Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лион Фейхтвангер - Гойя, или Тяжкий путь познания [1951]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Биография, История, Роман

Аннотация. Лион Фейхтвангер - мастер немецкоязычной прозы XX века, чей вклад в литературу можно сравнить лишь с творческим наследием Генриха и Томаса Маннов и Стефана Цвейга. Писатель, перу которого в равной степени были подвластны семейная сага, социальная драма ипублицистика. «Гойя, или Тяжкий путь познания» - жемчужина творческого наследия Фейхтвангера. Роман, до сих нор не имеющий равных среди произведений, посвященных жизни и творчеству Франсиско Гойи. Роман, в котором причудливо и изысканно переплетены история и вымысел, проза - и безупречная стилизация испанского романсеро. Роман, повествующий не только о неизвестных страницах судьбы Гойи, но и приоткрывающий современному читателю тайны его души...

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

23 В тот вечер, когда друзья собрались на проводы Ховельяноса, Агустин мрачно и уверенно предсказал, что дон Мануэль отменит изданный Уркихо смелый эдикт о независимости испанской церкви. Однако негодующий возглас дона Гаспара: «На это никто не отважится!» — произвел впечатление даже на Агустина и, наперекор разуму, вселил в него надежду. Но теперь дон Мануэль и в самом деле добился высочайшего повеления, восстанавливавшего прежнюю тяжкую и разорительную зависимость испанской церкви от Рима, и это событие как громом поразило Агустина, хотя он и предвидел его. У него была потребность излить душу перед Франсиско. После того как Франсиско оказал ему такое доверие, ставя свою подпись под картинами, почти целиком написанными им, Агустин решил, что дружба их стала еще крепче и теснее. Но радовался он недолго. Шли недели, а случая для откровенной беседы все не представлялось, и даже теперь, когда Агустин особенно нуждался в друге» Гойя был неуловим. Злоба, медленно накипавшая в Агустине, целиком обрушилась на Франсиско. Агустин знал, что Франсиско пуще всего раздражается, когда приходят ему мешать в эрмиту, и побежал туда. При виде Агустина Гойя с досадой отодвинул доску, над которой работал, так, чтобы Агустин ничего не заметил. — Я тебе помешал? — спросил тот очень громко. — Что ты говоришь? — сердито переспросил Гойя и протянул ему тетрадь. «Я тебе помешал?» — с нарастающей злостью написал Агустин. — Да! — громовым голосом ответил Франсиско и спросил: — Что случилось? — Мануэль отменил эдикт! — возмущенно и очень внятно произнес Агустин. — Какой эдикт? — переспросил Гойя. Тут Агустина прорвало. — Ты отлично знаешь — какой! — закричал он. — И в этом немало твоей вины! — Ах ты дурак, болван, осел в квадрате! — угрожающе тихим голосом начал Франсиско. И тут же сам перешел на крик. — Как ты смел оторвать меня от дела? Не мог подождать до вечера? Ты что думаешь, я сию минуту побегу и заколю дона Мануэля? Да? — Не кричи! — сердито прервал его Агустин. — Несешь такой несуразный и опасный вздор да еще орешь благим матом. — И написал в тетрадь: «В этом доме стены тонкие. Незачем давать повод к лишним доносам». Затем приглушенно, скорбно и внятно продолжал говорить: — Ты тут копаешься в своих личных пустяковых делишках. А когда к тебе прибегает друг излить то, что у него накипело, ты кричишь — не мешай! Позволь тебя спросить, что ты делал все время, пока Испанию тащили назад в зловонную тьму? Писал портреты с Мануэля, с главаря преступной шайки, изображал его Цезарем, Александром и Фридрихом в одном лице. Вот каков твой отклик, Франсиско! Друг! Неужто ты окончательно заплесневел и прогнил? — Не кричи так, — невозмутимо ответил Гойя. — Ты же сам только что говорил, какие в этом доме тонкие стены. — Он совсем успокоился. Его даже забавляло, что Агустин так надрывается. Кто еще в это тяжкое время с такой беспощадной ясностью видел гибельное положение Испании, как не он, Франсиско Гойя? Кто еще так наглядно показал это? И вот теперь чудак Агустин стоит, окруженный Капричос, и укоряет его в слепоте, говорит, что он толстокожий лентяй. — У меня до сих пор сердце переворачивается, когда вспомню, как Ховельянос взывал к тебе: «Испания, Испания! Трудитесь во имя Испании! Творите для Испании!» — рычал и хрипел Агустин. — Хотя бы ради своего искусства ты не смеешь жить с закрытыми глазами. Но ты думаешь только о себе! Господин первый живописец должен соблюдать осторожность. Его превосходительству не следует предпринимать ничего, что придется не по нутру расфуфыренной сволочи. Дойти до такого пресмыкательства, до такого раболепства! Que verguenza! Франсиско был невозмутим и даже улыбался. Это окончательно вывело Агустина из себя. — Конечно, всему виной эта женщина, — заявил он. — Ради нее ты на многое пошел и в свое время показал, что ты не трус, а теперь разнежился возле нее. Только знаешь, что пожимать плечами да посмеиваться на слова Ховельяноса и заниматься всякой чушью, когда Испания катится в пропасть. В обвинениях Агустина Гойе слышалась бессильная ярость против доньи Лусии. — Ах ты дурень, несчастный, вечный студент! — сказал он почти что с жалостью. — В искусстве ты хоть что-нибудь понимаешь, зато в жизни, в людях и во мне не смыслишь ни черта. Ты воображаешь, что все эти месяцы я лодырничал и самодовольно носился со своими сердечными переживаниями. Нет, великий мудрец и знаток человеческой души! Я занимался совсем иными делами. — Он отпер ларь и достал кипу рисунков и такую же кипу офортов и нагромоздил их перед Агустином. Насмешка Франсиско задела Агустина за живое. Но жажда узнать, над чем его друг трудился все это время, была сильнее обиды. Он сидел и смотрел. С неукротимой силой обрушился на него новый, потрясающий мир «Капричос», это изобилие невиданных явлений правдивее самой правды. Все вновь и вновь, во многу раз всматривался он в каждый рисунок, не мог расстаться с ним, откладывал его, чтобы жадно наброситься на следующий. Он не помнил себя, забыл про эдикт дона Мануэля. Он вгрызался, вживался в этот новый мир. В отдельных рисунках, какие ему прежде показывал Франсиско, он отчасти улавливал пронизывающую их озорную насмешку и жуть, но то, что открылось ему сейчас, было ново по своему неистовому размаху. Это был новый, незнакомый Гойя, открывший новый мир, значительнее и глубже всех прежних. Агустин смотрел, сопел, по лицу у него пробегала судорога. Гойя не мешал ему. Только смотрел, как он смотрят, и этого было вполне достаточно. Наконец покоренный, потрясенный, едва выдавливая слова, так что Гойя с трудом читал по его губам, Агустин произнес: — И ты выслушивал нас, выслушивал наши разглагольствования! Воображаю, какими ты нас считал дураками и слепцами! Он увидел, что Гойя плохо его понимает, и начал объясняться знаками, бурно жестикулируя, но скоро потерял терпение и опять принялся восторгаться и захлебываться. — Ты носил все это в себе» быть может, уже воплощал на бумаге и терпел нашу болтовню! — И снова перебирая листы, не в силах оторваться от них, торжествуя, восхищаясь, он накинулся на Франсиско: — Скотина ты, вот кто. Притаился тут и создаешь такое! Ах хитрец, ах тихоня! Да, теперь ты всех их пригвоздишь к позорному столбу — и нынешних и прежних! — Он засмеялся глупым, счастливым смехом и обнял Гойю за плечи, он вел себя, как ребенок, а Франсиско только радовался. — Наконец-то ты прозрел, увидел, какой молодец твой друг Гойя, — хвастливо начал он. — А ты только и делал, что бранился, ни чуточки не верил в меня. Не мог подождать, ворвался в армиту. Ну, говори теперь: прокис я, заплесневел и прогнил? — И начал допытываться: — Как по-твоему, правда, веселые картинки? А твою технику я неплохо применил? Не спуская глаз с одного, особенно замысловатого рисунка, Агустин сказал почти смиренно: — Вот в этом листе я еще не совсем разобрался. Но все в целом мне понятно. Каждый поймет, как это ужасно и прекрасно. Даже они должны понять. — Он улыбнулся. — Это и есть всеобщий язык. Гойя слушал в необычайном волнении. Правда, он иногда задавал себе вопрос, какое впечатление произведут его новые рисунки на других и следует ли вообще обнародовать их. Но почти со страхом отстранял от себя эти мысли. А после того, как Каэтана смотрела на рисунки таким неприязненным и отчужденным взглядом, он обозлился и решил, что больше никто и никогда их не увидит. Страшная и смешная борьба с призраками — его сугубо личное дело. Показывать Капричос направо и налево — это все равно что бегать голым по улицам Мадрида. Агустин прочел растерянность на лице друга я перевел ее на практический язык. До его сознания дошло то, что, несомненно, понимал и Гойя: эти рисунки опасны, смертельно опасны. Обнародовать такие произведения равносильно тому, чтобы пойти и отдать себя в руки инквизиции как заядлого еретика. Поняв это, Агустин почувствовал весь холод одиночества, в котором живет его друг, Франсиско. Вот человек, один, без дружеской поддержки, выгреб из своего сознания весь этот ужас и уродство, нашел в себе мужество запечатлеть их на бумаге, один, совсем один, без малейшей надежды поделиться когда-нибудь с другими людьми своими великими и страшными видениями. Как будто подслушав мысли Агустина, Франсиско сказал: — Я поступил неразумно. Даже и тебе незачем было видеть эти рисунки. Он собрал листы. Агустин не возразил ни слова и даже не посмел ему помочь. Но тогда Гойя угрюмо свалил рисунки в ларь, Агустин спохватился и стряхнул с себя оцепенение. Страшно подумать, что эти рисунки будут лежать здесь, в ларе, бог весть сколько времени и никто никогда их, быть может, не увидит. — Покажи их хоть друзьям — Кинтане, Мигелю, — взмолился он. — Не