Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Антон Павлович Чехов - Три сестры [1900]
Известность произведения: Высокая
Метки: Драма, Классика, Пьеса

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

Сейчас придет. Надо бы принять какие-нибудь меры. Вчера доктор и наш Андрей были в клубе и опять проигрались. Говорят, Андрей двести рублей проиграл. Маша (равнодушно). Что ж теперь делать! Ирина. Две недели назад проиграл, в декабре проиграл. Скорее бы все проиграл, быть может, уехали бы из этого города. Господи боже мой, мне Москва снится каждую ночь, я совсем как помешанная. (Смеется.) Мы переезжаем туда в июне, а до июня осталось еще… февраль, март, апрель, май… почти полгода! Маша. Надо только, чтобы Наташа не узнала как-нибудь о проигрыше. Ирина. Ей, я думаю, все равно.   Чебутыкин, только что вставший с постели, – он отдыхал после обеда, – входит в залу и причесывает бороду, потом садится за стол и вынимает из кармана газету.   Маша. Вот пришел… Он заплатил за квартиру? Ирина (смеется.) Нет. За восемь месяцев ни копеечки. Очевидно, забыл. Маша (смеется). Как он важно сидит!   Все смеются; пауза.   Ирина. Что вы молчите, Александр Игнатьич? Вершинин. Не знаю. Чаю хочется. Полжизни за стакан чаю! С утра ничего не ел… Чебутыкин. Ирина Сергеевна! Ирина. Что вам? Чебутыкин. Пожалуйте сюда. Venez ici.[3]   Ирина идет и садится за стол.   Я без вас не могу.   Ирина раскладывает пасьянс.   Вершинин. Что ж? Если не дают чаю, то давайте хоть пофилософствуем. Тузенбах. Давайте. О чем? Вершинин. О чем? Давайте помечтаем… например, о той жизни, какая будет после нас, лет через двести – триста. Тузенбах. Что ж? После нас будут летать на воздушных шарах, изменятся пиджаки, откроют, быть может, шестое чувство и разовьют его, но жизнь останется все та же, жизнь трудная, полная тайн и счастливая. И через тысячу лет человек будет так же вздыхать: «Ах, тяжко жить!» – вместе с тем точно так же, как теперь, он будет бояться и не хотеть смерти. Вершинин (подумав). Как вам сказать? Мне кажется, все на земле должно измениться мало-помалу и уже меняется на наших глазах. Через двести – триста, наконец тысячу лет, – дело не в сроке, – настанет новая, счастливая жизнь. Участвовать в этой жизни мы не будем, конечно, но мы для нее живем теперь, работаем, ну, страдаем, мы творим ее – и в этом одном цель нашего бытия и, если хотите, наше счастье.   Маша тихо смеется.   Тузенбах. Что вы? Маша. Не знаю. Сегодня весь день смеюсь с утра. Вершинин. Я кончил там же, где и вы, в академии я не был; читаю я много, но выбирать книг не умею и читаю, быть может, совсем не то, что нужно, а между тем, чем больше живу, тем больше хочу знать. Мои волосы седеют, я почти старик уже, но знаю мало, ах, как мало! Но все же, мне кажется, самое главное и настоящее я знаю, крепко знаю. И как бы мне хотелось доказать вам, что счастья нет, не должно быть и не будет для нас… Мы должны только работать и работать, а счастье – это удел наших далеких потомков.   Пауза.   Не я, то хоть потомки потомков моих.   Федотик и Родэ показываются в зале; они садятся и напевают тихо, наигрывая на гитаре.   Тузенбах. По-вашему, даже не мечтать о счастье! Но если я счастлив! Вершинин. Нет. Тузенбах (всплеснув руками и смеясь). Очевидно, мы не понимаем друг друга. Ну, как мне убедить вас?   Маша тихо смеется.   (Показывая ей палец.) Смейтесь! (Вершинину.) Не то что через двести или триста, но и через миллион лет жизнь останется такою же, как и была; она не меняется, остается постоянною, следуя своим собственным законам, до которых вам нет дела или, по крайней мере, которых вы никогда не узнаете. Перелетные птицы, журавли, например, летят и летят, и какие бы мысли, высокие или малые, ни бродили в их головах, все же будут лететь и не знать, зачем и куда. Они летят и будут лететь, какие бы философы ни завелись среди них; и пускай философствуют, как хотят, лишь бы летели… Маша. Все-таки смысл? Тузенбах. Смысл… Вот снег идет. Какой смысл?   Пауза.   Маша. Мне кажется, человек должен быть верующим пли должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста… Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе… Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-трава.   Пауза.   Вершинин. Все-таки жалко, что молодость прошла… Маша. У Гоголя сказано: скучно жить на этом свете, господа! Тузенбах. А я скажу: трудно с вами спорить, господа! Ну вас совсем… Чебутыкин (читая газету). Бальзак венчался в Бердичеве.   Ирина напевает тихо.   