1 2
Василий молчал. И когда начало уже казаться, что он и совсем ничего не скажет, пришёл глухой, запоздалый, страшно далёкий ответ: так на многие зовыы могла бы ответить могила:
— Да я ничего. Я держусь.
И повторил.
— Я держусь.
Вернер обрадовался.
— Вот, вот. Молодец. Так, так.
Но встретил тёмный, отяжелевший, из глубочайшей дали устремлённый взор и подумал с мгновенною тоскою; ?Откуда он смотрит? Откуда он говорит?? И с глубокое нежностью, как говорят только могиле, сказал:
— Вася, ты слышишь? Я очень люблю тебя.
— И я тебя очень люблю, — ответил, тяжело ворочаясь, язык.
Вдруг Муся взяла Вернера за руку и, выражая удивление, усиленно, как актриса на сцене, сказала:
— Вернер, что с тобой? Ты сказал: люблю? Ты никогда никому не говорил: люблю. И отчего ты весь такой… светлый и мягкий? А, что?
— А, что?
И, как актёр, также усиленно выражая то, что он чувствовал, Вернер крепко сжал Мусину руку:
— Да, я теперь очень люблю. Не говори другим, не надо, совестно, но я очень люблю.
Встретились их взоры и вспыхнули ярко, и все погасло кругом: так в мгновенном блеске молнии гаснут все иные огни, и бросает на землю тень само жёлтое, тяжёлое пламя.
— Да, — сказала Муся. — Да, Вернер.
— Да, — ответил он. — Да, Муся, да!
Было понято нечто и утверждено ими непоколебимо. И, светясь взорами, Вернер всколыхнулся снова и быстро шагнул к Сергею.
— Серёжа!
Но ответила Таня Ковальчук. В восторге, почти плача от материнской гордости, она неистово дёргала Сергея за рукав.
— Вернер, ты послушай! Я тут о нем плачу, я убиваюсь а он — гимнастикой занимается!
— По Мюллеру? — улыбнулся Вернер.
Сергей сконфуженно нахмурился:
— Ты напрасно смеёшься, Вернер. Я окончательно убедился…
Все рассмеялись. В общении друг с другом черпая крепость и силу, постепенно становились они такими, как прежде, но не замечали и этого, думали, что все одни и те же. Вдруг Вернер оборвал смех и с чрезвычайною серьёзностью сказал Сергею:
— Ты прав, Серёжа. Ты совершенно прав.
— Нет, ты пойми, — обрадовался Головин. — Конечно, мы…
Но тут предложили ехать. И были так любезны, что разрешили рассесться парами, как хотят. И вообще были очень, даже до чрезмерности любезны: не то старались выказать своё человеческое отношение, не то показать, что их тут совсем нет, а все делается само собою. Но были бледны.
— Ты, Муся, с ним, — показал Вернер на Василия, стоявшего неподвижно.
— Понимаю, — кивнула Муся головою. — А ты?
— Я? Таня с Сергеем, ты с Васей… Я один. Это ничего, я ведь могу, ты знаешь.
Когда вышли во двор, влажная темнота мягко, но тепло и сильно ударила в лицо, в глаза, захватила дыхание, вдруг очищающе и нежно пронизала все вздрогнувшее тело. Трудно было поверить, что это удивительное — просто ветер весенний, тёплый влажный ветер. И настоящая, удивительная весенняя ночь запахла тающим снегом, — безграничною ширью, зазвенела капелями. Хлопотливо и часто, догоняя друг друга, падали быстрые капельки и дружно чеканили звонкую песню; но вдруг собьётся одна с голоса, и все запутается в весёлом плеске, в торопливой неразберихе. А потом ударит твёрдо большая, строгая капля, и снова чётко и звонко чеканится торопливая весенняя песня. И над городом, поверх крепостных крыш, стояло бледное зарево от электрических огней.
— У-ах! — широко вздохнул Сергей Головин и задержал дыхание, точно жалея выпускать из лёгких такой свежий и прекрасный воздух.
— Давно такая погода? — осведомился Вернер. — Совсем весна.
— Второй только день, — был предупредительный и вежливый ответ. — А то все больше морозы.
Одна за другою мягко подкатывали тёмные кареты, забирали по двое, уходили в темноту, туда, где качался под воротами фонарь. Серыми силуэтами окружали каждый экипаж конвойные, и подковы их лошадей чокали звонко или хлябали по мокрому снегу.
