали асоциальными. Сильный, самостоятельный характер Анны Павловны, незаурядный ум, деловая сметка, неистощимая энергия — все приносится на алтарь служения одному божеству — обогащению, все подчиняется одной страсти — бережливой экономии, превратившейся в отвратительное скопидомство. Образу Анны Павловны сопутствует и вместе с тем противостоит ему образ ее мужа Василия Порфирьевича Затрапезного, родовитого дворянина, наследного владельца родовой вотчины, но отчасти устраненного, отчасти самоустранившегося от всяких забот по ее управлению, полностью перешедших в руки его властной и деловой супруги. В этом образе, также взятом из ближайшего семейного окружения, списанном, хотя и с меньшей верностью натуре, с отца писателя Евграфа Васильевича, воплощена другая типическая черта уходящего в историческое небытие крепостного строя — прогрессирующее оскудение деловых, хозяйственных интересов и жизнеустроительной активности в массе поместного дворянства. Много внимания уделено в «Пошехонской старине» картинам детства и воспитания дворянских детей в обстановке помещичьего дома. Как уже сказано, в этих картинах Салтыков ближе всего следовал за воспоминаниями своего детства. «Весь тон воспитательной обстановки, — формулирует Салтыков свою позднейшую оценку педагогики, через которую когда-то прошел, — был необыкновенно суровый и, что всего хуже, в высшей степени низменный». Салтыков показывает, что развращающее воздействие тлетворной морали крепостнического мира очень рано сказывалось и на детях. Он подводит читателя к выводу, что в условиях, изжившего себя крепостного строя полноценная личность общественно полезного человека и деятеля не могла сформироваться на почве этого строя и созданных им идеологии и социальной психологии. Такая личность могла сложиться лишь в условиях сознательного отрицания крепостного строя и борьбы с ним. Биография самого Салтыкова является одной из наглядных иллюстраций к этим мыслям и наблюдениям. Своего рода теоретическим обобщением к конкретным характеристикам-воспоминаниям о детстве и воспитании является глава «Дети» (VI), первоначально самостоятельный очерк, лишь позднее включенный в «Пошехонскую старину». В этой главе Салтыков, открыто снимая с себя маску рассказчика Никанора Затрапезного, беседует с читателем от собственного своего лица. Глава начинается словами: «И вот теперь, когда со всех сторон меня обступило старчество, я вспоминаю свои детские годы, и сердце мое невольно сжимается». И дальше следует знаменитое место, в котором Салтыков обличает фальшь и лицемерие семейной, школьной и социальной педагогики там, где существует «неправильность и шаткость устоев, на которых зиждется общественный строй», то есть в социально расколотом, антагонистическом обществе. Затем инвектива переходит в страстную исповедь веры в неизбежность «грядущего обновления» человечества. Это место в главе VI об «идеалах будущего», социалистическая окраска которого очевидна, оказалось одним из последних высказываний Салтыкова такого рода. Вместе с «Забытыми словами» оно входит в идейное «завещание» писателя. В трех «портретных галереях» — «родственников», «домочадцев» и «соседей», занимающих остальные главы «хроники», — Салтыков создает серию портретов-биографий «господ» и «рабов» («слуг»), экспонируя их на предметном и вместе с тем глубоко обобщенном историко-бытовом фоне. Жизнь помещичьей семьи и дворовых отражена здесь с небывалой широтой охвата — от деталей хозяйственной практики и повседневного обихода до трагических судеб людей. В «галерее господ» представлено все разнообразие типов, вырабатывавшихся дворянско-поместной жизнью на почве крепостного права: «образцовые» помещики, добивавшиеся благополучия крайне суровым режимом хозяйственной эксплуатации крепостного труда («образцовый хозяин» Пустотелов), помещики-истязатели и варвары (Савельцев в главе «Тетенька Анфиса Порфирьевна»), безнадежно выродившиеся титулованные аристократы (князь Кузьмин-Перекуров, прошедший «всю школу благовоспитанных и богатых идиотов»); прожигатели жизни, далекие от каких-либо духовных интересов представители корпоративной власти дворянства («предводитель Струнников»), помещики-бедняки, владевшие всего несколькими ревизскими душами, чья жизнь нередко опускалась ниже крестьянского обихода («Словущенские дамы и проч.»). В этой же «галерее» демонстрируются и «портреты» представителей нового денежного дворянства («дедушка Павел Борисович, не знавший в жизни других интересов, кроме «интереса наживы»), хищники-казнокрады из среды служилого дворянства («майор Стриженый») и другие. Салтыковская «галерея господ» образует поистине мрачный и жестокий мир хозяев рабовладельческой России. Мир этот предстоит перед читателем всецело погруженным в пучину хозяйственного практицизма и крепостнического произвола. В этом мире нет счастливых или просто довольных судьбой людей. В нем нет духовности, просветляющей мысли или высокого стремления… При этом было бы ошибкой думать, что Салтыков сгущает краски, как обличитель. Сведения и факты, которые сообщают нам документы и мемуары эпохи, свидетельствуют о полной исторической правдивости салтыковских показаний. «Бытописателей изображаемого мною времени, — замечает по этому поводу сам писатель, — являлось в нашей литературе довольно много; но я могу утверждать смело, что воспоминания их приводят к тем же выводам, как и мои. Быть может, окраска иная, но факты и существо их одни и те же, а фактов ведь ничем не закрасишь». «Но вы описываете не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне», — писал Салтыков в другом месте, полемизируя со своими реальными и воображаемыми критиками, и отвечал: «Что описываемое мною похоже на ад, — об этом я не спорю, но в то же время утверждаю, что этот ад не вымышлен мною. Это «пошехонская старина» — и ничего больше, и, воспроизводя ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с подлинным верно». В «галерее господ» представлены не только помещики-изверги. Анна Павловна Затрапезная — почти свободна от упреков в помещичьих варварствах. В Малиновце, управляемом единоличною ее волею, нет или почти нет ни губительной для крестьян ежедневной барщины, ни крепостнических застенков, ни кровавых истязаний и членовредительств (не было помещичьей уголовщины и в реальной салтыковской вотчине — Спас-Угол). Выражение барского гнева против дворовых людей ограничивается преимущественно практикой оплеух и зуботычин, а в более серьезных случаях «непослушания» отдачей провинившихся для наказания земскому начальству, сдачей в солдаты, отсылкой в отдаленные деревни вотчины. Есть в «галерее господ» даже «портрет» почти «идиллической», по определению самого писателя, «тетеньки-сластены», есть и «портрет» стоящего на позициях отрицания крепостнических порядков дворянского интеллигента-идеалиста Бурмакина. Но жизнь и деятельность этих людей, лично мало причастных или вовсе не причастных к жестокостям крепостного права, бесплодна и безрадостна. «Служение семье», а по существу собственническому фетишу семьи — «призраку», понятое Анной Павловной Затрапезной как «служение» делу приобретательства, приумножения наследного н благоприобретенного фамильного достояния, — таит в себе угрозу возмездия. Оно было показано писателем в трагизме конечных жизненных итогов старухи Головлевой, образа-близнеца Затрапезной. Существование «тетеньки-сластены» лишено каких-либо общественных интересов и все свелось, в сущности, к заботам о еде и домашнем уюте. Честный, добрый, идеально мыслящий Бурмакин ничего не может противопоставить окружающему его миру хищничества и практически гибнет в нем. Помещичья среда вся в целом изображается Салтыковым глубоко критически, отрицательно. Она нигде не показана в цветении дворянской культуры, как, например, у Толстого в «Войне и мире». В этой среде, родной ему по крови рождения, Салтыков не усматривает уже никаких элементов прогрессивного развития, не видит залогов будущего. Писатель подводит читателя к выводу о неотвратимости исторического умирания дворянско-помещичьего класса. «Образцовый хозяин» Пустотелов, выколачивавший свое благополучие нагайкой из крепостных спин, разоряется сразу же после реформы 1861 года. Он слишком «глубоко погряз в тине крепостной уголовщины», чтобы понять смысл развертывавшихся перед его глазами новых общественных отношений и приспособиться к ним. Рассказ об «образцовом хозяине» заканчивается его предсмертным словом «У-мирать», звучащим как приговор не только самому себе, но и всему своему классу. Предводитель Струнников также разоряется после отмены крепостного права. Он бежит от своих кредиторов в Западную Европу и превращается здесь в ресторанного «гарсона». В этой, казалось бы, гротесковой метаморфозе Салтыков проницательно предугадал грядущую судьбу многих представителей «первого в империи сословия». Немало русских дворян, не принявших Октябрьской революции и оказавшихся на чужбине, в эмиграции, закончили свою жизнь на разного рода служительских должностях у западноевропейской и американской буржуазии[100]. Салтыков много говорит о гибельном воздействии крепостного права на «господ». Он показывает, что психология и практика крепостного рабовладельчества не могли не уродовать в людях их природные качества и задатки. Но признание исторической и социальной обусловленности (детерминизма) в поведении и поступках крепостных помещиков не освобождает последних от критики и обличения. Историзм мышления, признание примата социальной среды при формулировании ответа на вопрос «Кто виноват?» не приводят Салтыкова на объективистские позиции, к отказу от оценочных суждений и осуждений конкретных носителей крепостнического зла. Он писал: «Если допустить, что есть люди, находящиеся под гнетом истории, то надо допустить, что и они, в свою очередь, гнетут историю <…>. Даже добрые качества, которыми они, как люди, конечно, обладать могут, не внушают ни малейшей симпатии, ибо они составляют лишь индивидуальные качества, инстинктивные и не освещенные светом разума, до которых никому нет дела». «Пошехонской стариной» закончилась салтыковская летопись распада российского дворянства. Начатая еще в «Губернских очерках», первой книге писателя[101], она прошла, в том или ином виде, через все его произведения, вплоть до предсмертного. Эта глубоко критическая летопись — художественная и публицистическая — заполнила пробел о русском дворянстве в нашей литературе, который оставили Тургенев и Толстой и который не был (не мог быть) устранен впоследствии и Буниным, несмотря на его «Суходол». Еще большее впечатление, чем «галерея господ», производит «галерея рабов» — серия «портретов» рембрандтовской глубины и силы. Люди крепостной массы, «люди ярма», показаны сурово-реалистически, такими, какими они были, не просветленными и не очищенными «от тех посрамлений, которые наслоили на них века подъярѐмной неволи…». Тут и придавленные до потери человеческого образа дворовые слуги, чья жизнь, не освещенная лучом сознания, «представляла собой как бы непрерывное и притом бессвязное сновидение» (лакей Конон); и «рабы по убеждению», исповедовавшие особую эсхатологическую доктрину, согласно которой крепостная неволя есть временное испытание, предоставленное лишь избранникам, которых за это ждет «вечное блаженство» в будущем (Аннушка); и религиозные мечтатели, пытающиеся найти утешение от ига рабства в своеобразном христианско-аскетическом мистицизме (Сатир-скиталец); и жертвы «неистовых случайностей», которыми до краев было переполнено крепостное право («бессчастная Матренка»); и дворовые балагуры-весельчаки, пробовавшие внести в мрак и безнадежность крепостной повседневности свет улыбки, пытавшиеся хотя на миг «отшутиться» от тяготевшего над ними ига, но получавшие и за такую форму протеста красную шапку солдатчины (Ванька-Каин). Над всем этим миром «господ» и «рабов» поднимается грозный «порядок вещей» — целый огромный строй жизни, которому подчинено все. Не выдержавшая помещичьего надругательства и покончившая с собой «бессчастная Матренка», засеченная насмерть Улита, истязуемая Анфисой Порфирьевной дворовая девочка — не единичные примеры какой-то исключительной помещичьей жестокости. Это привычный быт крепостного времени, картины его «повседневного ужаса». Но Салтыков не ограничивается, как многие летописцы крепостной эпохи, изображением ее внешнего быта и рассказами о печальных судьбах людей крепостной неволи. Он заглядывает в самую душу их, проникает во внутренний облик народных типов, сложившийся под влиянием долгой крепостной зависимости, под вековой властью личного бесправия, забитости и страха. Писатель показывает, как под воздействием этих факторов в народной психологии, наряду со стихией ненависти и протеста против поработителей, образовались в характерах складки фатализма, веры в роковую неизбежность и неодолимость угнетающей силы[102]. Салтыков с величайшей болью, но и с гневом относился к бессознательности, фатализму и пассивности масс. Обличает и бичует он эти свойства народного характера и в «Пошехонской старине». «Все было проклято в этой среде, — писал Салтыков о массе дворовых людей, — все ходило ощупью, во мраке безнадежности и отчаяния, который окутывал ее. Одни были развращены до мозга костей, другие придавлены до потери человеческого образа». Такая среда должна была растить и растила рабов по духу и будущих страшных салтыковских героев. Важно, однако, отметить и другое. Салтыковские характеристики дворовых не только обличительны. Они исполнены глубочайшей сочувственной боли и поисками в душевном мире этих людей, «раздавленных и испачканных всем строем старины» (Гл. Успенский), сил недовольства и сопротивления. В этом отношении салтыковские характеристики значительно расширили представление о типах крепостных «рабов», созданных предыдущей литературой (Герасим в «Муму» Тургенева, няня Наталья Савишна в «Детстве и отрочестве» Толстого, Яков в стихотворении Некрасова «Яков верный, холоп примерный», «Слуги» Гончарова и др.). Наряду с ранее известными образами «смиренных», «раболепных» слуг Салтыков вводит в художественную историю крепостного быта и таких, в которых уже проснулось сознание своего рабства и которые так или иначе ищут выхода из своего положения. Обличая «идеалы» смирения в сознании и психологии крепостных людей, Салтыков вместе с тем устанавливает, что в своем «практическом применении» эти «идеалы» значили иногда нечто совсем иное. Он показывает, например, что проповеди смирения Аннушки — «рабы по убеждению», приводили к результатам, противоположным прямому смыслу этих проповедей. Суть заключалась в том, что ее поучения заставляли задумываться крепостных и тем пробуждали в них сознание своего рабства. Есть в «галерее рабов» и глубоко драматические портреты-биографии людей, уже поднявшихся до сознательного и страстного отрицания «рабского образа», но не нашедших еще другой формы выражения протеста, кроме «рабьего» же, страдательного «протеста своими боками», по выражению Салтыкова. Мавруша-новоторка была вольной. Став женой крепостного человека, она из любви к нему закрепостилась, но не смогла снести «рабского образа» и покончила самоубийством. Трагическое решение Мавруши предпочесть смерть крепостной неволе не бесплодно для окружающих, хотя и далеко от разумной и организованной борьбы, оно свидетельствует о неизбывной жажде свободы в порабощенном человеке. Рисуя образы людей крепостной массы, Салтыков показывает, что «века подъяремной неволи», что социальная «педагогика» помещиков, абсолютистского государства и церкви, воспитывавших народ в духе пассивного отношения к жизни, не заглушили в нем стремления к свободе и веры в свое грядущее освобождение. «Пускай вериги рабства, — пишет Салтыков, резюмируя настроения и надежды крепостной массы, — с каждым часом все глубже и глубже впиваются в его <народа. — С. М.