1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— Мне очень жаль… — растерянно сказал Гарп. Дики пожал плечами.
— Мне-то он нравился, — сказал Дики. — Но насчет Харриэт он совсем спятил. И насчет вашей матери тоже. И нормальным он бы уже никогда не стал, это точно. Просто больной сделался насчет женщин. Говорю же, спятил. И явно навсегда.
— Ужасно! — сказал Гарп.
— Ну, пока, — сказал Дики и направился к дровам, а Гарп побрел к своей машине, спотыкаясь о замерзшие кучки собачьего дерьма, которыми был покрыт весь двор.
— Эй, а подстригла она тебя здорово! — крикнул ему вслед Дики. Причем совершенно искренне.
Проезжая мимо, Гарп на прощанье махнул Дики рукой; Дики снова с ожесточением колол дрова. А из кухонного окошка Гарпу помахала рукой Харриэт Тракенмиллер, и это был отнюдь не кокетливый жест — она искренне желала ему доброго пути, он не сомневался. Гарп поехал обратно через Норт-Маунтен и в единственной тамошней закусочной выпил чашку кофе, затем заправился на единственной заправочной станции. И все подолгу с удивлением смотрели на его красивые волосы. А потом он поехал домой и прибыл как раз вовремя — к празднованию первой публикации Эллен Джеймс.
Если Гарп и почувствовал себя не в своей тарелке, узнав эту новость, то он в этом не признался. Он сидел за столом, ел омара, морские гребешки и пил шампанское — и все ждал, когда Хелен или Дункан прокомментируют его новую прическу. Только когда он уже мыл посуду, Эллен Джеймс вручила ему промокшую записочку:
«Вам постригли и уложили волосы?»
Он раздраженно кивнул.
— Мне не нравится, как тебя постригли, — сказала ему Хелен в постели.
— А по-моему, просто потрясающе! — возразил Гарп.
— Ты сам на себя не похож, — сказала Хелен, изо всех сил стараясь растрепать ему волосы. — Прическа, как у трупа! Уложено намертво! — сказала она в темноте.
— У трупа?! — возмутился Гарп.
— Ну хорошо, у тела, готового к кремации, — поправилась Хелен, упорно продолжая ерошить ему волосы. — Кошмар какой-то— каждый волосок на своем месте! Нет, слишком идеально. Ты выглядишь совершенно неживым! — сказала она и вдруг заплакала и плакала все сильнее, и Гарп обнимал ее и ласково пытался выяснить, в чем причина ее горьких слез.
На этот раз Гарп совершенно не ощущал присутствия Подводной Жабы (в отличие от Хелен), а потому все пытался ее успокоить, все что-то рассказывал ей, потом они занимались любовью, и Хелен наконец уснула.
Эссе Эллен Джеймс «Почему я не джеймсианка», как оказалось, никакого особенного шума не произвело. Прошло несколько дней, прежде чем были напечатаны первые отклики в колонке «Письма в редакцию».
Это были вполне ожидаемые послания «лично» Эллен Джеймс: соболезнования от идиотов, разнообразные предложения от психически больных мужчин, от тиранов-антифеминистов, от женолюбов и женоненавистников — словом, от всех «уродов», которые, как Гарп и предупреждал Эллен, непременно воспримут ее как свою сторонницу.
— Люди всегда готовы встать на чью-то сторону, — сказал Гарп, — и абсолютно во всем.
Однако ни от одной из джеймсианок письма так и не пришло.
Первая борцовская команда Стиринг-скул, которую тренировал Гарп, вышла в финал со счетом 8:2; теперь приближалась решающая встреча с главным противником — парнями из Бата. Разумеется, сила любой команды основывается на нескольких отлично натренированных борцах, и таких в команде Эрни Холма было несколько; он занимался с этими ребятами последние года два-три, но Гарп сумел поддержать боевой дух не только у них, но и у всей команды. Он пытался прикинуть победы и поражения на предстоящих соревнованиях с Батом в каждой весовой категории, сидя за кухонным столом в своем просторном доме, теперь сохранившем лишь смутные воспоминания о семействе Стирингов; и именно в этот момент Эллен Джеймс влетела на кухню, вся в слезах, с очередным номером журнала, который месяц назад опубликовал ее эссе.
Гарп понимал, что ему следовало бы заранее предупредить Эллен о мерзкой политике литературных журналов. Разумеется, на сей раз журнал напечатал длинное эссе, написанное целой группой джеймсианок, которые не замедлили откликнуться на смелое заявление Эллен, что они ее попросту использовали и теперь она их ненавидит. Обычная полемика, обожаемая журналами. Но особенно сильно Эллен была уязвлена тем, что издатель журнала предал ее, сообщив джеймсианкам, что она, Эллен Джеймс, теперь живет с пресловутым Т.С. Гарпом!
Таким образом, джеймсианки получили сочный кусок и тут же впились в него когтями и зубами— ах, Эллен Джеймс, бедная девочка! Ей совершенно запудрил мозги этот антифеминист и мерзавец Гарп! Предатель собственной матери! Самодовольно ухмыляющийся и наживающий себе капитал на том, что поносит женское движение! В некоторых местах для описания взаимоотношений Гарпа с Эллен Джеймс использовались такие слова, как «обольщение», «скользкий тип» и «тайная интрижка».
«Простите! Мне так жаль!» — написала Эллен.
— Ничего, все нормально, ты ни в чем не виновата, — поспешил утешить ее Гарп.
«Но я же не антифеминистка!»
— Ну конечно же нет! — воскликнул Гарп.
«Они все мажут только белой краской или только черной!»
— Точно, так и есть! — подтвердил Гарп.
«Потому-то я так их и ненавижу! Они требуют, чтобы ты была как они — или сразу зачисляют тебя в разряд врагов».
— Да, да, ты совершенно права, — сказал Гарп. «Как жаль, что я не могу говорить!»
Тут она окончательно раскисла и горько расплакалась у Гарпа на плече; ее гневное бессловесное клокотание даже Хелен заставило оторваться от книжки и вылезти из дальней комнаты огромного дома; даже Дункан выбрался из своей любимой темной комнаты, даже крошка Дженни проснулась в своей колыбельке.
И тогда Гарп, что было в высшей степени глупо, решил открыть огонь по этим взрослым психопаткам, по этим фанатичкам, которые — даже когда избранный ими «символ веры» отверг их — продолжали настаивать, что знают об Эллен Джеймс больше, чем она сама.
«Эллен Джеймс — не символ, — писал Гарп. — Она — жертва насилия! Человек, которого изнасиловали и изуродовали, лишив языка, еще до того, как он достаточно повзрослел, чтобы самостоятельно принимать какие-то решения, — тем более относительно секса и мужчин». Так он начал свою статью, и эту статью они, разумеется, опубликовали сразу — им всегда нравилось подливать масло в огонь. Кроме того, это была первая публикация Т.С. Гарпа с тех пор, как вышел его знаменитый роман «Мир глазами Бензенхавера».
Строго говоря, публикация была не первая, а вторая: вскоре после гибели Дженни Гарп опубликовал свое первое и единственное стихотворение. Очень странное, посвященное презервативам.
Гарп чувствовал, что его жизнь здорово подпорчена этим изобретением мужчин, желавших избавить себя (и других) от последствий «плотского вожделения». Мир в наши дни, как представлялось Гарпу, просто задыхается от презервативов — презервативы валяются ранним утром на парковочных площадках, презервативы находят дети в песочнице или на пляже, презервативы используются даже для передачи посланий (один такой был как-то раз прикреплен к ручке входной двери в их крошечной квартирке в Стиринг-скул). Презервативы, не смытые струей воды, валялись в писсуарах и унитазах спален Стиринг-скул. Презервативы, нагло блестя, лежали у всех на виду в общественных туалетах. Однажды презерватив был брошен к ним в почтовый ящик вместе с воскресной газетой. А однажды — прилеплен к выхлопной трубе их старенького «вольво»; кто-то, видно, ночью воспользовался их машиной, но отнюдь не затем, чтобы на ней покататься.
Презервативы находили Гарпа повсюду — так муравьи находят сахар. Он совершал долгие путешествия, он переезжал с континента на континент и находил их в биде безукоризненно чистого во всех прочих отношениях и абсолютно незнакомого гостиничного номера… или на заднем сиденье такси, словно выдранный с корнем глаз крупной рыбины… или в собственном ботинке, когда утром поднимал его с пола в коридоре отеля. Отовсюду презервативы сходились к нему и злобно стремились его удивить.
Презервативы и Гарп были знакомы очень давно. Каким-то образом они соединились с самого начала. Как часто он вспоминал, какой ужас вызвали у него презервативы, обнаруженные в жерле пушки!
Стихотворение было честное, но слишком большое и непристойное, поэтому почти никто не читал его. Гораздо больше людей прочитали его эссе об Эллен Джеймс и ее споре с джеймсианками. Вот это новость; вот это скандал! Как ни печально, но Гарп понимал, что такие вещи читателям гораздо интереснее, чем искусство.
Хелен умоляла его не попадаться на этот крючок, не впутываться в историю с джеймсианками. Даже Эллен Джеймс сказала Гарпу, что это только ее сражение и его она о помощи не просила.
— Опять костьми ложишься, вроде как сад перекапываешь! — сердилась Хелен. — Или книжные полки строишь!
Но Гарп писал — сердито и хорошо; и он гораздо четче и жестче обозначил то, что хотела выразить своим эссе Эллен Джеймс. Он с горячностью заступался за тех серьезных женщин, которые искалечили себя в знак солидарности, и нападал на компанию джеймсианок, говоря, что «они — то самое дерьмо, которое и придает феминизму такой дурной оттенок». Он не мог отказать себе в удовольствии положить их на лопатки, и, хотя он сделал это хорошо, по всем правилам, Хелен совершенно справедливо спросила:
— Для кого ты это пишешь? Кто — эти серьезные женщины, которые так и не поняли, что джеймсианки совершенно безумны? Нет, Гарп, ты ведь сделал это именно для них — даже и не для Эллен, а для них, для этих чертовых джеймсианок! Ты сделал это, чтобы к ним подобраться. А зачем? Господи, да не пройдет и года, как все забудут, что они делали и почему. Это же просто люди, глупая мода, Гарп, а ты почему-то не можешь просто плюнуть на них. Почему?
Гарп тут же надувался и молчал, что естественно для человека, который понимает, что другие-то правы, но хочет сам быть прав — любой ценой! А потому все время думает: что, если все-таки я ошибся? Это чувство заставляло Гарпа сторониться абсолютно всех — даже Эллен Джеймс, которая очень сожалела, что все это затеяла.
— Но ведь это они все затеяли! — уверял ее Гарп. «Не совсем. Это затеял мужчина, который впервые не только кого-то изнасиловал, но и нанес несчастной жертве такое увечье, чтобы она никому ничего не могла рассказать!» — написала Эллен Джеймс.
— Ладно, — сказал Гарп. — Ладно, хорошо. — Печальная истина, высказанная Эллен, причиняла ему боль. Но разве он не хотел всего лишь ее защитить?
Команда борцов Стиринг-скул одержала победу над командой Бата в финале сезона со счетом 9:2 и завоевала второе место в соревновании команд Новой Англии, а также обрела собственного чемпиона в весе 167 фунтов, с которым Гарп лично занимался больше всего. Но теперь спортивный сезон был закончен, и Гарп, писатель в отставке, в очередной раз изнывал от безделья.
Много времени он проводил в обществе Роберты. Они подолгу играли в сквош, сломали за три месяца четыре ракетки и мизинец на левой руке Гарпа. А однажды Гарп, не подумав, так размахнулся ракеткой через плечо, что Роберте это стоило девяти хирургических стежков на переносице. По окончании футбольной карьеры Роберте ни разу ничего на лице не зашивали, и она горько жаловалась всем на постигшее ее несчастье. Зато однажды, когда они менялись площадками, длинноногая Роберта нечаянно так заехала Гарпу коленом в причинное место, что он больше недели ходил прихрамывая.
— Честное слово, — сказала им Хелен, — вам обоим стоило бы отправиться путешествовать и на свободе предаться знойным африканским страстям. Это было бы куда безопаснее. Для всех.
Однако Гарп и Роберта считали себя закадычными друзьями, и даже если какие-то «неподобающие» желания и возникали — как у Гарпа, так и у Роберты, — оба мигом превращали все в шутку. Кроме того, Роберта наконец четко и хладнокровно организовала свою любовную жизнь; как и всякая настоящая женщина, она особенно ценила уединение. И еще ей очень нравилось быть директором фонда и править в Догз-Хэд-Харбор. Роберта приберегала свое сексуальное «я» для довольно частых (но не слишком) наездов в Нью-Йорк, где у нее всегда хватало любовников.
— Я только так и могу, — признавалась она Гарпу.
— И в этом нет ничего плохого, Роберта, — отвечал он. — Далеко не каждому так везет! Ведь нужно еще и уметь правильно рассчитать свои силы, верно?
В общем, они продолжали играть в сквош, а когда стало пригревать солнышко, стали бегать по извилистым дорогам, тянувшимся от Стиринга к морю. По одной из этих дорог от Стиринг-скул до Догз-Хэд-Харбор было всего шесть миль, и они часто бегали от одного особняка до другого. Когда Роберта уезжала по своим делам в Нью-Йорк, Гарп бегал один.
Он и в тот день был один и уже пробежал половину пути до Догз-Хэд-Харбор, где обычно поворачивал и бежал назад, в Стиринг, когда мимо проехал грязно-белый «сааб», сбросил зачем-то скорость, затем снова прибавил и умчался вперед, быстро исчезнув из виду. Это была единственная странность. Гарп бежал по левой стороне дороги, так что хорошо видел встречные машины, «сааб» обогнал его справа, по своей законной полосе, и ничего особенного тут не было.
Гарп думал о чтениях, которые обещал устроить в Догз-Хэд-Харбор. Роберта уговорила его почитать что-нибудь из своих произведений всем членам фонда и приглашенным гостям; он ведь был, в конце концов, главный попечитель, а Роберта частенько устраивала небольшие концерты, поэтические чтения и т. п. Но Гарпа это откровенно раздражало. Он терпеть не мог чтения — особенно сейчас, когда разгромом джеймсианок нанес душевную рану столь многим невинным женщинам. Наиболее серьезные из них, разумеется, разделяли его позицию, однако и они по большей части оказались достаточно умны, чтобы распознать в его критике джеймсианок что-то вроде сведения личных счетов, это чувство в нем пересиливало логику. Они угадывали в Гарпе некий инстинкт убийцы — исходно мужской и исходно нетерпимый. Да и, по словам Хелен, он был слишком нетерпим к нетерпимому. Большая часть его сторонниц также считали, что он написал о джеймсианках сущую правду, но разве обязательно писать об этом так грубо? Будучи сам борцом и тренируя борцовскую команду, Гарп, возможно, и несколько грубоват. В этом его подозревали многие женщины, и теперь, выступая с чтениями, даже в смешанных аудиториях (в основном, в колледжах, где грубость, похоже, нынче была не в моде) он все время ощущал молчаливую неприязнь — мужчина, который прилюдно утратил самообладание, показал всем, что способен на жестокость.
И Роберта посоветовала ему не читать пассажи, связанные с сексом; дело не в том, что члены фонда заранее враждебно настроены, а в том, что они, по словам Роберты, осторожны. «У тебя там полно и других интересных кусков, — сказала Роберта, — не только с сексом». Ни он, ни она даже не упомянули о возможности прочесть что-нибудь новенькое. И главным образом по этой причине — иначе говоря, потому, что у него не было ничего новенького, — Гарп все сильнее нервничал и мрачнел, когда от него требовали устроить чтения.
Гарп взбежал на вершину отлогого холма за фермой, где выращивали особую породу черных коров, — единственного холма между Стирингом и морем — и миновал поставленную им самим двухмильную метку. Иссиня-черные носы коров были устремлены на него из-за невысокой каменной стены, точно дула двустволок. Гарп всегда разговаривал с этими коровами — мычал им.
Грязно-белый «сааб» опять приближался, и Гарп отошел на покрытую мягкой пылью обочину. Одна из черных коров призывно замычала ему; другие шарахнулись в сторону. Гарп не сводил с них глаз. «Сааб» ехал не слишком быстро — водитель явно не походил на лихача. И вроде бы следить за ним не имело смысла.