замыкайся в себе так высокомерно, Франчо! Ты как будто хочешь, чтобы тебя считали бесчувственным чурбаном. Гойя нахмурился, огрызнулся, стал возражать. Но в душе ему хотелось, чтобы друзья увидели его творение. Он пригласил в эрмиту Мигеля и Кинтану. Позвал и своего сына Хавьера. Впервые в эрмите собралось несколько человек. Гойя ощущал это почти как осквернение своей обители. Друзья в напряженном ожидании сидели у стен; все, кроме Хавьера, чувствовали себя как-то неловко. Гойя велел принести вина, хлеба с маслом, сыра и предложил гостям подкрепиться. Сам он был хмур и молчалив. Наконец медлительно, с подчеркнутой неохотой он вынул рисунки из ларя. Они стали переходить из рук в руки. И вдруг вся эрмита наполнилась толпой людей и чудовищ, в которых было больше правды, чем в самой правде. Друзья видели, что у этих призраков, невзирая на маски или благодаря маскам, лица обнаженнее, чем у живых людей. Эти люди были всем знакомы, только с них беспощадно сдернули личину и придали им другое обличье, много злее прежнего. А смешные и страшные демоны на рисунках были те мерзкие хари, те неуловимые чудовища, которые грозили и им самим, гнездились в каждом из них, ничтожные, бессмысленные и полные зловещего смысла, глупые, коварные, благочестивые и распутные, веселые, невинные и порочные. Никто не говорил ни слова. — Выпейте! — сказал наконец Гойя. — Выпейте и закусите! Налей всем, Хавьер! — И так как все молчали, он добавил: — Я назвал эти рисунки «Капричос» — капризы, выдумки, фантазии. Все молчали по-прежнему. Только юный Хавьер сказал: — Понимаю. Наконец встрепенулся Кинтана: — «Капричос»! — воскликнул он. — Вы творите мир и называете это капризами? Гойя выпятил нижнюю губу и еле заметно улыбнулся уголком рта. Но воодушевлению Кинтаны не было предела. — Вы меня сразили, Гойя! — воскликнул он — Каким ничтожным бумагомарателем представляюсь себе я сам! Чего стоят мои убогие стихи! Я стою перед вашими рисунками, точно мальчуган, который в первый раз пришел в школу и потерялся от множества букв на классной доске. — Для человека, изучающего искусство, неприятно всякое новшество, потому что оно опрокидывает его теории, — сказал Мигель. — Мне придется переучиваться. И, тем не менее, от души поздравляю тебя, Франсиско. — Он откашлялся и продолжал: — Надеюсь, ты не рассердишься, если я скажу, что в некоторых рисунках чувствуется влияние старых мастеров, например, некоторых картин Босха в Эскуриале, а также деревянной скульптуры в Авильском и Толедском соборах и в первую очередь скульптур в Соборе богоматери дель Пилар в Сарагосе. — Даже самый большой художник опирается на своих предшественников, — ввернул Хавьер. Его развязность привела в смущение друзей, а Гойя ласково посмотрел на всезнайку сына и одобрительно улыбнулся. — Смысл большинства рисунков вполне ясен, — рассуждал Мигель. — Но прости меня, Франсиско, некоторых я совсем не понимаю. — Очень жаль, — ответил Гойя, — я и сам некоторых не понимаю и надеялся, что ты мне их растолкуешь. — Так я и думал, — обрадованно и бойко подхватил Хавьер. — Как будто все понятно, а на самом деле ровно ничего не понятно. Тут Агустин опрокинул свой бокал. Вино потекло по столу и запачкало два рисунка. У всех гостей был такой вид, словно Агустин совершил святотатство. Кинтана обратился к Мигелю. — Пусть тот или иной рисунок вам непонятен, — с оттенком раздражения сказал он. — Но согласитесь, что смысл всего в целом понятен каждому. Это всеобщий язык. Вот увидите, дон Мигель, народу эти рисунки будут понятны. — Ошибаетесь, народ ни в коем случае не поймет их, — возразил Мигель. — И даже образованные люди в большинстве своем не поймут. Очень жаль, что ваше утверждение нельзя проверить. — Почему нельзя? — вскипел Кинтана. — Неужели вы считаете, что это чудо искусства должно остаться под замком здесь, в эрмите, на калье де Сан-Бернардино? — А как же иначе, — ответил Мигель. — Или вы хотите обречь Франсиско на сожжение? — Да! Стоит обнародовать эти офорты, как инквизиция разожжет такой костер, перед которым все прежние аутодафе покажутся тусклыми огарками, — мрачно подтвердил Агустин, — вы это и сами понимаете. — С вашим проклятым благоразумием вы готовы каждого превратить в труса! — возмущенно воскликнул Кинтана. Агустин указал на некоторые офорты. — Вот это, по-вашему, можно опубликовать? Или, скажем, это? — Кое-что, конечно, надо исключить, — согласился Кинтана, — но в большей своей части они могут и должны быть опубликованы. — Нет, не могут и не должны, — резко ответил Мигель. — Сколько ни исключай, все равно инквизиция этого не потерпит, да и королевские суды тоже. Так как все угрюмо молчали, не зная, что сказать, он успокоительно добавил: — Надо дождаться подходящего времени. — Когда настанет ваше «подходящее время», эти рисунки будут уже не нужны, — сказал Кинтана. — Они превратятся в чистое искусство, то есть в нечто бесполезное. — Такова участь художника, — рассудительно заметил юный Хавьер. — Искусство теряет смысл, когда оно перестает быть действенным, — настаивал на своем Кинтана. — Дон Франсиско дал здесь воплощение страха, того глубокого, затаенного страха, который тяготеет над всей страной. Достаточно воочию увидеть его, чтобы он рассеялся. Достаточно сорвать одежды с пугала, с буки — и никто уже не будет его бояться. Неужели Гойя создал свое великое произведение только для нас пятерых? Нет, этого нельзя допустить! Так они спорили между собой, словно Гойи и не было при этом. А он слушал молча, переводя взгляд с губ одного на губы другого, и хотя понимал далеко не все, однако достаточно знал каждого из собеседников, чтобы представить себе их доводы. Наконец они исчерпали все аргументы и теперь выжидающе смотрели на него. — Ты сказал много дельных слов, Мигель, — начал он задумчиво и не без лукавства, — но и в ваших речах, дон Хосе, было немало справедливого. На беду, одно в корне противоречит другому, и мне не мешает все это обмозговать. Помимо всего, — добавил он ухмыляясь, — мне не по карману проделать такую работу бесплатно. Я хочу деньги получить. С этими словами он собрал в охапку рисунки и офорты и спрятал их в ларь. Все, оцепенев, смотрели, Как исчез волшебный, новый, Страшный мир… Вот в этом доме, Здесь, в простом ларе, хранилось Высшее, что за столетья Создала рука испанца — Со времен Веласкеса. В том ларе они лежали, Демоны земли испанской, Укрощенные искусством. Но искусство их, быть может, Все-таки не обуздало, Если их изображенья Показать нельзя народу? Может быть, как раз вот этим Подтверждалось их всесилье? Право, что-то здесь неладно! И друзья ушли с неясным, Смешанным и странным чувством Тяжести и восхищенья. И незримо шли за ними Тени демонов и гадин, Диких, мерзостных, опасных Призраков. Но их опасней Были люди. 24 Гойя очень считался с тем, какое впечатление его работа производит на людей. Увидев, что друзья, несмотря на искреннее желание и живейший интерес, не поняли целый ряд «Капричос», он отложил в сторону самые неясные и личные по содержанию, а остальные попытался расположить так, чтобы они образовали некое единство. Начал он с тех листов, на которых были запечатлены вполне ясные события и положения. За этими рисунками из раздела «Действительность» шли офорты, изображающие привидения и всяческую чертовщину. Такой порядок облегчал правильное понимание целого. Мир действительности подводил к миру духов, а этот второй раздел, где царили призраки, давал ключ к первому, говорившему о людях. История его собственной жизни, отраженная в «Капричос», эта фантасмагория любви, славы, счастья и разочарований, при таком расположении приобретала истинный свои смысл, становилась историей каждого испанца, историей Испании. Разделив, подобрав и сложив листы, он стал придумывать для них названия. В самом деле, порядочному рисунку, как и порядочному христианину, подобает носить имя. Он не был писателем: зачастую ему приходилось подолгу искать точное слово, но это особенно увлекало его. Когда название получалось слишком бледное, он прибавлял к нему коротенькое толкование. В конце концов под каждым листом, кроме подписи, оказалось и пояснение. Иногда название было вполне скромным и невинным, но тем забористее получался комментарии, иногда же рискованное название уравновешивалось простодушно-назидательным истолкованием. Тут было все вперемешку: поговорки, злые и острые словца, безобидная деревенская мудрость, квазиблагочестивые изречения, ехидно озорные намеки, полные глубокого смысла. «Тантал» — такое название дал он рисунку, на котором любовник горюет над мертвой, исподтишка наблюдающей за ним возлюбленной, и высмеял самого себя, пояснив: «Будь он поучтивее и повеселее, она бы воскресла». «Никто себя не знает», — подписал он под «Маскарадом», а под старухой, которая ко дню своего семидесятипятилетия усердно рядится в богатые уборы, он начертал: «До самой смерти». Рисунок, где на маху наводят красоту, меж тем как сводня Бригида, перебирая четки, читает молитву, он пояснил так: «Эта с полным основанием молится за то, чтобы господь даровал ей счастье, избавил ее от скверны, от цирюльников, от врачей, от судебных исполнителей, дабы стать ей искусной, бойкой и всем угождать не хуже покойной ее матушки». Под офортом, на котором секретарь священного трибунала читает приговор незадачливой шлюхе, он написал; «Ай-ай-ай! Можно ли так дурно обходиться с честной женщиной, которая за кусок хлеба с маслом усердно и успешно служила всему свету!» А тот офорт, где ведьма, сидя на закорках у сатира, дает кощунственный обет душам праведников, он истолковал так: «Клянешься ли чтить наставников и пастырей своих и повиноваться