Даже запишу себе это в книжку. (Записывает.) Бальзак венчался в Бердичеве. (Читает газету.) Ирина (раскладывает пасьянс, задумчиво). Бальзак венчался в Бердичеве. Тузенбах. Жребий брошен. Вы знаете, Мария Сергеевна, я подал в отставку. Маша. Слышала. И ничего я не вижу в этом хорошего. Не люблю я штатских. Тузенбах. Все равно… (Встает.) Я некрасив, какой я военный? Ну, да все равно, впрочем… Буду работать. Хоть один день в моей жизни поработать так, чтобы прийти вечером домой, в утомлении повалиться в постель и уснуть тотчас же. (Уходя в залу.) Рабочие, должно быть, спят крепко! Федотик (Ирине). Сейчас на Московской у Пыжикова купил для вас цветных карандашей. И вот этот ножичек… Ирина. Вы привыкли обращаться со мной, как с маленькой, но ведь я уже выросла… (Берет карандаши и ножичек, радостно.) Какая прелесть! Федотик. А для себя я купил ножик… вот поглядите… нож, еще другой нож, третий, это в ушах ковырять, это ножнички, это ногти чистить… Родэ (громко). Доктор, сколько вам лет? Чебутыкин. Мне? Тридцать два.   Смех.   Федотик. Я сейчас покажу вам другой пасьянс… (Раскладывает пасьянс.)   Подают самовар; Анфиса около самовара; немного погодя приходит Наташа и тоже суетится около стола; приходит Соленый и, поздоровавшись, садится за стол.   Вершинин. Однако какой ветер! Маша. Да. Надоела зима. Я уже и забыла, какое лето. Ирина. Выйдет пасьянс, я вижу. Будем в Москве. Федотик. Нет, не выйдет. Видите, осьмерка легла на двойку пик. (Смеется.) Значит, вы не будете в Москве. Чебутыкин (читает газету). Цицикар. Здесь свирепствует оспа. Анфиса (подходя к Маше). Маша, чай кушать, матушка. (Вершинину.) Пожалуйте, ваше высокоблагородие… простите, батюшка, забыла имя, отчество… Маша. Принеси сюда, няня. Туда не пойду. Ирина. Няня! Анфиса. Иду-у! Наташа (Соленому). Грудные дети прекрасно понимают. «Здравствуй, говорю, Бобик. Здравствуй, милый!» Он взглянул на меня как-то особенно. Вы думаете, во мне говорит только мать, но нет, нет, уверяю вас! Это необыкновенный ребенок. Соленый. Если бы этот ребенок был мой, то я изжарил бы его на сковородке и съел бы. (Идет со стаканом в гостиную и садится в угол.) Наташа (закрыв лицо руками). Грубый, невоспитанный человек! Маша. Счастлив тот, кто не замечает, лето теперь или зима. Мне кажется, если бы я была в Москве, то относилась бы равнодушно к погоде… Вершинин. На днях я читал дневник одного французского министра, писанный в тюрьме. Министр был осужден за Панаму. С каким упоением, восторгом упоминает он о птицах, которых видит в тюремном окне и которых не замечал раньше, когда был министром. Теперь, конечно, когда он выпущен на свободу, он уже по-прежнему не замечает птиц. Так же и вы не будете замечать Москвы, когда будете жить в ней. Счастья у нас нет и не бывает, мы только желаем его. Тузенбах (берет со стола коробку). Где же конфеты? Ирина. Соленый съел. Тузенбах. Все? Анфиса (подавая чай). Вам письмо, батюшка. Вершинин. Мне? (Берет письмо.) От дочери. (Читает.) Да, конечно… Я, извините, Мария Сергеевна, уйду потихоньку. Чаю не буду пить. (Встает, взволнованный.) Вечно эти истории… Маша. Что такое? Не секрет? Вершинин (тихо). Жена опять отравилась. Надо идти. Я пройду незаметно. Ужасно неприятно все это. (Целует Маше руку.) Милая моя, славная, хорошая женщина… Я здесь пройду потихоньку… (Уходит.) Анфиса. Куда ж он? А я чай подала… Экой какой. Маша (рассердившись). Отстань! Пристаешь тут, покоя от тебя нет… (Идет с чашкой к столу.) Надоела ты мне, старая! Анфиса. Что ж ты обижаешься? Милая! Голос Андрея: «Анфиса!» (Дразнит.) Анфиса! Сидит там… (Уходит.) Маша (в зале у стола, сердито). Дайте же мне сесть! (Мешает на столе карты.) Расселись тут с картами. Пейте чай! Ирина. Ты, Машка, злая. Маша. Раз я злая, не говорите со мной. Не трогайте меня! Чебутыкин (смеясь). Не трогайте ее, не трогайте… Маша. Вам шестьдесят лет, а вы, как мальчишка, всегда городите черт знает что. Наташа (вздыхает). Милая Маша, к чему употреблять в разговоре такие выражения? При твоей прекрасной наружности в приличном светском обществе ты, я тебе прямо скажу, была бы просто очаровательна, если бы не эти твои слова. Je vous prie pardonnez moi, Marie, mais vous avez des manières un peu grossières.[4] Тузенбах (сдерживая смех). Дайте мне… дайте мне… Там, кажется, коньяк… Наташа. Il parait, que mon Бобик dеjа ne dort pas,[5] проснулся. Он у меня сегодня нездоров. Я пойду к нему, простите… (Уходит.) Ирина. А куда ушел Александр Игнатьич? Маша. Домой. У него опять с женой что-то необычайное. Тузенбах (идет к Соленому, в руках графинчик с коньяком). Все вы сидите одни, о чем-то думаете – и не поймешь, о чем. Ну, давайте мириться. Давайте выпьем коньяку.   