Спасла Гарпа память. Многие писатели обладают так называемой избирательной памятью, и Гарп, к счастью, умудрился вспомнить, что этот грязно-белый «сааб» специально притормозил, в первый раз нагнав его, и водитель долго еще, вытянув шею, высматривал его в зеркальце заднего вида.
Гарп быстро отвернулся от коров и посмотрел на шоссе. Затихший «сааб» с выключенным мотором почти бесшумно катился прямо на него по мягкой обочине, и за автомобилем поднималось облако белой пыли, на фоне которого хорошо была видна напряженная, чуть наклоненная вперед голова водителя. Этот человек, нацеливший свой «сааб» на Гарпа, был более всего похож на воздушного стрелка в действии.
Гарп сделал два огромных прыжка к каменной стене и перелетел через нее, даже не заметив тонкого электрического провода, натянутого поверху. Он ощутил укол в бедро, коснувшись этого провода, но все же успешно приземлился в мокрую зеленую траву пастбища, изрядно объеденную и испятнанную лепешками коровьего навоза.
Он лежал, обнимая мокрую землю, и прямо-таки слышал отвратительное кваканье Подводной Жабы в собственной пересохшей глотке. Еще он отчетливо слышал топот мчавшихся прочь от стены коров и скрежет металла, когда грязно-белый «сааб» врезался в стену. Два камня размером с голову Гарпа лениво пролетели по воздуху и грохнулись с ним рядом. Один из черных быков остановился было, однако в «саабе» от удара заело сигнал, и этот неумолкающий вой, возможно, спас Гарпа от нападения.
Гарп понимал, что жив и кровь у него во рту означает всего лишь, что он сильно прикусил губу. Он осторожно поднялся и пошел к тому месту, где в каменную стену врезался белый «сааб». За рулем сидела женщина; и в результате этого удара она потеряла не только язык.
Ей было за сорок. Мотор «сааба», вдвинувшись в салон, заставил ее колени буквально обвиться вокруг покосившейся рулевой стойки. Никаких колец на руках; пальцы короткие и красные, словно от зимних морозов и ветров, которые она, видно, не раз испытала на себе. Разбитое стекло, то ли боковое, то ли лобовое, вонзилось ей в лицо и до кости срезало плоть на виске и на щеке. Из-за этого лицо казалось кривобоким. Темно-каштановые пропитанные кровью волосы чуть шевелил теплый летний ветер, залетавший в отверстие, где раньше было лобовое стекло.
Гарп понял, что она мертва, заглянув ей в глаза. И понял, что она джеймсианка, потому что заглянул ей в рот. Заглянул он и в ее сумочку. Там, как и ожидалось, были только блокнотик и карандаш. А также множество старых и новых записок. Одна из них, естественно, гласила: «Привет! Меня зовут» — ну и так далее. Другая утверждала: «Ты сам этого хотел»
Гарп решил, что именно эту записку она намеревалась засунуть под окровавленную резинку на его спортивных шортах, когда оставит его, мертвого и изуродованного, на обочине дороги.
Третья записка была почти лирического содержания и написана как раз в таком стиле, какой обожают всякие желтые газетенки:
«Меня никто никогда не насиловал; и я никогда не хотела быть изнасилованной. Я вообще никогда не была с мужчиной и никогда этого не хотела. Смысл всей моей жизни заключался в том, чтобы разделить страдания с Эллен Джеймс».
О господи! — подумал Гарп. Однако оставил эту записку на месте, чтобы ее потом нашли со всем остальным. Он был не из тех писателей — и не из тех мужчин, — которые прячут важные письма, даже если эти письма совершенно безумны.
Прыжок через каменную стену и электрический провод несколько растревожили старый ушиб в паху, но все же Гарп оказался в состоянии рысцой пробежать довольно большое расстояние, пока его не подобрал грузовик, везший йогурт; а в городе Гарп и водитель грузовика вместе пошли в полицию.
Когда водитель грузовика — еще до встречи с Гарпом — проезжал мимо места аварии, черные породистые коровы уже успели выбраться через пробоину в стене и толпились вокруг грязно-белого «сааба», точно огромные звероподобные плакальщицы вокруг хрупкого ангела, погибшего в иностранном автомобиле.
Возможно, мне потому все время мерещилась проклятая Подводная Жаба, думала Хелен, лежа без сна рядом с крепко спящим Гарпом и чувствуя его тепло. Прижавшись к нему, она свернулась в клубок; все тело мужа пропиталось ее собственным сильным женским ароматом. А может, погибшая джеймсианка и была Подводной Жабой, и теперь ее больше нет? Хелен так крепко стиснула Гарпа в объятиях, что он проснулся.
— Что случилось? — спросил он. Однако Хелен вдруг онемела, точно джеймсианка, и крепко обхватила ногами его бедра, прижалась к нему, и зубы ее стучали у него на груди так, что он тоже крепко обнял ее и прижимал к себе до тех пор, пока ее не перестала бить дрожь.
Представительница общества джеймсианок особо заметила, что это был совершенно самостоятельный, отдельный акт насилия, ни в коем случае не санкционированный их обществом, но, по всей очевидности, спровоцированный такой «типично мужской, агрессивной и явно склонной к насилию личностью, как Т.С. Гарп». Она заявила также, что их общество не берет на себя ответственность за этот «отдельный акт насилия», однако призналась, что они не слишком удивлены случившимся и не слишком горюют по этому поводу.
Роберта сказала Гарпу, что, если в сложившихся обстоятельствах он не хочет выступать перед женщинами в Догз-Хэд-Харбор, она вполне его поймет. Однако Гарп все же решил читать и читал в присутствии не только всех членов правления фонда, но и целой толпы приглашенных гостей — всего их собралось, по крайней мере, человек сто, и они весьма комфортабельно расположились в просторной солнечной гостиной и на открытой веранде. Он читал им «Пансион „Грильпарцер“», который предварил словами:
— Это моя самая первая и самая лучшая вещь, и я даже не помню, как придумал этот сюжет. По-моему, это рассказ о смерти, которую я в те годы и представлял-то себе не очень хорошо. Теперь я знаю о смерти гораздо больше, но не пишу о ней ни слова. В этой истории одиннадцать главных героев, и семеро из них умирают, один сходит с ума, один убегает с другой женщиной. Я не стану рассказывать, что случается с двумя остальными, однако вы сами видите, что шансы выжить у героев не слишком велики.
И он начал читать. Некоторые смеялись, четверо плакали, то и дело кто-нибудь сморкался и кашлял, возможно от наползавшей с океана сырости, но никто не ушел раньше времени, и все дружно аплодировали в конце. Какая-то пожилая женщина в задних рядах у рояля проспала всю историю, однако в конце аплодировала даже она — проснулась от звука аплодисментов.
Это событие произвело на Гарпа сильное впечатление. Дело в том, что на чтениях присутствовал Дункан — из произведений отца он больше всего любил этот рассказ (на самом деле один из немногих, какие ему было разрешено прочесть). У Дункана явно открылся настоящий талант художника, и, как выяснилось, он сделал к «Пансиону» более пятидесяти иллюстраций, которые и показал отцу, когда они вместе вернулись домой. Иные из рисунков отличались редкой свежестью и безыскусностью, у Гарпа просто сердце щемило, когда он их рассматривал. Старый медведь со впалыми боками и потрепанной шкурой ехал на нелепом одноколесном велосипеде; тощие, как спички, хрупкие лодыжки бабушки Йоханны торчали из-под двери туалета; злорадство светилось в возбужденно блестевших глазах рассказчика снов… Развратная красота сестры господина Теобальда («… словно и сама ее жизнь, и ее приятели никогда и ничем не способны были ее удивить — словно все они вечно были вынуждены играть роли в нелепом и безнадежном спектакле, связанном с присвоением более высокой категории их заведению»). И мужественный оптимизм человека, который мог ходить только на руках…
— И сколько же времени тебе понадобилось, чтобы все это нарисовать? — спросил Гарп Дункана, едва сдерживая слезы гордости за сына.
Гарп был очень взволнован. Он предложил Джону Вулфу выпустить «Пансион» отдельным изданием, с иллюстрациями Дункана. «Рассказ сам по себе достаточно хорош, чтобы издать его отдельной книжкой, — писал Гарп Джону Вулфу. — И я, конечно же, достаточно известен, чтобы такая книжка вполне сносно продавалась. Ведь, если не считать небольшого журнальчика да одной-двух антологий, эта вещь по-настоящему никогда раньше не публиковалась отдельно. А рисунки Дункан сделал просто прелестные! И рассказ их вполне достоин.
Я и сам терпеть не могу, когда писатель начинает стричь купоны за счет своей репутации — публикуя всякое дерьмо, завалявшееся в ящиках письменного стола, или без конца переиздавая старье, о котором давно стоило бы забыть. Но это ведь совсем не такой случай, Джон! Ты же сам понимаешь».
И Джон Вулф понимал. Он согласился, что рисунки Дункана действительно свежи и безыскусны, однако особого восторга от них не испытывал. В конце концов, мальчику еще нет и тринадцати — пусть даже он очень талантлив! Однако Джон Вулф всегда сразу видел и рациональное зерно в публикации той ли иной вещи. А чтобы окончательно обрести уверенность, он, разумеется, отдал книгу на прочтение своему «секретному агенту» — Джилси Слопер. Рассказ Гарпа и особенно рисунки Дункана прошли это суровое испытание с честью и удостоились у Джилси высочайшей похвалы. Единственное ее замечание относилось к тому, что Гарп использует слишком много незнакомых ей слов.
Книга отца и сына, думал Джон Вулф. Что ж, такая книга будет особенно хорошо продаваться на Рождество. И печальная нежность повествования, и искреннее сочувствие, которым оно пронизано, и даже насилие, описанное в мягких и грустных тонах, возможно, даже несколько снизят напряжение в затяжной войне Гарпа с джеймсианками.
Травма в паху прошла, и все лето Гарп каждый день бегал по той же дороге от Стиринг-скул до берега моря, не забывая поздороваться со знакомыми черными коровами за оградой. Теперь их объединяло нечто вроде братства, безопасность которого обеспечивала крепостная каменная стена, и Гарп чувствовал, что навечно сроднился с этими крупными, мощными животными, счастливо пасущимися под опекой заботливого хозяина. А когда приходил срок, смерть для них наступала быстро и безболезненно. Впрочем, Гарп старался не думать о том, как их убивают. Или как пытаются убить его самого. Он внимательно следил за машинами на дороге, но особо не нервничал.
— Это единичный случай, — говорил он Хелен, Роберте и Эллен Джеймс. Они согласно кивали, но Роберта старалась по возможности всегда бегать с ним вместе. А Хелен думала, что на душе у нее полегчает, когда на улице снова станет холодно и Гарп переберется на беговую дорожку в спортивный зал имени Майлса Сибрука. Или когда снова начнутся занятия борцовской секции и Гарп будет гораздо реже покидать Стиринг. Теплые спортивные маты и обитые мягкими пластинами стены борцовского зала всегда служили для Хелен Холм символом безопасности, ведь она выросла в таком же инкубаторе.
Гарп тоже с нетерпением ожидал начала нового спортивного сезона. А еще он очень ждал публикации «книги отца и сына»: «Пансион „Грильпарцер“» — рассказ Т.С. Гарпа, иллюстрации Дункана Гарпа. Наконец-то у него выйдет книга, предназначенная и для детей, и для взрослых! Он и правда словно начинал все заново, вернувшись назад, к самым истокам. Но что за прекрасный мир иллюзий расцветает при мысли, что «начинаешь все заново»!
И Гарп вдруг снова принялся писать.
Первым делом он написал в журнал, который некогда опубликовал его гневное письмо в адрес джеймсианок. Теперь же Гарп извинялся за проявленную тогда излишнюю горячность и самодовольство. «Хоть я и уверен, что эти женщины просто использовали настоящую Эллен Джеймс и их весьма мало заботила ее реальная судьба, я могу представить себе, что необходимость использовать эту трагическую историю в некотором смысле была вполне искренней и весьма сильной. И я, по крайней мере отчасти, чувствую себя ответственным за гибель той весьма, видимо, важной для общества этих женщин и весьма вспыльчивой особы, которая почувствовала себя настолько задетой, что пыталась меня убить. Мне, право, очень жаль».
Разумеется, извинения редко бывают приемлемыми для истинно верующих — или для тех, кто верит в абсолютное добро или абсолютное зло. Джеймсианки, ответившие Гарпу через журнал, все как одна заявляли, что он, по всей видимости, просто боится за свою жизнь, боится той «бесконечной череды преследователей», которых они, джеймсианки, будут посылать до тех пор, пока до него не доберутся. Они писали также, что Гарп, не говоря уж о том, что он — «настоящая мужская свинья и оскорбитель женщин», еще и «трусливое желтое цыплячье дерьмо, у которого даже яиц-то нет!»
Если Гарп и прочел подобные письма, то они оставили его абсолютно спокойным. Но, скорее всего, он их не читал. Он написал, главным образом, чтобы извиниться за написанное им самим; этот акт был нацелен скорее на расчистку письменного стола, а не на очистку совести. Он твердо решил отвлечь наконец свои мысли от бессмысленных и бесконечных бытовых мелочей, которыми занимал себя, ожидая, когда к нему придет настоящее писательское вдохновение. Он думал, что сумеет помириться с джеймсианками и благополучно о них забыть, хотя Хелен забыть о них не могла. Да и Эллен Джеймс конечно же не могла; и даже Роберта всегда была внутренне напряжена и настроена весьма воинственно, выходя из дома вместе с Гарпом.
Примерно в миле от фермы, где разводили черных коров, Роберта однажды (когда они с Гарпом, как всегда, бежали по дороге к морю) заметила приближающийся «Фольксваген» и вдруг почувствовала, что в машине еще один потенциальный убийца. Она совершила великолепный бросок в сторону Гарпа, полностью его блокировала и, закрыв собой, швырнула через четырехметровую обочину прямо в грязный кювет. В результате Гарп растянул лодыжку и сидел на дне канавы, подвывая от боли и страшно злясь на Роберту. А Роберта, бросив здоровенный булыжник, которым угрожала «Фольксвагену» — автомобиль был битком набит перепуганными тинэйджерами, возвращавшимися с пикника на пляже, — уговорила ребят потесниться, освободить местечко для Гарпа и доставить его прямиком в изолятор имени Дженни Филдз.
— Да ведь это от тебя угроза исходит! — сердился Гарп на Роберту, зато Хелен была несказанно ей благодарна и очень рада, что Роберта рядом, что работает ее прежний инстинкт «крепкого орешка», способный выручить в случае всяких непредвиденных неприятностей.
Растяжение не позволяло Гарпу заниматься бегом целых две недели, и он сильно продвинулся в своих писательских трудах. Он работал над книгой, которую называл то «Книгой отца», то «Книгой отцов», — над первым из трех проектов, какие он небрежно набросал Джону Вулфу ночью перед отъездом в Европу, тогда он назвал этот проект «Иллюзии моего отца», и, поскольку отца Гарп изобретал, он чувствовал, что теснее соприкасается с миром чистого воображения, некогда породившим «Пансион „Грильпарцер“». Чувствовал, что долгое время шел по ложному пути, ибо оказался в плену, как он теперь говорил, «несчастных случаев и простых случайностей будничной жизни», а также «вполне понятной душевной травмы, явившейся их результатом». Сейчас он опять чувствовал себя на коне, был полон уверенности, что безусловно способен создать нечто стоящее.
«Мой отец хотел, чтобы у всех нас жизнь сложилась лучше, — начал Гарп, — но лучше ли, чем у него или у кого-то другого? Вот этого-то он как раз и не знал. Не думаю, чтобы он вообще понимал, что такое жизнь; ему хотелось только, чтобы она была лучше».
Как и в «Пансионе „Грильпарцер“», Гарп выдумал себе целую семью; у него появились братья, сестры, тетки, эксцентричный и злой дядя — и он снова почувствовал себя романистом. Сюжет, к его превеликой радости, довольно быстро обрастал плотью.
