Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Оноре де Бальзак - Кузен Понс [-]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Романы «Кузина Бетта» и «Кузен Понс» Бальзак объединил общим названием «Бедные родственники». Совершенно разные по сюжету, эти два произведения связаны единством главной темы — губительные для человеческой личности последствия зависимого и унизительного положения бедного родственника. Трагическая судьба Понса в мире, где все подчинено стремлению к обогащению, — закономерна. Обладатель прекрасных картин становится жертвою самых грязных махинаций и подлых преступлений.

Полный текст.
1 2 3 

— Неужели вы та самая красотка трактирщица, о которой мне рассказывал отец? — воскликнул Годиссар. — В таком случае, сударыня, вы ни качучу, ни польку не танцевали? Вам уже за пятьдесят перевалило! — заметила Элоиза. Танцовщица приняла позу и с пафосом продекламировала следующую строчку: Будем друзьями, Цинна! — Послушай, Элоиза, дама не настолько осведомлена, чего ты пристала. — Так неужто же, сударыня, это вы Новая Элоиза? — сказала привратница с деланным простодушием, в котором сквозила насмешка. — Вот так отбрила старушка! — воскликнул Годиссар. — Сто раз говорено и переговорено, — отпарировала танцовщица, — у этой остроты седая борода, придумайте что-нибудь поновей, бабушка... или выкурите папироску. — Извините, сударыня, у меня слишком большое горе, чтоб тут с вами шутки шутить, — сказала тетка Сибо. — Мои господа оба тяжело больны... чтоб их прокормить и от всяких неприятностей избавить, я сегодня утром все до последнего, даже мужнину одежу, в ланбар снесла, вот и квитанция тут... — О, дело принимает трагический оборот, — воскликнула красавица балерина. — Что же случилось? — Вы, сударыня, ворвались сюда, как... — Как премьерша, — перебила ее Элоиза. — Видите, я вам даже суфлирую! — Слушайте, я спешу, — сказал Годиссар. — Хватит дурить! Элоиза, это экономка нашего бедного капельмейстера; он при смерти; она пришла сказать, чтоб я больше на него не рассчитывал. Я не знаю, что делать. — Ах он бедняжка, надо дать спектакль в его пользу. — Да это же для него разорение! — сказал Годиссар. — На следующий же день ему придется выложить пятьсот франков на богадельню, ведь они там думают, что, кроме их питомцев, в Париже и бедных нет. Нет, уж если вы, голубушка, претендуете на Монтионовскую премию... Годиссар позвонил, тут же вошел служитель. — Скажите кассиру, что я приказал принести тысячу франков. Садитесь, сударыня. — Ах, бедная женщина, вот уж она и в слезы, — воскликнула танцовщица. — Как глупо получилось... Слушайте, мамаша, мы навестим его, успокойтесь. Пойди-ка сюда, чудище, — сказала она директору, отводя его к сторонке. — Тебе хочется, чтобы я танцевала первую роль в балете «Ариадна». Ты собрался жениться, и ты отлично знаешь, что я могу сделать тебя несчастнейшим человеком!.. — У меня, Элоиза, сердце одето железной броней, все равно как фрегат. — Я приведу детей от тебя! Я их напрокат возьму. — Я не скрывал нашей связи... — Будь дусенькой, возьми на место Понса Гаранжо; он мальчик способный и без гроша в кармане; а я обещаю оставить тебя в покое. — Да подожди хоть, пока Понс умрет... может, он еще поправится. — Ох, уж это нет, сударь, — вмешалась тетка Сибо. — С той ночи, как стал заговариваться, он так в себя и не приходит, жаль бедняжку, долго он не протянет. — Возьми Гаранжо хоть временно! — не отставала Элоиза. — За него вся печать... В эту минуту вошел кассир с двумя билетами по пятьсот франков. — Передайте деньги этой даме, — сказал Годиссар. — До свидания, голубушка, ухаживайте получше за нашим старичком да скажите ему, что я навещу его, завтра или как-нибудь на днях... Как только выберу время. — Да, его песенка спета, — сказала Элоиза. — Ах, сударь, таких добрых людей, как вы, только в театре и встретишь. Да благословит вас бог! — По какой статье прикажете провести? — спросил кассир. — Я подпишу чек. Проведите как наградные. Уходя, тетка Сибо церемонно присела перед танцовщицей; уже в дверях она услышала, как Годиссар спросил свою бывшую любовницу: — А Гаранжо за двенадцать дней накатает музыку к балету «Могикане»? Вот если он меня выручит, я возьму его на место Понса! Привратница, вознагражденная за все свои злодеяния куда более щедро, чем за доброе дело, соверши она таковое, лишила обоих друзей доходов и отняла у них все средства к существованию, в случае если бы Понс выздоровел. Хитрые происки тетки Сибо должны были в ближайшие же дни привести к желаемым результатам — к переходу в руки скупщика Элиаса Магуса картин, на которые он так зарился. Чтобы осуществить этот грабеж, тетке Сибо надо было усыпить бдительность страшного человека, с которым она связалась, — адвоката Фрезье, и добиться полного молчания от Элиаса Магуса и Ремонанка. Овернцем мало-помалу овладела одна из тех сильных страстей, которым часто поддаются люди малообразованные, пришедшие из захолустья в Париж и одержимые какой-нибудь заветной мыслью, взлелеянной в деревенской глуши; эти темные и примитивные люди не знают удержу своим желаниям, которые постепенно тоже превращаются в навязчивую идею. Мужеподобная красота тетки Сибо, ее находчивость и бойкий язык торговки запали в душу старьевщика, который стал мечтать о сожительстве с ней; в Париже такого рода двоемужие явление более распространенное среди низших классов общества, нежели это думают. Но жадность, словно мертвая петля, день ото дня все туже сжимала его сердце и в конце концов заглушила доводы рассудка. И Ремонанк, сообразив, что от них с Элиасом Магусом привратница получит около сорока тысяч франков, перешел от греховных помыслов к преступлению. Он пожелал взять тетку Сибо в законные жены. Любовные мечтания, которым он предавался, куря трубку за трубкой на пороге лавки, довели его до того, что он стал желать смерти хилому портному. Мысленно он уже видел свой капитал чуть ли не утроенным, он воображал, какая превосходная коммерсантка выйдет из тетки Сибо, которая, уж конечно, не ударит в грязь лицом даже в самом роскошном магазине где-нибудь на бульваре. Такая двойная страсть пьянила Ремонанка. Вот он уже снимает помещение под лавку на бульваре Мадлен, вот уже перетаскивает туда лучшие экземпляры из собрания покойного Понса. Он засыпал на золотой перине, убаюканный видением миллионов, пригрезившихся ему в голубых кольцах дыма, который струился из его трубки, а наутро, открывая лавку и выставляя в витрине товары, он сталкивался нос к носу с хилым портным, как раз в это же время подметавшим двор, крыльцо и улицу, ибо, с тех пор как заболел Понс, Сибо заменял жену, исполняя обязанности, в свое время добровольно взятые ею на себя. И овернец считал тщедушного, захиревшего портного, который весь потемнел и усох, единственной помехой своему счастью и ломал себе голову, как бы от него избавиться. Разгоравшаяся с каждым днем страсть овернца льстила тетке Сибо, так как она достигла того возраста, когда женщины начинают понимать, что рано или поздно состаришься. И вот однажды утром тетка Сибо, выйдя на улицу, мечтательно посмотрела на Ремонанка, расставлявшего в витрине всякие товары, и решила проверить силу его любви. — Ну, как дела, — спросил овернец, — все устраивается по вашему желанию? — Вот только вы меня беспокоите, — ответила тетка Сибо. — Боюсь, как бы вы не осрамили меня перед соседями, скоро все заметят, что вы на меня глаза пялите. Она отошла от подъезда и шмыгнула в лавку к овернцу. — Вот еще чего придумали! — отозвался Ремонанк. — Подите-ка сюда, что я вам скажу, — продолжала тетка Сибо. — Наследники господина Понса скоро зашевелятся, пожалуй, мы с ними хлопот не оберемся. Кто его знает, вздумают еще прислать сюда своих поверенных, и те, как ищейки, всюду станут свой нос совать. Я хочу уговорить господина Шмуке продать несколько картин, но только если вы меня достаточно любите и будете молчать как могила... хоть вас ножом режь, ничего не скажете: ни откуда вам достались картины, ни кто их продал. После смерти господина Понса уже не важно, если у него вместо шестидесяти семи картин окажется пятьдесят три, никто их не считал! А может, господин Понс их еще при жизни продал, кому какое дело! — Мне-то что, — ответил Ремонанк, — но господин Элиас Магус потребует расписок, чтобы все в полком порядке было. — Ладно уж, и вы тоже расписку получите! Сама я их, что ли, писать буду? Нет, господин Шмуке напишет! Но только, чур, чтоб ваш еврей тоже молчал. — Оба будем молчать, как утопленники. В нашем деле иначе нельзя. Я читать умею, а вот писать не научился, потому мне и нужна такая образованная и умная женщина, как вы!.. Раньше я только об одном и думал — как бы на старость денег поднакопить, а теперь мне захотелось наследников... Бросьте вы своего Сибо! — Вот ваш еврей идет, — заметила привратница, — сейчас бы и договорились. — Ну, как дела? — спросил Элиас Магус, который наведывался через день, с самого утра, ибо ему не терпелось узнать, когда можно будет купить картины. — Никто вас о господине Понсе и его старье не расспрашивал? — поинтересовалась тетка Сибо. — Я получил письмо от какого-то адвоката, — ответил Элиас Магус, — но, по-моему, он большая бестия и сутяга, а от таких людей лучше держаться подальше, я ему даже не ответил. Через три дня он пришел сам и оставил свою визитную карточку; я велел привратнику не принимать его, если он явится снова. — Вы просто прелесть что за еврей! — воскликнула тетка Сибо, не знавшая как осторожен Элиас Магус. — Ну, мои золотые, на днях я уговорю господина Шмуке продать вам семь или восемь картиночек, может быть, даже десяток; но с двумя условиями: первое — не проболтаться. Пригласил вас господин Шмуке, верно? Предложил вас господину Шмуке в качестве покупателя господин Ремонанк. Словом, что бы ни вышло, я тут ни при чем. Вы согласны дать сорок шесть тысяч франков за четыре картины? — Что с вами поделаешь, — вздохнув, ответил еврей. — Отлично, — сказала привратница. — Второе условие такое: вы покупаете картины у господина Шмуке за три тысячи, а остальные сорок три отдаете мне, Ремонанк покупает четыре картины за две тысячи франков, а что сверх того — отдает мне... А затем я устрою вам с Ремонанком очень выгодное дело, дорогой господин Магус, с условием, что барыши мы поделим на троих. Я сведу вас к этому адвокату, или адвокат придет сюда. Вы определите стоимость собрания Понса по той цене, которую можете предложить, пусть господин Фрезье убедится, что наследство настоящее. Только нельзя его пускать сюда до продажи картин, понимаете? — Понимаю, — сказал еврей, — но осмотреть и оценить коллекцию наспех нельзя. — В вашем распоряжении будет полдня. Как я это устрою, не ваша забота. Поговорите промеж себя, золотые мои, и тогда послезавтра дело будет сделано. А я схожу к Фрезье, он все, что здесь творится, через доктора Пулена знает, и удержать этого голубчика, чтоб он нос сюда не совал, настоящая морока. На полдороге между Нормандской улицей и улицей Перль тетка Сибо встретила г-на Фрезье, направлявшегося к ней, — ему не терпелось всесторонне, по собственному его выражению, изучить дело. — Ишь ты! А я к вам шла, — сказала тетка Сибо. Фрезье пожаловался, что Элиас Магус его не принял, но привратница загасила искру недоверия, вспыхнувшую во взгляде ходатая по делам, сказав, что Магус был в отсутствии и недавно только вернулся и что послезавтра самое позднее она устроит ему свидание со старым евреем на квартире у Понса для оценки картин. — Не лукавьте со мной, — сказал Фрезье. — По всей вероятности, я буду представлять интересы наследников господина Понса. При этом условии мне будет гораздо легче помочь вам. Это было сказано настолько сухим тоном, что тетка Сибо вздрогнула. Изголодавшийся ходатай, несомненно, вел свою игру точно так же, как она свою, и тетка Сибо решила поторопиться с продажей картин. Она не ошиблась в своих предположениях. Адвокат и врач заказали в складчину новый костюм, чтобы Фрезье мог явиться в приличном виде к супруге председателя суда, г-же Камюзо де Марвиль. Время, потребовавшееся на обмундирование, только и задерживало этот визит, от которого зависела судьба обоих друзей. Фрезье предполагал, повидав тетку Сибо, отправиться на примерку фрака, жилета и панталон. Костюм был уже готов. Фрезье вернулся домой, надел новый парик, около десяти часов нанял кабриолет и отправился на Ганноверскую улицу, так как надеялся, что супруга председателя суда его примет. При виде надушенного одеколоном Фрезье в белом галстуке, желтых перчатках, в новеньком парике у каждого невольно возникала мысль о яде, налитом в красивый флакон с пробочкой, обтянутой белой лайкой; и этикетка и ленточка — все нарядное, но от этого яд не менее опасен. Ехидный вид, прыщавое лицо, экзема, зеленые глаза, злобная слащавость разряженного Фрезье поражали, как черные тучи на ясном небе. У себя в кабинете, в том виде, в каком он впервые предстал перед теткой Сибо, он походил на самый обыкновенный нож, с помощью которого убийца совершил преступление; но у парадного г-жи де Марвиль он преобразился в изящный кинжал, который молодая красавица кладет на этажерку среди прочих безделушек. За это время на Ганноверской улице произошли большие перемены. Виконт и виконтесса Попино, бывший министр и его жена, не пожелали, чтобы председатель суда с супругой покинули дом, который они дали в приданое дочери, и сняли квартиру. Итак, супруги Камюзо де Марвиль поместились во втором этаже, откуда съехала жилица, на старости лет перебравшаяся на житье в деревню. Г-жа Камюзо, оставившая у себя Мадлену Виве, кухарку и лакея, опять испытывала недостаток в средствах, как и в первые годы замужества, — правда, теперь, при наличии бесплатной четырехтысячной квартиры и жалованья в десять тысяч франков, недостаток был менее чувствителен. Ho aurea mediocritas[57] уже не удовлетворяла г-жу де Марвиль, так как при ее честолюбии требовались совсем иные капиталы. Отдав дочери все свое состояние, председатель суда лишался избирательного имущественного ценза, а г-жа Камюзо хотела провести мужа в депутаты, ибо она не легко отказывалась от задуманного и все еще надеялась добиться избрания мужа от того округа, где находилось их имение Марвиль. И вот она два месяца не давала покоя барону Камюзо (новый пэр Франции был возведен в баронское достоинство), выклянчивая у него сто тысяч франков в счет будущего наследства, чтобы, говорила она, купить небольшое именье, вклинившееся в поместье Марвиль и дававшее примерно две тысячи франков дохода, чистого по уплате налогов. Там-де они с мужем будут и у себя дома и недалеко от детей, покупка округлит и увеличит поместье Марвиль. Она то и дело напоминала свекру, что, выдав дочь замуж за виконта Попино и обеспечив ее счастье, лишила себя последнего, и спрашивала у старика — неужели же у него хватит духу закрыть старшему сыну доступ к высшим должностям судебного ведомства, ибо их можно получить, только опираясь на прочное положение в парламенте, а ее муж сумеет его завоевать, и — не беспокойтесь! — министры будут с ними считаться. — Это такие люди, что ничего для тебя не сделают, пока ты не возьмешь их за горло, — говорила она. — Неблагодарные!.. Всем Камюзо обязаны! Камюзо добился июльских ордонансов[58] и этим способствовал возвышению Орлеанского дома!.. Старик Камюзо отговаривался тем, что поместил все свободные деньги в железнодорожные акции и откладывал свои щедроты, хотя и признавал их необходимость, до ожидавшегося повышения акций. Такое условное обещание, которое г-же де Марвиль удалось вырвать несколько дней тому назад, привело ее в полное уныние. Было весьма сомнительно, чтобы к моменту новых выборов в палату бывший владелец имения де Марвиль мог выставить свою кандидатуру: для этого требовалось владеть недвижимостью не менее года. Фрезье без труда договорился с Мадленой Виве. Они сразу признали друг друга, так как оба принадлежали к змеиной породе. — Мадмуазель, — елейным голосом запел Фрезье, — не может ли супруга председателя суда уделить мне несколько минут по вопросу, лично ее касающемуся и связанному с ее благосостоянием; вопрос идет — не забудьте обратить на это ее внимание — о наследстве... Я не удостоился чести быть лично известным супруге председателя суда, поэтому моя фамилия ничего ей не скажет... Обычно я принимаю только на дому, но я знаю, с каким уважением должно относиться к супруге председателя суда, и поэтому потрудился и пришел лично, тем более что дело не терпит отлагательства. Просьба, высказанная в таких словах, повторенная и приукрашенная горничной, само собой разумеется, возымела желанное действие. Фрезье почувствовал, что наступил решительный момент, — теперь или никогда могут осуществиться две его заветные мечты. Поэтому, при всей своей настойчивости мелкого провинциального стряпчего, въедливого, резкого и язвительного, он почувствовал то, что чувствует полководец перед битвой, от которой зависит исход кампании. Когда он входил в гостиную, где ожидала Амели, у него проступил легкий пот на спине и на лбу — а до сих пор никакое самое сильное потогонное не могло вызвать у Фрезье испарину, так как от ужасных болезней кожа его огрубела и все поры закупорились. «Возможно, мне и не добиться богатства и успеха, — подумал он, — но, во всяком случае, я спасен, ведь Пулен обещал, что я выздоровею, если у меня появится испарина». — Сударыня, — начал он, увидев г-жу де Марвиль, вышедшую к нему в пеньюаре. Фрезье умолк и отвесил угодливый поклон, что у чиновника означает признание превосходства того, к кому этот поклон относится. — Садитесь, сударь, — сказала г-жа де Марвиль, сразу признав в нем судейского. — Милостивая государыня, я взял на себя смелость обратиться к вам по поводу одного денежного дела, касающегося вашего супруга, ибо я уверен, что сам господин де Марвиль, занимающий столь высокую должность, может им пренебречь и потерять семьсот — восемьсот тысяч франков, а дамы, которые, как я полагаю, в частных делах разбираются лучше, нежели чиновники судебного ведомства, такими деньгами не погнушаются. — Вы говорили о каком-то наследстве, — перебила его г-жа де Марвиль. Пораженная названной суммой и желая скрыть свою радость, Амели спешила, подобно нетерпеливому читателю, узнать развязку романа. — Да, сударыня, о наследстве, потерянном для вас, окончательно потерянном, но я берусь сделать так, чтобы оно досталось вам... — Я вас слушаю, сударь! — холодно сказала г-жа де Марвиль, окинув гостя испытующим взглядом. — Сударыня, мне известны ваши выдающиеся способности, я ведь переехал в Париж из Манта. Господин Лебеф, председатель мантского суда, друг господина де Марвиля, может дать обо мне исчерпывающие сведения. Супруга председателя суда так выразительно пожала плечами, что Фрезье пришлось ввернуть в свою речь следующую фразу: — Женщина столь редкой проницательности, как вы, сразу же поймет, отчего я заговорил о себе: через меня вы кратчайшим путем придете к наследству. Госпожа де Марвиль ответила на это льстивое замечание молчаливым кивком. — Сударыня, — заговорил Фрезье, поощренный этим кивком, — я был стряпчим в Манте, все мое будущее зиждилось на этой должности, так как я приторговал контору господина Левру, которого вы, вероятно, знали?.. Госпожа де Марвиль снова кивнула. — Накопив тысяч десять франков и взяв некую толику в долг, я расстался с конторой Дероша, одного из самых талантливых парижских адвокатов, у которого я шесть лет проработал старшим клерком. Но я имел несчастье прогневить мантского прокурора, господина... — Оливье Вине. — Так точно, сударыня, сына главного прокурора. Он ухаживал за одной дамой. — Ухаживал? Он? — За госпожой Ватинель... — А, за госпожой Ватинель... Она была очень хороша собой, мы с ней... одних лет... — Ко мне она относилась весьма благосклонно, inde irae[59], — продолжал Фрезье. — Я трудился как вол, хотел расплатиться с друзьями и вступить в законный брак; мне нужны были клиенты, я стал упорно их разыскивать; и вскоре один вел больше дел, чем все мои коллеги, вместе взятые. Ну, вот на меня и ополчились мантские стряпчие, нотариусы и даже судебные пристава. Ко мне стали придираться. Вы сами, сударыня, знаете, что в нашей ужасной профессии погубить человека ничего не стоит. Меня уличили в том, что в одном и том же процессе я вел дело обеих сторон. Это, конечно, немного легкомысленно. Но в Париже в известных случаях это допускается, там адвокатская братия смотрит на такие дела сквозь пальцы... В Манте это не принято. Господин Буйонне, которому я уже раз оказал такую же небольшую услугу, выдал меня, подстрекаемый коллегами и под нажимом прокурора... Вы видите, я ничего от вас не утаил. Поднялся отчаянный шум. Меня очернили, ославили мошенником, изобразили каким-то Маратом. Вынудили продать контору, я потерял все. Я уехал в Париж, где попытался открыть контору в качестве частного присяжного поверенного, но пошатнувшееся здоровье не давало мне возможности работать больше двух часов в сутки. Сейчас у меня осталось только одно желание, и весьма скромное. Наступит день, когда вы станете женой министра юстиции, а может статься, премьер-министра; а я человек неимущий и немощный и стремлюсь только к одному: получить местечко и спокойно дожить свои дни; местечко самое незавидное, так, только бы существовать. Мне хочется получить должность мирового судьи в Париже. Для вас и для господина председателя суда добиться моего назначения ничего не стоит, ведь теперешний министр юстиции так вас опасается, что, конечно, рад будет вас задобрить... Я еще не кончил, сударыня, — прибавил Фрезье, заметив нетерпеливый жест г-жи де Марвиль, которая, по-видимому, собиралась что-то сказать. — У меня есть друг, он лечит того самого старика, от которого господин председатель суда мог бы получить наследство. Вот я и подошел к сути дела... Этот врач, в содействии которого мы нуждаемся, в том же положении, что и я: он даровит, но незадачлив!.. От него-то я и узнал, что могут пострадать ваши интересы, ведь возможно, что все уже кончено, что, пока я с вами беседую, уже составлено завещание, согласно которому господин председатель лишится наследства... Мой друг хотел бы получить место главного врача где-нибудь в больнице или в казенных учебных заведениях — словом, вы понимаете, ему нужна должность в Париже, соответствующая моей... Вы простите, что я коснулся таких щекотливых вопросов, но между нами не должно быть ничего не договоренного. Этот врач, к тому же очень уважаемый, знающий человек, он спас господина Пильеро, которому ваш зять, виконт Попино, приходится внучатым племянником. Итак, если вы будете столь добры и обещаете мне эти два места — должность судьи для меня и медицинскую синекуру для моего друга, я берусь вручить вам наследство почти полностью... Я говорю «почти полностью», потому что надо будет взять на себя некоторые обязательства по отношению к лицу, в пользу которого составлено завещание, и к тем лицам, чье содействие нам совершенно необходимо. Вы выполните ваше обещание только после того, как я выполню свое. Госпожа де Марвиль, которая с некоторых пор сидела скрестив руки, как человек, слушающий скучное наставление, переменила позу, поглядела на Фрезье и сказала: — Надо отдать справедливость, вы весьма ясно изложили все, что имеет отношение к вам, но что касается меня вы выражались так туманно... — Сударыня, я разъясню вам все в двух словах, — поспешил успокоить ее Фрезье. — Ваш супруг — единственный законный наследник по боковой линии господина Понса. Господин Понс очень болен, он собирается составить завещание, если уже не составил, в пользу своего друга, немца, по фамилии Шмуке, а сумма наследства выражается не меньше чем в семьсот тысяч франков. Через три дня я надеюсь получить самые точные сведения. — Если это верно, — как бы продолжая думать вслух, сказала г-жа де Марвиль, которую потрясла названная Фрезье цифра, — я допустила большую ошибку, поссорившись с ним, обидев его... — Нет, сударыня, потому что, не будь этой ссоры, он был бы весел, как чижик, и прожил бы дольше вас, вашего супруга и меня, вместе взятых... Пути судьбы неисповедимы, не будем ее искушать! — прибавил он, желая смягчить отвратительный цинизм своих слов. — Хочешь не хочешь, наш брат, деловой человек, обязан ко всему подходить с практической точки зрения. Вы понимаете, что, занимая высокий пост, ваш супруг ничего не сделает и не сможет сделать в данном случае. Он рассорился не на жизнь, а на смерть со своим кузеном, вы больше не принимаете господина Понса, вы изгнали его из общества, — не сомневаюсь, что у вас для этого были все основания; но старик болен, он оставляет все свое имущество единственному другу. Председатель палаты парижского Королевского суда не может возражать против завещания, составленного при подобных обстоятельствах и по всей форме. Но, между нами говоря, очень уж обидно иметь право на наследство в семьсот — восемьсот тысяч франков, — как знать, возможно, даже и миллион, — быть единственным законным наследником и упустить это