1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— Почему? — спросил Кружилин.
— А ты как думаешь? — сдержанно проговорил Субботин.
— Понятно…
— Да, эвакуация продолжается, — мягко заговорил Субботин. — Прибывающие на новые места заводы, фабрики надо пускать в ход. А ваш завод что же — уже действует, уже даёт продукцию.
Снег то переставал, и тогда открывались побелевшие просторы, виднелись по сторонам заснеженные холмы, то снова начинал сыпаться гуще прежнего.
В воздухе всё холодало. Карька затащил ходок на вершину увала и пошёл вниз веселее. Справа осталась Звенигора, невидимая сейчас за сплошной качающейся серой стеной падающего снега.
Свежий снег, видимо, волновал жеребца, он мотал головой и фыркал, старался временами перейти даже на рысь. Но Кружилин каждый раз легонько сдерживал его.
Колёса оставляли на дороге чёрные рваные колеи. Впрочем, снег тут же забеливал их, засыпал.
Впереди послышались неясные, приглушённые сперва голоса, свист, какие-то выкрики. Всё это приближалось, ползло навстречу, потом взлетел, покрывая разноголосый шум, чей-то голос:
— Н-но, соколики-и!.. Веселей, веселей! Подмогай, подмогай шибче — только на увал вытянуть! Н-но-о!..
Голос был мальчишеский, звонкий, он легко прокалывал снежную коловерть и звенел под капюшоном Кружилина, как под колоколом. Сквозь снежную карусель показалась бричка, за ней, как в тумане, замаячила другая, ещё дальше зачернелась третья…
Навстречу Кружилину и Субботину карабкался на увал целый обоз. Измазанные снегом лошадёнки, припадая на передние ноги, с трудом тащили гружёные, прикрытые брезентом брички. Клейкая грязь со снегом наматывалась на колёса, лошади выбивались из сил, каждую бричку подталкивали двое-трое ребятишек-подростков. Кто в чём — в сапогах, в ботинках, в шапках, в фуражках, тоже густо облепленные мокрым снегом, они орали, свистели, размахивали бичами.
— Хлеб, что ли, везут? — спросил Субботин.
— Кажется.
— Откуда?
— Из «Красного колоса». Ихние лошади… Только кто это выдумал — одних ребятишек пустить в такую погоду?! — Кружилин натянул вожжи, соскочил с ходка. — Сто-ой!
Обоз продолжал двигаться.
— Стой, говорю…
— Что ты кричишь? — спросил подошедший от ближайшей брички мальчишка лет двенадцати-тринадцати, с бичом, в старой, не по росту, тужурке. — А-а… Сто-ой, ребята-а…
Обоз остановился. Со всех концов начали подходить такие же ребятишки, окружили толпой.
— Ты знаешь меня? — спросил Кружилин.
— Видал, как же… Мы хлеб на элеватор везём.
— Вижу. Кто старший?
— Я.
— А ты-то кто? Чей будешь?
— Савельев я. Володька. А что?
— Взрослые есть с вами?
Расталкивая ребятишек, к ходку протиснулся щупленький бородатый старичок в зипуне, в мокрой шапчонке, вытянув шею пытался разглядеть Кружилина.
— Что за начальство тута? А-а, райкомовское…
— Здравствуй, Петрован Никифорович. А я думал — одних ребят послали.
— Дык Панкрат с греха с имя сбился, — ткнул Петрован Головлёв кулаком куда-то в сторону. — Куды, грит, в такую погоду хлеб везти? Оно, правда, как выехали, снегу-то не было ещё…
— У нас обязательство такое — к двадцать второму октября сдать пионерский хлебный обоз для Красной Армии, — сказал Володька. — Это наш класс, — кивнул он на ребятишек. — Мы серпами целую полосу выжали, в снопы связали. И обмолотили сами, провеяли… Сегодня — со школы отпросились, последний срок потому что…
— Дык я и говорю — председатель наш с греха сбился, — опять заговорил Головлёв. — Потом рукой махнул: поезжай, грит, с имя, Петрован…
— Понятно… Прежде чем назад ехать, обсушитесь в элеваторной дежурке.
— Само собой…
— Назаров где? В Михайловке?
— Не, он на второй бригаде. Там скырду вчерась молотить разчали, а тут ночью дождь полил. Ну, бабёнки растерялись. Чуть не угробили скырду-то, не промочили. Ладно Панкрат прискакал как очумелый, заставил соломой сверху завалить скырду. Сам стоял под дождём, вершил… Зверем рыкал на всех сверху-то. Потом этот обоз отправил да спать лёг. Можа, проснулся уж.
Пока старик выкладывал всё это, обоз тронулся, загикали, закричали ребятишки.
— Вы прямо туда и айдате, на вторую бригаду…
— Туда и поедем, — сказал Субботин и закрыл глаза, будто задремал. До самого конца пути он не проронил ни слова.
Вторая бригада колхоза «Красный колос» — несколько деревянных строений, почерневших от времени, прилепившихся на самой кромке леса: два жилых дома — для полеводов и животноводов, стряпка, амбар, хозяйственный сарай, пригон для скота и огромная тёплая рига. На запад расстилалась степь, пахотные земли, которые ограничивались Громотухой и Звенигорой. Дальше, за горой и речкой, были земли другого колхоза, который назывался «Красный партизан». На восток шли леса с озёрами и болотами. Лес испокон веков называли тайгой, хотя километров на пятнадцать вокруг, кроме берёзы, осины да редких небольших сосенок, ничего не было. Настоящая тайга начиналась дальше, к востоку, за Журавлиными болотами, за Огнёвскими ключами. Земли за озером, на берегу которого когда-то была заимка Кафтанова, отходили третьему колхозу.
Пригон для скота — большой, огороженный жердями квадрат земли — был заснежён и пуст: скот держали тут только летом. Но вокруг риги суетились люди. От чёрного широкого зева её ворот до открытых дверей амбара были настланы плахи. По этим плахам женщины беспрерывно катили тачки, в каждой тачке лежало по мешку с зерном.
Когда Кружилин с Субботиным подъезжали к бригаде, снег прекратился — сразу посветлело, горизонты распахнулись. Земля, ещё сегодня утром чёрная, унылая, обессилевшая, от края до края помолодела и обновилась. Укрытая первым, ослепительной белизны снегом, она будто вздохнула облегчённо и, как человек, наработавшийся за день и добравшийся наконец до постели, затихла… Боясь шевельнуться, боясь нарушить этот первый, ещё не крепкий, но самый сладкий и пленительный сон земли, безмолвно стояли деревья с отяжелевшими, заснеженными ветками. Безмолвно плавали где-то между серых облаков побелевшие утёсы Звенигоры. Утёсы то виднелись сквозь клочья туч, то исчезали, и казалось, каменные великаны кланяются земле, свершившей то, что положено свершать ей от сотворения мира каждый год, — весной, проснувшись, зацвесть, всё лето зреть и наливаться силами, а осенью радостно и щедро рожать и, обессилев, ложиться под снег и копить всю зиму новые жизненные соки.
Панкрат Назаров действительно спал на деревянном расшатанном топчане, прикрывшись тулупом. В доме топилась печь, возле которой грузная деваха мыла в тазу картошку. Увидев вошедших, она молча подошла к топчану, вытирая об фартук на ходу руки.
— Вставай, дядя Панкрат. К тебе приехали…
Председатель колхоза поднялся, спустил с топчана голые жилистые ноги, закашлялся. Глянув в окошко, он перестал кашлять, по его измятому лицу скользнуло что-то вроде улыбки.
— Зима-матушка, слава тебе, господи… — И только после этого поднял глаза на вошедших. — А-а, вон кого бог послал… Милости просим! Тонька, приставь чайку нам…
— Пейте, вон полная чугунка кипятку. — Девушка легко выволокла ухватом из печки двухведёрный чугунище, поставила на стол три жестяные кружки, синюю чашку с мёдом. — Пейте, а я в стряпку пойду, баб кормить.
— Ступай, ступай, — махнул ей Назаров. И пояснил Кружилину с Субботиным: — Семена вчерась заставил бабёнок молотить. А тут дождь хлынул. Едва не угробили семенную скирду-то, язви их… — И, видимо подумав, что приезжим непонятно, как они чуть не угробили семенную скирду, добавил: — Потому что бабьё несмышлёное — визгу много, а толку мало.
— Мы знаем, — сказал Кружилин. — Петрована Головлёва на увале встретили с ребятишками.
— А-а… — мотнул жиденькой бородёнкой Назаров. — Так вот и живём.
И принялся обматывать ногу портянкой.
Тонька-повариха перелила кипяток в ведро, оставив немного в чугунке, взяла таз с вымытой картошкой и пошла. Субботин открыл ей дверь. Девушка взглянула на него с неловким изумлением и даже покраснела.
Потом Назаров, Кружилин и Субботин молча пили чай, макая ломтями свежего пшеничного хлеба в чашку с мёдом.
Окончив чаепитие, Назаров подождал, пока допьют из своих кружек гости. И сказал, опять поглядев в окно:
— Хорошо зима легла. Не на сухую землю. Ну, так с чем пожаловали? Какой мне бок подставлять?
— Ты уже приготовился подставлять?
— От начальства чего хорошего дожидаться? — усмехнулся Назаров.
— Недолюбливаешь, выходит, начальство? — спросил Субботин.
— Дык смотря какое.
— А какое бы ни было, чего тебе бояться? Хлеба нынче больше всех сдал и продолжаешь сдавать.
— Это-то так… — Старый председатель вздохнул и поцарапал в бороде. — А всё-таки ласковые слова начальства слушай, а спину, говорят, береги.
— Значит, чуешь за собой должок? — Субботин поймал взгляд Назарова и с полминуты не отпускал его. Да председатель и не пытался отвести глаза, глядел на секретаря обкома спокойно и укоризненно, пытаясь в свою очередь пронять Субботина насквозь, безмолвно осудить за что-то.
— На семена-то пшеницу засыпаешь или рожь? — спросил Субботин.
«Вот тебе и снял вопрос о Назарове! — зло подумал Кружилин о Полипове. — Ах подлец, подлец…»
— А ты чего в кулак дуешься? — повернулся к нему Субботин.
