1 2 3 4 5 6 7
Сенекаль ответил:
– Человек, который выколачивает монету политическими гнусностями.
И он заговорил о знаменитой литографии, на которой изображено все королевское семейство, занятое вещами назидательными: в руках у Луи-Филиппа свод законов, у королевы молитвенник, принцессы вышивают, герцог Немурский[35] пристегивает саблю; г-н де Жуанвиль[36] показывает младшим братьям географическую карту; в глубине видна двуспальная кровать. Эта картинка, носившая название «Доброе семейство», радовала буржуа, но огорчала патриотов. Пеллерен раздраженным тоном, словно он был автор, ответил, что одно мнение стоит другого. Сенекаль возражал. Искусство должно иметь единственной целью нравственное совершенствование масс! Следует прибегать лишь к таким сюжетам, которые побуждают к добродетельным поступкам, все остальные вредны.
– Все зависит от выполнения! – кричал Пеллерен. – Я могу создать шедевр!
– Если так, тем хуже для вас! Никто не имеет права…
– Что?
– Да, сударь, никто не имеет права возбуждать во мне интерес к тому, что я осуждаю. К чему нам старательно сработанные безделки, из которых нельзя извлечь никакой пользы, скажем, все эти Венеры, все ваши пейзажи? Я тут не вижу ничего поучительного для народа. Лучше покажите дам его горести, заставьте нас преклоняться перед жертвами, которые он приносит! Ах, боже мой, в сюжетах недостатка нет: ферма, мастерская…
Пеллерен заикался от возмущения; ему показалось, что он нашел довод:
– Мольера вы признаете?
– Да! – сказал Сенекаль. – Я восхищаюсь им как предтечей французской революции.
– Ах! Революция! Где там искусство! Никогда не было более жалкой эпохи!
– Более великой, сударь!
Пеллерен скрестил руки и взглянул на него в упор:
– Из вас, по-моему, вышел бы отличный солдат национальной гвардии!
Противник, привыкший к спорам, отвечал:
– Я в ней не состою и ненавижу ее так же, как вы. Но подобными принципами развращают массы! Это, впрочем, и входит в расчеты правительства; оно не было бы так сильно, если бы его не поддерживала целая свора.
Художник встал на защиту торговца, ибо мнения Сенекаля выводили его из себя. Он даже решился утверждать, что у Жака Арну поистине золотое сердце, что он предан своим друзьям, нежно любит жену.
– О! О! Если бы ему предложить хорошую сумму, он не отказался бы сделать из нее натурщицу.
Фредерик побледнел:
– Наверно, он вас очень обидел, сударь?
– Меня? Нет! Я видел его один лишь раз, в кафе, с приятелем. Вот и все.
Сенекаль говорил правду. Но рекламы «Художественной промышленности» изо дня в день раздражали его. Арну был в его глазах представителем среды, которую он считал губительной для демократии. Суровый республиканец, он во всяком проявлении изящества подозревал испорченность, сам же был лишен всяких потребностей и отличался непоколебимой честностью.
Разговор уже не клеился. Художник вскоре вспомнил о назначенной встрече, репетитор – о своих учениках; когда они ушли, Делорье, после долгого молчания, стал задавать разные вопросы об Арну.
– Со временем представишь меня, не правда ли, старина?
– Конечно, – сказал Фредерик.
Потом они стали думать, как им устроиться. Делорье без труда получил место второго клерка у адвоката, записался на юридический факультет, купил необходимые книги, и жизнь, о которой они так мечтали, началась.
Она была прекрасна благодаря очарованию молодости. Делорье не заговаривал о денежных делах, и Фредерик о них не говорил. Он производил все расходы, убирал в шкафу, занимался хозяйством; но если надо было отчитать привратника, за это брался клерк, продолжая и теперь, как в коллеже, играть роль покровителя и старшего.
Целый день они не виделись и встречались только вечером. Каждый садился на свое место у камина и принимался за работу. Но вскоре они ее бросали. И не было конца излияниям, приступам беспричинной веселости, а порою случались и ссоры – из-за накоптившей лампы или затерянной книги, минутные вспышки гнева, разрешавшиеся смехом.
Дверь в дровяной чулан оставалась открыта, так что и лежа в постелях они еще могли болтать.
Утром они без сюртуков расхаживали по балкону; вставало солнце, над рекой зыблился легкий туман, с цветочного рынка, который был поблизости, долетали визгливые крики, а дымок от их трубок клубился в чистом воздухе, освежавшем их заспанные глаза; вдыхая его, они чувствовали веяние необъятных надежд, разлитых всюду.
По воскресеньям, если не было дождя, они вместе выходили и, взявшись под руку, шли по улицам. Очень часто у них возникала одна и та же мысль, иногда, разговаривая, они ничего не видели вокруг себя. Делорье стремился к богатству как к средству властвовать над людьми. Ему хотелось бы приводить в движение как можно больше народа, делать побольше шума, иметь трех секретарей в своем распоряжении и раз в неделю давать большой политический обед. Фредерик обставлял себе дворец в мавританском вкусе, где он мог бы проводить жизнь лежа на диванах, обитых турецкой тканью, под журчанье водометов, и где ему прислуживали бы негры-пажи; и все эти предметы мечтаний приобретали в конце концов такую осязательность, что он приходил в отчаяние, как будто утратил их.
– К чему говорить обо всем этом, – говорил он, – раз у нас никогда этого не будет?
– Как знать! – замечал Делорье.
Несмотря на свои демократические взгляды, он советовал Фредерику завязать знакомство с Дамбрёзами. Тот ссылался на свои попытки.
– Полно. Зайди еще! Тебя пригласят.
В середине марта они, в числе других довольно крупных счетов, получили счет из кухмистерской, где брали обеды. Фредерик, не имея всей требуемой суммы, занял сто экю у Делорье; две недели спустя он обратился к нему с подобной же просьбой, и клерк пробрал его за то, что он тратит так много у Арну.
Тут он действительно не соблюдал умеренности. Вид Венеции, вид Неаполя, вид Константинополя занимали в его комнате три стены, тут и там висели этюды коней Альфреда де Дрё,[37] на камине стояла скульптура Прадье,[38] на рояле валялись номера «Художественной промышленности», на полу в углах – папки, и от всего этого становилось так тесно, что некуда было положить книгу, трудно двинуть локтем. Фредерик уверял, что все это ему нужно для живописи.
Он работал у Пеллерена. Но Пеллерена часто не бывало дома, ибо он имел обыкновение присутствовать на всех похоронах и при всех событиях, о которых газетам полагалось давать отчет, и Фредерик целые часы проводил в мастерской совершенно один. Тишина большой комнаты, где слышно было только, как возятся мыши, свет, падавший с потолка, даже гудение в печи – все составляло тот своеобразный духовный уют, который его здесь окружал. Потом его глаза, оторвавшись от работы, начинали блуждать по облупившейся стене, по безделушкам на этажерке, торсам, покрытым густою пылью, как лоскутьями бархата, и, точно путник, который сбился в лесу с пути и которого все тропинки приводят все к одному и тому же месту, Фредерик в глубине каждой своей мысли находил воспоминание о г-же Арну.
Он назначал себе день, когда пойдет к ней; поднявшись на третий этаж и уже стоя у ее дверей, он не сразу решался позвонить. Вот приближались шаги; дверь отворялась, и когда он слышал слова: «Барыни нет дома», – ему как будто возвращали свободу, с сердца сваливалась тяжесть.
Все же иногда он заставал ее. В первый раз у нее были три дамы; в другой раз – тоже под вечер – пришел учитель чистописания м-ль Марты. Мужчины, которых принимала у себя г-жа Арну, с визитами не являлись. Фредерик, из скромности, больше не заходил.
Но чтобы получить приглашение на обед в четверг, он каждую среду неизменно появлялся в «Художественной промышленности» и оставался там дольше всех, дольше даже, чем Режембар, до последней минуты, делая вид, что рассматривает гравюру, пробегает газету. Наконец Арну говорил ему: «Вы завтра вечером свободны?» Приглашение он принимал прежде, чем фраза доводилась до конца. Арну как будто привязался к нему. Он учил его разбираться в винах, варить пунш, готовить рагу из бекасов; Фредерик покорно следовал его советам, – он любил все, что было связано с г-жой Арну: ее мебель, ее прислугу, ее дом, ее улицу.
Он безмолвствовал во время этих обедов; он созерцал ее. На правом виске у нее была маленькая родинка, волосы, гладко зачесанные на уши, были более темны, чем вся прическа, и всегда как будто немного влажны по краям; она время от времени приглаживала их двумя пальцами. Он изучил форму каждого ее ногтя, наслаждался шелестом ее шелкового платья, когда она проходила в дверь, украдкой вдыхал аромат ее носового платка; ее гребень, ее перчатки, ее кольца были для него вещами особенными, значительными, как произведения искусства, почти живыми, как человеческие существа; все они волновали его сердце и усиливали его страсть.
У него не хватало выдержки скрыть ее от Делорье. Когда он возвращался от г-жи Арну, то будил его, как бы нечаянно, лишь бы поговорить о ней.
Делорье, спавший в дровяном чулане около умывальника, продолжительно зевал. Фредерик садился на постель у него в ногах. Сперва он говорил об обеде, потом рассказывал о множестве незначительных мелочей, в которых видел знаки презрения или расположения к нему. Однажды, например, она не пошла с ним под руку, предпочла идти с Дитмером, и Фредерик был в отчаянии.
– Ах, что за вздор!
А как-то раз она его назвала своим «другом».
– Если так, будь смелей!
– Да я не решаюсь, – говорил Фредерик.
– Ну, тогда и не думай о ней! Спокойной ночи!
Делорье повертывался к стене и засыпал. Он не понимал этой любви, которую считал последней юношеской слабостью; а так как их близость его уже, очевидно, не удовлетворяла, ему пришла в голову мысль собирать раз в неделю общих друзей.
Друзья приходили по субботам, часов около девяти.
Все три алжирские занавески бывали аккуратно задернуты, лампа и четыре свечи зажжены; посреди стола ставился картуз с табаком и трубками, а вокруг него – бутылки пива, чайник, графин с ромом и печенье. Спорили о бессмертии души, сравнивали профессоров.
Однажды Юссонэ привел на вечер высокого молодого человека, одетого в сюртук с чересчур короткими рукавами и, видимо, стеснявшегося. Это был тот самый парень, которого они в прошлом году хотели вызволить из участка.
Так как он не мог возвратить картонку с кружевами, потерянную во время свалки, хозяин обвинил его в воровстве и грозил судом; теперь он служил приказчиком в транспортной конторе. Юссонэ встретился с ним утром на улице и привел его, так как Дюссардье, из благодарности, захотел повидать и «другого».
Он протянул Фредерику портсигар, еще совершенно полный, ибо с благоговением берег его, надеясь вернуть. Молодые люди пригласили его заходить. Он стал у них бывать.
Все чувствовали друг к другу приязнь. Их ненависть к правительству была возведена в степень неоспоримого догмата. Один только Мартинон пробовал защищать Луи-Филиппа. Против него пускали в ход все общие места, примелькавшиеся в газетах: возведение укреплений вокруг Парижа,[39] сентябрьские законы,[40] Притчарда, лорда Гизо,[41] – так что Мартинон умолкал, опасаясь кого-нибудь задеть. В коллеже он за семь лет ни разу не был наказан, а теперь на юридическом факультете умел нравиться профессорам. Обыкновенно он ходил в широком рыжем сюртуке, носил резиновые калоши; но в один из вечеров он явился одетый прямо женихом: на нем был бархатный жилет, белый галстук, золотая цепочка.
Удивление возросло, когда стало известно, что он от г-на Дамбрёза. Банкир действительно купил на днях у отца Мартинона крупную партию леса; старик представил ему сына, и Дамбрёз пригласил обоих к обеду.
– Много ли там было трюфелей? – спросил Делорье. – Удалось ли тебе обнять его супругу где-нибудь в дверях sicut decet?[42]
Тут разговор коснулся женщин. Пеллерен не допускал, что могут быть красивые женщины (он предпочитал тигров); вообще самка человека – существо низшее в эстетической иерархии.
– То, что пленяет вас в ней, как раз и снижает ее как идею; я имею в виду волосы, грудь…
– Однако, – возразил Фредерик, – длинные черные волосы, большие черные глаза…
– О! Знаем! – воскликнул Юссонэ. – Довольно андалузок средь зелени лугов! Античность? Слуга покорный! Ибо в конце концов – надо же сказать правду – какая-нибудь лоретка много занятнее Венеры Милосской! Будем же галлами, черт возьми! Будем жить, коли сумеем, как в дни Регентства![43]
Струись, вино; вы, девы, улыбайтесь!