Пьют.   Сегодня мне придется играть на пианино всю ночь, вероятно, играть всякий вздор. Куда ни шло! Соленый. Почему мириться? Я с вами не ссорился. Тузенбах. Всегда вы возбуждаете такое чувство, как будто между нами что-то произошло. У вас характер странный, надо сознаться. Соленый (декламируя). Я странен, не странен кто ж! Не сердись, Алеко! Тузенбах. И при чем тут Алеко…   Пауза.   Соленый. Когда я вдвоем с кем-нибудь, то ничего, я как все, но в обществе я уныл, застенчив и… говорю всякий вздор. Но все-таки я честнее и благороднее очень, очень многих… И могу это доказать. Тузенбах. Я часто сержусь на вас, вы постоянно придираетесь ко мне, когда мы бываем в обществе, но все же вы мне симпатичны почему-то. Куда ни шло, напьюсь сегодня. Выпьем! Соленый. Выпьем.   Пьют.   Я против вас, барон, никогда ничего не имел. Но у меня характер Лермонтова. (Тихо.) Я даже немножко похож на Лермонтова… как говорят… (Достает из кармана флакон с духами и льет на руки.) Тузенбах. Подаю в отставку. Баста! Пять лет все раздумывал и наконец решил. Буду работать. Соленый (декламируя). Не сердись, Алеко… Забудь, забудь мечтания свои…   Пока они говорят, Андрей входит с книгой тихо и садится у свечи.   Тузенбах. Буду работать… Чебутыкин (идя в гостиную с Ириной). И угощение было тоже настоящее кавказское: суп с луком, а на жаркое – чехартма, мясное. Соленый. Черемша вовсе не мясо, а растение вроде нашего лука. Чебутыкин. Нет-с, ангел мой. Чехартма не лук, а жаркое из баранины. Соленый. А я вам говорю, черемша – лук. Чебутыкин. А я вам говорю, чехартма – баранина. Соленый. А я вам говорю, черемша – лук. Чебутыкин. Что же я буду с вами спорить. Вы никогда не были на Кавказе и не ели чехартмы. Соленый. Не ел, потому что терпеть не могу. От черемши такой же запах, как от чеснока. Андрей (умоляюще). Довольно, господа! Прошу вас! Тузенбах. Когда придут ряженые? Ирина. Обещали к девяти; значит, сейчас. Тузенбах (обнимает Андрея). Ах, вы, сени, мои сени, сени новые мои… Андрей (пляшет и поет). Сени новые, кленовые… Чебутыкин (пляшет). Решетчаты-е!   Смех.   Тузенбах (целует Андрея). Черт возьми, давайте выпьем, Андрюша, давайте выпьем на «ты». И я с тобой, Андрюша, в Москву, в университет. Соленый. В какой? В Москве два университета. Андрей. В Москве один университет. Соленый. А я вам говорю – два. Андрей. Пускай хоть три. Тем лучше. Соленый. В Москве два университета!   Ропот и шиканье.   В Москве два университета: старый и новый. А если вам неугодно слушать, если мои слова раздражают вас, то я могу не говорить. Я даже могу уйти в другую комнату… (Уходит в одну из дверей.) Тузенбах. Браво, браво! (Смеется.) Господа, начинайте, я сажусь играть! Смешной этот Соленый… (Садится за пианино, играет вальс.) Маша (танцует вальс одна). Барон пьян, барон пьян, барон пьян!   Входит Наташа.   Наташа (Чебутыкину). Иван Романыч! (Говорит о чем-то Чебутыкину, потом тихо уходит.)   Чебутыкин трогает Тузенбаха за плечо и шепчет ему о чем-то.   Ирина. Что такое? Чебутыкин. Нам пора уходить. Будьте здоровы. Тузенбах. Спокойной ночи. Пора уходить. Ирина. Позвольте… А ряженые?.. Андрей (сконфуженный). Ряженых не будет. Видишь ли, моя милая, Наташа говорит, что Бобик не совсем здоров, и потому… Одним словом, я не знаю, мне решительно все равно. Ирина (пожимая плечами). Бобик нездоров! Маша. Где наша не пропадала! Гонят, стало быть, надо уходить. (Ирине.) Не Бобик болен, а она сама… Вот! (Стучит пальцем по лбу.) Мещанка!   Андрей уходит в правую дверь к себе, Чебутыкин идет за ним; в зале прощаются.   Федотик. Какая жалость! Я рассчитывал провести вечерок, но если болен ребеночек, то, конечно… Я завтра принесу ему игрушек… Родэ (громко). Я сегодня нарочно выспался после обеда, думал, что всю ночь буду танцевать. Ведь теперь только девять часов. Маша. Выйдем на улицу, там потолкуем. Решим, что и как.   Слышно: «Прощайте! Будьте здоровы!» Слышен веселый смех Тузенбаха. Все уходят. Анфиса и горничная убирают со стола, тушат огни. Слышно, как поет нянька. Андрей в пальто и шляпе и Чебутыкин тихо входят.   Чебутыкин. Жениться я не успел, потому что жизнь промелькнула, как молния, да и потому, что безумно любил твою матушку, которая была замужем… Андрей. Жениться не нужно. Не нужно, потому что скучно. Чебутыкин. Так-то оно так, да одиночество. Как там ни философствуй, а одиночество страшная штука, голубчик мой… Хотя, в сущности… конечно, решительно все равно! Андрей. Пойдемте скорей. Чебутыкин. Что же спешить? Успеем. Андрей. Я боюсь, жена бы не остановила. Чебутыкин. А! Андрей. Сегодня я играть не стану, только так посижу. Нездоровится… Что мне делать, Иван Романыч, от одышки? Чебутыкин. Что спрашивать! Не помню, голубчик. Не знаю. Андрей. Пройдем кухней.   