— О подлости человеческой думаю. Полипов ведь нажаловался в обком? Лучше бы он в открытую, чем так, из подворотни…
— Никто в обком не жаловался, Кружилин, — произнёс Субботин. — Так что же ты, Панкрат Григорьевич, молчишь? Рожь или пшеницу на семена засыпаешь?
— А чего на глупые вопросы отвечать…
— Что-о?
— Зачем мне рожь засыпать, коль мы уже её посеяли? Пшеницу засыпаем. Пшеницы тоже будем сеять маленько.
Субботин как-то беспомощно опустил голову.
— Действительно… Пустеет голова, что ли? Старость не радость.
— Устал ты просто, Иван Михайлович, — сказал Кружилин.
— Да, да, — кивнул благодарно Кружилину Субботин. — В голове всё ещё станки, машины, лес, тёс, цемент. И составы… Представь — целые железнодорожные составы с людьми, с техникой. Знаете, что на станции в городе творится? А в обкоме, в облисполкоме? Люди требуют их обеспечить жильём, питанием, разместить оборудование. Бюро заседает сутками, решая все эти вопросы, люди, дожидаясь своей очереди, прямо там, в коридорах, и спят. Иногда ищешь-ищешь среди спящих тел, чья очередь подошла на бюро… Из всего этого ещё мешанина в голове…
Потом секретарь обкома долго молчал, очень долго. Молчали и Кружилин с Назаровым.
— Ну, так… И всё же, Панкрат Григорьевич, ты крепко подумал, прежде чем решиться с этой рожью? Ведь недаром говорится: начиная дело, рассуди о конце…
— Так говорится, — кивнул председатель. — Но ещё и эдак: не бей в чужие ворота пятой — не ударят в твои целою ногой.
Субботин не сразу добрался к смыслу этой присказки, думая, наклонил голову, прищурил глаза.
— Нынче-то мы и то за счёт ржи хлеба много государству сдали, хотя её и посеяно было с воробьиный нос, — помог ему председатель. — А ежели бы поболе…
— А ты, Поликарп, что скажешь?
— Да то же, что и Назаров. Если б не его колхоз, не выполнил бы район план хлебопоставок.
— Так… — вздохнул ещё раз Субботин. — И что же я с вами делать теперь буду?
…Возвращались в райцентр уже затемно. Отдохнувший жеребец легко затащил ходок на увал, колёса звонко постукивали по мёрзлой кочковатой дороге.
— Эти ребятишки ещё не вернулись с элеватора? — спросил вдруг Субботин.
— Вроде нет ещё.
Субботин устало дремал, откинувшись на спинку плетёного коробка. Казалось, он, закрыв глаза, всё ещё сравнивает в уме цифры, которые называл ему недавно Назаров. Беседовали они часа полтора, председатель не спеша говорил о каждом поле, характеризовал его в двух-трёх словах.
— Это вот, что промеж овражка и берёзовой гривы тянется, гектаров тут будет полтораста. — Охрипший председатель тыкал кривым пальцем в двойной тетрадный лист, на котором он живенько набросал план колхозных угодий. — Нынче тут пшеницу сеяли. Ну, собрали ничего по нонешнему году, а главное — вовремя. Фёдор Савельев убирал, у того и зерна не просыплется. Человек дерьмо, а на работу золото, чего скажешь. А всё ж таки рожь завсегда даёт на этом поле на шесть-семь центнеров больше. Это годами проверено. Вот считай, ежели на пуды, значит, пять-шесть тысяч пудов недобрали. Теперь поле, что клином в излучину Громотухи вдаётся…
Субботин слушал не перебивая, записывал цифры в блокнот. Долго считал что-то, покусывая карандаш.
— Что ж, по твоим расчётам, на будущий год вы соберёте ржи в два раза больше, чем если бы пшеницей засеяли?
— Как бог даст. Выйдет год — соберём.
— А ежели неудачный будет год?
— На всё божья воля. Но меньше не получится всё равно. Так и так — риску нету. А с пшеничкой есть. Так зачем рисковать? Дорискуемся…
Доводы Назарова были просты и убедительны.
— Ну а ты чего молчишь, молчун? — сердито спрашивал Субботин у Кружилина.
— Объясняет же Панкрат… Разве не понятно? Лучше мне не объяснить.
Потом Субботин ходил по бригаде, оглядел ригу, молотилку, обошёл вокруг скирды, которую чуть не промочило дождём. Женщины уже снова разворачивали её, собираясь молотить, сбрасывали сверху прихваченные морозцем соломенные пласты.
— Живо у меня, бабы, со скирдой этой разделаться, при фонарях всю ночь работать чтоба, — бросил им на ходу председатель, подошёл к трактористу, возившемуся у трактора. — Приводной ремень опять, гляди, порви мне, раззява! Последний вчера привёз, больше нету. А то из языка твоего ремень выкрою, всё равно поганый.
Какая-то бабёнка прыснула и зажала рот, нырнула за молотилку.
— Матерщинник он голимый, — пояснил председатель Субботину. — Ну спасу нет, как лается, даже мужики краснеют.
— А ежели опять дождь начнётся? — спросил Субботин, глянув на небо, по которому ползли ещё клочья облаков.
— Не, из-за Громотухи холодом тянет. Развёдреет, значит. Окончательно зимушка легла.
И вот сейчас действительно небо начало очищаться, в тёмных разводьях над головой замигали первые, редковатые пока, но зато самые крупные звёзды.
— Ну, и что же всё-таки делать будешь с нами теперь, Иван Михайлович? — спросил Кружилин.
— Делать? — открыл глаза Субботин, встрепенулся. — Ты вот что скажи: сам-то что будешь делать с рабочими своего завода? В землянках больше одной зимы держать их нельзя, лесу, на который вы надеялись, не дадут. Об этом я сообщил тебе несколько часов назад. Время подумать было. Или не думал?
— Думал, — ответил Кружилин, хотя и не сразу. — Организуем несколько бригад, отправим в тайгу, за белки, лес валить. Это — единственный выход. Но заготовить необходимое количество леса для жилья — не такое простое дело. А главное — как его оттуда вывозить? Можно только весной по Громотухе сплавить. Затем готовить из него пиломатериал… Вот и ты подумай: чего и сколько можно за будущее лето сделать? Значит, какую-то часть рабочих ещё зиму придётся в землянках держать.
— А нельзя прямо в тайге пиломатериал готовить?
— Можно, конечно. И будем, наверное. Да сколько напилишь вручную? А может быть, какое-то количество пиломатериалов всё же даст нам область или Москва?
— Москва… — тихо проговорил Субботин. Но ещё до того, как замолк голос секретаря обкома, Кружилин понял, что о Москве он сказал по мирной привычке, сказал потому, что сердце и разум не могли примириться и не принимали того обстоятельства, что Москва висит на волоске, что сейчас она ничем не может помочь.
Впереди, в темноте, сперва глухо и невнятно, застучали колёса по мёрзлой дороге, потом послышались ребячьи голоса.
— Ребята с элеватора возвращаются! — сразу встрепенулся Субботин.
Скоро мимо ходка потянулись первые подводы. Некоторые шли пустыми, без людей, зато на других бричках было полно ребятишек. Они переговаривались, визжали и хохотали, возились в бричках, пытаясь, видимо, согреться, потому что в воздухе, по мере того как звезденело, подмораживало всё сильнее.
— Э-эй, старшо-ой! — крикнул Субботин.
Смех и голоса на бричках смолкли.
Субботин кричал, сойдя на землю, стоя лицом к голове обоза, который не останавливался. А Володька Савельев неслышно подошёл сзади, по-мужицки сунул бич в голенище.
— Вот он я… Чего вам?
— Здравствуй ещё раз… э-э… Володя. Так, кажется? — Субботин протянул ему руку.
— Так, — подтвердил паренёк, помедлил, но руку всё же подал.
— А я — Субботин Иван Михайлович, секретарь обкома партии. Вот мы и познакомились. Сдали хлеб?
— Сдали.
— Хорошо там подсушились, на элеваторе?
— Подсушились. Потому и припоздали малость. Да ничего, доедем, дорога нам тут знакомая.
Володька говорил не спеша и рассудительно, как взрослый.
— А дед ваш где?
— Вон в последней бричке лежит. Захмелился маленько.
— Как захмелился?
— Обыкновенно. Встретил на элеваторе каких-то знакомых, чекушку выпил… Ничего, я его брезентом укрыл, а сверху соломой — не замёрзнет. Так-то он дед хороший…
Мимо проехала последняя бричка.
— Ну, так что вам? Я побегу, а то далеко обоз догонять.
— Мне — ничего. Просто хотел познакомиться с тобой. Молодец ты… Учишься как?
— Ничего учусь. Бывают и неуды…
— Как же так? И часто?
— Быва-ают, — вздохнул мальчишка.
— Ну, это никуда не годится.
— Что уж тут хорошего… — опять с сожалением проговорил парнишка.
— Ладно, беги…
Володька кинулся догонять заднюю бричку, Субботин глядел вслед, пока он не пропал в темноте.
— Хороший мальчишка, — задумчиво проговорил Субботин, взобравшись на ходок. — Чем-то он мне ещё днём понравился.
— Это, между прочим, сын Ивана Савельева, младшего из братьев Савельевых, который недавно из заключения пришёл. Я тебе как-то рассказывал.
— Да? — с любопытством спросил Субботин. — Это который? Да, да, вспоминаю. Этот, младший из Савельевых, что в белогвардейском отряде, кажется, служил?
— В кулацкой банде. Потом к нам перешёл.
— Да, да… Видишь, как интересно, — будто про себя проговорил Субботин. — И как он, Иван, сейчас?
— Нормально вроде. Живёт, работает.
— А Фёдор?
— Слышал же от Назарова: «Человек дерьмо, а на работу золото». Ничего я к этому прибавить не могу.
— Не разобрался, значит?
— Нелегко это, в чужой душе разобраться.
— Да, трудно. В человеческих судьбах, отношениях всё переплетено самым причудливым образом… — Субботин помолчал, — Что в народе о войне говорят?
Кружилин повернул голову к Субботину:
— Что говорят… Тяжко людям. Но народ перелома в войне ждёт. Ждёт и верит.