По вечерам Гарп читал вслух Эллен Джеймс и Хелен; иногда и Дункан тоже оставался послушать, а иногда и Роберта оставалась на ужин и непременно тоже присоединялась к слушателям. Гарп вдруг стал очень щедр во всем, что касалось фонда. Он даже раздражал других членов правления: хотел буквально каждой претендентке что-нибудь дать.
— По-моему, она пишет искренне, — говорил он. — Послушайте! У нее же такая тяжелая жизнь! Разве у нас денег не хватает?
— Не будет хватать, если мы начнем тратить их подобным образом, — охлаждала его пыл Марсиа Фокс.
— Если мы не будем проводить среди претенденток жесткий отбор, а пойдем у них на поводу, как предлагаете вы, — говорила Хильма Блох, — нам конец!
— Конец? — удивлялся Гарп. — Как это нам конец? В последнее время всем (за исключением Роберты) казалось, что Гарп занимается самым либеральным попустительством: он был просто не в состоянии никого оценить по заслугам! Полный воображаемых — хотя вполне целостных и очень печальных — историй своих выдуманных родственников, он был преисполнен сочувствия буквально ко всем, проявляя чрезвычайную чувствительность.
Годовщина убийства Дженни и внезапных смертей Эрни Холма и Стюарта Перси прошла для Гарпа незаметно — в окружении вымышленных персонажей и на волне творческой энергии. Затем, с началом учебного года, начался и борцовский сезон. Хелен никогда не видела Гарпа таким занятым, таким предельно собранным и неутомимым. Он снова стал тем решительным молодым Гарпом, в которого она влюбилась, и она чувствовала такую тягу к нему, что часто плакала, когда бывала одна, сама не зная почему. Хелен слишком часто оставалась одна, особенно теперь, когда Гарп снова был очень занят, и пришла к выводу, что чересчур долго вела пассивную жизнь затворницы. Так что она согласилась на предложение Стиринг-скул и вновь поступила на работу, чтобы учить других и использовать свои недюжинные способности для выработки собственных идей и теорий.
Еще она учила Эллен Джеймс водить машину; и Эллен два раза в неделю сама ездила на машине в университет штата, где занималась на курсах писательского мастерства. «Наша семья, пожалуй, маловата для двух писателей, Эллен», — поддразнивал ее Гарп. Как все они радовались его хорошему настроению! Да и Хелен, снова поступив на работу, тревожилась гораздо меньше.
Хотя в мире Гарпа любой вечер мог быть шумно-веселым, а уже следующее утро — смертоносным.
Впоследствии все они (включая Роберту) частенько вспоминали, как было здорово, когда Гарп получил наконец первый экземпляр книги «Пансион „Грильпарцер“» с иллюстрациями Дункана — как раз перед Рождеством! Еще до того, как увидел Подводную Жабу.
19. Жизнь после Гарпа
Он любил эпилоги, что и продемонстрировал нам в «Пансионе „Грильпарцер“».
«Эпилог, — писал Гарп, — значит даже больше, чем основной текст. В эпилоге, как бы подводящем итоги всего, что было, нас на самом деле предупреждают о будущем».
В тот февральский день Хелен слышала, как он шутит за завтраком с Эллен Джеймс и Дунканом; и голос его безусловно звучал так, словно он был совершенно уверен в своем будущем и вполне им доволен. Хелен выкупала маленькую Дженни Гарп, посыпала детской присыпкой нежные складочки, смазала детским маслом кожицу на голове, состригла крошечные ноготки и облачила дочку в желтенький комбинезон с молнией, который когда-то носил Уолт. Из кухни доносился аромат сваренного Гарпом кофе, и Хелен слышала, как Гарп торопит Дункана в школу.
— Только не эту шапку, Дункан, ради бога, — говорил Гарп. — Эта и птичку не согреет, а на улице минус двенадцать.
— Да там плюс двенадцать, папа! — возразил Дункан.
— Это с академической точки зрения — из-за споров Цельсия и Фаренгейта! — сказал Гарп. — Там просто очень холодно — вот и все.
Эллен Джеймс, видимо, в это время вошла в кухню из гаража и написала Гарпу какую-то записку, потому что Хелен услышала, как Гарп обещает помочь ей через минутку. Все ясно: Эллен опять не сумела завести машину.
Затем в огромном доме на время установилась тишина, и до Хелен доносилось только поскрипывание сапог по снегу и медленное завывание холодного движка.
— Удачного дня! — крикнул Гарп Дункану, который, должно быть, шел по длинной подъездной дорожке к школе.
— Спасибо! — крикнул Дункан в ответ. — И тебе тоже!
Машина наконец завелась; Эллен Джеймс аккуратно вывела ее на дорожку: ей было нужно в университет.
— Езжай осторожнее! — крикнул ей вдогонку Гарп.
Хелен в одиночестве выпила кофе. Иногда невнятное бормотание маленькой Дженни, которая не умела еще как следует произносить многие слова, но с удовольствием разговаривала сама с собой, напоминало Хелен о джеймсианках или об Эллен — особенно когда та бывала чем-то расстроена, — но этим утром малышка на удивление тихо играла со своими пластмассовыми игрушками, и до Хелен доносилось только постукивание пишущей машинки Гарпа.
Он писал часа три подряд. Машинка то выдавала яростную пулеметную очередь страницы на три-четыре, то надолго замолкала, и Хелен казалось, что и сам Гарп перестал дышать; но едва она забывала и о машинке, и о Гарпе и совершенно погружалась в собственные мысли, в какую-то книгу или в занятия с Дженни, машинка вдруг опять взрывалась бешеной очередью.
В половине двенадцатого Хелен услышала, что Гарп звонит Роберте Малдун. Ему хотелось сыграть в сквош до тренировок в борцовской секции, и он спрашивал, не может ли Роберта оторваться от своих «девочек», как Гарп называл членов правления.
— Как сегодня твои девочки, Роберта? — спросил Гарп. — Отпустят они тебя?
Но сегодня Роберта, к сожалению, играть не могла, и Хелен услышала в голосе мужа явное разочарование.
Позднее бедная Роберта будет снова и снова повторять, что должна была непременно сыграть с ним; если бы она с ним сыграла, повторяла она, то, возможно, заметила бы приближавшуюся опасность, возможно, даже предотвратила бы ее, оказавшись рядом, всегда готовая к атаке, стремительная, хорошо знающая звериный оскал реального мира и всегда замечающая отпечатки его страшных лап, тогда как Гарп этого не замечал или просто не обращал внимания. Но в тот день Роберта Малдун в сквош с ним играть не могла.
Гарп еще с полчаса писал. Хелен знала, что он пишет письмо, — она умела определить это по ритму работы пишущей машинки. Гарп писал Джону Вулфу, как идет работа над «Иллюзиями моего отца»; он был доволен собой и тем, что у него получается, и жаловался Джону, что Роберта слишком серьезно относится к своей работе в фонде и позволяет себе терять спортивную форму; Гарп считал, что никакая административная работа не заслуживает такого внимания, какое Роберта уделяет фонду. И писал, что его совершенно не огорчают ни довольно низкий уровень продаж, ни невысокая цена на отдельное издание «Пансиона»; примерно этого он, собственно, и ожидал. Главное, писал он, «получилась прелестная книга»; ему приятно на нее смотреть и дарить другим, а кроме того, ее возрождение стало возрождением его самого как писателя. Он также сообщил Джону, что, как он ожидает, в этом году его борцы выступят удачнее, чем в прошлом, хотя его фаворит-тяжеловес, к сожалению, нуждается в операции на колене, а его единственный чемпион Новой Англии среди юниоров закончил школу. Он писал, что жить с человеком, который читает так много, как Хелен, очень непросто: это одновременно и раздражает, и вдохновляет; ему, например, очень хочется написать что-нибудь такое, что заставит ее разом забросить все прочие книги.
В полдень Гарп зашел к Хелен, поцеловал ее, погладил по груди, чмокнул малышку Дженни, а потом еще раз и еще — пока вставлял ее в зимний комбинезон, который тоже когда-то носил Уолт, а до Уолта успел немного поносить и Дункан. Затем, как только вернулась с машиной Эллен Джеймс, Гарп отвез Дженни в дневные ясли-сад и заехал в закусочную Бастера выпить традиционную чашку чая с медом, одним мандарином и одним бананом. Это единственное, что Гарп позволял себе перед занятиями бегом или борьбой, и он даже подробно объяснил, почему это необходимо, одному молодому преподавателю с английской кафедры, совсем недавно получившему диплом и восхищавшемуся книгами Гарпа. Преподавателя звали Дональд Уитком, и, слушая его нервное заикание, Гарп с любовью вспоминал покойного мистера Тинча, а также, если судить по яростному биению его пульса, и Элис Флетчер.
Отчего-то в тот день Гарп был рад поговорить о писательском искусстве с кем угодно, и юный Уитком с восторгом его слушал. Дон Уитком впоследствии часто будет вспоминать, как Гарп определил акт зачатия нового романа. «Это похоже на попытку оживить мертвого, — сказал он и тут же поправился: — Нет, не так! Скорее на попытку всех и навсегда сохранить живыми. Даже тех, кто в конце романа обязательно должен умереть! Их-то как раз и важнее всего сохранить живыми». А потом Гарп сказал еще одну фразу, которая, видно, и ему самому очень нравилась: «Писатель, романист — это врач, обращающий внимание только на терминальные случаи»15.
Юный Уитком был настолько потрясен, что даже записал эти слова.
Биографией Гарпа, которую Дональд Уитком напишет несколько лет спустя, будут восхищаться исследователи, презирая Уиткома и завидуя ему. Уитком вспоминал, что Период Расцвета (как он его называл) в творчестве Гарпа обусловлен присущим этому писателю ощущением собственной смертности. Покушение на Гарпа, совершенное джеймсианкой в грязно-белом «саабе», как утверждал Уитком, настолько встряхнуло его, что вновь пробудило в нем потребность писать. И Хелен Гарп этот тезис вполне поддерживала.
В принципе мысль была вполне справедливая, хотя сам Гарп безусловно над нею бы посмеялся. К тому времени он действительно уже напрочь позабыл о джеймсианках и совершенно не искал встреч с ними. Но подсознательно, возможно, все же ощутил ту встряску, о которой позже говорил Уитком.
Так или иначе, а в тот день в закусочной Бастера Гарп продержал завороженного Уиткома до тех пор, пока не настало время для занятий в борцовской секции. Выбегая из закусочной (и оставив Уиткома расплачиваться, как вполне добродушно вспоминал позднее молодой человек), Гарп налетел на декана Боджера, который только что три дня провел в больнице из-за болей в сердце.
— Они так ничего и не нашли! — пожаловался Боджер.
— Ну а хоть сердце-то ваше на месте обнаружили? — пошутил Гарп.
Декан, юный Уитком и сам Гарп дружно рассмеялись, и Боджер сказал, что в больницу брал с собой только «Пансион „Грильпарцер“» и, поскольку эта книга оказалась слишком короткой, имел возможность трижды перечитать ее с начала и до конца. История, пожалуй, несколько мрачноватая, чтобы читать ее в больнице, признался Боджер, но он хотя бы рад, что у него не бывает таких снов, как у бабушки Йоханны, а значит, наверняка еще поживет на этом свете. И вообще, сказал Боджер, книга ему очень понравилась.
Уитком будет потом вспоминать, что при этих словах Гарп отчего-то смутился, хотя похвала Боджера явно была ему приятна, и убежал, забыв свою вязаную шапочку, но Боджер сказал Уиткому, что отнесет ее прямо в спортзал, он очень любит заходить в зал, когда Гарп тренирует своих воспитанников. «Он там настолько в своей стихии…» — сказал Боджер.
Дональд Уитком борьбой не увлекался, однако с огромным энтузиазмом говорил о творчестве Гарпа. И оба преподавателя, молодой и старый, сошлись в одном: Гарп — человек на редкость энергичный.
Впоследствии Уитком вспоминал, как вернулся в свою крошечную квартирку в одном из спальных корпусов школы и попробовал записать все то, что так впечатлило его в разговоре с Гарпом, однако закончить записи не успел: наступило время ужина. Спустившись в столовую, Уитком оказался одним из немногих обитателей Стиринг-скул, которые еще ничего не слышали о случившемся. И как ни странно, именно декан Боджер — глаза опухли и покраснели, лицо сразу на несколько лет постарело — остановил юного Уиткома у входа в столовую. Декан, забывший свои перчатки в спортзале, комкал в ледяных руках вязаную шапочку Гарпа. Когда Уитком увидел, что шапочка все еще у Боджера, он сразу, даже не взглянув Боджеру в глаза, догадался, что случилось нечто ужасное.
Гарп вспомнил о забытой шапке, когда уже бежал рысцой по заснеженной дорожке от закусочной Бастера к спортивному комплексу имени Сибрука. Но вместо того, чтобы вернуться за шапкой, он решил прибавить скорость и помчался прямо в спортзал. Голова у него почему-то успела замерзнуть, хотя на улице он пробыл не больше трех минут, пальцы на ногах тоже замерзли, и он сперва как следует отогрел ноги в душной тренерской и только потом надел борцовки.
Там же, в тренерской, он быстро переговорил со своим любимым воспитанником, который весил 145 фунтов. Парнишка старался пластырем примотать левый мизинец к безымянному пальцу, чтобы не бередить травму, которую другой тренер назвал растяжением. Гарп спросил, делали ли ему рентген; сделали, сказал мальчик, перелома нет. Гарп хлопнул его по плечу, спросил, сколько он примерно весит, нахмурился, услышав ответ — скорее всего, фунтов пять, по крайней мере, он себе прибавил, — и пошел переодеваться.
В тренерской Гарп снова остановился, прежде чем пройти в зал. «Ты просто смажь ухо вазелином, и все», — посоветовал ему один из тренеров. Ухо у Гарпа начинало распухать, он явно слегка его обморозил, а от вазелина оно стало скользким, и Гарп рассчитывал, что это как-то его защитит. Гарп не любил бороться в шлеме, наушники не были частью борцовской формы, когда он сам занимался борьбой, так что он не видел особой причины надевать их теперь.
Прежде чем отпереть борцовский зал, Гарп вместе с другим учеником, весившим 152 фунта, пробежал милю по беговой дорожке. На последнем круге Гарп предложил парнишке рвануть наперегонки, но у того сил явно оставалось побольше, и под конец он обогнал Гарпа на целых шесть футов. Затем, уже в борцовском зале, Гарп устроил с ним «поединок» — просто чтобы разогреться — и легко положил его на лопатки раз пять или шесть, а затем минут пять гонял по залу, пока тот совсем не выдохся. Только тогда Гарп, заняв нижнюю защитную позицию, позволил парню попытаться уложить его на лопатки. Однако долго в такие игры Гарп играть не мог: мышца спины, когда-то поврежденная, до сих пор плохо тянулась, и он велел мальчишке разминаться с кем-нибудь другим, а сам сел в сторонке, прислонившись к стене, и, потея от удовольствия, стал наблюдать, как зал наполняется его борцами.
Он разрешил им разогреться самостоятельно — он ненавидел организованную физическую подготовку, — прежде чем показать первый из приемов, в которых сегодня нужно было попрактиковаться. «Разбейтесь по парам!» — подгонял он их. Потом вдруг спросил: «Эрик, а ты что? Тебе нужен партнер потяжелее. Или, может, хочешь побороться со мной?»
Эрик, при весе 133 фунта, имел обыкновение разминаться с воспитанником из второго состава, весившим 115 фунтов, тот был его лучшим другом и жил с ним в одной комнате.
Когда Хелен вошла в борцовский зал, температура там уже была под тридцать и еще поднималась. Разбившиеся по парам мальчики пыхтели на матах. Гарп внимательно следил за секундомером. «Осталась одна минута!» — громко крикнул он. Когда Хелен подошла к нему, во рту у него был свисток, так что поцеловать его она не смогла.
Она будет вспоминать этот свисток и то, что тогда не поцеловала Гарпа, — будет вспоминать до конца своих дней, а проживет она еще долго.