наследство. Но, хлопоча о наследстве, попадаешь в такую паутину грязных интриг, запутанных, мелочных козней, сталкиваешься с такими низкими людишками, с прислугой, и не только с прислугой, вступаешь с ними в самое близкое соприкосновение, и вряд ли найдется в Париже поверенный или нотариус, который взялся бы за этакое дело. Здесь требуется адвокат не у дел, человек вроде меня, с большой практической сметкой, без лести преданный и лишь вследствие непрочности своего положения стоящий на одной доске с такими людьми, как мои клиенты, — мелкие торговцы, мастеровые, простонародье того квартала, где я проживаю. Да, сударыня, вот в какое положение я попал по милости невзлюбившего меня мантского прокурора, ныне товарища прокурора в Париже, который так и не простил мне моего умственного превосходства... Сударыня, я знаю вас, я знаю, что значит заручиться вашей протекцией, и потому я понял, что, оказав вам эту услугу, я положу конец собственной нищете и буду способствовать преуспеянию моего друга доктора Пулена... Госпожа де Марвиль задумалась, и Фрезье пережил минуту ужасного волнения. Г-н Вине, один из ораторов центра, уже шестнадцать лет исполнявший обязанности прокурора кассационного суда, на которого не раз указывали как на будущего министра юстиции, отец мантского прокурора, год тому назад переведенного в Париж товарищем прокурора, числился личным врагом завистливой супруги председателя суда. Высокомерный прокурор не скрывал своего презрительного отношения к г-ну Камюзо. Фрезье не знал и не должен был знать последнего обстоятельства. — У вас на совести только тот грех, что вы одновременно взялись вести дело обеих тяжущихся сторон? — спросила хозяйка дома, пристально глядя на Фрезье. — Можете справиться у господина Лебефа, сударыня. Господин Лебеф был ко мне благосклонен. — Вы уверены, что господин Лебеф даст о вас хороший отзыв моему мужу и графу Попино? — За это я ручаюсь, особенно теперь, когда господина Оливье Вине уже нет в Манте; потому что, между нами говоря, наш уважаемый господин Лебеф побаивается этой мелкой судейской сошки. Впрочем, если вы разрешите, я съезжу в Мант и лично повидаюсь с господином Лебефом. Задержки это не вызовет, узнать точную сумму наследства я могу не раньше чем через два-три дня. Я не смею и не хочу открыть вам, сударыня, все тайные пружины этого дела, но неужели же награда, которую я прошу за свою самоотверженную службу, не является для вас залогом успеха? — Ну, хорошо, расположите в свою пользу господина Лебефа, и, если наследство действительно так велико, как вы говорите, в чем я, однако, сомневаюсь, я обещаю вам оба места, разумеется — в случае успеха... — За успех я ручаюсь, сударыня. Только будьте любезны пригласить сюда ваших нотариуса и поверенного, когда у меня явится в них надобность, соблаговолите выдать мне доверенность, чтобы я мог действовать от имени господина председателя, и прикажите вашим доверенным лицам следовать моим указаниям и ничего не предпринимать по собственному почину. — Вы за все отвечаете, вам должна принадлежать и вся полнота власти, — торжественно изрекла супруга председателя. — А господин Понс действительно тяжело болен? — спросила она с улыбкой. — Пожалуй, с болезнью он и справился бы, особенно при таком добросовестном враче, как доктор Пулен, потому что мой друг, сударыня, выступает в роли невольного соглядатая, которым я руковожу в ваших интересах; доктор Пулен, может быть, и спас бы старого музыканта, но у больного есть привратница, которая ради того, чтоб получить тридцать тысяч, охотно сведет его в могилу... На убийство она не решится, мышьяка не подсыплет, она не так милосердна, но она сделает хуже, она его изводом возьмет, всю душу ему вымотает. В тишине, в покое, окруженный заботами и лаской друзей, на свежем воздухе, старик поправился бы, но если его денно и нощно будет донимать этакая мадам Эврар, жадная, болтливая, грубая, в молодости принадлежавшая к тридцати красивейшим трактирщицам, прославившимся на весь Париж, если она будет приставать к больному, чтобы он отказал ей крупную сумму, болезнь неизбежно приведет к уплотнению печени; возможно, что у него уже образовались камни, и, чтоб извлечь их, надо будет прибегнуть к операции, которую он не перенесет... У доктора Пулена — золотое сердце... представьте себе его положение. Ему следовало бы прогнать эту женщину! — Но ведь эта мегера настоящая гадина! — воскликнула супруга председателя суда своим самым сладеньким голоском. Фрезье по себе знал, что даже скрипучему голосу можно придать ангельскую мягкость, и он внутренне усмехнулся, обнаружив родственную душу в грозной супруге председателя суда. Ему припомнился герой одной из повестушек, приписываемых Людовику XI, — судья, которого этот монарх охарактеризовал в последних словах новеллы. Судьба подарила некоего судью женой того же нрава, что и жена Сократа, но не наделила его мудростью великого философа древности. Однажды он приказал подмешать соли в овес, которым кормили лошадей, а поить их не велел. Когда жена, отправившаяся в деревню, ехала по берегу Сены, лошади бросились в воду и утонули вместе с ней, а судья возблагодарил провидение, которое помогло ему избавиться от жены, не беря греха на душу. В этот момент г-жа де Марвиль благодарила бога за то, что около Понса оказалась женщина, которая поможет ей избавиться от кузена, не беря греха на душу. — Мне не надо и миллиона, если из-за этого приходится обижать человека... — сказала она. — Ваш друг должен открыть глаза Понсу и прогнать эту женщину. — Прежде всего, и господин Шмуке, и господин Понс считают эту женщину ангелом и не послушаются моего друга. Кроме того, эта отвратительная тварь — благодетельница доктора, она порекомендовала его господину Пильеро. Доктор предписывает ей быть как можно терпеливее с больным, но его предписаниями она пользуется лишь для того, чтобы повредить его здоровью. — Что думает ваш друг о положении моего кузена? — спросила г-жа де Марвиль. Совершенно недвусмысленный ответ Фрезье потряс г-жу де Марвиль, которая поняла, что стряпчий заглянул в тайники ее души, столь же алчной, как и у тетки Сибо. — Через полтора месяца можно будет получить наследство. Супруга председателя суда опустила глаза. — Бедняжка, — сказала она, тщетно пытаясь придать лицу печальное выражение. — Не угодно ли вам написать несколько слов господину Лебефу? Я еду в Мант по железной дороге. — Подождите, пожалуйста, я приглашу его приехать завтра обедать, мне надо с ним повидаться и попросить у него совета, как исправить несправедливость, жертвой которой вы стали. Когда г-жа де Марвиль вышла, Фрезье, мысленно уже видевший себя мировым судьей, совершенно преобразился: он расправил плечи и полной грудью вдыхал атмосферу благополучия и успеха. Припав к новому для него источнику — источнику воли, он огромными глотками пил божественный напиток и, подобно Ремонанку, чувствовал, что ради успеха способен на преступление, только с одним условием: не оставлять улик. Он не спасовал перед супругой председателя суда, утверждая то, в чем не был убежден сам, догадки выдавал за действительные факты, и все с одной целью: получить полномочия на спасение наследства и приобрести покровительство г-жи де Марвиль. В лице Фрезье были представлены два ужасающе нищенских существования и столь же ужасающе ненасытные аппетиты — и вот он уже с презрением отворачивался от своего омерзительного логова на улице Перль. Он предвкушал тысячу экю гонорара от тетки Сибо и пять тысяч франков от супруги председателя суда. А это означало возможность снять приличную квартиру и, кроме того, расплатиться с доктором Пуленом. Иногда такие человеконенавистники, черствые и озлобленные страданиями и недугами, способны столь же страстно испытывать противоположные чувства: Ришелье был в равной мере и добрым другом, и жестоким врагом. За доктора Пулена благодарный ему Фрезье пошел бы в огонь и в воду. Возвращаясь в гостиную с письмом в руках, г-жа де Марвиль, не замеченная Фрезье, посмотрела на этого человека, который предвкушал счастливую, обеспеченную жизнь, и нашла, что у него не такая уж богомерзкая наружность; к тому же теперь он должен был служить ее интересам, а на того, кто служит твоим интересам, смотришь всегда другими глазами, чем на того, кто служит интересам соседа. — Господин Фрезье, — сказала она, — вы доказали мне, что вы человек с головой, я полагаю, что вы способны быть искренним. Фрезье сделал выразительный жест. — В таком случае я прошу вас ответить мне без утайки на следующий вопрос: могут ли предпринимаемые вами шаги скомпрометировать господина де Марвиля или меня? — Я не стал бы беспокоить вас, сударыня, если бы предполагал, что могу забрызгать вас грязью, пусть даже то была бы одна-единственная крохотная капелька грязи, ибо и неприметное пятнышко показалось бы больше луны. Вы, сударыня, забываете, что я должен заслужить ваше покровительство, так как иначе мне не быть мировым судьей в Париже. Однажды жизнь уже проучила меня, и проучила жестоко, так что у меня нет никакой охоты снова подставлять спину под ее удары. Еще одно слово, сударыня: я вменяю себе в обязанность предварительно испрашивать ваше согласие на все шаги, касающиеся вас. — Очень хорошо. Вот письмо для господина Лебефа. Теперь я жду сведений о стоимости наследства. — В этом все дело, — тонко заметил Фрезье, поклонившись супруге председателя суда со всей приятностью, возможной при его наружности. «Какое счастье! — думала г-жа Камюзо де Марвиль. — Наконец-то я разбогатею! Муж пройдет в депутаты. Ведь если послать такого Фрезье в Больбекский округ, он завербует нам нужное большинство. Какой таран в наших руках!» «Какое счастье! — думал Фрезье, спускаясь по лестнице. — Ну и баба эта госпожа Камюзо! Мне бы такую жену. Ну а теперь за работу!» И он отправился в Мант, где ему предстояло снискать благоволение человека, которого он почти не знал; но он рассчитывал на г-жу Ватинель, причину всех его несчастий, а любовные огорчения, так же как опротестованный вексель надежного должника, часто приносят проценты. Через три дня после этого свидания, пока Шмуке спал (мадам Сибо и старик музыкант поделили между собой бремя ухода за больным и по очереди бодрствовали у его изголовья), привратница опять, как она выражалась, поцапалась с бедным Понсом. Небесполезно будет здесь отметить, что воспаление печени имеет одну весьма неприятную особенность. Больные, страдающие печенью, нетерпеливы, легко раздражаются, подвержены вспышкам гнева, и эти вспышки на короткое время приносят им облегчение, подобно тому как во время жара человек чувствует иногда небывалый прилив сил. Как только жар проходит, наступает упадок, коллапс, как называют это врачи, и тогда ясно видно, какой вред нанесен организму больного. При заболеваниях печени, особенно ежели они вызваны душевным потрясением, больной после таких вспышек гнева сильно ослабевает, что весьма опасно при строгой диете, на которой его держат. Это своего рода горячка, воспаление, но не крови и не мозга, а всей гуморальной системы. Раздраженное состояние организма вызывает сильную подавленность, и больной сам себе делается противен. Всякая мелочь его злит; это усиливает опасность. Тетка Сибо, женщина простая и необразованная, не верила, несмотря на предостережения врача, что нервная система раздражается вследствие порчи гуморальной системы. Советы г-на Пулена казались ей докторскими бреднями. Как и все простолюдинки, она хотела во что бы то ни стало пичкать Понса едой и обязательно тайком накормила бы больного ветчиной, вкусным омлетом или шоколадом с ванилью, если бы не решительный запрет доктора Пулена! — Если вы дадите господину Понсу чего-нибудь поесть, вы отправите его на тот свет, так сказать, всадите пулю ему в сердце. Простой народ в этом отношении никак не переубедить, неприязнь к лечебницам коренится в уверенности людей малограмотных, что больных там морят голодом. Ввиду нередких смертных случаев, вызванных тем, что жены тайком приносили мужьям еду, в больницах существует приказ тщательно обыскивать родственников, навещающих больных в приемные дни. Чтобы вызвать ссору, необходимую для быстрого осуществления ее корыстных целей, тетка Сибо рассказала Понсу о своем посещении директора театра и не позабыла упомянуть, что поцапалась с танцовщицей Элоизой. — Да что вам там понадобилось? — в третий раз спросил музыкант, который никак не мог остановить поток ее слов. — Ну а когда я ее отчитала как следует, мамзель Элоиза поняла, с кем имеет дело, и пошла на попятный, и мы стали такими друзьями, что водой не разольешь. Да, так вы хотите знать, что мне там понадобилось? — сказала она, повторив вопрос Понса. Некоторые говоруны, и как раз говоруны талантливые, накапливают про запас возражения, замечания, вопросы собеседника, чтоб иметь пищу для своих бесконечных разглагольствований, хотя источник их болтливости и без того не иссякает. — Да я пошла, чтобы выручить вашего господина Годиссара; ему нужна музыка к балету, а вам, ненаглядный мой, не под силу сейчас царапать пером по бумаге и исполнять свои обязанности... Вот я и узнала, что сочинить музыку к «Могиканам» пригласят господина Гаранжо... — Гаранжо! — воскликнул Пенс, придя в ярость. — Гаранжо — бездарность, я его не взял в первые скрипки! Он умный человек и прекрасно пишет статейки о музыке, но чтоб он мог сочинить мелодию, никогда не поверю!.. И какого черта понесло вас в театр? — Ну и вредный же старик! Послушайте! Золото мое, чего вы кипятитесь?.. Ну, где же вам, больному, сочинить музыку? Да вы посмотрите на себя в зеркало! Подать вам зеркало? Кожа да кости... все одно как птенчик слабенький, а туда же, хотите, чтоб с вами в театре считались... да вы и со мной-то сосчитаться не можете... Вот, кстати, и вспомнила, надо к жилице с четвертого этажа сходить, она нам семнадцать франков задолжала... семнадцать франков нам сейчас ох как пригодятся! Вот уплачу аптекарю, так у нас и двадцати франков не останется... Ведь должна же я была сказать этому человеку, — он, кажется, очень хороший человек, — должна же я была сказать Годиссару... и фамилия-то какая приятная... настоящий Роже Бонтан, такой же весельчак, прямо по мне... у этого печенка не разболится, будьте спокойны!.. Ну так вот, должна же я была ему сказать, что с вами... Ничего не поделаешь, вы больны, он взял временно другого... — Другого! — в ужасе воскликнул Понс и сел в постели. Надо сказать, что больные, особенно те, над которыми смерть уже занесла косу, цепляются за свое место с той же яростью, с какой добиваются места начинающие карьеру. Несчастный Понс, стоявший уже одной ногой в могиле, воспринял приглашение другого на свою должность как предвестие смерти. — Но доктор говорит, что мои дела идут отлично! Что скоро я смогу вернуться в театр. Вы меня убили, разорили, зарезали!.. — Ну, ну, ну, поехали! — прикрикнула на него тетка Сибо. — Значит, я вас тираню? Стоит мне только отвернуться, вы сейчас же господину Шмуке такие приятные вещи говорите. Я все слышу, так и знайте! Неблагодарный изверг, вот вы кто! — Да вы ничего не понимаете, если я проболею еще две недели, мне скажут, когда я приду в театр, что я старая кляча, что мое время прошло, что такие древности в стиле ампир или рококо никому теперь не нужны! — воскликнул больной, которому не хотелось умирать. — Гаранжо со всеми в театре заведет дружбу, от билетера до рабочего сцены! Для безголосой актрисы он переменит диапазон, Годиссару будет сапоги лизать; его приятели всех в газетах расхвалят, и тогда в таком заведении, как наш театр, найдут, к чему придраться!.. И чего вас понесло в театр? — Ах ты, боже мой! Да мы с господином Шмуке уже неделю и так и этак прикидывали... Что поделаешь! Вы все о себе думаете, вы эгоист, вам бы только самому поправиться, а другие хоть помирай! Да бедный господин Шмуке валится от усталости, еле ноги волочит, он уже не может никуда ходить, ни по урокам, ни в театр. Вы что ж, ничего не видите? Он за вами ночью ухаживает, а я днем. Если бы я и сейчас еще ночи напролет при вас просиживала, как вначале, когда я думала, что все обойдется, мне бы пришлось днем высыпаться! А как тогда с хозяйством, как с деньгами быть?.. Что вы хотите — болезнь есть болезнь! То-то и оно... — Шмуке не мог этого придумать... — Здравствуйте, так, по-вашему, я это сама придумала! По-вашему, мы железные! Да, если бы господин Шмуке и теперь давал по семь-восемь уроков в день, а вечером с половины седьмого до половины одиннадцатого в театре оркестром управлял, он бы через десять дней ноги протянул. Что вы, смерти ему желаете, что ли? Такому хорошему человеку, ведь он за вас жизнь отдаст! Вот чтоб моим родителям на том свете ни дна ни покрышки, никогда я таких больных, как вы, не видала... Куда ваш разум девался, в ланбар вы его, что ли, снесли? Стараемся вам угодить, из кожи вон лезем, а вы все недовольны... Да этак мы совсем с ума сойдем!.. Я уж и сейчас-то из сил выбилась. Тетке Сибо никто не мешал трещать сколько душе угодно. Понс задыхался от злости и не мог произнести ни слова, он метался в постели, делал попытки что-то крикнуть, — казалось, он умирает. Как это и раньше бывало, ссора, достигнув своего апогея, неожиданно закончилась миром. Сиделка подбежала к больному, схватила его за плечи, уложила в постель, накрыла одеялом. — Ну можно же себя до такого доводить! Да вы не виноваты. Это все болезнь! Господин Пулен так и говорит. Ну, ну, успокойтесь. Будьте паинькой, золотой мой. Все мы на вас не насмотримся, доктор и то к вам два раза на день приходит! Что бы он сказал, ежели бы увидел, что вы так разволновались! И я-то с вами совсем голову потеряла. Уж если мадам Сибо взялась за вами ухаживать, так извольте ее слушаться... Ишь ты как раскричался, как разговорился! Знаете ведь, что запрещено. Разговорами вы себе только кровь портите... И чего злитесь? Сами кругом виноваты... все время ко мне придираетесь! Ну, неужели мы с господином Шмуке не хотим вам добра? Он на вас не наглядится!.. Нет, мы правильно сделали, так-то, мой ангелок! — Шмуке не мог послать вас в театр, не посоветовавшись со мною... — Прикажете разбудить его, бедняжку, и привести сюда, чтоб он сам сказал? — Нет, нет, не надо! Если мой добрый, мой любящий Шмуке так решил, может быть, мне и вправду хуже, чем я думаю, — сказал Понс, окинув бесконечно тоскливым взглядом произведения искусства, украшавшие спальню. — Пора, значит, расставаться с моими любимыми картинами, с вещами, к которым я привязался, как к друзьям... и с моим чудесным Шмуке! Неужели же это так? Омерзительная комедиантка приложила платок к глазам. Ее молчаливый ответ поверг Понса в уныние. Он был сражен потерей должности и мыслью о близкой кончине, двумя тяжелыми ударами, поразившими его в самое уязвимое место, жестокими ударами, нанесенными его общественному положению и здоровью; он настолько обессилел, что даже не мог уже злиться. Он помрачнел, как чахоточный в предсмертной тоске. — Знаете, ради господина Шмуке вам следовало бы послать за соседним нотариусом, за господином Троньоном, он очень честный человек, — предложила тетка Сибо, поняв, что жертва ее усмирена. — Все время вы ко мне с вашим Троньоном пристаете, — проворчал больной. — Ах, да мне решительно все равно, он или кто другой, подумаешь, много вы там мне откажете. — И она пожала плечами в знак презрения к богатству. Снова наступило молчание. В это время Шмуке, спавший уже больше шести часов, проснулся от голода, встал, вошел в спальню к Понсу и несколько мгновений молча смотрел на него, потому что тетка Сибо приложила палец к губам и прошипела: — Ш-ш-ш!.. Затем она встала, подошла к немцу и шепнула ему на ухо: — Слава богу, он, кажется, засыпает, на него сегодня как что нашло! Ничего не поделаешь, это он с болезнью борется... — Нет, я, наоборот, очень терпелив, — отозвался бедный мученик слабым голосом, указывающим на полное изнеможение. — Но посуди сам, дорогой Шмуке, она пошла в театр и добилась, чтоб меня уволили. Он замолк, силы оставили его. Тетка Сибо воспользовалась паузой и знаками показала Шмуке, что у Понса помутился рассудок, затем прошептала: — Не перечьте ему, еще не дай бог умрет! — И она утверждает, что послал ее ты, — снова заговорил Понс, смотря на верного Шмуке. — Да, — героически ответил Шмуке. — Это биль нушно. Леши смирно, не мешай нам, и ми тебья виходим... Глюпо работать из последних зил, ешели у тебья такие зокровишша. Поправляйся, ми будем продавать кое-какие из твоих безделюшек и спокойно дошивать свой век где-нибудь в мирном угольке вместе с нашей потшенной мадам Зибо. — Она тебя подменила! — с горечью воскликнул Понс. Не видя больше тетки Сибо, которая зашла за изголовье кровати, оттуда тайком от Понса делала знаки старому немцу, больной подумал, что она вышла. — Она меня убьет! — прибавил он. — Это я вас убью?.. — крикнула привратница и вышла вперед, подбоченившись и сверкая глазами. — Господи помилуй, так вот она, благодарность за мою собачью преданность! Она разразилась слезами, упала в кресло, и ее трагическая поза произвела самое удручающее впечатление на Понса. — Хорошо, — сказала тетка Сибо, вставая и смотря на обоих друзей злобным взглядом, столь же убийственным, как пуля или яд. — Мне надоело, я из кожи вон лезу, а все никак не угожу. Ищите себе сиделку. Старички-щелкунчики испуганно посмотрели друг на друга. — Нечего смотреть, как актеры в театре! Скажу доктору Пулену, пусть ищет сиделку! А мы давайте посчитаемся. Возвратите мне деньги, что я на вас потратила... никогда бы прежде я их не потребовала... А я-то, я-то опять к господину Пильеро ходила, еще пятьсот франков у него заняла... — Это все есть больезнь виновата! — сказал Шмуке, подходя к привратнице и обнимая ее за талию. — Не зердитесь на него! — Вы другое дело. Вы ангел господень, я следы ваших ног целовать готова, — сказала она. — Но господин Понс меня всегда не любил, ненавидел! Да он, может быть, думает, что я его завещанием интересуюсь... — Тсс! ви его будете убивать! — воскликнул Шмуке. — Прощайте, сударь, — сказала привратница, подходя к Понсу и испепеляя его взглядом. — Поправляйтесь поскорей, я вам зла не желаю. Когда вы будете со мной вежливы, когда поверите, что я для вашей же пользы стараюсь, я вернусь. А пока буду сидеть дома... Я за вами как за своим дитем ходила, где же это видано, чтобы дети да против матери шли!.. Нет, нет, господин Шмуке, и слышать ничего не хочу... я буду приносить вам обед, буду прислуживать, но возьмите сиделку, поговорите с господином Пуленом. И она вышла, так хлопнув дверью, что зазвенел хрупкий ценный фарфор. Для измученного Понса этот звон означал примерно то же, что последний удар, прекращающий страдание человека, вздернутого на дыбу. Час спустя тетка Сибо, не входя в спальню к Понсу, через дверь позвала Шмуке и сказала, что обед подан. Бедный немец вошел в столовую измученный и заплаканный. — Бедний мой Понс сталь заговариваться, ругает вас последней зобакой. Это все больезнь наделяль, — сказал он, желая разжалобить тетку Сибо и обелить Понса. — Его болезнь у меня вот где сидит! Господин Понс мне ни отец, ни муж, ни брат, ни сын, так ведь? Он меня возненавидел, мне это надоело, хватит! За вами я хоть на край света пойду, но когда отдаешь все — жизнь, душу, последние гроши, когда собственного мужа позабываешь, до болезни его доводишь, а тебя называют мерзавкой! Это уже курам на смех! — Дурам на спех? — Курам, курам! Нечего попусту время на разговоры терять. Перейдем к делу! Вы мне задолжали за три месяца: по сто девяносто франков в месяц, это выходит пятьсот семьдесят франков; затем я два раза за вас за квартиру платила, вот и квитанции, шестьсот франков, да пять процентов положенной нам надбавки и налоги, всего без малого тысяча двести франков, и еще те две тысячи, без всяких процентов, разумеется... Итого — три тысячи сто девяносто два франка... Не забывайте, что вам надо, по крайней мере, две тысячи франков на сиделку, доктора, лекарства и еду для сиделки. Вот почему я и заняла тысячу франков у господина Пильеро, — сказала она, вытащив бумажку в тысячу франков, данную Годиссаром. Шмуке слушал ее подсчеты с вполне понятным выражением ужаса, так как в финансовых делах он понимал столько же, сколько кошка в музыке. — Мадам Зибо, Понс з ума зошель! Не зердитесь, не оставляйте его, будьте попрешнему нашим ангель-хранитель... На коленьях вас прошу. И немец упал к ногам тетки Сибо и принялся целовать руки мучительнице Понса. — Послушайте, золотце, — сказала она, подымая Шмуке и целуя его в лоб. — Сибо болен, с постели не встает, я послала за доктором Пуленом. Сами понимаете, мне нужно привести в порядок свои дела. Да и Сибо, когда увидел, что я пришла от вас вся в слезах, так рассердился, что запретил мне и нос сюда показывать. Он требует обратно свои деньги, а деньги-то это его. Мы, женщины, тут ничем помочь не можем. Но если отдать ему деньги, три тысячи двести франков, он, может быть, успокоится. Ведь это все, что у него, у бедняжки, есть, все, что он за двадцать шесть лет