им? Клянешься ли выметать амбары? Звонить бубенцами? Выть и визжать? Летать, умащать, высасывать, поджаривать, поддувать? Делать все, что бы и когда бы тебе ни приказали? — Клянусь. — Отлично, дочь моя, нарекаю тебя ведьмой. Прими мои поздравления». Долго обдумывал он, какой лист сделать первым. Наконец решился открыть цикл тем рисунком, на котором он сам упал головой на стол и закрывает глаза от привидений. Этот офорт он назвал «Всеобщий язык». Но такое название показалось ему слишком дерзким, он переименовал рисунок в «Сон разума» и пояснил: «Когда разум спит, фантазия в сонных грезах порождает чудовищ, но в сочетании с разумом фантазия становится матерью искусства и всех их чудесных творений». Чтобы заключить цикл «Капричос», он сделал новый рисунок. Огромный чудовищно уродливый монах мчится в смертельном страхе, за ним второй, а впереди, раскрыв пасть, стоит один из безмозглых, звероподобных грандов, один из ленивцев и грызунов, сбоку маячит четвертое чудовище в виде орущего монаха. А под рисунком Гойя написал то, что вопят все четверо, разевая мерзкие пасти: «Ya es hora! Вот он пробил Час суда. Приспело время!» Каждый должен был увидеть: Грозный час настал!.. Отныне С призраками он докончил. Вон из разума и сердца Автомата-гранда! К черту Всех приспешников: монахов И прелатов! Ya es hora! Нет, не зря рисунком этим Он «Капричос» завершает. Ya es hora! 25 С того дня как Гойя показал «Капричос» друзьям, он уже менее строго оберегал уединение эрмиты. Друзья приходили теперь часто и запросто. Однажды Агустин, Мигель и Кинтана пришли втроем, и Мигель, с улыбкой указывая на молодого поэта, написал Гойе: «Он принес тебе подарочек». Гойя вопросительно взглянул на покрасневшего Кинтану, а Мигель продолжал писать: «Он сочинил оду, посвященную тебе». Кинтана застенчиво достал из папки рукопись и протянул ее Гойе. Но Агустин потребовал: — Нет, пожалуйста, прочтите вслух. — Да, да, прошу вас, дон Хосе, прочтите, — подхватил Гойя. — Мае приятно смотреть, как вы читаете. Я многое разбираю. Кинтана стал читать. Стихи были звучные. Он читал: С годами королевство обветшало. Растрачено господство мировое. Но жар искусства, пламенно пылавший В творениях Веласкеса, Мурильо, Поныне жив! Он — в нашем славном Гойе! Перед его фантазией волшебной Действительность, смущенная, померкла. Настанет день! О, скоро он настанет, Когда перед тобой, Франсиско Гойя, Склонится мир, как перед Рафаэлем Сегодня он склоняется. Из разных Земель и стран в Испанию стекаться Паломники начнут, чтобы увидеть Твои картины… О Франсиско Гойя — Испании немеркнущая слава! Растроганно улыбаясь, смотрели друзья на Гойю, он и сам улыбался, немного сконфуженно, но тоже был тронут. Si vendra un dia Vendra tambien, oh, Goya! en que a tu nombre El extranjero extatico se incline… — повторил он стихи Кинтаны, и всех поразило, что он так хорошо расслышал их. Кинтана покраснел еще сильнее. — Вы не находите сами, что перехватили через край? — улыбаясь спросил Гойя. — Добро бы вы написали, что я лучше коллеги Жака-Луи Давида, но уже лучше Рафаэля — это, пожалуй, несколько преувеличено. — Слова наивысшей похвалы слишком слабы для человека, создавшего такие рисунки! — пылко воскликнул Кинтана. Гойя видел, как ребячески простодушен сам Кинтана и как ребячески простодушны его стихи, да и вообще не нуждался в подтверждении того, что после Веласкеса он — величайший художник Испании, и все-таки в нем поднялась волна радости. Значит, его «резкие, грубые, безвкусные» рисунки вдохновили молодого поэта на такие возвышенные, торжественные стихи. А ведь когда Кинтана их видел, они еще лежали в беспорядке и были мало понятны. Гойе хотелось показать друзьям «Капричос» в том виде, в каком они были сейчас, и он спросил как можно равнодушнее: — Хотите еще раз взглянуть на рисунки? Я тут разложил их по порядку и сделал под ними подписи. Впрочем, я и пояснения написал, — добавил он задорно, — для дураков, которым надо все разжевать. Гости только и мечтали еще раз посмотреть рисунки, но не смели просить Франсиско, зная его чудаческий нрав. Когда же мир «Капричос» вторично предстал перед ними, зрелище это потрясло их. Та последовательность, в которой Гойя разложил теперь листы, подчеркнула настоящий их смысл. Даже резонер Мигель сказал почти благоговейно: — Это лучший, величайший из созданных тобой портретов. Ты запечатлел здесь лицо самой Испании. — Конечно, я человек свободомыслящий, — подхватил молодой Кинтана, — но теперь мне в каждом закоулке будут мерещиться демоны и ведьмы. — А есть же такие умники, которые считают Жака-Луи Давида художником! — с мрачной иронией присовокупил Агустин. Они добрались до последнего листа — до удирающей, орущей погани в монашеском обличье. — Ya es hora! — воскликнул Кинтана. — Cierra, Espana! Испания, на бой! — воодушевленно и радостно повторил он старый боевой клич. — Подписи очень удачны, некоторые просто великолепны, — задумчиво заметил Мигель. — По-видимому, ты надеялся ими смягчить содержание. А они зачастую подчеркивают его. — В самом деле? — с лукавым удивлением спросил Гойя. — Я, конечно, понимаю, что мне моей неискусной речью не передать того, что хотелось бы выразить. Я был бы очень благодарен тебе, Мигель, и вам, дон Хосе, и тебе, Агустин, если бы вы помогли мне советом. Друзья были польщены и счастливы, что могут внести посильную лепту в великое произведение Гойи. Мигель сразу же придумал удачную надпись для рисунка, где дряхлый скупец прячет свои сокровища. Он предложил подписать под ним слова Сервантеса: «Человек таков, каким создал его господь, а порой и много хуже». Остальные тоже изощрялись в выдумках. Они поняли, чего добивается Франсиско: чтобы подписи звучали по-народному, были меткими и выразительными. — Грубоватость должна остаться, — решил Мигель. — Обязательно, — подтвердил Гойя, — нечего меня приглаживать. Гости работали дружно, усердствовали вовсю, придумали целый ряд новых подписей и пояснений; в эрмите не умолкали смех и шутки. Но при всем веселье у Мигеля было неспокойно на душе. Почему Франсиско, не любитель писать, стал придумывать все эти названия и пояснения? Неужели он в самом деле носится с опасной мыслью обнародовать «Капричос»? Чем больше думал над этим Мигель, тем сильнее мучила его тревога. Без сомнения, гениальный дурак Гойя заразился дурацким фанатизмом Кинтаны. Мигель ломал себе голову, какими способами удержать друга от этого гибельного безрассудства. Помочь делу могла только Лусия. Отношения Мигеля и Лусии по-прежнему были двусмысленны. Когда он сообщил ей, что выходит в отставку, потому что не желает быть соучастником пагубной политики дона Мануэля, Лусия постаралась его утешить приветливо, умно, но без всякой сердечности. Вероятно, она уже была осведомлена Пепой, а может быть, и самим Мануэлем. Лусия искренно жалела о ссоре Мигеля с Мануэлем, в которой была виновата она, и надеялась помирить их. Но только со временем. Потому что на ближайшее будущее у Мануэля был опытный, надежный советчик, искренно преданный интересам родины: аббат дон Дьего. Да, соглашение между Великим инквизитором и главой кабинета не было нарушено. Аббата выпустили из монастыря. Это не значило, что священное судилище отменило приговор, просто чиновники инквизиции не замечали аббата, зеленые гонцы проходили мимо него, и хотя он не решался показываться в королевских резиденциях, но Мануэль убедил его, что он может негласно бывать в столице, пока двор не вернулся туда. Именно теперь, лишившись своего верного Мигеля, Мануэль нуждался в таком помощнике, как дон Дьего. Разумеется, Мигель все это знал. Он был глубоко уязвлен тем, что Лусия и Мануэль отстранили его, заменив аббатом. Теперь же, из-за Гойи, у него нашелся желанный предлог поговорить по душам с Лусией. Расхвалив со всей авторитетностью знатока самобытность и потрясающую художественную силу «Капричос», он перешел к безумной затее Гойи опубликовать их и принялся красноречиво сокрушаться по поводу того, как глупы бывают умные люди. Лусия охотно с ним согласилась. В конце концов она обещала, что исполнит его просьбу и попытается отговорить Гойю от этого нелепого намерения. Лусия отправилась к Франсиско. — Я слышала, что у вас есть целый ряд новых, замечательных рисунков, — начала она, — с вашей стороны очень нехорошо утаивать их от старой приятельницы. Гойя был возмущен бесхарактерностью и болтливостью Мигеля. Впрочем, он и сам, наперекор здравому смыслу, показал офорты Каэтане. Лусия напрямик спросила его, когда можно посмотреть «Капричос». Кстати, она придет не одна, а с одним их общим другом. — С кем? — насторожился Гойя. Он думал, что это будет Пепа, а ей он не собирался показывать «Капричос». Но Лусия объяснила: — Я бы хотела взглянуть на ваши новые офорты вместе с аббатом. Гойя опешил. — Как! Дон Дьего здесь? Значит, ему… — Нет, ему ничего не разрешено. Но все-таки он здесь, — ответила Лусия. Гойя не мог опомниться. Ведь если он впустит к себе в дом осужденного еретика, которому при нем прочитали приговор, он тем самым бросит неслыханно дерзкий вызов священному судилищу. Лусия поняла его растерянность, Ее узкие, раскосые глаза смотрели ему прямо в лицо, на тонких губах змеилась насмешливая улыбочка. — Вы считаете меня шпионкой инквизиции? — спросила она. Гойя и в самом деле заподозрил на миг, что она хочет выдать его инквизиции. Ведь не кто иной, как она, из-за своей пагубной прихоти навлекла несчастье на голову Ховельяноса. Нет, конечно, это нелепость. И так же нелепо бояться встречи с аббатом. Если дон Дьего показывается в Мадриде и его не трогают, так вряд ли ему, Франсиско, поставят на вид, что он не выставляет старого