> изможденное тело — он верит, что злосчастье его не бессрочно и что наступит минута, когда Правда осияет его… Да! колдовство рушится, цепи рабства падут, явится свет, которого не победит тьма!..» Говоря об изображении крепостного крестьянства в «Пошехонской старине», необходимо указать еще на одну и существенную особенность «хроники». Характеризуя классовую борьбу в деревне при крепостном праве, Ленин писал: «Когда было крепостное право, — вся масса крестьян боролась со своими угнетателями, с классом помещиков <…>. Крестьяне не могли объединиться, крестьяне были тогда совсем задавлены темнотой, у крестьян не было помощников и братьев среди городских рабочих, но крестьяне все же боролись, как умели и как могли»[103]. Салтыков превосходно знал и все формы, и подлинные масштабы борьбы крепостных крестьян с помещиками. Он знал их не по книгам и рассказам. Многое он наблюдал воочию, в частности и в особенности в годы своего рязанского и тверского вице-губернаторства — годы подготовки и проведения крестьянской реформы, когда в стране сложилась революционная ситуация. Никто из русских писателей не обладал таким опытом непосредственного соприкосновения со сферой антикрепостнической борьбы в деревне, как Салтыков. Обличительный пафос и общественно-политическая тенденция «Пошехонской старины» объективно отражают и подытоживают крестьянско-революционный протест против крепостничества. Помещики и барские крестьяне, «господа» и «дворовые слуги» изображены в «хронике» как враждебные друг другу социальные группы. В этом отношении «Пошехонская старина» наиболее цельно и последовательно противостоит в литературе славянофильским и другим дворянским утопиям о гармоничном гуманистическом патернализме помещиков по отношению к своим «подданным». Острота социальной (классовой) розни в помещичье-крепостной усадьбе показана в «хронике» на ряде крайних примеров. В главе «Крепостная масса» и в ряде других мест, — полнее всего в сцене гибели жестокой истязательницы Анфисы Порфирьевны, задушенной своими сенными девушками, — Салтыков говорит о часто возникавших актах мести крепостных по отношению к помещикам. В главе «Словущенские дамы и проч.» Салтыков описывает «олонкинскую катастрофу» — организованную расправу крепостных крестьян над помещиком-извергом, приведшую в оцепенение всех окрестных помещиков. Показать более широкие картины борьбы крепостных со своими угнетателями — массовые крестьянские выступления и волнения — было невозможно по цензурным условиям. Салтыков и не ставил перед собой таких задач, мотивируя для читателей это ограничение тем, что в годы детства он знал только быт дворовых людей да оброчных крестьян Заболотья, а не быт барщинских крестьян, среди которых и возникали все сколько-нибудь значительные очаги крестьянских волнений. Указанные ограничения, наложенные временем и обстоятельствами на разработку темы, не помешали, однако, салтыковской «хронике» стать тем, чем она стала, — не только классическим произведением художественной литературы о крепостном праве, но и источником исторического познания этого строя. Уже при первом появлении глав «хроники» в печати в отзывах критики не раз указывалось, что «Пошехонская старина» надолго останется для исследователей русской жизни таким же серьезным свидетельством, как и подлинные исторические документы[104]. Эту точку зрения разделял и сам Салтыков. «Во всяком случае, — писал он, — я позволю себе думать, что в ряду прочих материалов, которыми воспользуются будущие историки русской общественности, моя хроника не окажется лишнею». Выдающаяся историхо-познавательная ценность «Пошехонской старины» выразительно иллюстрируется, в частности, тем примечательным фактом, что ее содержание было положено в основу одной из глав работы по истории крепостного права, принадлежавшей перу выдающегося представителя раннего русского марксизма H. E. Федосеева. По определению Ленина, Федосеев «был одним из первых, начавших провозглашать свою принадлежность к марксистскому направлению» в России, и что, «во всяком случае, для Поволжья и для некоторых местностей Центральной России роль, сыгранная Федосеевым, была в то время замечательно высока, и тогдашняя публика в своем повороте к марксизму несомненно испытала на себе в очень и очень больших размерах влияние этого необыкновенно талантливого и необыкновенно преданного своему делу революционера»[105]. Федосеев долго работал над изучением экономической истории крепостного права. И одну из глав этой работы он построил в значительной мере на материале «Пошехонской старины». Участник марксистского кружка, организованного Федосеевым во Владимире в 1897 году, С. Шестернин вспоминал по этому поводу. «Другая работа H. E. <Федосеева — С. М.>, значительно меньшая по теме, но весьма стройная по изложению, касалась произведений Щедрина («Пошехонская старина», «Господа Головлевы» и др.). Помню хорошо, что и эта работа читалась в нашем кружке с большим увлечением». Из Владимира рукопись Федосеева была переслана в 1893 году в самарский марксистский кружок, где читалась Лениным и его товарищами и единомышленниками А. П. Скляренко и И. X. Лалаянцем. М. И. Семенов (Блан) свидетельствует по этому поводу: «Эта работа Федосеева — обработка содержания «Пошехонской старины» Салтыкова-Щедрина с точки зрения марксистского понимания экономических причин падения крепостного права — читалась Скляренко и мною и была передана Владимиру Ильичу». То же подтверждает И. X. Лалаянц: «Я читал эту рукопись, — пишет он, — полностью, со всеми замечаниями Владимира Ильича, сделанными им карандашом тут же на полях рукописи <…>. Владимир Ильич <…> отнесся очень одобрительно к ней, как к первой серьезной попытке выявить основные причины отмены крепостного права с марксистской точки зрения»[106]. Рукопись работы Федосеева с ленинскими пометками не сохранилась или все еще остается неразысканной. Но из приведенных мемуарных свидетельств видно, что автор первого марксистского труда о крепостном праве отнесся с полным доверием к исторической правде салтыковской «хроники» и что Ленин своими одобрительными замечаниями присоединился к этой оценке. Марксистская литературная критика, марксисты-историки и педагоги и в дальнейшем неоднократно указывали на высокую познавательную ценность «Пошехонской старины». Старейший марксистский критик М. С. Ольминский обращался к дореволюционному рабочему читателю с советом: «…если Вы хотите ознакомиться с действительной жизнью той эпохи <крепостного права. — С. М.>, то вместо всяких исторических сочинений начинайте с чтения «Пошехонской старины» Щедрина»[107]. M. H. Покровский утверждал на заре русской марксистской историографии: «Чтобы найти яркую и рельефную картину крепостного хозяйства, приходится обращаться к беллетристике; «Пошехонская старина» Салтыкова <…> в особенности очерк «Образцовый хозяин», имеет всю цену хороших исторических мемуаров[108]. А Н. К. Крупская, критикуя программы и практику преподавания литературы в нашей школе, писала: «Как дается молодежи Щедрин? Чего-чего мы не даем нашей молодежи! <…> а «Пошехонская старина», дающая именно весь старопомещичий строй, показывающая организаторскую роль помещика и всю дикость, бессмысленность помещичьей жизни того времени, кажется нам страшно трудной для молодежи»[109]. * * * «Пошехонская старина», разумеется, — прежде всего крепостная Россия второй четверти XIX века, в мощной живописи салтыковского реализма. Однако, обращаясь к истории, Салтыков всегда исходил из насущных задач современности. «История, — указывал он еще в статье о Кольцове, — может иметь свой животрепещущий интерес, объясняя нам настоящее, как логическое последствие прежде прожитой жизни»[110]. Эта формула, определившая впоследствии существо замысла «Истории одного города», присутствует и в подтексте «Пошехонской старины». Обращаясь здесь к прошлому, Салтыков не упускал из виду живые контакты с современностью, с ее актуальными проблемами. Тема крепостного права, занимающая огромное место в творчестве Салтыкова, никогда не была для него только исторической. «Крепостничество <…> еще дышит, буйствует и живет между нами, — утверждал писатель в 1869 году. — Оно живет в нашем темпераменте, в нашем образе мыслей, в наших обычаях, в наших поступках». Из этого источника «доселе непрерывно сочатся всякие нравственные и умственные оглушения, заражающие наш воздух и растлевающие наши сердца трепетом и робостью». Десятилетием позже, в 1878 году, Салтыков писал: «Да, крепостное право упразднено, но еще не сказало своего последнего слова. Это целый громадный строй, который слишком жизнен, всепроникающ и силен, чтоб исчезнуть по первому манию. Обыкновенно, говоря об нем, разумеют только отношения помещиков к бывшим крепостным людям, но тут только одна капля его! Эта капля слишком специфически пахла, а потому и приковала исключительно к себе внимание всех. Капля устранена, а крепостное право осталось. Оно разлилось в воздухе, осветило нравы; оно изобрело пути, связывающие мысль, поразило умы и сердца дряблостью». Наконец, в 1887 году Салтыков повторил те же мысли в начальных строках «Пошехонской старины», соединяя тем самым идею нового произведения с постоянными своими раздумьями о живучести «яда» крепостной старины в русской пореформенной жизни. «…Хотя старая злоба дня и исчезла, — писал здесь Салтыков, — но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня и что, несмотря на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их остается нетронутою». Имея в виду эпоху 1861–1905 годов, Ленин писал: «В течение этого периода следы крепостного права, прямые переживания его насквозь проникали собой всю хозяйственную (особенно деревенскую) и всю политическую жизнь страны <…>. Политический строй России за это время был <…> насквозь пропитан крепостничеством»[111]. «В России много еще крепостнической кабалы», — указывал Ленин в 1903 г.[112]. «Крепостничество еще живо», — констатировал он в 1914 году, то есть всего за три года до Октября[113]. Выявление и обличение крепостнических пережитков, крепостнического духа и привычек в русской жизни, борьбу с ними Ленин считал делом «громадной важности»[114]. Показывая в «Пошехонской старине» правдивую историческую картину крепостного права как целого «громадного строя», не ликвидированного полностью реформами 1860-х годов, Салтыков объективно участвовал в указанном Лениным деле «громадной важности», стоявшем на историческом череду русской жизни. В 1886–1889 годы, когда писалась салтыковская «хроника», правительственная политика знаменовалась разработкой ряда законодательных мероприятий, имевших своей задачей пересмотр и «исправление» в реакционном духе реформ 60-70-х годов. Подготовленные контрреформы (были введены в 1889–1894 гг.), все вместе и каждая в отдельности, имели реставраторский характер. В них откровенно возрождался дух крепостничества и восстанавливалась «отеческая опека» поместного дворянства над крестьянской массой. Положение о земских начальниках было призвано вернуть в деревню «твердое, хотя и патриархальное управление помещиков» (слова из «записки» министра внутренних дел гр. Д. А. Толстого). Крепостнические устремления реакции не были неожиданными для Салтыкова. Еще в начале 80-х годов он предупреждал: «Стоит только зазеваться, и крепостное право осенит нас снова крылом своим». Теперь, по прошествии нескольких лет, читатели Салтыкова могли еще раз убедиться в удивительной проницательности и дальновидности социально-политического зрения писателя. Реакция не только овладевала и овладела политикой. Она создавала свою идеологию и философию истории, идеализировавших изжитое прошлое и прямо звавших к возвращению к нему. Одним из показательных общественных документов этих лет явилась статья публициста дворянского лагеря А. Пазухина «Современное состояние России и сословный вопрос» (отд. изд. 1886 г.). В ней этот ближайший деловой сотрудник гр. Д. А. Толстого исступленно набрасывался на крестьянскую и другие реформы 60-70-х годов, обвиняя их в «дезорганизации» России, и открыто призывал «вернуться к прежним нравам» и к прежним «понятиям»[115]. Либеральная и народническая интеллигенция, революционные круги, находившиеся тогда еще в состоянии непреодоленного кризиса, были неспособны создать сколько-нибудь действенный заслон напору реакции. В обществе и литературе это были годы усиления буржуазных элементов, годы начавшейся борьбы за отказ от «наследства» 60-х годов, за эмансипацию от его общественных, оппозиционно-демократических традиций. В этой связи представляет принципиальный интерес свидетельство Г. З. Елисеева, написавшего в своих воспоминаниях: «Надобно сказать, что и свои чисто беллетристические вещи Салтыков писал не без задней мысли. По крайней мере, это должно сказать о его «Пошехонской старине». Мне и другим он говорил, что хочет посвятить это сочинение имени покойного Некрасова. Притом прибавлял, что «ныне вошло в моду плевать на шестидесятые годы и людей, в то время действовавших. Топчут в грязь всех и всё. Начали лягать и Некрасова»[116]. В обстановке глубокой реакции Салтыков один из немногих сохранял верность заветам демократического шестидесятничества. «Единственно уцелевшим умным представителем литературного кружка Добролюбова» назвал Салтыкова Н. Ф. Даниельсон в письме к Фр. Энгельсу при посылке последнему сочинений писателя[117]. Такая позиция позволила Салтыкову стать главной в литературе восьмидесятничества фигурой оппозиции крепостническому духу катковско-победоносцевской России и нанести своей «хроникой» мощный удар по всем и всяческим идеализаторам и апологетам крепостной старины. Актуальный публицистический подтекст салтыковской «хроники» был ясен современникам. Об этом свидетельствуют многие отзывы критики. Обозреватель «Русской мысли» писал, например: «…у нас приобретают особенное значение те художественные сказания о прошлых временах, которые своими образами и типами глубоко залегают в ум и сердце. Проливая много света на современные отношения и чувства, они являются высоко поучительными для всего большинства интеллигентного слоя нации. Одно из первых мест в числе таких художественных бытописаний принадлежит «Пошехонской старине» <…> Поучаться, чтобы действовать, стыдиться и негодовать, чтобы воспитывать в себе лучшие чувства, наконец, жалеть и восхищаться, чтобы почерпать любовь и веру в людей, — таковы общий смысл и значение этого замечательного произведения…»[118]. Другой критик «секрет огромной ценности» «Пошехонской старины» усматривал «в широком размахе мысли, которая в давно изжитом прошлом умеет отыскать живучие ростки, цепко хватающиеся за будущее и связывающие мертвое «было» с еще не народившимся «будет» через посредство волнующего нас «есть»[119]. Во время беседы, происходившей в мае 1889 года, Чернышевский спросил Пантелеева: «Что это вздумалось Михаилу Евграфовичу поднимать такую старину, написать «Пошехонскую старину» <…>. Не понимаю, кому это может быть теперь интересно». — «Лет десять тому назад, — ответил на это Пантелеев Чернышевскому, долгие годы изолированному каторгой и ссылкой от внешнего мира, — Михаилу Евграфовичу, вероятно, и в голову не приходило, что он сделается летописцем «Пошехонской старины». Но времена значительно изменились: что считалось навсегда похороненным, да еще с печатью заклеймения, то вдруг стало предметом реабилитации, даже идеализации. Ответом на это течение и явилась «Пошехонская старина». На это Чернышевский сказал: «Да, пожалуй, я этого не имел в виду…»[120] Пантелеев часто и дружески встречался в это время с Салтыковым. Был он у писателя и непосредственно перед отъездом в Астрахань для встречи с Чернышевским. Можно поэтому думать, что подчеркнутое выше определение актуального политического подтекста исторической «хроники» прямо или косвенно восходит к