Секретарь обкома помедлил и заговорил спокойно, негромко, будто рассуждая сам с собой:
— Вот ведь удивительно, если вдуматься. Немцы захватили огромные, самые богатые и могущественные в индустриальном отношении области страны, враг стремительно и неудержимо двигается вперёд, подходит к самым стенам Москвы, — а народ ждёт перелома в войне и знает, что перелом скоро наступит. Люди действительно испытывают сейчас неимовернейшие тяготы, лишения, в таком положении немудрёно и духом упасть, потерять всякую веру, а люди — уверены в победе. А почему? Почему?! — И, помедлив, будто сожалея о своём возгласе, продолжал: — Да потому, что он, народ, понимает: сейчас страна пока одним Уралом фактически воюет — много ли у нас за Уралом промышленности? Но это — пока…
Колёса ходка гулко постукивали по мёрзлой дороге, и звук этот, наверное, далеко разносился по заснеженным пустынным полям.
— Фашистские властители мыслили правильно. Имеют они подавляющее превосходство в военном отношении? Имеют. Есть возможность стремительно захватить главный индустриально-промышленный комплекс России, оставив её таким образом безоружной и беспомощной? Есть. Правильно, но примитивно. Они не могли предположить, что мы сумеем справиться с эвакуацией сотен и сотен заводов, сумеем быстро восстановить предприятия на новом месте. Дело это невиданное, неслыханное в истории земли и народов! А мы — сумели. Мы ещё во всей полноте, возможно, не в состоянии оценить значение этого обстоятельства, этого беспримерного народного подвига. А оно, это значение, в том, что мы уже выиграли войну! Сохранив наши заводы и фабрики, мы выиграли войну! Потом, после победы, мы будем с удивлением размышлять: да как же это мы сумели? Как?!
Небо звезденело всё больше и гуще, оно будто бралось изморозью и оттуда, сверху, тяжко и могуче дышало на землю опаляющим холодом.
— Не знаю, Поликарп, каким образом ответят на это наши историки, социологи, экономисты и прочие учёные. Я же себе отвечаю так… Может быть первая линия обороны, вторая, а я говорю — есть ещё и третья, самая главная, которую никакой враг не одолеет. Она проходит не по нашим границам, она проходит, говоря языком немножко красивым и торжественным, через твою и мою душу. Через хрупкое ещё сердчишко этого мальчонки… — Субботин кивнул назад, куда ушёл колхозный обоз. — И через старое, изношенное, уже работающее с перебоями сердце Панкрата Назарова. И через миллионы и миллионы других… И об этом, я знаю, писатели будут писать книги, поэты будут слагать поэмы и песни…
Кружилин слушал и поражался простоте мышления и ясности слов секретаря обкома партии и одновременно глубине и сложности тех вещей, о которых он говорит.
— С Полиповым-то как живёте?
Субботин спросил неожиданно, его вопрос прозвучал резко и неприятно.
— Как? — Кружилин пожал плечами. — До открытых стычек не доходим, но разговаривали, случалось, откровенно. А сейчас вот еду и думаю — буду ставить вопрос, чтоб его убрали из района. О Назарове-то он вам накляузничал. А ведь мы договорились с ним…
— Слушай, сойди-ка ты с ходка да остуди снегом голову.
— А что, не он? — И Кружилин натянул вожжи, будто в самом деле хотел спрыгнуть на дорогу.
— Ну, допустим. А дальше что?
— А дальше — я уже говорил! Или он пусть в районе остаётся, или я… Я и без того хотел проситься у обкома на фронт. В конце концов, есть решение ЦК о направлении на фронт коммунистов в качестве политбойцов. Винтовку в руках держать ещё могу… А не пошлёте — сбегу. Как Кирьян Инютин, сбегу.
— Давай, давай! Мы в обкоме партии, когда ты сообщил про побег на фронт этого Кирьяна, посмеялись. Мальчишки часто бегают, это известно. Но чтобы сорокалетний мужик — это впервые случилось. Ещё интереснее будет, когда пятидесятилетний побежит. К тому же — секретарь райкома.
— Да, смешно, конечно…
— Вот именно. А с Полиповым… Никто тебя не поймёт, не поддержит, если драку с ним затеешь.
Кружилин усмехнулся вслух.
— Ты говоришь, как Полипов, слово в слово. Он тоже пугает меня: не поймут, не поддержат.
— Что ж, я, кажется, обращал твоё внимание на тот факт, что Полипов не так глуп. И о Назарове сообщил он не по-глупому, не в форме доноса. Он просто написал, что председатель колхоза «Красный колос», ни с кем не посоветовавшись, самовольно засеял рожью почти все посевные площади. Секретарь райкома партии Кружилин, также ни с кем не посоветовавшись, единолично поддержал его, заявляя, что разрешил это сделать одному колхозу в опытном порядке. А он, Полипов, как коммунист и председатель райисполкома, не уверен, можно ли заниматься опытничеством в такое тяжёлое для страны время, он считает неправильным такие единоличные действия секретаря райкома. И поскольку он сомневается во всём этом, то просит разъяснений у обкома… Как видишь, он будто бы и себя под удар ставит — я, мол, растерялся и по скудоумности сообразить ничего не могу… Но в области-то помнят, что при Полипове Шантарский район больше всех сдавал государству хлеба, помнят и то, что я, Субботин, настоял на смене секретаря райкома. Потому что я знаю, до какого состояния довёл Полипов колхозы, знаю… вернее, начинаю, кажется, понимать, что это вообще за человек. Вот меня и прислали: езжай, разбирайся со своим ставленником. Я и приехал.
— И разобрался?
— Нет ещё. Разобраться можно будет только будущей осенью. Точнее, убедить всех, что рожь сеять выгоднее. Если, конечно, ещё бог даст, как говорит тот же Назаров.
— Ну а если не даст? — спросил Кружилин.
— Он что, самовольно всё рожью засеял?
— В общем-то самовольно. Но, признаться тебе, я и сам подумывал переводить район постепенно обратно на рожь. А тут война, всё завертелось… Назаров же рассудил — нечего ждать. И он прав, Иван Михайлович…
— Прав… Допустим, и я знаю, что, прав. И в обкоме, и всюду я поддержу тебя с Назаровым. Это мне удастся, потому что… потому что мнение о тебе в обкоме сейчас неплохое. С уборкой район справился, завод пущен. Всё пойдёт на одни весы. Но если на будущее лето «бог не даст», прямо говорю — плохи будут наши с тобой дела. И мои, и твои, и Назарова, — подчеркнул Субботин. — Хороши они будут лишь у Полипова. Понимаешь ли теперь, с каким дальним расчётом он действует?
— Значит, спасение от Полипова нам только боженька принесёт? — насмешливо спросил Кружилин.
Субботин долго не отвечал, и Кружилину показалось, что тот и забыл про его вопрос.
— Есть, Поликарп Матвеевич, старая, как мир, пословица: друзья познаются в беде. Если внимательно поглядеть — сейчас многое можно увидеть. Война очень ясно покажет нам, яснее, чем когда бы то ни было: кто настоящий друг Советской власти и, значит, предан ей искренне, до конца, кто равнодушен к ней, а кто и… враг её.
— Ты даже так вопрос ставишь?! — со сдерживаемым удивлением произнёс Кружилин.
— Даже так, — сухо, почти враждебно, подтвердил Субботин. — Конечно, я не имею конкретно кого-то в виду. Тем более Полипова. Я рассуждаю отвлечённо. И сейчас по-разному поведут себя люди. У кого есть в душе червоточинка — война может превратить её в целый гнойник. А может случиться и наоборот, может быть, война и затянет эту червоточину, зарубцуется она, если в человеке больше всё-таки человеческого. Максим Горький, кажется, сказал: в жизни человек всё-таки свою человеческую роль выполняет.
Субботин умолк. В степи стояла тишина, которую нарушал только стук копыт да колёс ходка по мёрзлой дороге. Звёзды давно обсыпали небо от горизонта до горизонта, над Звенигорой поднялась луна, облила голубоватым светом заснеженные утёсы.
— Как же понимать эти твои слова… по отношению всё-таки к Полипову?
Кружилин проговорил это и понял, что вопрос не понравился Субботину, секретарь обкома недовольно пошевелил плечом. Вместо ответа Субботин спросил вдруг:
— О сыне так и нет никаких вестей?
— Нет, — глухо уронил Кружилин.
Больше они до самого села не разговаривали.
* * * *
Ещё днём, вернувшись на завод после осмотра землянок, Антон позвонил жене:
— Кланяется тебе дядя Ваня. Обещал вечером зайти.
— Ой! — по-девичьи испуганно ахнула в трубку Елизавета Никандровна. — А чем же мы угощать его будем? Ты возьми там что-нибудь в заводской столовой
— Ладно, возьму чего-нибудь, — улыбнулся Антон.
И вот стол накрыт, время уже двенадцатый час ночи, а Субботина всё нет. Измаявшаяся за день с уборкой квартиры и приготовлением ужина Елизавета Никандровна прилегла на кровать. Антон шагал из конца в конец комнаты, поглядывал на часы. Но думал он не о Субботине, а о сыне. Юрию через пятьдесят минут, ровно в двенадцать, заступать в третью суточную смену, а он где-то болтается в селе. Жена сказала, что Юрий ушёл ещё с вечера в клуб, на танцы. Антон про себя нахмурился. Только что он проходил мимо клуба — здание погружено в темноту. Значит, ни танцев, ни кино сегодня нет или давно кончились.
Спецовка Юрия — замасленный ватник, такие же замасленные старенькие брюки, приготовленные матерью, лежали в кухне на табуретке.
Сын беспокоил и тревожил его всё больше и больше. Когда она началась, эта тревога, — там, в Харькове ещё, или во Львове, в суматошные последние дни июня? Или чуть позже, когда уже приехали сюда, в Шантару? Да и есть ли основания для такой тревоги? Разобраться в этом Антон до конца ещё не мог, как и вообще не мог пока во всей полноте осмыслить то, что с ним самим произошло. Поездка в Перемышль в тот спокойный субботний июньский день, ужасное утро 22 июня, дорога на Дрогобыч, переполненная беженцами, бой на берегу Сана, капитан Максим Назаров с перебитыми ногами, круглолицый и чернявый солдат Василий Кружилин… Зрачок автомата, подрагивающий прямо на уровне его, Антона Савельева, глаз, ночь в лагере и горячие глаза грузовиков… Длинный и тощий немецкий офицер, туго перетянутый ремнём в талии, похожий на стоящего торчком муравья, расстрелы пленных… И последнее — уходящий за обгорелые остатки какого-то здания Василий Кружилин с обмякшим телом Назарова на плечах.