От брюнетки поспешим к блондинке! Согласны вы, дядюшка Дюссардье?
Дюссардье не отвечал. Все пристали к нему, чтобы узнать его вкусы.
– Ну, так вот, – сказал он краснея, – я хотел бы любить всегда одну и ту же!
Это было сказано так, что на миг наступило молчание: одних изумило его чистосердечие, а другим в его словах открылось то, о чем они, быть может, втайне мечтали сами.
Сенекаль поставил свою кружку пива на дверной карниз и догматическим тоном заявил, что проституция – тирания, а брак – безнравственность, и поэтому лучше всего воздержание. Делорье смотрел на женщин как на развлечение, – только и всего. Г-ну де Сизи они внушали всякого рода опасения.
Ему, воспитанному под наблюдением благочестивой бабушки, общество этих молодых людей представлялось заманчивым, словно какой-нибудь притон, и поучительным, словно Сорбонна. На уроки для него не скупились; и он проявлял величайшее усердие, вплоть до того, что пробовал курить, невзирая на тошноту, всякий раз мучившую его после курения.
Фредерик окружал его заботами. Он восторгался оттенками его галстуков, мехом его пальто и в особенности ботинками, тонкими, как перчатки, вызывающе изящными и блестящими; внизу на улице его всегда ждал экипаж.
Однажды после его отъезда, – а в тот вечер шел снег, – Сенекаль принялся жалеть его кучера. Потом направил свое красноречие против желтых перчаток, против Жокей-клуба. Любого рабочего он ставит выше, чем этих господ.
– Я-то по крайней мере тружусь, я беден!
– Оно и видно, – сказал, наконец, Фредерик, потеряв терпение.
Репетитор затаил на него злобу за эти слова.
Но вот, услыхав как-то раз от Режембара, что он немного знает Сенекаля, Фредерик захотел оказать любезность приятелю Арну и пригласил его бывать; встреча обоим патриотам была приятна.
Впрочем, друг от друга они отличались.
Сенекаль, у которого голова была клином, признавал только системы. Режембар, напротив, видел в фактах только факты. Его беспокоил главным образом вопрос о рейнской границе.[44] Он утверждал, что понимает толк в артиллерийском деле, и одевался у портного Политехнической школы.
Когда ему, в первое его посещение, предложили пирожного, он с презрением пожал плечами и сказал, что это годится лишь для женщин; в следующие разы он оказался не более учтив. Как только суждения собеседников затрагивали предметы более высокие, он бормотал: «О! Только без утопий! Без фантазий!» В области искусства (хоть он и посещал мастерские, где иногда, из любезности, давал урок фехтования) взгляды его не отличались глубиной. Он сравнивал стиль г-на Мараста[45] со стилем Вольтера, г-жу де Сталь с м-ль Ватназ – только потому, что последняя написала «весьма смелую оду в честь Польши». И, наконец, Режембар раздражал всех и в особенности Делорье, ибо он, гражданин, был свой человек у Арну. А клерк жаждал попасть к ним в дом, надеясь завязать там полезные знакомства. «Когда же ты поведешь меня к ним?» – спрашивал он Фредерика. Но Арну то был чрезмерно занят делами, то собирался куда-нибудь ехать; потом оказывалось, что вообще уже не стоит, так как скоро обеды прекратятся.
Если бы ради друга надо было рискнуть жизнью, Фредерик не отступил бы. Но так как он стремился выставить себя в самом выгодном свете, следил за своими выражениями, манерами, костюмом и даже в «Художественную промышленность» являлся всегда в безукоризненных перчатках, то он боялся, как бы Делорье, в старом черном фраке, своими судейскими замашками и самоуверенностью в разговоре не произвел дурного впечатления на г-жу Арну, что могло бы скомпрометировать и его, унизив в ее глазах. Против других он не возражал, но именно этот человек стеснил бы его в тысячу раз больше, чем остальные. Клерк заметил, что он не хочет исполнить обещанного, и молчание Фредерика казалось ему еще большим оскорблением.
Он хотел бы руководить им во всем, видеть, как он развивается в согласии с идеалами их юности, и праздность Фредерика возмущала его, как непослушание и как измена. К тому же Фредерик, всецело занятый мыслями о г-же Арну, часто говорил о ее муже, и Делорье придумал невыносимый способ дразнить его, состоявший в том, что он раз сто в день в конце каждой фразы, словно маниак-идиот, повторял фамилию Арну. На стук в дверь он отвечал: «Войдите, Арну!» В ресторане он заказывал бри «по образцу Арну», а ночью, прикидываясь, что у него кошмар, будил приятеля воплем: «Арну! Арну!»
Наконец Фредерик, изнемогая, сказал ему как-то жалобным тоном:
– Да оставь ты меня в покое с этим Арну!
– Ни за что! – ответил клерк:
Он всюду, он во всем, то хладный, то палящий,
Встает Арну…
– Да замолчи же! – закричал Фредерик, сжимая кулаки.
И кротко добавил:
– Ты ведь знаешь, мне тяжело говорить на эту тему.
– О! Извини, старина, – ответил Делорье, поклонившись весьма низко, – теперь мы примем в расчет нервы благородной девицы! Еще раз прошу прощения! Тысяча извинений!
Так был положен конец насмешкам.
Но три недели спустя, как-то вечером, он сказал Фредерику:
– А знаешь, я сегодня видел госпожу Арну!
– Где?
– В суде, с адвокатом Баландаром; брюнетка, среднего роста – так ведь?
Фредерик в знак подтверждения кивнул. Он ждал, что Делорье будет говорить. При малейшем слове восхищения он излил бы всю душу, готов был бы обожать его; тот все молчал; наконец Фредерик, которому не терпелось, равнодушным тоном спросил, что он думает о ней.
Делорье находил, что она «недурна, но все же ничего особенного».
– А, ты находишь? – сказал Фредерик.
Наступил август месяц, время держать второй экзамен. По общему мнению, двух недель было достаточно, чтобы подготовиться к нему. Фредерик, не сомневаясь в своих силах, сряду проглотил первые четыре книги Процессуального кодекса, первые три – Уложения о наказаниях, несколько отрывков из Уголовного судопроизводства и часть Гражданского судопроизводства с примечаниями г-на Понселе.[46] Накануне экзамена Делорье заставил его взяться за повторение, которое продолжалось до утра, а чтобы воспользоваться и последними минутами, он, уже идя с ним по улице, все не переставал его спрашивать.
Так как в одни и те же часы происходили экзамены по разным предметам, то во дворе было много народа, между прочим – Юссонэ и Сизи; когда дело шло о ком-нибудь из товарищей, было принято приходить на экзамен. Фредерик облекся в традиционную черную мантию; вместе с другими тремя студентами, сопровождаемый целой толпой, он вошел в большой зал, где на окнах не было занавесок, а вдоль стен тянулись скамьи. Посередине, вокруг стола, покрытого зеленым сукном, стояли кожаные стулья. Стол отделял кандидатов от господ профессоров, восседавших в красных одеяниях, с горностаем через плечо, в беретах с золотым галуном.
Фредерик был предпоследним в списке – скверное место. Отвечая на первый же вопрос – о разнице между условием и договором, – он перепутал определения, но профессор, славный малый, сказал ему: «Не смущайтесь, милостивый государь, успокойтесь!», потом, задав два легких вопроса, на которые получил неясный ответ, перешел, наконец, к четвертому. Фредерик был расстроен столь плохим началом. Из публики Делорье знаками давал ему понять, что не все еще потеряно, и второй его ответ – на вопрос из уголовного права – оказался сносным. Но после третьего, связанного с тайным завещанием, тревога Фредерика усилилась: профессор все время оставался бесстрастным. Юссонэ уже складывал руки для аплодисментов, а Делорье непрестанно пожимал плечами. Наконец пришла пора отвечать по судопроизводству! Дело шло о возражении со стороны третьих лиц. Профессор, неприятно удивленный тем, что ему приходится выслушивать теории, противоположные его собственным, резко спросил его:
– Это что же, милостивый государь, ваше мнение? Как же вы согласуете принцип статьи тысяча триста пятьдесят первой Гражданского кодекса с таким необыкновенным способом предъявлять иск?
У Фредерика очень болела голова – ведь он всю ночь не спал. Солнечный луч, проникнув в щель жалюзи, ударял ему прямо в лицо. Стоя за столом, он переминался с ноги на ногу и теребил усы.
– Я жду вашего ответа! – сказал человек в золотистом берете.
Жест Фредерика его, видимо, раздражал, и он добавил:
– В бороде вы его не отыщете!
Этот сарказм вызвал смех среди слушателей; польщенный профессор смягчился. Он задал ему еще два вопроса – о вызове в суд и об ускоренном судопроизводстве, затем опустил голову в знак одобрения; публичный экзамен был окончен. Фредерик вернулся в вестибюль.
Пока сторож снимал с него мантию, чтобы тотчас же надеть ее на другого, друзья окружили Фредерика и привели его в полное замешательство своими противоречивыми мнениями о результате экзамена. Этот результат вскоре был объявлен у входа в зал чьим-то звучным голосом:
«Номеру третьему… дана отсрочка!»
– Срезался! – сказал Юссонэ. – Идемте!
Около швейцарской им повстречался Мартинон, красный, взволнованный, со смеющимися глазами и с ореолом победы вокруг чела. Он только что благополучно сдал последний экзамен. Оставалась лишь диссертация. Через две недели он уже будет лиценциатом. Семья его знакома с министром, перед ним открывается «блестящая карьера».
– Этот все-таки тебя перегнал, – сказал Делорье.
Нет большего унижения, чем видеть глупца, преуспевающего там, где ты терпишь неудачу. Рассерженный Фредерик ответил, что ему наплевать. Стремления у него более высокие. А когда Юссонэ собрался уходить, Фредерик отвел его в сторону и сказал:
– У них, разумеется, об этом ни слова.
Сохранить секрет было легко, ибо Арну на следующий день уезжал в путешествие по Германии.
Вернувшись вечером домой, клерк нашел в своем друге странную перемену: он делал пируэты, насвистывал; а когда Делорье выразил свое удивление по этому поводу, он объявил, что не поедет к матери; на каникулах он будет заниматься.
Радость охватила его, когда он узнал, что Арну уезжает. Теперь он может являться туда, когда захочет, не опасаясь никакой помехи в своих посещениях. Уверенность в полной безопасности придаст ему отваги. Наконец-то он не будет вдали от нее, не будет разлучен с нею. Нечто более крепкое, чем железная цепь, приковывало его к Парижу, внутренний голос повелевал ему остаться.
Возникли препятствия. Он преодолел их, написав матери; прежде всего он признался в своей неудаче, вызванной изменениями в программе, – случайность, несправедливость; впрочем, все выдающиеся адвокаты (он приводил имена) проваливались на экзаменах. Но он рассчитывает снова держать их в ноябре. А так как времени ему нельзя терять, то в нынешнем году он не поедет домой и просит, помимо денег, присылаемых ему на три месяца, еще двести пятьдесят франков – на занятия с репетитором, которые принесут ему большую пользу; все это было разукрашено сожалениями, утешениями, нежностями и заверениями в сыновней любви.
Г-жа Моро, ждавшая его на следующий день, вдвойне была огорчена. Она утаила его неудачу и ответила ему, чтобы он «все-таки приезжал». Фредерик не уступил. Начался разлад. Тем не менее к концу недели он получил деньги на три месяца и сумму, которая предназначалась репетитору, а в действительности послужила для уплаты за светло-серые панталоны, белую фетровую шляпу и трость с золотым набалдашником.
Когда все это оказалось в его распоряжении, он подумал:
«А может быть, такая затея достойна парикмахера?»
И им овладели большие сомнения.
Чтобы решить, идти ли ему к г-же Арну, он три раза подбрасывал монету. Все три раза предзнаменование было благоприятно. Итак, то было веление судьбы. Фиакр отвез его на улицу Шуазёль.
Он быстро поднялся по лестнице, потянул за шнур от звонка; звонок не зазвонил: Фредерик чувствовал, что вот-вот лишится чувств.
Тогда он с неистовой силой дернул тяжелую кисть красного шелка. Колокольчик зазвенел, потом постепенно замолк; и опять ничего не стало слышно. Фредерик испугался.