самому Салтыкову. * * * Исполненная социального критицизма и обличения, «Пошехонская старина» не принадлежит, однако, к искусству сатиры. Свой метод изображения крепостного быта Салтыков определяет в этом произведении как метод строго реалистический — «свод жизненных наблюдений». Он всюду ставит читателя лицом к лицу с миром живых людей и конкретной бытовой обстановкой. Типизация достигается здесь не в условных и заостренных формах сатирической поэтики (гипербола, гротеск, фантастическое и др.), а в формах самой жизни[121]. Вместе с романом «Господа Головлевы» и рассказами «Мелочи жизни» «Пошехонская старина» принадлежит к вершинам позднего салтыковского реализма. Но как и во всех предшествующих сочинениях Салтыкова, типизация в «Пошехонской старине» подчинена «социологизму» его эстетики. Память писателя вывела на страницы его исторической «хроники» целую толпу людей — живых участников старой трагедии русской жизни (более двухсот персонажей!). Каждое лицо в этой толпе индивидуально. Вместе с тем каждое же показано в системе его общественных связей, в каждом раскрыты черты не личной только, но в первую очередь социальной позиции, психологии, поведения. Властность и гневливость Анны Павловны Затрапезной, владеющие ее мыслями, чувствами и поступками «демон стяжания» и «алчность будущего» — не столько природные качества энергичной и деловой натуры этой незаурядной женщины. В большей мере это свойства, привитые ей социальной средой и обстановкой, особенно полной бесконтрольностью помещичьей власти. Салтыков не заглядывает в глубь души Анны Павловны, не раскрывает ее внутреннего мира. Хозяйка малиновецкой усадьбы интересует его прежде всего как помещица, распоряжающаяся «по всей полной воле» своими бесправными «подданными» — крепостными и членами собственной семьи. «Изображение «среды», — заметил Добролюбов по поводу первой книги Салтыкова «Губернские очерки», — приняла на себя щедринская школа…»[122]. Изображению среды посвящена и последняя книга писателя — среды крепостного строя. По наружной манере спокойного реалистического повествования, по «простоте и задушевности тона»[123] «Пошехонская старина» могла бы быть причислена к произведениям эпического жанра. Но такому определению препятствуют авторские «отступления» от прямой нити рассказа — лирические, публицистические, философско-исторические, и те эмотивные вспышки, которые характеризуют отношение писателя к образу или картине в самый момент их создания. Присутствие этих элементов в эпической прозе «хроники» придает ей обычную для салтыковского искусства субъективную страстность. Вместе с тем эти элементы характеризуют личность автора и свидетельствуют об истинности тех впечатлений, которые некогда пришлось пережить ему и которые он теперь воссоздает (см., например, в главе «Тетенька Анфиса Порфирьевна» воспоминания о чувстве гнева, испытанного Салтыковым в детстве при зрелище жестокого наказания дворовой девочки). В композиционном отношении «Пошехонская старина» представляет собою одну из модификаций обычного приема Салтыкова — «сцепления» в единую крупную форму серии «автономных» очерков или рассказов. Среди множества действующих лиц этих очерков или рассказов нет главных героев, нет и единой фабулы, связывающих всех действующих лиц. Над всеми ими подымается единственный «герой» «хроники» — крепостной строй; всех их связывает единственная фабула — «обыкновенного жизненного обихода» этого строя. Они и придают единство целого всему произведению. Вместе с тем каждая из глав-рассказов «хроники», как сказано, автономна и представляет художественно-законченное произведение. Характеристика «одного дня» в помещичьей усадьбе или показательные биографии «родственников» и «домочадцев», в портретных галереях «господ» и «рабов», — все они получили в посвященных им главах-рассказах самостоятельную разработку. Читатель может знакомиться с этими главами-рассказами и без обращения ко всему произведению, хотя лишь восприятие всей картины в целом дает возможность со всей глубиной понять все сочинение и его отдельные слагаемые. Такой прием композиции содействовал яркости и концентрированности в освещении типических картин, эпизодов и образов, и он помог писателю достичь поразительной законченности созданных им фигур. «…У Салтыкова, — замечал по этому поводу Гл. Успенский, — каждая глава посвящена всегда какому-либо одному типу, причем он в этой главе весь исчерпывается»[124]. «Пошехонская старина» — одно из наиболее композиционно стройных, структурно упорядоченных произведений Салтыкова. В «хронике» — тридцать одна глава. По своему содержанию они образуют четыре последовательно следующие друг за другом группы, которые как бы членят произведение на четыре части. Первая часть — собственно «автобиографическая». В нее входят главы (I–VI), в которых сообщаются сведения о предках и родителях «пошехонского дворянина» Никанора Затрапезного, о местоположении и бытовой обстановке помещичьего «гнезда», в котором прошло его детство, и затем рисуются картины воспитания дворянских детей. Вторая часть — «портретная галерея родственников». Главы этой части (VII–XVI), в свою очередь, делятся на две группы. В первой даются «портреты» родственников, живущих в своих помещичьих усадьбах, во второй — «портреты» московской родни и «сестрицыных женихов», нарисованные на широком бытовом фоне пошехонско-дворянской Москвы 1830-х годов. Третья часть — «портретная галерея рабов». Каждая из глав этой части (XVII–XXV), за исключением вводной, посвященной общей характеристике «крепостной массы», содержат обрисовку какого-либо одного, в том или ином отношении показательного типа «барского слуги» из крепостных дворовых людей. Четвертая часть — «портретная галерея соседей». Расположение материалов такое же, как и в третьей части. Сначала идет вступительная глава (XXVI), в которой дается общая картина помещичьей среды, а затем следуют главы (XXVII–XXXI), каждая из которых посвящена характеристике отдельного типического представителя этой среды: предводителя дворянства, «образцового хозяина», дворянского интеллигента-идеалиста и др. В отличие от большинства других произведений Салтыкова, в «Пошехонской старине» нет ни иносказаний эзопова языка, ни множества явных или замаскированных намеков на злободневные факты современности. Одной из важнейших художественных особенностей «Пошехонской старины» является необыкновенное, даже для Салтыкова, богатство языка. Повествование ведется тем «сжатым, сильным, настоящим языком» позднего Салтыкова, которым восхищался Л. Толстой[125]. Вместе с «Господами Головлевыми» и еще некоторыми произведениями, «Пошехонская старина» принадлежит к тем сочинениям Салтыкова, понимание которых доступно самому широкому кругу читателей и не требует детальных толкований комментария. Данное обстоятельство обусловило также и относительно большее по сравнению с другими произведениями писателя внимание к «Пошехонской старине» со стороны переводчиков русской литературы на языки Запада. Салтыковская «хроника» переведена на ряд иностранных языков. Появление в «Вестнике Европы» каждой главы или группы глав «Пошехонской старины» (Салтыков называл эти группы «статьями») неизменно вызывало отзывы во всех основных органах печати, как в столицах, так и в провинции. Исключение, и то не всегда, составляли органы крайне правого лагеря. Не было недостатка в общих высоких оценках. В подавляющем большинстве отзывов салтыковская «хроника» относилась к высшим художественным достижениям как самого писателя, так и всей русской литературы[126]. Иногда, однако, эти «возвышения» сопровождались «принижением» художественного значения предыдущих сатирико-публицистических произведений Салтыкова, и тогда такие суждения критиков вызывали недовольство и огорчение у писателя. Так было, например, со статьей-рецензией Н. Ладожского в «СПб. ведомостях». Заявляя в ней, что «Пошехонская старина» «принадлежит бесспорно к лучшим произведениям» Салтыкова, критик дальше пояснял: «В «Пошехонской старине» бытописатель-художник пересиливает сатирика и заставляет автора бросить эзоповский язык обоюдоострого сатирического бичевания правых и левых и писать прекрасным и правдивым языком художника…»[127] Думая доставить этим отзывом удовольствие автору, M. M. Стасюлевич послал ему его, но получил в ответ такие слова: «Благодарю за присылку статьи «П. вед.», которая меня не столько обрадовала, сколько удивила» (письмо от 21 февраля 1889 г.). Значительное место в отзывах критики, в частности, в обзорах-рецензиях, регулярно помещавшихся в «Русской мысли» и «Неделе»[128], уделено вопросу об исторической достоверности нарисованных писателем картин и образов. Некоторые критики упрекали Салтыкова в тенденциозном освещении помещичье-крепостной жизни, в одностороннем показе только отрицательных и мрачных сторон крепостного быта. В основном такие упреки исходили от публицистов дворянско-помещичьего лагеря, откровенных защитников и апологетов «доброго старого времени», таких, например, как Б. Чичерин, К. Головин, Н. Говоруха-Отрок, Р. Аристов и др.[129]. Но не была вовсе свободна от предъявления упреков в тенденциозности, в сатирической обличительности и критика, в целом сочувственная Салтыкову. Обозреватель либерально-народнической «Недели» Р. Дистерло писал, например: «Это обличительное намерение, этот сатирический тон составляют, по-нашему, важнейший недостаток в замысле «Пошехонской старины»…[130] Однако голоса критиков, отказывавших салтыковской «хронике», полностью или частично, в объективности и правдивости и усматривавших в ней «ретроспективную» и потому «бессмысленную» сатиру на изжитое прошлое, тонули во всеобщности признания суровой исторической правды этой живой панорамы трагического прошлого русской жизни. «Пошехонская старина» вошла в литературу и навсегда осталась в ней как крупнейшее произведение о крепостном строе и как великий художественный суд над этим строем писателя-демократа и социалиста. * * * Впервые «Пошехонская старина» (с подзаголовком «Жизнь и приключения Никанора Затрапезного» и за подписью Н. Щедрин) была, как сказано, напечатана в журнале «Вестннк Европы» за 1887–1889 годы. Отдельное издание произведения (с тем же заглавием) составило IX том посмертного собрания сочинений писателя (1889–1890 гг.) — «издания автора», при подготовке которого, за два месяца до смерти, Салтыков видимо, просмотрел некоторые главы, хотя в целом текст IX тома нельзя считать авторизованным. Сохранилась почти полностью черновая рукопись «Пошехонской старины» (за исключением большей части главы XI «Братец Федос» и начала главы XIII «Московская родня. — Дедушка Павел Борисыч»); авторизованная наборная рукопись (Введение, гл. I, II, III), рукой Е. А. Салтыковой (жены писателя); авторизованная рукопись части XXX главы, также рукой Е. А. Салтыковой. Рукописи хранятся в Отделе рукописей Института русской литературы АН СССР (Пушкинском доме) в Ленинграде (ф. 366, оп. 1, № 236–277). Настоящее издание «Пошехонской старины» подготовлено на основании изучения указанных печатных и рукописных источников текста произведения. Впервые исследование их было предпринято К. И. Халабаевым и Б. М. Эйхенбаумом при подготовке XVII тома Полного собрания сочинений Н. Щедрина (Изд. 1933–1941), в котором по черновому автографу исправлены отдельные опечатки журнальной редакции, устранены предполагаемые цензурные искажения. Однако текст этого издания грешит в ряде случаев необоснованным (и даже ошибочным) возвращением к черновым вариантам, переработанным или изъятым Салтыковым по соображениям не цензурным, а художественным; кроме того, в тексте много опечаток, иногда очень существенных. Судя по сохранившимся рукописям и письмам Салтыкова, между черновым автографом и печатным текстом существовало, по крайней мере, еще два варианта текста произведения с авторской правкой (иногда незначительной) — наборная рукопись (списки) и корректура. Поэтому в настоящем издании по черновому автографу исправляются только явные опечатки в журнальной публикации и отдельные случаи ошибочного прочтения слов переписчицей. В отдельных случаях, дающих возможность предполагать правку Салтыкова или опечатки в журнальном тексте, вносятся изменения по тексту т. IX Собр. соч., изд. 1889–1890 годов. I. Гнездо* II. Мое рождение и раннее детство. Воспитание физическое* III. Воспитание нравственное* Впервые — ВЕ, 1887, № 10, с. 599–631. Под общим заглавием, повторявшимся в дальнейшем при каждой публикации очередных глав в журнале: «Пошехонская старина. Жизнь и приключения Никанора Затрапезного». Написано между 15 и 25 августа 1887 года в Серебрянке (дата последней доработки рукописей 1883 г., относившихся к «Пошехонским рассказам»; см. об этом ниже и в статье). Сохранилось пять рукописей — четыре черновых (№ 236–239 — автографы) и наборная (№ 240, рукой Е. А. Салтыковой, с поправками автора). Первая рукопись (№ 236), датируемая декабрем 1883 года — фактически начало не хроники «Пошехонская старина», а рассказа «об обстановке дворянского дома и воспитании дворянского сына в былые годы» из цикла «Пошехонские рассказы». Заглавие рукописи: «Пошехонские рассказы. Вечер шестой. Пошехонская старина». Материал рассказа, переработанный и дополненный в 1886–1887 годах, образовал I, II, III и, отчасти, V главы «Пошехонской старины». Текст рукописи печатается в наст. томе в разделе Из других редакций. Вторая рукопись (№ 237), незавершенная, в первом своем слое также относится еще не к хронике, а к рассказу «об обстановке дворянского дома…» и, по-видимому, датируется в этом слое тем же декабрем 1883 года. Ее первоначальное заглавие повторяет заглавие первой рукописи (см. выше). Авторская правка рукописи образует в ней второй слой текста. Он «переводит» «Пошехонский рассказ» в начало хроники «Пошехонская старина». В процессе этой правки, сделанной, видимо, в августе — сентябре 1866 года, первоначальное заглавие было зачеркнуто и заменено новым: «Старина. (Первая часть неизданного сочинения «Житие пошехонского дворянина Никанора Затрапезного»)». Текст второго слоя также охватывает материал I, II, III и отчасти V глав «Пошехонской старины». На левой половине первого листа намечена разбивка текста на главы. Третья рукопись (№ 238), датируемая, как и переработка второй рукописи, августом — сентябрем 1886 года, охватывает материал Введения и главы I хроники. Заглавие этой рукописи: «Старина». Название главы I: «Детство и воспитательная обстановка». Четвертая рукопись (№ 239), датируемая августом 1887 года, — черновая рукопись Введения и глав I–III «Пошехонской старины», предшествующая наборной. Пятая рукопись (№ 240) — наборная, рукой Е. А. Салтыковой, с дополнениями, поправками и подписью автора. Получив от Салтыкова рукопись, редактор «Вестника Европы» M. M. Стасюлевич высказал в письме к автору сомнения в цензурной приемлемости подзаголовка произведения. На это Салтыков отвечал в письме от 8. IX. 87: «Если Вы полагаете, что из-за слов (в заглавии) «Пошехонского дворянина» могут вырезать всю статью, то, сделайте милость, выбросьте их…» На другой день, 9. IX. 87, Салтыков послал вдогонку еще письмо к Стасюлевичу, в котором спрашивал: «Не лучше ли в заглавии вместо слова «Житие» написать: «Жизнь и приключения». Как бы цензура к «Житию» не придралась». Цензурный характер обоих произведенных изменений очевиден. В наст. изд., как и в Изд. 1933–1941, название произведения приводится по тексту наборной рукописи: «Пошехонская старина. Житие Никанора Затрапезного, пошехонского дворянина». Кроме того, из наборной рукописи вводится текст на стр. 99, строка 35 св.: «Вот при Павле Петровиче… и дело с концом». Салтыков начинает «хронику» с представления читателю «я» повествователя — Никанора Затрапезного и с определения его социального положения «пошехонского дворянина». Этимология фамилии — «затрапезный» (обычный, будничный) и эпитет — «пошехонский» (захудалый, провинциальный) указывают, что предметом изображения в «житии» будут среда и быт рядового поместного дворянства, а не его верхних слоев. Вместе с тем фамилия рассказчика не выдумана. Ее носил ярославский купеческий род фабрикантов-текстильщиков XVIII века (давший название дешевой ткани — затрапез), находившийся в свойстве с московским купеческим родом Забелиных, из которого происходила мать Салтыкова[131]. Характеристика предков Никанора Затрапезного в обобщенном форме соответствует истории предков писателя. Однако в «хронике» не нашли отражения пышные генеалогические легенды, возводившие род Салтыковых к XIII веку и устанавливавшие родство ветви с царствовавшей династией Романовых. Обобщается содержание достоверных генеалогических фактов, относящихся к XVI–XVII векам, когда Салтыковы получили земли в Тверской губернии. Первое упоминаемое в «житии» имя «гвардии сержанта» Порфирия Затрапезного, одного из «взысканных фортуной», соответствует, в биографии писателя, его деду, Василию Богдановичу (1727–1780). Поручиком лейб-гвардии Семеновского полка, он принял участие в дворцовом перевороте 1762 года, возведшем на престол Екатерину II. Это и было его «фортуной». Он был возведен в чин капитана и щедро награжден новой императрицей. Второе упоминаемое имя — Василия Порфировича Затрапезного — соответствует отцу писателя Евграфу Васильевичу (1776–1851). В наследство ему, после выдела шести сестер, досталось немногим больше 300 «душ» (эта цифра несколько раз называется в «Пошехонской старине»). Оказавшись перед угрозой разорения, Евграф Васильевич поправил свои дела именно тем способом, о котором рассказано в «Пошехонской старине». В возрасте 40 лет (и эта цифра в точности перешла на страницы произведения) он женился на пятнадцатилетней Ольге Забелиной (в «хронике» Анна Глухова), дочери Михаила Петровича Забелина, богатого московского купца, сделавшего в 1812 году пожертвование на армию и получившего за это потомственное дворянство. Незаурядная личность матери писателя (О. М. Салтыковой, 1801–1874) послужила натурой для ряда художественных ее «портретов» в сочинениях Салтыкова. В «Пошехонской старине» — это образ Анны Павловны Затрапезной, принадлежащий, вместе с образом Арины Петровны в «Господах Головлевых», к вершинам салтыковского творчества. Описания внешней обстановки детства Никанора Затрапезного также автобиографичны. Изменены лишь некоторые имена и названия. Село Спас-на-Углу, или Спас-Угол, главная усадьба салтыковской вотчины, в которой родился и провел свои детские годы будущий писатель, именуется в «Пошехонской старине» селом Малиновец (название взято от небольшой деревни вблизи села Спас-Угол). По тогдашнему районированию село находилось в углу Калязинского уезда Тверской губернии, где сходились границы еще двух губерний — Московской и Владимирской. Этим местоположением объясняется как название села, так и то, что жителей его называли, как сказано в «хронике», «заугольниками». Другая тверская усадьба Салтыковых, Ермолино (невдалеке от села Спас-Угол), названа Бубновым. Протекающие вблизи села Спас-Угол речки Нерль и Вьюлка именуются Перла и Юла. В полном соответствии с реальной действительностью описано расположение спасской усадьбы и помещичий дом. Дом сгорел в 1919 году, но сохранилась его фотография и описание, сделанное (правда, позднее салтыковских времен) местным священником Ф. Ушаковым[132]. В главе «Мое рождение…» Салтыков в точности сохранил для своего героя обстоятельства собственного появления на свет, известные ему по семейным рассказам. Отдельные факты и детали совпадают здесь и со сведениями метрической записи (см. в наст. томе раздел Автобиографии и примеч. к нему). Под собственным своим именем выведена бабка-повитуха Ульяна Ивановна, обслуживавшая своей специальностью все помещичьи семьи Калязинского уезда. Но восприемник (крестный) Салтыкова — угличский мещанин-богомол Дмитрий Михайлович Курбатов переименован в московского мещанина Дмитрия Никоныча Бархатова. Сообщая в письме от 3 сентября 1855 года старшему сыну Дмитрию о намерениях Салтыкова записаться в ополчение, чтобы освободиться из плена вятской ссылки, мать Ольга Михайловна писала: «Может быть, предречение отца крестного сбудется над ним, который по совершении крещения сказал, что он <Салтыков> будет воин». В этой связи уясняется, возможно, причина выбора имени для повествователя. Hиканор означает по-гречески «видящий победу». В той же главе приводятся воспоминания Никанора Затрапезного о тех, кто «пестовал» его детство: «Как во сне проходят передо мной и Каролина Карловна, и Генриетта Карловна, и Марья Андреевна, и француженка Даламберша, которая ничему учить не могла, но пила ерофеич и ездила верхом по-мужски». Как показывает переписка родителей и записи в «Адрес-календаре» Евграфа Васильевича — все это подлинные имена гувернанток старших детей Салтыковых, через руки которых прошло первоначальное воспитание и будущего писателя. Встречаются в переписке родителей Салтыкова 1820–1830 годов и некоторые другие имена, упомянутые в первых трех главах, — кормилица Домна, кучер Алемпий и другие. Детство и молодые годы мои были свидетелями самого разгара крепостного права. — Время действия в «Пошехонской старине», в основном, падает на конец 1820-х-1830-е гг. Но в отдельных главах затрагивается и более позднее время, вплоть до крестьянской реформы и ее последствий. Экономические крестьяне — крестьяне, находившиеся в ведении Коллегии государственной экономии; все обрабатываемые ими земли находились в их постоянном пользовании. Послали в город. — Тут имеется в виду Калязин, уездный город Тверской губернии. …»его превосходительству». — Такое титулование было присвоено чинам 5-го класса табели о рангах, — статским советникам. В адресе же, обращенном к коллежскому советнику, чину 6 класса, следовало написать «его высокоблагородию». Раздавалась брань, припоминалось прошлое, слышались намеки, непристойные слова… — В письме к Евграфу Васильевичу от 18 июня 1839 г. Ольга Михайловна пишет о грубых семейных ссорах и обидных для нее подозрениях мужа: «Мамзель <гувернантка> только и будет слышать, что жена мерзкая. Я, видно, более ничего не заслужила, кроме ругательств <…> Я уже о себе не думаю, но ведь дети — за что они за меня страдать и нести пятно будут. Другой подумает, что они незаконнорожденные, а я могу дать присягу в своем поведении…» …в Суздаль-монастырь сошлю… — В Спас-Евфимиевском монастыре в Суздале содержались административно-заключенные, обвиненные «в преступлениях против нравственной веры» и «в непослушании родителям». Ушлет она меня к тотемским чудотворцам… — В тотемском уезде Вологодской губернии Салтыковым принадлежало сельпо Федяево. Выражение это напоминает мне довольно оригинальный случай… — Салтыков вспоминает «случай», о котором писал из Ниццы 30 октября/11 ноября 1875 г. П. В. Анненкову: «Поселился я здесь довольно удобно, хотя и в захолустьи. Нашел здесь Тамбовскую губернию в первобытном виде. Хозяйка у нас русская, г-жа Данилова, которая, по преданию, называет служанок девками». …обученной в Москве на Кузнецком мосту. — На улице Кузнецкий мост находились французские магазины мод с мастерскими. В них отдавались для обучения крепостные девушки. Их звали «кузнечихами». Мне было уже за тридцать лет, когда я прочитал «Детские годы Багрова-внука»… — О своем впечатлении от этого чтения, относящемся к периоду работы над «Губернскими очерками», Салтыков тогда же писал С. Т. Аксакову (31. VIII. 57). …во время переездов на долгих… — Переездов не на сменных, а на одних и тех же лошадях. «Горѐ имеем сердца! «— слова из Библии (Плач Иеремии, III, 41). IV. День в помещичьей усадьбе* V. Первые шаги на пути к просвещению* Впервые — ВЕ, 1887, № 11, с. 192–229, с датой в заглавии гл. IV; «(1834–1836 гг.)». Дата была вызвана цензурными соображениями (см. письмо Салтыкова к Стасюлевичу от 11. X. 87). Салтыков снял ее при подготовке текста «Пошехонской старины» для собрания своих сочинений. Написано в сентябре 1887 г. (письма к А. Н. Пыпину от 22 сент. 1887 г. и к M. M. Стасюлевичу от 23 сент. 1887 г.). Сохранились две рукописи — обе черновые. В текст настоящего издания из рукописи вводятся слова (стр. 71, строка 15 св.): «и настойчиво <…> участие в жизни». В рукописи главы IV (№ 241) зачеркнут последний абзац: «Все это происходило с небольшим за двадцать лет перед тем, как пробил час освобождения. Двадцать лет! Перед лицом истории — это миг один: но прожить эти двадцать лет — ужасно!» Глава V в рукописи (№ 242) обозначена № IV и называется «Ученье». В ней интересны два отрывка о чтении Евангелия, зачеркнутые автором: <1> «Несколько раз сряду я прочитал эту книгу и чувствовал, как внутреннее существо мое согревалось и освещалось. Я не могу достоверно сказать, был ли я до тех пор наклонен к религиозности. Мне кажется, что надо мной в этом отношении тяготел такой же формализм, как и над всеми окружающими. Я усердно крестился и клал поклоны за обеднями и всенощными, не забывал утром и вечером прочитать: спаси, господи, папеньку, маменьку, сестриц, братцев, дяденек, тетенек — и на этом считал все обязанности в смысле верований конченными». <2> «Высказывал ли я до тех пор задатки религиозности — это вопрос, на который я могу отвечать скорее отрицательно, нежели утвердительно. Я понимаю, что можно быть искренно религиозным, даже не зная молитву. Простолюдин, усвоивший одну молитву «Господи, помилуй!», может идти в храм с уверенностью, что общая молитвенная атмосфера умиротворит его обремененное сердце. Сердце это истекает кровью, глаза источают невольные слезы, грудь тяжело вздыхает, надо же, чтобы и эти слезы, и эти воздыхания нашли себе какое-нибудь убежище. Каждый новый день разочаровывает его, каждый удостоверяет, что нет конца колдовству, опутывающему его; пускай вериги рабства с каждым часом глубже и глубже впиваются в его изможденное тело — он все-таки верит, что злосчастие его не бессрочно, что наступит минута, когда он наравне с другими алчущими и жаждущими будет изведен из тьмы. И вера его будет жить, пока не иссякнет в глазах источник слез и не замрет в груди последний вздох. Да, колдовство рушится, цепи рабства падут, душа просветлеет; да, если не жизнь, то смерть совершит это чудо. Вот оно у подножия самого храма, сельское кладбище, где отцы его сложили свои кости. Они томились тою же бессловной молитвой, они верили в то же чудо — чудо свершилось. Пришла смерть и объявила им свободу. В свою очередь она придет и к нему, даст крылья, чтобы лететь в царство свободы, навстречу свободным отцам. Никакого подобного душевного движения я за собою не помнил». «У меня статья для ноябрьской книжки уже совсем готова…» — извещал Салтыков А. Н. Пыпина 22 сентября 1887 года. Этой законченной «статьей» были главы IV и V «хроники», существенно отличные друг от друга по своему характеру и содержанию. Глава «День в помещичьей усадьбе» — синтетична. В хронологии одного дня здесь дана обобщенная картина типического быта рядовой помещичьей усадьбы крепостной поры. Глава «Первые шаги на пути просвещения» более аналитична и автобиографична. Описанная в ней «домашняя школа» Никанора Затрапезного весьма близко, в своей сути и деталях, воссоздает картину первоначального обучения Салтыкова в той мере, в какой она документируется его автобиографическими записками (см. стр. 467–472 в наст. томе) и материалами семейного архива. «Я рос один» — говорится в «Пошехонской старине» от имени Никанора Затрапезного. Так было, в отношении домашнего воспитания, и с будущим писателем. С 1834 по 1836 год (дата поступления в Московский дворянский институт) Салтыков свои «первые шаги на пути просвещения» действительно делал «один». Его старшие брат и сестра, Дмитрий и Надежда, уже кончали в это время «казенные заведения» в Москве — Дворянский университетский пансион и Екатерининский институт; средние — Николай, Вера и Любовь — продолжали обучаться в этих же заведениях, а младшие братья, Сергей и Илья, были еще малы для учения. Сохранив в произведении число всех детей в семье — девять (девятая была сестра Софья, умершая в младенчестве) и их имена, за исключением двух — Дмитрия и Николая, Салтыков, однако, внес в биографию своих братьев и сестер значительные изменения. Почти в полной мере автобиографичен, хотя и не совсем полон, рассказ Никанора Затрапезного о первых своих учителях — «крепостном живописце Павле и священнике «отце Василии» из села Рябова (в действительности из соседнего с селом Спас-Угол села Зайцева)[133]. Это они обучили Салтыкова грамоте. Сегодня брат на брата работают — термин крепостного хозяйства, относящийся к барщине, когда одна половина крестьян работала на помещика, а другая — на себя. Проскомидия — первая часть православной обедни (литургии); совершать ее могут только священники. Брюсов календарь — популярные календари с «предсказаниями», возводившиеся к типу календаря начала XVIII в., составление которого приписывалось известному ученому и сподвижнику Петра I, Я. В. Брюсу. Часы благоговения, или Беседы христианского семейства — переведенная с немецкого (СПб., 1801) религиозно-дидактическая книга. «Тайны природы» Эккартсгаузена — теософское сочинение немецкого философа-мистика. Изданное на русском языке впервые в 1804 г., оно пользовалось большой известностью в русском обществе начала XIX в. Брошу все и уеду в Хотьков, богу молиться… — В Хотькове, близ Троице-Сергиевой лавры, находился известный женский монастырь. Ольга Михайловна любила бывать там, брала туда и Салтыкова в его детские годы. Там она и похоронена. «Пройдись, пройдись, молодец, скрозь зеленые леса! «— Из народной солдатской песни. Пройтись «скрозь зеленые леса» — значит подвергнуться наказанию шпицрутенами, когда прогоняемому через строй наносилось до 1000 ударов. …все поражены цифрою три тысячи душ, которыми теперь владеют Затрапезные. — Материалы семейного архива Салтыковых и официальные документы подтверждают эту цифру. К 1855 г. вследствие приобретательской активности матери Салтыкова, Ольги Михайловны, за ней числилось 2527 душ, а за ее мужем, Евграфом Васильевичем, 350 душ. Всего, таким образом, семья Салтыковых владела почти 3000 ревизских душ (значит, только крепостных мужского пола). Таким животворным лучом было для меня Евангелие. — См. об этом выше, в статье, с. 521–525. …подлая крепостная номенклатура, которая дотоле оскверняла мой язык, исчезла навсегда. — Образчики этой «номенклатуры» в изобилии демонстрируют письма родителей Салтыкова. В упомянутой рукописи статьи Е. М. Макаровой «Реальные источники «Пошехонской старины» читаем: «Дворовых девушек не иначе именовали, как «девки» <…>. Грубыми ругательствами по адресу крепостных особенно изобилуют письма Евграфа Васильевича: «Плут повар Тимошка», «разбойник Костяшка, который такая шельма, каких мало на свете и совершенный ерник», «негодная кормилица Фетинья», «Ванька-шельма», «скверные мужичонки», «мерзавцы» и т. д. Ольга Михайловна также не скупится на ругательные эпитеты: «мошенник Макарка», «мерзавец Ванька», «хамово поколенье» и т. д. VI. Дети. по поводу предыдущего* VII. Портретная галерея тетеньки-сестрицы* Впервые — ВЕ, 1887, № 12, с. 639–667. Написано в сентябре — октябре 1887 года. Сохранились три рукописи — все черновые. Первая рукопись (№ 243) содержит первоначальную, незаконченную редакцию статьи «Дети», написанную Салтыковым для газеты «Русские ведомости» в сентябре 1887 года. Редактор «Русских ведомостей», а затем и редактор «Недели» не решились печатать статью, и Салтыков, сделав «самые ничтожные» изменения, включил ее в «Пошехонскую старину» (см. письма Салтыкова к Н. К. Михайловскому (9. X. 87), В. М. Соболевскому (11. Х. 87 и 30. X. 87), M. M. Стасюлевичу (19. X. 87) и Н. А. Белоголовому (27. X. 87). Эта рукопись, содержащая ряд существенных разночтений, печатается в разделе наст. тома Из других редакций. Вторая рукопись (№ 244) содержит завершенную и доработанную уже для «Пошехонской старины» редакцию главы «Дети» и разделы 3 (конец) и 4 главы VII («Тетеньки-сестрицы»). Третья рукопись (№ 245) — разделы 1–3 (без конца, см. пред. абзац) главы VII («Тетеньки-сестрицы»). Глава VI («Дети») — одно из последних программных выступлений Салтыкова в защиту «идеалов будущего». Первоначально это была, как уже сказано выше, самостоятельная статья. Но, встретившись с цензурными затруднениями в ее опубликовании, сначала в «Русских ведомостях», а потом в «Неделе», Салтыков, по совету M. M. Стасюлевича, «приурочил» материал к «Пошехонской старине». В отчете цензора Ведрова о декабрьской книжке «Вестника Европы» за 1887 г. среди произведений, имеющих тенденциозное значение, упоминается и шестая глава «Пошехонской старины»; в частности, цензор указывает на верование Щедрина «…в живоносную силу обобщений его сатирических рассказов…». Вместе с тем, цензор счел возможным выпустить книжку без изменений (ЦГИАЛ, С.