приятеля за дверь. Это прямо какой-то рок — именно при Лусии он всегда попадает в смешное положение, так повелось с первой их встречи на Прадо. И вот теперь опять, после того как он преодолел страх, тяготевший над ним и над всей Испанией, и создал «Капричос», перед ней, перед Лусией, он показал себя мелким и глупым трусом. «Carajo!» — мысленно выругался Гойя. Однако ему очень хотелось показать свои рисунки Лусии. При всей враждебной настороженности он всегда чувствовал к ней смутное влечение. У них было что-то общее: как и он, возвысившись, она не утратила своей плебейской сущности, и в этом была ее главная сила. Он не сомневался, что она поймет «Капричос» лучше, чем остальные знакомые ему женщины. Мало того, ему представлялось, что, показывая офорты Лусии, он мстит Каэтане. — Пожалуйста, донья Лусия, передайте мое почтение дону Дьего, — сухо сказал он, — и окажите мне честь вместе с ним посетить меня в четверг в три часа дня в мастерской на калье де Сан-Бернардино. Когда аббат вместе с Лусией пришел к Гойе, на первый взгляд в нем почти не было заметно перемены. Одет он был просто и очень изящно, по самой последней французской моде, и старался показать себя таким же беспечным, самоуверенным, остроумным и тонким циником, каким его привыкли видеть раньше. Но Гойя понимал, каких это ему стоит усилий, и сам чувствовал себя неловко. Он по возможности сократил вступительный разговор и поторопился достать из ларя офорты. Донья Лусия и аббат стали рассматривать «Капричос». Все вышло так, как предвидел Гойя. С лица доньи Лусии слетела маска, и оно выражало теперь горячее одобрение. С присущей ей страстностью впивала она кипучую жизненную силу, исходившую от рисунков, и сама вся лучилась ею. Разглядывая первый цикл офортов, изображавших «Действительность», аббат, как подлинный знаток искусства, сделал ряд умных замечаний по поводу техники рисунка. Но при виде новых офортов, становившихся чем дальше, тем дерзостнее и фантастичнее, он умолк, и лицо его постепенно приняло то же самозабвенно-восторженное выражение, что и у Лусии. Вот они оба склонились над рисунком с привязанными друг к другу мужчиной и женщиной, в волосы которых вцепилась сова-рок. «Неужто нас никто не развяжет?» — подписал Гойя под офортом. С глубоким удовлетворением заметил он, как жадно Лусия и аббат смотрят на рисунок и на свою судьбу. После этого между ними тремя установилось такое взаимное понимание, какого не выразишь словами. Наконец они досмотрели все и, скрывая радость под нарочитой грубостью, Гойя сказал: — Ну, теперь хватит, — и собрался спрятать листы. Но не тут-то было! — Нет, нет! — по-детски непосредственно закричал аббат, да и Лусия не собиралась расставаться с рисунком, который держала в руках. — Мне казалось, я до конца разгадала эту свору, — начала она. — Но нет! Только вам удалось наглядно показать гнусное сочетание глупости и подлости. — Она гадливо поежилась. — Mierda! — вырвалось у нее, и странно было слышать непристойное ругательство из изящно очерченных уст благородной дамы. — Всего семьдесят шесть рисунков? — заметил аббат, указывая на нумерацию страниц. — Нет, их тысячи! Это весь мир! Вся Испания с ее величием и ничтожеством. Но тут Франсиско решительно сгреб листы, и они исчезли в ларе. Аббат смотрел на ларь безумным, потерянным взглядом, Гойя понимал, что происходит в нем. Недаром он видел, как дон Дьего стоял на коленях перед Таррагонским трибуналом. «Капричос» были местью всех попранных, в том числе и аббата; «Капричос» — это был и его вопль ненависти и мести, орошенный в лицо наглым властителям. — Трудно допустить, что это существует в мире, но не для мира, — произнес аббат тихо, медленно и страстно. И Гойе мгновенно передалось жгучее желание аббата, чтобы весь мир увидел подлинное лицо нечестивцев, правящих сейчас Испанией, как оно показано тут у него на картинках, запертых в даре. Сильнее прежнего захотелось ему бросить «Капричос» в мир. — Я открою их миру, — хрипло выговорил он. Но тут аббат опомнился и вернулся к окружающей действительности, к мастерской художника в городе Мадриде. — Вы, конечно, шутите, дон Франсиско, — возразил он непринужденным тоном. Гойя вгляделся в его лицо и за маской светского человека увидел лик смерти, лицо мертвеца. Да, мертвец. Тайком, без разрешения, отверженным бродит он по тому самому Мадриду, где привык блистать во всех аристократических гостиных, оказывать влияние на каждое крупное политическое событие, и живет он только жалостью и милостью женщины, ради которой пошел на то, чтобы стать живым мертвецом. А теперь этот мертвец сидит тут в мастерской и силится вести непринужденную, остроумную светскую беседу. Гойе представился новый рисунок: полуистлевший покойник стоит, изящно опершись на клавесин, и курит сигару. Ему стало как-то не по себе перед этим человеком, который делает вид, будто он живой, а на самом деле он — мертвец. — Я не расслышал, — растерянно ответил Франсиско. Лусия посмотрела ему в лицо гневно, но без насмешки. — Аббат советует вам образумиться, — отчетливо произнесла она. И вдруг ему стала ясна вся подоплека. Лусия для того и привела к нему аббата, чтобы он собственными глазами увидел, каково быть жертвой инквизиции. Урок, преподанный Лусией, оказался как нельзя кстати. Он вел себя точно малое дитя. «Слава Испании!» Стихи Кинтаны вскружили ему голову, и тщеславие взяло верх над разумом. Ему захотелось осязать эту свою «славу». Да, строгий взгляд и выговор Лусии вполне им заслужены. Лусия умно поступила, что привела дона Дьего: авось, вид аббата отрезвив его старую, но все еще неразумную голову. И сказал он просто: «Да, Вы Правы». И аббату тоже Так ответил. Но Лусия Молвила перед уходом, Указав на ларь и четко Выговаривая каждый Слог, чтоб лучше он услышал: «Я благодарю вас, Гойя, Коль на свете существует Это чудо, не стыжусь я Называть себя испанкой». И в присутствии Диего Подошла, поцеловала Гойю горячо, бесстыдно, Прямо в губы. 26 Доктор Пераль отыскал Гойю в эрмите. Франсиско понял, что того привело важное дело. И верно, сразу же после первых вступительных слов Пераль сказал: — Мне надо вам кое-что сообщить. Я колебался, говорить или нет, и, может быть, лучше не говорить. Но вы позволили мне взглянуть на донью Каэтану вашими глазами в «Капричос» и сделали меня свидетелем, когда хотели узнать мнение доньи Каэтаны, помните, о том портрете. Я позволю себе считать, что мы оба близкие друзья дукеситы. Гойя молчал, его тяжелое лицо было замкнуто, он выжидал. Пераль опять заговорил нерешительно, обиняками. Он спросил, не замечал ли Гойя в самое последнее время легкой перемены в Каэтане. «Ага, она обнаружила, как я ее провел с Агустином, — подумал Франсиско, — и Пераль пришел меня предостеречь». — Да, — сказал он, — в последние дни я как будто заметил в донье Каэтане какую-то перемену. — Перемена действительно есть. Она беременна, — с нарочитой беззаботностью сказал Пераль. Гойя задал себе вопрос, правильно ли он понял, но он знал, что понял правильно. «Esta prenada — беременна», — сказал Пераль. «Беременна, бремя, обременительно», — лезли Гойе в голову дурацкие слова. Внутри у него все кипело, но он сдерживался. Не надо было Пералю говорить об этом. Франсиско не хотел знать о таких делах, не хотел, чтоб его посвящали в неприглядную интимную жизнь Каэтаны. Но Пераль не прекращал своих навязчивых признаний; он даже прибег к письму, «Прежде в подобных случаях, — написал он, — донья Каэтана своевременно принимала меры, чтобы освободиться от беременности. Но на этот раз она сначала, По-видимому, хотела родить, а потом передумала. И я боюсь, что слишком поздно; если она не изменит своего решения, дело может плохо кончиться». Гойя прочитал. — Почему вы сообщаете об этом мне? — сердито спросил он. Пераль только посмотрел на Гойю, и тот вдруг понял: это ребенок его, Франсиско. Каэтана сначала хотела его ребенка, а теперь не хочет. Пераль написал: «Хорошо бы, дон Франсиско, если бы вы уговорили донью Каэтану отказаться от вмешательства». Гойя ответил хрипло и очень громко: — Не мое дело влиять на решения ее светлости герцогини. Я этого никогда не делал и не буду делать. А в голове бессмысленно вертелось: «Prenada — беременна, бремя, обременительно… Она погубила мужа, она погубила мою Элену, она погубит и этого моего ребенка». — Он очень громко сказал: — Я не скажу ей ничего, ни единого слова не скажу. Пераль чуть побледнел. Он написал: «Дон Франсиско, прошу вас, поймите — вмешательство не безопасно». Гойя прочитал, пожал плечами. — Я не могу говорить с ней, доктор, — сказал он со страдальческим видом, и слова его звучали мольбой о прощении. — Не могу. Доктор Пераль ничего не сказал и ничего не написал. Он вырвал исписанный листок из тетради и разорвал на мелкие клочки. Гойя сказал: — Простите мою резкость, дон Хоакин. Он достал из ларя «Капричос», отобрал два листа: один с изображением Каэтаны, как она не на облаках, а на головах трех мужчин кощунственно возносится на небеса или уносится в преисподнюю, и другой, с двуликой Каэтаной, обезумевшим любовником, дьявольской нечистью вокруг и волшебным замком в облаках. — Хотите эти листы, доктор? — спросил он. Пераль покраснел. — Спасибо, дон Франсиско, — сказал он. Через несколько дней Пераль прислал за Гойей, чтоб тот поспешил в Монклоа. Гойя приехал, увидел лицо Пераля, понял — надежды нет. В занавешенной комнате, где лежала Каэтана, было побрызгано духами, но и сквозь них пробивался тошнотворный, тяжелый запах, шедший из алькова. Полог был задернут. Пераль жестом показал Франсиско, чтобы он его отдернул, и вышел. Франсиско раздвинул занавески. У кровати сидела