Он приложил ухо к двери; ни звука! Он заглянул в замочную скважину, но ничего не увидел в передней, кроме двух тростинок на фоне обоев с узором из цветов. Он собрался уже уходить, но передумал. На этот раз он совсем тихонько постучал. Дверь отворилась, и вот, со всклокоченными волосами, багровым лицом и недовольным видом, на пороге предстал сам Арну.
– Ба! Как это вас, черт возьми, занесло? Входите!
Он ввел его, только не в будуар и не в свою комнату, а в столовую, где на столе стояла бутылка шампанского и два бокала; он отрывисто спросил:
– Вам, дорогой друг, что-нибудь нужно от меня?
– Да нет! Ничего, ничего! – пробормотал молодой человек, стараясь чем-либо объяснить свое посещение.
В конце концов Фредерик сказал, что пришел справиться о нем, так как слышал от Юссонэ, будто он в Германии.
– Ни в коем случае! – ответил Арну. – Что за куриные мозги у этого молодца, все слышит навыворот.
Чтобы скрыть свое замешательство, Фредерик расхаживал взад и вперед по комнате. Зацепившись за ножку стула, он уронил зонтик, лежавший на нем; ручка слоновой кости разбилась.
– Боже мой! – воскликнул он. – Как мне жаль, что я разбил зонтик госпожи Арну!
При этих словах торговец поднял голову и как-то странно улыбнулся. Фредерик, воспользовавшись случаем заговорить о ней, робко спросил:
– А можно ее увидеть?
Она, оказывается, была у себя на родине, у больной матери.
Он не осмелился спросить, сколько продлится ее отсутствие. Он лишь спросил, откуда родом г-жа Арну.
– Из Шартра. Это вас удивляет?
– Меня? Нет! Почему? Нисколько!
Теперь им решительно не о чем было говорить. Арну, свернув папиросу, расхаживал кругом стола и отдувался. Фредерик, прислонившись к печке, рассматривал стены, шкаф, паркет, и прелестные образы вереницей тянулись в его памяти, вернее, перед его глазами. Наконец он вышел.
Обрывок газеты, скомканный в шарик, валялся на полу в передней; Арну поднял его и, встав на цыпочки, засунул в звонок, чтобы продолжить, как он выразился, нарушенный послеобеденный отдых. Потом, пожимая Фредерику руку, сказал:
– Пожалуйста, предупредите привратника, что меня нет дома!
И изо всей силы захлопнул за ним дверь.
Фредерик медленно спустился по лестнице. Неудача первой попытки лишала его надежды на дальнейший успех. Наступили три месяца, полных тоски. Занятий у него не было никаких, и безделье еще усиливало его печаль.
Он целыми часами глядел со своего балкона на реку, которая текла между сероватыми набережными, почерневшими кое-где от грязи сточных труб, на плот для стирки белья у самого берега, где мальчишки иногда забавлялись тем, что купали в илистой воде какого-нибудь пуделька. Не оборачиваясь налево, в сторону Каменного моста у собора Богоматери и трех висячих мостов, он всегда устремлял взгляд на набережную Вязов, на густые старые деревья, напоминавшие липы у пристани Монтеро. Башня св. Иакова, Ратуша, церкви св. Гервасия, св. Людовика, св. Павла возвышались прямо напротив, среди моря крыш, а на востоке, точно огромная золотая звезда, сверкал ангел Июльской колонны, меж тем как с другого края небосклона круглой громадой рисовался голубой купол Тюильри. В этом направлении, где-то там, дальше, должно было находиться жилище г-жи Арну.
Фредерик возвращался в комнату; он ложился на диван и предавался беспорядочным думам – о планах работ, о том, как себя вести, о будущем, к которому рвался. Наконец, чтобы уйти от самого себя, он отправлялся на улицу.
Он шел, куда глаза глядят, по Латинскому кварталу, обычно столь шумному, но в эту пору пустынному, так как студенты разъезжались по домам. Длинные стены учебных заведений, как будто еще более растянувшиеся от этого безмолвия, стали еще угрюмее; мирная повседневность давала о себе знать всякого рода шумами: птица билась в клетке, скрипел токарный станок, сапожник стучал молотком, а старьевщики, бредя посреди улицы, тщетно вопрошали взглядом каждое окно. В глубине безлюдных кафе продавщицы зевали между полными графинами; газеты лежали в порядке на столах читален; в прачечной от порывов теплого ветра колыхалось белье. Время от времени он останавливался перед лавкой букиниста; омнибус, который проезжал мимо, задевая тротуар, заставлял его обернуться; а добравшись до Люксембургского сада, он дальше уже и не шел.
Иногда надежда чем-нибудь развлечься притягивала его к бульварам. Из темных переулков, где веяло сыростью, он попадал на большие пустынные площади, залитые солнцем, а от какого-нибудь памятника на мостовую падала черная зубчатая тень. Но вот опять начинали грохотать повозки, опять тянулись лавки, и толпа оглушала его – особенно по воскресеньям, когда от самой Бастилии вплоть до церкви св. Магдалины среди пыли, среди несмолкающего шума несся по асфальту огромный зыблющийся людской поток; его прямо тошнило от пошлости всех этих лиц, глупости разговоров, дурацкого самодовольства, написанного на потных лбах. Однако сознание, что сам он стоит выше этих людей, ослабляло усталость от этого зрелища.
Каждый день Фредерик ходил в «Художественную промышленность», а чтобы узнать, когда вернется г-жа Арну, очень пространно расспрашивал о здоровье ее матери. Ответ Арну оставался неизменным: «Дело идет на поправку, жена с девочкой вернутся на будущей неделе». Чем дольше она медлила с возвращением, тем больше беспокойства проявлял Фредерик, так что Арну, тронутый этим сочувствием, раз пять – шесть приглашал его обедать в ресторан.
Во время этих длительных свиданий с глазу на глаз Фредерик понял, что торговец картинами не блещет умом. Но Арну мог заметить охлаждение, и к тому же надо было хоть в некоторой степени отплатить ему за его любезности.
Желая устроить все как можно лучше, он продал старьевщику за восемьдесят франков все новые свои костюмы и, прибавив к этой сумме сотню, остававшуюся у него, пошел к Арну пригласить его на обед. Там оказался Режембар. Пошли в ресторан «Трех провансальских братьев».
Гражданин прежде всего снял сюртук и, уверенный в одобрении своих сотрапезников, составил меню. Но хотя он и отправлялся на кухню, чтобы самолично переговорить с поваром, спускался в погреб, все закоулки которого он знал, и вызывал хозяина ресторана, причем «намылил ему голову», – его не удовлетворили ни кушанья, ни вина, ни сервировка. При каждом новом блюде, при каждой новой марке вина он, после первого же куска, первого же глотка, бросал вилку или отодвигал бокал; потом, поставив локти на стол, вопил, что в Париже невозможно стало пообедать. Наконец, не зная, какое блюдо придумать, Режембар заказал себе «попросту» бобов на прованском масле, которые, хоть и не вполне удались, все же несколько умиротворили его. Затем у него завязался с лакеем диалог о прежних лакеях у «Провансальских братьев»: «Что сталось с Антуаном? А с неким Эженом? А с Теодором, тем маленьким, что прислуживал всегда внизу? В ту пору еда здесь была куда более тонкая, а бургонское – такое, какого никогда уж и не встретишь!»
Потом речь зашла о ценах на земли в пригородах в связи с какой-то спекуляцией Арну, беспроигрышной. Пока что он терял на процентах. Так как он ни за что не соглашался продавать, Режембар предложил свести его с одним человеком, и оба принялись с карандашом в руках за какие-то вычисления, продолжавшиеся до конца десерта.
Кофе пошли пить в пассаж Сомон, в кофейню, помещавшуюся на антресолях. Фредерик, все время стоя, следил за бесконечными партиями на бильярде, за которыми следовали бесчисленные кружки пива; и он пробыл тут до полуночи, сам не зная зачем, из малодушия, по глупости или в смутной надежде на какую-нибудь случайность, благоприятную для его любви.
Когда же он вновь увидит ее? Фредерик приходил в отчаяние. Но однажды вечером, в конце ноября, Арну сказал ему:
– Знаете, вчера вернулась жена!
На следующий день, в пять часов, он уже входил к ней.
Он начал поздравлять ее с выздоровлением матери, которая была так тяжело больна.
– Да нет. Кто вам сказал?
– Арну!
У нее вырвалось легкое «а-а!»; потом она прибавила, что сперва у нее были серьезные опасения, но теперь все прошло.
Она сидела у камина в глубоком вышитом кресле. Он расположился на диване, шляпу держал на коленях, и разговор был томительный; она каждую минуту умолкала; он не находил повода заговорить о своих чувствах. А когда он пожаловался, что должен изучать крючкотворство, она сказала: «Да… я понимаю… процессы!» и склонила голову, внезапно поглощенная какими-то мыслями.
Он жаждал их узнать, уже и не думал ни о чем ином. Наступали сумерки, сгущая тени вокруг.
Она встала, так как ей надо было выйти по делу, потом появилась вновь в бархатной шляпке и черной накидке, отороченной беличьим мехом. Он осмелился предложить себя в провожатые.
Уже совсем стемнело, погода была холодная, и густой зловонный туман заволакивал фасады домов. Фредерик вдыхал его с наслаждением – ведь сквозь ватную подкладку он ощущал форму ее локтя, а ее ручка в замшевой перчатке на двух пуговицах, ее маленькая ручка, которую ему хотелось покрыть поцелуями, опиралась на его руку. Было скользко, и они шли не совсем твердой походкой; ему казалось, что их обоих, окутанных облаком, укачивает ветер.
Блеск фонарей на бульварах вернул его к действительности. Случай был подходящий, надо было спешить. Он решил, что признается в любви, когда минуют улицу Ришелье. Но почти в ту же минуту она остановилась у посудного магазина и сказала:
– Вот мы и дошли, благодарю вас. До четверга, не правда ли, как всегда?
Обеды возобновились, и чем чаще он бывал у г-жи Арну, тем большее испытывал томленье.
Созерцание этой женщины изнуряло его, словно аромат слишком крепких духов. Он чувствовал, как что-то проникает в самые глубины его существа, подчиняя себе все другие его ощущения, становясь для него новой формой бытия.
Проститутки, встречавшиеся ему при свете газовых фонарей, певицы, выводившие рулады, наездницы, мчавшиеся галопом, мещанки, шедшие пешком, гризетки у своих окон – все женщины напоминали ее, в силу сходства или резкого контраста. Он смотрел на выставленные в лавках кашемировые шали, кружева и подвески из драгоценных камней, рисуя в своем воображении, как они драпируют ее стан, украшают ее корсаж, огнями сверкают в ее черных волосах. На лотках у цветочниц цветы распускались для того, чтобы, проходя мимо, она могла выбрать их; в витрине башмачника атласные туфельки, отороченные лебяжьим пухом, казалось, ждали ее ножек; все улицы вели к ее дому; экипажи на площадях стояли только для того, чтобы скорее можно было приехать к ней; Париж был связан с ней, и весь этот огромный город, полный стольких голосов, гудел, точно исполинский оркестр, вокруг нее.
Когда он приходил в Ботанический сад, вид пальмы уносил его в далекие страны. Вот они путешествуют вместе на спине верблюда, в палатке на слоне, в каюте яхты среди лазурного архипелага или рядом на двух мулах с бубенцами, спотыкающихся в траве о разбитые колонны. Порою он останавливался в Лувре перед старинными полотнами, а так как любовь преследовала его и в былых веках, то лица на картинах он заменял образом любимой. Она в высоком головном уборе молилась на коленях за свинцовой решеткой окна. Властительница обеих Кастилии или Фландрии, она восседала в накрахмаленных брыжах и в стянутом лифе с пышными буфами. Или спускалась по огромной порфировой лестнице, окруженная сенаторами, в парчовом платье, под балдахином из страусовых перьев. А порою она представлялась его мечтам в желтых шелковых шальварах, на подушках, в гареме, и все, что было прекрасного, – мерцание звезд, мелодия, ритм фразы, какое-нибудь очертание, – все это внезапно и незаметно возвращало его помыслы к ней.
Но он был уверен, что всякая попытка сделать ее своей любовницей будет напрасна.
Однажды вечером Дитмер, войдя, поцеловал ее в лоб; Ловариас сделал то же самое и сказал:
– Вы позволяете, не так ли? Это право друзей…
Фредерик пробормотал:
– Мне кажется, мы все здесь друзья?