П.Б. комитета по делам печати ф. 777, архив № 102/1865, л. 119). Композиция произведения, без сквозной фабулы, без единых сюжетных завязок и сплетений действующих лиц, позволила сделать такой «ввод» статьи, хотя VI глава все же воспринимается как инородное тело. Продолжением «хроники» стала глава VII — начало «портретной галереи» родственников. Портреты двух «тетенек-сестриц» Марии Порфирьевны и Ольги Порфирьевны, восходят как к своим реальным прототипам, к родным теткам Салтыкова, двум старшим незамужним сестрам отца, Марии Васильевне и Анне Васильевне Салтыковым. Под именем «Уголка» изображено их имение при сельце Мышкино Калязинского уезда Тверской губернии, отстоявшее от Спас-Угла в 35 верстах (как это точно указано в тексте). Небольшое имение это (всего 44 души при 100 десятинах) было хорошо знакомо Салтыкову и в годы его детства, и позднее, когда Мышкино, по раздельному акту 1859 года, досталось ему в общем владении с братом Сергеем Евграфовичем. …престольный праздник… — Это был день Спаса-преображения, праздновавшийся 6 августа ст. ст. (т. н. «второй Спас», или «яблочный Спас»). Ну что бы на Рождество богородицы или на Покров! — Праздник Рождества богородицы отмечался 8 сентября, а Покрова пресв. богородицы — 1 октября ст. ст. «Часы» — четыре ежедневных молитвы в православной церкви, предшествующие главным богослужениям. Я в это время учился в Москве, но на зимнюю вакацию меня выпросили в Заболотье… — Один из многих примеров проводимого Салтыковым смещения автобиографических элементов повествования. В описании смерти «под Новый год» тетеньки Ольги Порфирьевны Салтыков передает собственные впечатления от смерти в канун 1843 г., в усадьбе Мышкино, Анны Васильевны Салтыковой. Но Салтыков учился тогда уже не в Москве, а в Царскосельском лицее, откуда и приезжал к родителям на каникулы. VIII. Тетенька Анфиса Порфирьевна* IX. Заболотье* Впервые — ВЕ, 1888, № 3, стр. 5-48. Написано — гл. VIII в конце ноября — начале декабря 1887 года; гл. IX — в январе 1888 года. Сохранилось шесть рукописей — все черновые. Пять первых относятся к гл. VIII; шестая — к гл. IX. Первая рукопись (№ 246) очень короткая, на треть страницы. Она начинается с характеристики Савельцева-сына: «Тетенька Анфиса Порфирьевна была замужем за соседним помещиком Николаем Абрамовичем Савельцевым. И муж и жена славились во всем околотке необычайною свирепостью». В отличие от печатного текста, Савельцев здесь не штабс-капитан, а помещик, в соответствии с этим дается описание его жестокого обращения с крепостными, отсутствующее в печатном тексте: «Николай Абрамыч был жесток в прямом и ужасном значении этого слова. Он был способен убить, засечь, зарыть живого в могилу. В самих истязаниях он поступал в этих случаях с маху, как палач, имевший непосредственною целью <убийство> насильственную смерть, он не был выдумчив, а следовал старым традициям, которые были достаточно суровы, чтоб удовлетворить какой угодно жажде мучительства. Он сажал провинившегося зимой в холодный и темный чулан в одной рубашке; приковывал к стене, спускал в подземелье, во множестве населенное крысами, надевал на шею замкнутый ключом железный ошейник, прикрепленный цепью к тяжелому бревну (которое называлось «стулом»), и т. д. В его глазах это не было даже мучительством, а мероприятием, распоряжением». На этом первая рукопись заканчивается. На полях ее — заметка карандашом: «Крестьян в дворовые», дающая возможность предполагать дальнейшее развитие событий. Вторая рукопись (№ 247) зачеркнута карандашом, занимает одну страницу листа (на оборотной странице этого листа завершается пятая рукопись); начинается так же, как первая, но Савельцев — уже отставной капитан, известный своим жестоким обращением с солдатами. Упоминается и Савельцев-отец, но без развернутого представления его (характеризуются взаимоотношения отца с сыном). Центральный эпизод во второй рукописи — истязание Улиты — вошел в печатный текст с небольшими изменениями: в рукописи Улиту «разложили в обнаженном виде на снегу», денщик Семен не был «инородцем». Очевидно, по-иному должны были сложиться личные отношения Савельцевых, мужа и жены, так как их женитьба состоялась после выхода Савельцева в отставку, об этом свидетельствует следующий рукописный текст: «Савельцев вышел в отставку лет тридцати, тотчас после смерти отца, и приехал на хозяйство в собственную небольшую усадьбу Ворошиловку, отстоявшую верстах в двадцати пяти от Малиновца. Тут же рядом стояла и деревня Голубино (около пятидесяти душ), которую дедушка Порфирий Григорьич предназначал в приданое младшей дочери Анфисе. Казалось, сама судьба содействовала соединению обеих имений в одни руки». Третья рукопись (№ 248) — две трети страницы — начинается с подробной характеристики Савельцева-отца, отличной от печатного текста: «На берегу реки Вопли, верстах в двадцати пяти от Малиновца, стоял, окруженный рощицей, небольшой господский дом, принадлежавший старику Абраму Семенычу Савельцеву. И усадьба, и прилегавшая к ней деревня назывались Щучьею-За̀водью. Савельцев был не из богатых; в Щучьей-Заводи считалось не более восьмидесяти душ, да и земли было маловато, всего десятин с пятьсот (тут и леску, и болотца, и песочку), так что для крестьянских упражнений особенного простора не представлялось. Вследствие этого крестьяне савельцевские были менее заморены, нежели у других мелкопоместных дворян. Старик Савельцев жил уединенно, более чем расчетливо; ни к кому не ездил и сам никого не принимал; а ежели случайно наезжал к нему гость (преимущественно из служащих), то говорил, что уж отобедал. Единственную утеху, которую он себе дозволял, составляла горничная Улита, красивая и шустрая бабенка, которую он оттягал у мужичка, которого тоже определил в усадьбу ключником, так что, к великому соблазну соседей, они жили втроем». Далее идет речь о Савельцеве-сыне и его взаимоотношениях с отцом. Четвертая и пятая рукописи (№ 249 и 247) содержат две композиционно совпадающие с печатным текстом редакции (первая — незавершенная), начинающиеся с визита Затрапезных в Овсецово, но также имеют многочисленные разночтения, особенно редакция четвертой рукописи. Например, иначе, чем в печатном тексте, рисуется здесь встреча и диалог Никанора Затрапезного с «покойничком» Савельцевым: «У конюший на куче навоза, привязанная локтями к столбу, стояла девочка лет двенадцати. Рои мух вились над ее головой и облепляли ее воспаленное, улитое слезами и слюною лицо. По местам уже образовались небольшие раны, из которых сочилась кровь: девочка терзалась невыносимо, а тут же, в двух шагах, преспокойно гуторили два старика, как будто ничего необыкновенного в глазах их не происходило. Я сам остановился в нерешимости, почти [и даже] в страхе перед смутным ожиданием ответственности за непрошеное вмешательство — до такой степени крепостная дисциплина смиряла даже в детских сердцах человеческие порывы. Однако ж сердце не выдержало; я тихонько подкрался к столбу и уже протянул руку, чтоб развязать веревку, как девочка крикнула на меня: — Не тронь веревки, тетенька забранит! Вот лицо бы мне фартуком вытер… барин… миленький! И в то же время сзади раздался голос старика в крашенинном сюртуке: — Не извольте, молодой человек, не в свое дело соваться! Тетенька рассердятся, на коленки поставят! — Как ты смеешь… холуй! — вспылил я, угрожая старику кулаком и в то же время утирая девочке лицо. — Я не холуй, а дядя ваш…» Редакция пятой рукописи содержит отличный от печатного текста вариант заключения по делу об изувечении Улиты: «Предводитель дворянства, как единственный защитник дворян, в особенности настаивал на том, что дело заключает в себе только превышение помещичьей власти, и всячески старался устранить вмешательство суда. С ним соглашалась и высшая губернская административная власть, которая, наконец, и одержала верх». Пятая рукопись (№ 250) относится, как сказано, к гл. IX. Существенных вариантов не содержит. Накануне отправления в редакцию «Вестника Европы» главы «Тетенька Анфиса Порфирьевна» Салтыков писал M. M. Стасюлевичу (12 января 18Р8 г.): «Боюсь, что Вы затруднитесь печатать, ибо в ней изображаются помещичьи варварства, хотя речь идет о тридцатых годах». В изображении «помещичьих варварств» Салтыков применил метод, о котором писал в одной из черновых рукописей «Пошехонской старины»: «я поместил здесь всё, что смог наблюсти: свое и чужое, и то, что пережил, и то, что видел и слыхал у других»[134]. «Свое» заключалось в использовании в образе «страшной» героини рассказа некоторых черт «зломстительного характера» одной из младшид теток Салтыкова, по отцу, Елизаветы Васильевны, в замужестве Абрамовой. Но эпизод превращения мужа Анфисы Порфирьевны Савельева в крепостного человека не связан с биографиями Абрамовых, он восходит к «чужим» фактам, хотя из близкого помещичьего окружения семьи Салтыковых. «Поверит ли читатель, — писал Салтыков в цикле «В среде умеренности и аккуратности», — что в детстве я знал человека (он был наш сосед по имению), который по всем документам числился умершим? Он был мертв, и между тем жил…» (т. 12, с. 537 наст. изд.). По-видимому, Салтыков вспоминал здесь, как вспомнил и в «Пошехонской старине», относящуюся ко временам его детства историю «исчезновения» калязинского помещика Милюкова. Приговоренный к ссылке за помещичью уголовщину, он, подобно Савельцеву салтыковского рассказа, предпочел ей существование «живого трупа», в обличим крепостного человека. Ряд деталей жестокой сцены наказания Улиты и прочих «помещичьих варварств» заимствован из другой сферы жизненного опыта Салтыкова — его вице-губернаторской службы 1858–1862 годов, во многом посвященной борьбе с злоупотреблениями помещичьей властью[135]. Автобиографичность главы IX («Заболотье») устанавливается рядом весьма точных соответствий салтыковского текста, документальным материалам семейного архива, краеведческим источникам и топонимикой. Заболотьем называлась местность, через которую проходила дорога от Спас-Угла на Троице-Сергиевскую лавру и дальше на Москву. Этим с детства знакомым ему названием Салтыков воспользовался как художественным псевдонимом для описания большого оброчного имения при торговом селе Заозерье Ярославской губернии Угличского уезда. Имение было куплено Ольгой Михайловной в 1829 году (но ввод во владение состоялся в 1832 г.) и стало самым крупным ее приобретением, упрочившим благосостояние семьи. По раздельному акту 1859 года село Заозерье с 18 деревнями (1345 душ при 6000 десятин земли) перешло к Салтыкову, в общем владении с братом Сергеем Евграфовичем. После смерти брата в 1872 году Салтыков ликвидировал свою долю в «заозерском наследстве», вокруг которого возникли тяжелые имущественные споры (отразились в «Господах Головлевых»). …при выделе седьмых и четырнадцатых частей… — так называемые «указные части» наследства, выделявшиеся наследникам в размерах1/7 движимого и1/14 недвижимого имущества. Дом был старый и неудобный… — Хотя и почти развалившийся дом Салтыковых в Заозерье сохранялся до первого послевоенного времени. См. фотографии дома в книге С. Maкашин. Салтыков-Щедрин. Биография. I. Изд. 2-е. М., 1951, с. 91 (фотогр. А. В. Прямкова). …зиму, которую мы однажды провели в Заболотье… — Впервые семья Салтыковых провела в Заозерье зимние месяцы 1835/36 г. Это была, по-видимому, первая встреча Салтыкова с Заозерьем. X. Тетенька сластена* XI. Братец Федос* XII. Поездки в Москву* Впервые — ВЕ, 1888, № 4, с. 461499. Написано в январе 1888 года. Сохранились черновые рукописи всех трех глав. В рукописи главы X («Тетенька-сластена») (№ 251) имеется заключение, не вошедшее в печатный текст этой главы, но частично использованное для начала главы XI, интересное для характеристики родственных отношений в роде Затрапезных: «Кроме описанных четырех теток, у меня было еще пять, которых я совсем не знал. Две из них, Авдотья и Александра Порфирьевны, умерли еще до моего рождения; третья, Поликсена Порфирьевна, жила в Оренбургской губернии, во втором браке за башкирцем Половниковым, — об ней будет вскользь упомянуто в следующей главе; четвертая, Олимпиада Порфирьевна, была замужем за генералом Твердозубовым, который командовал бригадой где-то на юге; наконец, пятая, Анна Порфирьевна Зобова, скиталась неизвестно где и, как ходили слухи, почти нищенствовала. Все три окончательно отбились от Малиновца и порвали всякие связи с родными. Тетенька Зобова обращалась однажды к отцу, прося о помощи, но отец даже не ответил на ее письмо. С такой же просьбой обращалась она и к прочим сестрам, но ниоткуда не получила ответа. Тетенька Раиса Порфирьевна, может быть, и желала бы помочь, но майор Ахлопин и слышать не хотел. А по смерти майора как-то позабылось об этом, да и сама она исчезла, словно в воду канула. Словом сказать, как ни многочисленна была семья отца, но она с течением времени совершенно распалась. Устроивши свои гнезда, все члены ее до такой степени обособились, что между непосредственными потомками их уже не существовало ни малейшей связи. Много тут содействовало неравенство состояний, но еще больше замкнутость и равнодушие, которые были характеристическою чертою рода Затрапезных, за исключением тетеньки-сластены. Всякий думал только о себе, оберегал себя и паче всего боялся, чтоб туда не заползло какое-нибудь чужеядное. Эта же самая характерная черта — увы! — сказалась впоследствии и в детях их». Рукопись гл. XI («Братец Федос») (№ 252) сохранилась лишь во второй половине. На полях рукописи гл. XII («Поездки в Москву») (№ 253) имеется конспективная запись, относящаяся к развитию сюжета. «У меня уже с 1-го февраля готово продолжение «Пошехонской старины», — писал Салтыков M. M. Стасюлевичу 14 февраля 1888 года и добавлял: «Главы, которые я приготовил, совсем в другом роде — идиллическом» (т. е, в другом роде по сравнению с двумя предыдущими главами — о «помещичьих варварствах» и крепостнической эксплуатации). Начинаются эти «идиллические главы» рассказом о «тетеньке-сластене». В черновой рукописи гл. X говорится от имени Никанора Затрапезного: «Кроме описанных четырех теток, у меня было еще пять…» У Салтыкова же, «кроме описанных» с натуры «тетенек-сестриц» — незамужних Марии и Анны, было еще четыре тетки — сестры отца, Евграфа Васильевича: Александра (в замужестве Бирилева), Авдотья (в замужестве Ивина), Олимпиада (в замужестве Воейкова) и упомянутая выше Елизавета (в замужестве Абрамова). Возможно, что в образе «тетеньки» Раисы Порфирьевны («тетеньки-сластены») отражены некоторые черты личности и биография Александры Васильевны. Такое предположение возникает вследствие указания в тексте, что «Раичку выдали замуж…за р — ского городничего». Муж Александры