скопил, тяжелым трудом заработал. Он требует, чтоб деньги завтра же здесь были, вынь да положь... Вы Сибо не знаете: ежели его разозлить, он человека убить можеть. Попробую его уговорить, чтоб он позволил мне за вами за обоими ухаживать. Успокойтесь, пусть сколько хочеть ругается. Из любви к вам я пойду на эту муку, потому что вы ангел. — Нет, я нестшастный тшельовек, но я люблю своего друга и хотшу отдать шизнь, только бы его спазать. — А деньги? Хороший мой господин Шмуке, скажем, — это я только так, к примеру, — вы мне ничего не отдадите, а ведь три тысячи франков на жизнь все равно раздобыть надо. Ей-богу, я бы на вашем месте знаете как поступила? Я бы, не долго думая, продала штук семь-восемь картинок похуже и повесила на их место те, что стоят у вас в спальне, лицом к стенке. Не все ли равно, какая там будет картиночка? — А затшем ми будем повесить на их место другие? — Ух, он прехитрый! Это все болезнь виновата, — когда господин Понс здоров, он настоящий ягненок! Он может встать и всюду нос сунуть; что как он в гостиную забредеть? Хоть он и слаб, хоть у него сил нет за порог ступить, а картинам он счет знает!.. — Это ви правильно говориль! — А вот о продаже мы ему скажем, только когда он совсем поправится. Если вы не захотите утаить от него продажу, так валите все на меня, скажите, я, мол, деньги потребовала. У меня спина широкая, выдержит... — Я не могу распоряшаться вешшами, которие мне не принадлешат, — просто ответил Шмуке. — Ну, так я подам на вас в суд, на вас и на господина Понса. — Вы его будете убивать! — Выбирайте сами! Господи боже мой, да продайте картины, а ему потом признаетесь, покажете ему повестку в суд. — Хорошо, мошете подавать на нас в зуд, это будет послюшить мне оправданием, я покашу ему решение зуда... В тот же день в семь часов вечера привратница, которая успела посоветоваться с судебным приставом, позвала к себе Шмуке. Немец очутился лицом к лицу с Табаро, который предложил ему уплатить долг. После отказа дрожащему с ног до головы Шмуке была вручена повестка, вызывавшая его вместе с Понсом в суд для решения по делу об уплате долга. И Табаро всем своим видом, и исписанная гербовая бумага произвели потрясающее впечатление на Шмуке, и он сдался. — Будем продавать картины, — сказал он со слезами на глазах. На следующий день в шесть часов утра Элиас Магус и Ремонанк снимали со стены приобретенные ими картины. Две расписки на две тысячи пятьсот франков каждая были составлены по всем правилам: «Я, нижеподписавшийся, являясь представителем г-на Понса, сим удостоверяю, что получил от г-на Элиаса Магуса сумму в две тысячи пятьсот франков в уплату за четыре проданные мною ему картины; вышеозначенной сумме надлежит быть израсходованной на нужды г-на Понса. Одна картина — приписываемая Дюреру, женский портрет; вторая — итальянской школы, также портрет; третья — голландский пейзаж Брейгеля; четвертая картина неизвестного флорентийского мастера, изображающая «Святое семейство». Расписка Ремонанка, составленная в тех же выражениях, была выдана за картины Грёза, Клода Лоррена, Рубенса и Ван-Дейка, скромно обозначенные как картины французской и фламандской школы. — Пошалюй, теперь я буду поверить, што эти безделюшкы што-то стоят, — сказал Шмуке, получив пять тысяч франков. — Кое-что стоят, — отозвался Ремонанк. — Я охотно дам за все сто тысяч франков. Овернец по просьбе Шмуке вставил в прежние рамки другие картины того же размера, выбрав их из числа тех менее редких произведений, которые стояли в спальне Шмуке. Элиас Магус, получив четыре шедевра, увел тетку Сибо к себе домой под тем предлогом, что ему надо с ней сосчитаться. Дома он начал прибедняться, клялся, что картины попорчены, что их надо реставрировать, и предложил ей тридцать тысяч франков за комиссию. Она согласилась, когда он повертел у нее перед носом новенькими банковскими бумажками, на каждой из которых было напечатано тысяча франков! Ремонанку пришлось ублаготворить тетку Сибо такой же суммой, — Магус дал ему эти деньги взаймы под залог его четырех картин. Эти четыре картины так пленили Магуса, что у него не хватило духу с ними расстаться; на следующий день он принес старьевщику шесть тысяч отступного, и тот отдал ему картины по своей цене. Привратница, получившая шестьдесят восемь тысяч, снова потребовала от своих двух соучастников полной тайны; она попросила у еврея совета, как лучше распорядиться деньгами, чтобы никто не узнал о их существовании. — Приобретите акции Орлеанской железной дороги, они сейчас котируются на тридцать франков ниже стоимости, через три года вы удвоите свой капитал, а бумаги места не пролежат. — Не уходите, господин Магус, я сейчас сбегаю за поверенным родственников господина Понса, он хочет знать, сколько вы дали бы за весь хлам, что собран там наверху... Я сейчас за ним схожу. — Эх, была бы она вдова, — сказал Ремонанк еврею, — как раз бы мне подошла, она ведь теперь богачка... — А если она поместит деньги в акции Орлеанской железной дороги, через два года у нее вдвое больше будет. Я вложил туда мои скромные сбережения, — сказал еврей, — приданое дочери... Пойдемте пройдемтесь по бульварам в ожидании поверенного. — Прибрал бы господь старика Сибо, он и то все прихварывает, — снова начал Ремонанк, — какая бы у меня жена была, как бы она в лавке управлялась! Я бы тогда открыл настоящую торговлю. — Здравствуйте, дорогой господин Фрезье, — сказала тетка Сибо елейным голосом, входя в кабинет к своему советчику. — Ваш привратник мне сейчас сказал, будто вы переезжаете? — Да, дорогая мадам Сибо, я снял квартиру в том же доме, где доктор Пулен, как раз над ним, во втором этаже. Сейчас я ищу, где бы перехватить две-три тысчонки, чтобы прилично обставить новую квартиру, кстати очень недурную — домохозяин отделал ее заново. Я уже говорил вам, что взял на себя защиту интересов председателя суда господина де Марвиля и ваших тоже... Я ухожу из частных ходатаев и собираюсь записаться в адвокаты, мне нужна хорошая квартира. Парижские адвокаты принимают в свое сословие только тех, у кого приличная обстановка, библиотека и все прочее. Я доктор прав, я проработал положенный срок помощником присяжного поверенного и уже приобрел могущественных покровителей... Ну-с, как наши дела? — Если хотите, я могу предложить вам мои сбережения, они у меня на книжке, — сказала тетка Сибо, — деньги, правда, небольшие — три тысячи франков, все, что нажила за двадцать пять лет, ночей не досыпала, куска не доедала... Вы дадите мне вексель, — так Ремонанк говорит, я сама малограмотная, что мне скажут, только то и знаю... — Нет, по уставу нашего сословия адвокату запрещено подписывать векселя; я напишу вам расписку из пяти процентов, которую вы мне вернете, если я устрою так, чтобы после Понса вы получали пожизненную пенсию в тысячу двести франков. Попавшаяся на удочку, тетка Сибо ничего не ответила. — Молчание знак согласия, — заметил Фрезье. — Приносите деньги завтра. — Я охотно заплачу вам вперед, — сказала тетка Сибо, — тогда я уж буду спокойна, что получу пенсию. — Ну-с, так как же наши дела? — повторил Фрезье, утвердительно кивнув головой. — Я был у Пулена вчера вечером. Как видно, вы с больным времени даром не теряете, еще один такой приступ, как вчера, и в желчном пузыре образуются камни... Будьте с ним поласковей, голубушка мадам Сибо, чтоб потом вас совесть не мучила. Все мы не два века живем. — Оставьте меня в покое с вашей совестью!.. Вы, может быть, опять про гильотину говорить собираетесь? Господин Понс — старый упрямец! Вы его не знаете! Не я, а он меня изводит! Такой вредный старик, его родственники правы: ехидный, мстительный, упрямый... Господин Магус вернулся, как я вам говорила, и ждет вас. — Отлично!.. Я сейчас приду. От ценности коллекции зависит сумма вашей пожизненной ренты; если она стоит восемьсот тысяч франков, вы будете получать пожизненно полторы... целый капитал! — Ладно, я скажу, чтоб они ценили по совести. Час спустя Понс уснул крепким сном, приняв из рук Шмуке прописанное врачом снотворное, дозу которого тетка Сибо, без ведома немца, увеличила вдвое. А тем временем трое пройдох, один чище другого, — Фрезье, Ремонанк и Магус, — рассматривали поштучно коллекцию старого музыканта, состоявшую из тысячи семидесяти предметов. Шмуке тоже лег отдохнуть, и поле брани осталось за злым вороньем, слетевшимся на добычу. — Тсс... не шумите, — предостерегала тетка Сибо, каждый раз как Магус приходил в восторг и вслух вразумлял Ремонанка насчет ценности того или иного произведения искусства. Чье сердце не содрогнулось бы при этом зрелище: четыре человека — четыре ипостаси жадности — оценивают наследство, между тем как за стеной спит тот, смерти которого они все ждут с таким нетерпением. Оценка коллекции длилась три часа. — В среднем, — сказал прижимистый старик еврей, — здесь любая вещь стоит тысячу франков... — Значит, можно получить миллион семьсот тысяч франков! — воскликнул пораженный Фрезье. — Только не с меня, — отозвался Магус, глаза которого сразу приняли холодное выражение. — Я не дам больше восьмисот тысяч франков, потому что нельзя знать, сколько времени все это пролежит в магазине... Некоторые шедевры продаются десять лет подряд, — значит, к цене, заплаченной при покупке, надо прибавить еще сложные проценты. Но зато я плачу наличными. — У него в спальне есть еще витражи, эмали, миниатюры, золотые и серебряные табакерки, — заметил Ремонанк. — Можно их посмотреть? — спросил Фрезье. — Пойду взгляну, крепко ли он спит, — ответила тетка Сибо. И по знаку привратницы три хищника вошли в спальню к Понсу. — Там шедевры! — указывая на гостиную, сказал Магус, седая бороденка которого, казалось, трепетала каждым своим волоском. — А здесь — богатство! И какое богатство! В королевской казне и то не найти ничего лучше. Глаза Ремонанка, загоревшиеся при виде табакерок, сверкали, как карбункулы. Фрезье, спокойный, холодный, вытянул шею, словно змея, поднявшаяся на хвосте, и вертел во все стороны плоской головой; он замер в той позе, в которой обычно изображают Мефистофеля. Все три скупца, жаждущие золота в той же мере, в какой дьявол жаждет райских кущей, словно по уговору впились взглядом во владельца такого несметного богатства, который забеспокоился во сне, будто его мучил кошмар. И вдруг, ощутив на себе эти три дьявольских луча, больной открыл глаза и завопил истошным голосом: — Воры!.. Воры!.. Караул! Режут! Несомненно, он, и проснувшись, еще продолжал видеть сон, потому что он сел в кровати, уставился в одну точку вытаращенными глазами и как бы оцепенел. Элиас Магус и Ремонанк шагнули было к двери, но тут их как громом поразили слова Понса: — Магус здесь!.. Меня предали!.. Больного разбудил инстинкт сохранения своего сокровища, инстинкт, во всяком случае, равный инстинкту самосохранения. — Мадам Сибо, кто этот господин? — крикнул он, содрогнувшись при виде Фрезье, замершего на месте. — Боже мой, да ведь не могла же я выставить его за дверь, — сказала привратница, подмигнув Фрезье, — этот господин пришел по поручению ваших родственников. При этих словах Фрезье не мог удержаться от жеста восхищенья, вызванного такой находчивостью. — Да, сударь, я пришел по поручению господина де Марвиля, его супруги и дочери, чтобы передать вам их соболезнование; они случайно узнали, что вы больны, и выразили желание взять на себя заботы о вашем здоровье... Они предлагают вам переехать на поправку в их Марвильское имение; виконтесса Попино — ваша любимица Сесиль — будет сама ходить за вами... Она выступила вашей заступницей и убедила мать, что та не права. — Так вас прислали мои наследники! — крикнул возмущенный Понс. — Да еще дали вам в проводники самого искушенного знатока, самого сведущего парижского оценщика. Недурное поручение, — продолжал он, расхохотавшись безумным смехом. — Вы пришли, чтоб оценить мои картины, древности, табакерки, миниатюры!.. Оценивайте! Оценивайте! Вы привели с собой не только знатока, но человека, который может все здесь купить, архимиллионера... Моим дорогим родственникам не придется долго дожидаться наследства, — добавил он с глубокой иронией, — они меня прикончили... Ах, мадам Сибо, говорите, что вы мне, как мать родная, а сами, пока я сплю, впустили сюда торговцев, моего конкурента и соглядатая моих родственников Камюзо!.. Все вон отсюда! И, измученный, худой, как скелет, Понс под влиянием гнева и страха поднялся с постели. — Возьмите меня под руку, — крикнула тетка Сибо, подбегая к больному, который чуть было не упал. — Успокойтесь, они ушли. — Я хочу посмотреть, что делается в гостиной! — сказал умирающий старик. Тетка Сибо подмигнула трем воронам, что пора улетать, затем схватила в охапку Понса, подняла его как перышко и, не слушая его криков, уложила в постель. Убедившись, что несчастный коллекционер совсем обессилел, она пошла запереть входную дверь. Три понсовских мучителя стояли еще на площадке; тетка Сибо велела им подождать, так как услышала слова Фрезье, обращенные к Магусу: — Напишите мне письмо за вашей общей подписью, что вы согласны приобрести коллекцию господина Понса за девятьсот тысяч наличными, и я позабочусь, чтоб вы не остались внакладе. Потом он шепнул на ухо тетке Сибо одно слово, одно-единственное слово, которое никто не расслышал, и спустился с обоими торговцами в швейцарскую. — Мадам Сибо, они ушли? — спросил несчастный Понс, когда привратница вернулась. — Кто... ушел? — переспросила она. — Эти люди? — Какие люди?.. Вам люди померещились! — сказала она. — Это вам в горячке привиделось, не будь тут меня, вы бы из окна выпрыгнули, а вы ко мне с какими-то людьми пристаете... Вы все еще бредите! — Как, разве тут только что не был господин, который сказал, что его послали мои родственники? — Да когда же вы от меня отвяжитесь, — огрызнулась она. — Знаете, куда вас посадить надо? В Шарлатон[60]... какие-то ему еще люди мерещатся... — Элиас Магус и Ремонанк!.. — А, вот Ремонанка вы могли видеть, потому как он приходил сюда за мной. Сибо совсем плох, так что мне теперь не до вас, поправляйтесь сами. Муж для меня дороже, понимаете! Когда он болен, мне ни до кого дела нет. Постарайтесь успокоиться и поспать часок-другой, потому как я послала за господином Пуленом и приду к вам вместе с ним... Попейте, будьте умником! — В спальне никого не было, вот только что, когда я проснулся?.. — Никого! — сказала она. — Вы, верно, Ремонанка в зеркало увидели. — Вы правы, мадам Сибо, — сказал больной, став смирным, как овечка. — Ну, вот вы и пришли в себя... Прощайте, золотце мое, лежите смирно, через минуту я опять приду. Когда Понс услышал, что входная дверь захлопнулась, он собрался с последними силами и встал. «Меня надувают, меня грабят! Шмуке — дитя, его ничего не стоит вокруг пальца обвести...» — думал он. И больной, которому придавало силы желание уяснить себе ужасную сцену, слишком реальную, чтобы ее можно было счесть бредом, добрался до порога спальни, с трудом открыл дверь и вошел в гостиную, где сразу оживился при виде дорогих своих полотен, статуй, флорентийской бронзы, фарфора. В халате, босиком, с пылающей головой прошел он по двум проходам, между стойками и шкафами, которые разделяли залу на две половины. Окинув хозяйским глазом свой музей и пересчитав картины, он решил, что все цело, и уже собрался уходить. Но тут его внимание привлек портрет Грёза, повешенный вместо «Мальтийского рыцаря» Себастьяно дель Пьомбо. Страшное подозрение сверкнуло у него в уме, словно молния, прорезавшая грозовое небо. Он посмотрел на то место, где висели восемь его лучших полотен, и убедился, что все они заменены другими. У него потемнело в глазах, ноги подкосились, и он рухнул на пол. Два часа Понс пролежал в глубоком обмороке; его нашел Шмуке, когда, проснувшись, вышел из спальни, чтоб посидеть со своим другом. Шмуке с большим трудом поднял и уложил в постель чуть живого Понса; но когда он заговорил с ним, когда этот полутруп посмотрел на него стеклянными глазами и пробормотал какие-то неразборчивые слова, бедный немец не только не потерял голову, но проявил героизм истинной дружбы. Отчаяние обострило все способности, вдохновило этого взрослого ребенка, как то бывает с любящими женами или матерями. Он велел нагреть полотенца (он сумел найти полотенца!), обернул ими руки Понса, положил нагретую салфетку ему на живот, потом сжал обеими ладонями его голову, его холодный влажный лоб, и с силой воли, достойной Аполония Тианского, попытался вернуть его к жизни. Он поцеловал своего друга в глаза, уподобившись тем Мариям, которых великие итальянские ваятели изобразили на барельефах, известных под названием Pieta[61], лобзающими Христа. Его святой подвиг, его стремление вдохнуть свою жизнь в другого, его ласка и забота, достойные матери и нежной подруги, увенчались полным успехом. Через полчаса согревшийся Понс стал опять похож на человека: глаза заблестели жизнью, под влиянием внешнего тепла органы снова заработали. Шмуке напоил Понса мелиссовой водой с вином, жизненные силы вернулись в полумертвое тело, на лице, только что казавшемся бесчувственнее камня, вновь появилось осмысленное выражение. И тогда Понсу стало ясно, что он обязан возвращением к жизни поистине святой преданности, великой силе дружбы. — Без тебя я бы умер! — сказал он, чувствуя, что лицо его смочено слезами Шмуке, который и смеялся и плакал одновременно. От этих слов, которых он ждал с отчаянной надеждой, не уступающей в силе отчаянной безнадежности, бедный Шмуке, уже и без того совершенно обессилевший, весь как-то сник, словно мячик, из которого выпустили воздух. Он сам был близок к обмороку, он опустился в кресло, сложил руки и в горячей молитве возблагодарил бога. Ради него свершилось чудо! Он верил не в действенную силу своей молитвы, а во всемогущество господа бога, к которому воззвал. Меж тем такие чудеса, не раз отмечавшиеся врачами, — явление совершенно естественное. Больной, окруженный любовью и заботами людей, которым дорога его жизнь, при прочих равных условиях выживает там, где человек, за которым ухаживают наемные сиделки, гибнет. Врачи не желают признать в этом действие бессознательного магнетизма, они приписывают благополучный исход болезни разумному уходу, точному соблюдению их предписаний; но многие женщины знают, какую чудодейственную силу излучает их пламенная материнская любовь. — Шмуке, хороший мой! — Мольтши, я зердцем знаю все, что ти скашешь... Отдохни, отдохни! — сказал Шмуке, блаженно улыбаясь. — Бедный друг! Благородное сердце! Чадо божье, живущее в боге! Ты один меня любил! — восклицал Понс, и в голосе его слышались незнакомые ноты. Душа, собиравшаяся отлетать в вечность, вся отразилась в этих словах, которые звучали для Шмуке почти так же сладостно, как слова любви. — Ти не будешь умирать, не будешь умирать, и я стану зильний, как лев, я буду работать за двоих! — Послушай, мой добрый, мой верный, мой чудный друг, мне остались считанные минуты, ведь я умираю, я не поправлюсь после стольких приступов. Шмуке рыдал, как ребенок. — Выслушай меня, плакать ты будешь потом... — продолжал Понс. — Ты христианин, смирись. Я ограблен, ограблен теткой Сибо... Раньше чем тебя покинуть, я должен просветить тебя насчет житейских дел, потому что ты не знаешь жизни... У меня украли восемь картин, которые стоят больших денег. — Прости менья, это я их продаваль. — Ты? — Я... — сказал бедный немец, — на нас било подано в зуд ко взисканию. — Подано в суд?.. Кем? — Подошти!.. Шмуке пошел за гербовой бумагой, оставленной судебным приставом, и принес ее. Понс внимательно прочитал всю эту тарабарщину. Потом отложил бумагу и долго молчал. До этого дня он интересовался только зримыми плодами человеческого труда и пренебрегал отвлеченной моралью, но теперь вдруг прозрел и увидел все нити интриги, которую плела тетка Сибо. На несколько минут в нем опять проснулся темперамент художника, изощренный ум ученика Римской академии, проснулась молодость. — Добрый мой Шмуке, повинуйся мне беспрекословно. Слушай! Сойди вниз в швейцарскую и скажи этой мерзкой бабе, что я хотел бы повидать того человека, которого присылал мой кузен де Марвиль, ежели он не придет, я намерен завещать мою коллекцию музею; скажи, что я собираюсь писать завещание. Шмуке выполнил данное ему поручение, но привратница рассмеялась ему в лицо. — Наш ненаглядный был в бреду, ему померещилось, что у него в спальне народ. Ей-богу же, от его родственников никто не приходил... Шмуке в точности передал Понсу ее ответ. — Я не ожидал, что она такая хитрая, такая зловредная, такая продувная бестия, — сказал Понс, усмехнувшись, — она лжет в глаза и за глаза! Послушай, сегодня утром она приводила сюда еврея, по имени Элиас Магус, Ремонанка и еще кого-то третьего, какого-то неизвестного мне человека, но этот почище тех обоих. Привратница рассчитывала, что, пока я буду спать, они оценят мое наследство, но я случайно проснулся и увидел, как все трое разглядывали мои табакерки. Затем тот, незнакомый мне, человек сказал, что его послал мой кузен Камюзо, я сам говорил с ним. А эта подлая тетка Сибо уверяет, будто все это мне приснилось... Шмуке, друг мой, я не спал!.. Я действительно слышал голос того человека, он говорил со мной... оба торговца испугались и шмыгнули за дверь. Я думал, что тетка Сибо выдаст себя!.. Моя попытка оказалась безуспешной. Ну, теперь я расставлю другие сети, и эта мерзавка в них попадется. Бедный мой Шмуке, ты считаешь тетку Сибо ангелом, — вот уже месяц, как она ради своих корыстных целей делает все, чтоб меня уморить. Мне трудно было поверить, что женщина, в течение нескольких лет честно служившая нам, может быть такой бездушной. Доверчивость погубила меня... Сколько тебе дали за восемь картин?.. — Пьять тысятш франков. — Господи боже мой, они стоили в двадцать раз больше! — воскликнул Понс. — Это лучшее, что есть в моем собрании. У меня остается слишком мало времени, чтоб начать судебное дело, да, кроме того, тебя бы тоже привлекли как сообщника этих мерзавцев... Судебный процесс тебя убьет! Ты даже не знаешь, что такое правосудие! Это сточная канава, где скапливается вся нравственная грязь. Твоя душа не выдержит такой бездны мерзостей. Да, кроме того, ты и так будешь богачом. За эти картины я заплатил четыре тысячи франков, они у меня уже тридцать шесть лет... Нас с тобой обокрали с поразительной ловкостью. Я уже стою одной ногой в могиле, меня беспокоит только твое будущее... да, только твое будущее... И я не хочу, чтоб ограбили тебя, самого лучшего человека на свете, ведь все, что у меня есть, принадлежит тебе. Нельзя никому доверять, а ты всегда был очень доверчив. Правда, бог хранит моего Шмуке, это я знаю, но он может на мгновение позабыть о тебе, и они ограбят тебя, как пираты торговое судно. Тетка Сибо изверг, она моя убийца, а ты считаешь ее ангелом; я позабочусь, чтоб ты узнал, какова она на самом деле, пойди попроси ее указать тебе нотариуса, чтоб я мог составить завещание... И мы поймаем ее с поличным. Шмуке слушал Понса так, словно тот читал ему Апокалипсис. Где же провидение божье, если Понс прав и на свете существуют такие испорченные натуры?! — Моему бедному другу Понсу отшень пльохо, — сказал Шмуке, спустившись в швейцарскую и обращаясь к тетке Сибо, — он хотшет заставить заветшание, пошалюста ходите за нотариус. Это было сказано в присутствии нескольких людей, собравшихся здесь, так как положение старика Сибо было почти безнадежно. В воротах стояли Ремонанк, его сестра, две привратницы, прибежавшие из соседних домов, три служанки здешних жильцов и жилец со второго этажа, из квартиры, выходившей на улицу. — Сами за нотариусом ступайте, — воскликнула тетка Сибо, заливаясь слезами, — пусть кто хочет вам завещание пишет... Никуда я не пойду, когда у меня муж кончается. Да я всех Понсов на свете отдам, только бы Сибо поправился... ведь мы с ним тридцать лет душа в душу прожили! И она ушла в швейцарскую, не обращая внимания на растерявшегося Шмуке. — Сударь, — обратился к Шмуке жилец со второго этажа, — значит, господину Понсу очень плохо?.. Этот жилец, по имени Жоливар, служил регистратором в суде. — Он зейтшас чуть не умираль! — с глубоким горем ответил Шмуке. — Здесь поблизости, на улице Сен-Луи, живет нотариус — господин Троньон, — заметил г-н Жоливар. — Это наш квартальный нотариус. — Сходить за ним? — спросил Ремонанк у Шмуке. — Пошалюста, — ответил тот, — потому што я не хотшу оставлять моего друга одного в том зостоянии, в каком он зейтшас, а мадам Зибо отказивалься за ним ухашивать. — Мадам Сибо сказала нам, что он сошел с ума! — вступил в разговор Жоливар. — Понс зошель з ума? — воскликнул Шмуке в ужасе. — Никогда ешше он не биль в таком здравом уме... потому-то я и вольноваюсь за его здоровье. Все собравшиеся слушали этот разговор с вполне естественным любопытством и потому хорошо его запомнили. Шмуке, не знавший Фрезье, не обратил внимания на сатанинское выражение его лица и на его лихорадочно горящий взгляд. Фрезье, шепнувший на лестнице несколько слов тетке Сибо, был вдохновителем