Когда Вернер, согнувшись, намеревался лезть в карету, жандарм сказал неопределённо:
— Тут с вами ещё один едет.
Вернер удивился:
Куда ? Куда же он едет? Ах, да! Ещё один? Кто же это?
Солдат молчал. Действительно, в углу кареты, в темноте, прижималось что-то маленькое, неподвижное, но живое — при косом луче от фонаря блеснул открытый глаз. Усаживаясь, Вернер толкнул ногою его колено.
— Извините, товарищ.
Тот не ответил. И только, когда тронулась карета, вдруг спросил ломаным русским языком, запинаясь:
— Кто вы?
— Я Вернер, присуждён к повешению за покушение на NN. А вы?
— Я — Янсон. Меня не надо вешать.
Они ехали, чтобы через два часа стать перед лицом неразгаданной великой тайны, из жизни уйти в смерть, — и знакомились. В двух плоскостях одновременно шли жизнь и смерть, и до конца, до самых смешных и нелепых мелочей оставалась жизнью жизнь.
— А что вы сделали, Янсон?
— Я хозяина резал ножом. Деньги крал.
По голосу казалось, что Янсон засыпает. В темноте Вернер нашёл его вялую руку и пожал. Янсон так же вяло отобрал руку.
— Тебе страшно? — спросил Вернер.
— Я не хочу.
Они замолчали. Вернер снова нашёл руку эстонца и крепко зажал между своими сухими и горячими ладонями. Лежала она неподвижно, дощечкой, но отобрать её Янсон больше не пытался.
В карете было тесно и душно, пахло солдатским сукном, затхлостью, навозом и кожей от мокрых сапог. Молоденький жандарм, сидевший против Вернера, горячо дышал на него смешанным запахом луку и дешёвого табаку. Но в какие-то щели пробивался острый и свежий воздух, и от этого в маленьком, душном, движущемся ящике весна чувствовалась ещё сильнее, чем снаружи. Карета заворачивала то направо, то налево, то как будто возвращалась назад; казалось иногда, что уже целые часы они кружатся зачем-то на одном месте. Вначале сквозь опущенные густые занавески в окнах пробивался голубоватый электрический свет; потом вдруг, после одного поворота потемнело, и только по этому можно было догадаться, что они свернули на глухие окраинные улицы и приближаются к С-скому вокзалу. Иногда при крутых заворотах живое согнутое колено Вернера дружески билось о такое же живое согнутое колено жандарма, и трудно было поверить в казнь.
— Куда мы едем? — спросил вдруг Янсон.
У него слегка кружилась голова от продолжительного верчения в тёмном ящике и слегка тошнило.
Вернер ответил и крепче сжал руку эстонца. Хотелось сказать что-то особенно дружеское, ласковое этому маленькому сонному человеку, и уже любил он его так, как никого в жизни.
— Милый! Тебе, кажется, неудобно сидеть. Подвигайся сюда, ко мне.
Янсон помолчал и ответил:
— Ну, спасибо. Мне хорошо. А тебя тоже будут вешать?
— Тоже! — неожиданно весело, почти со смехом ответил Вернер и как-то особенно развязно и легко махнул рукою. Точно речь шла о какой-то нелепой и вздорной шутке, которую хотят проделать над ними милые, но страшно смешливые люди.
— Жена есть? — спросил Янсон.
— Нету. Какая там жена! Я один.
— Я тоже один. Одна, — поправился Янсон, подумав.
И у Вернера начинала кружиться голова. И казалось минутами, что они едут на какой-то праздник; странно, но почти все ехавшие на казнь ощущали то же и, наряду с тоскою и ужасом, радовались смутно тому необыкновенному, что сейчас произойдёт. Упивалась действительность безумием, и призраки родила смерть, сочетавшаяся с жизнью. Очень возможно, что на домах развевались флаги.
— Вот и приехали! — сказал Вернер любопытно и весело, когда карета остановилась, и выпрыгнул легко. Но с Янсоном дело затянулось: молча и как-то очень вяло он упирался и не хотел выходить. Схватится за ручку — жандарм разожмёт бессильные пальцы и отдерёт руку; схватится за угол, за дверь, за высокое колесо — и тотчас же, при слабом усилии со стороны жандарма, отпустит. Даже не хватался, а скорее сонно прилипал ко всякому предмету молчаливый Янсон — и отдирался легко и без усилий. Наконец встал.