Васильевны, Иван Романович Бирилев, был также городничим и в городе с названием, совпадающим с криптонимом текста, — в Рыбинске. Но о поездке Салтыкова в этот город, в летние каникулы 1837 года, в семейном архиве сведений нет. Фигура «братца Федоса», из гл. XI, резко выделяется среди других в «портретной галерее» родственников. Неожиданно являющийся в усадьбу Затрапезных из далеких башкирских степей, он так же внезапно исчезает из помещичьего дома, как бы растворяясь в неведомом пространстве. «Братец Федос» — один из салтыковских образов правдоискателей и заступников народных, близкий к образу Андрея Курганова из «Пошехонских рассказов» («Вечер четвертый»). Поражает цельность этой фигуры. Но генезис ее скрыт. Салтыков не дает ответа на возникающий вопрос: каким образом в описываемой среде могла сформироваться личность, насквозь пронизанная духом отрицания всех форм и основ помещичьей жизни и всей крепостнической системы. Эта неясность породила среди современников и среди позднейших исследователей Салтыкова толкования, согласно которым в образе «братца Федоса» выведен тип людей более позднего времени — тех, из которых рекрутировались в 60-е годы мировые посредники демократической складки (мнение Г. З. Елисеева) или опростившиеся дворяне-народники 70-х годов (взгляд Б. М. Эйхенбаума). Однако такие толкования вступают в противоречия с конкретными приметами времени, приводимыми в тексте, например, в словах: «… в то время не только о нигилистах, но и о чиновниках ведомств государственных имуществ <…> не было слышно» («нигилисты» — явление 60-х годов, а Министерство государственных имуществ было основано в 1837 г.). Последняя из «идиллических глав» — «Поездки в Москву» — вновь автобиографична. В летних и зимних поездках семьи Затрапезных в Москву отражены личные впечатления Салтыкова от таких поездок. Однако, в отличие от Никанора Затрапезного, первая летняя поездка Салтыкова в Москву состоялась задолго до его поступления в 1836 году в Московский дворянский институт. Об этом свидетельствует запись в «Адрес-календаре» Евграфа Васильевича: «21 августа 1831 года, поутру, в осьмом часу Ольга Михайловна Салтыкова с детьми своими, Дмитрием я Михаилом Салтыковыми, выехали из села Спасского, а приехали в Москву, в дом батюшки ее Михаила Петровича Забелина, августа 23 дня, в 9 часов утра. А возвратилась в Спасское октября 3 дня, пополудни в 10 часов». Всесвятское — старинное село под Москвой, на Петербургском шоссе; в настоящее время — район станции метро «Сокол». До Москвы считалось сто тридцать пять верст… — Таково же в точности расстояние до Москвы от села Спас-Угол. Сергиевский посад — при Троице-Сергиевской лавре, ныне город Загорск. …до ра̀ки преподобного… — Сергия Радонежского, церковного и политического деятеля XIV в., канонизированного русской церковью. Братовщина — старинное село в 32 верстах от Москвы, на полпути в Троицкую лавру. XIII. Московская родня. Дедушка Павел Борисыч* Впервые — ВЕ, 1888, № 9, с. 5–39. Написано в мае 1888 года. Сохранились две рукописи — обе черновые (№ 254 и 255), начинаются со слов: «Больше десяти лет сидит сиднем дедушка…» Главы о «дедушке» и другой «московской родне» были немногими в «Пошехонской старине», которыми Салтыков был удовлетворен. Это видно из следующих слов его письма к M. M. Стасюлевичу: «Очень рад, что «дедушка» Вам понравился; продолжение, которое я приготовил для октябрьской книжки, по мнению моему, тоже удалось мне» (17. VII. 1888). Действительно, изображение «дедушки» принадлежит к вершинам мастерства Салтыкова-портретиста. Писал он этот портрет по воспоминаниям о своем деде со стороны матери, упомянутом выше Михаиле Петровиче Забелине (1765–1849), московском купце первой гильдии (получившем впоследствии дворянство), нажившего еще в молодые годы довольно крупное состояние, рано отошедшего от торговых дел и жившего в полном безделии на проценты с капитала. Материалами семейного архива Салтыковых устанавливается «прототипичность» не только самого «дедушки» Павла Борисовича, но и всех описываемых членов его семьи, хотя Салтыков и не следует в точности за действительными фактами их биографий. У М. П. Забелина было четверо детей: два сына — Михаил и Сергей и две дочери — Александра (в замуж. Дуракова) и Ольга (в замуж. Салтыкова, мать писателя). В «Пошехонской старине» они соответственно представлены в фигурах «дяди Александра Павловича», «дядиГригория Павловича», «тетеньки Арины Павловны Федуляевой» и «матушки — Анны Павловны». Играющая большую роль в повествовании «дедушкина краля» Настасья выведева под собственным своим именем. Те же архивные материалы, особенно переписка родителей Салтыкова, подтверждают суровую реальность описанных в «Пошехонской старине» семейных отношений к «дедушке», Они всецело определялись корыстными и низменными интересами, вращались около одного пункта — поисками путей к овладению дедушкиной «кубышкой», дедушкиным «капиталом». …в одном из переулков, окружающих Арбат. — В одном из арбатских переулков находился и дом М. П. Забелина, а именно в Б. Афанасьевском пер. (ныне ул. Мясковского), на месте теперешнего № 30. Дом не сохранился. И то обещал шестьдесят тысяч, а дал тридцать. — Указания на эти именно цифры отсутствуют в бумагах семейного архива. Но обида по поводу того, что сумма полученного Ольгой Михайловной приданого оказалась значительно меньше обещанной, отражена во многих письмах, как ее, так и Евграфа Васильевича. Нет-нет да и свезут в Совет. — В Опекунский совет, при котором существовал ряд кредитных установлений, в том числе Сохранная казна. …копорский чай — он же иван-чай, заменитель чая, приготовлявшийся из листьев травы кипрей. …во французского короля опять стреляли… — Разговор шел о французском короле Людовике-Филиппе, на жизнь которого, после его восшествия на престол в 1830 г., было сделано несколько покушений. …студенты Москву чуть с ума не свели! — По-видимому, отклик на так называемую «маловскую историю» (изгнание студентами из университетской аудитории реакционного профессора М. Я. Малова). Описана Герценом в «Былом и думах» (ч. I, гл. VI). XIV. Житье в Москве* XV. Сестрицины женихи. Стриженый* XVI. Продолжение матримониальной хроники. Еспер Клещевинов. Недолгий сестрицын роман. Женихи-мeлкота* Впервые — ВЕ, 1888, № 10, с. 433–481. Написано в июне 1888 года. Сохранились две рукописи — обе черновые. Первая рукопись (№ 256) содержит текст глав XIV и XV; вторая (№ 257) — главы XVI. Первоначальное название последней главы: «Серапион [Алексис] Клещевинов. Мелкота». Первая из трех «московских» глав «Пошехонской старины» носит обзорный характер. Она посвящена описанию семейного и общественного быта рядовых («затрапезных») помещичьих семей в Москве, куда они стекались по зимам с целью приискания женихов для своих дочерей. Этими картинами Салтыков заполнил определенный пробел, существовавший в литературе о жизни поместного русского дворянства. Салтыков указывает и подчеркивает, что в его рассказе речь идет только о дворянах-помещиках «средней руки» и что так называемая «грибоедовская Москва», в которой фигурировал по преимуществу высший круг, осталась ему «совершенно неизвестна». К этому следует добавить, что в рассказе Салтыкова не отразилась и Москва дворянско-демократической интеллигенции 30-х годов, с ее студенческими и нестуденческими литературно-философскими кружками, Москва Станкевича и Грановского, Герцена и Огарева (она будет отчасти затронута в дальнейшем изложении, в главе XXIX — «Валентин Бурмакин»). В последующих двух главах повествование вновь входит в рамки семейной «хроники». В них довольно точно передается подлинная «матримониальная» история старшей и любимой дочери Ольги Михайловны, сохранившей в салтыковском рассказе свое подлинное имя — Надежда («сестрица Haдина»). После нескольких неудачных выездов с «матримониальными» целями в Москву, а также в Петербург, угличская родственница Салтыковых сосватала ей наконец жениха в лице местного предводителя дворянства П. М. Епифанова, за которого она и вышла замуж, несмотря на разницу в возрасте в двадцать лет. «парѐ» — от франц. bal paré — парадный бал. Старое-Вознесенье — Церковь Старое (или Малое) Вознесенье XVI в. на Большой Никитской улице (ныне улица Герцена), напротив здания Консерватории. Существует и поныне. Никола Явлѐнный — Церковь XVII в. на Арбате, ныне не существующая. Успенье на Могильцах — Церковь XVII в. в Мертвом переулке (теперь ул. Н. Островского), существует и поныне. «Господи, владыко живота…» — начальные слова молитвы, читаемой в дни так называемого Великого поста. Мефимоны — чтение и песнопенья на вечерней службе в православной церкви. Отпуст — название заключительных слов в православном богослужении, которыми молящиеся «отпускаются» из храма. Гусем — упряжка «гусем», когда одна лошадь ставится впереди другой, по две, по три (для езды по узким зимним дорогам). XVII. Крепостная масса* XVIII. Аннушка* XIX. Мавруша-новоторка* XX. Ванька-Каин* Впервые — ВЕ, 1888, № 11, с. 5–45. Написано в июле 1888 года. Сохранились черновые рукописи всех четырех глав (№№ 258–261). Глава XVII сначала имела заглавие «Рабы», зачеркнутое автором. «Я начал серию портретов «рабов», но так устал, что вынужден покуда оставить работу. Выходит холодно». Так писал Салтыков M. M. Стасюлевичу о только что законченной им первой половине «серии» (17. VII. 88). Однако из предыдущих писем видно нечто другое. Портреты «рабов» Салтыков писал в состоянии подъема, «горения» творческих сил, а не «холода» их упадка. «Хотя Н. И. Соколов[136] и запретил мне писать <…>, но такой уж нашел на пеня стих, что никак воздержаться не мог…» — сообщал Салтыков тому же M. M. Стасюлевичу (19. VI. 88). И о том же Н. А. Белоголовому: «В последнее время я довольно много работал <…>. Соколов, правда, убеждал меня не работать <…>, но какая же возможность удержаться, когда позывает к работе?..» (14. VII. 88). Оценка «выходит холодно» указывает на характер и высоту требований, предъявлявшихся писателем к своей работе. Он хотел, чтобы создаваемые им трагические образы людей крепостной неволи заставили бы содрогнуться читателя. И он добился этого. Он так нарисовал «портреты» этой удивительной «серии», что они сразу же вошли в «галерею высокой классики» (А. Эртель)[137], стали в русской литературе крупнейшим памятником всему «множеству несчастнейших людей <…>, раздавленных и испачканных» всем строем крепостной старины (Гл. Успенский)[138]. Салтыков знал цену своим «рабам». Это видно из следующего диалога писателя с Л. Ф. Пантелеевым, вызванного появлением в печати очерков И. А. Гончарова «Слуги» (Н. В. Шелгунов назвал эти очерки «сатирой на лакеев»): «— Читали Вы «Слуг» Гончарова?.. — Да. — Что же о них думаете? — Да как-то незначительно для Гончарова. — Вот я ему покажу настоящих слуг старого времени». В это время Мих. Евгр. писал «Пошехонскую старину»[139]. Сопоставление образов «рабов» с материалами семейного архива устанавливает ряд общих и частных соответствий их с реальными дворовыми людьми помещиков Салтыковых. Аннушка была крепостной одной из «тетенек-сестриц», а именно Марьи Васильевны Салтыковой. История Мавруши-новоторки восходит как к трагедии жены первого учителя Салтыкова Павла Соколова (см. выше, стр. 526), так и к судьбе, постигшей жену крепостного живописца Наума Филимонова, принадлежавшего другой тетеньке-сестрице. Она была вольноотпущенной, но, выйдя замуж за крепостного, должна была вновь закрепоститься. «Ванька-Каин» соответствует, по-видимому, упоминаемому в письмах Ольги Михайловны «Ваньке-цирульнику», обучавшемуся в Москве, а затем вытребованному в Спас-Угол (хотя об отдаче его в солдаты сведений не найдено). Однако Салтыков свободно тасует и перемещает сохранившиеся в его памяти воспоминания. Он подчиняет материал задачам художественной типологии, определяемым его общим пониманием бедствий и страданий людей крепостного ярма. Тягло — учетная трудовая единица крепостного труда — барщины и оброка. …перевести крестьян с оброка на изделье — то есть перевести на барщину. Месячина — содержание помещиком дворовых людей продуктами питания, выдававшимися помесячно. …когда вышел…указ, воспрещавший продавать крепостных людей иначе, как в составе целых семейств. — Указ 1833 г. У Троицы — в Троице-Сергиевской лавре. Прокураты — обманщики, плуты. Же-ву-фелисит — поздравляю (фр. je vous félicite). …в канарейках…состоит… — в любовницах. XXI. Продолжение портретной галереи домочадцев. Конон* XXII. Бессчастная Матренка* XXIII. Сатир-скиталец* XXIV. Добро пожаловать* XXV. Смерть Федота* Впервые — ВЕ, 1888, № 12, с. 481–524. Написано в августе 1888 года. Сохранились черновые рукописи всех пяти глав (№ 262–266). Название гл. XXIII («Сатир-скиталец») было исправлено на «Сатир-богомол», а потом восстановлено в первоначальном виде. Гл. XXV ошибочно занумерована в рукописи как XXIV. О серии портретов «рабов», в ее второй половине, можно сказать, с точки зрения биографического комментария, то же, что и о первой. В отношении некоторых «портретов» материалы семейного архива документально устанавливают их связи со своими, реальными протототипами или, по крайней мере, с отдельными прототипическими элементами. В этихматериалах упоминаются имена «буфетчика Коняшки» («Конон»), мальчика «Сережки садовникова» — крестного сына Салтыкова («Добро пожаловать») и дворового человека Сатира. Имя последнего сохранилось в «паспорте», выданном в 1821 году будущим отцом писателя, Евграфом Васильевичем, «Сатиру Порфирову холостому, в разные Российские города, от подписанного числа впредь на один год». Другие имена комментируемых глав не встречаются в документах архива. Но можно предполагать, что в основу образа старосты Федота легли воспоминания писателя о долголетнем спасском старосте Илье, которого высоко ценила Ольга Михайловна («Смерть Федота»). Рассказ же о печальной и суровой судьбе «согрешившей» дворовой девушки («Бессчастная Матренка»), обобщая множество подобного рода историй, находит, как сказано выше, не одну, а много аналогий в записях о браках дворовых людей в Спасской церкви. Упоминаемая в этом рассказе ключница Акулина, не впервые здесь появляющаяся, восходит к реальному лицу, с таким же именем и с такою же психологией хранительницы барского интереса. «Бегуны» — религиозная секта (нескольких толков), возникшая в конце XVIII в. и получившая широкое распространение среди барских крестьян. Одна из форм массового антикрепостнического протеста. …до зимнего Николы… — до 6 декабря по ст. ст. Семья наша езжала туда на богомолье… — Поездка семьи Салтыковых на Сольбу относится к августу 1828 г. (запись в упомянутом выше «Адрес-календаре» Евграфа Васильевича). Измалково — подлинное название одной из деревень салтыковской вотчины. XXVI. Помещичья среда* XXVII. Предводитель струнников* Впервые — ВЕ, 1889, № 1, с. 5–58. Написано в августе 1888 года. Сохранились черновые рукописи обеих глав (№№ 267–268), Название гл. XXVII первоначально было «Господин Струнников». Глава XXVII особенно беспокоила Салтыкова в цензурном отношении (см. письма к Стасюлевичу от 18, 26, 31 декабря 1888 г.). В связи с этим в текст настоящего издания из рукописи вводятся слова (стр. 352, строка 11 св.). «Какая главная <…> подразумеваются сами собой». Следующая вставка (стр. 37-8, строка 9 сн.): «…и какие быстрые успехи <…> совестно». В общей характеристике помещичьей среды Салтыков в большей мере, чем в других разделах «хроники», интегрирует и осмысляет в определенном единстве свои воспоминаний о деревенском детстве. При этом он выходит здесь за его пределы. Во всех «помещичьих главах» затрагивается также и время отмены крепостного права. На самом малом пространстве — всего восемь страниц — Салтыков дает широкоохватное изображение средне- и мелкопоместного дворянства дореформенной эпохи — его материально-хозяйственных