Хелен прошла в свой любимый уголок, где на нее почти невозможно было ни налететь, ни свалиться. И, естественно, тут же раскрыла книжку. Очки конечно же мгновенно запотели, она сняла их, протерла и как раз надевала снова, когда с противоположной стороны в зал вошла какая-то медсестра. Хелен не обратила на нее внимания и снова уткнулась в книгу, но внезапно услышала громкий звук падения и необычно пронзительный крик боли. Она не видела, как медсестра, закрыв за собой дверь, быстро двинулась среди катавшихся по матам тел к Гарпу, в руке у которого был зажат секундомер, а изо рта торчал свисток Гарп вытащил свисток и крикнул: «Пятнадцать секунд!» Собственно, столько ему и оставалось жить. Гарп опять сунул свисток в рот и уже хотел дунуть в него, но тут заметил перед собой медсестру.
Сперва он ошибочно принял ее за ту приветливую пожилую сестру милосердия по имени Дотти, которая помогла ему спастись во время феминистских похорон. Гарпа сбили с толку волосы этой женщины, серо-стальные, заплетенные в косу, обернутую вокруг головы, — конечно же парик. Медсестра улыбнулась Гарпу. Пожалуй, ни с кем, кроме медсестер, он не чувствовал себя столь спокойно; он ласково улыбнулся ей в ответ и глянул на секундомер: десять секунд.
Снова подняв глаза на медсестру, Гарп вдруг увидел револьвер. Он только что думал о другой медсестре, о своей матери, Дженни Филдз, и о том, как она выглядела, когда входила в спортзал на тренировку борцов лет двадцать тому назад. Дженни тогда была гораздо моложе этой медсестры, думал он. А если бы в тот момент Хелен подняла глаза и увидела эту медсестру, она опять-таки могла бы ошибиться, решив, что ее бесследно пропавшая мать наконец-то решила выйти на белый свет из своего неведомого укрытия.
Увидев в руках у женщины оружие, Гарп сообразил, что и халат у этой «медсестры» не настоящий; это было белое платье «подлинная Дженни Филдз» с характерным красным сердечком над левой грудью. И только заметив это вышитое сердечко, Гарп разглядел груди «медсестры» — маленькие, но твердые и слишком молодые для такой седоволосой женщины, и бедра у нее слишком узкие, а ноги — слишком худые, девичьи. Когда же Гарп всмотрелся ей в лицо, он разглядел и характерные фамильные черты: квадратную челюсть, которую Мидж Стиринг подарила всем своим детям, и покатый лоб, унаследованный от Жирного Стью. Комбинация этих черт делала лица всех младших представителей семейства Перси похожими на носовую часть страшноватого военного судна.
Первый выстрел заставил Гарпа неожиданно громко свистнуть в свисток и выронить секундомер. Гарп медленно осел на теплый мат Пуля пробила желудок и застряла в позвоночнике. Секундомер не отсчитал и пяти секунд, когда Бейнбридж Перси выстрелила во второй раз, и пуля вошла Гарпу в грудь, отбросив его, в той же сидячей позе, к мягкой стене. Застывшие от ужаса мальчишки, казалось, вообще не могли пошевелиться. Именно Хелен толкнула Пух Перси на мат и не дала ей выстрелить в третий раз.
Крики Хелен заставили юных борцов очнуться. Один из них, тяжеловес из второго состава, буквально пришпилил Бедняжку Пух к мату лицом вниз и вытащил из-под нее руку с зажатым в ней револьвером. Яростно работая локтем, он в кровь разбил губы Хелен, склонившейся над Гарпом, однако Хелен вряд ли что почувствовала. Восходящая звезда, тот самый, весивший 145 фунтов, с мизинцем, прибинтованным к безымянному пальцу, вырвал у Пух револьвер, сломав ей большой палец.
Когда хрустнула кость, Пух Перси пронзительно вскрикнула, и даже Гарп сумел увидеть, что с нею стало, — хирургическая операция, видимо, была сделана совсем недавно. В разинутом орущем рту Бедняжки Пух любой, кто находился поблизости, мог разглядеть множество черных хирургических стежков, которые, точно муравьи, собрались на безобразном обрубке, оставшемся от языка. Тот мальчик, что удерживал Пух, так испугался этой безъязыкой разинутой пасти, что прижал свою пленницу слишком сильно и сломал ей ребро. Безумие, недавно овладевшее Бейнбридж Перси и сделавшее ее одной из джеймсианок, явно имело слишком болезненные последствия.
— Иньи! — вопила она. — Онюие иньи! — Это означало «вонючие свиньи», но теперь, чтобы как следует понять Пух Перси, нужно было быть одной из джеймсианок
Любимый воспитанник Гарпа по-прежнему держал револьвер на расстоянии вытянутой руки от Бедняжки Пух, на всякий случай нацелив его вниз и в самый дальний угол зала.
— Инья! — взвизгнула Пух и плюнула в него, но мальчик, весь дрожа, смотрел только на своего тренера.
Хелен, как могла, поддерживала Гарпа, сползавшего по стене. Говорить он не мог, это он понимал, и ничего не чувствовал, и не мог пошевелить даже пальцем. У него сохранилось только чрезвычайно обострившееся обоняние, остатки угасающего зрения и абсолютно живые сознание и память.
Гарп в кои-то веки обрадовался, что Дункан никогда не интересовался борьбой. Отдавая предпочтение плаванию, Дункан избежал этого ужасного зрелища. Гарп знал, что в эти минуты Дункан либо выходит из школы, либо уже в бассейне.
Он бесконечно сожалел, что Хелен находилась в зале, но, с другой стороны, был счастлив чувствовать рядом ее запах. Он наслаждался, упивался этим родным запахом, как бы отгораживавшим его от всех прочих (и весьма интимных, надо сказать) запахов борцовского зала. Если бы он мог говорить, он бы сказал Хелен, чтобы она никогда больше не боялась Подводной Жабы. Удивило его только одно: Подводная Жаба оказалась вовсе не чужаком, и в ней не было ровным счетом ничего загадочного. Напротив, Подводная Жаба была прекрасно ему знакома — словно он знал ее всю жизнь, словно он вместе с нею вырос. Мягкая, податливая, как теплые маты для борьбы, она пахла чистым потом хорошо вымытых мальчиков и немного как Хелен, первая и последняя настоящая любовь Гарпа. Подводная Жаба — теперь Гарп знал это наверняка — может выглядеть и как сестра милосердия: человек, близко знакомый со смертью и обученный практическими действиями отвечать на боль. Когда декан Боджер, держа в руках вязаную шапочку Гарпа, открыл дверь зала, Гарп не обольщался, что декан снова здесь, чтобы организовать его спасение, поймать тело, падающее с крыши изолятора, и вернуть его в тот мир, на целых четыре этажа ниже, где жизнь совершенно безопасна. Но мир и внизу безопасен не был. Гарп знал, что декан Боджер сделал бы все возможное, чтобы помочь ему. Он благодарно улыбнулся и Боджеру, и Хелен, и своим юным борцам. Некоторые из ребят плакали, и Гарп любовно посмотрел на своего тяжеловеса из второго состава, который, рыдая, всей своей тяжестью прижимал Пух Перси к мату; Гарп хорошо понимал, какое сложное время настает для этого несчастного толстого парнишки.
И наконец Гарп посмотрел на Хелен; он мог двигать только глазами и видел, что Хелен изо всех сил пытается улыбнуться ему в ответ. Он старался глазами подбодрить ее: не волнуйся, родная, ну и что, если нет никакой жизни после смерти? Есть жизнь после Гарпа, поверь мне! Даже если после смерти есть только смерть, будь благодарна за приятные моменты — иногда, например, после ночи любви случается рождение ребенка. А иногда, если очень повезет, случается и секс почти сразу после рождения ребенка! «Тофьно!» — как сказала бы Элис Флетчер. А раз у тебя есть жизнь, сказали Хелен глаза Гарпа, есть и надежда, что у тебя хватит сил и энергии. И никогда не забывай, что есть еще и память, дорогая моя!
«Если мы будем смотреть на мир глазами Гарпа, — напишет впоследствии Дональд Уитком, — то мы обязаны помнить все».
Гарп умер прежде, чем его сумели вынести из зала. Ему было тридцать три года, столько же, сколько Хелен. Эллен Джеймс только что исполнилось двадцать. Дункану было тринадцать. Маленькой Дженни Гарп шел третий годик. Уолту исполнилось бы восемь.
Весть о гибели Гарпа вызвала ускоренную публикацию третьего и четвертого издания «книги отца и сына» — «Пансиона „Грильпарцер“» — с иллюстрациями Дункана. Весь уик-энд Джон Вулф пил, подумывая навсегда уйти из издательского бизнеса; порой его просто тошнило оттого, что насильственная смерть так стимулировала дело. Впрочем, Джона Вулфа несколько успокаивала мысль о том, как бы сам Гарп воспринял весть о своей смерти. Даже ему не пришло бы в голову, насколько лучше самоубийства такая смерть закрепит за ним славу серьезного, настоящего писателя! Между прочим, не так уж и мало для человека, который в тридцать три года написал один хороший рассказ и, допустим, полтора хороших романа (из трех). Смерть Гарпа в самом деле оказалась столь «безупречной», что Джон Вулф невольно улыбнулся, представив себе, как он был бы доволен ею. Ведь эта смерть, думал Джон Вулф, при всех своих случайных, нелепых и ненужных качествах — комических, уродливых и странных, — подчеркнула все самое важное, что Гарп успел написать об окружающем мире. Такую сцену смерти, сказал Джон Вулф Джилси Слопер, мог бы написать только Гарп.
Впоследствии, но лишь однажды Хелен горько заметила, что в конечном счете смерть Гарпа была разновидностью самоубийства. «В том смысле, что вся его жизнь целиком была самоубийством», — загадочно объявила она. А позднее пояснила: «Дело в том, что он слишком сильно злил людей».
Да, он слишком сильно разозлил Пух Перси; в этом, по крайней мере, никто не сомневался.
Он заставил других людей воздавать ему почести, небольшие и странные. Кладбище Стиринг-скул удостоилось чести установить на своей территории надгробный камень с надписью, но тело Гарпа, как и тело его матери, отправилось в анатомичку. Стиринг-скул также решила назвать в честь Гарпа единственное свое здание, которое еще никакого имени не носило. Идея принадлежала старому декану Боджеру. Если у них есть изолятор имени Дженни Филдз, аргументировал свое предложение добрый старый декан, то пусть прилегающий к нему флигель носит имя Гарпа.
В последующие годы функции этих зданий несколько переменятся, но названия останутся — изолятор имени Дженни Филдз и флигель Гарпа. Изолятор в один прекрасный день станет всего лишь старым крылом новой больницы «Стиринг хелп клиник», а флигель Гарпа будут в основном использовать как склад медицинского, кухонного и учебного оборудования; впрочем, его предполагали использовать и в случае эпидемий, хотя эпидемий в последнее время, можно сказать, вовсе не случалось. Гарп, вероятно, одобрил бы эту идею: чтобы складское помещение назвали его именем. Он однажды написал, что роман — «лишь кладовая для всех тех важных вещей, которые автор не в состоянии использовать в реальной жизни».
И ему бы, конечно, понравилась идея эпилога — так что вот он, эпилог, «предупреждающий нас о будущем», каким мог бы его вообразить Т.С. Гарп.
Элис и Харрисон Флетчер сохранят свой брак, несмотря на периодические сложности в супружеских отношениях — отчасти их брак не разрушится именно потому, что Элис так никогда и не научится что-либо доводить до конца. Их единственная дочь станет музыкантом и будет играть на виолончели — на этом большом и неуклюжем инструменте с шелковым голосом, — да так изящно, что чистый, глубокий звук виолончели будет усугублять речевой дефект Элис на несколько часов после каждого выступления дочери. Харрисон Флетчер, который наконец получит должность университетского преподавателя, перерастет свое пристрастие к хорошеньким студенткам примерно к тому времени, когда его талантливая дочь начнет утверждаться в жизни как серьезный музыкант.
Элис так и не закончит ни свой второй роман, ни третий, ни четвертый; и второго ребенка она тоже не заведет. Но писать будет по-прежнему легко и гладко, ничего не доводя до конца и вечно терзаясь муками плоти. Элис больше не сумеет так привязаться к другому мужчине, как привязалась когда-то к Гарпу; и та страсть, что сохранится в ее памяти, не позволит ей по-настоящему сблизиться с Хелен. А влюбленность Харрисона в Хелен постепенно таяла, слабея от мелких интрижек со студентками. В итоге Флетчеры почти совсем потеряли связь с теми Гарпами, что были еще живы.
Однажды Дункан встретил дочь Флетчеров в Нью-Йорке после ее сольного концерта в этом опасном городе и пригласил на обед.
— Он на мать-то похож? — спросил дочь Харрисон, когда та вернулась домой.
— Я не очень хорошо ее помню, — сказала девушка.
— А ухаживать за тобой он не пыталфя? — спросила Элис.
— По-моему, нет, — ответила ей дочь, твердо зная, что первая и главная любовь в ее жизни навсегда отдана широкобедрой виолончели.
Флетчеры, Харрисон и Элис, погибнут в уже довольно пожилом возрасте, когда разобьется самолет, летящий в рождественские каникулы на Мартинику. Один из студентов Харрисона отвез их в аэропорт, и Элис сказала этому молодому человеку:
— Ефли ты живеф в Новой Англии, то заслуживаеф вефелых фолнечных каникул. Правда, Харрифон?
Хелен, впрочем, всегда считала, что Элис слегка не в своем уме.
Хелен Холм, которая большую часть своей жизни была известна как Хелен Гарп, проживет еще очень, очень долго. Хрупкая, изящная темноволосая женщина с чрезвычайно привлекательным лицом, четко мыслящая и прекрасно умеющая излагать свои мысли. У нее будут любовники, но замуж она больше не выйдет. И каждый из близких ей мужчин будет страдать от незримого присутствия Гарпа — не только в беспощадной памяти Хелен, но и среди вполне реальных вещей, которыми Хелен окружала себя в стиринговском особняке. Она редко покидала этот дом, и там повсюду были книги Гарпа, и множество его фотографий, сделанных Дунканом, и даже призы, завоеванные Гарпом в состязаниях по борьбе.
До конца своих дней Хелен будет утверждать, что не может простить Гарпу, что он умер таким молодым и не только заставил ее прожить большую часть жизни в одиночестве, но и совершенно испортил ее, потому что из-за него она даже никогда всерьез не рассматривала возможность жизни с другим мужчиной.
Хелен станет одним из наиболее уважаемых преподавателей Стиринг-скул, но никогда не утратит саркастического отношения к этому месту. Она даже заведет там друзей, хотя их будет и немного: старый декан Боджер, пока не умрет, и молодой ученый Дональд Уитком, который будет столь же очарован Хелен, сколь и произведениями Гарпа, а еще — одна женщина-скульптор, постоянно проживавшая в Догз-Хэд-Харбор, с нею Хелен познакомит Роберта.
Ну и, конечно, Джон Вулф, друг на всю жизнь, которого Хелен понемногу прощала, но до конца так и не простила за то, что ему успешно удалось сделать Гарпа известным писателем. Хелен и Роберта тоже остались очень близки; иногда Хелен даже присоединялась к Роберте в ее знаменитых «налетах» на Нью-Йорк. Обе они, становясь старше и эксцентричнее, будут все больше прибирать к рукам управление делами в Догз-Хэд-Харбор, а также в Филдз-фонде. Их остроумные комментарии по поводу окружающей жизни превратились чуть ли не в туристический аттракцион; люди специально приезжали туда, чтобы их послушать. Время от времени, когда Хелен чувствовала себя особенно одинокой или начинала скучать в Стиринг-скул — ведь дети ее выросли и жили своей жизнью где-то в других местах, — она ездила к Роберте в старый дом Дженни Фиддз. Там всегда было многолюдно и кипела жизнь. Когда Роберта умерла, Хелен словно постарела разом лет на двадцать.
Уже в преклонных годах — после того как посетовала Дункану, что пережила всех своих любимых друзей, — Хелен Холм внезапно тяжело заболела; это был недуг, поражающий одновременно все слизистые оболочки тела. Умерла Хелен во сне.
Она успешно пережила многих биографов-головорезов, которые только и ждали ее смерти, чтобы, точно стервятники, наброситься на то, что осталось после Гарпа. Хелен защищала его письма, незаконченную рукопись романа «Иллюзии моего отца», большую часть его газетных публикаций и записных книжек А всем настоящим и будущим его биографам говорила в точности то же, что сказал бы и он сам: «Читайте сами произведения. Забудьте о личной жизни их автора».