– Но не все старые! – возразила она.
Это значило, что косвенным путем она уже заранее отвергает его.
Но что же делать? Сказать ей, что он ее любит? Она, наверно, попросит, чтобы он оставил ее, или даже с негодованием выгонит его из дома. Он же любые мучения предпочел бы страшной участи больше никогда не видеть ее.
Он завидовал таланту пианистов, шрамам солдат. Он мечтал об опасной болезни, надеясь хоть таким путем привлечь ее внимание.
Одно удивляло его – то, что он не ревновал к Арну; и он не мог представить себе ее иначе, как одетой, – настолько естественной казалась ее стыдливость, отодвигавшая ее пол в какую-то таинственную тень.
А меж тем он мечтал о счастье жить с нею, говорить ей «ты», подолгу гладить ее волосы или стоять перед ней на коленях, обняв ее стан, упиваться ее взглядом, в котором светилась ее душа. Для этого пришлось бы побороть злой рок; а он, неспособный к действию, проклиная бога и обвиняя себя в малодушии, метался в плену у своих желаний, как узник в каземате. Он задыхался от тоски, не оставлявшей его. Он целыми часами сидел неподвижно или вдруг разражался слезами; но однажды, когда у него не хватило сил сдержаться, Делорье сказал ему:
– Да что с тобою, черт возьми?
Оказывается, Фредерик страдает нервами. Делорье не поверил. Увидев такие муки, он почувствовал, как в нем пробуждается былая нежность к другу, и пытался вернуть ему бодрость. Такой человек, как он, и вдруг падает духом. Что за нелепость! В юности еще куда ни шло, но позднее – это только потеря времени.
– Ты мне портишь моего Фредерика! Я требую прежнего. Человек, еще порцию! Он был мне по вкусу! Ну, выкури трубку, скотина! Да встряхнись ты, ведь ты меня приводишь в отчаяние!
– Правда, – сказал Фредерик, – и с ума схожу!
Клерк продолжал:
– А, старый трубадур, я ведь знаю, что тебя печалит. Сердечко? Признайся-ка. Ерунда! Одну потеряем, четырех найдем. За добродетельных дам нас утешают другие. Хочешь, я познакомлю тебя с женщинами? Стоит только сходить в «Альгамбру». (Это были публичные балы, недавно открывшиеся в конце Елисейских Полей и потерпевшие крах уже в следующем сезоне, чему виной явилась роскошь, преждевременная для такого рода предприятий.) Там, говорят, весело. Съездим туда! Возьми, если хочешь, своих приятелей; я согласен даже на Режембара!
Фредерик не пригласил Гражданина. Делорье обошелся без Сенекаля. Они захватили с собой только Юссонэ, Сизи и Дюссардье, и один фиакр доставил всех пятерых к подъезду «Альгамбры».
Две галереи в мавританском стиле, параллельные одна другой, тянулись справа и слева. Прямо против входа высилась стена дома, занимавшая весь задний план, а четвертая сторона (там, где был ресторан) изображала ограду монастыря, с цветными стеклами, в готическом вкусе. Над эстрадой, где играли музыканты, раскинулось нечто вроде китайского шатра; земля была покрыта асфальтом, а венецианские фонари, висевшие на столбах, казались издали венцом из разноцветных огней над толпой танцующих. То тут, то там на пьедестале покоилась каменная чаша, из которой поднималась струйка воды. Среди листвы виднелись гипсовые статуи – Гебы и купидонов, еще липкие от свежей масляной краски; а благодаря многочисленным аллеям, посыпанным ярко-желтым песком и тщательно расчищенным, сад казался гораздо обширнее, чем был на самом деле.
Студенты прогуливались со своими возлюбленными; приказчики из модных лавок важно выступали, щеголяя тросточками; воспитанники коллежей закуривали сигары; старые холостяки расчесывали гребешком свои крашеные бороды; были тут англичане, русские, приезжие из Южной Америки, три восточных человека в фесках. Лоретки, гризетки, публичные женщины пришли сюда в надежде найти покровителя, любовника, золотую монету или просто ради удовольствия потанцевать, и их платья, светло-зеленые, темно-вишневые и фиолетовые, проносились, развеваясь, среди ракитника и сирени. Мужчины почти все были в костюмах из клетчатой материи, иные, несмотря на прохладный вечер, в белых панталонах. Зажигались газовые рожки.
Юссонэ, благодаря своим связям с модными журналами и мелкими театрами, знал многих женщин; он посылал им воздушные поцелуи и время от времени покидал друзей, чтобы поговорить с той или иной из них.
Делорье завидовал его развязности. Он нагло пристал к высокой блондинке в нанковом платье. Она угрюмо посмотрела на него и сказала: «Нет, любезный, никакого к тебе доверия!» – и пошла от него.
Он вновь попытал счастья – теперь с толстой брюнеткой, наверное сумасшедшей, ибо при первом же его слове она вскочила, грозя позвать полицию, если он не отстанет. Делорье натянуто рассмеялся; потом, увидев маленькую женщину, которая сидела в сторонке под фонарем, пригласил ее на кадриль.
Музыканты, сидевшие на эстраде в обезьяньих позах, пиликали и трубили вовсю. Капельмейстер, стоя, автоматическим движением отбивал такт. Все сбились в кучу и веселились; развязавшиеся ленты шляпок задевали за галстуки, сапоги путались в юбках; все ритмично подпрыгивали; Делорье прижимал к себе маленькую женщину и, охваченный неистовством канкана, бесновался среди танцующих пар, точно большая марионетка. Сизи и Дюссардье продолжали прогуливаться; молодой аристократ направлял лорнет на девиц, но, несмотря на уговоры приказчика, не смел заговорить с ними, воображая, будто у таких женщин «всегда спрятан в шкафу человек с пистолетом, выскакивающий оттуда, с тем чтобы заставить вас подписать вексель».
Они вернулись к Фредерику. Делорье уже не танцевал, и все были заняты мыслью, как же закончить вечер; вдруг Юссонэ воскликнул:
– А! Вот маркиза д'Амаэги!
Это была бледная женщина со вздернутым носом, в митенках до локтей, с длинными черными локонами, свисавшими на щеки, точно собачьи уши. Юссонэ сказал ей:
– Надо бы нам устроить у тебя маленький кутеж, восточный раут. Постарайся собрать кой-кого из подруг для этих французских рыцарей. Ну, что тебя смущает? Может быть, ты ждешь своего идальго?
Андалузка стояла потупившись; зная отнюдь не роскошный образ жизни своего приятеля, она опасалась, как бы ей не пришлось расплачиваться за него. Но как только она заикнулась о деньгах, Сизи предложил пять наполеондоров, все содержимое своего кошелька; дело было решено. Однако Фредерик уже исчез.
Ему показалось, что он узнал голос Арну; он заметил дамскую шляпку и поспешил под сень боскета, тут же невдалеке.
М-ль Ватназ была наедине с Арну.
– Извините! Я вам не помешал?
– Ничуть! – ответил торговец.
Из последних слов их разговора Фредерик понял, что Арну прибежал в «Альгамбру» поговорить с м-ль Ватназ о неотложном деле и, по-видимому, был не совсем спокоен, так как спросил ее с тревогой в голосе:
– Вы вполне уверены?
– Вполне уверена! Вас любят! Ах, что за человек!
И она надулась на него, выпятив свои толстые губы, почти кровавого цвета – так они были накрашены. Зато у нее были чудесные глаза, карие с золотистыми отблесками в зрачках, умные, полные любви и чувственности. Они, точно лампады, озаряли ее желтоватое и худое лицо. Арну как будто наслаждался резкостью ее обращения. Он наклонился к ней и сказал:
– Вы так милы, поцелуйте же меня!
Она взяла его за уши и поцеловала в лоб.
В этот миг танцы прекратились, и на месте капельмейстера появился красивый молодой человек, чрезмерно полный, с белым, как воск, лицом; у него были длинные черные волосы, ниспадавшие на плечи, как у Христа, лазоревого цвета бархатный жилет, расшитый большими пальмовыми ветками, вид гордый, точно у павлина, и глупый, точно у индюка; поклонившись публике, он запел шансонетку. В ней крестьянин описывал свое путешествие в столицу; артист пел на нижненормандском наречии, изображая пьяного; а после припева:
То-то хохот, то-то смех
Там в Париже – прямо грех!
раздавался всякий раз топот, которым публика выражала свой восторг. Дельмас, этот мастер «выразительного пения», был слишком ловок, чтобы дать ему остыть. Ему поспешили вручить гитару, и он жалобно пропел романс под названием «Брат албанки».
Слова напомнили Фредерику песню, которую на пароходе, между двумя колесными кожухами, пел арфист в лохмотьях. Его глаза невольно устремлялись к краю платья, расстилавшегося перед ним. За каждым куплетом следовала длительная пауза, и шелест ветра, игравшего листвой, казался шумом волн.
М-ль Ватназ, раздвинув ветви бирючины, закрывавшие эстраду, пристально смотрела на певца; ее ноздри раздувались, глаза были прищурены, и вся она как будто отдавалась чувству глубокой сосредоточенной радости.
– Превосходно! – сказал Арну. – Я понимаю, почему вы нынче вечером в «Альгамбре»! Вам, моя милая, нравится Дельмас.
Она не хотела признаться.
– О! Какая стыдливость!
И он указал на Фредерика.
– Может быть, из-за него? Вы неправы. Нет более скромного юноши!
Остальные, искавшие своего приятеля, тоже вошли в зеленую беседку. Юссонэ их представил. Арну всем предложил сигары и угостил всю компанию шербетом.
М-ль Ватназ покраснела, увидев Дюссардье. Она вскоре поднялась со своего места и протянула ему руку:
– Вы не узнаете меня, господин Огюст?
– Откуда вы ее знаете? – спросил Фредерик.
– Мы вместе служили в одном магазине! – ответил он.
Сизи дергал его за рукав, они вышли; и едва они скрылись, как м-ль Ватназ начала восхвалять характер Дюссардье. Она даже прибавила, что «его сердце – это особый дар».
Потом завели речь о Дельмасе, который благодаря своей мимике мог бы рассчитывать на успех в театре; и завязался спор, в котором попадались вперемешку Шекспир, цензура, стиль, народ, сборы театра «Порт Сен-Мартен», Александр Дюма, Виктор Гюго и Дюмерсан.[47] Арну был знаком с несколькими знаменитыми актрисами; молодые люди даже наклонились, чтобы лучше слышать его. Но слова его заглушал грохот музыки; а как только заканчивалась полька или кадриль, все бросались к столикам, подзывали официантов, хохотали; пробки от бутылок пива и шипучего лимонада хлопали в гуще листвы; женщины кудахтали, как куры; временами каких-нибудь два господина затевали драку; был задержан вор.
Музыка заиграла галоп, и танцоры наводнили аллеи. Запыхавшиеся, с покрасневшими и улыбающимися лицами, они летели вихрем, и от него развевались платья и фалды сюртуков; тромбоны ревели все громче; ритм ускорялся; за средневековой монастырской оградой послышался треск, стали разрываться ракеты; завертелись солнца; изумрудное сияние бенгальских огней целую минуту освещало весь сад, и при последней ракете у толпы вырвался глубокий вздох.
Расходились медленно. В воздухе плавало облако порохового дыма. Фредерик и Делорье шаг за шагом продвигались в толпе, как вдруг им представилось зрелище: Мартинон требовал сдачу у вешалки, где хранятся зонты; он сопровождал даму лет пятидесяти, некрасивую, великолепно одетую и принадлежавшую неизвестно к какому общественному кругу.
– Этот молодчик, – сказал Делорье, – не так прост, как можно подумать. Но где же Сизи?
Дюссардье показал на кабачок, в котором они увидали потомка рыцарей за чашей пунша, в обществе розовой шляпки.
Юссонэ, куда-то исчезнувший минут пять тому назад, появился вновь.
На руку его опиралась девушка, вслух называвшая его «котик».
– Перестань, – говорил он ей. – Перестань! Нельзя же на людях! Лучше называй меня виконтом! Это будет в стиле кавалера времен Людовика Тринадцатого и мягких сапог, что мне нравится. Да, дражайшие, это моя старая приятельница! Не правда ли, она мила?
Он взял ее за подбородок.
– Приветствуй этих господ! Они все сыновья пэров Франции! Я поддерживаю с ними знакомство, чтобы попасть в посланники!