основ, бытового обихода и нравственно-образовательного уровня. Это изображение явилось последним «групповым портретом» поместного дворянства в творчестве Салтыкова. Глава XXVI примечательна и своими авторскими отступлениями. Среди них находится знаменитая гражданственная декларация писателя об «идее отечества», вызванная оценкой 1812 года — «годины великого испытания» и событий Крымской войны. В главе XXVII начинается третья портретная галерея «Пошехонской старины», посвященная отдельным показательным представителям помещичьей среды, — галерея господ. В каждом из входящих сюда «портретов» также проступают черты живых людей, которых когда-то лично знал Салтыков или о которых много раз слышал. Но как и в других случаях, черты эти художественно преобразованы и обобщены. Натурой для первого «портрета» — «предводителя Струнникова» — послужила, по-видимому, личность помещика Н. П. Стромилова — соседа Салтыковых по имению. Это была весьма колоритная фигура старопомещичьего быта. В дореформенные годы Стромилов подряд, на несколько сроков, избирался калязинским уездным предводителем дворянства. Для подкупа «гольтепы», как О. М. Салтыкова называла мелкопоместных дворян, голосами которых Стромилов избирался и переизбирался, как, впрочем, и для остальных помещиков «своего» уезда, он держал всегда открытый стол. На это хлебосольство, а также на балы и псовые охоты, собиравшие «весь уезд», тщеславный предводитель потратил и свое и женино состояние. Реформа застала Стромилова на грани полного разорения. Однако бегство Струнникова за границу, в поисках спасения от кредиторов и его служба гарсоном не имеют соответствия с дальнейшей судьбой Стромилова. Это художественно-заостренное домысливание образа, возможно, также взятое из действительности, но какой-то другой. Здесь следует заметить, что образ «предводителя Струнникова», единственный в «Пошехонской старине» созданный в сатирической и отчасти гротесковой манере, повторяет в расширенном виде образ предводителя Мемнона Захарыча из «Пошехонских рассказов» («Вечер второй»). Образ Струнникова — сугубо-критический, ядовито-издевательский в отношении высшего правящего сословия, и Салтыков опасался за него. Он писал Стасюлевичу (18. XII. 88): «Не приходило ли Вам на мысль, что «Пошехонскую старину» из январской книжки могут потребовать вырезать за изображение дворянства и в особенности предводителя в неприятном виде. Особенно разговор с Корнеичем о том, что такое дворянин?» Однако на этот раз дело обошлось без цензурного вмешательства. Из газет (их и всего-то на целую Россию было три)… — «С. -Петербургские ведомости», «Московские ведомости» и «Северная пчела». Первая газета была основана в 1728 г., вторая в 1756 г. и третья — в 1825 г. …исключая академического календаря. — Начиная с 1727 г. и до 1869 г. Российская академия наук издавала, по предоставленной ей привилегии, календари. Помимо росписи дней, в них печатались некоторые статьи — по астрономии, метеорологии, географии, статистике и пр. «Оленька, или Вся женская жизнь в нескольких часах». — Название этой повести «барона Брамбеуса» (О. И. Сенковского) Салтыков ввел в свою «Современную идиллию» — гл. XX, озаглавив так рассказ Фаинушки (см. в наст. изд., т. 15, кн. I, с. 204). «Литературная летопись», — Так назывался раздел в журнале О. И. Сенковского «Библиотека для чтения». Раздел почти исключительно заполнялся статьями и заметками самого издателя-редактора. …ода «Бог»… — Г. Р. Державина («О ты, пространством бесконечный…»). …я был личным свидетелем другого исторического момента (войны 1853–1856 г.)… — Салтыков находился тогда в Вятке, где стал свидетелем разгула хищничества и казнокрадства вокруг «великой ополченской драмы» времен Крымской войны. Эти впечатления легли в основу очерка «Тяжелый год» («Благонамеренные речи») (см. в наст. изд. т. 11, с. 451–477). …в Петербурге накрыли тайное общество злонамеренных молодых людей… — В апреле 1849 г. были арестованы участники кружка Петрашевского и связанных с ним других социалистических кружков. Прогремел Синоп; за ним Альма, Севастополь… — С этими названиями связаны главные события Крымской войны. Синоп — порт в Малой Азии, Альма — речка в Крыму. …«оно» было действительно напечатано. — Рескрипт Александра II виленскому, ковенскому и гродненскому губернатору об учреждении «губернских комитетов» «для составления проекта об устройстве и улучшении быта помещичьих крестьян». Рескрипт был обнародован в «Московских ведомостях» 19 декабря 1857 г. В половине декабря состоялось губернское собрание… — Губернское собрание и затем выборы в Уездный и Губернский комитеты, характерные разговоры помещиков — все это Салтыков во многом описывает как свидетель-очевидец. По своей должности вице-губернатора он участвовал, в Рязани в 1858 г., в правительственном контроле над всем ходом подготовки крестьянской реформы в губернии. Подробнее см. в кн.: С. Mакашин. Салтыков-Щедрин на рубеже 1850–1860 годов. Биография (гл. «Подготовка к реформе, Губернский комитет»). М., 1972. «Осени себя крестным знамением, русский народ!» — начальные слова Манифеста 19 февраля 1861 г. XXVIII. Образцовый хозяин* XXIX. Валентин Бурмакин* Впервые — ВЕ, 1889, № 2, с. 473–524. Написано в августе-сентябре 1888 года. Сохранились три черновые рукописи — одна (№ 269), относящаяся к гл. XXVIII; две (№ 270–271) — к гл. XXIX. В рукописи фамилия образцового хозяина — Голотелов. Рукописи главы «Валентин Бурмакин» содержат две редакции. Обе занумерованы как гл. XXVIII. В первой (завершенной) номер зачеркнут. Во второй отсутствует конец, она близка к печатному тексту. Общая характеристика людей 40-х годов и самого Бурмакина в первой редакции значительно отличается от печатного текста. Отрывок из нее публикуется в разделе Из других редакций. Кроме того, интересны следующие два отрывка первой редакции, не вошедшие в печатный текст (второй из них зачеркнут карандашом): <1> «Сближение между молодыми людьми произошло, однако ж, не скоро. Несмотря на материнские наставления, Милочка туго пробуждалась из состояния вялости, которое присуще было ее природе. Бурмакин тоже был застенчив и лишь изредка перебрасывался с красавицей двумя-тремя незначащими словами. Толпа, постоянно теснившаяся около нее, не только мешала излиться чувству молодого человека, но и поселила в нем убеждение, что чересчур скромная роль, которую он играет в этой толпе, делает его смешным. Произошло внутреннее колебание, которое заставило его даже воздерживаться от частых свиданий. [Представление о культе красоты как об одном из главных факторов разумного человеческого существования даже ввиду грубой ловли не по кинуло его. Он в сферу своих отношений к женщине вносил ту же отвлеченную убежденность, которая руководила им во всей его жизнедеятельности. Не женщина в реальном смысле слова стояла на первом плане, а то прекрасное и женственное, которое она олицетворяла собой.] Конечно, он не выдержал и через короткое время опять начал столь же часто, как и прежде, ездить к родным. По обыкновению, в доме было людно. Но при появлении его толпа обожателей отхлынула от Милочки и сгруппировалась около других девиц. Несмотря на свою наивность, он догадался, что его ловят. Но, разумеется, поставил эту ловлю всецело на счет Калерии Степановне. И она, и старики Бурмакины, и офицеры — все участвуют в пошлом заговоре… все, кроме нее! Она, как белый голубь, среди черного воронья приютилась, осиянная ореолом непорочности и красоты, и загадочно смотрит вдаль в ожидании часа, когда дуновение страсти коснется ее. Тем не менее, как ни погружен был Бурмакин в отвлеченности, в нем все-таки говорила кровь. Пленительная статуя, которою он так часто любовался, уже настолько его взволновала, что невольно рождался вопрос о том, на чью долю выпадет роль Пигмалиона, которому суждено вдохнуть в эту статую дух жив. И мысль, что, быть может, одного его решительного шага достаточно, чтобы вожделенное чудо свершилось, все глубже и глубже укоренялась в нем, разливая сладкую тревогу во всем его существе. 2 «В Москве Бурмакина приняли с распростертыми объятиями и с участием выслушали рассказ о его семейной невзгоде. — Это было с самого начала видно, — говорили они. — Тебе нужна жена разумная, с которой можно было бы мыслями поделиться, а с этой куклой даже слова перемолвить не об чем. Бурмакин не ошибся: друзья доставили ему несколько уроков, хотя и не дорогих, но с помощью которых все-таки можно было кой-как существовать. — Бодрись! — убеждали его. — А, главное, забудь обо всем, что тянуло тебя в постылое захолустье. И об жене, и даже об Веригине. Представь себе, что все это был дурной сон, который с появлением солнечного луча навсегда рассеялся. Но увы! Существует на свете болезненное чувство, называемое тоскою, которое неизвестно откуда возьмется, присосется к человеку и начнет его сердце на части рвать. Приятели говорили: забудь; тоска твердила: не забывай! Больное сердце помнило. И восторги и обиды — все всплывало как живое и образовало бесконечную канву для воспоминаний». Рассказ об «образцовом хозяине» Пустотелове — один из наиболее синтетических в «Пошехонской старине». В нем классически, со всей полнотой достоверности и художественной выразительности изображена картина хозяйственной эксплуатации помещиком крепостного крестьянина — основы основ всей системы. Вместе с тем в характере и судьбе Пустотелова Салтыков показал одну из примечательных черт «биографии» всего помещичьего класса. Большинство его представителей жило в слепой уверенности, что существующие устои жизни неколебимы. Отсюда — совершенная неподготовленность к наступившей, исторически неизбежной, ломке социальных отношений. Еще более трагичен «портрет» Валентина Бурмакина — единственного, на страницах «хроники», помещика-интеллигента, с университетским образованием. Бурмакин — типичный идеалист «сороковых годов», «ученик Грановского и страстный почитатель Белинского», Салтыков сам прошел идейную школу «сороковых годов», хорошо знал ее людей и не раз писал о них. Высоко оценивая идейное брожение этого периода, стремительный рост русской передовой мысли, Салтыков вместе с тем неизменно указывал на недостаток движения — на его «оторванность от реальной почвы». Жертвой этой «оторванности», своего незнания практической жизни и наивного идеализма становится и Бурмакин. Создавая этот типический «портрет», Салтыков воспользовался для него некоторыми чертами характера и личности товарища своих детских и школьных лет, известного впоследствии литератора С. А. Юрьева. В беседе с Алексеем Н. Веселовским в феврале 1889 года Салтыков сказал ему: «В герое рассказа, Валентине Бурмакине <…> много юрьевского, хотя обстоятельства его жизни, его женитьба и т. д. с умыслом изменены и расходятся с действительностью». …соседи, ездившие на коронацию… — на коронацию Александра II, в Москве. …одна была отдана Ормузду, другая — Ариману. — В древне-иранской мифологии Ормузд — бог добра, Ариман — бог зла. «святая простота»… «sancta simplicitas»… — Эта «формула» (слова ее восходят к выступлению одного из богословов на Никейском соборе IV в.) отражала недостаточную зрелость русской демократической мысли 40-х годов. Под ее покровом идеализировались патриархальные черты народной жизни, романтизировалась ее отсталость. Существующее уже по тому одному разумно, что оно существует. — Другая «формула», сыгравшая большую роль в идейной жизни русских людей 30-40-х годов. Возникла в результате неправильного понимания одного из положений гегелевской философии. «Формула» открывала пути к «измене» — к «примирению с действительностью» и оправданию крепостничества и самодержавия. Sursum corda! — «Горѐ имеем сердца», см. выше, примеч. к с. 36. «Женственное» — или, в полной форме, «вечно женственное». Также одна из «формул» в идейной жизни 40-х годов. Выражение восходит к «Мистическому хору» в «Фаусте» Гете («Das Ewigweibliche»). …в театр… — Здесь и дальше речь идет о Малом театре и его знаменитых спектаклях 40-х годов с участием Мочалова, Щепкина и др. В описаниях этих отразились и личные воспоминания Салтыкова. «Британия» — трактир на бывшей Моховой улице в Москве, форум литературно-театральных и философских споров университетской молодежи в 40-е годы. XXX. Словущенские дамы и проч* XXXI. Заключение* Впервые — ВЕ, 1889, № 3, с. 5–40. Написано — гл. XXX в сентябре-ноябре 1888 года, гл. XXXI — в январе 1889 года. Сохранилось шесть черновых рукописей; из них пять (№№ 272–276) относятся к гл. XXX и одна (№ 277) — к гл. XXXI. Рукописи главы XXX «Словущенские дамы и проч.» показывают, что вошедшие в ее печатный текст главки «Братья Урванцовы» и «Перхунов и Метальников» задуманы были сначала как самостоятельные главы «хроники». Первоначальная редакция главки «Перхунов и Метальников» значительно отличается от печатного текста и публикуется в разделе Из других редакций (рук. № 274). Во второй редакции этой главки интересен следующий отрывок, не вошедший в печатный текст: «Тем не менее даже и тогда не все темпераменты одинаково относились к обязательным сумеркам, которые весь жизненный строй окутывали пологом непроницаемости. Конечно, большинство без размышления шло по намеченной колее, а истинные столпы даже не без убеждения говорили (как говорят, пожалуй, и ныне): с нас будет и этого; но изредка встречались личности, которые ощущали потребность постичь смысл ежовых рукавиц и хотя слегка приподнять завесу канцелярской тайны… К числу таких любопытствующих принадлежал и Перхунов, пожилой и закоренелый холостяк, живший в небольшой усадьбе неподалеку от Словущенского. Должно сказать, впрочем, что либерализм его был довольно поверхностный и ограничивался критикою, для которой давали [легкую] пищу безграмотность и мелкие беззакония и плутовство местной администрации. Дальше этого он не шел, потому что и сам не имел твердых убеждений, на которые он мог бы опереться при оценке явлений менее низменного порядка, но зато назойливо следил за всем, что происходило у него на глазах, и неумолимо обличал действия приказной братии, начиная с судьи и исправника (в особенности он преследовал последнего) и кончая последним писцом» (№ 272). Предполагавшаяся в качестве самостоятельной глава «Братья Урванцовы» также сохранилась в двух редакциях. Первая редакция печатается в разделе Из других редакций (№ 275). Вторая является авторизованной копией первой, написана рукой Е. А. Салтыковой, с заглавием, правкой, подписью автора (№ 276). Вторая редакция существенных разночтений, по сравнению с печатным текстом, не имеет. В последних главах «хроники» Салтыков намеревался дополнить широко развернутое полотно дореформенного помещичьего быта еще рядом типических картин, для которых не нашлось места в предыдущем изложении. Однако болезнь и утомление не позволили осуществить эти намерения. Материала было еще много, но для художественного воплощения его уже не было сил. Салтыков знал это и с присущей ему прямотой ставил о том в известность своего издателя и своих друзей. «Многоуважаемый Михаил Матвеевич, — писал он (16. 1. 89) Стасюлевичу. — Я кончил, так что Вы можете прислать за рукописью, когда угодно. Конец неважный, но я чувствовал такую потребность отделаться от «Старины», что даже скомкал. Надеюсь на Вашу снисходительность и благодушие читателей». И о том же Н. А. Белоголовому (18. 1. 