Хелен и сама написала несколько работ, которые у ее коллег пользовались уважением. Одна из них называлась «Инстинкт авантюриста и его проявление в повествовательном тексте». Это было сравнительное исследование нарративной техники Джозефа Конрада и Вирджинии Вулф.
Хелен всегда считала себя вдовой с тремя детьми на руках: Дунканом, малышкой Дженни и Эллен Джеймс. Все они пережили Хелен и горько ее оплакивали. Когда умер Гарп, они были еще слишком юны и слишком потрясены его неожиданной гибелью, чтобы плакать так горько.
Декан Боджер оплакивал смерть Гарпа почти также горько, как Хелен, и, точно верный и грозный питбуль, навсегда остался стражем их семьи. Давно уже выйдя на пенсию, он по-прежнему среди ночи, не в состоянии уснуть, вихрем носился по кампусу и весьма искусно вылавливал в темных уголках юных любовников, которые удирали от него по влажным тропкам, припадали к ноздреватой земле и пытались спрятаться среди нежных кустарников, росших у стен прекрасных старинных зданий.
Боджер активно трудился в Стиринг-скул до тех пор, пока ее не закончил Дункан Гарп. «Я видел выпускной вечер твоего отца, мальчик мой, — сказал он Дункану. — Теперь я увижу и твой выпускной вечер. И если мне позволят, я останусь, чтобы проводить из школы и твою сестренку». Но в итоге его все же заставили уйти на пенсию, ссылаясь, в частности, на «недопустимую» привычку декана разговаривать с самим собой во время службы в часовне и на «оскорбительные» аресты мальчиков и девочек, которых он «отлавливал» в полночь, через несколько часов после отбоя. Боджеру припомнили даже его вечную фантазию о том, что именно он однажды ночью, много лет назад, собственными руками поймал на лету юного Гарпа — тогда как это был самый обыкновенный голубь. Боджер отказался покидать кампус даже после выхода на пенсию и, несмотря на свое упрямство — а может, и благодаря ему, — стал в Стиринг-скул одним из самых заслуженных «профессоров в отставке». Его вечно тащили на всякие школьные церемонии, вытаскивали на сцену и представляли людям, которые понятия не имели, кто он такой, а потом почтительно уводили прочь. Возможно, именно потому, что его можно было предъявлять как местную знаменитость на различных многолюдных мероприятиях, руководство школы и терпело некоторые весьма странные выходки Боджера; он, например, чуть ли не до восьмидесяти лет был убежден — и твердил об этом иногда по нескольку недель, — что все еще является деканом.
— Но вы ведь и правда декан, честное слово! — любила поддразнивать его Хелен.
— Естественно, я декан! — гремел Боджер.
Они часто виделись, и, по мере того как Боджер постепенно глох, он все чаще появлялся под руку с этой милой Эллен Джеймс, у которой были свои способы беседовать с людьми, лишенными слуха.
Декан Боджер хранил верность и борцовской команде Стиринг-скул, былая слава которой вскоре осталась в прошлом. В школе никогда больше не было тренера, равного Эрни Холму или хотя бы Гарпу. Команда начала проигрывать, но Боджер всегда активно ее поддерживал, поистине безумствуя на трибунах до тех пор, пока не укладывали на обе лопатки последнего жиденького члена команды.
На одном из таких состязаний Боджер и скончался. Во время необычайно напряженного матча стиринговский тяжеловес и его не менее мощный и не менее измученный схваткой противник лежали точно выброшенные на берег китята, пытаясь в последние секунды взять друг над другом верх, когда прозвучал гонг. Судья объявил время: «Пятнадцать секунд!» Собравшись с силами, здоровяки опять принялись бороться. Боджер от волнения даже привстал. «Gott!» — вырвалось вдруг у него, словно немецкий язык, дождавшись-таки своего часа, вынырнул из недр его души.
Когда поединок закончился и зал опустел, там остался только Боджер, декан на пенсии, умерший прямо на скамье трибуны. И Хелен пришлось долго утешать впечатлительного Уиткома, который сильно горевал по поводу этой утраты.
Дональд Уитком никогда не спал с Хелен, несмотря на слухи, ходившие среди завистливых молодых биографов, мечтавших прибрать к рукам и наследие Гарпа, и его вдову. Уитком провел всю свою жизнь чуть ли не в монашеском уединении, преподавая в Стиринг-скул. Ему очень повезло, что там он познакомился с Гарпом, хоть и совсем незадолго до его смерти. Повезло ему и в дружбе с Хелен, которая всегда о нем заботилась. Она доверяла ему, позволяла обожать Гарпа и, пожалуй, относиться к нему еще менее критически, чем она сама.
Беднягу Уиткома всегда будут именовать не иначе как «юный Уитком», хотя он далеко не навсегда останется юным. Правда, борода у него так и не вырастет, и на щеках будет играть нежно-розовый румянец — под каштановыми, затем с проседью, а затем и совершенно белыми, точно заиндевевшими волосами. И голос у него останется напевным, напоминая чуть заикающиеся тирольские йодли, и он всегда будет нервно сплетать пальцы. Однако именно Дональду Уиткому Хелен поручит впоследствии заботу о семейных и литературных архивах Гарпов.
Когда Уитком стал биографом Гарпа, Хелен прочитала все им написанное, кроме последней главы, которую Уитком не мог закончить долгие годы — выжидал, ибо в этой главе он возносил хвалы самой Хелен. Уитком был истинным гарповедом, лучшим знатоком его творчества. И для биографа обладал прямо-таки идеальной кротостью, как шутливо замечал Дункан. С точки зрения членов семьи Т.С. Гарпа, Уитком был очень хорошим биографом; он верил всему, что рассказывала Хелен, верил каждой записке, оставшейся от Гарпа, и каждой записке, которую Хелен считала оставшейся от Гарпа…
«Увы, — писал Гарп, — жизнь отнюдь не так хорошо структурирована, как добрый старый роман. В жизни конец наступает, когда те, чьим образам положено постепенно бледнеть и отступать на второй план, вдруг умирают. И остается только память. Но память остается всегда, даже у нигилистов».
Уитком любил Гарпа, даже когда тот представал в самом эксцентричном и в самом претенциозном своем обличье.
Среди вещей Гарпа Хелен отыскала следующую записку:
«Совершенно не имеет значения, каковы на самом деле будут мои траханые „последние слова“. Пожалуйста, скажи всем, что они были таковы: „Я всегда знал, что неуемная жажда превосходства в мастерстве — привычка смертельно опасная“».
И Дональд Уитком, который слепо, безоговорочно любил Гарпа, как любят только собаки и маленькие дети, сказал, что последние слова Гарпа были действительно таковы.
— Ну, раз Уитком так говорит, значит, так оно и есть, — всегда повторял Дункан.
Дженни Гарп и Эллен Джеймс полностью разделяли эту позицию.
«Оберегать Гарпа от биографов стало заботой всей нашей семьи», — писала Эллен Джеймс.
— Ну да, естественно! — поддерживала ее Дженни Гарп. — Чем он обязан этой публике? Он всегда говорил, что благодарен только другим художникам, писателям, артистам и тем, кто его любит.
«А не тем, кто сейчас пытается урвать кусок от „его пирога“!» — писала Эллен Джеймс.
Дональд Уитком исполнил и последнюю волю Хелен. Хотя Хелен была уже стара, последняя ее болезнь оказалась внезапной, и именно Уиткому пришлось отстаивать ее предсмертную просьбу. Хелен не хотела, чтобы ее похоронили на кладбище Стиринг-скул, рядом с памятниками Гарпу и Дженни Филдз, могилами Эрни Холма и Жирного Стью. Она сказала, что ее вполне устроит городское кладбище. Она не хотела, чтобы ее тело отдали медикам, ведь она уже так стара и от ее тела осталось так мало, что вряд ли эта малость может кому-нибудь пригодиться. Она сказала Уиткому, чтобы ее кремировали и передали прах Дункану, Дженни и Эллен Джеймс. После того как они похоронят часть ее праха, пусть делают с остальным все, что захотят, но пусть ни в коем случае не развеивают его на землях, принадлежащих Стиринг-скул. Будь я проклята, сказала Уиткому Хелен, если эта Стиринг-скул, куда, видите ли, не принимали девочек (когда Хелен хотела туда поступить), получит теперь хотя бы частицу моего праха!
Надгробие на городском кладбище, сказала она Уиткому, должно быть предельно простым, и на нем следует написать, что она, Хелен Холм, была дочерью тренера по борьбе Эрни Холма и ей не разрешили поступить в Стиринг-скул только потому, что она была девочкой; а дальше пусть напишут еще, что она была любящей женой писателя Т.С. Гарпа, надгробие которого можно увидеть на кладбище Стиринг-скул — он там учился, потому что был мальчиком.
Уитком в точности исполнил и эту просьбу Хелен, что особенно умиляло Дункана.
— Вот уж папе бы это понравилось! — все время повторял он. — Господи, я прямо-таки слышу его голос!
А то, что Дженни Филдз непременно аплодировала бы решению Хелен, чаще отмечали Дженни Гарп и Эллен Джеймс.
Эллен Джеймс стала писательницей. Она действительно была «настоящим человеком», как справедливо считал Гарп. Двое любимых наставников Эллен — Гарп и дух его матери Дженни Филдз — оказали на нее какое-то особое влияние, благодаря которому она никогда не увлекалась прозой, ни художественной, ни документальной. Она стала очень хорошим поэтом — хотя, разумеется, сама с чтением своих произведений не выступала. Уже ее первый замечательный сборник стихотворений «Речи, произнесенные перед растениями и животными» заставил бы Гарпа и Дженни Филдз очень ею гордиться. Во всяком случае, Хелен искренне ею гордилась — они вообще были очень дружны и относились друг к другу как настоящие мать и дочь.
Эллен Джеймс, разумеется, пережила движение джеймсианок. Убийство Гарпа загнало их глубоко в подполье, и даже случайное появление их на поверхности со временем становилось все менее и менее заметным. «Привет! Я немая», — писали они теперь в своих записках. Или так: «В результате несчастного случая я теперь не могу говорить. Но я хорошо пишу, как Вы можете убедиться».
— А вы случайно не одна из этих джеймсианок или как их там? — спрашивали их порою.
«Как Вы сказали?» — научились «удивляться» бывшие джеймсианки, а наиболее честные писали: «Нет. Теперь уже нет».
Теперь они стали всего лишь женщинами, которые не могли говорить. Многие из них ненавязчиво и старательно пытались найти себе применение, понять, что же они в действительности могут делать в жизни. И большая их часть вполне разумно решила помогать тем, кто тоже не может чего-то делать в силу понесенного физического ущерба. Они весьма неплохо помогали и больным, и тем, кто слишком сильно жалел себя. Все больше и больше привычных ярлыков слетали с этих бывших джеймсианок, и все чаще эти безъязыкие женщины появлялись в обществе под вымышленными именами, какие придумывали сами.
Некоторые из них даже выиграли гранты «Филдз-фонда» благодаря своим добрым делам.
Ну а некоторые, конечно, оставались прежними джеймсианками, хотя мир вокруг вскоре совсем позабыл, кто они такие. Кое-кто даже полагал, что джеймсианки — просто банда гангстеров, возникшая и быстро сошедшая на нет примерно в середине столетия. Другие, по иронии судьбы, путали их с теми, против кого джеймсианки, собственно, и боролись: с насильниками. Одна из бывших джеймсианок как-то написала Эллен Джеймс, что вышла из этого общества, когда спросила у одной маленькой девочки, знает ли она, кто такие джеймсианки.
«Это такие тети, которые насилуют маленьких мальчиков», — ответила крошка.
Месяца через два после убийства Гарпа появился очень плохой, но быстро ставший очень популярным роман, написанный за три недели, а через пять недель — изданный. Книга называлась «Признание джеймсианки», и по милости этого бездарного автора джеймсианки оказались, можно сказать, навсегда задвинуты в дальний угол. Разумеется, автор был мужчиной. Его предыдущий роман назывался «Признание порнокороля» а еще один, вышедший до этого, — «Признание торговца детьми». И так далее. Это был скользкий, злой тип, примерно раз в полгода менявший свое обличье.
Одна из его жестоких и, надо сказать, надуманных шуток в «Признании джеймсианки» заключалась в том, что героиня, от лица которой ведется рассказ, лесбиянка, отрезавшая себе язык, осознает вдруг, что стала непривлекательной прежде всего как любовница.
Популярность этой вульгарной книжонки была такова, что довела некоторых джеймсианок до самоубийства. «Среди людей, неспособных высказать, что у них на душе, — писал Гарп, — вечно происходят самоубийства».
Однако под конец Эллен Джеймс сама стала искать их общества и подружилась с ними. Так, думала она, поступила бы и Дженни Филдз. Эллен начала устраивать поэтические чтения вместе с Робертой Малдун, обладавшей весьма зычным голосом. Роберта декламировала стихотворения Эллен, а Эллен сидела с нею рядом и выглядела так, словно страстно мечтает сама прочесть вслух свои стихи. Она помогла многим джеймсианкам выбраться на свет из тех щелей, где они скрывались, ибо и они тоже очень хотели бы вновь обрести способность говорить. Некоторые из этих женщин стали близкими подругами Эллен.
Замуж Эллен Джеймс так и не вышла. Вполне возможно, она порой все же встречалась с мужчинами, но скорее потому, что те были поэтами; их мужская ипостась интересовала ее значительно меньше. Она была хорошей поэтессой и отважной феминисткой, верившей, что можно жить, как жила Дженни Филдз, и творить, как Т.С. Гарп, — с той же энергией и с тем же сугубо личным видением мира. Иными словами, Эллен Джеймс хватало упрямства, чтобы на все иметь свое личное мнение, однако она была очень добра к людям и исполнена сочувствия. И всю жизнь Эллен слегка флиртовала с Дунканом Гарпом, который на самом деле был ей как младший брат.
Смерть Эллен Джеймс принесла Дункану немало горя. Уже взрослой женщиной Эллен увлеклась плаванием на длинные дистанции — примерно в то же время она сменила Роберту на посту директора Филдз-фонда. Эллен старательно тренировалась; ей очень хотелось научиться несколько раз подряд переплывать горловину Догз-Хэд-Харбор. В последних и лучших ее стихотворениях плавание и «чаша океана» постоянно используются как метафоры. Однако Эллен Джеймс была и осталась девчонкой со Среднего Запада, которой никогда не понять, что такое подводное течение и как опасны порой отливы. Однажды холодным осенним днем она слишком увлеклась тренировкой, устала, и проклятое подводное течение погубило ее.
«Когда я плыву, — писала она Дункану, — то всегда невольно вспоминаю о безмерном изяществе споров с твоим отцом и о своих безмерных — и тщетных! — усилиях его переспорить. И еще я всегда чувствую желание моря забрать меня, добраться до моей сухой сердцевины, до моего недоступного маленького сердца (до моей недоступной маленькой задницы, сказал бы, конечно, твой отец). Но мы дразним друг друга, море и я. И, наверное, ты, грубиян, сказал бы, что этим я заменяю нормальный секс и любовные игры».
Флоренс Кокрен Баулсби, известная Гарпу как миссис Ральф, всю жизнь проведет в веселой неразберихе и без каких бы то ни было заменителей секса — по всей очевидности, не имея в этом ни малейшей необходимости. Она закончит докторскую диссертацию по сравнительному литературоведению и вскоре получит должность на одной из крупнейших и беспорядочнейших университетских кафедр, и ее коллег будет объединять только одно: страх перед нею. Известно, что она в разное время соблазнила и облила презрением девятерых из тринадцати старших преподавателей кафедры, которые то допускались в ее постель, то с издевательствами изгонялись оттуда. Студенты прозвали ее «училка-динамит» и относились к ней с должным уважением. Так что она под конец все же продемонстрировала другим, а также самой себе, что вполне способна неплохо проявить себя и в иной области, кроме секса.
Вряд ли можно получить о ней информацию у ее затюканных, поджавших хвост любовников, которые — все без исключения! — напоминали миссис Ральф о том, в каком виде однажды покинул ее дом и сам Гарп.