Звонок, потом опять звонок; слышны голоса, смех. Уходят.   Ирина (входит). Что там? Анфиса (шепотом). Ряженые!   Звонок.   Ирина. Скажи, нянечка, дома нет никого. Пусть извинят.   Анфиса уходит. Ирина в раздумье ходит по комнате; она взволнована. Входит Соленый.   Соленый (в недоумении). Никого нет… А где же все? Ирина. Ушли домой. Соленый. Странно. Вы одни тут? Ирина. Одна.   Пауза.   Прощайте. Соленый. Давеча я вел себя недостаточно сдержанно, нетактично. Но вы не такая, как все, вы высоки и чисты, вам видна правда… Только вы одна можете понять меня. Я люблю, глубоко, бесконечно люблю… Ирина. Прощайте! Уходите. Соленый. Я не могу жить без вас. (Идя за ней.) О мое блаженство! (Сквозь слезы.) О счастье! Роскошные, чудные, изумительные глаза, каких я не видел ни у одной женщины… Ирина (холодно). Перестаньте, Василий Васильич! Соленый. Первый раз я говорю о любви к вам, и точно я не на земле, а на другой планете. (Трет себе лоб.) Ну, да все равно. Насильно мил не будешь, конечно… Но счастливых соперников у меня не должно быть… Не должно… Клянусь вам всем святым, соперника я убью… О чудная!   Наташа проходит со свечой.   Наташа (заглядывает в одну дверь, в другую и проходит мимо двери, ведущей в комнату мужа). Тут Андрей. Пусть читает. Вы простите, Василий Васильич, я не знала, что вы здесь, я по-домашнему… Соленый. Мне все равно. Прощайте! (Уходит.) Наташа. А ты устала, милая, бедная моя девочка! (Целует Ирину.) Ложилась бы спать пораньше. Ирина. Бобик спит? Наташа. Спит. Но неспокойно спит. Кстати, милая, я хотела тебе сказать, да все то тебя нет, то мне некогда… Бобику в теперешней детской, мне кажется, холодно и сыро. А твоя комната такая хорошая для ребенка. Милая, родная, переберись пока к Оле! Ирина (не понимая). Куда?   Слышно, к дому подъезжает тройка с бубенчиками.   Наташа. Ты с Олей будешь в одной комнате, пока что, а твою комнату Бобику. Он такой милашка, сегодня я говорю ему: «Бобик, ты мой! Мой!» А он на меня смотрит своими глазеночками.   Звонок.   Должно быть, Ольга. Как она поздно!   Горничная подходит к Наташе и шепчет ей на ухо.   Протопопов? Какой чудак. Приехал Протопопов, зовет меня покататься с ним на тройке. (Смеется.) Какие странные эти мужчины…   Звонок.   Кто-тотампришел. Поехать разве на четверть часика прокатиться… (Горничной.) Скажи, сейчас.   Звонок.   Звонят… там Ольга, должно быть… (Уходит.)   Горничная убегает; Ирина сидит задумавшись; входят Кулыгин, Ольга, за ними Вершинин.   Кулыгин. Вот тебе и раз. А говорили, что у них будет вечер. Вершинин. Странно, я ушел недавно, полчаса назад, и ждали ряженых… Ирина. Все ушли. Кулыгин. И Маша ушла? Куда она ушла? А зачем Протопопов внизу ждет на тройке? Кого он ждет? Ирина. Не задавайте вопросов… Я устала. Кулыгин. Ну, капризница… Ольга. Совет только что кончился. Я замучилась. Наша начальница больна, теперь я вместо нее. Голова, голова болит, голова… (Садится.) Андрей проиграл вчера в карты двести рублей… Весь город говорит об этом… Кулыгин. Да, и я устал на совете. (Садится.) Вершинин. Жена моя сейчас вздумала попугать меня, едва не отравилась. Все обошлось, и я рад, отдыхаю теперь… Стало быть, надо уходить? Что ж, позвольте пожелать всего хорошего. Федор Ильич, поедемте со мной куда-нибудь! Я дома не могу оставаться, совсем не могу… Поедемте! Кулыгин. Устал. Не поеду. (Встает.) Устал. Жена домой пошла? Ирина. Должно быть. Кулыгин (целует Ирине руку). Прощай. Завтра и послезавтра целый день отдыхать. Всего хорошего! (Идет.) Чаю очень хочется. Рассчитывал провести вечер в приятном обществе и – о, fallacem hominum spem![6] Винительный падеж при восклицании… Вершинин. Значит, один поеду. (Уходит с Кулыгиным, посвистывая.) Ольга. Голова болит, голова… Андрей проиграл… весь город говорит… Пойду лягу. (Идет.) Завтра я свободна… О, боже мой, как это приятно! Завтра свободна, послезавтра свободна… Голова болит, голова… (Уходит.) Ирина (одна). Все ушли. Никого нет.   На улице гармоника, нянька поет песню.   Наташа (в шубе и шапке идет через залу; за ней горничная). Через полчаса я буду дома. Только проедусь немножко. (Уходит.) Ирина (оставшись одна, тоскует). В Москву! В Москву! В Москву!   