Флагов не было. По-ночному был тёмен, пуст и безжизнен вокзал; пассажирские поезда уже не ходили, а для того поезда, который на пути безмолвно ожидал этих пассажиров, не нужно было ни ярких огней, ни суеты. И вдруг Вернеру стало скучно. Не страшно, не тоскливо, — а скучно огромной, тягучей, томительной скукой, от которой хочется куда-то уйти, лечь, закрыть крепко глаза. Вернер потянулся и продолжительно зевнул. Потянулся и быстро, несколько раз подряд зевнул и Янсон.
Хоть бы поскорее ! — сказал Вернер устало.
Янсон молчал и ёжился.
Когда на безлюдной платформе, оцепленной солдатами, осуждённые двигались к тускло освещённым вагонам, Вернер очутился возле Сергея Головина; и тот, показав куда-то в сторону рукою, начал говорить, и было ясно слышно только слово ?фонарь?, а окончание утонуло в продолжительной и усталой зевоте.
— Ты что говоришь? — спросил Вернер, отвечая также зевотой.
— Фонарь. Лампа в фонаре коптит, — сказал Сергей.
Вернер оглянулся: действительно, в фонаре сильно коптела лампа, и уже почернели вверху стекла.
— Да, коптит.
И вдруг подумал: ?А какое, впрочем, мне дело, что лампа коптит, когда…? То же, очевидно, подумал и Сергей: быстро взглянул на Вернера и отвернулся. Но зевать они оба перестали.
Все до вагонов шли сами, и только Янсона пришлось вести под руки: сперва он упирался ногами и точно приклеивал подошвы к доскам платформы, потом подогнул колена и повис в руках жандармов, ноги его волоклись, как у сильно пьяного, и носки скребли дерево. И в дверь его пропихивали долго, но молча.
Двигался сам и Василий Каширин, смутно копируя движения товарищей, — все делал, как они. Но, всходя на площадку в вагоне, он оступился, и жандарм взял его за локоть, чтоб поддержать, — Василий затрясся и крикнул пронзительно, отдёргивая руку:
— Ай!
— Вася, что с тобою? — рванулся к нему Вернер.
Василий молчал и трясся тяжело. Смущённый и даже огорчённый жандарм объяснил:
— Я хотел их поддержать, а они…
— Пойдём, Вася, я поддержу тебя, — сказал Вернер и хотел взять его за руку. Но Василий отдёрнул руку опять и ещё громче крикнул:
— Ай!
— Вася, это я, Вернер.
— Я знаю. Не трогай меня. Я сам.
И, продолжая трястись, сам вошёл в вагон и сел в углу. Наклонившись к Мусе, Вернер тихо спросил её, указывая глазами на Василия:
— Ну как?
— Плохо, — так же тихо ответила Муся. — Он уже умер. Вернер, скажи мне, разве есть смерть?
— Не знаю, Муся, но думаю, что нет, — ответил Вернер серьёзно и вдумчиво.
— Я так и думала. А он? Я измучилась с ним в карете, я точно с мертвецом ехала.
— Не знаю, Муся. Может быть, для некоторых смерть и есть. Пока, а потом совсем не будет. Вот и для меня смерть была, а теперь её нет.
Побледневшие несколько щеки Муси вспыхнули:
— Была, Вернер? Была?
— Была. Теперь нет. Как для тебя.
В дверях вагона послышался шум. Громко стуча каблуками, громко дыша и отплёвываясь, вошёл Мишка Цыганок. Метнул глазами и остановился упрямо.
— Тут местов нету, жандарм! — крикнул он утомлённому, сердито глядевшему жандарму. — Ты мне давай так, чтобы свободно, а то не поеду, вешай тут на фонаре. Карету тоже дали, сукины дети, — разве это карета? Чёртова требуха, а не карета!
Но вдруг наклонил голову, вытянул шею и так пошёл вперёд, к другим. Из растрёпанной рамки волос и бороды чёрные глаза его глядели дико и остро, с несколько безумным выражением.
— А! Господа! — протянул он. — Вот оно что. Здравствуй, барин.
Он ткнул Вернеру руку и сел против него. И, наклонившись близко, подмигнул одним глазом и быстро провёл рукою по шее.