этой дерзко задуманной сцены, до которой привратница, пожалуй, не дошла бы собственным умом, но разыграла она ее превосходно! Выдать умирающего музыканта за сумасшедшего входило в план стряпчего, на этом краеугольном камне он собирался возвести свое здание. Фрезье ловко использовал утреннее происшествие в своих целях; не будь здесь стряпчего, тетка Сибо, чего доброго, смутилась бы и выдала себя в ту минуту, когда Шмуке в простоте душевной чуть было не поймал ее в ловушку, попросив вернуть человека, посланного к Понсу его родственниками. В это время Ремонанк, который увидел, что идет доктор Пулен, поспешил исчезнуть. И неспроста: уже десять дней, как Ремонанк взял на себя функции провидения, что обычно очень не нравится правосудию, ибо правосудие само претендует на эту роль. Ремонанк решил любой ценой устранить единственное препятствие, мешавшее его счастью. А счастье свое он полагал в женитьбе на привратнице и в приумножении своих капиталов. И вот однажды, увидя, как хилый портной пьет лекарственный отвар, Ремонанк подумал, что не худо бы превратить простое недомогание в смертельную болезнь, а найти средство для этого ему помогла его скобяная торговля. Как-то утром, когда он курил трубку, прислонясь спиной к двери своей лавки, и мечтал о роскошном магазине на бульваре Мадлен, где за кассой будет восседать расфуфыренная мадам Сибо, на глаза ему попалась медная, покрывшаяся зеленью плашка. И тут его осенила мысль: а что, если помыть эту медяшку, окунув ее в отвар, которым поят Сибо. Ремонанк привязал медный кружок, величиной с монету в сто су, на веревочку и стал ежедневно навещать своего друга-приятеля портного в те часы, когда тетка Сибо хозяйничала у своих господ. Пока он сидел в швейцарской, медяшка мокла в отваре, а уходя, он вытягивал ее за веревочку. Легкая примесь окиси меди, которая в просторечье зовется зеленью, незаметно вводила в лекарственный отвар яд, но и в гомеопатических дозах она причиняла огромный вред больному. Эта злодейская гомеопатия принесла свои плоды: на третий день у бедняги Сибо начали лезть волосы, расшатались зубы, ибо даже такая незаметная доза яда нарушила правильную работу организма. Доктор Пулен недоумевал, как мог лекарственный отвар вызвать такие явления; он был знающий врач и сразу определил, что тут действует какое-то ядовитое вещество; потихоньку, без ведома супругов Сибо, унес он отвар и дома произвел анализ, но ничего не обнаружил. Случилось так, что в этот день Ремонанк, испугавшийся содеянного, не окунул зловредную медяшку в микстуру. Доктор Пулен, обманывая самого себя и науку, удовлетворился выводом, что от сидячей жизни у Сибо развилось злокачественное худосочие, ибо портной никуда не выходил из своей каморки и вечно сидел, скрючившись в три погибели, на столе перед решетчатым окном, да к тому же еще постоянно дышал вредными испарениями зловонной канавы. Нормандская улица одна из тех старых, плохо мощенных улиц, где парижский муниципалитет еще не поставил водоразборных колонок, где помои со всех домов стекают в грязные канавы, застаиваются там, просачиваются под мостовую и образуют ту особую грязь, которую не встретить нигде, кроме Парижа. Сама тетка Сибо хлопотала по хозяйству, бегала по делам, а ее муж, неутомимый труженик, неподвижно, словно факир, сидел все перед тем же окном. Колени уже плохо разгибались, кровь застаивалась в груди; худые, искривленные ноги, можно сказать, отмирали за ненадобностью. И багровый цвет лица тоже естественно было объяснить давнишним недомоганием. Поэтому доктор Пулен счел здоровье жены и хворость мужа вполне закономерным явлением. — Что же за болезнь у бедного моего Сибо? — спросила привратница у доктора. — Голубушка, — ответил доктор, — ваш муж умирает от профессиональной болезни привратников... Он хиреет от злокачественного худосочия. Возникшие было в душе доктора подозрения окончательно исчезли, ибо он никак не мог объяснить такое бесцельное, бесполезное, бессмысленное преступление. Кому понадобилось убивать Сибо? Жене? Доктор видел, как она пробовала отвар, когда подбавляла в него сахар. Довольно много преступлений остаются не отомщенными обществом; обычно это те преступления, после которых не обнаружено страшных улик: пролитой крови, следов удушения или ударов — словом, доказательств грубого насилия или неумелости преступника; это особенно верно относительно тех случаев, когда не видишь корыстного умысла в преступлении, а действующие лица принадлежат к низшим классам общества. Открыть преступление часто помогают ненависть и явная алчность, которые ему предшествуют и которые обычно трудно скрыть от окружающих. Но в данном случае дело касалось тщедушного портняжки, его жены и Ремонанка, и вряд ли кому-нибудь, кроме доктора, могло прийти в голову доискиваться причины смерти. Жена обожала своего хворого мужа, денег у него не было, врагов тоже. Побуждения и страсть Ремонанка для всех были тайной, равно как и богатство, привалившее тетке Сибо. Доктор видел привратницу насквозь, он знал, что она способна извести Понса, но он не понимал, какой ей расчет идти на преступление, да и не считал ее достаточно решительной. Кроме того, она несколько раз при докторе сама пробовала отвар, которым поила мужа. Только Пулен мог бы пролить свет на это дело, но он подумал, что болезнь приняла какой-то неожиданный оборот, что это один из тех редких случаев, которые делают занятия медициной столь неверным ремеслом. И действительно, на свое несчастье, тщедушный портной так захирел от своего нездорового образа жизни, что даже самая незначительная примесь окиси меди могла оказаться для него смертельной. По разговорам кумушек и соседей тоже выходило, что ничего удивительного не будет, если Сибо неожиданно умрет, и потому на Ремонанка не могло пасть и тени подозрения. — Ох, — вздыхал один сосед, — я уж давно говорил, что у Сибо здоровье никуда. — Слишком много работал, — уверял другой, — вот и довел себя до злокачественного худосочия. — Не слушался меня, — добавлял третий, — советовал я ему гулять по воскресеньям, не работать и по понедельникам, не вредно отдохнуть два дня в неделю. Итак, молва всего квартала, молва-разоблачительница, к которой охотно прислушивается правосудие в лице полицейского комиссара, грозы низших классов, отлично объясняла смертельный недуг Сибо. Все же задумчивый вид и тревожный взгляд г-на Пулена очень смущали Ремонанка; поэтому-то, увидя доктора, направлявшегося к их дому, он услужливо предложил Шмуке сбегать за г-ном Троньоном, знакомым стряпчего Фрезье. — Я вернусь к тому времени, когда будет составляться завещание, — шепнул Фрезье на ухо тетке Сибо, — и хоть у вас и большое горе, а все-таки вам надо быть начеку. Неказистый стряпчий, исчезнувший словно тень, встретился на улице со своим приятелем-доктором. — Эй, Пулен, — крикнул он, — дела идут отлично. Мы спасены!.. Сегодня вечером я тебе все объясню. Подумай, какое место ты бы желал занять, и считай, что оно уже за тобой. А я, можно сказать, уже мировой судья! Табаро не откажет мне, когда я посватаюсь к его дочери... Тебе же я берусь устроить брак с мадмуазель Витель, внучкой нашего мирового судьи. Повергнув Пулена в недоумение своими возбужденными речами, Фрезье помчался дальше, резво прыгая по бульвару; он махнул омнибусу, и через десять минут сия современная карета подвезла его к улице Шуазель. Было около четырех часов, и Фрезье рассчитывал застать г-жу де Марвиль одну, так как обычно судейские возвращаются из присутствия после пяти часов. Госпожа де Марвиль приняла Фрезье с любезностью, свидетельствовавшей о том, что г-н Лебеф, как и было им обещано г-же Ватинель, дал благоприятный отзыв о бывшем мантском поверенном. Амели постаралась его обворожить, так в свое время старалась, вероятно, обворожить Жака Клемана герцогиня де Монпансье[62]; ведь захудалый стряпчий был тем кинжалом, которым орудовала она. Когда же Фрезье показал совместное письмо Элиаса Магуса и Ремонанка, в котором они предлагали приобрести оптом всю коллекцию Понса за девятьсот тысяч франков наличными, супруга председателя посмотрела на своего гостя взглядом, в котором золотом блеснула эта сумма. Поток разыгравшихся вожделений захлестнул стряпчего. — Муж, — сказала г-жа де Марвиль, — поручил мне пригласить вас завтра к обеду; будут только свои: господин Годешаль, преемник господина Дероша, моего поверенного, потом Бертье — наш нотариус, и зять с дочерью... После обеда мы — вы, я, нотариус и поверенный — обсудим, как вы и хотели, наши дела, и я передам вам все полномочия. И господин Годешаль, и господин Бертье, согласно высказанному вами желанию, будут неукоснительно следовать вашим указаниям и позаботятся, чтобы все прошло хорошо. Вы получите доверенность от господина де Марвиля, как только она вам потребуется... — Она будет нужна в день кончины... — Не беспокойтесь, все будет наготове. — Сударыня, если я прошу дать мне доверенность, то тишь потому, что считаю нежелательным для себя, а главным образом для вас, появление вашего поверенного... Уж если я взялся за дело, то отдаюсь ему весь. Поэтому я прошу такого же беззаветного доверия со стороны моих покровителей — я не позволю себе назвать вас моими клиентами. Вы, может быть, подумаете, что я действую так, боясь упустить это дело из своих рук; нет, сударыня, нет! Но если обнаружится какой-либо факт, скажем, не совсем благовидный... вы понимаете, что под тяжестью наследства... особенно если это наследство в девятьсот тысяч франков... легко споткнуться... вам неудобно будет опорочить такого человека, как мэтр Годешаль, известного своей неподкупной честностью, но свалить всю вину на ничтожного стряпчего можно... Госпожа де Марвиль в восхищении посмотрела на Фрезье. — Вы взлетите очень высоко или падете очень низко, — сказала она. — На вашем месте я не стала бы домогаться такой богадельни, как должность мирового судьи, я бы метила в... мантские прокуроры! Надо выйти на торную дорогу. — Не беспокойтесь, сударыня! Для господина Вителя должность мирового судьи — смирная пастырская лошадка, а для меня она станет боевым конем. Таким образом, Фрезье сумел довести супругу председателя суда до полной откровенности. — Мне кажется, что вы всей душой преданы нашим интересам, — сказала она, — и я могу поделиться с вами трудностями, которые мы в данный момент испытываем, и надеждами, которые лелеем. В ту пору, когда предполагался брак нашей дочери с одним интриганом, впоследствии ставшим банкиром, мой муж очень хотел округлить наше Марвильское именье, подкупив к нему луга, которые тогда продавались. Вам известно, что мы дали это великолепное поместье в приданое за дочерью, но, так как она у меня единственная, я очень хочу приобрести еще прилегающие луга. Частично эти угодья уже проданы, они принадлежат какому-то англичанину, который прожил двадцать лет у нас, а теперь собирается обратно в Англию; он построил очаровательный коттедж в живописном месте между марвильским парком и лугами, прежде входившими в это же владение, и, чтоб разбить парк, скупил по бешеной цене ремизы, рощи, сады. Дом со службами, который весьма способствует красоте пейзажа, примыкает к стене парка, принадлежащего моей дочери. Все эти угодья вместе со строениями можно было бы приобрести за семьсот тысяч франков, так как луга дают двадцать тысяч чистого дохода... Но если господин Уордмен прослышит, что покупатели — мы, он, несомненно, запросит на двести, триста тысяч больше, потому что это цена строений, при покупке же земли под пахоту и покосы строение не ценится ни во что. — Сударыня, по моему разумению, вы можете считать, что наследство уже у вас в кармане, и поэтому я предлагаю вам себя в качестве подставного покупателя и ручаюсь, что приобрету землю по самой сходной цене, а с вами мы заключим частный договор, как это делается, когда имение приобретает скупщик. Я так и отрекомендуюсь англичанину. Эти дела я знаю, в Манте я на них напрактиковался. Контора Ватинеля стала приносить вдвое больше дохода, потому что я работал под его маркой. — Ага, теперь я понимаю ваши отношения с мадам Ватинель... Верно, этот нотариус теперь очень богат?.. — Но госпожа Ватинель очень расточительна... Итак, будьте спокойны, сударыня, англичанина я беру на себя... — Если это удастся, я буду вам вечно признательна. Прощайте, дорогой господин Фрезье. До завтра... Фрезье поклонился г-же де Марвиль несколько менее угодливо, чем в прошлый раз, и вышел. — Завтра я обедаю у председателя суда, господина де Марвиля! — повторял про себя Фрезье. — Ну, эта семья у меня в руках. Теперь, чтоб стать хозяином положения, надо бы через Табаро, судебного пристава при мировом суде, войти в доверье к этому немцу. Табаро не хочет отдать за меня дочь, она у него единственная... еще как отдаст, когда я буду мировым судьей. Конечно, мадмуазель Табаро — рыжая, да к тому же слабогрудая, но ей достался после матери дом на Королевской площади; значит, у меня будет избирательный ценз. Когда умрет отец, она получит еще шесть тысяч ливров ренты, не меньше. Правда, красотой она не блещет, но, господи боже мой, переход от нуля к восемнадцати тысячам ренты столь приятен, что не будешь особенно приглядываться к мостику, по которому совершаешь этот переход!.. Возвращаясь бульварами на Нормандскую улицу, Фрезье видел наяву золотые сны и тешился мыслью, что настал конец нужде; он обдумывал брак своего друга Пулена с мадмуазель Витель, дочерью мирового судьи. Мысленно он уже воображал себя и доктора царьками квартала, влияющими на городские, военные и политические выборы. Парижские бульвары кажутся очень короткими, когда тебя подгоняют честолюбивые мечты. Поднявшись наверх, Шмуке сказал своему другу, что Сибо при смерти и что Ремонанк пошел за нотариусом Троньоном. Понса поразила эта фамилия, которую часто упоминала болтливая тетка Сибо, отзывавшаяся о Троньоне как об образце честности. И больному, с сегодняшнего утра всюду видевшему подвох, пришла блестящая идея, завершавшая придуманный им план действия, целью которого было посрамить и окончательно разоблачить тетку Сибо в глазах доверчивого Шмуке. — Шмуке, — сказал он, взяв за руку несчастного немца, совсем растерявшегося от стольких событий и новостей, — если привратник при смерти, в доме сейчас, наверное, полное смятение, мы на время свободны, то есть за нами не шпионят, потому что, будь уверен, за нами давно шпионят. Возьми кабриолет и поезжай в театр, скажи мадмуазель Элоизе, нашей прима-балерине, что перед смертью я хочу повидать ее, пусть она приедет в половине одиннадцатого, когда освободится. Оттуда отправляйся к твоим друзьям Швабу и Бруннеру и попроси их быть здесь завтра к девяти часам утра, пусть сделают вид, будто зашли по дороге справиться о моем здоровье, и подымутся к нам... План, задуманный стариком музыкантом на смертном одре, заключался в следующем: он хотел обогатить Шмуке, сделав его своим единственным наследником, но в то же время избавить его от всяких кляуз, поэтому он решил продиктовать свою последнюю волю нотариусу в присутствии свидетелей, чтобы потом не могло возникнуть никаких сомнений относительно его умственных способностей и чтобы у семейства Камюзо не было ни малейшего повода оспаривать завещание. Фамилия Троньона заставила его насторожиться, он решил, что придумана какая-то каверза, какой-то юридический подвох, предательство, исподволь подготовленное теткой Сибо, поэтому он решил воспользоваться услугами этого самого Троньона и в его присутствии собственной рукой написать завещание, а затем запечатать его и спрятать в ящик комода. Он был убежден, что тетка Сибо полезет в комод, распечатает завещание, прочтет его, а затем запечатает снова, и он рассчитывал, что Шмуке, спрятавшись в спальне, сможет собственными глазами убедиться, какова их привратница. Затем он собирался на следующий день в девять часов утра заменить завещание, написанное собственной рукой, другим, нотариальным, составленным по всем правилам закона и неоспоримым. Когда тетка Сибо стала уверять, будто он рехнулся и бредит, он понял, что это вторая г-жа де Марвиль, такая же злая, мстительная и жадная. За два месяца, что он пролежал в постели, бедняга в бессонные ночи и долгие часы одиночества мысленно перебирал все события своей жизни. И древние и современные скульпторы часто помещали по обеим сторонам надгробия гениев с зажженными факелами. Пламя факелов, освещая умирающим дорогу смерти, в то же время освещает всю картину их ошибок и заблуждений. Здесь в произведении ваятеля выражена глубокая мысль, сформулировано некое реально существующее явление. В агонии есть своя мудрость. Не раз самые обыкновенные девушки, умиравшие в юном возрасте, поражали зрелостью своих суждений, предрекали будущее, здраво судили о своих родных и близких, не поддаваясь на обманы и притворства. В этом поэзия смерти. Но вот что странно и что заслуживает нашего внимания — люди умирают по-разному. Такая поэзия пророчества, такой дар проникновения, все равно в будущее или в прошлое, даны тем умирающим, у которых поражено только тело, которые гибнут от разрушения жизненно важных органов. Такое высшее просветление бывает у больных гангреной, подобно Людовику XIV, у чахоточных, у погибающих от горячки, как Понс, от желудочного заболевания, как г-жа де Морсоф, у солдат, умирающих в расцвете сил от ран, и в этих случаях смерть достойна всяческого удивления. Люди же, умирающие от болезней, если можно так выразиться, умственных, когда поражен мозг, нервная система, которая служит посредником, снабжая мысль необходимым топливом, поставляемым телом, эти люди умирают целиком. У них и дух и плоть угасают одновременно. Первые — души, освободившиеся от бренной оболочки, они уподобляются ветхозаветным призракам; вторые — просто трупы. Слишком поздно постиг чистый сердцем, можно сказать, почти безгрешный праведник Понс, этот Катон[63] во всем, кроме чревоугодия, что у г-жи де Марвиль вместо сердца желчный пузырь. Он понял, что такое свет, уже стоя на краю могилы. И за эти последние часы он с легким сердцем покорился своей участи, посмотрел на все глазами жизнерадостного художника, для которого все предлог к сатире, к насмешке. Сегодня утром были порваны последние нити, связывавшие его с жизнью, разбиты крепкие цепи, приковывавшие страстного знатока к его излюбленным шедеврам. Поняв, что тетка Сибо его обокрала, Понс смиренно простился с суетной пышностью искусства, с своим собранием, с любимыми творцами стольких шедевров, к которым был нежно привязан, и обратил все помыслы к смерти, по примеру наших предков, считавших смерть праздником для христианина. Нежно любя Шмуке, он хотел и после смерти быть его ангелом-хранителем. Вот эта-то отеческая забота и побудила его остановить свой выбор на прима-балерине, он искал поддержки, ибо трудно было надеяться, что его единственный наследник не станет жертвой происков окружающих. Элоиза Бризту, прошедшая школу Женни Кадин и Жозефа, была из тех натур, которые остаются сами собой даже в ложном положении; она могла сыграть любую шутку с оплачивающими ее любовь обожателями, но товарищем была хорошим и не боялась начальствующих лиц, так как знала, что и у начальников бывают слабости, и привыкла сражаться с полицейскими на маскарадах и на балах в залах Мабиль, которые отнюдь нельзя назвать идиллическими развлечениями. «Она тем более сочтет себя обязанной оказать мне услугу, что сунула на мое место своего протеже Гаранжо», — подумал Понс. Так как в швейцарской царила суматоха, Шмуке удалось проскользнуть незамеченным, он постарался вернуться как можно скорей, чтобы не оставлять Понса долго одного. Господин Троньон пришел для составления завещания одновременно со Шмуке. Хотя Сибо и был при смерти, жена его поднялась наверх вслед за нотариусом, проводила его в спальню и вышла, оставив Шмуке, г-на Троньона и Понса одних; но она вооружилась ручным зеркальцем мудреной работы и остановилась за дверью, которую слегка приоткрыла. Так она могла не только слышать все, что говорится, но и видеть все, что происходит в эту решающую для нее минуту. — Сударь, — начал Понс, — к сожалению, я в полном сознании, ибо чувствую, что скоро умру; смертные муки не минуют меня, такова, верно, господня воля!.. Позвольте представить вам господина Шмуке... Нотариус поклонился. — Это мой единственный друг на земле, — сказал Понс, — и я хочу сделать его своим единственным наследником; скажите, как нужно составить завещание, чтобы никто не мог его оспорить, ибо мой друг — немец и ничего не смыслит в наших законах. — Сударь, оспаривать можно всегда и все, — заметил нотариус. — В этом и заключается неудобство человеческого правосудия. Но есть неоспоримые завещания... — Какие же? — спросил Понс. — Нотариальное завещание, составленное в присутствии свидетелей, которые удостоверят, что завещатель был в здравом уме и твердой памяти, и если у завещателя нет ни жены, ни детей, ни отца, ни братьев... — У меня нет никого, всю свою любовь я сосредоточил вот на нем, на моем дорогом друге... Шмуке молча плакал. — Итак, если у вас только дальние родственники по боковой линии, закон предоставляет вам право свободно распоряжаться своим движимым и недвижимым имуществом, и если вы завещаете его не на условиях, осуждаемых моралью (ибо мы знаем такие завещания, которые оспаривались из-за странностей завещателя), то нотариальное завещание не может оспариваться. Действительно, личность завещателя удостоверена, нотариус констатировал состояние его рассудка, подпись не вызывает никаких сомнений... Однако завещание, написанное собственной рукой завещателя четко и согласно установленной форме, тоже вряд ли может оспариваться. — По некоторым соображениям я решил собственноручно написать завещание под вашу диктовку и вручить его моему другу, который здесь присутствует... Так можно? — Вполне! — сказал нотариус. — Угодно вам писать? Я буду диктовать... — Шмуке, дай сюда мой письменный прибор Буль. Сударь, прошу вас диктовать мне вполголоса, возможно, что нас подслушивают. — Итак, прежде всего скажите мне, какова ваша воля? — спросил нотариус Через десять минут тетка Сибо, которую Понс заметил в зеркало, увидела, как нотариус перечитал завещание, пока Шмуке зажигал свечу, а затем запечатал его; Понс отдал завещание Шмуке, наказав запереть его в потайном ящичке секретера. Завещатель попросил ключ от секретера, завязал его в уголок носового платка и спрятал платок под подушку. Нотариус, которого Понс из вежливости сделал душеприказчиком и которому завещал ценную картину, ибо закон не запрещает нотариусам принимать такие подарки, выйдя из спальни, наткнулся в гостиной на тетку Сибо. — Ну, как, сударь, господин Понс не забыл меня? — Где же это, голубушка, видано, чтобы нотариус выдавал доверенную ему тайну, — ответил г-н Троньон. — Одно могу вам сказать: корыстолюбивые планы многих будут расстроены и надежды их обмануты. Господин Понс составил прекрасное, разумное завещание, завещание, достойное патриота, которое я вполне одобряю. Даже и представить себе нельзя, как разыгралось от этих слов любопытство тетки Сибо. Она сошла вниз и провела ночь у постели мужа, но твердо решила в третьем часу оставить около больного сестру Ремонанка, а самой подняться наверх и прочитать завещание. Приход мадмуазель Элоизы Бризту в половине одиннадцатого ночи не вызвал подозрений у тетки Сибо. Но она очень боялась, что танцовщица упомянет о тысяче франков, которую дал Годиссар, и потому с почетом, как знатную особу, проводила прима-балерину наверх, рассыпаясь в любезностях и льстивых уверениях. — Да, милочка, здесь вы куда больше к месту, чем в театре, — сказала Элоиза, подымаясь по лестнице. — Советую вам не выходить из своего амплуа! Элоиза, которая приехала в карете вместе со своим другом сердца Бисиу, была в роскошном наряде, так как собиралась на вечер к Мариетте, одной из самых известных примадонн театра Оперы. Жилец со второго этажа, г-н Шапуло, владелец позументной торговли на улице Сен-Дени, возвращавшийся с женой и дочерью из «Амби-гю-Комик», был ослеплен, так же как и его супруга, красотой и нарядом особы, с которой они повстречались на лестнице. — Кто это, мадам Сибо? — спросила г-жа Шапуло. — Да так, нестоящая плясунья... Заплатите сорок су и хоть каждый вечер любуйтесь, как она в полуголом виде перед публикой ломается, — шепнула тетка Сибо на ухо бывшей лавочнице. — Викторина, ангел мой, посторонись, дай пройти даме! — сказала г-жа Шапуло дочери. Элоиза правильно истолковала возглас испуганной мамаши и повернулась к ней: — Сударыня, ежели ваша дочь не спичка, она не воспламенится, потершись об меня. Самого г-на Шапуло Элоиза подарила взглядом и приятной улыбкой. — Ей-богу, она очень красива и не на сцене, — заметил г-н Шапуло, задержавшись на площадке. Супруга так ущипнула его, что он чуть не вскрикнул, и втолкнула в квартиру. — У вас, — сказала Элоиза, — третий этаж почище, чем у людей пятый, никак не долезешь. — Ну, лезть-то вам дело привычное, — съязвила тетка Сибо, открывая дверь в квартиру к Понсу. — Что же