Узнав об ужасном убийстве Гарпа, миссис Ральф, испытывая сострадание, одной из первых написала Хелен: «Для меня его жизнь была исполнена соблазна, увы, недоступного мне, и я, относясь к нему с величайшим уважением, всегда искренне сожалела, что так и не сумела его соблазнить».
В итоге Хелен, пожалуй, полюбила эту женщину и время от времени переписывалась с нею.
Роберта Малдун также имела случай вступить с миссис Ральф в переписку, отклонив ее заявку в Филдз-фонд. На Роберту произвела сильное впечатление записка, которую миссис Ральф прислала в фонд, когда ей отказали.
«Да засуньте вы свой грант себе в задницу!» — говорилось в ней. Миссис Ральф явно была очень недовольна тем, что ее отклонили.
Ее единственный сын Ральф умер раньше ее; Ральф стал неплохим журналистом и, подобно Уильяму Перси, погиб на одной из войн.
Бейнбридж Перси, больше известная Гарпу как Бедняжка Пух, прожила очень, очень долгую жизнь. Последний из множества психиатров утверждал, что вылечил ее, но, вполне возможно, Бедняжка Пух просто ускользнула от анализов и обследований, слишком устав от попыток реабилитироваться у целителей-психоаналитиков; у нее уже не хватало пороху, чтобы вновь проявлять прежнюю свирепость.
Так или иначе, Пух после длительного перерыва вновь мирно вступила в общественную жизнь и оказалась человеком вполне активным, хотя и не способным говорить, зато более или менее надежным и — наконец-то! — кому-то полезным. Бейнбридж Перси было за пятьдесят, когда она вдруг заинтересовалась воспитанием детей; особенно хорошо и терпеливо она работала с умственно отсталыми. В связи с этой работой ей приходилось часто встречаться с другими джеймсианками, которые — каждая по-своему, конечно, — тоже прошли психологическую реабилитацию или сами по себе существеннейшим образом изменились.
Почти двадцать лет Пух ни единым словом не вспомнит свою покойную сестру Куши, однако любовь к детям окончательно собьет ее с толку. В пятьдесят четыре года Пух забеременеет (никто так и не поймет, как) и вернется под наблюдение врачей, убежденная, что умрет родами. Однако этого не случилось; Пух родила и стала превосходной матерью, продолжая работать с умственно отсталыми детьми. К счастью, единственная дочь Пух Перси, для которой страшная история матери окажется впоследствии тяжелым ударом, не страдала умственной отсталостью, Гарпу она бы наверняка напомнила Куши времен их отрочества.
Пух Перси, как считали некоторые, стала положительным примером для тех, кто хотел бы положить конец смертной казни: ее реабилитация производила прямо-таки неизгладимое впечатление, но только не на Хелен и не на Дункана Гарпа, которые до могилы продолжали мечтать, чтобы Пух Перси умерла в тот миг, когда выкрикнула свое «Иньи!» в борцовском зале Стиринг-скул.
Но однажды Бейнбридж Перси действительно умерла; с нею случился удар во Флориде, куда она отправилась навестить свою дочь. Но для Хелен было весьма малым утешением, что она ненамного пережила Бедняжку Пух.
Верный Уитком предпочел описать Пух Перси так, как однажды ее описал ему и декану Боджеру Гарп, рассказывая о своем бегстве с первых феминистских похорон: «Андрогинная хамка с мордой хорька и жалким умишком, абсолютно испорченным пятнадцатилетним пребыванием в пеленках».
Официальная биография Гарпа, которую Дональд Уитком назвал «Безумие и печаль, или Жизнь и искусство Т.С. Гарпа», будет выпущена компаньонами Джона Вулфа, сам-то он не доживет до публикации этой отличной книги. Джон Вулф приложит немало сил к тому, чтобы биография Гарпа была подготовлена самым тщательным образом, и будет лично работать над ней с Уиткомом как редактор — над большей частью рукописи — вплоть до своей безвременной кончины.
Джон Вулф умер от рака легких в Нью-Йорке еще совсем не старым. Он всегда был человеком осторожным, добросовестным, внимательным и в известной степени элегантным — во всяком случае, большую часть своей жизни, — однако постоянное внутреннее беспокойство и безысходный пессимизм мог заглушить только с помощью ежедневных трех пачек сигарет без фильтра и выкуривал это убийственное количество с тех пор, как ему исполнилось восемнадцать. Подобно многим деловым людям, которые чисто внешне всегда стараются выглядеть безупречно спокойными и решительными, Джон Вулф попросту докурился до смерти.
Его служение Гарпу и книгам Гарпа переоценить невозможно. Хотя он, вероятно, время от времени все же чувствовал себя ответственным за ту широкую известность Гарпа, которая в конце концов и спровоцировала его жестокое убийство, но был человеком слишком умным и многоопытным, чтобы держаться за столь примитивную точку зрения. Убийство, говорил Джон Вулф, становится «в наши дни все более распространенным видом любительского спорта», и «политически правоверные», как он именовал почти всех, неизменно были заклятыми врагами художественных натур, которые осмеливались высокомерно настаивать на превосходстве личностного видения мира. Кроме того, Вулф знал, что все произошло не только потому, что Пух Перси стала джеймсианкой и ответила на выпады Гарпа; главной причиной ее ненависти к нему были сугубо личные, еще детские, горести и печали, возможно усугубленные политикой, но в основном столь же глубинные, как и ее затянувшаяся потребность в подгузниках. В самом юном возрасте Пух вбила себе в голову, что взаимное пристрастие Гарпа и Куши к неумеренному сексу и привело Куши к смерти. Во всяком случае, для Гарпа эта уверенность Пух оказалась смертельной.
Профессионал в том мире, который слишком часто поклонялся созданному им самим идолу современности, Джон Вулф до самой своей кончины настаивал, что лучшей его публикацией была «книга отца и сына», иллюстрированное Дунканом издание «Пансиона „Грильпарцер“». Он, разумеется, гордился и ранними романами Гарпа, а в итоге стал весьма положительно отзываться о «Мире глазами Бензенхавера», говоря, что этот роман был «неизбежным» — если принять во внимание то насилие, которому подвергся сам Гарп. Однако, считал Джон Вулф, его издательство прославил именно «Грильпарцер», а еще — неоконченный роман «Иллюзии моего отца», который Вулф рассматривал — любовно и печально — как «путь Гарпа назад к своей собственной и единственно верной форме творчества». Многие годы Джон Вулф редактировал первый черновой вариант этого незаконченного романа; многие годы он обсуждал с Хелен и Дональдом Уиткомом его достоинства и недостатки.
— Только после моей смерти, — твердила Хелен. — Гарп никогда бы не позволил издать незаконченную вещь.
Вулф соглашался, однако продолжал настаивать. Умер он раньше Хелен. Так что Уиткому и Дункану пришлось заниматься публикацией «Иллюзий моего отца» посмертно и много позже.
Именно Дункан проводил больше всего времени у постели Вулфа, тяжело умиравшего от рака легких. Вулф лежал в частной лечебнице в Нью-Йорке, иногда позволяя себе выкурить сигарету через пластиковую трубку, вставленную ему прямо в горло.
— Что сказал бы на это твой отец? — спрашивал Вулф Дункана. — Разве это не подходящая для него сцена смерти? По-моему, полный гротеск! Слушай, а он когда-нибудь рассказывал тебе о проститутке, которая умерла в Вене, в «Рудольфинерхаусе»? Как же ее звали?
— Шарлотта, — сказал Дункан. Они с Джоном очень сблизились. Вулфу даже стали нравиться рисунки Дункана, которые тот еще в детстве сделал для «Пансиона». Дункан давно уже переехал в Нью-Йорк; он как-то признался Вулфу, что впервые захотел стать художником и фотографом в день первых феминистских похорон, когда смотрел на Манхэттен из окна офиса Джона Вулфа.
В письме, которое Джон Вулф на смертном одре продиктовал Дункану, он просил своих компаньонов пускать Дункана Гарпа в его кабинет и разрешать ему смотреть из окна на Манхэттен до тех пор, пока издательство будет занимать данное помещение.
И долгие годы после смерти Джона Вулфа Дункан неизменно пользовался этим разрешением. Кабинет Вулфа давно уже занимал другой редактор, однако имя Гарпа по-прежнему вызывало в редакции некоторый ажиотаж.
Каждый раз секретарша, войдя в кабинет редактора, сообщала: «Простите, там опять пришел молодой Гарп, чтобы посмотреть из окна».
Джон Вулф умирал долго, и они с Дунканом много часов провели в беседах о том, каким хорошим писателем был Гарп.
— Он стал бы совершенно особенным писателем! — утверждал Вулф.
— Мог бы стать, это правда, — поправлял его Дункан. — Но что еще ты можешь мне сказать о нем?
— Нет, нет! Я не вру! В этом нет ни малейшей необходимости, — говорил Вулф. — Он обладал особым видением мира и совершенно особенным языком. Но главное, конечно, видение мира; он всегда был своеобразной личностью. Просто на некоторое время он как бы сошел на боковую дорожку, но потом снова вернулся на магистральный путь, начав свой новый роман. Жажда творчества опять забила в нем ключом! «Пансион „Грильпарцер“» — безусловно, самая очаровательная его вещь, но не самая оригинальная; он тогда был еще слишком молод; нечто подобное смогли бы написать и другие писатели. А «Бесконечные проволочки» содержали и весьма оригинальную идею, и — для первого романа! — были очень хорошо написаны. «Второе дыхание рогоносца» — по-моему, очень забавная вещь, а название так вообще замечательное! Произведение тоже в высшей степени оригинальное, но слишком нравоучительное и весьма неглубокое. Разумеется, «Мир глазами Бензенхавера» — самый оригинальный из его романов, даже если я и называл его первоклассной мыльной оперой — что, кстати, так и есть, и я не вижу тут ничего зазорного. Но, на мой взгляд, роман чересчур жесткий, сырая пища — хорошая, но очень сырая. Я хочу сказать, что не всякий захочет съесть такое. Не всякий захочет переживать чужие страдания как свои.
Твой отец был трудным человеком, — продолжал Джон Вулф. — Он никогда не уступал ни на дюйм — но в том-то и дело: он всегда следовал собственному чутью. И всегда был очень честолюбив. Сразу начал писать о мировых проблемах, обо всем мире в целом, хотя сам был совсем мальчишкой. Господи, ведь он тогда только входил в этот мир! Затем некоторое время — как и многие другие писатели — он оказался способен писать лишь о себе, но все же писал и о мире в целом — просто теперь это не так бросалось в глаза. А вскоре ему уже поднадоело писать о собственной жизни, и он снова задумался над общими, мировыми проблемами… Он ведь только-только начинал, Дункан! Господи боже, не забывай, он ведь был совсем молодой! Всего тридцать три года!
— И он был полон энергии, — сказал Дункан.
— И наверняка бы написал еще очень много хороших книг! — воскликнул Джон Вулф, страшно закашлялся и поневоле надолго умолк.
— Но он никогда не умел расслабляться, — сказал Дункан. — И что же в итоге? Он все равно бы рано или поздно просто сжег себе душу!
Джон Вулф качнул головой — очень осторожно, чтобы не вылетела вставленная в горло трубка, — и, продолжая кашлять и задыхаться, прошептал едва слышно:
— Нет, только не он!
— Ты что же, считаешь, он мог бы продолжать без конца с тем же накалом? — спросил Дункан. — Ты правда так думаешь?
Все еще кашляя, Вулф утвердительно кивнул. Через некоторое время он так и умер — непрерывно кашляя.
На его похороны, разумеется, приехали Роберта и Хелен. Злобные сплетники так и шипели, потому что «крошечный» Нью-Йорк был буквально наводнен слухами о том, что Джон Вулф присматривал не только за литературным наследием Гарпа, но и за его вдовой. Хотя, зная Хелен, нормальный человек вряд ли мог предположить какие-то шашни между нею и Джоном Вулфом. Когда Хелен слышала, что злые языки приписывают ей связь с очередным мужчиной, она просто смеялась. Роберта Малдун выражала свои чувства более резко.
— Джон Вулф? — вопрошала она. — Хелен и Вулф? Да вы что, смеетесь?!
Уверенность Роберты имела под собой прочную основу. Случайно во время одного-двух «налетов» на Нью-Йорк Роберта Малдун имела удовольствие вступить с Джоном Вулфом в интимную связь.
«Подумать только, ведь я всегда ходил смотреть, как ты играешь!» — сказал ей в постели Джон Вулф.
«Ты и сейчас можешь посмотреть, как я играю», — нашлась Роберта.
«Я имел в виду футбол», — сказал Джон Вулф.
«Есть вещи и получше футбола», — заметила Роберта.
«Но ты, дорогая, многое делаешь просто отлично!»— восхитился Джон.
«Ха!»
«Но это правда, Роберта!»
«Все мужчины — лжецы!» — лениво улыбнулась Роберта Малдун, которая прекрасно знала, что так оно и есть, потому что когда-то сама была мужчиной.
Роберта Малдун, бывший Роберт Малдун, № 90 из команды «Филадельфия Иглз», переживет не только Джона Вулфа, но и большую часть других своих любовников. Она, правда, умрет раньше Хелен, но проживет достаточно долго, чтобы наконец почувствовать себя вполне комфортно в условиях измененной половой принадлежности. Ей будет около пятидесяти, когда она признается Хелен, что страдает тщеславием мужчины средних лет и одновременно тревогами увядающей женщины средних лет. «Зато, — добавляла Роберта, — тут есть свои преимущества: я всегда знаю, что мужчина намерен сказать, еще до того, как он откроет рот».
— Но и я это знаю, Роберта, — сказала Хелен, и Роберта, громогласно расхохотавшись, заключила Хелен в свои медвежьи объятия; эта ее привычка всегда выводила Хелен из равновесия, потому что однажды Роберта сломала ей очки.
Однако Роберта вполне успешно справлялась со своей невероятной эксцентричностью, будучи ответственным лицом в Филдз-фонде, которым руководила с таким энтузиазмом, что Эллен Джеймс даже дала ей прозвище Капитан Энергия.
— Ха! — сказала Роберта. — Гарп — вот кто был настоящий Капитан Энергия!
Роберту буквально обожали в маленьком женском обществе Догз-Хэд-Харбор, ведь поместье Дженни Филдз в прежние дни никогда не выглядело таким респектабельным. Роберта куда активнее, чем Дженни, сотрудничала с городскими властями. Она, например, десять лет занимала пост председателя местного школьного совета — хотя, конечно, своих детей завести не могла. Она организовала женскую команду по софтболу («Рокингем каунти») и тренировала ее целых двенадцать лет; это была лучшая женская команда в штате Нью-Гэмпшир. Как-то раз все тот же губернатор Нью-Гемпшира — тупая свинья! — предложил Роберте пройти хромосомный тест, прежде чем разрешить ей играть за свою команду на звание чемпиона. И Роберта, не долго думая, предложила губернатору встретиться с ней перед началом игры «и доказать, что он умеет драться, как настоящий мужчина». Из этого, разумеется, ничего не вышло — политики, они политики и есть. Губернатор потерпел первое поражение, а Роберта взяла верх, вместе с хромосомами и всем прочим.
И, к чести проректора Стиринг-скул по физическому воспитанию, Роберте предложили место тренера школьной футбольной команды. Однако бывший «крепкий орешек» отказался. «Я с этими молодыми парнишками, — ласково сказала Роберта, — в такую беду попаду, что и не до тренировок будет!»
Ее любимым «молодым парнишкой» всю жизнь был Дункан Гарп. Она любила Дункана как мать и как сестра и буквально топила его в своих духах и в своей любви. Дункан тоже очень любил Роберту и входил в число весьма немногих гостей мужского пола, которым разрешалось посещать Догз-Хэд-Харбор, хотя Роберта долго сердилась на него и почти два года не приглашала в гости — после того как Дункан соблазнил одну молодую поэтессу.
— Весь в отца! — сказала на это Хелен. — Мальчик просто обворожителен!
— Даже слишком обворожителен! — проворчала Роберта. — А эта поэтесса совершенно ему не пара. Она невротичка, и к тому же старовата для него!
— Ты так говоришь, будто ревнуешь, Роберта, — засмеялась Хелен.
— Это называется «обмануть доверие»! — громко сказала Роберта. Хелен согласилась с нею. Дункан извинился. Даже поэтесса и та извинилась.
— Я его соблазнила, — сказала она Роберте.