– Какой вы шутник! – вздохнула м-ль Ватназ.
Она попросила Дюссардье проводить ее домой.
Арну посмотрел им вслед, потом обратился к Фредерику:
– Нравится вам эта Ватназ? Впрочем, вы на этот счет не откровенны! Мне кажется, вы скрываете ваши увлечения?
Фредерик, побледнев, стал клясться, что ничего не скрывает.
– Да ведь неизвестно, есть ли у вас любовница, – продолжал Арну.
Фредерику хотелось назвать наудачу какое-нибудь имя. Но это могли пересказать ей. Он ответил, что в самом деле у него нет любовницы.
Торговец порицал его за это.
– Нынче вечером вам представлялся подходящий случай. Отчего вы не сделали, как другие? Все уходят с женщиной.
– Ну, а вы? – сказал Фредерик, выведенный из терпения такой настойчивостью.
– О! Я дело другое, мой милый! Я возвращаюсь к собственной жене!
Он кликнул кабриолет и скрылся.
Друзья пошли пешком. Дул восточный ветер. Оба молчали. Делорье жалел, что не блеснул перед издателем журнала, а Фредерик погрузился в свою печаль. Наконец он заметил, что бал показался ему глупым.
– А кто виноват? Если бы ты не бросил нас для своего Арну…
– Э! Все, что бы я ни сделал, все было бы совершенно бесполезно!
Но у клерка были свои теории. Чтобы чего-нибудь добиться, стоит лишь сильно пожелать.
– А между тем ты сам только что…
– Наплевать мне было! – сказал Делорье, сразу пресекая намек. – Стану я путаться с бабами!
И он начал обличать их жеманство, их глупость; словом, они ему не нравятся.
– Будет тебе рисоваться! – сказал Фредерик.
Делорье замолчал. Потом вдруг предложил:
– Хочешь пари на сто франков, что я сговорюсь с первой же встречной!
– Идет!
Первой им попалась навстречу отвратительная нищая, и они уже стали терять надежду, как вдруг на середине улицы Риволи увидали высокую девушку, которая несла картонку.
Делорье подошел к ней под арками. Она быстро свернула по направлению к Тюильри и вскоре вышла на площадь Карусели, оглядываясь по сторонам. Она бросилась за фиакром; Делорье нагнал ее. Теперь он шел рядом с ней, сопровождая свои слова выразительными жестами. Наконец она взяла его под руку, и они двинулись дальше по набережным. Они дошли до Шатле, где потратили по крайней мере минут двадцать, шагая взад и вперед по тротуару, точно два матроса на вахте. Но вот вдруг они перешли мост Казначейства, пересекли Цветочный рынок, вышли на набережную Наполеона. Фредерик вслед за ними вошел в подъезд. Делорье дал ему понять, что он им помешает и ему остается лишь последовать их примеру.
– Сколько у тебя еще в кошельке?
– Две монеты по сто су!
– Хватит! Покойной ночи!
Фредериком овладело то удивление, какое испытываешь при виде удавшейся шутки. «Он надо мной смеется, – думал Фредерик. – Что, если я подымусь?» Делорье, пожалуй, решит, что он завидует его любовному приключению? «Как будто я сам не знаю любви, да еще во сто раз более редкой, более благородной, более сильной!» Что-то похожее на гнев толкало его вперед. Он очутился у подъезда г-жи Арну.
Ни одно окно в ее квартире не выходило на улицу. И все-таки он остановился, не сводя глаз с фасада, как будто, созерцая его, он мог взглядом пробиться сквозь стену. Сейчас, наверно, она почивает, спокойная, как заснувший цветок; чудесные черные волосы лежат на кружевах подушки, губы полуоткрыты, руку она подложила под голову.
Ему померещилась и голова Арну. Он отошел, убегая от этого видения.
Фредерик вспомнил совет Делорье и ужаснулся. Тогда он стал бродить по улицам.
Когда навстречу приближался пешеход, Фредерик старался разглядеть его лицо. Порою луч света скользил у него под ногами, описывал на гладкой мостовой огромную дугу в четверть круга, и из темноты появлялся человек с корзиной на плечах и с фонарем. В некоторых местах от ветра сотрясалось железо дымовой трубы; откуда-то издали доносились звуки, они сливались с шумом в его голове, и тогда ему чудилось, будто в воздухе смутно звучит ритурнель кадрили. Ходьба поддерживала в нем это опьянение; он оказался на мосту Согласия.
И тут ему вспомнился другой вечер, год тому назад, когда, в первый раз возвращаясь от нее, он вынужден был остановиться, – так сильно билось его сердце, полное надежд. Все они умерли теперь!
Неслись темные облака, временами заволакивавшие луну. Фредерик смотрел на нее, думая о беспредельности пространств, о ничтожестве жизни, о тщете всего. Наступил рассвет; зубы его стучали, и вот, полусонный, промокший от тумана и весь в слезах, он спросил себя, почему бы не положить этому конец. Стоит лишь сделать одно движение. Голова тянула его своею тяжестью, он уже видел свой труп, плывущий по воде; Фредерик наклонился. Парапет был несколько широк, и только от усталости Фредерик не попытался перепрыгнуть через него.
Страх овладел им. Он вернулся на бульвары и в изнеможении опустился на скамейку. Его разбудили полицейские, уверенные, что он «кутнул».
Фредерик встал и опять пошел. Но так как он чувствовал сильный голод, а все рестораны были закрыты, то он поел в кабачке на Крытом рынке. Потом, рассчитав, что еще слишком рано, он до четверти девятого бродил вокруг Ратуши.
Делорье давно уже отпустил свою красотку; теперь он писал, сидя за столом посредине комнаты. Часов около четырех в комнату вошел г-н де Сизи.
Благодаря Дюссардье он накануне вечером вступил в беседу с некоей дамой и даже проводил ее в экипаже вместе с ее мужем до самого дома, где она ему назначила свидание. Он только что оттуда. Ее имени там не знают!
– Так чем же я могу вам помочь? – сказал Фредерик.
Тогда молодой дворянин стал молоть всякий вздор; он говорил о м-ль Ватназ, об андалузке и обо всех прочих. Наконец, после множества всяких отступлений, он изложил цель своего посещения: полагаясь на скромность приятеля, он пришел просить его содействия в одной попытке, после которой он окончательно сможет считать себя мужчиной. Фредерик ему не отказал. Он посвятил в эту историю и Делорье, только скрыв от него то, что касалось его лично.
Клерк нашел, что «теперь он привел себя в полный порядок». Столь послушное отношение к его советам привело его в еще лучшее настроение.
Именно своей веселостью он и пленил с первой же встречи м-ль Клеманс Давиу, вышивальщицу золотом для военной обмундировки, кротчайшее в мире создание, стройное, как тростник, с большими голубыми глазами, вечно изумленными. Клерк злоупотреблял ее наивностью – вплоть до того, что уверял ее, будто награжден орденом; когда они оставались наедине, он украшал свой сюртук красной ленточкой, но на людях он будто бы воздерживался от этого, чтобы не унижать своего начальника, как он объяснял. Впрочем, он держал ее на известном расстоянии, позволял себя ласкать, как какой-нибудь паша, и шутки ради называл ее «дочь народа». Она всякий раз приносила ему букетик фиалок. Фредерик не хотел бы такой любви.
Все же, когда они под руку уходили обедать к Пенсону или к Барийо в отдельный кабинет, им овладевала странная тоска. Фредерик не подозревал, какие страдания он причинял Делорье в течение целого года, каждый четверг, когда, собираясь идти на улицу Шуазёль, чистил себе ногти.
Однажды вечером, стоя у себя на балконе и глядя им вслед, он вдали на Аркольском мосту заметил Юссонэ. Тот знаками стал звать его, а когда Фредерик спустился с пятого этажа, сказал:
– Дело вот в чем: в субботу двадцать четвертого именины госпожи Арну.
– Как? Ведь ее зовут Марией?
– И Анжелой. Да не все ли равно? Праздновать будут у них на даче, в Сен-Клу; мне поручено известить вас. В три часа у редакции вас будет ждать экипаж. Итак, решено! Простите, что побеспокоил вас. Но у меня столько дела!
Едва Фредерик вернулся, как привратник подал ему письмо:
«Господин и госпожа Дамбрёз просят господина Ф. Моро сделать им честь пожаловать к обеду в субботу 24 сего месяца. Соблаговолите ответить».
«Слишком поздно», – подумал он.
Тем не менее он показал письмо Делорье, который воскликнул:
– А! Наконец-то! Но ты как будто недоволен! Почему?
Фредерик, после некоторого колебания, сказал, что на этот день у него еще другое приглашение.
– Доставь ты мне удовольствие – плюнь на улицу Шуазёль! Брось глупости! Если ты стесняешься, я напишу вместо тебя.
И клерк в третьем лице написал, что приглашение принято.
Зная свет лишь сквозь лихорадку своих вожделений, он представлял его себе как искусственное создание, действующее по математическим законам. Званый обед, встреча с влиятельным лицом, улыбка красивой женщины могли вызвать целый ряд поступков, вытекающих один из другого, иметь гигантские последствия. Некоторые парижские салоны были в его глазах машинами, принимающими сырой материал и путем переработки придающими ему ценность во сто раз большую. Он верил в существование куртизанок, которые дают советы дипломатам, в выгодные браки, заключенные с помощью интриг, в гениальность каторжников, в случайность, покорную сильной руке. Словом, он считал знакомство с Дамбрёзами столь полезным и проявил такое красноречие, что Фредерик уже не знал, какое принять решение.
Но, как бы то ни было, раз предстоят именины г-жи Арну, он должен сделать ей подарок; он, разумеется, подумал о зонтике, желая загладить свою неловкость. И вот ему попался шелковый зонтик сизого цвета с резной ручкой из слоновой кости, привезенный из Китая. Но он стоил сто семьдесят пять франков, а у Фредерика не было ни одного су, и он даже жил в кредит, в счет ожидаемых денег. Все же он непременно хотел его купить и, хоть это ему и претило, обратился к Делорье.
Делорье ответил, что у него нет денег.
– Мне нужно, – сказал Фредерик, – очень нужно!
А когда Делорье еще раз извинился, он вышел из себя.
– Ты бы мог иногда…
– Что?
– Ничего!
Клерк понял. Он взял из своих сбережений требуемую сумму и, отсчитав монету за монетой, сказал:
– Не требую расписки, потому что живу на твой счет!
Фредерик бросился ему на шею, всячески уверяя его в своей дружбе. Делорье остался холоден. На другой день он увидал на рояле зонтик.
– Ах! Вот оно что!
– Я, может быть, его пошлю, – малодушно ответил Фредерик.
Случай ему помог: вечером он получил письмо с траурной каймой, в котором г-жа Дамбрёз, сообщая о смерти дяди, сожалела, что должна отложить удовольствие с ним познакомиться.
К двум часам Фредерик пришел в контору газеты. Вместо того чтобы ждать его и везти в своем экипаже, Арну уехал еще накануне, поддавшись желанию подышать свежим воздухом.
Он каждый год, едва появлялись первые листья, в течение нескольких дней подряд с самого утра отправлялся за город, совершая большие прогулки по полям, пил молоко на фермах, заигрывал с крестьянками, справлялся об урожае и привозил с собою в носовом платке пучки салата. Наконец он осуществил давнишнюю свою мечту – купил себе дачу.
Пока Фредерик разговаривал с приказчиком, пришла мадмуазель Ватназ и была разочарована, что не застала Арну. Он, может быть, еще дня на два останется там. Приказчик посоветовал ей «поехать туда»; она не могла; что до письма, то она боялась, как бы оно не пропало. Фредерик предложил его передать. Она быстро написала записку и стала умолять Фредерика, чтобы он вручил ее без свидетелей.
Сорок минут спустя он уже был в Сен-Клу.
Дом находился на самом холме, в ста шагах от моста. Садовую ограду скрывали посаженные двумя рядами липы, к самому берегу реки спускалась широкая лужайка. Калитка была открыта, и Фредерик вошел.
Арну, растянувшись на траве, играл с котятами. Забава эта, видимо, поглощала его всецело. Письмо мадмуазель Ватназ нарушило его благодушное состояние.
– Черт возьми! Черт возьми! Неприятно! Она права; мне надо ехать.