Всё это походило на неправду, на привидевшийся кошмар, который не исчезал. Часто, стоило Антону отвлечься немного от дел, как сами собой, сцена за сценой, возникали перед глазами ужасные события тех дней…
Расхаживая по комнате возле накрытого стола, Антон чувствовал, как пощипывает сердце холодком. Елизавета Никандровна лежала на кровати, прикрыв глаза, — видимо, задремала.
Антон глянул на часы — полдвенадцатого. А Юрки нет. Где же он, вертопрах?
Этим словом — «вертопрах» — он назвал сына впервые, кажется, там, во Львове, куда он добрался, вконец обессиленный, числа 26 или 27 июня, утром. Он шёл по улицам, поражаясь, какие перемены произошли с этим красивым, пёстро-оживлённым городом всего за несколько дней. Когда он уезжал утром 21 июня, островерхие кровли домов тонули в розовато-пахучей дымке, пьянящий аромат был разлит по всем кривым средневековым переулкам, чисто подметённым на рассвете дворниками. Сейчас улицы замусорены, пахло ядовитой гарью, местах в тридцати, а может, в пятидесяти поднимались в небо чёрные дымные столбы и там, перемешиваясь, серой простынёй закрывали всё небо.
Где-то за этим плотным серым полотном слышался знакомый надсадный гул самолётов, в стороне вокзала раздавались глухие взрывы. «Бомбят вокзал», — понял Антон, и у него ёкнуло сердце — недалеко от вокзала была его квартира.
Обычно людные с самого утра, улицы были сейчас пустынны, только по центральным магистралям нескончаемым потоком шли и ехали беженцы, не обращая внимания на какую-то стрельбу, время от времени раздававшуюся в переулках и почему-то на крышах домов. Людские потоки устремились с запада на восток, огибая вокзальную часть города.
— Почему стреляют? Кто стреляет? — несколько раз спрашивал Антон. Но никто ничего не мог объяснить.
Антон миновал самый шикарный львовский ресторан «Жорж», зеркальные окна которого были выбиты, а осколки стёкол хрустели под ногами. Утопавшая в зелени Академическая улица была тоже запружена беженцами. По левой стороне сквозь толпу пробивались грузовые и легковые автомобили, доверху набитые разным домашним барахлом крестьянские фуры. А по правой стремительно проносились к западной окраине города танки и мотоциклетные подразделения. Рискуя попасть под гусеницы, Антон пересёк улицу и побежал к обкому партии.
В коридорах валялись кипы бумаг, беспрерывно хлопали двери, из кабинета в кабинет бегали сотрудники, не обращая никакого внимания на заросшего грязью, небритого Антона в замызганном пиджаке и в сапогах, от которых осталось одно название. Антон прошёл в кабинет секретаря, махнув рукой изумлённой, вскинувшей крашеные ресницы девушке, выбрасывавшей из шкафа бумаги.
Секретарь обкома стоял спиной к двери, кричал в телефонную трубку, отказывал кому-то в каких-то машинах. Потом обернулся, увидел Савельева.
— А-а, наконец-то… — сказал он, моргая красными от бессонницы глазами. На столе, прямо на бумагах, стояла тарелка с остатками котлеты, два стакана с недопитым чаем. — Выбрался, значит? Жив? — И начал что-то искать в бумагах.
— Почти… — ответил Савельев, упав на чистое, обтянутое зелёным сукном кресло. — Как же это? Как?
— Так вот, — грустновато сказал секретарь. — Немцы в тридцати-двадцати километрах, вокзал беспрерывно бомбят, движение поездов практически прекратилось. Станционные пути пытаемся починить под бомбёжкой, но…
— Немцы ещё в тридцати километрах. А стреляют почему в городе?
— Каждую ночь фашисты сбрасывают с самолётов диверсионные группы. Вылавливаем, насколько возможно. Но трудно это. Они одеты в гражданскую одежду. И свои, бандеровцы, зверствуют. Практически — бои идут уже в городе.
— Практически — город уже пал, — не то спросил, не то констатировал сам для себя Савельев.
— Да, положение критическое, — проговорил секретарь обкома, разыскав наконец нужную бумажку. — Это обрушилось как снег на голову. Вчера ещё немцы были километрах в сорока. Где они будут завтра — никто не может сказать. На окраинах роем окопы…
— Да, я видел…
— Мобилизовали, кого только смогли, в основном молодёжь. Хотя на день, хотя на несколько часов задержать фашистов — и то великое дело. Главное сейчас — спасти людей, ни о чём другом не может быть речи. Но стихия бегства овладела людьми, и управлять этим потоком тоже почти невозможно. Единственное, что мы могли сделать, — поставили на перекрёстках регулировщиков, которые указывают дорогу беженцам… А вам срочно в Москву нужно. Вот. — И секретарь обкома протянул телеграмму.
— Зачем мне в Москву?
— Не знаю. Вызывает Наркомат среднего машиностроения. Связь с Москвой пока действует, оттуда по поводу вас звонили уже дважды. Быстро приводите себя в порядок, через час я пришлю за вами обкомовскую эмку. Никаким другим транспортом из города, к сожалению, не выбраться. Доедете до Тернополя там, кажется, вокзал ещё не разбомбили. Всё. Через час машина будет у вашего дома…
— Цел ли ещё дом-то? — сказал Антон и потянулся к телефону.
— Цел, и все домочадцы невредимы. Я только что звонил, справлялся, не вернулись ли вы. Не теряйте времени. Кстати, и жену захватите с собой, иначе она из города не выберется…
Чем ближе подбегал Антон к своему дому, тем чаще попадались разрушенные здания. Стены одних были напрочь разворочены бомбами, и на месте трёх-, четырёхэтажных домов лежала просто груда кирпичей и обломков, у других были разбиты или угол, или часть стены, или снесена черепичная крыша. Из многих окон хлестало пламя, клубами валил густой дым. Несколько дней назад все эти дома стояли чистенькими и весёлыми, и теперь не верилось, что это те же самые улицы, тот же самый город.
А на вокзале всё ухало, там хлопали зенитки. Стреляли, видимо, наугад, потому что из-за сплошного дыма, застилавшего небо над вокзалом, самолётов было не видно. А фашисты бомбили вокзал наугад, с непостижимым упорством высыпая бомбы в самое месиво огня и дыма, щадя сам город, который был обречён, из которого они не хотели больше выпустить ни одного эшелона.
В два-три прыжка Антон преодолевал лестничные марши, взбежал на третий этаж, рванул на себя дверь.
— Анто-он! — метнулась к нему жена, припала к груди, зарыдала. — Жив… Жив!
— Лиза… Успокойся. Ради бога, успокойся.
В комнатах было всё перевёрнуто, разбросано. На кроватях, на столе стояли раскрытые чемоданы. Юрий в майке и тапочках ходил по ворохам одежды, выбирал самое лучшее и запихивал в чемоданы.
— Ну, ну, я жив, Лиза… — Антон тихонько отстранил жену, подошёл к сыну, на ходу сбрасывая грязный, изорванный пиджак. — Приехал? Здравствуй. Ты что это делаешь?
— Что я делаю? — спросил Юрий, не прерывая своего занятия. — Тебе же дают машину, чтобы из города выехать… Надо взять хотя бы самое необходимое.
— Откуда ты знаешь про машину?! — с ненавистью закричал Антон, хотя и сам ещё не понимал причины этой ненависти к сыну.
— Антон, Антоша! — опять метнулась к нему жена. — Ты зачем так? Из обкома партии уже второй день звонят, всё о тебе спрашивают. Тебя ведь в Москву вызывают… Господи, что я передумала за эти ночи! Юра говорит: «Давай, мамочка, собираться на всякий случай». Немцы-то, немцы где? Говорят, под самым городом? Неужели…
— Погоди, Лиза. — Антон отстранил жену, подошёл к сыну. — А ты в военкомате был? — И он вырвал из рук сына рубашку, которую тот намеревался положить в чемодан. — Ты был в военкомате, спрашиваю?
Юрий неопределённо пожал плечами.
— Я, собственно, не здешний. А потом — мама…
— Фашисты в двадцати километрах от города! Люди окопы роют… Ты — военнообязанный…
— Хорошо, — негромко произнёс Юрий, натягивая рубашку. — Хорошо, только не кричи. Я пойду сейчас в военкомат…
— Нет, нет! — воскликнула жена, подбежала к сыну, загородила его своим телом от Антона, будто от врага. Глаза её горели нездоровым пламенем.
— Лиза! Ты потом сама себя будешь проклинать за эту слабость…
— Всё равно… Я не могу. Он — единственное, что у меня осталось в жизни, Антон! Или мы все втроём уедем в Москву, или ты один поедешь.
— Мы вдвоём поедем! Понимаешь, вдвоём. А он должен…
— Не-ет! — бледнея, закричала Елизавета Никандровна, прижала к себе сына. Но тут же её худенькое тело конвульсивно дёрнулось, она застонала, начала сползать по груди сына на пол.
— Мама! Мамочка… — подхватил её Юрий.
— Лиза! Лиза… — растерялся Антон, хотя и знал, что надо делать в таких случаях.
— Да скорее же, папа!
Юрий взял мать на руки, шагнул к дивану, ногой сбросил стоявший там чемодан. Уложив мать, он выхватил из рук отца пузырёк, капнул несколько капелек в рюмку с водой, тоже поданную отцом, влил ей в рот. Антон стоял рядом, бессильно опустив руки, с жалостью глядел на покрытое испариной, всё ещё бледное лицо жены.
Через некоторое время веки Елизаветы Никандровны дрогнули, она открыла глаза, заговорила с трудом:
— Юронька, сынок… Мы вместе поедем. Слышишь, Антон… Я знаю, понимаю… что это нехорошо. Но я не могу… Если я потеряю его, я не проживу ни одного дня… Ты пойми, Антон…
Грудь её часто вздымалась и опускалась, настолько часто, что казалось, Елизавета Никандровна не дышит, а беспрерывно вздрагивает.
— Хорошо, хорошо, — торопливо сказал он. — Только успокойся.
Со стороны вокзала по-прежнему доносились взрывы, от которых подрагивал дом, звякала посуда в шкафу. Временами там завывала сирена и, как ни странно, доносились паровозные гудки.