прямая, застывшая, окаменелая дуэнья. Франсиско подошел к кровати с другой стороны. Каэтана лежала прозрачная, как воск, глубоко ввалившиеся глаза были закрыты. Высокие дуги ее бровей часто казались Гойе огромными арками ворот, но что творится за этими воротами, ему так и не удалось узнать. Теперь ему до боли хотелось, чтобы поднялись закрытые восковые веки. Он знает ее глаза, по ним только догадываешься о буре разноречивых чувств, но уверенности они не дают ни в чем и никогда. Только бы она открыла глаза — и в этот единственный, в этот последний раз он увидит правду. Очень явственно, так явственно, словно они облеклись плотью и стоят тут же в комнате, ощущал он в себе последние слова, которые унес из говорящего мира в свой немой мир, ее слова: «Я любила одного тебя, Франчо, одного тебя, мой глупый, старый, некрасивый, мой единственный. Только тебя, дерзкий художник. Только тебя». А ведь она знала, что любовь к нему принесет ей гибель; ей пророчили это и мертвая Бригида и живая Эуфемия. Она сознательно шла на любовь и на смертельную опасность. А он, хоть она и просила его много раз, даже не написал ее. Он не мог ее написать. А может быть, он потому не написал ее, что не хотел подвергать опасности. И вот теперь она лежит здесь и все равно умирает. Он смотрел на нее, и мысли его путались. Нет, это невозможно, она не умрет, нельзя себе представить, что это горячее, своенравное, надменное сердце перестанет биться. Он приказывал ей шевельнуться, открыть наконец глаза, узнать его, заговорить. Он ждал в страшном нетерпении. Он проклинал ее в душе за то, что она и сейчас верна себе, своему строптивому нраву. Но она не открыла глаза, она не сказала ни слова, она прислушивалась к своим уходящим силам и утекающей жизни, к своему умиранию. Чувство страшного одиночества, страшной отчужденности охватило его. Они были связаны — она и он — самой тесной связью, какой могут быть связаны два человека, но какими же они остались чужими! Как мало знала она его мир, его искусство. И как мало знал ее он. Его «Тантал» ложь: она не приоткрыла веки, она умирала. Донья Эуфемия, чопорная и враждебная, подошла к нему. Написала: «Вам пора уходить. Сейчас придет маркиза де Вильябранка». Он понял дуэнью. Все эти годы он бесчестил герцогиню Альба, пусть хоть теперь не нарушает величия ее смерти. Он чуть не улыбнулся. Этой последней представительнице рода герцогов Альба больше пристало бы умереть с озорным, дерзким, насмешливым словом на языке. Но она лежит здесь такая жалкая, вокруг стоит тяжелый запах, и нет в ее уходе из жизни величия и не будет, даже если она умрет не при нем, а в присутствии всех маркизов Вильябранка. Дуэнья проводила его до дверей. — Вы погубили ее, господин первый живописец, — сказала она с безграничной ненавистью в глазах. Пераль стоял в зале. Мужчины молча, низко поклонились друг другу. Через залу торопливо прошествовал священник со святыми дарами. Гойя, как и все остальные, преклонил колена. Каэтана так же не заметит священника и маркизу де Вильябранка, как не заметила его, Франсиско. Среди мадридского народа, падкого на всякие слухи, и на этот раз шля толки об отравлении, причем все кивали на иноземку, на итальянку, на королеву, якобы отравившую свою соперницу. Враждебность, которую после смерти герцога вызывала герцогиня Альба, сменилась жалостью, любовью, обожанием. Из уст в уста передавались трогательные рассказы, какая она была простая, незаносчивая, как разговаривала, будто с ровней, со всяким, как играла с уличными ребятами в бой быков, как охотно и щедро помогала каждому, кто обращался к ней с просьбой. Весь Мадрид провожал ее в последний путь. Похороны были торжественные и пышные, как и полагалось при погребении такой знатной дамы; маркизы Вильябранка не пожалели денег, но зато и не скрывали своего равнодушия. Только добросердечная донья Мария-Томаса жалела Каэтану, такую красивую и так безвременно и трагически погибшую. Старая маркиза с высокомерным презрением взирала на горе народа. Каэтана любила чернь, чернь любила ее. Лицо доньи Марии-Антонии было холодно и надменно. Каэтану убила та же рука, которая помогла ей, позабывшей свой долг, погибшей женщине, убрать со своего пути ее, Марии-Антонии, любимого сына. Старая маркиза чуть шевелила губами во время молитв за упокой души усопшей, но шептала она при этом далеко не благочестивые слова. В своем завещании герцогиня Альба щедро обеспечила дуэнью Эуфемию, камеристку Фруэлу и многочисленную дворню своих имений, не был забыт и шут Падилья. В духовной отразился взбалмошный нрав Каэтаны. Денежные суммы, подчас очень крупные, были отказаны людям, которых она почти не знала: студентам, случайно повстречавшимся на ее пути, выжившему из ума нищему монаху, который доживал свой век у нее в имении, подкидышу, найденному в одном из ее замков, различным актерам и тореадорам. Первому королевскому живописцу Франсиско де Гойя-и-Лусиентес донья Каэтана оставила только простое кольцо, его сыну Хавьеру — небольшую ренту. Зато ее домашний врач доктор Хоакин Пераль получил полмиллиона реалов да еще усадьбу в Андалусии и несколько редких картин. Донья Мария-Луиза злилась, что предмет ее зависти — драгоценности герцогини Альба — достаются слугам и всякой челяди, а не ей, ибо, вопреки обычаю, Каэтана ничего не отказала их католическим величествам. Дон Мануэль тоже был разочарован. Он надеялся выгодно выменять у главного наследника маркиза де Вильябранка кое-какие картины из галереи герцогини Альба. Теперь эти картины переходили в собственность противного доктора Пераля, славившегося своей несговорчивостью. И королева и первый министр с удовольствием узнали, что дон Луис Мария маркиз де Вильябранка, ныне четырнадцатый герцог де Альба, оспаривает завещание. Покойная донья Каэтана была доверчива и неопытна в делах. Возникло подозрение, что некоторые особенно щедро награжденные лица — главным образом врач, дуэнья и камеристка Фруэла — выманили у завещательницы такие несообразно большие суммы нечестным путем. Скоропостижная смерть герцогини тоже казалась подозрительной. Предполагали, что алчный врач — страстный коллекционер — хитростью обошел завещательницу, а затем, чтобы скорее получить наследство, извел ее. Королева сообразила, что процесс против врача сразу прекратит нелепые слухи, ставящие ее августейшую особу в связь со смертью Каэтаны. Она поручила дону Мануэлю лично принять меры к расследованию причины смерти ее первой статс-дамы, а также дела о завещании. Был возбужден процесс против доктора Пераля, дуэньи и камеристки Фруэлы по обвинению в captacion de herencia — присвоении наследства обманным путем. Обвиняемых подвергли тюремному заключению, на наследство был наложен арест. Вскоре дознались, что на волю завещательницы было оказано недопустимое давление. Завещание признали недействительным. Против трех арестованных велось следствие. Спорное имущество отошло к основному наследнику. Новый герцог Альба попросил дона Мануэля выбрать себе из галереи покойной герцогини несколько картин и принять их как дань благодарности за его хлопоты по разбирательству дела о наследстве. Правда, некоторые картины, ранее облюбованные инфантом, исчезли загадочным образом. К донье Марии-Луизе, соизволившей милостиво позаботиться о выяснении причин таинственной смерти доньи Каэтаны, новый герцог Альба обратился с почтительнейшей просьбой благосклонно принять на память о дорогой усопшей кое-какие оставшиеся после нее драгоценности. Вскоре многие картины Каэтаны появились В галереях Мануэля. А на шее и на пальцах Королевы засверкали Кольца, броши, ожерелья Из прославленных сокровищ Герцогини Альба. 27 Друзьям хотелось, чтобы Гойя поговорил с ними о смерти Каэтаны и тем облегчил себе душу. Но он на это не шел, и они уже стали бояться, как бы он опять не впал в черную меланхолию. Однако судьба пощадила его. Мрачно, молчаливо сидел и бродил он между голых стен кинты. Он пытался представить себе Каэтану. Это ему не удавалось. В памяти сохранилось только восковое замкнутое лицо умирающей и тяжелый запах, окружавший ее. Даже напоследок она осталась себе верна и назло не открыла глаз. В месяцы, предшествовавшие ее внезапной кончине, он как-то примирился с тем загадочно-жутким, что чуял в ней. Теперь, когда ее не стало, обида и злоба вновь нахлынули на него. С достойным видом, надвинув на лоб боливар, опираясь на дорогую трость, держась по-арагонски прямо, гулял он по своему обширному саду и предавался мрачным думам. Каэтаны больше нет, совсем нет, он это знал. Он не верил ни в небо, ни в ад, о которых толкуют попы. Его небо и ад были от мира сего. Раз Каэтаны нет на земле — ее нет вовсе. Ничего не осталось от нее, и в этом виноват он. Написанные им портреты были всего лишь жалкой, ничтожной тенью и ничуть не передавали ее гордой красоты; даже ремесленный портрет, сделанный Агустином, был ближе к ней. Искусство его, Франсиско, оказалось бессильным. Пожалуй, вернее всего было то, что он запечатлел в «Капричос». Но там он запечатлел лишь ее бесовскую природу, а от ее сияющей, чарующей сущности не осталось и следа: ни в его рисунках, ни на портретах. «Мертвые живым глаза открывают», — гласит народная мудрость. Мертвая Каэтана не открыла ему себя. Он не понимал ее теперь, как не понимал никогда, как она не понимала его. Ни одной из близких ему женщин не было так чуждо его искусство, как ей. «Безвкусно и грубо». Может быть, именно «Капричос» побудили ее изменить решение и убить в утробе зачатого от него ребенка. Он старался быть к ней справедливым. Конечно же, она возненавидела его с первой минуты, но и он возненавидел ее с той минуты, когда впервые увидел