Потом, засунув послание в карман, он доставил себе удовольствие показать гостю свои владения. Он показал все – конюшню, сарай, кухню. Гостиная была направо; за окнами, выходившими в сторону Парижа, виднелся трельяж, увитый ломоносом. Но вот у них над головой раздалась рулада: г-жа Арну, думая, что она в доме одна, развлекалась пением. Она упражнялась в гаммах, трелях, арпеджо. Одни ноты словно застывали в воздухе, другие быстро падали, точно капельки в водопаде, и голос ее, проникая сквозь жалюзи, разрывал глубокую тишину и поднимался к голубому небу.
Вдруг она умолкла – пришли соседи, супруги Удри.
Потом она сама появилась на крыльце, а когда стала спускаться по ступенькам, Фредерик увидал ее ногу. Г-жа Арну была в открытых туфельках бронзовой кожи с тремя поперечными переплетами, которые золотой решеткой выделялись на фоне чулка.
Прибыли гости. За исключением адвоката Лефошера, все это были завсегдатаи четвергов. Каждый принес какой-нибудь подарок: Дитмер – сирийский шарф, Розенвальд – альбом романсов, Бюрьё – акварель. Сомбаз – собственную карикатуру, а Пеллерен – рисунок углем, изображающий нечто вроде плясок смерти, отвратительную фантазию, посредственную по выполнению. Юссонэ решил обойтись без подношения.
Фредерик, выждав, после всех преподнес ей свой дар.
Она очень благодарила его. Тогда он сказал:
– Но… это почти что долг! Я так на себя досадовал…
– За что? – возразила она. – Я не понимаю!
– К столу! – сказал хозяин и схватил его под руку; потом на ухо шепнул: «Уж вы и недогадливы!»
Ничего не могло быть приятней для глаз, чем эта столовая с бледно-зелеными стенами. На одном ее конце каменная нимфа погружала кончик ноги в бассейн, имевший форму раковины. В открытые окна был виден весь сад с длинной лужайкой, на краю которой возвышалась старая шотландская сосна, высохшая больше чем наполовину; клумбы здесь были разбиты неравномерно, без строгого порядка; по ту сторону реки широким полукругом развертывались Булонский лес, Нейи, Севр, Медон. За оградой, прямо напротив, скользила по воде парусная лодка.
Говорили сперва о виде, открывавшемся отсюда, потом о пейзаже вообще, и споры только еще начались, когда Арну приказал слуге заложить в половине десятого кабриолет. Письмо от кассира звало его в город.
– Хочешь, чтоб я поехала с тобой? – сказала г-жа Арну.
– Еще бы!
И он отвесил ей низкий поклон:
– Вы же знаете, сударыня, что жить без вас немыслимо.
Все стали поздравлять ее, что у нее такой прекрасный муж.
– О! Так ведь я не одна! – мягко заметила г-жа Арну, показывая на дочку.
Потом опять речь зашла о живописи, заговорили о картине Рюисдаля, за которую Арну надеялся выручить значительную сумму, и Пеллерен спросил, верно ли, что пресловутый Саул Матиас приезжал в прошлом месяце из Лондона и предлагал за нее двадцать три тысячи франков.
– Как нельзя более верно!
И Арну обратился к Фредерику:
– Это как раз тот господин, с которым я в тот вечер был в «Альгамбре», не по своему желанию, уверяю вас; эти англичане вовсе незанимательны!
Фредерик, подозревавший, что письмо м-ль Ватназ скрывает какую-то любовную историю, изумился, с какой легкостью почтенный Арну нашел приличный повод, чтобы удрать в город, но эта новая ложь, совершенно ненужная, заставила его вытаращить глаза.
Торговец самым обыкновенным тоном прибавил:
– А как зовут того высокого молодого человека, вашего приятеля?
– Делорье, – поспешил ответить Фредерик.
И, чтобы загладить вину, которую он перед ним чувствовал, стал расхваливать его незаурядный ум.
– Неужели? Но на вид он не такой славный, как тот, другой, приказчик из транспортной конторы.
Фредерик проклинал Дюссардье. Вдруг она подумает, что он водится с простонародьем.
После разговор зашел о том, как украшается столица, о новых кварталах, и старик Удри в числе крупных дельцов назвал г-на Дамбрёза.
Фредерик, пользуясь случаем привлечь к себе внимание, сказал, что знаком с ним. Но Пеллерен разразился филиппикой против лавочников: торгуют ли они свечами или деньгами, разницы он в них не видит. Затем Розенвальд и Бюрьё стали рассуждать о фарфоре; Арну разговаривал с г-жой Удри о садоводстве; Сомбаз, весельчак старого закала, забавлялся тем, что подтрунивал над ее мужем, он именовал его Одри, по имени актера, потом заявил, что он, наверно, потомок анималиста Удри, ибо на лбу у него заметна шишка четвероногих. Он даже захотел ощупать его череп, а тот не давался – из-за парика; и десерт закончился среди раскатов смеха.
После того как выпили кофе в саду под липами, покурили и несколько раз прошлись по дорожкам, все общество отправилось к реке – погулять на берегу.
Остановились около рыбака, чистившего угрей в своей палатке. М-ль Марта захотела на них поглядеть. Рыбак высыпал их на траву; девочка бросилась на колени, стала их ловить; она то смеялась от удовольствия, то вскрикивала от испуга. Все угри погибли. Арну заплатил за них.
Потом он затеял катанье на лодке.
С одной стороны горизонт начинал бледнеть, а с другой – по небу широкой волной разливался оранжевый свет, приобретавший красноватый оттенок у вершины холмов, которые стали совсем черными. Г-жа Арну сидела на большом камне, спиною к этому зареву пожара. Остальные бродили поблизости; Юссонэ, стоя внизу у самой реки, бросал в воду камешки.
Арну вернулся, раздобыв старую лодку, в которую, несмотря на увещания наиболее благоразумных, усадил своих гостей. Лодка стала погружаться в воду; пришлось высадиться.
В гостиной, обтянутой ситцем, уже горели свечи в хрустальных жирандолях. Старушка Удри мирно дремала в кресле, а прочие слушали г-на Лефошера, рассуждавшего о знаменитостях адвокатуры. Г-жа Арну стояла в одиночестве у окна; Фредерик подошел к ней.
Они говорили о том же, о чем и другие. Она восхищалась ораторами; он же предпочитал славу писателя. Но ведь наверно, – продолжала она, – испытываешь большее наслаждение, когда непосредственно воздействуешь на толпу, когда видишь, что ей передаются все чувства твоей души. Подобные примеры не соблазняют Фредерика – он не честолюбив.
– Ах! Но почему же? – сказала она. – Немного честолюбия не мешает.
Они стояли у окна друг подле друга. Ночь расстилалась перед ними, словно громадный темный покров, усеянный блестками серебра. В первый раз они говорили не о безразличных вещах. Он даже узнал ее антипатии и вкусы; некоторые ароматы были для нее мучительны, исторические книги ее занимали, она верила в сны.
Он затронул тему любовных приключений. Бедствия, причиняемые страстью, вызывали в ней сочувствие, но она возмущалась мерзким лицемерием; и эта прямота души так гармонировала с правильными чертами ее прекрасного лица, что казалось, будто между ними существует какая-то зависимость.
Порой она улыбалась, на миг задерживая на нем свой взор. Тогда он чувствовал, как взгляд ее проникает ему в душу, подобно тем могучим солнечным лучам, что пронизывают воду до самого дна. Он любил ее без всякой задней мысли, без надежды на взаимность, самозабвенно; и в своих немых порывах, похожих на пыл благодарности, хотел бы покрыть ее лоб градом поцелуев. В то же время некая внутренняя сила словно возвышала его над самим собой; то была жажда принести себя в жертву, потребность немедленно доказать свою преданность, тем более сильная, что он не мог ее удовлетворить.
Он не уехал вместе с другими, Юссонэ тоже. Они должны были возвращаться в экипаже; кабриолет уже стоял у подъезда, когда Арну спустился в сад нарвать роз. Цветы он перевязал ниткой, а так как стебли были разной длины, он порылся у себя в кармане, полном бумажек, взял первую попавшуюся, завернул букет, скрепил его толстой булавкой и с чувством преподнес его жене.
– Вот, дорогая моя, – и прости, что я не подумал о тебе!
Но она вскрикнула: булавка, нелепо воткнутая, уколола ее, и она ушла к себе в спальню. Ее ждали с четверть часа. Наконец она снова появилась, схватила Марту и поспешно села в коляску.
– А букет? – спросил Арну.
– Нет, нет, не стоит!
Фредерик побежал за ним; она ему крикнула:
– Не надо мне его!
Но он быстро принес букет и сказал, что опять завернул его в бумагу, так как цветы валялись на полу. Она засунула их за кожаный фартук, напротив сидения, и экипаж тронулся.
Фредерик, сидевший рядом с ней, заметил, что она вся дрожит. Проехав мост, Арну стал поворачивать налево.
– Да нет, – крикнула она, – ты ошибаешься! Надо туда, направо!
Она, видимо, была раздражена: все волновало ее. Наконец, когда Марта закрыла глаза, она вытащила букет и бросила его за дверцу, потом схватила Фредерика за руку, другой рукой делая ему знак никогда об этом не заговаривать. Затем приложила к губам носовой платок и более не двигалась.
Двое их спутников, сидевшие на козлах, беседовали о типографии, о подписчиках. Арну, правивший небрежно, среди Булонского леса сбился с пути. Пришлось ехать какими-то узкими аллеями. Лошадь шла шагом; ветви деревьев задевали верх экипажа. В темноте Фредерик ничего не видел, кроме глаз г-жи Арну; Марта лежала у нее на коленях, а он поддерживал ей голову.
– Она вас стесняет? – спросила мать.
Он отвечал:
– Нет! О нет!
Медленно подымались столбы пыли; экипаж проезжал через Отейль; все дома были заперты; то тут, то там фонарь освещал угол стены, потом опять въезжали в темноту; вдруг Фредерик заметил, что она плачет.
Что это – угрызения совести? Желание? Ее печаль, причины которой он не знал, трогала его, словно нечто, касавшееся его самого; теперь между ними возникла новая связь, своего рода сообщничество; и он ее спросил так ласково, как только мог:
– Вам не по себе?
– Да, немного, – ответила она.
Экипаж катил, жимолость и сирень, перекинув ветки за садовые ограды, наполняли ночной воздух томным благоуханием. Ее платье с многочисленными оборками закрывало ему ноги. Ему казалось, что это детское тело, лежащее между ними, связывает его со всем ее существом. Он наклонился к девочке и, откинув ее красивые темные волосы, тихонько поцеловал в лоб.
– Вы добрый! – сказала г-жа Арну.
– Почему?
– Потому что любите детей.
– Не всех!
Он ничего больше не сказал, но протянул к ней левую руку и широко раскрыл ладонь, вообразив, что, может быть, она сделает то же самое и руки их встретятся. Потом ему стало стыдно, и он отдернул руку.
Вскоре выехали на мостовую. Экипаж катил быстрее, газовые рожки становились все многочисленнее – это был Париж. Юссонэ соскочил с козел. Фредерик вышел из экипажа, только когда они въехали во двор; потом он притаился за углом улицы Шаузёль и, стоя там, увидал Арну, который медленно шел в сторону бульваров.
Со следующего же дня Фредерик изо всех сил принялся за работу.
Он видел себя в зале суда зимним вечером, когда защитительная речь близится к концу, лица присяжных бледны, а трепещущая толпа напирает на перегородки, так что они трещат; он говорит уже четыре часа, подводит итоги всем своим доказательствам, открывает новые и при каждой фразе, при каждом слове чувствует, как нож гильотины, повисший где-то там, за его спиной, поднимается все выше; потом он видел себя на трибуне Палаты депутатов, – он оратор, на устах которого спасение целого народа; он топит противников своими уподоблениями, уничтожает одним ответом; в голосе его слышатся и громы и музыкальные интонации; все есть у него – ирония, пафос, гнев, величие. Она тоже там, где-то в толпе, она скрывает под вуалью слезы восхищения; потом они встречаются; и ни разочарование, ни клевета, ни обиды не коснутся его, если она скажет: «Ах! Это прекрасно!» и проведет по его лбу своими тонкими руками.
Эти образы, точно маяки, сияли на его жизненном горизонте. Возбужденный ум его окреп и стал более гибким. До августа месяца он заперся у себя и выдержал последний экзамен.