это, голубчик, — воскликнула Элоиза, входя в спальню, где старый музыкант лежал на кровати, бледный и исхудавший, — вы себя так плохо ведете? В театре беспокоятся. Но, знаете, у всех дела, и при всем желании не выберешь минутки навестить друзей. Годиссар каждый день собирается, а потом как пойдут с утра всякие неприятности по театру... Но мы все вас любим... — Мадам Сибо, — сказал больной, — будьте добры, оставьте нас, нам надо поговорить о театре, о месте капельмейстера, которое я занимал... Шмуке проводит мою гостью. Понс кивнул Шмуке, и тот выставил тетку Сибо из комнаты и запер дверь. «Вот чертов немец, и он туда же!.. — подумала она, услышав, как многозначительно щелкнула задвижка. — Уж конечно, это господин Понс его подучил... Ну, вы мне за это заплатите, голубчики... — утешала себя тетка Сибо, спускаясь по лестнице. — Ладно, если эта плясунья упомянет про тысячу франков, я скажу, что это театральные штучки». И она уселась у изголовья Сибо, который жаловался, что у него все внутри огнем жжет, так как Ремонанк, воспользовавшись отсутствием жены, дал ему попить отвару. — Прелесть моя, — сказал Понс танцовщице, в то время как Шмуке выпроваживал тетку Сибо, — я верю только вам и потому прошу вас найти мне честного нотариуса, который мог бы завтра утром ровно в половине десятого прийти сюда для составления завещания. Я хочу оставить все, что имею, моему другу Шмуке и рассчитываю, что нотариус поможет своим советом моему бедному немцу, если его начнут донимать. Вот почему мне нужно, чтобы нотариус был человеком всеми уважаемым, очень богатым, чтобы он стоял выше всяких соображений, которые заставляют служителей закона поступаться совестью, — бедный мой наследник должен найти в нем верного защитника, Бертье, преемнику Кардо, я не доверяю, а у вас такое обширное знакомство... — Есть у меня один на примете! — воскликнула танцовщица. — Нотариус Флорины и Графини дю Брюэль — Леопольд Аннекен, человек добродетельный, он даже не знает, что такое лоретка! Настоящий папаша, посланный нам судьбой, прекрасный человек, он не позволяет нам тратить на глупости наши же денежки, я так его и называю — кордебалетный папаша, ведь он всех моих подружек научил бережливости. Прежде всего, дорогой мой, у него шестьдесят тысяч ренты, сверх конторы. Потом таких нотариусов, как он, теперь и нет! Всем нотариусам нотариус. Идет — сразу скажешь: нотариус, спит — то же самое: нотариус. И детей он, верно, наплодил сплошь одних нотариусят... Конечно, человек он тяжелый и педант; но зато во время исполнения обязанностей ни перед каким начальством не спасует. Никогда у него не было мимолетных «бабочек», такой муж — ископаемое! Жена его обожает и никогда не обманывает, хотя она и жена нотариуса... Лучше нотариуса во всем Париже не сыщешь. Патриарх, да и только! Он не такой проказник и шутник, каким бывал Кардо с Малагой, но он и не сбежит, как тот мозгляк, что жил с Антонией! Я пришлю его завтра в восемь часов... Можешь спать спокойно. Впрочем, я надеюсь, что ты еще встанешь и сочинишь для нас хорошую музыку; но, знаешь, жизнь пошла одна грусть! Антрепренеры зажимают, короли прижимают, министры нажимают, богачи ужимают... У артистов здесь больше ничего нет! — сказала она, ударив себя в грудь. — Такое время пришло, хоть ложись и умирай... Будь здоров, старик! — Я очень прошу тебя, Элоиза, никому ни слова. — Это дело не касается театра, — сказала она, — значит, для артиста оно священно. — Кто твой кавалер, прелесть моя? — Мэр твоего округа, господин Бодуайе, такой же дурак, как и покойный Кревель. Знаешь, ведь Кревель, годиссаровский пайщик, умер несколько дней тому назад и ничего мне не оставил — даже баночки помады. Не зря я ругаю наш век. — Отчего он умер? — От жены!.. Не уйди он от меня, он бы еще жил! Ну, прощай, старичок! Завела я с тобой какие-то могильные разговоры, а все потому, что, ей-богу, через две недели ты уже будешь гулять но бульвару и высматривать всякие вещицы; совсем ты не болен, ишь какие у тебя живые глаза... И танцовщица ушла, теперь уже в полной уверенности, что ее протеже Гаранжо крепко держит в руках дирижерскую палочку. Гаранжо приходился ей двоюродным братом. Когда прима-балерина спускалась по лестнице, все двери были приоткрыты и все жильцы высунули носы. Визит Элоизы Бризту был целым событием. Фрезье ни на шаг не отходил от тетки Сибо, как бульдог, вцепившийся в кость мертвой хваткой, и когда танцовщица сошла вниз и попросила, чтоб ей отперли дверь, он был тут как тут. Он знал, что завещание составлено, и хотел выпытать, каковы намерения привратницы, так как и ему тоже нотариус Троньон наотрез отказался сообщить что-нибудь о завещании. Вполне понятно, что Фрезье внимательно осмотрел танцовщицу и дал себе слово извлечь пользу из этого визита in extremis[64]. — Голубушка, мадам Сибо, — сказал он, — для вас настала решительная минута. — Да, да, — отозвалась она, — бедный мой Сибо!.. Как подумаю, что он уже не попользуется деньгами, которые я, может, и получу... — Надо выяснить, отказал ли вам что-нибудь господин Понс; словом, упомянул ли он вас в духовной или позабыл, — твердил свое Фрезье. — Я представляю интересы его законных наследников, и в любом случае вы можете получить деньги только через них... Завещание написано им собственноручно, значит, к нему очень легко придраться... Вы видели, куда он его спрятал? — В секретер, в потайной ящик и ключик взял к себе, — ответила она, — завязал его в уголок платка, а платок спрятал под подушку... Я все видела. — Завещание запечатано? — В том-то и дело, что запечатано. — Выкрасть и уничтожить завещание — это, конечно, преступление, ну а взглянуть на него одним глазком — это просто известное нарушение закона, не грех, а, так сказать, грешок, ведь свидетелей нет! Спит-то он крепко? — Крепко-то крепко, а вот проснулся же, когда вы все у него осматривали и оценивали, а я думала, что спит, как убитый... Посмотрю, может быть, и устрою! Около четырех я пойду будить господина Шмуке, вот тогда и приходите наверх, достану вам завещание минут на десять... — Хорошо! Около четырех я встану и тихонечко постучу. — Сестра Ремонанка сменит меня около мужа, я ее предупрежу, она вас пустит, только стучите в окно, а то всех перебудите. — Хорошо, — сказал Фрезье. — Свет у вас есть? Свечки с меня хватит... В полночь бедный немец сидел в кресле и с глубокой скорбью смотрел на Понса, на его изменившееся от стольких страданий, осунувшееся, как у покойника, лицо, казалось, он вот-вот испустит дух. — Думаю, у меня хватит сил дотянуть до завтрашнего вечера, — с философским спокойствием сказал Понс. — Агония наступит, вероятно, завтра ночью. Как только уйдут нотариус и твои друзья, ступай за аббатом Дюпланти, настоятелем церкви святого Франциска. Наш достойный пастырь не знает, что я болен. Завтра в полдень я хочу приобщиться святых тайн. Наступило долгое молчание. — Господь бог не послал мне такую жизнь, как мне хотелось, — продолжал Понс. — Я так мечтал о жене, детях, семье! Любящая семья, что может быть лучше! Правда, жизнь всем не в радость, я знал людей, которым дано было то, о чем я напрасно мечтал, и все-таки они не были счастливы... В конце дней моих бог неожиданно послал мне утешение — подарил таким другом, как ты! В одном я себя не могу упрекнуть, что не понял, не оценил твоей дружбы, добрый мой Шмуке; я отдал тебе свое сердце и всю силу своей любви... Не плачь, Шмуке, а то мне придется замолчать, а для меня так отрадно говорить с тобой о нас двоих... Если бы я тебя послушался, я бы еще пожил. Надо было расстаться со светом и моими привычками, тогда свет не нанес бы мне таких смертельных ран. Сейчас я хочу поговорить только о тебе. — Ти не прав... — Не спорь, не прерывай меня, душа моя. Ты бесхитростен и доверчив, как малое дитя, живущее под материнским крылышком, это достойно всяческого уважения. Думаю, что господь бог хранит таких, как ты. Но люди злы, и я должен тебя предостеречь. Итак, скоро ты скажешь «прости» благородной доверчивости, святой простоте, украшению чистых душ, свойственному только гениям и бесхитростным людям вроде тебя... Ты сейчас увидишь, как мадам Сибо, которая подсматривала в щелку, приоткроет двери, возьмет завещание, составленное для отвода глаз. Полагаю, что она, мерзавка, займется этим делом сегодня на рассвете, считая, что ты заснул. Слушай меня внимательно и в точности следуй моим указаниям... Слышишь? — спросил больной. Шмуке, подавленный горем, почувствовал страшное сердцебиение и почти без чувств склонился на спинку кресла. — Слишу, слишу, но так, будто ти за двести шагов от менья... Мне кашется, што я тоше вместе с тобой схошу в могилю! — сказал немец, изнемогая от горя. Он подошел к Понсу, взял обеими руками его руку и мысленно вознес к небу горячую молитву. — Что ты там бормочешь по-немецки? — Я прозиль господь бог призвать нас к зебе вместе! — просто ответил Шмуке, окончив молитву. Понс наклонился и тут же почувствовал невыносимую боль в печени. Он дотянулся до Шмуке и поцеловал его в лоб, от всей души благословляя этого агнца, возлежащего у ног господних. — Шмуке, душа моя, слушай меня, волю умирающего надо исполнять. — Я буду слюшать. — Твоя спальня сообщается с моей через дверку алькова, которая ведет в каморку. — Но возле двери отшень много картини. — Не мешкая, разгороди дверь, только не шуми. — Хорошо... — Освободи проход с двух сторон, от тебя и от меня; потом оставь щелку в своей двери. Когда тетка Сибо сменит тебя у моей постели (сегодня она может прийти на час раньше), ты, как всегда, пойдешь спать, притворись очень усталым, словно ты едва преодолеваешь сон... Как только она усядется в кресло, пройди через твою дверку в каморку, приподыми кисейную занавесочку на застекленной двери и наблюдай за тем, что произойдет... Понимаешь? — Я поняль: ти думаешь, что это тшудовишше будет зашигать завешшание... — Не знаю, что она сделает, но я уверен, что ты больше не будешь считать ее ангелом. А теперь поиграй мне, порадуй меня своей импровизацией... Твои мелодии отвлекут тебя от черных мыслей и озарят эту грустную для меня ночь поэзией... Шмуке сел за фортепьяно, и через минуту музыкальное вдохновение, зажженное горем и душевным трепетом, охватило доброго немца и, как всегда, унесло в другие миры. Сами собой возникали небесные мелодии, разукрашенные вариациями, которые он исполнял то с рафаэлевским совершенством Шопена, то с дантовским порывом и мощью Листа, этих двух музыкальных натур, ближе всего стоящих к Паганини. Исполнение, достигшее такой степени совершенства, подымает пианиста до поэта; для композитора исполнитель то же, что актер для драматурга, — божественный истолкователь божественного произведения. Но в эту ночь, когда Шмуке еще здесь, на земле, услаждал слух Понса райскими мелодиями, той сладостной музыкой, услышав которую святая Цецилия выронила из рук лютню, в эту ночь Шмуке был одновременно и Бетховеном и Паганини, творцом и истолкователем! Торжественная, как небеса, под куполом которых поет соловей, бесконечно разнообразная, как густолиственные рощи, которые он оглашает своими трелями, неистощимая, как соловьиная песня, лилась мелодия; Шмуке превзошел себя, и больной внимал ему с тем упоением, которое запечатлено Рафаэлем на картине, хранящейся в Болонье. Очарование было нарушено резким звонком. Нижние жильцы прислали прислугу попросить Шмуке «прекратить этот содом». Хозяин, хозяйка и барышня проснулись, не могут больше заснуть и велели передать, что для музыкальных упражнений хватит и дня, а бренчать на рояле по ночам, если живешь в квартале Марэ, не полагается... Было около трех часов утра. В половине четвертого появилась привратница, как это и предвидел Понс, словно подслушавший совещание Фрезье с теткой Сибо. Больной посмотрел на Шмуке многозначительным взглядом, как бы говоря: «Видишь, я не ошибся!» — и притворился, будто крепко спит. Мы сплошь и рядом попадаемся на детские хитрости, веря в невинность детского ума, так и тетка Сибо твердо верила в душевную простоту Шмуке и никак не могла заподозрить его во лжи, когда он, подойдя к ней, сказал с усталым и довольным видом: — Он провель ушасную нотшь, он биль в безумном возбуштении, штоб его успокоить, я сель за пьяно, а шильцы со второго эташа прислали прислюга, штоб я замольтшаль!.. Как ушасно, я ше играль для спазения друга. Я проиграль всю нотшь и теперь просто падаю от устальости. — Бедняжка Сибо тоже очень плох, еще один такой день, как вчера, и ему конец... Что поделаешь! Божья воля! — У вас такое тшистое зердце, такая светляя душа, што, если будет умирать Зибо, ми возьмем вас к зебе, — схитрил Шмуке. Когда простодушные, чистосердечные люди начинают хитрить, они становятся опасны, совершенно так же, как дети, которые не уступают в изобретательности дикарям, когда расставляют нам ловушки. — Ну, ступайте спать, золотце мое! — сказала тетка Сибо. — Глаза у вас просто слипаются от усталости, сколько вы их ни таращите. Да, одно только и могло бы меня утешить после потери Сибо — надежда дожить свой век с таким хорошим старичком, как вы. Будьте спокойны, я эту мадам Шапуло отчитаю... Где это видано, чтобы бывшая лавочница так зазнавалась? Шмуке занял заранее подготовленный наблюдательный пост. Тетка Сибо не закрыла входную дверь, и, после того как Шмуке удалился к себе в спальню, вошел Фрезье и осторожно притворил дверь. Адвокат запасся зажженной свечой и тоненькой латунной проволочкой, чтобы вскрыть конверт. Вытащить из-под подушки у Понса платок, в который был завязан ключик от секретера, не составило особой трудности, тем паче что больной нарочно высунул кончик платка, а сам, чтоб облегчить тетке Сибо ее задачу, повернулся лицом к стене и предоставил ей полную свободу действий. Тетка Сибо пошла прямо к секретеру, бесшумно открыла его, нажала пружинку потайного ящичка и, схватив завещание, побежала в гостиную. Последнее обстоятельство чрезвычайно заинтриговало Понса. А Шмуке дрожал с ног до головы, словно он сам совершил преступление. — Ступайте в спальню, — сказал Фрезье, взяв от тетки Сибо завещание, — если он, не дай бог, проснется, надо, чтоб вы были на своем посту. Распечатав конверт с искусством, свидетельствовавшим, что он делает это не в первый раз, Фрезье с чрезвычайным изумлением прочитал следующий любопытный документ: «Мое завещание. Сего дня, пятнадцатого апреля тысяча восемьсот сорок пятого года, будучи в здравом уме, как это явствует из завещания, составленного совместно с нотариусом господином Троньоном, и чувствуя, что должен скоро умереть от болезни, которой хвораю с первых дней февраля месяца сего года, я счел себя обязанным распорядиться своим имуществом и выразить свою последнюю волю. Я не раз задумывался над тем, какое пагубное воздействие оказывают различные неблагоприятные условия на мастерские произведения живописного искусства. Меня всегда огорчало то обстоятельство, что прекрасные полотна кочуют из страны в страну, а не оставляются на одном месте, где бы они были доступны для осмотра любителям искусства. Мне всегда казалось, что бессмертные творения великих мастеров должны быть национальным достоянием, доступным для обозрения всем народам, как солнечный свет, величайшее благо господа бога, которым равно пользуются все его чада. Так как я потратил свою жизнь на коллекционирование и отбор картин, являющихся прославленными произведениями великих мастеров, так как эти картины подлинники, не подрисованные и не реставрированные, меня весьма огорчала та мысль, что полотна, которые радовали меня всю мою жизнь, могут пойти с аукциона; одни, возможно, уплывут к англичанам, другие — в Россию, разойдутся по всему миру, как это и было до тех пор, пока они не собрались у меня; и посему я решил уберечь от этих невзгод и картины, и великолепные рамы, в которые они вставлены и которые все принадлежат искусным мастерам. Итак, по вышеизложенным причинам, я завещаю его величеству королю для Луврского музея свое собрание картин, с одним условием, — разумеется, ежели будет изъявлено согласие принять наследство, — назначить моему другу Вильгельму Шмуке пожизненную ренту в две тысячи четыреста франков. Ежели король, как лицо, пользующееся доходами с Лувра, не соизволит принять наследство на таких условиях, вышеупомянутые картины унаследует мой друг Шмуке, которому я завещаю все свое имущество с условием, чтобы он отдал «Голову обезьяны» Гойи моему родственнику, председателю суда Камюзо; картину Абраама Миньона «Цветы», изображающую тюльпаны, — нотариусу господину Троньону, которого я назначаю своим душеприказчиком, и чтобы он выплачивал пенсию в двести франков мадам Сибо, которая десять лет служила у меня. Кроме того, мой друг Шмуке передаст рубенсовское «Снятие со креста» — эскиз к знаменитому антверпенскому полотну — нашему приходу для украшения церкви, в знак признательности за доброту настоятеля церкви аббата Дюпланти, благодаря которому я могу умереть спокойно, как христианин и добрый католик, и т. д.». «Ведь это же катастрофа! — подумал Фрезье. — Гибель всех моих надежд! Да, теперь я начинаю понимать, что имела в виду супруга председателя суда, говоря о вероломстве этого старика!..» — Ну что? — спросила подошедшая тетка Сибо. — Ваш хозяин — изверг, он отказал все музею, государству. Нельзя же затевать тяжбу с государством!.. К завещанию не придерешься. Нас обокрали, разорили, ограбили, без ножа зарезали... — А что он оставил мне? — Двести франков пожизненной пенсии... — Расщедрился!.. Ну и подлец! — Ступайте поглядите, как там ваш подлец, — сказал Фрезье, — а я тем временем вложу завещание обратно в конверт. Как только привратница повернулась к Фрезье спиной, он быстро подменил завещание листом чистой бумаги, а настоящее завещание положил себе в карман; затем снова запечатал конверт с большим искусством, а когда тетка Сибо воротилась, показал ей печать и спросил, может ли она обнаружить хоть малейший намек на проделанную им операцию. Тетка Сибо взяла конверт, пощупала его, убедилась, что он не пустой, и глубоко вздохнула. Она надеялась, что Фрезье догадается сжечь роковой документ. — Так что ж теперь делать, дорогой господин Фрезье? — спросила она. — Ну, это не моя забота! Я не наследник, но если бы у меня были хоть малейшие права вот на это, — заметил он, указывая на коллекцию, — я бы знал, что мне делать... — Да ведь я ж об этом и спрашиваю... — довольно глупо заметила тетка Сибо. — Камин топится... — ответил он, направляясь к выходу. — Правда, только мы с вами и будем знать!.. — сказала привратница. — Кто может доказать, что завещание существовало, — продолжал стряпчий. — А вы? — Я?.. Если господин Понс умрет без завещания, я вам гарантирую сто тысяч франков. — Это мы слышали! — сказала она. — Наобещают с три короба, а когда получат свое и надо расплачиваться, тут каждый норовит тебя ободрать, вот и... Она вовремя прикусила язык, так как чуть-чуть не проболталась про Элиаса Магуса. — Ну, я бегу! — сказал Фрезье. — В ваших же интересах, чтоб меня здесь, в этой квартире, не видели. Я подожду вас внизу, около швейцарской. Заперев дверь, тетка Сибо вернулась, держа в руке завещание, которое твердо решила бросить в огонь; но, когда уже в спальне она подошла к камину, она вдруг почувствовала, что ее крепко схватили за обе руки... Она очутилась между Понсом и Шмуке, которые, прижавшись к стенке по обе стороны двери, поджидали ее появления. — А! — вскрикнула тетка Сибо. Она упала ничком и забилась в судорогах, то ли настоящих, то ли притворных, — это осталось не выясненным. Эта картина так потрясла Понса, что он почувствовал смертельную слабость, и Шмуке, бросив тетку Сибо, лежавшую на полу, стал укладывать Понса в постель. Оба друга дрожали, словно действовали, выполняя чужую жестокую волю, превышавшую их слабые силы. Когда Шмуке уложил Понса в постель и немного оправился, он услышал рыдания. Тетка Сибо, стоя на коленях и заливаясь горькими слезами, с весьма выразительной мимикой умоляюще протягивала руки к своим хозяевам. — Всему виной любопытство, — заговорила она, увидя, что оба друга смотрят на нее, — дорогой господин Понс! Вы знаете, этим все женщины грешат. Но сколько я ни вертела завещание, а прочесть не смогла, вот я и принесла его обратно!.. — Ступайте вон! — сказал Шмуке, подымаясь во всем величии своего великого негодования. — Ви есть зльодейка! Ви хотель уморить моего бедного Понса. Он прав, ви больше тшем зльодейка, ви исшадие ада! Тетка Сибо, увидя ужас, изобразившийся на лице бесхитростного немца, поднялась с колен, бросила на Шмуке достойный Тартюфа, высокомерный взгляд, от которого бедный немец содрогнулся, и вышла; под юбкой она успела вынести очаровательную картинку Метсу, которой долго любовался Магус, назвавший ее «настоящей жемчужиной». В швейцарской тетку Сибо ждал Фрезье, надеявшийся, что она уже сожгла конверт с листом чистой бумаги, который он туда подсунул на место завещания; испуганное и расстроенное лицо привратницы очень его удивило. — Что случилось? — Случилось то, дорогой господин Фрезье, что из-за ваших добрых советов и наставлений я навсегда потеряла и пенсию, и доверие моих господ... И она отдалась волне красноречия, в котором не знала соперников. — Не болтайте зря, — сухо заметил Фрезье, остановив свою доверительницу. — В чем же дело? Да не мямлите вы так! — Ну, так вот в чем дело! И она рассказала только что разыгравшуюся сцену. — Из-за меня вы ничего не потеряли, — ответил Фрезье. — Раз ваши господа расставили вам такую ловушку, значит, они оба сомневались в вашей честности. Они вас поджидали, они следили за вами!.. Вы что-то не договариваете, — прибавил он, бросив на нее хищный, как у тигра, взгляд. — Чтобы я да что-нибудь от вас утаила... После всего, что мы вместе делали! — возразила тетка Сибо, содрогнувшись. — Я-то, голубушка, ничего предосудительного не сделал! — сказал Фрезье, явно отрекаясь от ночного визита на квартиру к Понсу. Тетка Сибо почувствовала, что волосы как огнем жгут ей голову, а самое ее охватил смертельный холод. — Как же так? — пробормотала она, растерявшись. — Вот вам одно преступление и готово!.. Вас могут обвинить в изъятии завещания, — холодно заявил Фрезье. Тетка Сибо в ужасе отшатнулась. — Успокойтесь, у вас есть советчик, — продолжал он. — Я хотел только показать вам, как легко тем или иным способом осуществить то, о чем я вам говорил. А ну-ка, что же такое вы выкинули, раз уж этот простак немец решил без вашего ведома спрятаться в спальне? — Ничего, это все со вчерашнего разговора, когда я уверяла господина Понса, что у него было помрачнение рассудка. С того самого дня их обоих как подменили. Вот и выходит, что вы причина всех моих бед. Пусть господин Понс отбился от рук, ну а уж за немца я могла голову дать на отсечение, он на мне жениться хотел или взять к себе, а это одно на одно выходит! Этот довод был так правдоподобен, что Фрезье пришлось им удовлетвориться. — Не бойтесь ничего, — сказал он, — я обещал, что рента вам будет, и сдержу свое слово. До сих пор насчет завещания мы могли только строить догадки, теперь же тут пахнет большими деньгами: вы получите не меньше тысячи двухсот франков пожизненной ренты... Но надо, голубушка мадам Сибо, меня слушаться и с умом выполнять все мои приказания. — Буду, дорогой господин Фрезье, — с рабской готовностью согласилась окончательно укрощенная привратница. — Итак, прощайте, — сказал Фрезье, выходя из швейцарской и унося с собой опасное завещание. Он вернулся домой в веселом настроении: в его руках было страшное оружие — завещание Понса. «У меня, — думал он, — есть теперь козырь на тот случай, если супруга председателя суда окажется недобросовестной. Пусть только не сдержит слова, и наследства ей не видать». Рано утром Ремонанк, открыв лавку и оставив ее под присмотром сестры, пошел проведать своего дорогого дружка Сибо, что за последние дни вошло у него в привычку, и застал привратницу за разглядыванием картины Метсу, которую она вертела в руках, недоумевая, как может стоить таких денег крашеная дощечка. — Ага, — сказал гость, заглядывая через плечо тетки Сибо, — господин Магус эту картинку поминал, все жалел, что она ему не досталась, «если бы, говорит, еще эту штучку заполучить, ничего больше и не надо бы». — А что он за нее может заплатить? — спросила тетка Сибо. — Ну, если вы дадите мне слово, как овдовеете, выйти за меня замуж, — ответил Ремонанк, — я берусь получить за нее с Элиаса Магуса двадцать тысяч франков, если же вы не выйдете за меня замуж, вы ее нипочем больше как за тысячу не продадите. — Это почему? — А потому что вам тогда придется поставить под квитанцией свою подпись как владелицы, а тогда наследники затеют с вами тяжбу. А если вы станете моей женой, то я сам продам ее господину Магусу, а с торговца, кроме записи в торговых книгах, ничего не требуется, вот я и запишу, что купил ее у господина Шмуке. Давайте поставим эту доску ко мне... Если ваш муж умрет, как бы не начались всякие придирки, а что картина у меня — никому не покажется странным... Вы меня знаете. Да, если хотите, я могу