Занавес  Действие третье   Комната Ольги и Ирины. Налево и направо постели, загороженные ширмами. Третий час ночи. За сценой бьют в набат по случаю пожара, начавшегося уже давно. Видно, что в доме еще не ложились спать. На диване лежит Маша, одетая, как обыкновенно, в черное платье. Входят Ольга и Анфиса.   Анфиса. Сидят теперь внизу под лестницей… Я говорю – «пожалуйте наверх, нешто, говорю, можно так», – плачут. «Папаша, говорят, не знаем где. Не дай бог, говорят, сгорел». Выдумали! И на дворе какие-то… тоже раздетые. Ольга (вынимает из шкапа платье). Вот это серенькое возьми… И вот это… кофточку тоже… И эту юбку бери, нянечка… Что же это такое, боже мой! Кирсановский переулок весь сгорел, очевидно… Это возьми… Это возьми… (Кидает ей на руки платье.) Вершинины, бедные, напугались… Их дом едва не сгорел. Пусть у нас переночуют… домой их нельзя пускать… У бедного Федотика все сгорело, ничего не осталось… Анфиса. Ферапонта позвала бы, Олюшка, а то не донесу… Ольга (звонит). Не дозвонишься… (В дверь.) Подите сюда, кто там есть!   В открытую дверь видно окно, красное от зарева; слышно, как мимо дома проезжает пожарная команда.   Какой это ужас! И как надоело!   Входит Ферапонт.   Вот возьми снеси вниз… Там под лестницей стоят барышни Колотилины… отдай им. И это отдай… Ферапонт. Слушаю. В двенадцатом году Москва тоже горела. Господи ты боже мой! Французы удивлялись. Ольга. Иди, ступай. Ферапонт. Слушаю. (Уходит.) Ольга. Нянечка, милая, все отдавай. Ничего нам не надо, все отдавай, нянечка… Я устала, едва на ногах стою… Вершининых нельзя отпускать домой… Девочки лягут в гостиной, а Александра Игнатьича вниз к барону… Федотика тоже к барону, или пусть у нас в зале… Доктор, как нарочно, пьян, ужасно пьян, и к нему никого нельзя. И жену Вершинина тоже в гостиной. Анфиса (утомленно). Олюшка, милая, не гони ты меня! Не гони! Ольга. Глупости ты говоришь, няня. Никто тебя не гонит. Анфиса (кладет ей голову на грудь). Родная моя, золотая моя, я тружусь, я работаю… Слаба стану, все скажут: пошла! А куда я пойду? Куда? Восемьдесят лет. Восемьдесят второй год… Ольга. Ты посиди, нянечка… Устала ты, бедная… (Усаживает ее.) Отдохни, моя хорошая. Побледнела как!   Наташа входит.   Наташа. Там, говорят, поскорее нужно составить общество для помощи погорельцам. Что ж? Прекрасная мысль. Вообще нужно помогать бедным людям, это обязанность богатых. Бобик и Софочка спят себе, спят как ни в чем не бывало. У нас так много народу везде, куда ни пойдешь, полон дом. Теперь в городе инфлюэнца, боюсь, как бы не захватили дети. Ольга (не слушая ее). В этой комнате не видно пожара, тут покойно… Наташа. Да… Я, должно быть, растрепанная. (Перед зеркалом.) Говорят, я пополнела… и неправда! Ничуть! А Маша спит, утомилась, бедная… (Анфисе, холодно.) При мне не смей сидеть! Встань! Ступай отсюда!   Анфиса уходит; пауза.   И зачем ты держишь эту старуху, не понимаю! Ольга (оторопев). Извини, я тоже не понимаю… Наташа. Ни к чему она тут. Она крестьянка, должна в деревне жить… Что за баловство! Я люблю в доме порядок! Лишних не должно быть в доме. (Гладит ее по щеке.) Ты, бедняжка, устала! Устала наша начальница! А когда моя Софочка вырастет и поступит в гимназию, я буду тебя бояться. Ольга. Не буду я начальницей. Наташа. Тебя выберут, Олечка. Это решено. Ольга. Я откажусь. Не могу… Это мне не по силам… (Пьет воду.) Ты сейчас так грубо обошлась с няней… Прости, я не в состоянии переносить… в глазах потемнело… Наташа (взволнованно). Прости, Оля, прости… Я не хотела тебя огорчать.   Маша встает, берет подушку и уходит, сердитая.   Ольга. Пойми, милая… мы воспитаны, быть может, странно, но я не переношу этого. Подобное отношение угнетает меня, я заболеваю… я просто падаю духом! Наташа. Прости, прости… (Целует ее.) Ольга. Всякая, даже малейшая, грубость, неделикатно сказанное слово волнует меня… Наташа. Я часто говорю лишнее, это правда, но согласись, моя милая, она могла бы жить в деревне. Ольга. Она уже тридцать лет у нас. Наташа. Но ведь теперь она не может работать! Или я не понимаю, или же ты не хочешь меня понять! Она не способна к труду, она только спит или сидит. Ольга. И пускай сидит. Наташа (удивленно). Как пускай сидит? Но ведь она же прислуга. (Сквозь слезы.) Я тебя не понимаю, Оля. У меня нянька есть, кормилица есть, у нас горничная, кухарка… для чего же нам еще эта старуха? Для чего?   За сценой бьют в набат.   Ольга. В эту ночь я постарела на десять лет. Наташа. Нам нужно уговориться, Оля. Ты в гимназии, я – дома, у тебя ученье, у меня – хозяйство. И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю… И чтоб завтра же не было здесь этой старой воровки, старой хрычовки… (стучит ногами) этой ведьмы!.. Не сметь меня раздражать! Не сметь! (Спохватившись.) Право, если ты не переберешься вниз, то мы всегда будем ссориться. Это ужасно.   