89): «Я кое-как покончил с «Пошехонской стариной», то есть попросту скомкал. В мартовской книжке появится конец, за который никто меня не похвалит. Но я до такой степени устал и измучен, что надо было во что бы то ни стало отделаться». Забытые слова* Начало неоконченного произведения. Опубликовано посмертно в ВЕ, 1889, № 6, с. 847–848. Рукопись (черновая) — ИРЛИ, № 278. В наст. изд. печатается по рукописи. После того как Салтыков закончил работу над последними главами «Пошехонской старины», в его писательском труде возникла пауза. Он был измучен болезнями и, сверх того, хлопотами об издании собрания своих сочинений. «Вот уже почти 6 месяцев ничего не пишу, да и не думаю, чтоб творческая сила когда-нибудь восстановилась», — сообщал Салтыков Н. А. Белоголовому (21 февраля 1889 г.). Действительно, надежд на новый подъем творческой активности было мало. Жизнь писателя быстро приближалась к концу. Он знал это и даже собственноручно заготовил для газет текст объявления о собственной своей смерти. И все же, пользуясь краткими интервалами облегчений в своих страданиях, Салтыков приступил весной 1889 года к работе над новым произведением под названием «Забытые слова». По свидетельству Л. Ф. Пантелеева, «они <«3абытые слова»> были совсем готовы, то есть обдуманы, оставалось только написать»[140]. Но болезнь и смерть прекратили начатую работу на первой же странице, ставшей последней страницей Салтыкова. Написанный в жанре своего рода «стихотворения в прозе» и в символистски-иносказательной манере, зачин нового произведения исполнен редкой, даже для Салтыкова, мрачности и щемящей тоски. Они внушены мыслями человека, уже обвитого «властной рукой» смерти, и вместе с тем порождены той «мучительной восприимчивостью», с какою писатель относился к социальной современности и которая не покинула его и в предсмертные месяцы и дни. «Оголтелое царство» удручающего «безмолвия» и «серых тонов», царство беззвучно реющих «серых птиц» и клубящихся в болоте «серых гадов» — это еще одно, и самое жутко-зловещее, изображение реакции 80-х годов. Здесь ее образ расширяется и углубляется до космического масштаба — потухания «вселенской жизни» под игом «всеобщего омертвения». Написанная страница является всего лишь приступом к экспозиции задуманного «большого произведения»[141]. Как полагает А. Н. Пыпин, близко стоявший к первоисточникам информации о жизни и трудах Салтыкова в последнее пятилетие его жизни, вслед за картиной нашествия смерти «должна была явиться картина забвения идеалов в упадающем нравственно обществе»[142]. О содержании и значении последнего творческого замысла Салтыкова сохранилось несколько мемуарных свидетельств. Важнейшее среди них принадлежит анонимному автору заметки «От редакции», предпосланной первопечатной публикации «Забытых слов» в «Вестнике Европы» (этим автором был либо тот же А. Н. Пыпин, либо M. M. Стасюлевич). «Из бесед с ним <Салтыковым>, — читаем в названной заметке, — было видно, что в последнее время его посетила, так сказать, новая гостья-идея, осуществление которой в высшей степени заинтересовало его. Трудно с точностью формулировать этот новый и предсмертный замысел Салтыкова <…>. В беседах с близкими ему людьми Салтыков высказывался, но весьма кратко и отрывочно, относительно темы замышленного им труда <…>. Не раз, по поводу тех или других явлений текущей общественной жизни или прочтенной им статьи в газете, он повторял как бы самому себе: «Да, это теперь все забытые слова, следует их напомнить» <…>. Раз, — это было в ноябре или декабре прошлого <1888> года, — он как будто точнее формулировал свой литературный замысел, и среди разговора о чем-то, наведшем его опять на мысль о «забытых словах», он вдруг прервал себя и обратился с вопросом: прожив столько лет и столько испытав, может ли он и имеет ли право и обязанность написать свое «завещание»? Из его же слов было видно, что дело тут идет не о духовном завещании, а все о том же, новом его литературном замысле. Но попытка поддержать с ним разговор в этом направлении, как это часто бывало и в других подобных случаях, прервалась в самом начале жалобами его на болезни и невозможность писать…» Таким образом, незадолго до смерти Салтыков намеревался подняться на новую вершину. С нее он хотел не только еще раз обозреть свою печальную современность — годы тяжелой реакции, но и обратиться к читателю со словами литературного завещания. «Мне хотелось бы перед смертью, — говорил Салтыков Г. З. Елисееву, — напомнить публике о когда-то ценных и веских для нее словах: стыд, совесть, честь и т. п., которые ныне забыты и ни на кого не действуют»[143]. «Стоя одной ногой в гробу, — вспоминал со своей стороны Н. К. Михайловский, — Щедрин мечтал о новой большой работе, которая должна была называться «Забытые слова» <…>. «Были, знаете, слова: — говорил он мне незадолго до смерти, — ну, совесть, отечество, человечество… другие там еще… А теперь потрудитесь-ка их поискать! Надо же напомнить…»[144] Значение, которое Салтыков придавал своему последнему замыслу, уясняется, сверх сообщенного выше, словами, сказанными им С. Н. Кривенко: «А вот о чем жалею, — для этого стоило бы начать снова жить: я задумал новую большую вещь — «Забытые слова». — И он рассказал программу этой новой работы»[145]. «Слова», напоминанием о которых Салтыков хотел оживить омертвевшее, в его восприятии, царство «восьмидесятничества», были все те же социальные и нравственные ценности, все те же идеалы демократизма и социализма (утопического), которыми с юных лет вдохновлялись жизнь и творчество писателя и которые присутствуют во всем, что вышло из-под его пера. Теперь мы знаем, что в восьмидесятые годы под покровом торжествующей реакции в России закладывались основы нового революционного мировоззрения и действия». Именно в эти «глухие» годы передовая мысль страны сделала скачок от старого народнического демократизма и социализма к марксизму. Но это были уже новые слова, которых не знал, не мог знать Салтыков. Перепечатки из «Вестника Европы» «Забытых слов» появились во многих газетах и журналах 1889 года, в сопровождении разного рода лирических и публицистических откликов. Были и писательские отклики. Главные среди них: стихотворение Алексея Жемчужникова «Забытые слова»[146] и заключительный очерк в цикле Гл. Успенского «Концов не соберешь»[147]. О «Забытых словах» упомянул в одном из своих интервью 1912 года Ив. Бунин[148]. Автобиографии* Произведения Салтыкова богаты автобиографическими материалами — от отдельных элементов до цельных картин («Скука», «Добрая душа», «Имярек», «Приключение с Крамольниковым», особенно «Пошехонская старина» и др.). Но собственно автобиографических сочинений широкого содержания, охватывающих большую часть жизни, у Салтыкова нет. Откликаясь на обращенные к нему просьбы или по собственному почину, он в разное время написал шесть кратких автобиографических «записок». Материал их относится в основном к детским и лицейским годам. К этим шести автобиографическим документам в настоящем издании впервые присоединяется седьмой — дошедший до нас фрагмент так называемой «Оправдательной записки» Салтыкова, предположительно датируемой в рамках последних лет его жизни. В помещаемых ниже примечаниях приводятся необходимые справки и фактические уточнения лишь к сообщаемым в «записках» сведениям. Более широкий комментарий и указания на материалы, дополняющие содержание публикуемых записок — см. в книге: С. Макашин. Салтыков-Щедрин. Биография. I. Изд. 2-е. М., 1951. I. Записка 1858 г* Впервые — в издании: «М. Е. Салтыков-Щедрин. 1889–1939. Памятка». Л., 1939, с. 3–4. Автограф — в ГПБ (Архив М. Е. Салтыкова-Щедрина, ф. 668, ед. хр. 1). Написано в конце 1857 года или в начале (до марта) 1858 года для «Русского художественного листка» В. Ф. Тимма. См. «Отчет императорской Публичной библиотеки за 1871 г.», с. 59. Начал писать еще в Лицее… — Все приведенные в известность произведения лицейского периода Салтыкова и первых послелицейских лет (стихи, проза, рецензии) — см. в т. 1 наст. изд. С 1848 по 1856 — в литературной деятельности перерыв. — В 1848 г. Салтыков был выслан на службу в Вятку, где провел семь с половиной лет. «Скука», «Неумелые… «Озорники» и «Дорога» — все из «Губернских очерков». См. в т. 2 наст. изд. II. Записка 1874 г* Впервые в издании: «Знакомые. Альбом М. И. Семевского, издателя-редактора исторического журнала «Русская старина». Книга автобиографических собственноручных заметок 850-ти лиц. — Воспоминания. — Стихотворения. — Эпиграммы. — Шутки. — Подписи. 1867–1887 гг., СПб., 1888, с. 73. Автограф — в ИРЛИ (Архив М. И. Семевского, ф. 274, оп. 1, № 395): запись в альбоме М. И. Семевского «Знакомые. Книга автографов» — 1867–1887 гг., т. I. В заключительной строке «Умер…» рукой М. И. Семевского, красным карандашом вписана дата смерти писателя: «1889». На том же листе, в нижней части, автобиографическая запись В. П. Гаевского, датированная 25 апреля 1874 г., сделанная, по-видимому, одновременно с записью Салтыкова. Отсюда датировка записи. …возвратился в Петербург в январе 1856 г. — Приехал 13 или 14 января. III. Записка 1878 г* Впервые (с сокращениями и изменениями) в издании: «Русская библиотека. VIII. Михаил Евграфович Салтыков (Н. Щедрин)». СПб., 1878. Автограф — в ИРЛИ (ф. 366, оп. 1, № 280). Рукою M. M. Стасюлевича вписано заглавие «Автобиография М. Е. Салтыкова, собственноручная» и проставлена дата «СПб., апрель 1878». Учиться грамоте…начал семи лет, а именно в день своего рождения — 15 января 1833 г…. — Обучение Салтыкова началось значительно раньше, чем он указывает. Ему не исполнилось полных четырех лет, когда в конце 1829 года он стал «заниматься» французским у гувернантки старших детей «мадам де Ламбер». Получив известие о начале этих занятий, сестра Надежда, воспитывавшаяся в московском Екатерининском институте, писала родителям 7 ноября 1829 года: «… очень рада, узнав, что Мишенька также послушен и учится азбуке»[149]. Обучение русской грамоте крепостным живописцем и одновременно садовником Павлом Соколовым, возможно, также началось раньше чем в семь лет. Во всяком случае, в более позднем автобиографическом письме Салтыкова к С. А. Венгерову (см. ниже) содержится другое утверждение: «Грамоте меня обучил крепостной человек, когда мне было 6 лет». …священник села Заозерья, Иван Васильевич… — Это был священник села Заозерье (ярославской части вотчины Салтыковых) Иван Васильевич Преображенский. Занятия по латыни происходили с ним в зиму 1835/36 года, проведенную Салтыковым в Заозерье. …С выходом из Лицея и до настоящего времени Салтыков ни одного стиха не написал. — Не вполне точно: журнальная полемика Салтыкова 1864 г. содержит несколько написанных им пародийно-сатирических стихотворений (см. т. 5 наст. изд.). IV. Записка 1887 г. <? >* Автограф неизвестен. Опубликовано в журнале «Вестник Европы», 1890, № 2. Фрагмент пригласительной записки Салтыкова на день своего рождения, адресованный неуказанному лицу, скорее всего, А. И. Унковскому. Ср. с публикуемым текстом запись о рождении Салтыкова в метрической книге: «В 1826 году, под № 2, села Спасского г. Коллежского советника и кавалера Евграфа Васильевича Салтыкова жена Ольга Михайловна родила сына Михаила января 15, которого молитвоствовал и крестил того же месяца 17-го числа священник Иван Яковлев со причетники; восприемником ему был московский мещанин Дмитрий Михайлов»[150]. Слова прорицания восприемника о «разгонщике женском» перешли в «Пошехонскую старину»: «Кроме того, он предсказал… что я многих супостатов покорю и буду девичьим разгонником». V. Автобиографическое письмо С.А. Венгерову 1887 г* Впервые — PB, 1893, № 208; факсимиле — в издании: К. К. Арсеньев. Салтыков-Щедрин (Литературно-общественная характеристика), СПб., 1906, без пагин., после с. 278 и 280. Автограф — в ИРЛИ ((ф. 366, оп. 1, № 281). Письмо — ответы на вопросник биобиблиографического словаря С. А. Венгерова. Род мой старинный… Генеалогическое древо Салтыковых восходит к ХШ в., к потомству новгородца Михаила Прушанича (Прошанича, Прушенина), «мужа храбра и честна», чей сын Терентий прославил себя в Невской битве 1240 г. Однако первые достоверные сведения о дальних предках писателя и о возникновении Салтыковской вотчины в пределах Тверской земли относятся к XVI в. …находится во владении детей моего старшего брата. — Село Спас-Угол с деревнями — старинный центр Тверской вотчины Салтыковых, после смерти в 1885 г. Дмитрия Евграфовича перешло к его сыновьям: Василию, Михаилу и Николаю Дмитриевичам. …старшая сестра — Надежда Евграфовна (впоследствии, по мужу, Епифанова). Кажется, в 1842 г. было напечатано в «Библ. для чтения» мое первое стихотворение «Лира». — Не в 1842 г., а в 1841 году. Первую повесть «Недоразумение»… — Ошибка памяти или ирония: первая повесть Салтыкова называется «Противоречие». Помнится, Белинский назвал ее бредом младенческой души. — Белинский резко, но иначе — «идиотская глупость» — отозвался о всей беллетристике «Отечественных записок» за 1847 г., повесть Салтыкова не была выделена. Отзыв этот был дан не в печати, а в частном письме (к В. П. Боткину от 4–8 апреля 1847 г.) и дошел, видимо, до Салтыкова по слухам, неточно. Впоследствии Салтыков не раз вспоминал в своих сочинениях этот отзыв, но всегда в вольном изложении и иронически («бред куриной души», «бред больного ума»). …был редактором «Отеч. зап.» по 1883 год. — Неточно. Был редактором журнала вплоть до его закрытия правительством 20 апреля 1884 г. На иностранные языки были переведены… — К 1887 г. на иностранные языки было переведено значительно больше произведений Салтыкова, чем он указывает. См. об этом: С. Mакашин. Материалы для библиографии переводов сочинений Щедрина на иностранные языки и критической литературы о нем за 1861–1933 гг. — ЛН, т. 13–14, М., 1934, с. 673–698 и Н. Келейникова. Салтыков-Щедрин в западноевропейской критике. Рукопись диссертации. VI* Впервые в издании: «Знакомые. Альбом М. И. Семевского…» (цит. изд.), СПб., 1888, с. 208. Автограф — в ИРЛИ (Архив М. И. Семевского, ф. 274, оп. 1, № 396): запись в альбоме М. И. Семевского «Знакомые». Книга автографов. 1880–1888. II», с. 208. VII. «Оправдательная записка» 1888 или 1889 г. Фрагмент* Впервые — К. Арсеньев. Материалы для биографии М. Е. Салтыкова. — ВЕ, 1890, № 2, с. 819. Автобиографический набросок (начало записки) был найден в бумагах Салтыкова после его смерти и затем утрачен. Содержание и назначение наброска уясняются в свете следующих слов из письма Салтыкова к Н. А. Белоголовому из Петербурга от 26 апреля 1888 г.: «Скоро будет три месяца, как голова у меня перестала работать. Хотелось бы уехать отсюда, освободить от себя[151], но не знаю, куда и как это сделать. Весь мир закрыт для меня, благодаря злому недугу. Еще хотелось бы настолько иметь сил, чтоб написать оправдательную записку с изложением последних лет моей горькой жизни, с тем, чтоб напечатали ее после смерти. Но это вряд ли удастся». …но с 1875 г. — В конце 1874 г. Салтыков заболел суставным ревматизмом. Весной 1875 г. болезнь настолько обострилась и осложнилась, что врачи опасались за жизнь писателя. Он был направлен тогда для лечения на целый год за границу. Из других редакций Пошехонские рассказы. Вечер шестой. Пошехонская старина* Рукопись рассказа, задуманного первоначально для сборника «Пошехонских рассказов». Декабрь 1883 года (№ 236). Материал рассказа, значительно переработанный, вошел в печатный текст «Пошехонской старины», гл. I, II, III, V. См. статью и комментарий, с. 513, 546–552. Дети* Рукопись первой незавершенной редакции статьи, написанной для газеты «Русские ведомости», сентябрь 1887 года (№ 243). Статья послужила основой для гл. VI «Пошехонской старины». См. комментарий, с. 554. Валентин Бурмакин* Отрывок из рукописи первой редакции гл. XXIX, сентябрь 1888 года (№ 270). См. комментарий, с. 570. Перхунов и Метальников* Рукопись первой незавершенной редакции главы «Перхунов и Метальников», сентябрь — ноябрь 1888 года (№ 274). Видимо, сначала глава была задумана как самостоятельная. В дальнейшем материал ее вошел в гл. XXX печатного текста. См. комментарий, с. 571–572. Братья Урванцовы* Рукопись самостоятельной главы, ставшей в дальнейшем частью печатного текста гл. XXX. Сентябрь — ноябрь 1888 года (№ 275).

The script ran 0.043 seconds.