Постояв немного возле жены, Антон пошёл в ванную побриться и умыться. На душе было мерзко и гадко. Всё протестовало против того, чтобы, воспользовавшись предоставленной возможностью, увезти отсюда сына. Но выбора не было, потому что жена действительно не пережила бы этого.
Жену он не осуждал, понимая истоки и причины её беспредельной и, если сказать откровенно, слепой и животной любви к сыну. В том далёком, страшном для их семьи восемнадцатом году белогвардейский следователь Свиридов не пожалел и шестилетнего Юрку. И не от пыток, которые Лиза сама перенесла, а оттого, что при ней терзали её ребёнка, помутился у неё разум.
Что ж, Антон всё это понимал. Но кто поймёт его, Антона, если он увезёт из пылающего города своего сына — давно уже не парня даже, а рослого, здорового мужчину, который, по всем законам человеческой совести, должен, обязан защищать этот город от наседавшего врага?
Но даже рассуждать на эту тему не оставалось времени — сейчас должна подъехать машина, может быть, стоит уже у подъезда.
Наскоро оскоблив щёки и шею, Антон вышел из ванной.
— Ладно, собирайся… Много барахла не бери, самое необходимое только… А вообще скажу тебе, Юрий: вырос ты в какого-то… вертопраха.
Это слово он слышал давно, ещё там, в Новониколаевске, в юности. Так часто называла его самого тётка Ульяна, когда отчитывала за хулиганские выходки. И оно сейчас само собой пришло на память.
Юрий пожал плечами:
— Смотря с какой стороны оценивать человека. Сам я считаю себя неплохим токарем.
— Перестань губы кривить! — прикрикнул Антон. — А там, в Москве, видно будет… Во всяком случае, в первый же день в военкомат явишься…
Но в Москве, куда они добрались с большим трудом, пережив неисчислимое количество бомбёжек и обстрелов с самолётов, он только и успел позвонить из Наркомата в ведомственную гостиницу, сообщить название завода сельхозмашин, который ему поручили эвакуировать, да крикнуть Юрию в трубку:
— Куда завод будет эвакуирован — на Волгу или дальше, — пока неизвестно. Внизу ждёт машина, которая отвезёт меня на аэродром, я вылетаю на место. Ты слышишь, Юрка?
— Да, слышу, слышу…
— До получения известий от меня живите в гостинице. Я попросил в Наркомате, чтобы вас не тревожили пока. Мать береги. Понял?
— Всё ясно, папа.
— Ну а там видно будет, — прибавил он, как перед отъездом из Львова.
Через две недели он появился опять в Москве, потом улетел. И уже из Сибири позвонил в Москву, сообщил, куда им ехать.
Здесь, в Шантаре, Юрий действительно сразу же пошёл в военкомат, ни слова не сказав об этом ни отцу, ни матери. В тот же день вечером Антону позвонил военком Григорьев:
— Ваш сын, Антон Силантьевич, токарь высшего разряда?
— Да. Ну и что же?
— Разве такие специалисты не нужны на вашем заводе? У нас есть приказ — бронировать таких. Но он не работает ещё на заводе.
Антон глянул на жену, которая тяжело перенесла дорогу и сейчас еле переставляла ноги по комнате, вздохнул и, поколебавшись, произнёс:
— С завтрашнего дня будет работать…
Чувствовал Антон себя так, будто сделал мерзость.
* * * *
Он ещё раз посмотрел на часы — без двадцати двенадцать. И в эту секунду распахнулась дверь, вбежал Юрий — грудь нараспашку, кепка держится на голове чудом. Лицо припухлое и измятое.
— Мам! — закричал он с порога, ещё не прикрыв дверь. — Опаздываю! Где спецовка?
Елизавета Никандровна прохватилась от его крика.
— Ба-атюшки! Да опоздал ведь! Как же теперь? Ведь поужинать надо.
— Ничего… Ты заверни мне с собой чего-нибудь… — И он начал плескаться у рукомойника.
Антон вышел на кухню, с полминуты молча глядел на сына.
— Где был?
— Так… На танцы ходил, — ответил Юрий, вытираясь.
— Врёшь! Врё-ошь!! — воскликнул Антон, багровея.
— Да ты чего, Антон? — испуганно спросила Елизавета Никандровна.
— Погоди, Лиза… Зачем же ты врёшь, Юрка? Когда научился? Ты же спал где-то, по морде видно!
Юрий аккуратно повесил полотенце на гвоздь возле умывальника.
— Ну, хорошо, вру, — сказал он спокойно. — И действительно… спал. У товарища, допустим.
— Не допускаю! — снова взорвался Антон. — Ты… ты у женщины какой-то спал, мерзавец!
— Антон…
— Что — Антон? Погоди, сказал…
— Действительно, погоди, мама… — Юрий подошёл вплотную к отцу, сдвинул брови, хищно, как рысь, сверкнул зелёными глазами. Антон, глядя в эти глаза, ужаснулся. Но тут же их хищный блеск пропал, растаял, перед ним стоял прежний Юрий, покорный и безобидный. И Антон невольно подумал: не померещился ли ему сейчас тот, другой, никогда не виданный раньше Юрий? — Из-за чего шум, папа? — спросил он, виновато улыбнувшись. — Ну, допустим, я… был у женщины. И что же? Я — взрослый.
— Пошляк! Ах ты пошляк! — Антон весь дрожал, уголки рта у него задёргались, как у Полипова.
— Ладно, папа… Некогда выяснять отношения. Ой, десять минут осталось! И он, схватив приготовленный матерью свёрток, пулей вылетел из кухни. Антон, тяжело опустившись на стул, зажал руками голову. Елизавета Никандровна неслышно подошла к мужу, дотронулась до плеча.
— Зачем ты так с ним? Он действительно вырос…
— Он вырос! Но в кого он вырос?! Неужели ты не видишь — он врёт, изворачивается… Захотел женщину — жениться надо! Так порядочные люди поступают. А он… Неужели не понимаешь — гниль у него в башке завелась. — Антон вскочил, заходил по комнате. — Так что из него выросло? И что ещё вырастет?
Елизавета Никандровна всхлипнула.
— Я понимаю, Антон. И я знаю — я виновата, моя чрезмерная материнская любовь… Умом, рассудком я всё понимаю… Но я не могу без него. Он — единственный мой ребёнок, первый и последний. Если бы я могла иметь ещё детей, этого бы не случилось, наверное. Они так били меня там, в застенке, палками по животу… Ты пойми меня… — И она тяжело зарыдала.
— Хорошо, хорошо… Не надо, успокойся.
Он не был тряпкой, Антон, не был человеком слабовольным. Но перед женой, перед её слезами, он, как всегда, становился беспомощен. Объяснялось ли это любовью — Антон любил свою Лизу до сих пор, как мальчишка, до самозабвения, — или тем, что он ни на минуту не забывал, какие мучения она пережила в восемнадцатом году? Она потеряла тогда здоровье, и теперь малейшее волнение укладывало её в постель, и он старался её не волновать, всегда уступал… Или это объяснялось тем и другим вместе?
Но чем бы это ни объяснялось и как бы ни объяснялось, Антон понимал, что это не достоинство его, что, рассуждая объективно, и он виновен, что сын вырос таким. Сперва он где-то что-то, может, и проглядел, потом, заметив в характере сына изъяны, начал уступать жене, а теперь уже поздно что-то сделать, да, видимо, и невозможно: вон как хищно блеснули у сына глаза…
— Здравствуйте! Принимайте гостя! — раздалось от порога.
Ни Антон, ни Лиза не услышали, как зашёл Субботин. Но, увидев плачущую Елизавету Никандровну, он смешался:
— Извините, я вроде не вовремя.
— Дядя Ваня… Дядя Ваня!.. — воскликнула Елизавета Никандровна, как когда-то давно-давно, на лесной опушке, когда вот этот же человек, тогда молодой, полный сил и жизни, заговорил с ней о её отце, погибшем во время побега из Александровского централа. Подбежала и так же, как тогда, ткнулась ему в грудь.
— Ну-ка, ну-ка, Лизонька… Дай я погляжу на тебя, какая ты стала? — весело проговорил он и, чуть отстранив от себя, заглянул в глаза. — Красавица! Ты, Лиза, такая же красавица, как и в юности.
— Ах, дядя Ваня… товарищ Чуркин… Я так рада. Сколько лет прошло!
— И я рад, Лиза. Вот видишь, и увиделись. Судьба. А чего это плакала? Антон обидел? Он, известно, изверг…
— Нет, Антон у меня хороший, — сказала Елизавета Никандровна. — Это мы так… — И она смешалась. — Да что это мы стоим? Раздевайтесь — и к столу. И вообще, мы вас сегодня никуда-никуда не отпустим. Раздевай же его, Антон. — И Елизавета Никандровна побежала в комнату.
Иван Михайлович снял пальто, причесал редковатые волосы.
— А всё-таки что за слёзы у вас тут, прости за нескромный вопрос?
— Сын, понимаешь, беспокоит меня всё больше. Вот поговорили о нём сейчас.
— Вот как… Да, дети подчас — сложный вопрос.
— Сложный, — вздохнул Антон. — Мой руки. Как съездилось в колхоз?
— В общем — хорошо. Интересный человек председатель тамошний, — проговорил Субботин, гремя рукомойником. — Партизан маленько. Взял да и засеял рожью почти все посевные площади. Ну, да партизаном в наше время иногда и полезно быть — скорее добьёшься чего-нибудь.
— Долго у нас ещё будешь? На завод когда ждать? — подавая полотенце, спросил Савельев.
— Побуду. И на завод ещё зайду. Но я сейчас снова по сельскому хозяйству.
— Вон как. Значит, не непосредственное моё начальство теперь?
— Выходит. Жалеешь?
— Радуюсь. Без всякой опаски водку можно с тобой пить теперь.
— А то опасался?
— Да побаивался.
Смеясь, они прошли из кухни в комнату.
* * * *
Полипов, закончив рабочий день, по старой, выработавшейся годами привычке проверил, не осталось ли каких бумаг на столе, заглядывать в которые посторонним не следовало, заперты ли ящики стола и стоявший в углу кабинета несгораемый шкаф. Потом взял портфель, намереваясь пойти домой, но вместо этого сел в мягкое кресло для посетителей, прикрыл глаза и задумался.