— Нет, не ты! — отрезала Роберта. — Ты бы не смогла. Все были прощены, когда однажды весной в Нью-Йорке Роберта удивила Дункана, пригласив его на обед.
— Я приведу с собой одну смазливую девчонку — исключительно для тебя, — сказала она Дункану. — Это моя подруга, так что отмой как следует краски, вымой голову и вообще постарайся выглядеть хорошо. Я ей уже напела, как ты хорош собой, и знаю, что ты можешь понравиться кому угодно. Думаю, и она тебе понравится.
Таким образом, назначив Дункану свидание с женщиной по своему собственному выбору, Роберта почувствовала себя значительно лучше. Прошло немало времени, прежде чем выяснилось, что Роберта терпеть не могла ту поэтессу, с которой переспал Дункан; в этом-то и заключалось главное зло.
Когда Дункан разбился, гоняя на мотоцикле, в миле от вермонтской больницы, Роберта первой приехала туда; она в это время каталась на лыжах чуть севернее места аварии; Хелен позвонила ей, и Роберта добралась до больницы раньше, чем сама Хелен.
— Гонять на мотоцикле по снегу?! — бушевала Роберта. — Подумай, что сказал бы твой отец?
Дункан едва мог что-то прошептать в ответ; у него были переломаны все конечности, серьезно повреждена почка, и — чего тогда не знали ни Дункан, ни Роберта — одну руку впоследствии пришлось отнять.
Хелен, Роберта и Дженни трое суток ждали, пока минует кризис и Дункан будет вне опасности. Эллен Джеймс была слишком потрясена случившимся, чтобы поехать с ними. Роберта бранилась не умолкая.
— Господи, да за каким чертом ему вообще приспичило садиться на этот мотоцикл — с одним-то глазом?
Какое уж тут периферийное зрение, если он с одной стороны абсолютно ничего не видит!
Собственно, в этом-то и было все дело. Какой-то пьяный водитель не остановился на красный свет, а Дункан заметил его машину слишком поздно, попытался увернуться, но увяз в глубоком снегу и превратился практически в неподвижную мишень для пьяного идиота.
И теперь лежал весь переломанный.
— Он слишком похож на своего отца, — сокрушалась Хелен.
Но Капитан Энергия отлично знала, что кое в чем Дункан как раз совершенно на своего отца не похож. Дункану не хватало направленности, считала Роберта. Поэтому, когда опасность миновала, она со всей мощью обрушилась на своего любимца.
— Если ты вздумаешь погибнуть до того, как я умру, сукин ты сын, — кричала она, — это меня убьет! И твою мать, скорее всего, тоже!.. И, возможно, Эллен. Но насчет меня можешь быть совершенно уверен: меня это уж точно прикончит. Ах, Дункан, мерзавец ты этакий! — Роберта все плакала и плакала, и Дункан тоже заплакал, понимая, что она говорит чистую правду. Роберта действительно очень его любила, и всякое происшествие с ним ранило ее нежную душу.
Дженни Гарп, поступившая в колледж, бросила занятия, чтобы побыть в Вермонте с Дунканом, пока он не поправится. Дженни закончила Стиринг-скул с самыми высокими оценками по всем предметам, так что у нее не возникнет трудностей с возвращением в колледж. Она сама предложила больнице свою помощь в качестве сиделки, а к тому же служила неиссякаемым источником оптимизма для Дункана, которому предстояло долго и мучительно выздоравливать. Впрочем, Дункан уже имел в этом смысле кое-какой опыт.
Хелен приезжала из Стиринга повидать сына каждые выходные. Роберта специально отправилась в Нью-Йорк, чтобы привести в порядок студию Дункана, пребывавшую в весьма плачевном состоянии, и присмотреть за ней, поскольку Дункан опасался, что все его рисунки, фотографии и стереозаписи непременно украдут. Впервые войдя в эту студию, Роберта обнаружила высокую, тонкую и гибкую, точно ива, девушку, которая явно там жила; на ней была одежда Дункана, вся перепачканная краской. Кухня была завалена грязной посудой — в этом отношении девушка никакого рвения не выказывала.
— А ну-ка, золотко, выметайся, — строго сказала ей Роберта, отворяя дверь Дункановым ключом. — Дункан вернулся в лоно семьи.
— А вы кто? — спросила девушка. — Его мать?
— Я его жена, дорогуша, — ласково пояснила Роберта. — Я всегда предпочитала мужчин помоложе.
— Жена? — изумилась девушка, уставившись на Роберту. — А я и не знала, что он женат.
— Его детишки сейчас на лифте поднимаются, — сообщила ей Роберта, — так что ты лучше спускайся по лестнице. Детишки-то у него почти такого же роста, как я.
— Его детишки? — только и вымолвила девица и тут же исчезла.
Роберта наняла уборщицу вымыть студию, а потом пригласила одну молодую женщину, свою хорошую знакомую, чтобы та пока пожила тут и присмотрела за квартирой. Эта женщина-транссексуалка совсем недавно изменила свой пол, и ей просто необходимо было привыкнуть к новой сексуальной сущности и пожить в полном уединении.
— Это местечко тебе просто идеально подойдет, — сказала ей Роберта. — Квартира, правда, принадлежит одному очаровательному молодому человеку, но его не будет здесь еще несколько месяцев. Ты можешь заботиться о его жилище и мечтать о нем, а я сразу же дам тебе знать, когда нужно будет отсюда выметаться.
В Вермонте Роберта сказала Дункану:
— Надеюсь, теперь ты как следует разберешься со своей жизнью и выбросишь все ненужное? Кончай эти гонки на мотоциклах и тому подобное! И прекрати общаться с первыми встречными девицами! Господи, ложиться в постель с незнакомой девкой! Тебе ведь еще далеко до твоего отца, Дункан; за настоящую работу ты пока даже не принимался! Будь ты настоящим художником, у тебя просто не было бы времени на все это дерьмо! И особенно на такое, которое угрожает твоей жизни!
Только Капитан Энергия и могла так разговаривать с Дунканом — теперь, когда Гарп ушел из жизни. Хелен критиковать сына не могла. Она была счастлива уже тем, что Дункан остался жив. А Дженни не смела ругать брата потому, что была на десять лет моложе; она могла лишь восхищенно смотреть на него снизу вверх, любить его и находиться рядом, пока тянется невыносимо долгий процесс выздоровления. Эллен Джеймс любила Дункана страстно и ревниво и, увидев его всего переломанного, впала в такое отчаяние, что зашвырнула куда-то и свой блокнотик для записок, и карандаш, а потом, разумеется, ничего уже сказать не могла.
— Одноглазый и однорукий художник, — вздыхал Дункан. — О господи!
— Радуйся, что у тебя еще осталась одна голова и одно сердце, — говорила ему Роберта. — Много ты знаешь художников, которые держат кисть обеими руками? А два глаза нужны, только чтобы водить мотоцикл, тупица! Чтобы рисовать, и одного вполне достаточно.
Дженни Гарп, которая любила брата так, словно он был ей одновременно и братом, и отцом — она была слишком мала, чтобы по-настоящему помнить отца, — написала Дункану стихотворение, чтобы он поскорее поправлялся. Первое и единственное стихотворение, которое юная Дженни Гарп написала в своей жизни; у нее не было таких художественных наклонностей, как у отца и у брата. И одному Господу Богу известно, какие наклонности могли бы проявиться у Уолта.
Здесь он лежит, наш первенец, он стройный и высокий, С одной рукой здоровой и второй — ушедшей в прах; Один веселый глаз его сверкает, второй закрыт навечно. Воспоминания о близких в голове его роятся… О брат мой, сын нашей матери, восстань скорее с ложа! Стань крепким, как тот дом, который Гарп построил, Который ждет, когда взойдешь ты снова на его крыльцо…
Стихотворение было, конечно, довольно неуклюжее, но Дункану оно очень понравилось.
— Я обязательно снова стану крепким! — пообещал он Дженни.
Молодая транссексуалка, которую Роберта поселила в студии Дункана, слала ему из Нью-Йорка почтовые открытки с пожеланиями скорейшего выздоровления.
«Все растения в порядке, — писала она, — а вот большая желтая картина над камином стала коробиться — по-моему, холст был натянут плохо; я ее сняла, отнесла в чулан, где попрохладнее, и прислонила к стене, как и все остальные. Мне очень нравится синяя картина и еще рисунки — все-все! А особенно тот, про который Роберта сказала, что это Ваш автопортрет».
— О господи! — простонал Дункан, прочитав это послание.
Дженни перечитала ему всего Джозефа Конрада; Гарп в детстве очень любил этого писателя.
А Хелен чувствовала, что ей даже полезно иметь определенную преподавательскую нагрузку, ибо занятия и подготовка к ним отвлекали ее от постоянных тревожных мыслей о сыне.
— Этот мальчик еще встанет во весь рост, — уверяла ее Роберта.
— Он уже не мальчик, а молодой мужчина, Роберта, — возражала Хелен. — Хотя ведет он себя, конечно же, по-мальчишески!
— Они все для меня мальчики, — сказала Роберта. — Гарп был мальчиком. Я сама была мальчиком, пока не стала девочкой. И Дункан всегда будет мальчиком, для меня.
— О господи! — сказала Хелен.
— Ты бы занялась спортом, — посоветовала ей Роберта. — Чтобы расслабиться.
— Роберта, пожалуйста!.. — умоляющим тоном сказала Хелен.
— Попробуй бегать, — продолжала Роберта, словно не слыша ее.
— Бегай сама, а я буду читать! — отрезала Хелен. Роберта и бегала — все время. Ближе к шестидесяти годам она стала порой забывать про эстроген, который транссексуалу надо принимать всю жизнь, чтобы сохранить женские формы. Пропуски в приеме эстрогена и усиленные занятия бегом привели к тому, что крупное тело Роберты стало меняться как бы в обратном направлении — прямо у Хелен на глазах.
— Я иногда просто диву даюсь, глядя на тебя. Что с тобой происходит, Роберта? — спросила Хелен.
— Но это ведь даже интересно, — сказала Роберта. — Я сама никогда не знаю, например, как буду себя чувствовать или как буду выглядеть.
Уже после пятидесяти Роберта умудрилась поучаствовать в трех марафонских забегах, однако у нее возникли проблемы с сосудами, и врач посоветовал ей бегать на более короткие дистанции. Двадцать шесть миль — слишком много для бывшего «крепкого орешка», которому уже за пятьдесят. «Стареешь, номер девяносто!» — поддразнивал ее Дункан. Роберта была на несколько лет старше Гарпа и Хелен, что всегда было заметно. Она вернулась к прежнему маршруту — шестимильной дорожке, по которой обычно бегала с Гарпом от Стиринг-скул до моря, и Хелен никогда не знала, в какой именно момент Роберта вдруг появится у них дома, вся в поту, задыхаясь и мечтая принять душ. Роберта всегда держала в доме у Хелен огромный купальный халат и несколько смен одежды на случай таких вот неожиданных появлений, когда Хелен, подняв голову от книжки, вдруг видела перед собой Роберту Малдун в костюме для бега — а в руках у нее, в умелых руках, способных точно поймать и отпасовать мяч, тикающий, точно собственное сердце Роберты, огромный секундомер.
Роберта умерла весной, когда Дункан еще лежал в вермонтской больнице. Она совершала спринтерские забеги наперегонки с ветром на пляже в Догз-Хэд-Хар-бор, но вдруг остановилась и с трудом поднялась на крыльцо, жалуясь на «какой-то стук» в затылке, а может и в висках; она сказала, что не в состоянии точно определить, где слышится этот стук. Потом она уселась в гамак на веранде, глядя на океан, и попросила Эллен Джеймс приготовить ей стакан чая со льдом. Эллен убежала и вскоре прислала Роберте записочку с одним из парнишек, прислуживавших в Филдз-фонде: «С лимоном?»
— Нет, просто с сахаром! — крикнула ей Роберта. Когда Эллен принесла чай, Роберта залпом осушила целый стакан.
— Замечательно, Эллен! — сказала она. И Эллен пошла на кухню, чтобы приготовить ей еще стаканчик. — Замечательно! — крикнула ей вслед Роберта. — Принеси еще один, точно такой же! Я хочу, чтобы мне всю жизнь приносили такой чай!
Когда Эллен вернулась со стаканом чая, Роберта Малдун лежала в гамаке мертвая. Что-то разорвалось, что-то лопнуло в ее могучем организме.
Смерть Роберты нанесла Хелен страшный удар, но она все-таки держалась: ей нужно было заботиться о Дункане — в кои-то веки его болезнь сыграла положительную роль. Эллен Джеймс, которую Роберта всегда так поддерживала, тоже не могла особенно горевать, ведь на нее свалилась огромная ответственность — ей предстояло принять пост Роберты в Филдз-фонде, и она была безумно занята, входя в курс своих новых сложных обязанностей. Юная Дженни Гарп никогда не была так близка с Робертой, как Дункан, так что именно Дункан, еще закованный в гипс, воспринял смерть Роберты тяжелее всех. Дженни не оставляла его ни на минуту и без конца болтала о чем-то отвлекающе-приятном, но Дункан слишком хорошо помнил Роберту и все те случаи, когда она — столько раз! — выручала Гарпов, и его, Дункана, в особенности.
И он плакал от горя. Плакал так много, что пришлось сменить гипсовый корсет у него на груди.
Жившая в его квартире женщина-транссексуал прислала ему из Нью-Йорка телеграмму:
НАВЕРНОЕ, ТЕПЕРЬ МНЕ ПОРА ВЫМЕТАТЬСЯ, РАЗ Р. УМЕРЛА? ЕСЛИ ВАМ НЕПРИЯТНО, ЧТО Я ПО-ПРЕЖНЕМУ ЗДЕСЬ ЖИВУ, Я СРАЗУ УЕДУ. ХОТЕЛОСЬ БЫ ЗНАТЬ, НЕЛЬЗЯ ЛИ МНЕ ВЗЯТЬ НА ПАМЯТЬ ФОТОГРАФИЮ, НА КОТОРОЙ Р. ВМЕСТЕ С ВАМИ? ТО ЕСТЬ, Я ПОЛАГАЮ, ЧТО ЭТО ВЫ. С ФУТБОЛЬНЫМ МЯЧОМ. ВЫ В ТРЕНИРОВОЧНЫХ ШТАНАХ И ФУТБОЛКЕ С НОМЕРОМ 90, КОТОРАЯ ВАМ СЛИШКОМ ВЕЛИКА.
Дункан никогда не отвечал на ее открытки, на ее отчеты о состоянии квартиры и домашних растений, о том, куда она поставила или повесила ту или иную его картину. Однако воспоминания о той старой футболке «номер 90» все же заставили его ответить ей, кто бы ни была эта несчастная застенчивая то ли девочка, то ли мальчик, к которой Роберта, как хорошо знал Дункан, всегда была очень добра.
«Пожалуйста, оставайтесь в квартире сколько захотите, — писал он ей. — Но эта фотография мне самому очень нравится. Когда я наконец встану на ноги, я непременно постараюсь напечатать такую же специально для Вас».
Роберта велела ему разобраться со своей жизнью, и Дункан очень сожалел, что теперь уже не сможет доказать ей, что в состоянии сделать это. Теперь он чувствовал ответственность и удивлялся, как это его отец, писатель, в таком молодом возрасте уже завел детей, завел его, Дункана. Лежа в вермонтской больнице, Дункан принял множество самых разных решений, и большую часть этих решений он выполнит.
Он написал Эллен Джеймс, которая все еще чересчур сильно переживала его беду, и предложил ей приехать и полюбоваться, какой он красивый, весь в бинтах, весь на стержнях
«Пора нам обоим приниматься за работу, хотя мне сперва нужно кое-кого нагнать — тебя, — писал он ей. — Теперь, когда Капитана Энергии уже нет с нами, наша семья кажется мне значительно меньше. Давай же постараемся больше никого не терять».
Он хотел написать и матери, сказать ей, что постарается сделать все, чтобы она могла им гордиться, но, даже произнося эти слова про себя, тотчас почувствовал себя полным идиотом; он знал, какой твердый характер у его матери и как мало ей помогают сентиментальные разговоры и сладкие обещания. Так что новый взрыв своего энтузиазма Дункан обратил на юную Дженни.