вам расписочку выдать. Алчная привратница, пойманная с поличным, согласилась на это предложение, тем самым навсегда связав свою судьбу с овернцем. — Вы правы, принесите расписку, — согласилась она, убирая картину в комод. — Соседка, — сказал торговец шепотом, уводя тетку Сибо к дверям, — по всему видно, что нам не спасти беднягу Сибо. Доктор Пулен уже вчера вечером потерял всякую надежду и сказал, что он и дня не протянет... Это большое горе! Но в конце концов швейцарская — не по вас место... Вам место в роскошном антикварном магазине на бульваре Капуцинов. Знаете, за десять лет я наторговал тысяч на сто, и вот, ежели вы получите столько же, я обещаю вам, что мы сколотим хороший капиталец... Выходите-ка за меня замуж... Заживете барыней... сестра будет вести хозяйство и угождать вам, и... Речь соблазнителя была прервана жалобными стонами портного, у которого началась агония. — Уходите, — сказала тетка Сибо, — аспид этакий, о чем со мной говорите, когда бедный мой муж так перед смертью мается. — Да ведь я же вас люблю, — сказал Ремонанк, — все ради вас позабыть готов... — Если бы вы меня любили, вы бы в такую минуту не приставали ко мне с разговорами, — возразила она. И Ремонанк ушел домой в полной уверенности, что женится на тетке Сибо. Около десяти часов у парадного собрался народ, — Сибо причащался перед смертью. Его приятели, привратники и привратницы с Нормандской улицы и со всего квартала, толпились в швейцарской, в парадном и на улице. Никто не обратил внимания ни на г-на Леопольда Аннекена, пришедшего с своим помощником, ни на Шваба и Бруннера, которые поднялись к Понсу, не замеченные теткой Сибо. Привратница соседнего дома, когда нотариус обратился к ней, чтоб узнать, на каком этаже проживает Понс, указала ему квартиру. А Бруннер, пришедший вместе со Швабом, бывал здесь раньше, когда осматривал музей Понса, и теперь, никого не спрашивая, поднялся наверх, а за ним последовал и его компаньон... Понс с соблюдением всех формальностей отменил предыдущее завещание и сделал своим единственным наследником Шмуке. Когда с официальной стороной дела было покончено, Понс поблагодарил Шваба и Бруннера, затем обратился к господину Аннекену с горячей просьбой не оставлять своими советами Шмуке; тут больной впал в чрезвычайную слабость — слишком много душевных сил потребовала от него ночная сцена с теткой Сибо и выполнение последнего житейского долга; Шмуке, заметив, в каком состоянии Понс, попросил Шваба сходить за аббатом Дюпланти, ибо сам не хотел отходить от постели друга, а больной желал причаститься перед смертью. Тетка Сибо сидела около мужа и не приготовила завтрака г-ну Шмуке, тем более что оба друга выставили ее за дверь; да Шмуке и не чувствовал голода, он был совершенно убит событиями этого утра и смирением Понса, который мужественно глядел смерти в глаза. Однако во втором часу, не видя старого немца, привратница столько же из любопытства, сколько и из корыстных побуждений попросила сестру Ремонанка сходить узнать, не нужно ли чего г-ну Шмуке. Аббат Дюпланти как раз соборовал умирающего музыканта, которого только что исповедовал. Итак, священнодействие было нарушено трезвоном, поднятым сестрой Ремонанка, тщетно дергавшей звонок. Понс, боясь, как бы его опять не ограбили, взял со Шмуке клятвенное обещание никого не впускать, поэтому-то Шмуке и не вышел на неоднократные звонки мадмуазель Ремонанк, которая вернулась в швейцарскую совсем перепуганная и доложила тетке Сибо, что немец не открывает. Фрезье сейчас же учел это обстоятельство. Шмуке, впервые присутствовавшему при смерти близкого человека, несомненно, предстояло столкнуться со всевозможными трудностями, связанными в Париже с похоронами, особенно если некому помочь, взять на себя хлопоты, переговоры. Фрезье отлично знал, что действительно убитые горем родственники теряют в такую минуту голову, и потому, решив взять на себя руководство действиями Шмуке, с самого утра засел в швейцарской и непрерывно совещался с доктором Пуленом. И вот что предприняли оба друга — доктор Пулен и Фрезье, — чтобы добиться желаемого результата. На Орлеанской улице, в соседнем с доктором Пуленом доме жил причетник церкви св. Франциска, по имени Кантине, который прежде держал посудную лавку. Его жена, взимавшая плату с прихожан за церковные стулья, была давнишней даровой пациенткой доктора Пулена, которому, естественно, она чувствовала себя навеки обязанной и нередко поверяла свои огорчения. Оба щелкунчика по воскресным дням и церковным праздникам ходили к службе в церковь св. Франциска и были в добрых отношениях с причетником, церковным сторожем, служителем, подающим святую воду, — словом, со всей церковной братией, известной в Париже под названием «причта» и обычно собирающей дань с прихожан. Жена причетника хорошо знала Шмуке, так же как и он ее. У мадам Кантине были две душевные раны, вследствие чего Фрезье и удалось сделать из нее слепое и послушное орудие своей воли. Кантине-сын, пристрастившись к театру, отказался вступить на церковное поприще, сулившее ему должность привратника, пошел фигурантом в Цирк-Олимпик и начал вести беспутную жизнь, к великому огорчению мамаши, чей кошелек он часто опустошал самовольными займами. Старику Кантине, страдающему двумя пороками — приверженностью к спиртным напиткам и ленью, пришлось бросить торговлю. Но это его не исправило, более того — новая должность только способствовала развитию обеих дурных наклонностей; он целыми днями бездельничал, пил с кучерами свадебных карет, с факельщиками похоронных процессий, с бедняками, подопечными кюре, пил так, что уже к полудню физиономия его полыхала как огонь. Мадам Кантине боялась, что останется на старости лет нищей; каково это, когда ты принесла мужу двенадцать тысяч приданого! Доктору Пулену, вероятно, уже сотни раз слышавшему повесть об этих несчастьях, пришло в голову воспользоваться ее помощью, чтоб легче всучить Понсу и Шмуке в кухарки и поломойки мадам Соваж. Рекомендовать самому мадам Соваж было совершенно бесполезно, потому что оба щелкунчика стали весьма недоверчивы, в чем Фрезье смог окончательно убедиться, когда Шмуке даже не впустил сестру Ремонанка в квартиру. Но в то же время наши друзья-приятели были твердо убеждены, что благочестивые старички музыканты тут же согласятся взять человека, рекомендованного аббатом Дюпланти. Они сговорились, что мадам Кантине приведет с собой тетку Соваж. А уж раз там водворится служанка Фрезье, можно быть спокойным — она вполне заменит своего хозяина. В подъезде аббат Дюпланти не сразу пробрался сквозь толпу друзей Сибо, которые пришли осведомиться о здоровье самого уважаемого привратника в квартале. Доктор Пулен поклонился аббату Дюпланти, отвел его в сторону и сказал: — Я сейчас собираюсь навестить бедного господина Понса; возможно, что он еще выкарабкается; надо бы его уговорить согласиться на операцию — необходимо извлечь камни, образовавшиеся у него в пузыре; они чувствуются на ощупь и грозят вызвать воспаление со смертельным исходом, может быть, время еще не упущено... Было бы очень хорошо, если бы вы употребили свое влияние и убедили больного. Я ручаюсь за то, что он выживет, если во время операции не произойдет какой-либо досадной случайности. — Вот только отнесу святые дары в церковь и тут же вернусь, — сказал аббат Дюпланти, — господин Шмуке в таком горе, что ему необходимо утешение религии. — Я сейчас узнал, что он остался один, — сказал доктор Пулен. — Сегодня утром этот добродушный старичок повздорил с мадам Сибо, которая уже десять лет ведет их хозяйство, и они рассорились, надеюсь, ненадолго, но, принимая в расчет нынешние обстоятельства, его никак нельзя оставить одного. Позаботиться о нем — это доброе дело. Послушайте, Кантине, — сказал доктор, подзывая к себе причетника, — узнайте у жены, не согласится ли она поухаживать несколько дней за господином Пенсом и присмотреть за хозяйством господина Шмуке вместо мадам Сибо, ее ведь все равно пришлось бы на время отпустить, даже если бы они и не поссорились. Мадам Кантине женщина честная, — добавил доктор, обращаясь к аббату. — Лучше и не найти, — ответил добряк священник, — ведь ей церковноприходским советом поручено собирать деньги за стулья. Несколько минут спустя доктор Пулен, стоя у кровати больного Понса, следил за ходом агонии, а Шмуке тем временем напрасно молил своего друга согласиться на операцию. Старик музыкант в ответ на все мольбы удрученного немца только отрицательно качал головой, а иногда у него даже вырывалось нетерпеливое движение. В конце концов умирающий собрал последние силы, бросил на Шмуке измученный взгляд и прошептал: — Дай мне умереть спокойно! Шмуке сам чуть не умер от горя; но он взял руку Понса, нежно поцеловал ее и уже не выпускал из своей, еще раз пытаясь вдохнуть в друга собственную жизнь. Как раз в эту минуту доктор Пулен услышал звонок и открыл дверь аббату Дюпланти. — Наш бедный больной кончается, — сказал Пулен. — Он протянет еще несколько часов; вы, верно, пришлете священника читать над покойником. Теперь самое время приставить к господину Шмуке мадам Кантине и кого-нибудь для услуг, он совсем голову потерял, я опасаюсь за его рассудок, а здесь много ценных вещей, присмотр за которыми можно доверить только вполне честному человеку. Аббат Дюпланти, пастырь добрый и достойный, доверчивый и бесхитростный, был поражен справедливостью замечаний доктора Пулена; к тому же он верил в добродетели квартального врача; поэтому он с порога спальни поманил к себе Шмуке. Шмуке никак не мог решиться высвободить свою руку из рук Понса, который судорожно за него цеплялся, словно чувствовал, что падает в пропасть, и хотел удержаться, ухватясь хоть за что-нибудь. Обычно умирающие, во власти галлюцинаций, ловят что-то вокруг себя, — так люди во время пожара хватают самое для себя дорогое, — и Понс, выпустив руку своего друга, вцепился в простыню и стал ее обирать вокруг тела ужасными по своей выразительности торопливыми и жадными движениями. — Что вы будете делать один, когда ваш друг скончается? — спросил добрый пастырь немца, который подошел к нему. — Тетушки Сибо с вами нет? — Она исшадие ада, она убиль Понса! — сказал Шмуке. — Нельзя же оставлять вас одного, — вставил свое слово доктор Пулен, — ночью кто-то должен читать молитвы над покойником. — Я буду тшитать над ним! — ответил простосердечный немец. — Но вам пить-есть надо! Кто теперь будет вам готовить? — не унимался доктор. — Горе отбиль у менья всякий аппетит, — просто ответил Шмуке. — Но, — сказал Пулен, — надо заявить о смерти, подтвердить ее факт свидетелями, надо обмыть тело, зашить в саван, уложить, надо заказать похороны в бюро похоронных процессий, надо накормить того, кто будет дежурить при покойнике, и священника, который будет над ним читать, — разве вы один с этим справитесь?.. В столице цивилизованного мира покойника не бросают, как собаку. Шмуке широко открыл испуганные глаза, на минуту на него напало безумие. — Но Понс не будет умирать!.. Я не дам ему умирать!.. — Вы не выдержите долго без сна, кто вас заменит? Понса нельзя оставлять ни на минуту, его надо попоить, дать ему лекарство... — Да, да, это ви отшень правильно сказаль... — согласился немец. — Ну так вот, — сказал аббат Дюпланти, — я хочу предложить вам в помощницы мадам Кантине, честную, порядочную женщину... Шмуке так растерялся от мысли о хлопотах, связанных с последним долгом по отношению к умирающему другу, что самым горячим его желанием было умереть вместе с ним. — Он настоящий ребенок! — шепнул доктор Пулен аббату Дюпланти. — Настояшший ребенок! — как эхо повторил Шмуке. — Хорошо, — сказал кюре, — я поговорю с мадам Кантине и пришлю ее к вам. — Не трудитесь понапрасну, мы с ней соседи, а я иду домой, — сказал доктор. Смерть похожа на невидимого убийцу, агония — это борьба умирающего со смертью. Она наносит ему последние удары, а он отбивается, старается вырваться. Понс был сейчас при последнем издыхании, он застонал, что-то крикнул. Шмуке, аббат Дюпланти и Пулен подбежали к постели. Вдруг к Понсу, жизненным силам которого смерть нанесла последний удар, разрешающий телесные и душевные узы, вернулось на миг то полное умиротворение, которое следует за агонией, он пришел в себя, спокойствие смерти легло на его лицо, он обвел окружающих просветленным взглядом. — Ах, доктор, я так исстрадался; но вы правы, мне лучше... Спасибо, дорогой господин аббат; я все думал, где же Шмуке!.. — Шмуке не ел со вчерашнего вечера, а сейчас уже четыре часа! Больше никого при вас нет, а на мадам Сибо полагаться опасно. — Она на все способна, — подтвердил Понс, на лице которого при упоминании имени тетки Сибо выразился ужас. — Это верно, Шмуке нужен очень честный человек. — Мы с аббатом Дюпланти подумали о вас обоих, — сказал Пулен. — Спасибо, спасибо, — отозвался Понс, — как это мне не пришло в голову. — Господин аббат рекомендует вам мадам Кантине... — А, церковную сторожиху, — воскликнул Понс — Это превосходная женщина. — Она недолюбливает мадам Сибо, — продолжал доктор, — а господину Шмуке она угодит... — Пришлите ее, благодетель мой господин Дюпланти, и ее и мужа, тогда я буду спокоен, что здесь ничего не растащат. Шмуке снова взял Понса за руку и радостно сжимал ее, думая, что он вернулся к жизни. — Пойдемте, господин аббат, — сказал доктор. — Я сейчас же пришлю мадам Кантине; картина ясна: она, может быть, уже не застанет господина Понса в живых. Покуда аббат Дюпланти уговаривал умирающего взять к себе в сиделки церковную сторожиху, Фрезье уже позвал ее к себе и с ловкостью профессионального крючкотвора начал совращать хитрыми доводами, устоять против которых было весьма трудно. Мадам Кантине, женщина сухопарая и желтая, с длинными зубами и холодно поджатыми губами, отупевшая от невзгод, как и многие женщины из простонародья, почитала за счастье возможность что-то подработать поденно, и посему ее не пришлось долго уламывать — она согласилась привести с собой в качестве кухарки тетку Соваж, уже получившую от Фрезье соответствующее приказание. Она обещала сплести железную паутину вокруг обоих музыкантов и следить за ними, как паук следит за поймавшейся мухой. За труды тетке Соваж была обещана табачная лавочка: Фрезье рассчитывал таким образом под благовидным предлогом отделаться от своей бывшей кормилицы и вместе с тем в ее лице приставить к церковной сторожихе соглядатая и жандарма. При квартире, занимаемой нашими друзьями, была комната для прислуги и кухонька, так что тетке Соваж было где поставить складную кровать и заниматься стряпней. В ту минуту, когда явился доктор Пулен с обеими женщинами, Понс как раз испустил последний вздох. Шмуке, который не понял, что друг его умер, все еще держал в своих руках его постепенно холодевшую руку. Он знаком попросил мадам Кантине не нарушать молчания, но солдафонская наружность тетки Соваж так его поразила, что он не мог удержаться от испуганного жеста, которым обычно встречали этого гренадера в юбке. — Вот женщина, которую рекомендует аббат Дюпланти; она служила в кухарках у епископа, честней ее не найти, она будет на вас готовить, — шепнула мадам Кантине. — Можете говорить вслух! — воскликнула, громко отдуваясь, тетка Соваж. — Он, бедняжка, помер!.. Сейчас только преставился. Шмуке пронзительно вскрикнул — он ощутил холод костенеющей руки Понса и, вглядевшись в его остановившиеся глаза, чуть не помутился рассудком; но служанка Фрезье, должно быть, не раз видавшая подобные сцены, подошла к кровати и приложила зеркало к губам покойника; зеркало не помутнело от дыхания, тогда она быстро высвободила руку умершего из рук Шмуке. — Не держите его за руку, сударь, потом вам ее не высвободить; вы не знаете, как деревенеет тело! Покойники остывают очень быстро, надо его обрядить, пока он еще теплый, а то потом придется ломать кости. Итак, этой мегере суждено было закрыть глаза скончавшемуся музыканту; потом она занялась привычным для нее делом, ибо десять лет прослужила в сиделках: раздела Понса, уложила на спину, вытянула ему руки вдоль тела и накрыла простыней по самые глаза, с той же спокойной деловитостью, с какой приказчик заворачивает покупку. — Дайте простыню, в чем хоронить будем; где взять простыню? — спросила она Шмуке, с ужасом следившего за ее действиями. Еще несколько минут назад представитель религии с глубоким уважением подходил к созданию божьему, которому уготована была на небесах жизнь вечная, а сейчас его друга просто-напросто упаковывали, обходились с ним как с какой-то вещью, — было от чего лишиться рассудка. — Деляйте, што ви хотшете! — машинально ответил немец. Шмуке, эта простая душа, впервые видел, как умирает человек, и этот человек был Понс, единственный друг, единственное существо, которое его понимало и любило. — Пойду спрошу у привратницы, где простыни, — сказала ему тетка Соваж. — Нужно хоть койку поставить для вашей прислуги, — обратилась к нему сторожиха. Шмуке кивнул головой и горько заплакал. Старуха Кантине оставила его, беднягу, в покое, но через час опять подошла к нему: — Пожалуйте денег на расходы! Шмуке посмотрел на мадам Кантине взглядом, который обезоружил бы и злодея. В качестве довода, объяснявшего все, он указал на побелевшее, иссохшее и заострившееся лицо покойника. — Мошете взять, што ви хотшете, и не мешайте мне плякать и молиться! — сказал он, становясь на колени. Тетка Соваж побежала к Фрезье сообщить о смерти Понса, а тот помчался в кабриолете к г-же Камюзо за доверенностью, уполномочивающей его представлять интересы наследников. — Сударь, — снова обратилась к Шмуке сторожиха час спустя, — я ходила к мадам Сибо, она одна знает, где что лежит; да только у нее как раз муж помер, и она просто в умопомрачнении. Да послушайте же меня, сударь... Шмуке посмотрел на эту женщину, даже не подозревавшую своей жестокости; ведь самая сильная душевная боль не выводит простолюдина из равновесия. — Пожалуйте материи на саван, пожалуйте денег на койку для мадам Соваж, пожалуйте денег на кухонную посуду, на миски, тарелки, стаканы; священник-то будет над покойником всю ночь сидеть, а на кухне ничего нет. — Сударь, — присоединилась к ней тетка Соваж, — надо обед готовить, а дров нет, угольев нет! Да что же здесь удивительного, раз вы у тетки Сибо на всем готовом жили... — Вы не поверите, голубушка, ему говоришь, а он на все молчит, — сказала сторожиха, указывая на Шмуке, который распростерся в ногах у покойника в полном бесчувствии. — Ну, так я вас, милочка, научу, что в таких случаях делают, — сказала тетка Соваж. Она осмотрелась в комнате так, как осматриваются воры, соображая, где могут быть спрятаны деньги. Потом пошла прямо к комоду, выдвинула ящик, обнаружила кошелек, куда Шмуке убрал оставшиеся от продажи картин деньги, и показала его Шмуке, который машинально кивнул головой. — Вот вам и деньги, милочка! — обратилась тетка Соваж к сторожихе. — Сейчас я их пересчитаю и возьму, сколько надо, на вино, на припасы, на свечи — словом, на все, ведь дома-то у них ничегошеньки нет... Поищите-ка в комоде простыню на саван. Хоть мне и говорили про здешнего хозяина, что он чудной, но он даже не чудной. Чисто новорожденный младенец — хоть с ложечки его корми... Шмуке смотрел на обеих женщин, на их суету таким взглядом, словно у него окончательно помутился рассудок. Сломленный горем, он почти впал в каталепсию и не сводил глаз с лица Понса, чьи черты стали строгими, когда на них легла печать вечного покоя. Шмуке надеялся, что смерть не замедлит прийти и за ним, и все было ему безразлично. Если бы загорелся дом, он и то бы не двинулся. — Здесь тысяча двести пятьдесят шесть франков, — сказала ему тетка Соваж. Шмуке пожал плечами. Но когда тетка Соваж принялась за приготовления к похоронам и, чтоб вымерить, сколько надо холста на саван, прикинула простыню к покойнику, ей пришлось вступить в драку с бедным немцем. Шмуке никого не подпускал к усопшему, как собака, стерегущая тело хозяина. Потеряв терпение, мужеподобная тетка Соваж схватила его в охапку, посадила на кресло и удерживала там силой. — Ну-ка, голубушка, зашейте покойника в саван, — распорядилась она. Когда дело было сделано, тетка Соваж водворила Шмуке на прежнее место, в ногах кровати, и сказала: — Ведь надо же было обрядить его, голубчика, по покойницкому чину, понимаете? Шмуке заплакал, женщины оставили его в покое и ушли на кухню, куда совместными усилиями быстро натащили все необходимое. Написав первый счет на триста шестьдесят франков, тетка Соваж принялась готовить обед на четыре персоны, и какой же обед! Из мясного — фазан и жирный гусь; затем омлет с вареньем, овощной салат и неизбежный бульон, на который было ухлопано столько всякого добра, что он застыл, как желе. В девять часов вечера пришел священник, присланный настоятелем, чтоб читать над покойником, с ним был Кантине, который принес четыре свечи и церковные подсвечники. Шмуке лежал на кровати рядом со своим другом, тесно к нему прижавшись. Только после увещеваний священнослужителя согласился он расстаться с усопшим. Кюре удобно устроился в кресле и начал читать положенные молитвы, а Шмуке опустился на колени. Пока он, коленопреклоненный у смертного одра, просил господа бога совершить чудо и соединить его с Понсом, чтобы их похоронили в одной могиле, мадам Кантине успела сбегать на ближний рынок и купила для тетки Соваж складную кровать и постель — недаром кошелек с тысячью двумястами пятьюдесятью шестью франками был отдан ей на разграбление. В одиннадцать часов вечера сторожиха пришла узнать, не хочет ли Шмуке покушать. Он махнул рукой, чтоб его оставили в покое. — Ужин готов, господин Пастело, — сказала сторожиха священнику. Оставшись один, Шмуке улыбнулся улыбкой безумца, который почувствовал наконец, что теперь он может исполнить желание, столь же непреодолимое, как желания беременных женщин. Он улегся рядом с Понсом и снова крепко к нему прижался. В полночь священник вернулся и пожурил Шмуке, тот оставил Понса и опять стал молиться. Когда рассвело, кюре ушел. В семь часов доктор Пулен навестил Шмуке и стал его ласково убеждать поесть, но тот отказался. — Если вы не покушаете сейчас, вы проголодаетесь по возвращении, — сказал доктор. — Ведь вам надо найти свидетеля, сходить в мэрию, заявить о смерти господина Понса и составить акт... — Мне? — в ужасе спросил немец. — А кому же? Вам никак нельзя от этого уклониться, раз вы один присутствовали при его кончине... — У менья зил зовсем нет... Я едва на ноги стою... — взмолился Шмуке. — Так поезжайте, не ходите пешком, — ласково ответил лицемерный эскулап. — Я уже констатировал факт смерти. Попросите, чтоб кто-нибудь из здешних жильцов сопровождал вас. А в ваше отсутствие за квартирой присмотрят обе эти женщины. Трудно себе представить, как мучительны все эти требуемые законом формальности для человека, который переживает настоящее горе. Тут есть отчего возненавидеть цивилизацию, отдать предпочтение обычаям дикарей. В девять часов мадам Соваж, поддерживая Шмуке под мышки, свела его с лестницы и усадила в пролетку, и Шмуке пришлось попросить Ремонанка поехать с ним в мэрию, чтоб засвидетельствовать смерть Понса. В Париже, в столице страны, где бредят равенством, на каждом шагу и по поводу каждой мелочи сталкиваешься с неравенством. Даже смерть не может изменить этот незыблемый порядок вещей. В богатых семьях родственники, друзья, управляющие избавляют от всех тягостных хлопот того, кто понес утрату; но на народ, на пролетариев и тут, как и при распределении налогов, ложится все бремя горестей, ибо им никто не помогает. — Как же вам по нем не убиваться, — сказал Ремонанк в ответ на тяжелый вздох бедного мученика, — хороший он был человек, какую коллекцию оставил. Только знаете, сударь, много вам хлопот будет, ведь вы иностранноподданный, а все в один голос говорят, что вы наследник господина Понса. Шмуке его не слушал, он почти обезумел от горя. На душу, как и на тело, тоже нападает столбняк. — Чтоб представлять ваши интересы, вам нужен бы советчик, поверенный. — Зоветшик! — как автомат повторил Шмуке. — Вот увидите, что вам нужен будет представитель. Я бы на вашем месте взял опытного человека, человека, известного у нас в квартале, человека, которому можно верить... Я по всем своим мелким делам пользуюсь советами Табаро, судебного пристава... Если вы дадите доверенность его старшему писцу, он с вас все заботы снимет. Идея, которую Ремонанк по уговору с теткой Сибо осторожно внушал немцу, была подсказана Фрезье. Совет овернца запал в память Шмуке: в те минуты, когда от горя как бы прекращается всякая душевная деятельность, память запечатлевает все, что случайно ее коснется. Шмуке, слушая Ремонанка, смотрел на него таким отсутствующим взглядом, что тот замолчал. «Если он и дальше будет таким же истуканом, я скуплю у него за сто тысяч франков весь скарб, что там наверху, раз уж он ему достанется...» — Сударь, вот мы и приехали. Ремонанк высадил Шмуке из экипажа и под руку довел до бюро актов гражданского состояния, где они столкнулись со свадебным