Входит Кулыгин.   Кулыгин. Где Маша? Пора бы уже домой. Пожар, говорят, стихает. (Потягивается.) Сгорел только один квартал, а ведь был ветер, вначале казалось, что горит весь город. (Садится.) Утомился. Олечка моя милая… Я часто думаю: если бы не Маша, то я на тебе бы женился, Олечка. Ты очень хорошая… Замучился. (Прислушивается.) Ольга. Что? Кулыгин. Как нарочно, у доктора запой, пьян он ужасно. Как нарочно! (Встает.) Вот он идет сюда, кажется… Слышите? Да, сюда… (Смеется.) Экий какой, право… я спрячусь… (Идет к шкапу и становится в углу.) Этакий разбойник. Ольга. Два года не пил, а тут вдруг взял и напился… (Идет с Наташей в глубину комнаты.)   Чебутыкин входит; не шатаясь, как трезвый, проходит по комнате, останавливается, смотрит, потом подходит к рукомойнику и начинает мыть руки.   Чебутыкин (угрюмо). Черт бы всех побрал… подрал… Думают, что я доктор, умею лечить всякие болезни, а я не знаю решительно ничего, все позабыл, что знал, ничего не помню, решительно ничего.   Ольга и Наташа, незаметно для него, уходят.   Черт бы побрал. В прошлую среду лечил на Засыпи женщину – умерла, и я виноват, что она умерла. Да… Кое-что знал лет двадцать пять назад, а теперь ничего не помню. Ничего. Может быть, я и не человек, а только вот делаю вид, что у меня и руки, и ноги, и голова; может быть, я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю. (Плачет.) О, если бы не существовать! (Перестает плакать, угрюмо.) Черт знает… Третьего дня разговор в клубе; говорят, Шекспир, Вольтер… Я не читал, совсем не читал, а на лице своем показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость! Низость! И та женщина, что уморил в среду, вспомнилась… и все вспомнилось, и стало на душе криво, гадко, мерзко… пошел запил…   Ирина, Вершинин и Тузенбах входят; на Тузенбахе штатское платье, новое и модное.   Ирина. Здесь посидим. Сюда никто не войдет. Вершинин. Если бы не солдаты, то сгорел бы весь город. Молодцы! (Потирает от удовольствия руки.) Золотой народ! Ах, что за молодцы! Кулыгин (подходя к ним). Который час, господа? Тузенбах. Уже четвертый час. Светает. Ирина. Все сидят в зале, никто не уходит. И ваш этот Соленый сидит… (Чебутыкину.) Вы бы, доктор, шли спать. Чебутыкини. Ничего-с… Благодарю-с. (Причесывает бороду.) Кулыгин (смеется). Назюзюкался, Иван Романыч! (Хлопает по плечу.) Молодец! In vino veritas,[7] – говорили древние. Тузенбах. Меня все просят устроить концерт в пользу погорельцев. Ирина. Ну, кто там… Тузенбах. Можно бы устроить, если захотеть. Марья Сергеевна, по-моему, играет на рояле чудесно. Кулыгин. Чудесно играет! Ирина. Она уже забыла. Три года не играла… или четыре. Тузенбах. Здесь в городе решительно никто не понимает музыки, ни одна душа, но я, я понимаю и честным словом уверяю вас, что Мария Сергеевна играет великолепно, почти талантливо. Кулыгин. Вы правы, барон. Я ее очень люблю, Машу. Она славная. Тузенбах. Уметь играть так роскошно и в то же время сознавать, что тебя никто, никто не понимает! Кулыгин (вздыхает). Да… Но прилично ли ей участвовать в концерте?   Пауза.   Я ведь, господа, ничего не знаю. Может быть, это и хорошо будет. Должен признаться, наш директор хороший человек, даже очень хороший, умнейший, но у него такие взгляды… Конечно, не его дело, но все-таки, если хотите, то я, пожалуй, поговорю с ним.   Чебутыкин берет в руки фарфоровые часы и рассматривает их.   Вершинин. На пожаре я загрязнился весь, ни на что не похож.   Пауза.   Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие – будто в Читу. Тузенбах. Я тоже слышал. Что ж? Город тогда совсем опустеет. Ирина. И мы уедем! Чебутыкин (роняет часы, которые разбиваются). Вдребезги!   Пауза; все огорчены и сконфужены.   Кулыгин (подбирая осколки). Разбить такую дорогую вещь – ах, Иван Романыч, Иван Романыч! Ноль с минусом вам за поведение! Ирина. Это часы покойной мамы. Чебутыкин. Может быть… Мамы так мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет. Ничего я не знаю, никто ничего не знает. (У двери.) Что смотрите? У Наташи романчик с Протопоповым, а вы не видите… Вы вот сидите тут и ничего не видите, а у Наташи романчик с Протопоповым… (Поет.) Не угодно ль этот финик вам принять… (Уходит.) Вершинин. Да… (Смеется.) Как все это, в сущности, странно!   Пауза.   