— Черт побери, теперь мы должны быть особенно энергичными! — заявил Дункан сестренке, и без того исполненной энергии. — Жаль, что ты почти не знала отца — вот чего тебе действительно не хватает. У него-то всегда можно было разжиться энергией! А так придется тебе вырабатывать ее самостоятельно.
— Энергии у меня вполне хватает! — возразила Дженни. — Господи, как ты думаешь, что я в последнее время только и тратила, о тебе заботясь?
День был воскресный; Дункан и Дженни, как всегда, смотрели по телевизору футбольный матч. А вот и еще одно хорошее предзнаменование, подумал Дункан: вермонтская телестанция в то воскресенье как раз передавала матч из Филадельфии. «Орлы», правда, с позором проиграли «Ковбоям», но сама по себе игра не имела значения; Дункан более всего ценил не игру, а церемонию, предшествовавшую каждому матчу. На этот раз флаг был приспущен в связи с кончиной бывшего «крепкого орешка» Роберта Малдуна. На табло мерцали цифры — 90! 90! 90! Дункан отметил, как все-таки изменились времена: например, феминистские похороны теперь устраивались повсеместно, он только что читал о грандиозном действе в Небраске. А в Филадельфии спортивный комментатор умудрился сказать без всяких ужимок и подмигиваний, что флаг приспущен в честь Роберты Малдун, и пробормотал смущенно:
— Она была поистине выдающимся спортсменом! А какие у нее были замечательные руки!
— Исключительная личность! — согласился и второй ведущий.
А первый сказал:
— Н-да, она так много сделала для… — и мучительно запнулся.
Дункан все ждал, когда же он скажет, для кого именно — для всяких уродов, для странных людей, для жертв сексуального насилия, для его отца, для его матери, для него самого и для Эллен Джеймс…
— Она так много сделала для людей, у которых жизнь оказалась слишком сложной! — сказал наконец комментатор, удивив и самого себя, и Дункана Гарпа, но сказал он это с достоинством.
Играл джазовый ансамбль. Далласские «Ковбои» буквально «вынесли» с поля филадельфийских «Орлов»; это было первое крупное поражение из многих других, которые «Филадельфия Иглз» еще потерпит. И Дункан Гарп вполне мог представить себе, как бы его отец оценил страдания комментатора, старавшегося быть одновременно профессиональным, тактичным и добрым. Дункан прямо-таки слышал, что отец и Роберта хором вопят по этому поводу; отчего-то Дункан чувствовал, что Роберта где-то здесь и лично слушает славословия по своему адресу. И она, и Гарп пришли бы в восторг от того, как неуклюже это делалось.
Гарп безусловно стал бы передразнивать комментатора: «Она так много сделала, введя в моду искусственную вагину!»
«Ха!» — гремела бы Роберта.
«О господи! — покатывался бы со смеху Гарп. — Господи!»
Когда Гарпа убили, вспомнил Дункан, Роберта грозила снова переменить свой пол. «Я лучше снова буду паршивым мужичонкой, — рыдала она, — чем допущу, чтобы в мире существовали женщины, которые с жадным любопытством глазеют по телевизору на это грязное убийство, совершенное грязной шлюхой!»
«Прекрати это! Прекрати! Никогда больше не произноси этого слова! — поспешно нацарапала ей записку Эллен Джеймс. — Сейчас в мире существуют только те, кто его любил и знал, и те, кто его не знал и не любил, — мужчины и женщины!» — писала Эллен Джеймс.
И тогда Роберта Малдун сгребла их всех в охапку — одного за другим — и щедро, с полной серьезностью заключила в свои медвежьи объятия.
Когда Роберта умерла, Хелен позвонила одна из способных говорить представительниц Филдз-фонда. А потом Хелен, в очередной раз собравшись с силами, должна была позвонить Дункану в Вермонт. Но Хелен позвонила Дженни и посоветовала ей, как лучше всего сообщить брату страшную весть. Дженни Гарп унаследовала отличные качества сиделки от своей знаменитой бабушки Дженни Филдз.
— Плохие новости, Дункан, — прошептала Дженни, нежно целуя брата в губы. — Старый номер девяносто пропустил мяч…
Дункан Гарп, сумевший оправиться и после первого несчастного случая, когда он лишился глаза, и после второго, в результате которого лишился руки, стал хорошим серьезным художником, в каком-то отношении даже пионером в создании особой разновидности цветной фотографии; этого он достиг не только благодаря своему таланту и чувству цвета, но и унаследованной от отца упорной привычке сугубо личного восприятия мира. Он не создавал бессмысленных образов, тут нет никаких сомнений, однако привносил в свое искусство элемент мрачноватой таинственности, чувственный, почти нарративный реализм; зная, кто он такой, было нетрудно сказать, что в этом сквозит скорее писательский талант, чем талант живописца, — и покритиковать его, как обычно и делали, за то, что он слишком «литературен».
— Что бы это ни означало, — неизменно заканчивал эту фразу сам Дункан. — А чего они ожидают от одноглазого и однорукого художника? Да еще и сына Т.С. Гарпа? Чтобы у меня не было никаких отклонений от нормы?
Отцовское чувство юмора передалось Дункану, и Хелен очень им гордилась.
Дункан сделал, должно быть, сотню рисунков — несколько серий под общим названием «Семейный альбом»; именно благодаря этому периоду своего творчества он и приобрел широкую известность. Рисунки были сделаны по фотографиям, которые Дункан «нащелкал» еще в детстве, после несчастного случая, когда потерял глаз. Изображения Роберты и Дженни Филдз, и его матери Хелен, плавающей в заливе Догз-Хэд-Харбор, и Гарпа, бегущего с уже поджившей челюстью вдоль кромки воды. Еще одна серия из десяти — двенадцати маленьких рисунков изображала грязно-белый «сааб». Эта серия называлась «Цвета мира», потому что, как говорил Дункан, все цвета мира видны в двенадцати версиях грязно-белого цвета этого «сааба».
Были там и изображения маленькой Дженни Гарп, и большие групповые портреты — в значительной степени вымышленные, не срисованные с фотографий; и знающие люди говорили, что пустое лицо на таком групповом портрете или повторяющаяся очень маленькая фигурка, повернутая спиной к зрителю, — это всегда Уолт.
Дункан не хотел заводить собственных детей. «Слишком уязвимо, — говорил он матери. — Я просто не смогу смотреть, как они вырастают». На самом деле он боялся, что не сможет вынести, если они вдруг так и не вырастут, навсегда оставшись в детстве.
Поскольку именно таковы были его чувства, Дункану, можно сказать, повезло: детей у него так и не появилось, о них даже беспокоиться не пришлось. Вернувшись домой после четырехмесячного пребывания в вермонтской больнице, он обнаружил в своей студии исключительно одинокую и очень милую транссексуалку, которая привела его жилище в такой вид, словно там действительно жил настоящий художник. Благодаря некоему странному процессу — видимо, своего рода осмосу, — она, как выяснилось, уже довольно много знала о Дункане. Больше того, она практически уже влюбилась в него — полюбив его картины и фотографии. Еще один дар Дункану от Роберты Малдун! И многие — например, Дженни Гарп — считали, что эта девушка не просто мила, но даже красива.
Они поженились, потому что если и существовал на свете мужчина, совершенно беспристрастный в душе по отношению к транссексуалам, то этим мужчиной был Дункан Гарп.
— Это брак, заключенный на небесах, — сказала Дженни Гарп матери. Она, разумеется, имела в виду Роберту, ведь Роберта была сейчас на небесах. Но Хелен, понятно, все же беспокоилась; с тех пор, как умер Гарп, она взяла на себя и его тревоги, а с тех пор, как умерла Роберта, Хелен испытывала такое чувство, словно она должна взять на себя все тревоги мира.
— Не знаю, не знаю, — говорила она. Брак Дункана с транссексуалкой заставлял ее тревожиться. — Эта чертова Роберта! Всегда своего добивалась!
«Зато у них нет риска нежелательной беременности», — написала ей Эллен Джеймс.
— Ох, перестань! — сказала Хелен. — Я ведь, как тебе известно, хотела бы иметь внучат. Одного или двух, по крайней мере.
— Я их тебе обеспечу! — пообещала Дженни.
— О господи! — вздохнула Хелен. — Если к тому времени я буду еще жива, детка.
Как ни печально, но жива она к тому времени уже не будет. Хотя успеет увидеть Дженни беременной и вообразить себя бабушкой.
«Воображать порой куда лучше, чем помнить», — писал Гарп.
И Хелен безусловно пришлось довольствоваться тем, что жизнь Дункана наконец упорядочилась, как и обещала Роберта.
После смерти Хелен Дункан очень много работал с мистером Уиткомом; они устроили вполне достойную презентацию неоконченного романа Гарпа «Иллюзии моего отца». Как и в издании «книги отца и сына», иллюстрации к этому роману тоже сделал Дункан — например, портрет выдуманного Гарпом отца, который вынашивает честолюбивый и несбыточный план создания такого мира, где его дети будут спокойны и счастливы. Иллюстрации Дункана во многом были основаны на портретах самого Гарпа.
Вскоре после публикации книги к Дункану стал заходить старый, очень старый человек, имени которого Дункан никак не мог припомнить. Этот человек уверял, что работает над «критической биографией» Гарпа, однако Дункана его вопросы почему-то страшно раздражали. Он без конца расспрашивал о событиях, приведших к катастрофе, в которой погиб Уолт. Дункан ничего ему не рассказывал (он, собственно, ничего и не знал), и старик каждый раз уходил несолоно хлебавши. Ну конечно же, это был Майкл Мильтон! Дункану все время казалось, будто этот человек что-то потерял, хотя откуда было Дункану знать, что Майкл Мильтон потерял… свой пенис!
Книга, которую он якобы писал, так никогда и не увидела свет, и никто не знает, что с ним в итоге случилось.
Если литературные круги были, похоже, удовлетворены, когда после публикации «Иллюзий моего отца» назвали Гарпа просто «эксцентричным писателем», «хорошим, но отнюдь не великим», то и Дункан против этого не возражал. По словам самого Дункана, Гарп был человеком своеобразным, настоящим и вполне заслуживал слепого доверия, какое ему оказывали некоторые.
«Доверие не слепое, а одноглазое», — шутил Дункан.
На долгое время у него сохранился набор кодовых выражений, понятных только его сестре Дженни и Эллен Джеймс; они трое были поистине закадычными друзьями.
— А теперь за Капитана Энергию! — говорили они, например, выпивая втроем.
— Нет другого такого секса, как транссекс! — орали они, уже изрядно навеселе, что порой несколько смущало жену Дункана — хотя она, конечно же, была с ними согласна.
«Как дела с энергией?» — писали они друг другу в письмах, или в телеграммах, или спрашивали по телефону, когда хотели узнать, что, собственно, происходит. А когда энергии у них было очень много, они говорили (или писали) о себе, что «полны Гарпа».
Хотя Дункан прожил очень, очень долгую жизнь, умер он все же нелепо и, по иронии судьбы, из-за собственного чувства юмора. Он умер, смеясь над одной из своих шуток, что было свойственно всем Гарпам. Случилось это на вечеринке в честь одного из новых транссексуалов, приятеля его жены. Дункан, смеясь, вдохнул оливку и задохнулся насмерть буквально за несколько секунд. Ужасная и нелепая смерть, но все, кто знал Дункана, говорили, что он не стал бы возражать ни против такой формы смерти, ни против той жизни, какую прожил. Дункан Гарп всегда говорил, что его отец страдал из-за гибели Уолта больше, чем вообще кто-либо страдал в его семье. И при всех своих возможных формах смерть все равно была одинаковой для женщин и мужчин. «Между мужчинами и женщинами, — сказала как-то Дженни Филдз, — только смерть разделена поровну».
Дженни Гарп, у которой в области смерти было куда больше специфического опыта, чем у ее знаменитой бабушки, с этим бы не согласилась. Юная Дженни знала, что между мужчинами и женщинами даже смерть не делится поровну. Даже смертей мужчинам достается больше.
Дженни Гарп пережила их всех. Будь она на той вечеринке, где ее брат до смерти задохнулся оливкой, она, вполне возможно, сумела бы его спасти. Во всяком случае, она бы совершенно точно знала, что нужно делать, ибо Дженни Гарп была врачом. Она всегда говорила, что именно время, которое она провела в Вермонте, ухаживая за Дунканом, заставило ее обратиться к медицине, а вовсе не рассказы о том, как ее знаменитая бабушка была сестрой милосердия, ибо эти истории Дженни Гарп знала только из вторых рук.
Юная Дженни была блестящей студенткой; как и ее мать, она впитывала знания как губка и все, что узнавала, всегда так или иначе могла применить на практике. Как и Дженни Филдз, она обрела собственное ощущение людей, странствуя из больницы в больницу и шестым чувством улавливая, какая доброта в данном случае возможна, а какая неприменима.
Еще интерном Дженни вышла замуж за молодого врача. Однако фамилию не сменила, так и осталась Дженни Гарп и в жестоких спорах с мужем позаботилась о том, чтобы и трое ее детей тоже были Гарпами. Вскоре она, правда, развелась и опять вышла замуж, но не слишком спешила. Второй брак ее вполне устроил. Муж ее был художником, значительно старше ее, и если бы кто-нибудь из членов ее семьи был жив и мог поддразнить ее, то, без сомнения, намекнул бы, что в своем втором муже она отыскала нечто весьма похожее на Дункана.
— Ну и что? — ответила бы она. Как и ее мать, она все решала своим умом и, как Дженни Филдз, навсегда сохранила собственную фамилию.
А ее отец? Чем Дженни Гарп хотя бы немного напоминала его, кого почти и не знала? В конце концов, она ведь была совсем малышкой, когда он умер.
Ну, во-первых, она была довольно эксцентрична. Она взяла в привычку заходить в каждый книжный магазин и спрашивать там книги своего отца. Если там не обнаруживалось ни одной, она заказывала. У нее было чисто писательское чувство бессмертия: пока твои работы в типографии и на книжных полках, ты жив. Дженни Гарп оставляла фальшивые имена и адреса по всей Америке; книги, которые она заказывала, продадут кому-нибудь другому, разумно полагала она, а Т.С. Гарпа никогда не перестанут печатать — по крайней мере, пока жива она, его дочь.
Она также вполне активно поддерживала знаменитую феминистку и свою бабушку Дженни Филдз. Однако, подобно самому Гарпу, Дженни не придавала большого значения писательству Дженни Филдз. И не тревожила владельцев книжных магазинов заказами на «Сексуально подозреваемую».
Больше всего она напоминала отца тем, каким врачом она стала. Дженни Гарп обратила свой медицинский ум к исследованиям. Она не хотела заниматься частной практикой. Ходила по больницам, только когда заболевала сама. Несколько лет Дженни проработала в тесном контакте с Центром онкологических заболеваний в Коннектикуте, а вскоре возглавила один из отделов Национального института онкологии. Подобно хорошему писателю, который должен тревожиться по поводу каждой мельчайшей детали, Дженни Гарп проводила долгие часы, наблюдая за поведением одной-единственной человеческой клетки. Подобно хорошему писателю, она была честолюбива и надеялась, что доберется-таки до сути рака. В некотором смысле так и случилось. Она от него умерла.
Подобно всем прочим врачам, Дженни Гарп давала священную клятву Гиппократа, так называемого отца медицины, и, давая ее, согласилась целиком себя посвятить чему-то такому, что Гарп однажды описывал юному Уиткому — хотя Гарп-то имел в виду писательские амбиции — такими словами: «… попытка всех и навсегда сохранить живыми. Даже тех, кто в конце обязательно должен умереть. Их-то как раз и важнее всего сохранить живыми». Таким образом, онкологические исследования отнюдь не действовали на Дженни Гарп угнетающе; она воспринимала себя именно так, как и ее отец воспринимал себя, писателя.
«Врач, который видит только терминальные случаи».
Дженни Гарп понимала, что в мире представлений ее отца мы должны обладать определенным запасом энергии. Ее знаменитая бабка Дженни Филдз когда-то воспринимала (и классифицировала) людей как «внешников», «жизненно важные органы», «отсутствующие» и «конченые». Но в мире глазами Гарпа все мы просто «терминальные случаи».
|
The script ran 0.025 seconds.