кортежем. Шмуке пришлось дожидаться своей очереди, так как по довольно частой в Париже случайности у чиновника, ведающего записью актов о смерти, накопилось пять-шесть таких дел. Муки бедного немца, должно быть, не уступали в силе страстям господним. — Вы господин Шмуке? — обратился какой-то человек, весь в черном, к музыканту, который встрепенулся, услышав свое имя. Он посмотрел на человека в черном тем же отсутствующим взглядом, каким до того глядел на Ремонанка. — Ну, что вам от него надо? — спросил овернец незнакомца. — Оставьте его в покое, видите, у человека горе. — Господин Шмуке лишился друга и, вероятно, хочет достойным образом почтить его память, ведь он его наследник, — сказал человек в черном. — Я полагаю, что господин Шмуке не станет скупиться: он захочет приобрести для погребения место в вечное пользование. Господин Понс так любил искусство! Ну как не украсить его могилу Музыкой, Живописью и Скульптурой... тремя прекрасными скорбными статуями во весь рост... Ремонанк по-своему, по-овернски сделал человеку в черном знак, чтоб он отстал, а тот тоже по-своему, так сказать по-коммерчески, сделал ему другой знак, означавший: «Ну чего вы мне мешаете подработать!» И лавочник отлично понял этот знак. — Я агент фирмы «Сонэ и компания», поставщиков надгробных памятников, — продолжал комиссионер, которого Вальтер Скотт, несомненно, назвал бы могильным юношей. — Если господину Шмуке будет угодно дать нам заказ, мы избавим его от хлопот по приобретению места для погребения друга, чья утрата столь горестна для муз. Ремонанк кивнул головой в знак согласия и тронул Шмуке за локоть. — Мы постоянно берем на себя хлопоты и выполняем вместо семьи покойного все нужные формальности, — не отставал маклер, ободренный кивком Ремонанка. — В первые минуты горя наследникам весьма трудно самим заниматься всеми мелочами. И мы охотно оказываем эти незначительные услуги нашим заказчикам. За памятники мы считаем с метра — все равно, каменные они или мраморные... Мы принимаем заказы на семейные усыпальницы... берем на себя любые услуги, по самой сходной цене. Наша фирма поставила великолепный памятник красавице Эстер Гобсек и Люсьену де Рюбампре, подлинное украшение Пер-Лашеза. На нас работают лучшие мастера, я не советую обращаться к мелким поставщикам... у них третьесортный товар, — прибавил он, увидя, что подходит молодой человек, тоже в черном, представитель другой фирмы мраморных и гипсовых изделий. Часто говорят, что смерть — это конец путешествия, но даже представить себе нельзя, насколько справедливо это уподобление для Парижа. Покойника, особенно ежели это покойник знатный, встречают на мрачном бреге словно путешественника, которого, не успел он ступить на землю, уже осаждают со своими предложениями агенты гостиниц. Кроме нескольких философов и нескольких семейств, уверенных, что они будут жить в веках, и потому сооружающих себе усыпальницы столь же монументальные, как их особняки, никто не думает о смерти и ее социальных последствиях. Смерть всегда наступает слишком рано, да, кроме того, родные стараются не думать о ней по совершенно понятному чувству. Поэтому-то почти всегда тех, кто потерял отца, мать, жену или ребенка, сейчас же начинают осаждать всякие дельцы, которые пользуются душевным расстройством родных, чтобы перехватить выгодный заказ. В прежнее время мраморщики, хозяева заведений, помещавшихся около знаменитого кладбища Пер-Лашез, где мастерские образуют целую улицу, которую следовало бы назвать Надгробной, осаждали наследников около могилы или у кладбищенских ворот, но понемногу под влиянием конкуренции, в силу торговой предприимчивости, они захватывали все новые позиции и теперь добрались уже до города, подступили к мэриям. Есть и такие агенты, что врываются с готовыми проектами надгробий в самое жилище скорби. — Мы договариваемся, — поспешил заявить агент фирмы Сонэ опоздавшему коллеге. — Следующий покойник!... Свидетели есть? — вызвал служитель. — Пожалуйте, сударь, — сказал агент, обращаясь к Ремонанку. Ремонанк попросил агента помочь ему поставить на ноги Шмуке, который сидел на скамье, равнодушный ко всему на свете; вместе они подвели его к барьеру, которым чиновник, составляющий акты о смерти, отгорожен от человеческого горя. Ремонанку, игравшему роль провидения при Шмуке, помог доктор Пулен, пришедший, чтобы дать необходимые сведения о возрасте и месте рождения Понса. Немец помнил только одно: Понс был его другом. Когда акт был подписан, Ремонанк и доктор с неотстававшим от них маклером посадили несчастного Шмуке в экипаж, куда проскользнул за ними все тот же ретивый маклер, решивший во что бы то ни стало получить заказ. Тетка Соваж, которая ходила дозором у ворот, с помощью Ремонанка и агента фирмы Сонэ внесла почти потерявшего сознание Шмуке в дом. — Он сейчас лишится чувств! — крикнул маклер, которому не терпелось покончить с делом, уже бывшим, как он выражался, на мази. — Еще бы! — ответила тетка Соваж. — Он уже сутки плачет и ничего в рот не берет. У кого горе, тому не до еды. — Послушайте, дорогой клиент, скушайте бульончику, — принялся уговаривать бедного немца агент фирмы Сонэ. — У вас еще столько хлопот впереди: надо поехать в ратушу, купить место под надгробие, которое вы собираетесь воздвигнуть в память этого друга искусств и в знак вашей вечной признательности. — Какой же смысл себя голодом морить, — убеждала мадам Кантине, поднося Шмуке чашку бульона и хлеб. — Послушайте, сударь, — подступил к нему Ремонанк, — раз уж вы так ослабли, надо вам с кем-нибудь договориться, чтоб он вас заменил, потому что у вас еще столько дела! Надо заказать похоронную процессию! Ведь не станете же вы хоронить своего друга как нищего. — Да ну же, ну, сударь! — сказала тетка Соваж, улучив минутку, когда Шмуке откинул голову на спинку кресла. И она влила ему в рот ложку супа и насильно, как ребенка, стала его кормить. — А теперь, сударь, будьте благоразумны и, если вы желаете, чтоб вам не мешали убиваться, возьмите кого-нибудь заместо себя... — Раз вы, сударь, выразили желание воздвигнуть великолепный памятник вашему другу, то можете возложить на меня все хлопоты, я все устрою... — Что такое, что такое? — вмешалась тетка Соваж. — Он вам заказал? Да кто вы такой? — Агент фирмы Сонэ, голубушка, самого крупного заведения могильных памятников, — сказал маклер, вытащив карточку и показывая ее здоровенной тетке Соваж. — Ладно, ладно!.. Когда нужно будет, к вам обратятся. Нельзя же пользоваться горем нашего хозяина. Вы же видите, что хозяин совсем голову потерял... — Если вы устроите так, чтоб заказ получили мы, — шепнул маклер тетке Соваж, выйдя с ней на площадку лестницы, — я имею, полномочия предложить вам сорок франков... — Давайте сюда ваш адрес, — сказала тетка Соваж, сразу подобрев. Оставшись один и почувствовав себя крепче после того, как его насильно заставили съесть несколько ложек бульона, Шмуке поспешил в спальню к Понсу и погрузился в молитву. Он весь отдался своему горю, но из этого состояния покорного смирения его вывел молодой человек в черном, который уже в десятый раз окликал его: «Сударь!» и наконец даже дернул за рукав, так что несчастному страдальцу волей-неволей пришлось откликнуться. — Што ешше слютшилось? — Сударь, мы обязаны доктору Ганналю поразительным открытием; оспаривать у него славу мы не собираемся: он возродил египетские чудеса. Но с помощью некоторых усовершенствований мы добились поразительных результатов. Так вот, если вы хотите видеть вашего друга таким, каким он был при жизни... — Я буду видеть моего друга? — воскликнул Шмуке. — И он будет говорить зо мной? — Ну, не вполне!... У него не будет только дара речи, — продолжал агент по бальзамированию покойников, — но он на веки вечные сохранится в том же виде. Процедура очень недолгая. Достаточно надрезать сонную артерию и сделать впрыскивание; но ждать нельзя... Через четверть часа мы уже не сможем сохранить тело и тем самым доставить вам тихую радость. — Убирайтесь к тшорту! Понс сталь духом! И дух его есть на небезах. — Какой неблагодарный человек, — изрек агент одного из соперников знаменитого Ганналя, выходя из дому, — он отказался от бальзамирования тела своего друга! — Ничего нет удивительного, — сказала тетка Сибо, которая как раз набальзамировала своего ненаглядного муженька. — Ведь он наследник, ему все по завещанию отказано. А такому человеку, раз он свое получил, на покойника наплевать. Час спустя в спальню вошла тетка Соваж в сопровождении человека в черном, по виду ремесленника. — Сударь, — сказала она, — Кантине был так любезен, что прислал сюда приходского гробовщика. Гробовщик поклонился с соболезнующим и сокрушенным видом, в то же время всем своим обликом выражая уверенность, что он персона, здесь совершенно необходимая. Он посмотрел на покойника взглядом профессионала. — Какой, сударь, вам желателен — сосновый, просто дубовый или двойной: дубовый и свинцовый? Двойной: дуб со свинцом — самое приличное. Покойник, — заметил он, — обычных размеров... Он пощупал, где кончаются ноги. — Метр семьдесят сантиметров! — прибавил он. — Отпевать, конечно, будете в церкви? Шмуке посмотрел на гробовщика тем взглядом, который бывает у сумасшедших, когда они задумали что-то недоброе. — Сударь, — сказала тетка Соваж, — вам бы надо было поручить кому-нибудь заняться заместо вас всеми этими делами. — Хорошо, я буду порутшитъ, — согласился страдалец. — Сходить, что ли, за господином Табаро, ведь у вас еще много хлопот впереди. Господин Табаро на весь квартал честностью славится. — Да, за господин Табаро! Мне о нем говориль, — сдался наконец Шмуке. — Вот и хорошо, сударь, поговорите со своим уполномоченным, а потом можете горевать, сколько хотите, никто вам мешать не станет. Около двух часов явился скромный молодой человек, старший писарь г-на Табаро, предназначавший себя к карьере судебного пристава. Молодость имеет удивительные преимущества — она не отпугивает. Молодой человек, которого звали Вильмо, сел около Шмуке, он не сразу заговорил, выжидая подходящую минуту. Такая сдержанность тронула Шмуке. — Сударь, — сказал Вильмо, — я старший писец господина Табаро, который поручил мне защиту ваших интересов и приказал взять на себя все формальности, связанные с похоронами вашего друга... Вы ничего не имеете против? — Шисни вы мне не будете спазать, шить мне остальось недольго; а вот в покое ви будете менья оставлять? — О, вас ничем не побеспокоят, — ответил Вильмо. — Што я дольшен делять? — Подписать вот эту бумагу, в которой вы уполномочиваете господина Табаро вести все ваши дела, касающиеся наследства. — Хорошо, будете давать зюда бумагу! — сказал немец, собиравшийся тут же поставить свою подпись. — Нет, сперва я прочту вам. — Тшитайте. Шмуке не проявил ни малейшего интереса к чтению доверенности и тут же подписал ее. Молодой человек осведомился о желаниях Шмуке относительно похоронной процессии, места (немец хотел, чтоб его похоронили рядом с Понсом), отпевания и уверил несчастного старика, что больше к нему приставать не будут ни с вопросами, ни с требованием денег. — Я готов отдавать все, што у менья есть, только оставляйте менья в покое, — сказал Шмуке, снова опускаясь на колени около тела друга. Фрезье торжествовал: теперь наследник не мог и шагу ступить — он был всецело в руках тетки Соваж и Вильмо. Нет такой скорби, которую в конце концов не одолел бы сон. И когда под вечер тетка Соваж вошла в спальню, Шмуке лежал в ногах кровати, на которой покоился Понс, и крепко спал; она отнесла его в спальню, с материнской заботливостью уложила в постель, где он и проспал до утра. Когда он проснулся, то есть когда после временного забытья снова ощутил свою скорбь, тело Понса на траурном помосте, освещенном и убранном, как это полагается при похоронах по третьему разряду, уже стояло у ворот; итак, его друга уже не было в квартире, и теперь она казалась ему огромной и вызывала тяжелые воспоминания. Тетка Соваж, распоряжавшаяся бедным Шмуке так же самовластно, как если бы он был грудным младенцем, а она его кормилицей, заставила его позавтракать, раньше чем идти в церковь. Пока несчастный страдалец с трудом глотал пищу, тетка Соваж со вздохами, достойными Иеремии, сокрушалась, что у него нет черного фрака. И до болезни Понса гардероб Шмуке, находившийся в ведении Сибо, был более чем скромен, впрочем, так же как и его стол, — у него имелось два сюртука и две пары панталон!.. — Вы в таком виде и на похороны пойдете? Да ведь вас весь квартал засмеет!.. — А в каком виде ви будете мне приказать идти? — В трауре! — В траур! — Приличия... — Прилитшия! Не нушни мне все эти глюпости! — горестно воскликнул бедняга, только детски наивные души скорбь повергает в столь беспредельное отчаяние. — Экое чудовище неблагодарное, — сказала тетка Соваж, оглядываясь на неожиданно появившегося в дверях господина, от одного вида которого Шмуке вздрогнул. Вошедший был облачен в черный суконный фрак, короткие черные суконные штаны, черные шелковые чулки, наряд довершала серебряная цепь с бляхой, белые манжеты, белый муслиновый очень строгий галстук и белые перчатки; этот официальный представитель бюро похоронных процессий, на котором лежал стереотипный отпечаток соболезнования чужому горю, держал в руке жезл черного дерева, олицетворявший его функции, а под мышкой — треуголку с трехцветной кокардой. — Я церемониймейстер, — сказал он елейным голосом. По своим обязанностям этот человек ежедневно возглавлял похоронные процессии и не раз видел семьи, погруженные в горе — иногда подлинное, иногда притворное, — он привык, так же как и все его коллеги, говорить тихим и елейным голосом. Подобно статуе, изображающей гения смерти, он был благопристоен, вежлив, обходителен, как ему и полагалось по профессии. При словах церемониймейстера Шмуке охватила нервная дрожь, словно перед ним предстал палач. — Сударь, кем вы приходитесь покойнику — сыном, братом, отцом?.. — обратился к несчастному официальный представитель бюро похоронных процессий. — И тем, и другим, и третьим... больше того, я прихошусь ему другом! — сказал Шмуке, заливаясь слезами. — Вы наследник? — спросил церемониймейстер. — Наследник? — повторил Шмуке. — Мне нитшего на этом звете не нушно. И Шмуке снова погрузился в мрачное отчаяние. — Где остальные родственники и друзья? — спросил церемониймейстер. — Вот они все тут зобрались! — воскликнул Шмуке, указывая на картины и редкости. — Эти друзья никогда не притшинили страданий бедному моему Понс! Я и они — вот все, што он любиль! — Он помешался, — сказала тетка Соваж церемониймейстеру. — С ним не стоит и разговаривать. Шмуке сел, машинально утирая слезы, и лицо его опять приняло тупое выражение. Тут появился Вильмо — старший писец г-на Табаро, и церемониймейстер, признав в нем посетителя, заказавшего в бюро похоронную процессию, обратился к нему: — Пора двигаться, сударь... колесница приехала; но мне не случалось еще видеть таких похорон. Где родственники и близкие? — Мы очень спешили, — ответил г-н Вильмо. — Господин Шмуке в таком горе, что обо всем позабыл; впрочем, у покойного только один родственник... Церемониймейстер сочувственно посмотрел на Шмуке, этот эксперт по людскому горю давно научился отличать подлинное от притворного; он подошел к бедному немцу: — Возьмите себя в руки, сударь!.. Подумайте о том, что вам надо достойным образом почтить память друга. — Мы позабыли разослать приглашения на похороны, но я позаботился известить господина де Марвиля, председателя суда, единственного родственника, о котором я вам уже говорил... Друзей у него не было... Не думаю, чтобы пришли сослуживцы, покойный состоял капельмейстером в театре... Но, насколько я знаю, господин Шмуке единственный наследник. — Значит, он должен возглавлять похоронную процессию, — сказал церемониймейстер. — У вас нет черного фрака? — спросил он, оглядывая костюм бедняги музыканта. — У менья здесь в груди все тшерное! — сказал тот раздирающим душу голосом. — Тшерное, тотшно в зердце у менья смерть... Господь бог смилюется надо мной и зоединяет менья в могиле с моим другом, за што я буду блягодарить его. И он молитвенно сложил руки. — Наша администрация уже сильно улучшила постановку дела, и все же необходимо, — о чем я уже не раз говорил — приобрести надлежащий гардероб и давать напрокат наследникам соответствующий костюм, с каждым днем в этом ощущается все большая потребность, — сказал церемониймейстер. — Но раз этот господин наследник, ему следует надеть траурную мантию; в ту, которую я захватил с собой, его можно завернуть с головы до пят, и никто и не заметит, что он одет неподобающим образом... Не будете ли вы так любезны встать? — попросил он Шмуке. Тот поднялся со стула, но едва устоял на ногах. — Поддержите его, — обратился церемониймейстер к старшему писцу, — ведь вам же переданы все полномочия. Вильмо поддержал Шмуке, схватив его под мышки, а церемониймейстер взял отвратительную черную широкую мантию, которую накидывают на плечи наследникам, провожающим катафалк от дома покойника до церкви, и облачил в нее Шмуке, завязав под самым подбородком черные шелковые шнуры. И Шмуке нарядили наследником. — У нас еще одно большое затруднение, — сказал церемониймейстер. — Надо пристроить четыре кисти на покрове... А держать их некому... Половина одиннадцатого, — прибавил он, посмотрев на часы. — В церкви уже ждут. — А вот и Фрезье! — весьма неосторожно воскликнул Вильмо. Но присутствующим было невдомек, что эти слова прямое признание в сообщничестве. — Кто этот господин? — спросил церемониймейстер. — Это от семьи. — От какой семьи? — От семьи, обделенной покойным. Это уполномоченный господина Камюзо, председателя суда. — Хорошо, — сказал с удовлетворенным видом церемониймейстер. — Хоть две кисти пристроены. Одну возьмете вы, другую — он. Церемониймейстер, обрадованный тем, что пристроил две кисти, взял две пары прекрасных белых замшевых перчаток и любезно предложил их Фрезье и Вильмо. — Вы, милостивый государь, не откажетесь держать кисти покрова? — спросил он. Подчеркнуто строгий костюм Фрезье, его черный фрак и белый галстук, холодная официальность его манер вызывали содрогание — он казался олицетворением сутяжничества. — Охотно, милостивый государь, — ответил он. — Еще бы двух, и все четыре кисти пристроены, — сказал церемониймейстер. В эту минуту подошел ретивый агент фирмы Сонэ в сопровождении единственного человека, который вспомнил Понса и пришел отдать ему последний долг. Этот человек служил в театре ламповщиком, он раскладывал по пюпитрам оркестровые партитуры, и Понс, знавший, что у него большая семья, давал ему ежемесячно пять франков. — Ах, Топинар!.. — воскликнул Шмуке, узнав его. — Ти любиль Понс!.. — Я, сударь, которое утро захожу, справляюсь о здоровье господина Понса. — Которое утро, голюбтшик Топинар? — сказал Шмуке, пожимая ему руку. — Да меня, должно быть, принимали за родственника и встречали очень нелюбезно. Я уж и то говорил, что из театра, что пришел проведать господина Понса, а мне в ответ — «знаем мы вас». Хотелось мне повидать болящего, только меня ни разу к нему не допустили. — Безбошная Зибо! — сказал Шмуке, прижимая к сердцу заскорузлую руку театрального служителя. — Какой наш господин Понс человек был! Каждый месяц давал мне сто су... Он знал, что у меня жена и трое детей. Жена уже дожидается в церкви. — Я буду разделить с тобой последний кусок хлеба! — воскликнул Шмуке, обрадованный, что с ним человек, любивший Понса. — Не угодно ли вам держать кисть от покрова? — обратился к Топинару церемониймейстер. — Тогда у нас все четыре пристроены. Агент фирмы Сонэ тут же согласился держать кисть от покрова, особенно после того, как церемониймейстер показал ему прекрасную пару перчаток, которые, по обычаю, должны были достаться ему в собственность. — Без четверти одиннадцать! Пора выходить... в церкви ждут, — заявил церемониймейстер. И шестеро мужчин вышли на лестницу. — Заприте квартиру и никуда не отлучайтесь, — сказал неумолимый Фрезье обеим женщинам, которые стояли на площадке. — Особенно если вы, мадам Кантине, хотите, чтобы вам поручили сторожить имущество. Ведь это сорок су в день!.. По довольно обычной в Париже случайности у подъезда стояло два катафалка, а следовательно, налицо были и две похоронные процессии — катафалк Сибо, скончавшегося привратника, и катафалк Понса. Никто не подходил к великолепному катафалку, чтоб отдать последний долг другу муз, зато все соседние привратники теснились вокруг тела Сибо, чтоб окропить его святой водой. Тот же разительный контраст — толпа народа у гроба Сибо и одинокий гроб Понса — наблюдался не только у подъезда, но и на всем пути следования похоронной процессии; за катафалком Понса шел один только Шмуке, и спотыкавшегося на каждом шагу наследника поддерживал факельщик. От Нормандской улицы до церкви св. Франциска, что на Орлеанской, обе процессии двигались между двумя рядами любопытных, ибо, как уже было сказано, в этом квартале всякое событие в диковинку. Все обращали внимание на роскошный белый катафалк, на котором красовался гербовый щит с огромным вышитым П, — но за этим катафалком шел всего один провожающий, — и на огромную толпу, шедшую за простыми дрогами, какие полагаются, когда хоронят по последнему разряду. К счастью, Шмуке, который совсем оторопел при виде любопытных, глядевших из всех окон, и зевак, стоявших сплошной стеной, ничего не понимал и сквозь слезы, застилавшие глаза, как сквозь пелену, смотрел на сбежавшийся народ. — Э, да это щелкунчик, — говорили в толпе, — знаете, тот музыкант! — А кто держит кисти покрова? — Известно кто! Актеры! — Гляди-ка, гляди, никак, хоронят бедного папашу Сибо! Еще одним тружеником стало меньше! А как на работу был лют, рук не покладал! — День-деньской за работой! — А жену как любил! — Осиротела, бедняжка! Ремонанк шел за гробом своей жертвы и выслушивал соболезнования по поводу смерти соседа. Обе процессии подошли к церкви одновременно; Кантине договорился с привратником, и к Шмуке не подпускали нищих, ибо Вильмо, обещавший наследнику, что к нему не будут ни с чем приставать, оберегал своего клиента и сам выдавал на расходы. Дроги привратника Сибо до самого кладбища провожало человек шестьдесят-восемьдесят. Для сопровождающих тело Понса к церкви было подано четыре экипажа; один для духовенства и три для родственников; но понадобился только один, так как, пока шло отпевание, агент фирмы Сонэ побежал предупредить хозяина о том, что похоронная процессия сейчас тронется, дабы г-н Сонэ мог показать наследнику набросок памятника и смету уже при выходе с кладбища. Фрезье, Вильмо, Шмуке и Топинар поместились в одном экипаже. Два другие, вместо того чтоб вернуться в бюро похоронных процессий, поехали порожняком на кладбище Пер-Лашез. Такие пустые экипажи, зря едущие на кладбище, дело обычное. Когда покойник не пользуется известностью, похороны не вызывают стечения народа, и экипажей всегда бывает больше, чем требуется. В Париже, где никому не хватает двадцати четырех часов в сутки, редко какого покойника провожают до самого кладбища даже родственники или близкие, разве только он был уж очень любим при жизни. Но кучера не хотят упускать чаевые и потому исполняют свой долг до конца. Есть ли седок или нет, экипажи все равно едут в церковь и на кладбище, а оттуда обратно к дому покойного, где кучера просят на чаек. Даже представить трудно, сколько людей кормятся от покойников. Причт, нищие, факельщики, кучера, могильщики, вся эта братия отличается поразительной поглощающей способностью, после похорон они разбухают, как губка. От церкви, при выходе из которой на Шмуке набросилась целая орава нищих, сейчас же оттиснутых сторожем, до кладбища Пер-Лашез бедный немец ехал словно преступник, которого везут из здания суда на Гревскую площадь[65]. Он хоронил самого себя. Всю дорогу он держал за руку Топинара, единственного человека, который искренне сокрушался о Понсе. Топинар, польщенный оказанной ему честью, тем, что ему доверили держать кисть покрова, что он едет в экипаже, что он теперь счастливый обладатель пары новых перчаток, решил в конце концов, что похороны Понса — величайший день в его жизни. А убитый горем Шмуке, который чувствовал поддержку только в Топинаре, в сердечном пожатии его руки, сидел в карете с таким покорным видом, словно он теленок, которого везут на убой. Па передней скамеечке поместились Фрезье и Вильмо. Те, кто имел несчастье несколько раз провожать своих близких к месту вечного успокоения, знают, что лицемерие сбрасывает маску во время подчас слишком длительного пути от церкви до Восточного кладбища, где собраны богатые памятники и где живые соперничают друг с другом в тщеславии и роскоши. Люди, посторонние умершему, заводят разговоры, и те, кто искренне огорчен, в конце концов начинают к ним прислушиваться и понемногу отвлекаются от грустных мыслей. — Господин председатель уже отправился в присутствие, — рассказывал Фрезье старшему писцу, — и я не счел нужным ехать в суд и отрывать его от исполнения