— Тоже? А?
— Тоже! — улыбнулся Вернер.
— Да неужто всех?
— Всех.
— Ого! — оскалился Цыганок и быстро ощупал глазами всех, на мгновение дольше остановился на Мусе и Янсоне. И снова подмигнул Вернеру:
— Министра?
— Министра. А ты?
— Я, барин, по другому делу. Куда нам до министра! Я, барин, разбойник, вот я кто. Душегуб. Ничего, барин, потеснись, не своей волей в компанию затесался. На том свете всем места хватит.
Он дико, из-под взлохматившихся волос, обвёл всех одним стремительным, недоверчивым взглядом. Но все смотрели на него молча и серьёзно и даже с видимым участием. Оскалился и быстро несколько раз похлопал Вернера по коленке.
— Так-то, барин! Как в песне поётся: не шуми ты, мать, зелёная дубравушка.
— Зачем ты зовёшь меня барином, когда мы все…
— Верно, — с удовольствием согласился Цыганок.-Какой ты барин, когда рядом со мной висеть будешь! Вот он кто барин-то, — ткнул он пальцем на молчаливого жандарма. — Э, а вот энтот-то ваш того, не хуже нашего,-указал он глазами на Василия. — Барин, а барин, боишься, а?
— Ничего, — ответил туго ворочающийся язык.
— Ну уж какой там ничего. Да ты не стыдись, тут стыдиться нечего. Это собака только хвостом виляет да зубы скалит, как её вешать ведут, а ты ведь человек. А этот кто, лопоухий? Этот не из ваших?
Он быстро перескакивал глазами и непрестанно, с шипением сплёвывал набегающую сладкую слюну. Янсон, неподвижным комочком прижавшийся в углу, слегка шевельнул крыльями своей облезлой меховой шапки, но ничего не ответил. Ответил за него Вернер:
— Хозяина зарезал.
— Господи! — удивился Цыганок. — И как таким позволяют людей резать!
Уже давно, искоса, Цыганок приглядывался к Мусе и теперь, быстро повернувшись, резко и прямо уставился на неё.
— Барышня, а барышня! Вы что же это! И щёчки розо-веныше, и смеётся. Гляди, она вправду смеётся, — схватил он Вернера за колено цепкими, точно железными пальцами. — Гляди, гляди!
Покраснев, с несколько смущённой улыбкой, Муся также смотрела в его острые, несколько безумные, тяжело и дико вопрошающие глаза.
Все молчали.
Дробно и деловито постукивали колёса, маленькие вагончики попрыгивали по узеньким рельсам и старательно бежали. Вот на закруглении или у переезда жидко и старательно засвистел паровозик — машинист боялся кого-нибудь задавить. И дико было подумать, что в повешение людей вносится так много обычной человеческой аккурат ности, старания, деловитости, что самое безумное на земле дело совершается с таким простым, разумным видом. Бежали вагоны, в них сидели люди, как всегда сидят, и ехали, как они обычно ездят; а потом будет остановка, как всегда — ?поезд стоит пять минут?.
И тут наступит смерть — вечность — великая тайна.
«12. ИХ ПРИВЕЗЛИ»
Старательно бежали вагончики.
Несколько лет подряд Сергей Головин жил с родными на даче по этой самой дороге, часто ездил днём и ночью и знал её хорошо. И если закрыть глаза, то можно было подумать, что и теперь он возвращался домой — запоздал в городе у знакомых и возвращается с последним поездом.
— Теперь скоро, — сказал он, открыв глаза и взглянув в тёмное, забранное решёткой, ничего не говорящее окно.
Никто не пошевельнулся, не ответил, и только Цыганок быстро, раз за разом, сплюнул сладкую слюну. И начал бегать глазами по вагону, ощупывать окна, двери, солдат.
— Холодно, — сказал Василий Каширин тугими, точно и вправду замёрзшими губами; и вышло у него это слово так: хо-а-дна.
Таня Ковальчук засуетилась.
— На платок, повяжи шею. Платок очень тёплый.
— Шею? — неожиданно спросил Сергей и испугался вопроса.
Но так как и все подумали то же, то никто его не слыхал, — как будто никто ничего не сказал или все сразу сказали одно и то же слово.
— Ничего, Вася, повяжи, повяжи, теплее будет, — посоветовал Вернер, потом обернулся к Янсону и нежно спросил:
— Милый, а тебе не холодно, а?