Думал он в последние дни всё о том же — о Субботине. Секретарь обкома уже неделю живёт в Шантаре, разъезжает с Кружилиным по колхозам, но в исполком ни разу не зашёл, о письме, которое он, Полипов, написал в обком, ничего не говорит. Полипов тоже ничего не спрашивает. При редких встречах Субботин равнодушно здоровается. Он, Полипов, кивает головой, отвечает на приветствие, и они расходятся каждый в свою сторону.
Но приехал-то Субботин по поводу его письма, это уж Полипов знает. Что он готовит ему, какой сюрприз? Созовёт бюро райкома и объявит, что жалоба Полипова на секретаря райкома необъективна? Но это не жалоба, не такой дурак он, Полипов, чтобы писать жалобы. Это просто письмо коммуниста в вышестоящий партийный орган с просьбой разъяснить непонятное. Да, не вовремя снова бросили Субботина на сельские дела. Прежний секретарь по сельскому хозяйству разъяснил бы, что такое самовольство, не ему, Полипову, а Кружилину. Так разъяснил, что долго бы у того чесались определённые места. А потом этот козырь долго лежал бы в кармане у Полипова. Но кто же знал, что всё так получится?
И вообще — везёт этому Кружилину. Осенью совсем было запурхался с заводом, уборка хлебов шла медленно и вяло. И он, Полипов (здесь Полипов внутренне усмехнулся, сохраняя на лице хмурую задумчивость; он умел это делать — смеяться про себя, одним сознанием), не особенно форсировал косовицу, сквозь пальцы смотрел на то, что почти во всех хозяйствах жатва идёт вдвое медленнее, чем могла бы идти при более чёткой организации и строгом контроле. Он носился из колхоза в колхоз, поднимая шум только вокруг обмолота и хлебосдачи, требуя бросать сюда все силы, тягло, транспортные средства.
— Скоро начнутся ветры, непогода, зерно повыхлещет, — сказала однажды ему Полина Сергеевна, жена, глядя в районную газетку, где печатались уборочные сводки. — И окажется Кружилин в интересном положении. Хоть локти искусай, а сдавать государству нечего будет… А если ещё и под снег на корню уйдёт немного…
— Замолчи! — прикрикнул, багровея, Полипов, понимая, что она, как всегда, поняла его тайные расчёты. — Ты что говоришь, в чём ты меня… Выдумываешь чёрт-те что!
Конечно, это было бы идеально, если бы завод ещё месяц-полтора не дал продукции, а уборка в районе завалилась. Спрос всегда с главного хозяина, и Кружилин вылетел бы из райкома, как пробка из бутылки, очистив место для него, Полипова. Но тут приехали Савельев и этот, тощий, как библейская корова, Нечаев — и завод через две недели начал выпускать снаряды. В результате — приветственные телеграммы из области и из Наркомата боеприпасов. Теперь Кружилин сам взялся за уборку. Он, наоборот, сквозь пальцы смотрел на хлебосдачу, требуя косить, косить, косить хлеба, метать скошенное в скирды. Хлебосдача резко упала, из области шли грозные звонки и телеграммы. Кружилин на них почти не обращал внимания, а он, Полипов, обращал — и всё более мрачнел. (Здесь Полипов снова усмехнулся, но на этот раз в открытую, его широкое лицо скривилось, будто он хватил чего-то кислого). Да, он, Полипов, мрачнел, потому что понимал, настанет день — и придёт из области поздравление за выполненный план хлебопоставок, а все грозные телеграммы превратятся в пустые бумажки. К тому же и природа будто была в союзе с Кружилиным — долго стояли сухие солнечные дни.
Так всё оно и произошло. В итоге — ни одна из пружин, сжимаемых им, Полиповым, под Кружилиным, не сработала, они потихоньку выпрямились, даже не покачнув его в кресле. Что же оставалось ему, Полипову? Только Назаров, о самовольном поступке которого он узнал слишком поздно. Ах, если бы к тому же завод ещё не выпускал снаряды, а район не выполнил плана хлебосдачи! Но тем не менее после некоторых раздумий Полипов написал своё письмо, памятуя: то, что написано пером, не вырубишь топором. Он писал его ночью, вот в этом же кабинете, за этим столом, философски размышляя, что жизнь быстротечна и изменчива, а обстоятельства могут живо сложиться так, что и это письмо вспомнится, будет к месту и, может быть, сыграет свою роль когда-нибудь…
В дверь стукнули. Полипов вздрогнул.
— Да. Кто там?
В кабинет вошёл Субботин.
— Размышляешь? Здравствуй. Уезжаю я сейчас, попрощаться зашёл. — Он снял фуражку, но раздеваться не стал.
— И на том спасибо, — усмехнулся Полипов. — Я думал — не зайдёшь.
— Почему же? Я обязан поговорить с тобой, поскольку ты просишь в своём письме разъяснений насчёт Назарова и Кружилина.
Полипов приподнял жёлтые брови:
— Что ж, разъясни.
Субботин сел в другое кресло, напротив Полипова. Их разделял узенький столик, приставленный к массивному столу хозяина кабинета. Субботин положил руки на вытертое зелёное сукно, крепко сцепил сухие пальцы.
— Слушай, Петро. Скажи мне откровенно: зачем ты написал это письмо? — тихо проговорил Субботин.
— Странный вопрос…
— Да, может быть, если бы я задавал его кому-нибудь другому, но мы с тобой в Новониколаевске одни и те же опасности делили, в одних тюрьмах сидели. Скажи мне, как старшему товарищу.
— Ты сам прекрасно понимаешь — почему. Я — коммунист, Иван Михайлович. Товарищ Сталин и наша партия учат нас принципиальности. А здесь налицо вопиющее самовольство…
— Я просил — откровенно, как товарищу, — поморщился Субботин.
— Я разве не откровенно говорю?
Было часов восемь или девять вечера, на улице давно стояла густая темень. В кабинете ярко горели две большие лампочки под дешёвыми стеклянными абажурами. За окнами, освещённые падающим из окна светом, виднелись голые, чуть заснеженные, молодые ещё топольки и клёны. Летом, одетые листвой, они весело помахивали в окна, но сейчас было неприятно оттого, что из чёрной темноты к самым стёклам тянутся сухие, закостеневшие на холоде, голые ветви.
— Значит, разговора у нас не получится, Полипов, — сухо сказал Субботин и встал. — А жаль…
— Конечно, трудно мне говорить с тобой, поскольку, так сказать, твоими стараниями я был освобождён… а точнее — отстранён от партийной работы, — с откровенной обидой проговорил Полипов. Уголки его широкого рта отвисли, будто он собирался заплакать. Но не заплакал, а продолжал тем же тоном: — Сначала из города сюда переведён, как в ссылку. Потом из райкома вышвырнули. А дальше — уж и не знаю, куда меня ещё… Кружилин как-то заикался — на колхоз. Всё логично.
Субботин слушал молча, глядел на Полипова с сожалением, болью и с явно скользившей во взгляде неприязнью.
— В ссылку вышвырнули?.. Ах, Полипов, Полипов… Вот я и хотел поговорить с тобой, как старший товарищ, как человек с человеком, хотел понять тебя наконец и, может быть, помочь… чтобы тебя, как ты выражаешься, не вышвыривали и дальше, чтобы ты не скатился окончательно в пропасть.
— О-о! — жёлтые брови Полипова поползли вверх. — Вон как даже… вопрос-то стоит?!
— Ну а как же ты думал?! — с явно прорвавшейся болью вымолвил Субботин, шагнул к Полипову, сделал движение, будто хотел взять его за плечи, но передумал. — Там, в Новосибирске, ты превратился в партийного чинушу, в бюрократа самой жёсткой пробы. Я думал, здесь, в районе, живая практическая работа тебя подлечит, жизнь продует тебе мозги. А ты…
— А что же я?! — Полипов тоже поднялся, заходил по кабинету. — Что же я, ударил в грязь лицом, да?! Тогда что называется не ударить в грязь лицом? Район при мне вышел в передовые по всем показателям: по хлебу, по мясу, по шерсти…
— Погоди же, — попросил Субботин.
— Нет, не погожу! — крикнул Полипов яростно, будто стоял перед ним не секретарь обкома, а председатель или бригадир какого-нибудь колхоза, с которыми он привык разговаривать таким вот образом. — Не погожу, потому что есть мнения, а есть объективные факты. Кто раньше всех и больше всех давал в области хлеба? Полипов. А молока, мяса? Полипов! Чей район на областной доске Почёта? Полипова…
Субботин глядел на него с изумлением, потом это изумление сменилось прежней жалостью. Секретарь обкома сел на прежнее место. Полипов враз умолк.
— Прости… — пробормотал он и тоже сел.
Минуты полторы или две они сидели так молча, даже не шевелясь.
— Ну что же, Пётр Петрович… — проговорил наконец Субботин тяжело. Теперь мне совсем ясен смысл твоего письма в обком. Где-то я ещё сомневался, верил… или хотел верить в твою искренность… в заблуждения, может быть, в непонимание чего-то.
— Я понимаю одно — самовольные действия, как, например, назаровские, к добру не приведут.
— Ты вот, работая тут, самовольно не действовал. Всё по параграфам, всё по директивам. И довёл район до нищенства. До критической точки. За это тебя и сняли, потому что нельзя больше было терпеть, все твои заступники в области не только увидели вывеску твоего, как ты говоришь, района, но и разглядели, что там, за этой вывеской. И ты это в общем-то понимаешь.
— Ну, зачем уж так — до нищенства, до точки?! Недостатки у меня, как и у каждого секретаря райкома, были в районе. Ты их возвёл в степень, там, в обкоме, всё представил в специальном освещении. Я не маленький, знаю, как это делается. Но я знаю и другое — всё течёт, всё изменяется…
— Это как понять? — спросил Субботин негромко.
— А так… Такими, как я, коммунистами с дореволюционным стажем партия не бросается…
— Не гордись прошлыми заслугами, — попросил Субботин. — Гордись настоящими. А их у тебя нет.
— Ты считаешь — нет, я считаю — есть. Ты их только мусором завалил. Но ничего, подождём.
— Постой, постой… Чего, собственно, ты ждать собираешься? — И Субботин вытянул даже худую шею, будто ответ Полипова мог пролететь мимо его ушей.
— Всё течёт, говорю… Война к тому же… Может быть, тебя переведут куда-нибудь из Новосибирска, может быть, я попрошусь в другую область. Ну а на крайний случай… — Полипов помедлил секунду, поглядел в глаза Субботина и как-то с усмешечкой спросил: — Сколько тебе лет-то?