сидящей на возвышении. Никогда он не мог понять ее, не может понять и теперь. Даже в самые жгучие мгновения страсть сочеталась в нем с ненавистью. Когда он притворялся спящим, Каэтана говорила ему слова любви; он же даже мертвой не в силах сказать, что любил ее. Он плакал над ней и над собой; из глаз его катились жалкие, недостойные слезы, ничего не смывая: ни любви, ни ненависти. Подло поносить мертвую, беззащитную. Он перекрестился перед деревянной статуей пресвятой девы Аточской, той самой, которую Каэтана в их первую ночь накрыла мантильей, чтобы пречистая не видела ее распутства. — И оставь ей прегрешения, как мы оставляем должникам нашим, — молился он; и молитва его тоже была подлой, потому что он-то ей ничего не прощал. В нем самом было так же пусто, как в кинте. Раньше жизнь его была полна через край все вновь возникающими желаниями и трудами. А тут ему впервые стало скучно. Ничто его не соблазняло: никакие развлечения, ни женщины, ни яства и напитки, ни честолюбие, ни успех, ни даже работа. Самый запах красок и холста наводил на него тоску. Он со всем покончил счеты: с искусством, как и с Каэтаной. То, что ему нужно было сказать, сказано. «Капричос» лежат в своем ларе, готовые и исчерпанные. Нет, с Каэтаной не покончено. Ему не давала покоя несправедливость, которую творили королева и дон Мануэль. Когда он вспоминал, что доктор и дуэнья заточены в тюрьму, что память Каэтаны позорят гнусными слухами, его трясло от бешенства. Он один мог быть несправедлив к покойной, а больше никто. И с «Капричос» тоже не покончено. «Искусство теряет смысл, когда оно перестает быть действенным», — сказал Кинтана. Прятать свой труд от зрителя — это все равно, что женщине удушить дитя в утробе. Ему доставляло удовольствие воображать, что произойдет, если он обнародует «Капричос». Случалось, что отчаянные по своей смелости поступки действовали на правителей ошеломляюще, парализовали их. Прежнему, молодому Гойе показалась бы заманчивой именно дерзость этой затеи. А если он сейчас открыто всему миру выскажет свое мнение об обидчиках Каэтаны, не искупит ли он этим и собственную вину перед ней? Искупительная жертва на ее могиле? Что ж, может быть, она, по крайней мере, поймет тогда, чего стоят «безвкусные» «Капричос», и вместе с мертвой Бригадой будет тщетно ломать над этим свой мертвый череп. Конечно, обнародовать «Капричос» неразумно; об этом говорили ему и другие, да и сам он убедительно доказал себе это. Но неужто же он до такой степени состарился и кровь у него так остыла, что иначе как разумно, поступать уже не может? Неужели он превратился в нудного Мигеля? Нет, трусливо, точно старой бабе, прятать «Капричос» в эрмите недостойно его. Он оторвал Агустина от работы. — Я велел запрягать, — сказал он, — ты поедешь со мной. Мы перевезем сюда «Капричос». Ошеломленный Агустин посмотрел на него, увидел суровое, полное решимости лицо и не посмел расспрашивать. Молча доехали они до калье де Сан-Бернардино, поднялись по лестнице и с трудом, под удивленными взглядами жильцов, снесли на улицу и в карету доски, офорты, ларь, а под конец и тяжелый пресс. Много раз поднимались и спускались они по узким, крутым лестницам, пока не перетащили всего в карету. Слуга Андрее хотел подсобить, но Гойя сердито отстранил его. На обратном пути он тоже сидел угрюмо и молча, не спуская глаз с ларя. Потом с помощью Агустина втащил все в мастерскую в кинте. Там он поставил ларь у стены, на самом видном месте. Пришли посетители: герцогиня Осунская, маркиз де Сан-Адриан и другие, имевшие основания считать себя друзьями Гойи. Франсиско всячески раззадоривал их любопытство. — Вам, верно, интересно, что там у меня в ларе, — посмеивался он. — Вещи стоящие, может, я когда-нибудь вам их покажу. Из Кадиса тоже явился гость: судовладелец Себастьян Мартинес. Бойко написал он Гойе: «Мы с вами. Ваше превосходительство, оба понесли большую утрату. Ее светлость была настоящая знатная дама, дама, не имевшая себе равных, последний цветок старой Испании». При этом он соболезнующе смотрел на Гойю. «Какая жалость, — писал он далее, — что наследство ее светлости распылено и рассеяно по свету. Многие картины попросту пропали. В том числе и таинственная нагая Венера кисти Вашего превосходительства, как что ни прискорбно, исчезла без следа. Есть предложение: нельзя ли благоговейному почитателю и щедрому знатоку искусства получить хотя бы копию?» Гойя прочел, лицо его омрачилось. — Не надо, не надо, считайте, что я ничего не говорил, — поспешил сказать сеньор Мартинес и разорвал написанное. С участием и любопытством оглядывал он голые стены мастерской, при этом взгляд его то и дело возвращался к ларю. Не вытерпев, он осведомился, над чем господин первый живописец работал все это время. После минутного колебания Гойя улыбнулся и удостоил его ответом: — Мне очень лестно, что такой щедрый и сведущий коллекционер интересуется моим искусством. Он достал из ларя несколько листов, сперва из ослиного цикла, затем офорты из жизни мах. Увидев, с каким пониманием, интересом и волнением сеньор Мартинес рассматривает офорты, Франсиско решился и показал ему «Вознесение Каэтаны». Сеньор Мартинес засопел, захихикал, залился краской. — Это я хочу приобрести! — воскликнул он. — Все, все, что лежит в ларе, я хочу приобрести. Продайте мне ларь со всем его содержимым. — Он захлебывался, заикался, лихорадочно писал, терял терпение, опять принимался говорить. — Вы видели мог собрание, дон Франсиско, — говорил и писал он, — и вы должны признать, что вашему великому произведению место в Каса Мартинес. Plus ultra! — было девизом Мартинесов. Plus ultra! — девиз и вашего искусства, дон Франсиско. Вы поднялись выше самого Мурильо! Ваше превосходительство, продайте мне ларь! Вам не найти покупателя достойней и почитателя горячее меня. — Я назвал эти офорты «Капричос», — сказал Франсиско. — Превосходное наименование, — восторженно подхватил сеньор Мартинес. — Фантазии господина первого живописца! Великолепно! Босх, Брегель и Калло, слитые воедино, и все на испанский лад, а значит, необузданнее, грандиознее. — Но что, собственно, вы собираетесь покупать? — ласково спросил Гойя. — Вы пока что видели всего несколько листов. А в ларе их в пять-шесть раз больше. Нет, в десять раз. — Покупаю все, — твердил сеньор Мартинес. — Доски, листы и в придачу самый ларь. Предложение вполне деловое. Назначьте цену, ваше превосходительство! Я согласен на любую. Если речь идет о ваших Бесподобнейших твореньях. Я не скуп. Никто на свете Кроме этих старых бедных Глаз, не должен видеть это Чудо. — И ответил Гойя: «Ладно. Если напечатать Я решу свои «Капричос» То один из самых первых Оттисков я вам отправлю». «Только самый первый! Боже! — Заклинал он. — Умоляю Выслать также доски!» Гойя Вытолкал не без усилий Надоедливого гостя Прочь из кинты. 28 В ту весну пришли тревожные вести об участи дона Гаспара Ховельяноса. Инфант Мануэль перестал чинить препятствия инквизиции, и дона Гаспара, пожилого человека, взяли однажды ночью в его поместье; близ Хихона, прямо из постели. Весь долгий путь до Барселоны еретика вели пешком, связанного, напоказ всем, затем переправили на остров Мальорку и заточили в темную монастырскую келью. Ему не давали книг и бумаги, а также запретили общение с внешним миром. — Ya es hora — пробил час, — сказал Гойя Агустину. — Надо окончательно подготовить «Капричос». Ты раздобудешь бумагу, и мы вместе отпечатаем их. Пожалуй, трехсот оттисков для начала будет достаточно. Все это время Агустин с тревогой наблюдал, как Франсиско старается привлечь внимание посетителей к таинственному содержимому ларя. — Неужто ты надумал?.. — в смятении пролепетал он. — Тебя это удивляет? — насмешливо спросил Франсиско. А кто прибегал ко мне в эрмиту и вопил во всю глотку: «Прокис, заплесневел, прогнил»? В ту пору твой дон Гаспар был только сослан, теперь же он сидит в подземелье, закованный, без воздуха и без света. — Ты рехнулся, Франчо! Пожалей хоть нас: не доставляй такой радости инквизиции, — взмолился Агустин. — Мы отпечатаем триста экземпляров! — повелительно сказал Гойя. — Кстати, среди моих друзей найдутся и такие, которые скажут, что это правильно, что иначе нельзя поступить. Некий Кинтана, например… — Так я и знал, — простонал Агустин. — Тебе ударил в голову фимиам, которым Кинтана обкурил тебя в этой дурацкой оде о твоем бессмертии. — Чихать я хотел на бессмертие! — спокойно возразил Гойя. — Врешь, подло врешь! — вскипел Агустин. — Перестань браниться, — с той же небывалой сдержанностью продолжал Гойя. — Сперва ты по малейшему поводу требуешь, чтобы я своим искусством служил политике. А теперь велишь мне молчать, когда дона Гаспара того и гляди замучают до смерти. Все вы, политики и проектисты, одним миром мазаны. «Ученые умствуют, храбрые действуют». — Выпустить сейчас «Капричос» из ларя — чистое безумие, — не унимался Агустин. — Время военное, у инквизиции развязаны руки. Образумься, Франсиско! Отцеубийца скорее избежит тюрьмы, чем человек, который опубликует в наше время такие рисунки. Это все равно что покончить с собой. — Не смей так говорить! — закричал Гойя. — Я испанец, а испанцы не кончают с собой. — И все-таки это самоубийство, — настаивал Агустин. — Ты это сам понимаешь. И собираешься это сделать не из соображений порядочности и политики. С тех пор как той женщины не стало, все для тебя потускнело вот ты и хочешь положить краски погуще, выкинув такую отчаянную штуку. Все дело в этом. Она одна всему причиной. Даже после смерти она накличет на тебя беду! Не на шутку рассердился Гойя. «Цыц! Заткнись, собака! — Закричал он. — Коль боишься Помогать мне, то другого Я найду». — «Найди, попробуй! Кто к тебе пойдет? — воскликнул Агустин. — Лишь я, безумец, Дурь твою терплю!» И быстро Вышел. И хотя Франсиско Услыхать не мог, со всею Силой хлопнул дверью. 