— Вернер, может быть, он хочет курить. Товарищ, вы, быть может, хотите курить? — спросила Муся. — У нас есть.
— Хочу!
— Дай ему папиросу, Серёжа, — обрадовался Вернер.
Но Сергей уже доставал папиросу. И все с любовью смотрели, как пальцы Янсона брали папиросу, как горела спичка и изо рта Янсона вышел синий дымок.
— Ну, спасибо, — сказал Янсон. — Хорошо.
— Как странно! — сказал Сергей.
— Что странно? — обернулся Вернер. — Что странно?
— Да вот: папироса.
Он держал папиросу, обыкновенную папиросу, между обыкновенных живых пальцев и бледный, с удивлением, даже как будто с ужасом смотрел на неё. И все уставились глазами на тоненькую трубочку, из конца которой крутящейся голубой ленточкой бежал дымок, относимый в сторону дыханием, и темнел, набираясь, пепел. Потухла.
— Потухла, — сказала Таня.
— Да, потухла.
— Ну и к черту! — сказал Вернер, нахмурившись и с беспокойством глядя на Янсона, у которого рука с папиросой висела, как мёртвая. Вдруг Цыганок быстро повернулся, близко, лицом к лицу, наклонился к Вернеру и, выворачивая белки, как лошадь, прошептал:
— Барин, а что, если бы конвойных того… а? Попробовать?
— Не надо, — так же шёпотом ответил Вернер. — Выпей до конца.
— А для ча? В драке-то оно все веселее, а? Я ему, он мне, и сам не заметил, как порешили. Будто и не помирал.
— Нет, не надо, — сказал Вернер и обернулся к Янсону: — Милый, отчего не куришь?
Вдруг дряблое лицо Янсона жалко сморщилось: словно кто-то дёрнул сразу за ниточку, приводящую в движение морщины, и все они перекосились. И, как сквозь сон, Янсон захныкал, без слез, сухим, почти притворным голосом:
— Я не хочу курить. Аг-ха! Аг-ха! Аг-ха! Меня не надо вешать. Аг-ха, аг-ха, аг-ха!
Около него засуетились. Таня Ковальчук, обильно плача, гладила его по рукаву и поправляла свисавшие крылья облезлой шапки:
— Родненький ты мой! Миленький, да не плачь, да родненький же ты мой! Да несчастненький же ты мой!
Муся смотрела в сторону. Цыганок поймал её взгляд и оскалился.
— Чудак его благородие! Чай пьёт, а пузо холодное, — сказал он с коротким смешком. Но у самого лицо стало иссиня-чёрное, как чугун, и ляскали большие жёлтые зубы.
Вдруг вагончики дрогнули и явственно замедлили ход. Все, кроме Янсона и Каширина, привстали и так же быстро сели опять.
— Станция! — сказал Сергей.
Как будто сразу из вагона выкачали весь воздух: так трудно стало дышать. Выросшее сердце распирало грудь, становилось поперёк горла, металось безумно — кричало в ужасе своим кроваво-полным голосом. А глаза смотрели вниз на подрагивающий пол, а уши слушали, как все медленнее вертелись колёса
— скользили — опять вертелись — и вдруг стали.
Поезд остановился.
Тут наступил сон. Не то чтобы было очень страшно, а призрачно, беспамятно и как-то чуждо: сам грезящий оставался в стороне, а только призрак его бестелесно двигался, говорил беззвучно, страдал без страдания. Во сне выходили из вагона, разбивались на пары, нюхали особенно свежий, лесной, весенний воздух. Во сне тупо и бессильно сопротивлялся Янсон, и молча выволакивали его из вагона.
Спустились со ступенек.
— Разве пешком? — спросил кто-то почти весело.
— Тут недалеко, — ответил другой кто-то так же весело.
Потом большой, чёрной, молчаливой толпою шли среди леса по плохо укатанной, мокрой и мягкой весенней дороге. Из леса, от снега пёрло свежим, крепким воздухом; нога скользила, иногда проваливалась в снег, и руки невольно хватались за товарища; и, громко дыша, трудно, по цельному снегу двигались по бокам конвойные. Чей-то голос сердито сказал:
— Дороги не могли прочистить. Кувыркайся тут в снегу.