Субботин только шевельнул морщинами на лбу.
— В крайнем случае подождём, когда ты на пенсию уйдёшь.
Опять стояла несколько минут тишина в пустом, гулком кабинете, за окном которого уныло торчали из темноты голые ветки деревьев.
— Да-а… Всё, выходит, ты учитываешь, всё рассчитываешь намного вперёд.
— Рассчитываю, — с циничной обнажённостью сказал Полипов.
— Я всяко о тебе думал… Но, признаться, в истинном свете увидел тебя только сегодня. Что же с тобой произошло, Полипов? — грустновато, скорее сам у себя, спросил Субботин.
— И каков же я в этом свете?
— Сразу и не объяснишь. Интриган, завистник, карьерист — это, пожалуй, не то, это слишком мелко для тебя, бледно характеризует. Не знаю, не знаю… — Субботин устало потёр морщинистые щёки. — Но что вот партийности в тебе нисколько не осталось, так это точно…
— Ну, это, знаешь ли… — рассыпал нервный смешок Полипов. — Тебе, конечно, никто не волен запретить какие угодно выводы и домыслы. Но ты их оставь, пожалуйста, при себе.
— А может быть, этой нашей партийности в тебе никогда и не было? — не обращая внимания на слова и смешок Полипова, раздумчиво добавил Субботин. — И ещё: может быть… возможно, и сейчас даже в истинном… в самом истинном свете я тебя всё-таки не вижу ещё? А?
Полипов как-то странно откинул назад большую, широкую голову, приоткрыл рот, и угол этого открытого рта начал дёргаться, толстые щёки — бледнеть.
— Да ты… — хрипло выдавил он, задохнулся, мотнул головой, вскочил. И закричал, срываясь на визг: — Да ты… ты как смеешь?! Я спрашиваю — какое ты имеешь право?!
Субботин поднялся с трудом, выпрямился. И проговорил спокойно, глядя не в глаза Полипову, а на его обиженно дрожащие щёки:
— А Кружилина мы тебе съесть не дадим. В скором времени мы пригласим его, Кружилина, на бюро обкома, обсудим итоги уборочной, положение дел на заводе и в районе. За что-то будем хвалить, за что-то ругать, что-то посоветуем. Но, как ты сам понимаешь, больше будем хвалить… А насчёт Назарова… Я думаю, обком согласится с моим мнением, что Кружилин, как руководитель района, имел право в интересах дела разрешить одному колхозу в опытном порядке на половине площадей посеять рожь. До свидания.
И Субботин вышел не оборачиваясь…
Домой Полипов явился взбешённый, как тигр, и напуганный, как заяц, за которым весь день гонялся охотник. Жена долго не открывала, и он, стоя на крыльце, что есть силы колотил носком сапога в дверь.
— Дрыхнешь, что ли?! — бросил он ей со злостью, когда она откинула засов. — Сидишь под замками, как принцесса!
— В селе всякой шпаны полно было и до войны. А сейчас-то…
— Да кому ты нужна, старая развалина?
И громко затопал по крашеному полу коридорчика, освещённого тусклой лампочкой.
* * * *
После приезда Кружилина Полипов, демонстративно освободив райкомовскую квартиру, стал жить в этом небольшом, в две комнаты, аккуратном домике, стоявшем сразу за бревенчатым зданием исполкома.
Детей у Полиповых не было (то ли по вине мужа, то ли по её собственной — Полина Сергеевна этого понять не могла, а к врачам обращаться стеснялась), и единственной её заботой и обязанностью было убирать квартиру и готовить пищу. Делать это она умела и любила, но кухонные и квартирные дела отнимали времени немного, и она зимой целыми днями бесцельно ходила по пустым комнатам, валялась на диванах с книжками или журналами в руках, а летом занималась разведением цветов. И тот, райкомовский, дом и этот, райисполкомовский, всегда утопали в многочисленных пёстрых и пышных клумбах.
Когда-то Полина Сергеевна была женщиной стройной, даже хрупкой, несмотря на полные бёдра и немного сутуловатую спину. Но от многолетней праздной жизни, несмотря ещё на сравнительно молодые годы — она была на пятнадцать лет моложе мужа, — располнела, расползлась. Бёдра стали ещё толще, на них трещали все юбки, груди обмякли и болтались под халатом тяжёлыми кусками ползучего теста, когда-то тугой и упругий живот тоже обвис, под челюстью образовался второй подбородок.
Ей было двадцать пять лет, когда она вышла замуж, вернее — женила на себе Полипова.
Осенним вечером 1930 года в квартире Полипова раздался телефонный звонок.
— Извините, пожалуйста. С вами говорит Свиридова. Я хотела бы зайти к вам…
— Какая Свиридова? По какому делу?
— Хотела к вам на работу прийти, но не осмелилась. У меня неделю назад умерла мать. Я осталась совсем одна.
— Ничего не понимаю. Чем же я могу вам помочь?
— Я не за помощью, — вздохнула женщина в трубку. — Я хотела об отце поговорить… Ведь вы знали моего отца…
— П-простите, — чуть заикнувшись, произнёс Полипов, — я не знал никакого Свиридова.
— Вы вместе с ним в Новониколаевской тюрьме сидели. Вы забыли, вероятно, столько лет прошло…
Долго молчал Полипов, сжимая трубку так, что побелели пальцы.
— Алло… Что же вы молчите? — спросила неведомая женщина или девушка.
— Да, да… — дважды вздрогнул Полипов, как под ударами. — Кажется, что-то припоминаю. Сергей Свиридов, как же… Да, мы сидели с ним в одной камере бывшей Новониколаевской тюрьмы. Это было, кажется, в девятьсот шестом году. Так что же вы хотите?
— Я сказала — увидеться с вами.
— Да, да… Ну что же, заходите… как-нибудь.
— Если позволите, я сейчас… — И, не дожидаясь ответа, повесила трубку.
Год назад Полипов демобилизовался из армии, после некоторых колебаний приехал в родной город, в котором не был одиннадцать лет, стал работать заведующим отделом обкома партии. Он был ещё не женат, жил в небольшой двухкомнатной квартире, из окон которой была видна Обь и железнодорожный мост через реку. Отойдя от телефона, он надел фартук, немного прибрал квартиру, вытер пыль с подоконников, сгрёб со стола грязную посуду.
Он ещё не домыл тарелки, когда в дверь осторожно постучали. Открыв, он увидел довольно миловидную женщину в простеньком, наглухо застёгнутом до самой шеи жакете. У неё были красивые, ярко-коричневые глаза, густые, соломенного цвета волосы, зачёсанные назад и собранные на затылке в тяжёлый жгут, который чуть оттягивал назад голову.
— Это я, — сказала она застенчиво.
— Проходите.
Она села на кожаный диванчик, плотно сдвинув колени, и тотчас по щекам её покатились слёзы. Она вынула из большой чёрной сумки платочек, прижала его к красивым глазам. Плечи её затряслись, колени сильно оголились, чуть не наполовину открыв толстые ляжки. Полипов глядел на эти ляжки и тревожно думал: откуда эта девица знает, что он сидел в тюрьме с её отцом? Хотя, конечно, Свиридов мог сказать её матери или ей самой об этом, когда он в восемнадцатом году несколько раз заходил к ним на квартиру. Помнит ли она, что он заходил? Что она знает о его отношениях с её отцом? И вообще — что ей нужно от него?
— Успокойтесь, — сказал он машинально. — Простите… как вас звать?
— Полина, — жалобно сказала она. — Вы извините, что я… Я знаю, что отец… был сначала революционером, был с вами, потом… изменил своим идеалам, оказался в лагере врагов революции… Я отца не оправдываю. Но мне жаль его. И я подумала: может, вы знаете о нём какие-то подробности. Мать говорила мне, что он потом застрелился. Почему он застрелился?
— Откуда же это знать мне, девочка?
— Да, конечно… — Она встала. Красивые глаза её начали вдруг туманиться, сделались беспомощно-глупыми. Неожиданно она схватила его руку, крепко сжала в своих горячих ладонях, и он почувствовал, как дрожат её пальцы.
«Что за чёрт, да уж не пришла ли она… совратить меня?!» — мелькнуло у Полипова. Сделать это ей было нетрудно, он, Полипов, давно не видел женщин, в квартире они одни, а от неё исходил застилающий сознание запах её тела и каких-то крепких, дешёвеньких духов. И он не удержался бы, наверное, если бы голову не разламывало от мысли: помнит или нет Свиридова, что он заходил к её отцу, когда тот был уже следователем в белочешской контрразведке? Помнит или нет?
Он резко вырвал руку. И сразу глуповато-беспомощное выражение в её глазах исчезло, в них появился живой блеск, затрепетал презрительно-насмешливый огонёк, ещё больше напугав Полипова.
— Извините, — сказала она. — Я пойду. Немного растрепалась, можно мне чуточку причесаться?
Насмешливое выражение её глаз потухло, зато в уголках губ мелькнуло что-то хищное, острый носик дёрнулся. Но тут же и это всё пропало, растворилось в простенько-застенчивой, даже стыдливой улыбке. Эти превращения происходили так быстро, что Полипов не знал, что и думать.
— Пожалуйста. Вот ванная комната, если хотите, можете умыться. — И ушёл на кухню.
Из кухни он слышал, как она ходила по комнате, заглянула в спальню — скрипнула отворяемая туда дверь. Потом зажурчала вода в ванной, и снова его необычная гостья ходила по комнате. Затем скрипнула ещё раз дверь в спальню, и всё затихло. «Она или нахалка, или…» Сердце его испуганно стучало. Но выглянуть из кухни, проверить, что делает его гостья, не решался.
Наконец всё же выглянул. В комнате никого, дверь в спальню чуть приоткрыта, электричество там не горело.
— Послушай, девочка, — проговорил он, чувствуя, как перехватывает горло, — это уже немножко нахально и непристойно. Я не разрешал тебе туда. Там не очень прибрано.
Но из спальни не доносилось ни звука.
— Полина Сергеевна?
Ни звука, ни шороха. «Что за чёрт? А может, она ушла?» Полипов глянул в коридорчик — там никого не было. С колотящимся сердцем он толкнул дверь спальни и переступил низенький порожек. Тотчас на него пахнуло знакомым запахом духов, тяжёлые руки обвили его шею.