Когда начался пожар, я побежал скорей домой; подхожу, смотрю – дом наш цел и невредим и вне опасности, но мои две девочки стоят у порога в одном белье, матери нет, суетится народ, бегают лошади, собаки, и у девочек на лицах тревога, ужас, мольба, не знаю что; сердце у меня сжалось, когда я увидел эти лица. Боже мой, думаю, что придется пережить еще этим девочкам в течение долгой жизни! Я хватаю их, бегу и все думаю одно: что им придется еще пережить на этом свете!   Набат; пауза.   Прихожу сюда, а мать здесь, кричит, сердится.   Маша входит с подушкой и садится на диван.   И когда мои девочки стояли у порога в одном белье и улица была красной от огня, был страшный шум, то я подумал, что нечто похожее происходило много лет назад, когда набегал неожиданно враг, грабил, зажигал… Между тем, в сущности, какая разница между тем, что есть и что было! А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести – триста лет, и на нашу теперешнюю жизнь так же будут смотреть и со страхом и с насмешкой, все нынешнее будет казаться и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным. О, наверное, какая это будет жизнь, какая жизнь! (Смеется.) Простите, я опять зафилософствовался. Позвольте продолжать, господа. Мне ужасно хочется философствовать, такое у меня теперь настроение.   Пауза.   Точно спят все. Так я говорю: какая это будет жизнь! Вы можете себе только представить… Вот таких, как вы, в городе теперь только три, но в следующих поколениях будет больше, все больше и больше, и придет время, когда все изменится по-вашему, жить будут по-вашему, а потом и вы устареете, народятся люди, которые будут лучше вас… (Смеется.) Сегодня у меня какое-то особенное настроение. Хочется жить чертовски… (Поет.) Любви все возрасты покорны, ее порывы благотворны… (Смеется.) Маша. Трам-там-там… Вершинин. Там-там… Маша. Тра-ра-ра? Вершинин. Тра-та-та. (Смеется.)   Входит Федотик.   Федотик (танцует). Погорел, погорел! Весь дочиста!   Смех.   Ирина. Что ж за шутки. Все сгорело? Федотик (смеется). Все дочиста. Ничего не осталось. И гитара сгорела, и фотография сгорела, и все мои письма… И хотел подарить вам записную книжечку – тоже сгорела.   Входит Соленый.   Ирина. Нет, пожалуйста, уходите, Василий Васильич. Сюда нельзя. Соленый. Почему же это барону можно, а мне нельзя? Вершинин. Надо уходить в самом деле. Как пожар? Соленый. Говорят, стихает. Нет, мне положительно странно, почему это барону можно, а мне нельзя? (Вынимает флакон с духами и прыскается.) Вершинин. Трам-там-там? Маша. Трам-там. Вершинин (смеется, Соленому). Пойдемте в залу. Соленый. Хорошо-с, так и запишем. Мысль эту можно б боле пояснить, да боюсь, как бы гусей не раздразнить… (Глядя на Тузенбаха.) Цып, цып, цып… (Уходит с Вершининым и Федотиком.) Ирина. Как накурил этот Соленый… (В недоумении.) Барон спит! Барон! Барон! Тузенбах (очнувшись). Устал я, однако… Кирпичный завод… Это я не брежу, а в самом деле скоро поеду на кирпичный завод, начну работать… Уже был разговор. (Ирине, нежно.) Вы такая бледная, прекрасная, обаятельная… Мне кажется, ваша бледность проясняет темный воздух, как свет… Вы печальны, вы недовольны жизнью… О, поедемте со мной, поедемте работать вместе!.. Маша. Николай Львович, уходите отсюда. Тузенбах (смеясь). Вы здесь? Я не вижу. (Целует Ирине руку.) Прощайте, я пойду… Я гляжу на вас теперь, и вспоминается мне, как когда-то давно, в день ваших именин, вы, бодрая, веселая, говорили о радостях труда… И какая мне тогда мерещилась счастливая жизнь! Где она? (Целует руку.) У вас слезы на глазах. Ложитесь спать, уж светает… начинается утро… Если бы мне было позволено отдать за вас жизнь свою! Маша. Николай Львович, уходите! Ну что, право… Тузенбах. Ухожу… (Уходит.) Маша (ложась). Ты спишь, Федор? Кулыгин. А? Маша. Шел бы домой. Кулыгин. Милая моя Маша, дорогая моя Маша… Ирина. Она утомилась. Дал бы ей отдохнуть, Федя. Кулыгин. Сейчас уйду… Жена моя хорошая, славная… Люблю тебя, мою единственную… Маша (сердито). Amo, amas, amat, amamus, amatis, amant.[8] Кулыгин (смеется). Нет, право, она удивительная. Женат я на тебе семь лет, а кажется, что венчались только вчера. Честное слово. Нет, право, ты удивительная женщина. Я доволен, я доволен, я доволен! Маша. Надоело, надоело, надоело… (Встает и говорит сидя.) И вот не выходит у меня из головы… Просто возмутительно. Сидит гвоздем в голове, не могу молчать. Я про Андрея… Заложил он этот дом в банке, и все деньги забрала его жена, а ведь дом принадлежит не ему одному, а нам четверым! Он должен это знать, если он порядочный человек. Кулыгин. Охота тебе, Маша! На что тебе? Андрюша кругом должен, ну, и бог с ним. Маша. Это, во всяком случае, возмутительно. (Ложится.) Кулыгин. Мы с тобой не бедны. Я работаю, хожу в гимназию, потом уроки даю… Я честный человек. Простой… Omnia mea mecum porto,[9] как говорится. Маша. Мне ничего не нужно, но меня возмущает несправедливость.   