Кто-то виновато оправдывался:
— Чистили, ваше благородие. Ростепель только, ничего че поделаешь.
Сознание возвращалось, но неполно, отрывками, странными кусочками. То вдруг мысль деловито подтверждала:
?Действительно, не могли дороги прочистить?.
То снова угасало все, и оставалось одно только обоняние: нестерпимо яркий запах воздуха, леса, тающего снега; то необыкновенно ясно становилось все — и лес, и ночь, и дорога, и то, что их сейчас, сию минуту повесят. Обрывками мелькал сдержанный, шёпотом, разговор:
— Скоро четыре.
— Говорил: рано выезжаем.
— Светает в пять.
— Ну да, в пять. Вот и нужно было…
В темноте, на полянке, остановились. В некотором отдалении, за редкими, прозрачными по-зимнему деревьями, молчаливо двигались два фонарика: там стояли виселицы.
— Калошу потерял, — сказал Сергей Головин.
— Ну? — не понял Вернер.
— Калошу потерял. Холодно.
— А где Василий?
— Не знаю. Вон стоит.
Тёмный и неподвижный стоял Василий.
— А где Муся?
— Я здесь. Это ты, Вернер?
Начали оглядываться, избегая смотреть в ту сторону, где молчаливо и страшно понятно продолжали двигаться фонарики. Налево обнажённый лес как будто редел, проглядывало что-то большое, белое, плоское. И оттуда шёл влажный ветер.
— Море, — сказал Сергей Головин, внюхиваясь и ловя ртом воздух. — Там море.
Муся звучно отозвалась:
— Мою любовь, широкую, как море!
— Ты что, Муся?
— Мою любовь, широкую, как море, вместить не могут жизни берега.
— Мою любовь, широкую, как море, — подчиняясь звуку голоса и словам, повторил задумчиво Сергей.
— Мою любовь, широкую, как море…— повторил Вернер и вдруг весело удивился: — Муська! Как ты ещё молода!
Вдруг близко, у самого уха Вернера, послышался горячий, задыхающийся шёпот Цыганка:
— Барин, а барин. Лес-то, а? Господи, что же это! А там это что, где фонарики, вешалка, что ли? Что же это, а?
Вернер взглянул: Цыганок маялся предсмертным томлением.
— Надо проститься…— сказала Таня Ковальчук.
— Погоди, ещё приговор будут читать, — ответил Вернер. — А где Янсон?
Янсон лежал на снегу, и возле него с чем-то возились. Вдруг остро запахло нашатырным спиртом.
— Ну что там, доктор? Вы скоро? — спросил кто-то нетерпеливо.
— Ничего, простой обморок. Потрите ему уши снегом. Он уже отходит, можно читать.
Свет потайного фонарика упал на бумагу и белые без перчаток руки. И то и другое немного дрожало; дрожал и голос:
— Господа, может быть, приговора не читать, ведь вы его знаете? Как вы?
— Не читать, — за всех ответил Вернер, и фонарик быстро погас.
От священника также все отказались. Цыганок сказал:
— Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришёл.
И тёмный широкий силуэт молча и быстро отодвинулся вглубь и исчез. По-видимому, рассвет наступал: снег побелел, потемнели фигуры людей, и лес стал реже, печальнее и проще.
— Господа, идти надо по двое. В пары становитесь как хотите, но только прошу поторопиться.
Вернер указал на Янсона, который уже стоял на ногах, поддерживаемый двумя жандармами:
— Я с ним. А ты, Серёжа, бери Василия. Идите вперёд.
— Хорошо.
— Мы с тобою, Мусечка? — спросила Ковальчук. — Ну, поцелуемся.
Быстро перецеловались. Цыганок целовал крепко, так что чувствовались зубы; Янсон мягко и вяло, полураскрытым ртом, — впрочем, он, кажется, и не понимал, что делает. Когда Сергей Головин и Каширин уже отошли на несколько шагов, Каширин вдруг остановился и сказал громко и отчётливо, но совершенно чужим, незнакомым голосом:
— Прощайте, товарищи!
— Прощай, товарищ! — крикнули ему.
Ушли. Стало тихо. Фонарики за деревьями остановились неподвижно. Ждали вскрика, голоса, какого-нибудь шума, — но было тихо там, как и здесь, и неподвижно желтели фонарики.