— Позвольте… Позвольте… — сдавленно крикнул он, отталкивая прильнувшее к нему горячее женское тело.
— Пётр Петрович… Петя… — Она пыталась жадно поймать его губы. — И нахально, и непристойно… Но я не могла больше. Я люблю… Как только ты сюда приехал, как увидела… Но я не знала, как… А сегодня решилась. Я решилась…
— Перестаньте же! — выкрикнул он, вертя головой. Его колотило.
И, словно испугавшись, она отпрянула к противоположной стене, потом, взмахнув руками, снова ринулась к нему, толкнула на кровать.
— Да ты мужчина или нет?!
Он упал на спину, лицо ему засыпали пахучие женские волосы…
Потом они долго лежали молча, как бы соображая, что же произошло. Разговора начать не могли ни тот, ни другая.
— Значит, ты меня… любишь? — Полипов стыдился своего голоса.
— Я же сказала, — спокойно ответила она.
— Но если любят, не так всё это происходит… Ведь пошло и гадко.
— Зато надёжно, — промолвила она с откровенной насмешкой. — Видишь, никуда ты не делся.
Полипов рывком привстал на кровати.
— И часто ты вот так… совращаешь?
— Не-ет, — протянула она, словно успокаивая его.
Полипов немножко полежал и поинтересовался:
— Но почему именно меня?
— А за кого же мне ещё замуж идти, как… не за друга моего отца? — спросила она будто даже удивлённо.
— Ты… ты замуж за меня собралась?! — закричал он, опять приподнимаясь. — И какой я ему друг?
«Влип… вот это влип! — больно стучало у него под черепом. — Ведь думал же ещё — не надо, не надо в Новосибирск после армии ехать…»
— Но почему именно меня ты в мужья выбрала?!
— Жить как-то надо, — раздумчиво заговорила она. — Я одна осталась, мать в самом деле умерла. Работать я не могу… Я не пыталась даже устроиться куда-то, все эти годы мы жили с мамой, как мышки в норе, забытые всеми. И всё боялись: а вдруг кто обратит на нас внимание — что за Свиридовы такие? В общем, оставил нам отец наследство… А теперь, значит, мать умерла, а я Полипова буду. Вздохну наконец спокойно.
— А меня, меня спросила ты? Я-то согласен ли ещё? — яростно прохрипел он. Но эта ярость нисколько не тревожила её, она лежала по-прежнему на спине, разметав по подушке волосы, не спеша продолжала:
— А почему я тебя выбрала? Удачливый ты и ловкий. Далеко пойдёшь, наверно. Отец мой давно в земле лежит, зарыли его неизвестно где, как собаку какую-нибудь. А ты увернулся, в начальниках даже ходишь. А ведь ты вместе с отцом большевиков-то предавал…
Полипов дёрнулся всем телом, опять, в третий раз, приподнялся рывком, сел.
— Ты-ы?! — вращая глазами, закричал он что было силы, не слыша, не понимая, что голоса у него уже нет, что из горла вырывается уже не хрип, а свистящий шёпот. — Кого… предавал?! Каких большевиков? Ты что выдумала?! Что сочинила?!
Она не торопясь выпростала из-под одеяла голую руку, сквозь рубашку больно вдавила ему в плечо острые ногти и властно прижала его рядом с собой к подушке.
— Лежи ты… Выбрала я тебя не сама, ума не хватило бы на это. Мне бывший мамин любовник это посоветовал.
— Какой… какой ещё любовник?!
— Лахновский Арнольд Михайлович, бывший следователь томской жандармерии. Не забыл? Этот ещё ловчее тебя, совсем в большие люди вышел. В Москве он сейчас живёт. Ещё что спросишь?
Полипов больше ничего не спрашивал. Ему не хватало воздуха, он, открыв высохший рот, дышал часто и тяжело, как загнанная лошадь, широкий лоб его взмок, покрылся крупными каплями пота…
* * * *
Пройдя в свою комнату, служившую домашним кабинетом, Полипов швырнул на стол портфель, плюхнулся, не раздеваясь, на диван. Диван под ним жалобно скрипнул, и этот скрип был, наверное, тем последним ковшом воды, выплеснутым на раскалённую банную каменку, после которого в бане можно замертво упасть, задохнувшись сухим, сжигающим внутренности паром. А тут ещё жена сунулась следом за ним в кабинет.
— П-пошла ты! — заревел он, вскочил, схватил её за мягкие плечи, толкнул из кабинета. Подбежал к окну, заклеенному уже на зиму, рванул одну створку, другую…
Холодный воздух немного остудил Полипова. Минут десять постояв у окна, прикрыл створки и снова прилёг.
Он пролежал недвижимо, может, полчаса, может, час, глядя в потолок. Иногда закрывал глаза, будто засыпая. На плоском широком лбу его время от времени собирались морщины, потом разглаживались…
— Петя, ужинать будешь? — послышалось из-за двери.
Он не откликнулся.
Полина Сергеевна приоткрыла дверь, тихонько вошла. Подобрав полы шёлкового халата, она присела на диван, положила ладонь на его горячий лоб.
— Что случилось? С Кружилиным опять поцапались?
— Нет… Поговорили с Субботиным. На полную катушку поговорили. Откровенно…
— Да ты что?! — У Полины Сергеевны тревожно дрогнули выщипанные брови.
— Этот разговор должен был когда-нибудь состояться. Не понимаешь, что ли?
— Понимаю. Но всё-таки… Начальству, даже если оно к тебе хорошо относится, душу открывать — это, знаешь ли… А тем более Субботину.
— Он её и так знает, — скривился Полипов.
Полина Сергеевна скользнула глазами по жирному, измятому лицу мужа, по его коротконогому телу, и в уголках её крупных, ярко-розовых губ зазмеилось что-то брезгливое. Она испугалась этого, быстро прикрыла рот ладонью.
— В общем, Полина моя дорогая, дела мои — хуже надо, да некуда. Кружилина теперь голой рукой не возьмёшь. А меня Субботин, кажется, обложил, как волка в чащобе, красными флажками.
— Я говорила, Петя, надо бы с этим Кружилиным как-то иначе, незаметно, через того же Якова Алейникова. — Полина Сергеевна рассматривала свои аккуратно подстриженные ногти. — Сумел же тех горластых мужиков прижать, которые тебе мешали, — Баулина, Кошкина, Засухина. Тем более у Кружилина с Алейниковым какая-то драчка раньше была…
— Учи меня! — крикнул Полипов, сбросил ноги с дивана. — Баулин, Кошкин, Засухин… Те были врагами народа!
Полина Сергеевна усмехнулась, хотела что-то возразить.
— Замолчи! — опередил её Полипов.
Она тотчас в знак согласия кивнула головой. Полипов словно удовлетворился этим, облегчённо вздохнул.
— Глупая ты, Полина, — сказал он глуховато, не поднимая на неё глаз. — Баулин, Кошкин, Засухин… Может быть, они были не так уж и виноваты. Но такое было время…
— И сейчас, Лахновский пишет, не очень другое.
— Ну, понимаете много со своим Лахновским! Другое не другое, а не то… А главное — Алейников не тот. Слова человеческого не скажет, чуть что — ощетинивается, как…
— Он, говорят, с райкомовской машинисткой путается?
— Тебе какое дело, с кем он путается?
— Мне-то, собственно, дела большого нет. Просто любопытно, как женщине. А тебе…
— Что мне? Не хватало ещё мне, мужчине, всякими сплетнями заниматься, совать нос куда не следует!
— Совать не надо. А знать всё — нелишне. Это такие дела, которые далеко могут завести. Если он жениться хочет на ней, это одно. Но он, по-моему, не разведён со старой женой. К тому же у этой машинистки какой-то парень, говорят, был или есть. Тут может такой дым пойти, что Алейникову самостоятельно, без чьей-то помощи, не выпрыгнуть из огня. И тому, кто поможет, — будет обязан, при случае добром отплатит. У этого человека много сил и возможностей в руках.
— Так. И случай этот — Кружилин? — Полипов сузил глаза, резал ими жену больно и беспощадно.
— Я рассуждаю вообще, отвлечённо, — сказала Полина Сергеевна.
Полипов угрожающе протянул руки к жене, будто хотел схватить за горло.
Но взял не за горло, а за плечи, сильно тряхнул, так, что из её густых соломенных волос, сколотых узлом на макушке, выпали шпильки.
— Слушай, Полина, — рвущимся голосом заговорил он, не отпуская её плеч, — вы со своим Лахновским за кого меня считаете? Всё ещё за подлеца, за мерзкого человека?!
— Петя! Петя! — не на шутку испугалась она, вырвалась, отскочила. — Что я тебе обидного сказала?
— Что сказала? — переспросил он и тоже поднялся. Она попятилась от него, прижалась спиной к стене. Он опять цепко взял её за плечи и снова сильно встряхнул. Она стукнулась о стену затылком. — Ты чему это меня учишь, а? И когда вы со своим Лахновским, с этим троцкистом недорезанным, перестанете учить меня?
— Петенька! — Она быстро-быстро заморгала ресницами, и глаза её наполнились влагой. Схватив его руки, она прижала их к своему пылающему лицу, орошая слезами, принялась их жадно и торопливо целовать.
Полина Сергеевна плакала щедро и горько, по-настоящему. Она могла в любое время выдавить из себя какое угодно количество слёз.
— Мы с тобой живём уже второй десяток, Полина, а ты всё обращаешься со мной как… толкаешь меня на такие поступки, будто я… будто я враг Советской власти. А я врагом ей никогда не был. Да, в молодости я смалодушничал, было это… Испугался за свою жизнь. Но, вырвавшись из лап этого твоего Лахновского, я не стал предавать товарищей по партии. Я ни одного не предал…
Он говорил эту ложь тяжело и медленно, часто останавливаясь, с трудом подыскивая слова, понимая, что жена отлично знает, что он лжёт.
Полина же Сергеевна, стоя теперь возле тёмного окошка, медленно заплетала волосы, задумчиво смотрела в черноту за стёклами, ничего там не видя, не различая. Она слушала мужа, иногда тихонько кивала головой, делая вид, что верит всему, понимая, что муж отлично знает, что она только делает такой вид, а на самом деле не верит ни одному его слову.
|
The script ran 0.028 seconds.