29 Поборов робость, Агустин кинулся к Лусии; ей одной удалось в свое время отговорить Франсиско от безумной затеи обнародовать «Капричос». Агустин пожаловался ей, что сеньор де Гойя, должно быть под влиянием последнего огорчения, все-таки решил отпечатать и опубликовать офорты. — Ради бога, сеньора, не допустите его до гибели, — умолял Агустин. — Ведь он гордость Испании! Пока Агустин изливался так бессвязно и растерянно, Лусия пытливо вглядывалась в его лицо. Она понимала, что в нем происходит. Он любил ее и все-таки винил в душе за то, что она погубила его друзей — аббата, Мигеля и в первую очередь Ховельяноса. Надо полагать, нелегко ему было просить именно ее. — Вы верный друг, дон Агустин, и я сделаю все, что в моих силах, — сказала она. Лусия догадывалась, почему Франсиско все-таки решил обнародовать «Капричос». Чтобы встряхнуться и заполнить пустоту, которую оставила его утрата, ему нужен был азарт крупной и рискованной игры. С другой стороны, как истый арагонский крестьянин, привыкший сочетать смелость с осторожностью, он, отправляясь на опасное приключение, не откажется от протянутого ему надежного оружия. Она видела возможность оградить его от инквизиции. Но замысел ее требовал подготовки. Значит, прежде всего нужно удержать Франсиско от чрезвычайной торопливости. Лусия отправилась к нему. — Вы, разумеется, понимаете, как опасно ваше намерение, — сказала она. — Понимаю, — ответил Гойя. — Есть способ уменьшить опасность, — заявила она. — Я не мальчик и сам предпочитаю мешать жар щипцами, а не голыми руками, — ответил он. — Только нужно иметь под рукой щипцы. — Ход мирных переговоров в Амьене не вполне отвечает личным интересам дона Мануэля, — пояснила Лусия, — ему нужно послать туда надежного человека. Если бы дон Мигель согласился снова работать с доном Мануэлем, он мог бы принести большую пользу делу прогресса и человеку, который очень ему дорог. Гойя внимательно следил за движением ее губ. — В ближайшее время я устраиваю вечер для самых близких друзей. На нем будут и дон Мануэль, и Пепа, и, надеюсь, дон Мигель. Могу я рассчитывать видеть вас и дона Агустина? — Я обязательно приду, — сказал Гойя и продолжал растроганным тоном: — Вы всячески стараетесь уберечь меня от последствий моего глупого шага и даже готовы ради этого вставить несколько новых условий в мирный договор. — Он широко улыбнулся. — Сейчас в вас больше лисьего, чем львиного, — тоже улыбаясь, заметила Лусия. В политических делах Лусия чувствовала себя как дома, да и обстоятельства складывались благоприятно. На амьенской конференции, где Англия, Франция и Испания вели переговоры о мире в Европе, должен был также решиться-ряд вопросов, которые, как понимала Лусия, затрагивали самого дона Мануэля. В чаянии высокой награды он всячески отстаивал интересы папы. Кроме того, ему необходимо было доказать королеве, что он незаменим, и потому он старался исхлопотать выгодные условия для тех итальянских государств, где правили ее родственники. Важнее же всего ему было расширить владения Неаполитанского королевства и вывести оттуда этих габачо — войска генерала Бонапарта. В случае успеха отпадало препятствие к браку между неаполитанским престолонаследником и младшей дочерью доньи Марии-Луизы; а дон Мануэль не делал секрета ни от Пепы, ни от самой Лусии, что эта инфанта — его дитя, и, конечно, ему очень хотелось надеть королевский венец на голову родной дочери. Таким образом, собственные интересы дона Мануэля не всегда совпадали с интересами Испании, а так как посол Асара, представлявший католического монарха на амьенской конференции, отнюдь не был другом дона Мануэля, то этому последнему не мешало иметь там своего человека, который принимал бы близко к сердцу личные выгоды инфанта. Лусия не сомневалась, что за-согласие поехать в Амьен представителем дона Мануэля Мигель может потребовать любую плату. Донья Лусия пригласила Мануэля к себе на вечер и с удовлетворением заметила, как он просиял, когда она сказала, что ожидает и дона Мигеля. Сам Мигель немножко поломался, но тоже был рад случаю встретиться с инфантом. У доньи Лусии собрался такой же тесный круг друзей, что и в тот вечер, когда она впервые устроила встречу своей подруги Пепы с доном Мануэлем; правда, отсутствовал аббат. Стены гостиной были еще плотнее, чем тогда, сверху донизу увешаны картинами из собрания Мигеля; среди них находился и портрет доньи Лусии, написанный Гойей. Лишь в последнее время Мигель до конца с болью осознал вещую правдивость этого портрета. С проницательностью колдуна Франсиско угадал не только истинную сущность Лусии, но и ее дальнейшую судьбу, и теперь живая Лусия полностью слилась с женщиной, изображенной на полотне. Лицо Мигеля сохраняло обычную ясность и невозмутимость и в этот вечер, когда ему предстояло при таких благоприятных условиях вновь встретиться с доном Мануэлем; но на душе у него было смутно. Он твердил себе, что положительно может почитать себя счастливцем. Благодаря вынужденному безделью последних месяцев ему удалось изрядно продвинуть, даже почти что завершить труд всей своей жизни — Словарь художников. Сейчас тут, посреди дорогих ему сокровищ искусства, сидела его жена, которая по-прежнему была ему дорога; недоразумения между ними кончились. И если у него отняли приятную обязанность, оставаясь в тени, руководить судьбами Испании, то теперь его обидчик, по-видимому, вынужден вновь навязать ему эту обязанность. И, тем не менее, к радостному ожиданию примешивалось беспокойство. Почва у него под ногами была поколеблена, и невозмутимая уверенность докинула его. Правда, он по-прежнему непререкаемым тоном говорил себе и другим: «Это — хорошо, а то — плохо», — но убежденность была только в его голосе. Зато непривычную уверенность и удовлетворение испытывал в этот вечер Агустин Эстеве. Он не знал замысла Лусии во всех подробностях, но ему было ясно, что она устроила вечер с намерением помочь Гойе. Большое значение имело уже то, что Мигель и Мануэль встретятся по-дружески на глазах у Франсиско. Агустин радовался, что преодолел робость перед доньей Лусией и в большой мере помог уберечь Франсиско от последствий его глупого шага. Теперь, когда это удалось, собственное будущее тоже стало казаться ему светлее. Может, и он еще станет первоклассным художником. Правда, человек он неповоротливый и тугодум, но именно такие нередко достигают самых высот. Если же ему и не суждено добраться до вершины, все равно он не будет сетовать. Он сочтет, что выполнил свое назначение, раз ему посчастливилось быть по-настоящему полезным Гойе. Лусия тоже была довольна своим вечером. С тех пор как эти же гости впервые собрались у нее, с ними произошло немало перемен, и она сама способствовала этим переменам, а сейчас собиралась еще решительнее вмешаться в судьбу Испании и в судьбы окружающих ее людей. Жаль, что дон Дьего не может быть здесь. Он бы вдоволь позабавился, глядя, как Мануэль сам помогает навеки сберечь для мира образ собственной подлости, запечатленный в «Капричос». Мануэль явился с твердым намерением вернуть к себе Мигеля. Князь мира собирался вновь вытащить на свет божий свой принцип: «Скромный мир лучше пышных побед». Из Америки опять начнут беспрепятственно приплывать караваны судов, груженных золотом и серебром. В Испании воцарятся довольство и ликование, и всю заслугу припишут ему, инфанту Мануэлю. При таких обстоятельствах он готов был доказать себя великодушным и простить Мигеля; вдобавок, если Мигель как следует тряхнет амьенское дерево, с него посыплются еще более роскошные плоды. Итак, едва поцеловав руку донье Лусии, он бурно устремился к Мигелю, который стоял в официальной позе, хлопнул его по плечу и даже сделал попытку его обнять. — Как я рад, что вижу тебя! — воскликнул он. — Помнится, при нашем последнем свидании ты наговорил мне всяких неприятных истин, попросту говоря, грубостей, да и я, помнится, выражался не слишком деликатно. Но я забыл эту бессмысленную размолвку. Забудь и ты, Мигелито! Мигель твердо решил держать себя в руках и с этой целью долго читал своего любимого Макиавелли. Тем не менее он внутренне ощетинился и сказал натянутым тоном: — Среди бессмысленных слов, сказанных тогда, была и крупица смысла. — Ты же сам знаешь, в каком я был трудном положении. С тех пор все изменилось. Пусть только будет заключен мир, и ты увидишь, как мы по ставим на место долгополую поповскую братию. Что ты строишь кислую рожу! Мне нужно послать тебя в Амьен! Ты не смеешь отказать в такой услуге мне и Испании. — Я не сомневаюсь, что в настоящее время вы, дон Мануэль, полны решимости проводить либеральную политику, — ответил Мигель. — Но каков бы ни был мир, боюсь, что, в конечном счете, он окажется на руку только папе. Великому инквизитору и двум-трем разбойникам грандам. Дон Мануэль подавил досаду на строптивость и недоверчивость Мигеля и заговорил о задуманных им грандиозных преобразованиях. Он упорядочит течение рек, что предполагалось уже давно; заведет образцовые земледельческие хозяйства и опытные лаборатории. Подумывает он и об учреждении еще трех университетов. Нечего и говорить, что он ограничит цензуру, а то и вовсе упразднит ее. — Только привези мне выгодный мир, и увидишь, как Испания расцветет под солнцем просвещения! — восклицал он своим бархатным тенором. Все стали прислушиваться. — Превосходные замыслы, — сухо, деловито, с едва уловимой усмешкой заговорил Мигель. — Боюсь только, что