— Ах, Боже мой! — дико прохрипел кто-то. Оглянулись: это в предсмертном томлении маялся Цыганок. — Вешают!
Отвернулись, и снова стало тихо. Цыганок маялся, хватая руками воздух:
— Как же это так! Господа, а? Мне-то одному, что ль? В компании-то оно веселее. Господа! Что же это?
Схватил Вернера за руку сжимающими и распадающимися, точно играющими пальцами:
— Барин, милый, хоть ты со мной, а? Сделай милость, не откажи!
Вернер, страдая, ответил:
— Не могу, милый. Я с ним.
— Ах ты, Боже мой! Одному, значит. Как же это? Господи!
Муся шагнула вперёд и тихо сказала:
— Пойдёмте со мной.
Цыганок отшатнулся и дико выворотил на неё белки:
— С тобою?
— Да.
— Ишь ты. Маленькая какая! А не боишься? А то уж я один лучше. Чего там!
— Нет, не боюсь.
Цыганок оскалился.
— Ишь ты! А я ведь разбойник. Не брезгаешь? А то лучше не надо. Я сердиться на тебя не буду.
Муся молчала, и в слабом озарении рассвета лицо её казалось бледным и загадочным. Потом вдруг быстро подошла к Цыганку и, закинув руки ему за шею, крепко поцеловала его в губы. Он взял её пальцами за плечи, отодвинул от себя, потряс — и, громко чмокая, поцеловал в губы, в нос, в глаза.
— Идём!
Вдруг ближайший солдат как-то покачнулся и разжал руки, выпустив ружьё. Но не наклонился, чтобы поднять его, а постоял мгновение неподвижно, повернулся круто и, как слепой, зашагал в лес по цельному снегу.
— Куда ты? — испуганно шепнул другой. — Стой!
Но тот все так же молча и трудно лез по глубокому снегу; должно быть, наткнулся на что-нибудь, взмахнул руками и упал лицом вниз. Так и остался лежать.
— Ружьё подыми, кислая шерсть! А то я подыму! — грозно сказал Цыганок. — Службы не знаешь!
Вновь хлопотливо забегали фонарики. Наступала очередь Вернера и Янсона.
— Прощай, барин! — громко сказал Цыганок. — На том свете знакомы будем, увидишь когда, не отворачивайся. Да водицы когда испить принеси — жарко мне там будет.
— Прощай.
— Я не хочу, — сказал Янсон вяло.
Но Вернер взял его за руку, и несколько шагов эстонец прошёл сам; потом видно было — он остановился и упал на снег. Над ним нагнулись, подняли его и понесли, а он слабо барахтался в несущих его руках. Отчего он не кричал? Вероятно, забыл, что у него есть голос.
И вновь неподвижно остановились желтеющие фонарики.
— А я, значит, Мусечка, одна, — печально сказала Таня Ковальчук. — Вместе жили, и вот…
— Танечка, милая…
Но горячо вступился Цыганок. Держа Мусю за руку, словно боясь, что ещё могут отнять, он заговорил быстро и деловито:
— Ах, барышня! Тебе одной можно, ты чистая душа, ты куда хочешь, одна можешь. Поняла? А я нет. Яко разбойника…. понимаешь? Невозможно мне одному. Ты куда, скажут, лезешь, душегуб? Я ведь и коней воровал, ей-Богу! А с нею я, как… как со младенцем, понимаешь. Не поняла?
— Поняла. Что же, идите. Дай я тебя ещё поцелую, Мусечка.
— Поцелуйтесь, поцелуйтесь, — поощрительно сказал женщинам Цыганок. — Дело ваше такое, нужно проститься хорошо.
Двинулись Муся и Цыганок. Женщина шла осторожно, оскользаясь и, по привычке, поддерживая юбки; и крепко под руку, остерегая и нащупывая ногою дорогу, вёл её к смерти мужчина.
Огни остановились. Тихо и пусто было вокруг Тани Ковальчук. Молчали солдаты, все серые в бесцветном и тихом свете начинающегося дня.
— Одна я, — вдруг заговорила Таня и вздохнула. — Умер Серёжа, умер и Вернер и Вася. Одна я. Солдатики, а солдатики, одна я. Одна…
Над морем всходило солнце.
Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошённых кровавой пеной, — плыли трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.
Так люди приветствовали восходящее солнце.
|
The script ran 0.043 seconds.