Делорье, который с таким трудом натаскивал его еще раз ко второму экзамену в конце декабря и к третьему – в феврале, удивлялся его рвению. Воскресли прежние надежды. Через десять лет Фредерик должен стать депутатом, через пятнадцать – министром. Почему бы нет? При помощи наследства, которое вскоре будет в его распоряжении, он может основать газету; с этого он начнет; а там видно будет. Что касается Делорье, то он по-прежнему мечтал о кафедре на юридическом факультете, и свою докторскую диссертацию он защитил так замечательно, что удостоился похвалы профессоров.
Через три дня после него защитил диссертацию и Фредерик. Перед отъездом на каникулы он решил устроить пикник, которым завершились бы субботние сборища.
На пикнике он был весел. Г-жа Арну находилась теперь у своей матери в Шартре. Но скоро он встретится с ней вновь и в конце концов станет ее любовником.
Делорье, как раз в тот день допущенный к ораторским упражнениям на набережной Орсэ, произнес речь, вызвавшую немало аплодисментов. Хотя обычно он был воздержан, но на этот раз напился и за десертом сказал Дюссардье:
– Вот ты – честный человек! Когда я разбогатею, я сделаю тебя моим управляющим.
Все были счастливы. Сизи не предполагал кончать курс. Мартинон для продолжения стажа собирался уехать в провинцию, где он будет назначен помощником прокурора; Пеллерен готовился приступить к большой картине на тему «Гений революции». Юссонэ на следующей неделе должен был читать директору «Театра развлечений» план пьесы и в успехе не сомневался:
– Построение драмы не вызывает спора! В страстях я знаю толк – я достаточно таскался по свету; а что до остроумия, так это моя профессия!
Он сделал прыжок, стал на руки и несколько раз прошелся вокруг стола.
Эта мальчишеская выходка не развеселила Сенекаля. Из пансиона, где он служил, его прогнали за то, что он побил сына аристократа. Терпя все большую нужду, он винил в этом общественный строй, проклинал богатых; свои чувства он изливал перед Режембаром, еще более разочарованным, унылым, привередливым. Гражданин занимался теперь вопросами бюджета и обвинял камарилью в том, что она теряет в Алжире миллионы.[48]
Он не мог лечь спать, не заглянув в кабачок «Александр», и поэтому исчез еще в одиннадцать часов. Остальные ушли позднее; прощаясь с Юссонэ, Фредерик узнал от него, что г-жа Арну должна была вернуться накануне.
Он пошел в контору дилижансов переменить билет, чтоб уехать на день позже, и часов около шести явился к ней. Ее возвращение, сказал привратник, откладывается на неделю. Фредерик пообедал в одиночестве, потом слонялся по бульварам.
Розовые облака, очертаниями напоминая шарфы, тянулись над крышами; уже начинали поднимать навесы над окнами лавок; на уличную пыль брызнул дождь из бочек для поливки, и неожиданная свежесть смешивалась вдруг с запахами кофеен, в открытые двери которых видны были, среди серебра и позолоты, целые снопы цветов, отражавшиеся в высоких зеркалах. Толпа медленно двигалась. Мужчины, стоя группами среди тротуара, вели разговоры; женщины проходили мимо, и в их взглядах была та нега, а на лицах та матовая бледность камелии, которую вызывает усталость от сильной жары. Что-то необъятное было разлито в воздухе, окутывало дома. Никогда Париж не казался Фредерику таким прекрасным. Будущее представлялось ему бесконечной вереницей лет, полных любви.
Он остановился перед театром «Порт Сен-Мартен», посмотрел на афишу и, так как делать ему было нечего, взял билет.
Играли какую-то старую феерию. Зрителей было мало; в слуховые окошки над райком видно было небо – маленькие синие квадратики, а кинкеты рампы тянулись сплошной линией желтых огней. Сцена изображала невольничий рынок в Пекине – с колокольчиками, гонгами, султаншами, остроконечными колпаками, а действие пересыпалось игрою слов. В антракте Фредерик пошел бродить по безлюдному фойе и увидел в окно у подъезда, на бульваре, большое зеленое ландо, запряженное парой белых лошадей, с кучером в коротких штанах.
Он уже возвращался на свое место, когда в первую ложу бельэтажа вошли дама и господин; у мужа было бледное лицо, окаймленное жидкими седыми бакенбардами, орден в петличке и тот холодный вид, который принято считать присущим дипломатам.
Его жена, по крайней мере лет на двадцать моложе его, ни высокая, ни маленькая, ни безобразная, ни хорошенькая, блондинка с локонами по английской моде, в платье с гладким лифом, держала в руке широкий черный кружевной веер. Чтобы объяснить, почему люди подобного круга в эту пору сезона приехали в театр, надо было предположить или какую-то случайность, или скуку при мысли о вечере, который им предстояло провести вдвоем. Дама покусывала веер, господин зевал. Фредерик не мог вспомнить, где он видел это лицо.
Проходя по коридору в следующем антракте, он встретил их и неуверенно поклонился; г-н Дамбрёз, узнав его, подошел и сразу же стал извиняться за непростительную небрежность. Это был намек на многочисленные визитные карточки, которые Фредерик посылал по советам клерка. Однако он путал года и думал, что Фредерик еще только на втором курсе. Потом он сказал Фредерику, что завидует его поездке в деревню. Ему самому надо бы отдохнуть, но дела удерживают его в Париже.
Г-жа Дамбрёз, опираясь на руку мужа, чуть наклоняла голову, и любезно-оживленное выражение ее лица не соответствовало печали, которая только что была на нем.
– Все же тут есть и прекрасные развлечения! – сказала она по поводу последних слов мужа. – Какая глупая пьеса! Не правда ли, сударь?
И все трое продолжали стоять, разговаривая о театре и новых пьесах.
Фредерик, привыкший к ломанью провинциальных мещанок, еще ни у одной женщины не видал такой непринужденности в обращении, той простоты, которая на самом деле есть не что иное, как утонченность, и в которой люди наивные видят проявление внезапной симпатии.
Они рассчитывали видеть его у себя, как только он вернется; г-н Дамбрёз поручил передать привет дядюшке Рокку.
Фредерик, возвратясь домой, не преминул рассказать об этой встрече Делорье.
– Великолепно! – заметил клерк. – И только не давай мамаше вертеть тобою! Возвращайся сразу же!
На другой день по его приезде г-жа Моро после завтрака повела сына в сад.
Она выразила радость по поводу того, что он получил теперь звание, ибо они не так богаты, как думают люди; земля приносит мало дохода; арендаторы платят неважно; она даже была вынуждена продать свой экипаж. Наконец она ознакомила его с положением дел.
Когда, овдовев, она впервые оказалась в стесненных обстоятельствах, один коварный человек, г-н Рокк, одолжил ей денег и, помимо нее, возобновлял и переносил сроки векселя. Вдруг он сразу потребовал все, и она пошла на его условия, за смехотворную цену уступив ему Прельскую ферму. Десять лет спустя, при крахе банка в Мелёне, ее капитал погиб. В ужасе перед необходимостью заложить недвижимость и желая сохранить прежний образ жизни, который в будущем мог принести пользу ее сыну, она, когда г-н Рокк снова явился к ней, еще раз согласилась на его предложения. Но теперь она в расчете с ним. Короче говоря, у них остается приблизительно десять тысяч франков годового дохода, из них на долю Фредерика – две тысячи триста, все, что осталось от наследства отца!
– Не может быть! – воскликнул Фредерик.
Она сделала движение головой, означавшее, что это вполне может быть.
Но дядя-то оставит ему что-нибудь?
Это совершенно неизвестно!
И они молча прошлись по саду. Наконец она прижала его к груди и сказала голосом, сдавленным от слез:
– Ах! Бедный мой мальчик! Мне пришлось отказаться от стольких надежд!
Он сел на скамейку под тенью густой акации.
Ее совет – поступить клерком к адвокату Пруараму, который впоследствии передаст ему свою контору; если он хорошо поведет дела, то сможет ее перепродать и найти богатую невесту.
Фредерик уже не слушал. Он машинально смотрел поверх изгороди в соседний сад.
Там была девочка лет двенадцати, рыжеволосая, совсем одна. Из ягод рябины она сделала себе серьги, серый полотняный лиф спускался с ее плеч, чуть золотистых от загара; на белой юбке были пятна от варенья, и во всей ее фигурке, напряженной и хрупкой, чувствовалась грация хищного зверька. Присутствие незнакомца, по-видимому, удивило ее; держа в руках лейку, она вдруг остановилась и вперила в него свои прозрачные голубовато-зеленые глаза.
– Это дочка господина Рокка, – сказала г-жа Моро. – Он недавно женился на своей служанке и узаконил ребенка.
VI
Разорен, ограблен, погублен!
Фредерик продолжал сидеть на скамейке, словно ошеломленный ударом. Он проклинал судьбу, ему хотелось кого-нибудь прибить; и он приходил в еще большее отчаяние от того, что чувствовал над собой гнет какого-то оскорбления, бесчестья; ибо раньше он воображал, что отцовское состояние будет со временем приносить тысяч пятнадцать годового дохода, и дал это понять супругам Арну! Теперь его сочтут за хвастуна, за мошенника, за темного плута, который втерся к ним в надежде на какие-то выгоды! А она, г-жа Арну! Как теперь встречаться с нею?
Впрочем, это совершенно невозможно, раз у него всего лишь три тысячи годового дохода! Ведь не может он вечно жить на четвертом этаже, иметь в услужении только привратника и целый год являться все в тех же жалких черных перчатках, побелевших на пальцах, в просаленной шляпе, в одном и том же сюртуке. Нет! Нет! Ни за что! А между тем жить без нее невыносимо. Правда, многие не имеют никакого состояния, Делорье в том числе, – и ему показалось малодушием, что он придает такую важность столь ничтожным вещам. Нужда, быть может, во сто крат умножит его способности. Мысль о великих людях, работающих где-то там, в мансардах, возбуждала его. Душу г-жи Арну подобное зрелище должно тронуть, и она умилится. Пожалуй, эта катастрофа в конце концов окажется счастьем; подобно землетрясениям, благодаря которым обнаруживаются сокровища, она вызвала к жизни скрытые богатства его натуры. Но во всем мире есть только одно место, где могут их оценить, – Париж! Ибо в его представлениях искусство, наука и любовь (эти три лика божества, как сказал бы Пеллерен) всецело подчинены столице.
Вечером он объявил матери, что вернется в Париж. Г-жа Моро была удивлена и возмущена. Это безумие, нелепость. Лучше бы он послушался ее советов, то есть остался бы с нею, служа в конторе. Фредерик пожал плечами: «Полноте!» – и решил, что такое предложение его оскорбляет.
Тогда добрая женщина прибегла к другому способу. Тихо всхлипывая, она нежным голосом стала говорить о своем одиночестве, своей старости, о жертвах, принесенных ею. Теперь, когда она так несчастна, он покидает ее! Потом, намекая на близость своей смерти, сказала:
– Боже мой, потерпи немножко! Скоро ты будешь свободен!
Эти жалобы повторялись раз двадцать в день в течение целых трех месяцев, а в то же время приятности домашней жизни подкупали его; он наслаждался мягкой постелью, полотенцами, на которых не было дыр, и вот, обессиленный, лишенный воли, словом, побежденный страшной силой кротости, Фредерик позволил отвести себя к мэтру Пруараму.
Он не выказал там ни знаний, ни усердия. До сих пор на него смотрели как на молодого человека с большими задатками, как на будущую гордость департамента. И все были разочарованы.
Первое время он думал про себя: «Надо сообщить г-же Арну» – и целую неделю обдумывал письма, полные дифирамбов, и коротенькие записки в стиле лапидарном и возвышенном. Его удерживала боязнь признаться в своем положении. Потом он решил, что лучше написать ее мужу. Арну знает жизнь и поймет его. Наконец, после двухнедельных колебаний, он решил:
«Да что там! Мне больше не видаться с ними. Пусть забудут меня! По крайней мере я не уроню себя в ее мнении! Она подумает, что я умер, и пожалеет обо мне… быть может».
Так как самые крайние решения не стоили ему труда, то он дал себе клятву никогда больше не возвращаться в Париж и даже не справляться о г-же Арну.
А между тем все, вплоть до запаха газа и грохота омнибусов, вызывало в нем сожаления. Он мечтательно вспоминал всякое слово, слышанное от нее, тембр ее голоса, блеск ее глаз и, считая себя конченным человеком, не делал уже ничего, решительно ничего.
Он вставал очень поздно и смотрел в окно на проезжавшие мимо возы. Особенно скверно чувствовал он себя первые полгода.