вы, дон Мануэль, не представляете себе, какое сопротивление вам придется преодолеть. Должно быть, вы недостаточно осведомлены о том, насколько за последние месяцы обнаглела святейшая инквизиция. Сейчас уже даже такой человек, как Франсиско Гойя, не решается обнародовать свои последние замечательные рисунки. Изумленный Мануэль повернулся к Гойе. — Это верно, Франсиско? — спросил он. — А что это за рисунки? — подхватила Пепа. — Почему же ты скрытничал и не пришел прямо ко мне? — дружески пожурил Мануэль, обнял Гойю за плечи и подвел к одному из столов. — Ну-ка, расскажи мне подробно об этих рисунках, — сказал он. Пепа не преминула подсесть к ним. Гойя оценил, как ловко Мигель расставил Мануэлю силки, и порадовался, что опасная затея оборачивается грандиозным фарсом. Однако радость его была недолговечна. Игриво ткнув его в бок и подмигивая Пепе, Мануэль заявил: — Ну-ка, признавайся, любезный: опять написал голую Венеру? — и осклабился во весь рот. Гойя припомнил намеки сеньора Мартинеса относительно участи тех двух картин, которые он в свое время написал в Санлукаре. Теперь ему все стало ясно. По легкой усмешечке на равнодушном лице Пепы и похотливому выражению Мануэля нетрудно было догадаться, куда делись обе картины. Должно быть, их нашли при описи оставшегося после Каэтаны имущества, за одетой Каэтаной обнаружили нагую, и теперь картина, по всей вероятности, попала к Мануэлю, который истолковал слова Мигеля в том смысле, что он, Франсиско, опять нарисовал нечто подобное и потому боится инквизиции. Он представил себе, как эта парочка, Мануэль с Пепой, стояли перед картиной и грязным, циничным взглядом ощупывали тело Каэтаны, этим созерцанием разжигая собственную похоть. Гнев охватил его. Он с трудом удержался, чтобы не закричать. Пепа испуганно и злорадно заметила, как омрачилось его лицо. Но Мануэль по-своему понял его недовольство. — Да-с, дон Франсиско, мы открыли ваши плутни, — с тяжеловесной игривостью принялся он подтрунивать над Гойей. — Ох, и ловкач же вы! Сто очков дадите вперед любому французу. Но не пугайтесь. Картины попали в руки знатока, и притом достаточно могущественного, чтобы защитить вас от инквизиции. Обе дамы, та, что «до», и та, что «после», висят в моей галерее точно так, как они висели в Каса де Аро. Франсиско с огромным усилием овладел собой и даже чуть не усмехнулся, подумав о том, что этому скотоподобному болвану придется взять под свою защиту «Капричос» и самому сколотить помост, на котором будет выставлена на осмеяние его гнусность. Он, Франсиско, сохранит спокойствие и не испортит себе сладость затаенной мести. Пепа восседала во всей своей белоснежной невозмутимой красе, как истая графиня Кастильофьель. До сих пор она молчала. Но теперь злобное торжество от того, что Франсиско должен домогаться ее милостей, прорвалось наружу. — Что это за новые рисунки, дон Франсиско? — благосклонно осведомилась она. — Я не сомневаюсь, что инфант оградит вас от неприятностей, если вы их обнародуете. — Они в том же роде, что и ваша Венера? — загоревшись подхватил дон Мануэль. — Нет, — ваша светлость, среди них очень немного эротических рисунков, — сухо ответил Франсиско. — Чего же вы тогда опасаетесь? — спросил искренне удивленный и заметно разочарованный Мануэль. — Друзья не советуют мне обнародовать офорты потому, что на некоторых из них изображены привидения в рясах и сутанах, — пояснил Франсиско, — но в целом, по-моему, цикл очень веселый, я назвал его Капричос. — И всегда-то вы придумаете что-нибудь необыкновенное, — ввернула Пепа. — Великому инквизитору не нравится мое искусство, — продолжал Гойя, пропустив ее замечание мимо ушей. — Я тоже не нравлюсь господину Рейносо, — громогласно заявил Мануэль. — Мне пришлось даже отставить из-за него некоторые свои проекты. Но скоро с этим миндальничаньем будет покончено. Он встал, оперся руками о стол и с жаром заявил: — Нашему другу Гойе не долго осталось ждать, скоро ему будет позволено показать миру свои привидения в рясах. Для этого надо, чтобы ты, Мигель, привез мне Амьенский договор. Ты меня понял, Франсиско? — оглушительно рявкнул он глухому. Франсиско все время пристально следил за его губами. — Понял, что пробил час — ya es hora, — ответил он. — Si, senor, — раскатисто смеясь, повторил Мануэль. — Ya es hora! — Ya es hora, — во весь голос крикнул обрадованный Агустин. — Нам тоже хочется взглянуть на эти страшные привидения, дон Франсиско, — заявила Пепа. — Да, да, меня разбирает любопытство, — подхватил Мануэль» Ударив Франсиско по плечу, он громогласно объявил: — Запомни, твои привидения и «Капричос» будут обнародованы, хотя бы они даже малость потрепали красную мантию самого Великого инквизитора. Я грудью встану на твою защиту, и тогда посмотрим, кто посмеет к тебе подступиться. Только повремени немножко, всего месяца два, а то и меньше, пока не будет заключен мир. Вот кто, при желании, может ускорить его заключение, — добавил он, указывая на Мигеля. И к Мигелю потащил он Гойю. Их обоих обнял. «Замечательный, сегодня Вечер! Так давайте выпьем За успех! Мигель, ты должен Быть в Амьене. Ты, Франсиско, Обнародуешь «Капричос», Всем попам и привиденьям Вопреки и к вящей славе Нашего искусства. Я же Над тобою простираю Руку друга». 30 В первую минуту, когда Пепа узнала о загадочных обстоятельствах смерти Каэтаны Альба, она ощутила горькое торжество и собралась было нанести Гойе сочувственный визит. Однако Лусия несколько раз побывала в эрмите, ее же, Пепу, Франсиско ни разу не попросил прийти, а графине Кастильофьель не подобало навязываться. Позднее Мануэль показал ей те две бесстыдные картины: герцогиню в вызывающем наряде тореро и скрытую позади нагую герцогиню. Распущенность Альба и безбожника Франчо привела ее в негодование, тем не менее ее все время тянуло к этой второй картине, и она часто подолгу опытным глазом разглядывала тело соперницы. Нет, ей нечего бояться сравнения; никто не поймет, почему Франчо предпочел ей эту сластолюбивую, бесстыжую ломаку. На вечере у Лусии Пепе, к великому ее сожалению, не удалось откровенно побеседовать с Франчо. Но теперь он сам обратился к ней и к Мануэлю с просьбой помочь в опубликовании его офортов, и, так как заботы об амьенских переговорах не оставляли Мануэлю свободной минуты, она вызвалась вместо него посмотреть эти опасные «Капричос». Пепа отправилась в кинту без предупреждения, сгорая от любопытства и все-таки чувствуя себя несколько неловко. Когда она сообщила Франсиско о цели своего визита, он вежливо выслушал ее. По счастью, дон Агустин отсутствовал. Они снова очутились вдвоем с Франчо, как в доброе старое время, и он, по всей видимости, был доволен, что Пепа приехала одна, без Мануэля; на этом основании она сочла уместным высказать ему по дружбе несколько полезных истин. — Мне не нравится твой вид, Франчо, — начала она. — Эта несчастная история дурно отразилась на тебе. Я была очень огорчена, когда узнала. Но я ведь с самого начала предсказывала, что от твоей герцогини ничего хорошего для тебя не будет. Он молчал. Портрет Каэтаны, единственная картина на голых стенах комнаты, выводил Пепу из себя. — Портреты ее тебе тоже не удавались, — продолжала она. — Смотри, поза совсем неестественная. И как она смешно показывает пальцем куда-то вниз. Так всегда бывало: если между тобой и твоей натурой что-то не ладилось, портрет тоже получался неудачный. Гойя выпятил нижнюю губу. Ему опять представилось, как эта глупая и наглая индюшка вместе со своим болваном покровителем стоят перед нагой Каэтаной. У него чесались руки схватить ее и спустить с лестницы. — Насколько я понял, графиня, вы приехали по поручению инфанта посмотреть мои офорты, — сказал он очень учтиво. Графиня Кастильофьель почувствовала, что ее одернули. Франсиско принес «Капричос». Пепа стала смотреть, и он сразу увидел, что она понимает. Она принялась за цикл ослов-аристократов, и лицо ее стало надменным. Гойя почуял опасность. Она имела большую власть над Мануэлем; ей ничего не стоило настроить Мануэля против него, погубить его и навсегда похоронить «Капричос» в ларе. Однако она сказала только: — В сущности, ты ужасно дерзок, Франсиско. — Надменное выражение исчезло с ее красивого лица, она медленно покачивала головой, еле сдерживая улыбку. Значит, у него был правильный нюх в свое время, когда он завел с нею связь. Большое удовольствие доставил ей рисунок Hasta la muerte — до самой смерти», на котором изображена старуха, наряжающаяся перед зеркалом. По-видимому, Пепа узнала в ней королеву. Когда же она узнавала себя в той или другой жалкой в своем спесивом самодовольстве махе и щеголихе, то-делала вид, будто не замечает сходства. Зато не преминула показать, что узнает Альбу. — К тому же ты и жесток, Франсиско, — заметила она. — Это я тоже знала. Твои рисунки очень жестоки. Женщинам нелегко с тобой. Должно быть, и ей было с тобой нелегко. — Она посмотрела на него в упор бесстыдным взглядом своих зеленых томных глаз, и он ясно понял; хотя женщинам с ним и нелегко, она не прочь возобновить былое. В сущности, ему приятно смотреть на нее, как она сидит тут во всем великолепии своей пышной плоти, и с ее стороны даже благородно быть с ним заодно против Мануэля. В нем смутно ожило лениво-безмятежное сладострастие их былых ни к чему не обязывающих любовных отношений. Неплохо было бы разок подержать в объятиях эту белотелую, мягкую, пышную, рассудительную и романтичную Пепу. Но он не верил во вкус разогретых кушаний. — Это дело прошлое, — неопределенно заметил он; при желании она могла это отнести к своим словам о его жестокости в отношении Каэтаны.

The script ran 0.015 seconds.