Пауза.   Ступай, Федор! Кулыгин (целует ее). Ты устала, отдохни с полчасика, а я там посижу, подожду. Спи… (Идет.) Я доволен, я доволен, я доволен. (Уходит.) Ирина. В самом деле, как измельчал наш Андрей, как он выдохся и постарел около этой женщины! Когда-то готовился в профессора, а вчера хвалился, что попал наконец в члены земской управы. Он член управы, а Протопопов председатель… Весь город говорит, смеется, и только он один ничего не знает и не видит… И вот все побежали на пожар, а он сидит у себя в комнате и никакого внимания. Только на скрипке играет. (Нервно.) О, ужасно, ужасно, ужасно! (Плачет.) Я не могу, не могу переносить больше!.. Не могу, не могу!..   Ольга входит, убирает около своего столика.   (Громко рыдает.) Выбросьте меня, выбросьте, я больше не могу!.. Ольга (испугавшись). Что ты, что ты? Милая! Ирина (рыдая). Куда? Куда все ушло? Где оно? О, боже мой, боже мой! Я все забыла, забыла… У меня перепуталось в голове… Я не помню, как по-итальянски окно или вот потолок… Все забываю, каждый день забываю, а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву… Я вижу, что не уедем… Ольга. Милая, милая… Ирина (сдерживаясь). О, я несчастная… Не могу я работать, не стану работать. Довольно, довольно! Была телеграфисткой, теперь служу в городской управе и ненавижу и презираю все, что только мне дают делать… Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и мозг высох, похудела, подурнела, постарела, и ничего, ничего, никакого удовлетворения, а время идет, и все кажется, что уходишь от настоящей прекрасной жизни, уходишь все дальше и дальше, в какую-то пропасть. Я в отчаянии, и как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю. Ольга. Не плачь, моя девочка, не плачь… Я страдаю. Ирина. Я не плачу, не плачу… Довольно… Ну, вот я уже не плачу. Довольно… Довольно! Ольга. Милая, говорю тебе как сестра, как друг, если хочешь моего совета, выходи за барона!   Ирина тихо плачет.   Ведь ты его уважаешь, высоко ценишь… Он, правда, некрасивый, но он такой порядочный, чистый… Ведь замуж выходят не из любви, а только для того, чтобы исполнить свой долг. Я, по крайней мере, так думаю, и я бы вышла без любви. Кто бы ни посватал, все равно бы пошла, лишь бы порядочный человек. Даже за старика бы пошла… Ирина. Я все ждала, переселимся в Москву, там мне встретится мой настоящий, я мечтала о нем, любила… Но оказалось, все вздор, все вздор… Ольга (обнимает сестру). Милая моя, прекрасная сестра, я все понимаю; когда барон Николай Львович оставил военную службу и пришел к нам в пиджаке, то показался мне таким некрасивым, что я даже заплакала… Он спрашивает: «Что вы плачете?» Как я ему скажу! Но если бы бог привел ему жениться на тебе, то я была бы счастлива. Тут ведь другое, совсем другое.   Наташа со свечой проходит через сцену из правой двери в левую молча.   Маша (садится). Она ходит так, как будто она подожгла. Ольга. Ты, Маша, глупая. Самая глупая в нашей семье – это ты. Извини, пожалуйста.   Пауза.   Маша. Мне хочется каяться, милые сестры. Томится душа моя. Покаюсь вам и уж больше никому, никогда… Скажу сию минуту. (Тихо.) Это моя тайна, но вы все должны знать… Не могу молчать…   Пауза.   Я люблю, люблю… Люблю этого человека… Вы его только что видели. Ну, да что там. Одним словом, люблю Вершинина… Ольга (идет к себе за ширмы). Оставь это. Я все равно не слышу. Маша. Что же делать! (Берется за голову.) Он казался мне сначала странным, потом я жалела его… потом полюбила… полюбила с его голосом, его словами, несчастьями, двумя девочками… Ольга (за ширмой). Я не слышу все равно. Какие бы ты глупости ни говорила, я все равно не слышу. Маша. Э, глупая ты, Оля. Люблю – такая, значит, судьба моя. Значит, доля моя такая… И он меня любит… Это все страшно. Да? Нехорошо это? (Тянет Ирину за руку, привлекает к себе.) О моя милая… Как-то мы проживем нашу жизнь, что из нас будет… Когда читаешь роман какой-нибудь, то кажется, что все это старо и все так понятно, а как сама полюбишь, то и видно тебе, что никто ничего не знает и каждый должен решать сам за себя… Милые мои, сестры мои… Призналась вам, теперь буду молчать… Буду теперь, как гоголевский сумасшедший… молчание… молчание…   Андрей, за ним Ферапонт.   Андрей (сердито). Что тебе нужно? Я не понимаю.

The script ran 0.007 seconds.