Все же бывали дни, когда им овладевало негодование на самого себя. Тогда он уходил из дому. Он шел по лугам, которые зимой наполовину затоплены разливом Сены. Их разделяют ряды тополей. То тут, то там подымается мостик. Он бродил до вечера, ступая по желтым листьям, вдыхая туман, перепрыгивая через канавы; по мере того как кровь сильнее стучала в висках, его охватывала неистовая жажда деятельности; ему хотелось стать охотником в Америке, поступить слугою к восточному паше или матросом на корабль; свою меланхолию он изливал в длинных письмах к Делорье.
Тот из кожи лез вон, лишь бы пробиться. Малодушное поведение друга и вечные его жалобы казались ему глупостью. Вскоре их переписка почти сошла на нет. Всю свою обстановку Фредерик подарил Делорье, который продолжал жить в его квартире. Мать время от времени заговаривала на эту тему; наконец он сознался в сделанном им подарке, и мать стала бранить его. Как раз в это время ему принесли письмо.
– Что с тобой? – спросила она. – Ты дрожишь?
– Что со мной? Да ничего! – ответил Фредерик.
Делорье сообщал ему, что поселил у себя Сенекаля и они уже две недели живут вместе. Итак, Сенекаль пребывает сейчас среди вещей, связанных с Арну. Он может продать их, делать замечания на их счет, шутить. Фредерик почувствовал себя оскорбленным до глубины души. Он ушел к себе в комнату. Ему хотелось умереть.
Мать позвала его. Ей надо было посоветоваться с ним относительно каких-то насаждений в саду.
Этот сад, похожий на английский парк, был разделен посередине частоколом, и одна половина принадлежала дядюшке Рокку, у которого на берегу реки был еще и огород. Соседи, находившиеся в ссоре, избегали появляться в саду в одни и те же часы. Но с тех пор как вернулся Фредерик, г-н Рокк чаще стая гулять там и не скупился на любезности по его адресу. Он сочувствовал сыну г-жи Моро, которому приходится жить в маленьком городке. Однажды он ему сказал, что г-н Дамбрёз о нем спрашивал. В другой раз он стал распространяться о Шампани, по обычаям которой титул переходил к детям по женской линии.
– В ту пору вы были бы знатным господином, ведь ваша матушка урожденная де Фуван. И, право, что ни говори, а имя кое-что да значит! Впрочем, – прибавил он, лукаво глядя на него, – все зависит от министра юстиции.
Эти притязания на аристократизм удивительно противоречили всему его облику. Он был мал ростом, а просторный коричневый сюртук нарушал пропорции его туловища, удлиняя его. Когда он снимал фуражку, показывалось почти женское лицо с необычайно острым носом; желтые волосы напоминали парик; кланялся он при встречах очень низко, задевая стены.
До пятидесяти лет он довольствовался услугами Катерины; она была родом из Лотарингии, его ровесница, и лицо ее было изрыто оспой. Но в 1834 году он вывез из Парижа красавицу блондинку с овечьим выражением лица и «царственной осанкой». Вскоре она стала важно разгуливать с огромными серьгами в ушах, а после рождения дочери, записанной под именем Елизаветы-Олимпии-Луизы Рокк, все стало ясно.
Катерина, снедаемая ревностью, думала, что возненавидит ребенка. Напротив, она полюбила девочку. Она окружила ее заботами, вниманием и ласками, чтобы занять место матери и восстановить против нее малютку, и это не стоило большого труда, ибо г-жа Элеонора совершенно забросила дочь, предпочитая болтать со своими поставщиками. На другой же день после свадьбы она побывала с визитом в доме супрефекта, перестала говорить служанкам «ты» и решила, считая это хорошим тоном, держать девочку в строгости. Она присутствовала на уроках; учитель, старый чиновник из мэрии, не знал, как взяться за дело. Ученица бунтовала, получала пощечины, а потом плакала на коленях у Катерины, неизменно признававшей ее правоту. Тогда женщины ссорились; г-н Рокк заставлял их умолкнуть. Он женился из любви к дочери и не хотел, чтобы ее мучили.
Она часто ходила в изодранном белом платье и в панталонах с кружевами, но в большие праздники ее одевали как принцессу, назло обывателям, которые, ввиду ее незаконного рождения, запрещали своим малышам водиться с нею.
Она жила одна в своем саду, качалась на качелях, гонялась за бабочками, потом вдруг останавливалась, глядя, как жук садится на розовый куст. Должно быть, этот образ жизни и придал ее лицу выражение смелости и в то же время мечтательности. Она была такого же роста, как Марта, так что Фредерик, уже при второй их встрече, сказал ей:
– Вы мне позволите поцеловать вас, мадмуазель?
Девочка подняла голову и ответила:
– Пожалуйста!
Но частокол отделял их друг от друга.
– Надо на него влезть, – сказал Фредерик.
– Нет, подними меня!
Он перегнулся через ограду и, схватив ее подмышки, поцеловал в обе щеки, потом таким же образом поставил ее на место; это повторялось несколько раз.
Непосредственная, как четырехлетний ребенок, едва заслышав, что идет ее друг, она бросалась к нему навстречу или же, спрятавшись за дерево, тявкала по-собачьи, чтобы испугать его.
Как-то раз, когда г-жи Моро не было дома, он привел ее в свою комнату. Она открыла все флаконы с духами и густо напомадила себе волосы; потом без стеснения улеглась на его постели, но не думала спать.
– Я воображаю, что я твоя жена, – сказала она.
На следующий день он застал ее всю в слезах. Она призналась, что «оплакивает свои грехи», а когда он захотел разузнать о них, она ответила, опустив глаза:
– Не спрашивай меня!
Приближался день первого причастия; утром ее повели исповедоваться.
После таинства она не стала благоразумнее. Порою она впадала прямо в ярость; тогда, чтобы успокоить ее, прибегали к Фредерику.
Он часто уводил ее с собою на прогулку. Пока он, шагая, предавался своим грезам, она собирала маки вдоль нив, а если замечала, что он грустнее, чем обычно, старалась утешить его нежными словами. Его сердце, не знавшее взаимной любви, отозвалось на эту детскую привязанность; он рисовал ей человечков, рассказывал истории и стал читать ей вслух.
Он начал с «Романтических анналов», в ту пору знаменитого собрания стихов и прозы. Потом, забыв о ее возрасте, – до того он пленился ее умом, – он прочел ей «Аталу», «Сен-Мара», «Осенние листья».[49] Но однажды ночью (в тот вечер она слушала «Макбета» в незатейливом переводе Летурнера) она проснулась с криком: «Пятно! Пятно!», зубы ее стучали, она дрожала и, устремив испуганные глаза на правую руку, терла ее и говорила: «Все то же пятно!» Наконец пришел врач и не велел волновать ее.
Местные буржуа увидели в этом лишь дурное предзнаменование для ее нравственности. Пошли толки, что «сын Моро» хочет сделать из нее в будущем актрису.
Вскоре внимание было привлечено другим событием, а именно приездом дядюшки Бартелеми. Г-жа Моро отвела ему собственную спальню и в своей предупредительности дошла до того, что в постные дни стала подавать скоромное.
Старик оказался не очень любезным. Не было конца сравнениям между Гавром и Ножаном, где, по его мнению, воздух тяжелый, хлеб скверный, улицы плохо вымощены, провизия неважная, а жители города ленивые. «Что за жалкая у вас торговля!» Он осуждал своего покойного брата за сумасбродство; то ли дело он сам; ведь он нажил капитал, который дает двадцать семь тысяч ливров годового дохода! В конце концов, спустя неделю, он уехал и, уже стоя на подножке экипажа, проронил мало обнадеживающие слова:
– Мне всегда отрадно знать, что вы живете в достатке.
– Ты ничего не получишь! – сказала г-жа Моро, возвращаясь в комнаты.
Приехал он только по ее настояниям, и она всю неделю добивалась, – слишком явно, может быть, – чтобы он открыл свои намерения. Она раскаивалась в том, что сделала, и сидела теперь в кресле, опустив голову, сжав губы. Фредерик, сидя против нее, следил за ней взглядом, и оба молчали, как было пять лет тому назад, когда он приехал из Монтеро. Это совпадение, невольно пришедшее ему в голову, напомнило ему о г-же Арну.
В эту минуту под окном раздалось щелканье бича, и послышался голос, звавший его.
То был дядюшка Рокк – один в своей повозке. Он собирался провести целый день в Ла-Фортель, у г-на Дамбрёза, и дружески предложил Фредерику поехать с ним.
– Со мной вам не надо приглашений, не беспокойтесь!
Фредерик охотно бы согласился. Но чем объяснить свое окончательное переселение в Ножан? У него не было подходящего летнего костюма. Наконец, что скажет мать? Он отказался.
С этих пор сосед был менее дружелюбен. Луиза подрастала. Г-жа Элеонора опасно заболела, и общение прервалось, к великому удовольствию г-жи Моро, опасавшейся, что знакомство с подобными людьми повредит карьере сына.
Она мечтала купить ему место в канцелярии суда. Фредерик не особенно сопротивлялся этому намерению. Теперь он сопровождал ее к обедне, по вечерам играл с нею в империал; он привыкал к провинции, погружался в нее, и даже самая его любовь приобрела какую-то замогильную сладость, дремотное очарование. Свою скорбь он столько раз изливал в письмах, столько раз вспоминал о ней, читая книги или гуляя среди полей и на все ее распространяя, что она почти иссякла, и г-жа Арну представлялась ему как бы покойницей, чья могила, к его удивлению, ему даже неизвестна, – такой тихой и смиренной стала его привязанность.
Однажды, 12 декабря 1845 года, часов в девять утра кухарка подала Фредерику в комнату письмо. Адрес был написан крупными буквами, незнакомым ему почерком, и Фредерик, еще сонный, не торопился его распечатать. Наконец он прочел:
«Гаврский мировой судья, III округ.
Милостивый государь,
Ваш дядя, господин Моро, скончавшись ab intestat…[50]»
Он наследник!
Фредерик вскочил с постели, босиком, в одной рубашке, как будто за стеной вспыхнул пожар; он провел рукой по лицу, не веря собственным глазам, думая, что еще видит сон, и, желая убедиться в истинности происшедшего, настежь открыл окно.
Выпал снег; крыши побелели; и на дворе он даже заметил лохань для стирки, на которую наткнулся накануне вечером.
Он три раза подряд перечитал письмо. Никакого сомнения! Все состояние дяди! Двадцать семь тысяч ливров годового дохода! И неистовая радость потрясла его при мысли, что он увидит г-жу Арну. Отчетливо, как в галлюцинации, он узрел себя рядом с ней, у нее в доме; он привез ей какой-то подарок, завернутый в папиросную бумагу, а у подъезда его ждет тильбюри, нет, лучше двухместная карета! Да, черная двухместная карета, со слугою в коричневой ливрее. Он слышит, как лошадь бьет копытом, а позвякивание уздечки сливается с нежными звуками их поцелуев. Так будет каждый день, до бесконечности. Он станет принимать их у себя, в своем доме; столовая будет обита красным сафьяном, будуар желтым шелком, всюду диваны! И какие этажерки! Китайские вазы! Какие ковры! Эти образы неслись столь стремительно, что у него закружилась голова. Тогда он вспомнил о матери и пошел к ней, все не выпуская письма из рук.
Г-жа Моро пыталась сдержать свое волнение и чуть не лишилась чувств. Фредерик обнял ее и поцеловал в лоб.
– Милая матушка, ты теперь снова можешь купить экипаж. Улыбнись же, не надо плакать, будь счастлива!
Через десять минут новость распространилась вплоть до предместий. Тут поспешили явиться мэтр Бенуа, г-н Гамблен, г-н Шамбион, все друзья. Фредерик убежал от них на минуту, чтобы написать Делорье. Пришли новые гости. Всю вторую половину дня заполнили поздравления. За всем этим позабыли о жене Рокка, а между тем она была «совсем плоха».
Вечером, когда они остались вдвоем, г-жа Моро сказала сыну, что советует ему обосноваться в Труа, заняться адвокатурой. В родных краях его знают лучше, чем где-либо в другом месте, здесь он легче может найти богатую невесту.
– Ну, это уж слишком! – воскликнул Фредерик.
Не успел он овладеть своим счастьем, как у него хотят его отнять. Он объявил о своем категорическом решении поселиться в Париже.
– А что там делать?
– Ничего!
|
The script ran 0.027 seconds.