обязанностей, все равно бы он опоздал. Поскольку он законный наследник, но лишенный наследства в пользу господина Шмуке, то я подумал, что достаточно будет моего присутствия, ибо я представляю его интересы. Топинар насторожился. — А что это за тип держал четвертую кисть? — спросил Фрезье. — Агент мастерской могильных памятников, добивающийся заказа на надгробие в виде трех мраморных фигур, которые должны изображать Музыку, Живопись и Скульптуру, оплакивающих покойного. — Мысль неплохая, — отозвался Фрезье. — Старичок вполне заслужил такое надгробие. Но памятник обойдется не меньше семи-восьми тысяч. — Еще бы! — Если господин Шмуке закажет такой памятник, наследники за это отвечать не могут, ведь этак все наследство ухлопать недолго... — Начнется тяжба, но фирма выиграет... — Ну, это его дело! Знаете, с фирмой можно проделать хорошую шутку! — шепнул Фрезье на ухо старшему писцу. — Ведь если завещание будет признано недействительным, а за это я ручаюсь... или если вообще не окажется завещания, с кого тогда получать прикажете? Вильмо ухмыльнулся. Теперь старший писец г-на Табаро и стряпчий пододвинулись друг к другу и зашептались; но, несмотря на грохот колес и уличный шум, театральный служитель, привыкший к закулисным интригам, разгадал, что они оба измышляют всякие подвохи против бедного немца, и под конец уловил знаменательное слово «Клиши[66]». С этой минуты достойный и честный служитель актерской братии решил не оставлять на произвол судьбы друга Понса. На кладбище, где собралась толпа любопытных, церемониймейстер вел Шмуке под руку к вырытой уже могиле, под которую стараниями маклера фирмы Сонэ, заявившего о намерении наследника воздвигнуть великолепный памятник, было куплено у города три метра земли. Но когда Шмуке увидел четырехугольную яму, над которой могильщики держали гроб Понса, напутствуемый последними молитвами духовенства, у него сжалось сердце и он лишился чувств. Топинар с помощью маклера и самого г-на Сонэ перенес несчастного немца в заведение мраморщика, где хозяйка и г-жа Витло, жена компаньона фирмы Сонэ, захлопотали вокруг несчастного, проявляя самую сердечную заботливость. Топинар не уходил, так как заметил, что Фрезье, физиономия которого не внушала ему доверия, что-то обсуждает с агентом фирмы Сонэ. Бедный простодушный немец очнулся примерно через час, то есть около половины третьего. Он надеялся, что события двух последних дней — дурной сон, что, проснувшись, он увидит Понса живым и здоровым. Ему столько раз сменяли мокрое полотенце на лбу, столько раз давали нюхать разные соли и туалетный уксус, что он наконец открыл глаза. Г-жа Сонэ насильно влила ему в рот чашку крепкого бульона, так как у мраморщиков как раз варился суп. — Не часто случается нам иметь дело с такими чувствительными заказчиками; раз в два года, правда, бывает... Наконец Шмуке запросился домой. — Сударь, — сказал тогда хозяин фирмы, — вот рисунок, Витло приготовил его специально для вас, всю ночь просидел!.. Но мысль прекрасная!.. Памятник получился очень красивый. — Он будет украшением кладбища Пер-Лашез! — прибавила миловидная г-жа Сонэ. — Ведь вы должны почтить память друга, который оставил вам все свое состояние. Проект, который аттестовали как сделанный специально по этому случаю, был изготовлен еще для де Марсе, известного министра; но вдове заблагорассудилось заказать памятник Стидману, и проект фирмы Сонэ был отвергнут как слишком безвкусный. Тогда три фигуры должны были изображать июльские дни, во время которых проявил себя сей крупный государственный деятель. Затем, внеся кое-какие изменения, Сонэ и Витло переделали эти исторические аллегории в Армию, Финансы и Семью и предназначали их на памятник Шарля Келлера, но и этот памятник тоже был заказан Стидману. Уже одиннадцать лет проект приспосабливался к разным случаям, и теперь, перерисовывая его еще раз, Витло превратил три фигуры в гениев музыки, скульптуры и живописи. — Это еще что! А какие будут детали и все сооружение в целом! Через полгода памятник будет готов, — сказал Витло. — Вот смета и заказ... семь тысяч франков, не считая оплаты каменотесов. — Если вам угодно из мрамора, — добавил Сонэ, специалист-мраморщик, — это обойдется в двенадцать тысяч франков, зато вы увековечите и себя, и своего друга... — Я только что слышал, что завещание собираются оспаривать и наследство, вероятно, достанется законным наследникам, — шепнул Топинар на ухо Витло. — Поезжайте лучше к председателю суда господину Камюзо, а этот бедный простак останется ни при чем... — Вечно вы таких заказчиков приводите! — набросилась г-жа Витло на агента и начала его бранить. Топинар пешком повел Шмуке на Нормандскую улицу, куда отправились экипажи. — Не покидайте менья!.. — взмолился Шмуке, когда Топинар хотел уйти, передав бедного немца с рук на руки тетке Соваж. — Уже четыре, дорогой господин Шмуке. Мне еще пообедать надо. Ведь жена у меня капельдинершей при театре, она будет волноваться, куда я пропал. Вы же знаете, что театр открывается без четверти шесть... — Снаю, снаю... Но послюшайте, ведь я зовсем один на свете, один как перст. Ви шалель Понса, помогайте мнье, я брошу сльовно во тьме, а Понс сказаль мне, што вокруг мерзавцы и негодяи... — Я и сам заметил; не будь меня, вас бы запрятали в Клиши. — В Клиши? — воскликнул Шмуке. — Нитшего не могу понимать. — Ах бедняга! Ну, будьте спокойны, я еще зайду, прощайте! — Прошшайте и как мошно скорей приходите! — прошептал Шмуке, чуть не падая от усталости. — Прощайте, любезный! — сказала Топинару тетка Соваж тоном, задевшим театрального служителя. — Что вы о себе воображаете, прислужница! — отпарировал он. — Ни дать ни взять мелодраматический злодей! — Сам злодей! Нечего вам сюда таскаться и в наши дела нос совать. Небось хотите у хозяина денежки выманить! — Денежки выманить! Умолкни, услужающая! — величественно изрек Топинар. — Я в театре простым служителем состою, но артистам всей душой предан. Знайте, что я еще ни у кого ничего не просил! И у вас ведь никто ничего не просит? Никто вам не задолжал, а, старая? — Вы служите в театре, а величают вас как? — поинтересовалась эта бой-баба. — Топинаром, с вашего позволения... — Очень приятно, — сказала тетка Соваж. — Передайте мой низкий поклон вашей супружнице, ежели вы, любезный, женаты... Вот и все, что мне от вас нужно. — Что с вами, моя красавица? — спросила мадам Кантине, входя. — А то, голубушка, что вам надо присмотреть за обедом, пока я сбегаю к своему хозяину. — Да он внизу, — перебила мадам Кантине, — разговаривает с мадам Сибо, она бедняжка все глаза выплакала. Тетка Соваж, перепрыгивая через две ступеньки, помчалась вниз, только лестница дрожала у нее под ногами. — Сударь, — отозвала она Фрезье в сторонку от мадам Сибо и указала на Топинара, который как раз выходил из дому. Театральный служитель был горд сознанием, что ему удалось отплатить добром своему покойному благодетелю, спасши его друга от расставленной ловушки при помощи хитрости в чисто театральном духе, ибо в театре все в той или иной мере мастера на плутовские проделки. И Топинар дал себе слово и впредь защищать старого музыканта от всех ловушек, в которые, при его простодушии, он, конечно, попадет. — Видите этого голодранца? Так вот он корчит из себя честного человека и потому сует свой нос в дела господина Шмуке... — Кто это? — спросил Фрезье. — Да так, мелкая сошка... — В делах нет мелких сошек... — Фамилия ему Топинар, служит при театре... — Хорошо, мадам Соваж! Действуйте в том же духе, табачная лавочка вам обеспечена. И Фрезье возобновил прерванный разговор с мадам Сибо. — Итак, дорогая клиентка, я утверждаю, что вы вели двойную игру, а раз один компаньон надувает другого, все обязательства прекращаются. — Когда же это я вас надувала? — сказала тетка Сибо, уперев руки в боки. — Подумаешь, испугалась я ваших кислых слов и покойницкой физиономии... Вы ищете, к чему бы придраться, чтоб отделаться от своих обещаний, а еще называете себя честным человеком! Сказать вам, кто вы такой — мерзавец! Да, да, да, нечего руку-то расчесывать! Придется вам это скушать!.. — Не надо зря говорить, не надо злиться, голубушка, — остановил ее Фрезье. — Послушайте лучше, что я скажу. Вы денежек уже достаточно хапнули... Вот что я нашел сегодня утром, пока шли приготовления к похоронам: каталог в двойном экземпляре, написанный рукой господина Понса, и совершенно случайно мне на глаза попались следующие строки. И он раскрыл рукописный каталог и прочитал: «№ 7. Великолепный портрет, написанный на мраморе Себастьяном дель Пьомбо в 1546 г., продан семьей, изъявшей его из собора в Терни. Этот портрет, парный с портретом епископа, купленным одним англичанином, изображает молящегося мальтийского рыцаря, он находился над семейной усыпальницей фамилии Росси. Если бы не дата, картину можно было бы приписать Рафаэлю. Я ставлю эту вещь выше, чем портрет Баччо Бандинелли Луврского музея, который считаю несколько суховатым по манере, в то время как краски Мальтийского рыцаря сохранились во всей своей свежести благодаря тому, что это живопись на lavagna (шифер)». — Но на месте номера семь, — продолжал Фрезье, — я нашел женский портрет, подписанный Шарденом, и без всякого номера... Пока церемониймейстер набирал людей, чтоб держать кисти на покрове, я проверил наличие картин; восьми полотен, которые указаны покойным господином Понсом в числе шедевров, недостает, они заменены другими, менее ценными и незанумерованными... Кроме того, не хватает одной небольшой картины на дереве, принадлежащей кисти Метсу и упомянутой в числе шедевров... — А я, что ли, при его картинах сторожем была? — огрызнулась тетка Сибо. — Нет, но вы пользовались доверием господина Понса, вели его хозяйство и дела, а здесь налицо кража... — Кража! Так эти картины, сударь, были проданы господином Шмуке по распоряжению господина Понса, чтоб было на что жить. Так-то вот! — Кому? — Господину Элиасу Магусу и Ремонанку... — За сколько?.. — Запамятовала!.. — Послушайте, голубушка мадам Сибо, вы денежек хапанули, и не так мало!.. — продолжал Фрезье. — Я с вас глаз теперь не спущу, вы у меня в руках!.. Поможете мне, и я буду держать язык за зубами. Как бы там ни было, на господина Камюзо вам рассчитывать не приходится, раз вы сочли возможным его ограбить. — Я так и знала, дорогой господин Фрезье, что останусь при пиковом антересе, — ответила тетка Сибо, на которую благотворно подействовало обещание ходатая держать язык за зубами. — Что вы к ней придираетесь, — вмешался вошедший в эту минуту Ремонанк. — Нехорошо! Сделка совершена по обоюдному согласию между господином Понсом и господином Магусом вместе со мной, мы три дня никак не могли договориться с покойником, ведь он по своим картинам прямо обмирал! Расписка у нас по всей форме, а что мы дали заработать мадам Сибо десяток-другой франков, так это уж так водится, она попользовалась не больше, чем другие; в каком доме мы что приторгуем, всегда прислугу отблагодарим. А если вы, господин хороший, хотите обидеть беззащитную женщину, чтоб свои делишки обделать, так это не выйдет!.. Так и запишите! Тут господин Магус всему голова; ежели вы не поладите полюбовно с мадам Сибо, ежели не дадите ей то, что пообещали, так мы с вами еще встретимся на распродаже коллекции, вы еще пожалеете, что вооружили против себя нас с господином Магусом, уж мы натравим на вас торговцев. Вместо семи— или восьмисот тысяч франков вы и двухсот не выручите! — Хватит, хватит! Там видно будет. Может, мы еще не станем продавать, — сказал Фрезье, — или продадим в Лондоне. — Лондоном нас не запугаешь, — отпарировал Ремонанк, — господин Магус там свой человек, не хуже чем в Париже. — Прощайте, голубушка, я вас выведу на чистую воду, — сказал Фрезье, — не советую вам выходить из моей воли. — Мазурик! — Осторожней, — крикнул Фрезье, — я скоро буду мировым судьей! Они расстались, осыпая друг друга угрозами, значение которых было в достаточной мере оценено обеими сторонами. — Спасибо, Ремонанк! — сказала тетка Сибо. — Какое утешение для бедной вдовы знать, что есть кому за нее заступиться. Вечером, часов в десять, Годиссар вызвал к себе в кабинет оркестрового служителя. Директор стоял перед камином в наполеоновской позе, усвоенной им с тех пор, как он начал управлять целым сонмом актеров, танцовщиц, статистов, музыкантов, машинистов и вести дела с авторами. В таких случаях он закладывал правую руку за жилет и держался ею за левую подтяжку, а голову поворачивал вполоборота, вперив взор в пространство. — Скажите, Топинар, вы получаете ренту? — Нет, сударь. — Тогда вы, значит, решили подыскать место получше? — спросил директор. — Нет, сударь, — ответил оркестровый служитель, побледнев как полотно. — Так какого же черта! Жена твоя капельдинерша... Я не рассчитал ее из уважения к моему предшественнику... Тебя я взял чистить днем кенкеты за кулисами, вечером ты прислуживаешь в оркестре. И это еще не все. Когда на сцене изображается ад, ты у меня главного черта по двадцать су за раз играешь, и все прочие черти у тебя в подчинении. Все театральные служители на такое место зарятся, у тебя, голубчик, в театре много завистников и врагов. — Врагов! — воскликнул Топинар. — А у тебя трое детей, старший уже детские роли играет, я ему по пятьдесят сантимов разовых положил. — Сударь... — Не перебивай, — громовым голосом остановил его Годиссар. — И при всем этом ты хочешь уйти из театра... — Сударь... — Ты хочешь дела обделывать! В чужое наследство нос суешь! Да ведь от тебя только мокренько останется. Мне покровительствует его сиятельство граф Попино, человек высокого ума и железной воли, которого король призвал в свой совет, что было чрезвычайно мудро... Этот государственный муж, занимающий высокий политический пост, — я говорю о графе Попино, — женил старшего сына на дочери председателя суда господина де Марвиля, — это один из осмотрительных и уважаемых высших судейских чиновников, светоч судебного мира. Ты знаешь, что такое суд? Ну, так господин де Марвиль — законный наследник своего родственника Понса, нашего бывшего капельмейстера, на похоронах которого ты сегодня был. Я на тебя не в претензии за то, что ты отдал ему последний долг... Но ты потеряешь место, если будешь совать нос в дела уважаемого господина Шмуке; я, конечно, желаю ему всяческих благ, но, можешь быть уверен, отношения у него с законными наследниками Понса очень осложнятся. На немца-то мне плевать, а вот с председателем суда и графом Попино нельзя не считаться. Так мой тебе совет — не путайся в дела достойного немца, за него его немецкий бог постоит, нечего тебе брать на себя роль божьего помощника. Оставайся-ка на своем месте в театре! Так-то лучше будет! — Я понял, господин директор, — сказал потрясенный Топинар. Таким образом, Шмуке, ожидавший, что на следующий день к нему зайдет бедный театральный ламповщик, единственный человек, который пожалел Понса, лишился и этого посланного ему судьбой защитника. Проснувшись на следующее утро в опустевшей квартире, горемычный немец почувствовал всю тяжесть своей утраты. События предыдущих дней и хлопоты по похоронам вносили в дом суету, движение, которые как-то отвлекали от грустных мыслей. Но мрачная мертвая тишина, наступающая после похорон друга, отца или любимой жены, поистине ужасна, она леденит сердце. Непреодолимая сила влекла несчастного старика в спальню к Понсу, но там он не выдержал и убежал в столовую, где мадам Соваж накрывала стол к завтраку. Шмуке сел за стол, но кусок не шел ему в горло. Вдруг громко зазвонил колокольчик, и появились три черные фигуры, беспрекословно впущенные мадам Кантине и мадам Соваж. Впереди — г-н Витель, мировой судья, и его протоколист. За ними — Фрезье. После постигшего его разочарования с завещанием, составленным по всем правилам и выбивавшим у него из рук могучее оружие, которое он так дерзко выкрал, физиономия Фрезье стала еще более кислой, еще более противной, чем обычно. — Мы пришли наложить печати, — мягко сказал мировой судья. Шмуке, для которого эти слова были китайской грамотой, растерянно обвел взглядом всех троих. — Мы пришли по заявлению господина Фрезье, адвоката, уполномоченного господином Камюзо де Марвилем, родственником и законным наследником покойного господина Понса, — пояснил протоколист. — Коллекции вон там, в большом зале, и в спальне покойного, — сказал Фрезье. — Итак, приступим. Прошу прощения, сударь, завтракайте, пожалуйста, не беспокойтесь, — сказал мировой судья. Появление этих трех черных фигур повергло в ужас бедного немца. — Сударь, — сказал Фрезье, вперив в Шмуке ядовитый взгляд, которым он гипнотизировал свои жертвы, как паук гипнотизирует муху, — сударь, вы сумели заблаговременно добиться нотариального завещания в вашу пользу, и вы, конечно, должны были ожидать, что со стороны родственников последует протест. Родственники не могут покорно ждать, пока их ограбит посторонний человек, и мы еще посмотрим, сударь, что победит — обман, мошенничество или родственники!.. Мы, как наследники, вправе требовать наложение печатей, печати будут наложены, и я хочу самолично удостовериться, что эта охранительная мера будет проведена строжайшим образом, и, как я сказал, так оно и будет. — Господи боше мой, господи боше мой, чем я прогневиль небеза? — пролепетал бесхитростный немец. — В доме про вас много всякого болтают, — сказала тетка Соваж. — Сегодня, вы еще спали, приходит тут какой-то франтик, в черном сюртуке и штаны черные, такой хлыщ, старший писец господина Аннекена, так он обязательно хотел вас видеть; да вы спали, уж очень вы после вчерашних похорон умаялись, вот я и сказала, что вы подписали бумагу господину Вильмо, старшему писцу господина Табаро, и чтоб он со всеми делами к нему шел. «Тем лучше, — сказал этот франтик, — я с ним договорюсь. Мы заявим о завещании в суд, предварительно представив его председателю». Я попросила его прислать к нам, как только можно будет, господина Вильмо. Не беспокойтесь, сударь, — добавила тетка Соваж, — найдется, кому за вас постоять. Не дадут вас в обиду. Господин Вильмо человек зубастый! Он им все раздокажет! Я уж и то поругалась с мадам Сибо: мерзавка такая, туда же, привратница, а наговаривает на жильцов, рассказывает, что вы надули наследников, держали здесь господина Понса взаперти, тиранили, что он был полоумным. Зато уж и я ее, пакостницу, отчитала. «Воровка, говорю, вот вы кто, и дрянь паршивая! Вас еще судить будут за то, что вы своих господ обокрали». Она и заткнулась. — Сударь, — сказал протоколист, пришедший за Шмуке, — угодно вам будет присутствовать при наложении печатей на спальню покойного? — Деляйте, што хотите! — ответил Шмуке. — Я надеюсь, што мне дадут умирать спокойно! — Права умереть никого не лишают, — усмехнулся протоколист. — По части наследства я уж давно работаю, да что-то не случалось видеть, чтобы единственный наследник сошел в могилу следом за своим завещателем. — А я зойду, зойду в могиля! — повторил Шмуке, чувствующий после стольких потрясений невыносимую боль в сердце. — А, вот и господин Вильмо! — воскликнула тетка Соваж. — Господин Вильмо, — взмолился несчастный старик, — я вас просиль представлять мои интерес... — Спешу сообщить вам, — сказал старший клерк, — что с завещанием все в порядке, суд его, несомненно, утвердит, и вы будете введены в права наследства... Богачом станете! — Я, богатшом! — воскликнул Шмуке в полном отчаянии, что его могут заподозрить в корыстных чувствах. — А что там мировой судья делает, — спросила тетка Соваж, — зачем ему свечка и бечевка понадобились? — А это он опечатывает, идемте, господин Шмуке, вы имеет право присутствовать. — Ходите ви... — Не пойму, зачем опечатывать, раз ты у себя дома и все твое? — сказала тетка Соваж, по-женски расправляясь с законом и переиначивая его на свой вкус. — Ваш хозяин не у себя, голубушка, он у господина Понса, конечно, все здесь будет принадлежать ему, но наследник может получить все, что ему отказано, только после того, что на нашем юридическом языке называется введением в права наследства. Этот юридический акт исходит от суда. Если обойденные в завещании законные наследники подают протест против введения в наследство, начинается тяжба... А так как неизвестно, кто выиграет дело, все ценности опечатываются и в положенный законом срок нотариусы наследников и завещателя составляют опись имущества... Вот как оно полагается. В первый раз в жизни услышав такие речи, Шмуке совсем потерялся, голова у него отяжелела, и он откинулся на спинку кресла, на котором сидел. Вильмо присоединился к мировому судье и протоколисту и с профессиональным равнодушием стал следить за наложением печатей, процедурой, во время которой, разумеется, если тут нет наследников, отпускаются обычно всякие шуточки и замечания насчет вещей, временно, до раздела имущества, взятых под стражу. Наконец четыре чиновника, и протоколист в том числе, заперли зал и возвратились в столовую. Шмуке машинально следил за процедурой опечатывания, которая заключается в том, что печатью мирового суда скрепляют бечевку на обеих створках двери, ежели она двустворчатая, и опечатывают шкафы или одностворчатые двери, накладывая печать на край дверки и стенки или на край двери и дверной косяк. — Теперь перейдем в эту комнату, — сказал Фрезье, указывая на спальню Шмуке, дверь которой выходила в столовую. — Так ведь это же спальня господина Шмуке! — воскликнула тетка Соваж и загородила собой дверь. — Вот квартирный контракт, — возразил неумолимый Фрезье, — мы нашли его в бумагах, он составлен не на имя господ Понса и Шмуке, а на имя одного господина Понса. Обстановка всей квартиры входит в наследство... Да к тому же, — прибавил он, открывая дверь в комнату Шмуке, — видите, господин судья, тут полно картин. — А ведь правда, — согласился мировой судья, тотчас же становясь на сторону Фрезье. — Постойте, господа, — сказал Вильмо. — Вы что же, думаете выставить за дверь единственного наследника, права которого пока не оспариваются? — Нет, оспариваются! — возразил Фрезье. —— Мы протестуем против введения в наследство. — А на каком основании? — Основания найдутся, милый юноша! — насмешливо сказал Фрезье. — В данный момент мы не протестуем, чтобы наследник взял то, что, по его заявлению, принадлежит ему лично, но опечатать спальню мы опечатаем, пусть переезжает на житье, куда ему угодно. — Нет, — возразил Вильмо, — господин Шмуке будет жить у себя в спальне! — Как так? — Я получу предварительное решение, — пояснил Вильмо, — в котором будет указано, что мой доверитель является съемщиком квартиры на половинных началах, и вы его отсюда не выставите... Снимите картины, выясните, что принадлежит покойнику, что моему доверителю, но мой доверитель не уйдет никуда... милый юноша! — Я буду уходить! — сказал старый музыкант, который, слушая это отвратительное препирательство, вновь обрел какие-то силы. — И правильно сделаете! — заметил Фрезье. — По крайней мере, избавите себя от ненужных расходов, потому что в этом спорном вопросе вы проиграете. Контракт является официальным документом... — Контракт, контракт! — сказал Вильмо. — Поверят нам, а не контракту. — Тут свидетельские показания не могут быть приняты во внимание, как в уголовных делах... Ведь не собираетесь же вы прибегать к экспертизе, к расследованию... к частным постановлениям и судопроизводству? — Нет, нет, нет! — возопил испуганный Шмуке. — Я сейтшас ше буду переесшать, я буду уходить... Шмуке, по образу своей жизни, потребности которой он ограничил до предела, был, сам того не подозревая, философом и стоиком. Все его имущество состояло из двух пар ботинок, пары сапог, двух пар носильного платья, дюжины сорочек, дюжины шелковых шейных и дюжины носовых платков, четырех жилетов и великолепнейшей трубки с вышитым кисетом — и то и другое было подарком Понса. Он вошел в спальню, страшно возбужденный, кипя негодованием, взял свои пожитки и положил на стул. — Вот это вешши все мое, — сказал он с достойной Цинцината простотой. — И фортепьяно тоше мое. — Мадам, — обратился Фрезье к тетке Соваж, — позовите кого-нибудь на помощь и выставьте на площадку фортепьяно! — Вы уж слишком жестоки, — вступился Вильмо. — Здесь распоряжается господин мировой судья, его дело приказывать. — Там есть ценности, — заметил протоколист, указывая на спальню. — Кроме того, ваш доверитель уходит по доброй воле, — прибавил мировой судья. — Никогда еще не встречал таких клиентов, — сказал возмущенный Вильмо, повернувшись к Шмуке. — Вы податливы, как воск! — Мнье бесраслитшно, где я буду умирать! — сказал Шмуке, выходя из комнаты. — Это не люди, а тигри... Я пришлю за своими пошитками, — прибавил он. — Куда, сударь, вы пойдете? — Куда будет угодно господу богу! — ответил единственный наследник, с великолепным равнодушием махнув рукой. — Укажите мне ваш адрес. — Ступай за ним следом, — шепнул Фрезье на ухо старшему писцу. Мадам Кантине приставили сторожить печати и выдали ей пятьдесят франков из тех денег, что были обнаружены в комнате. — Все идет хорошо, — сказал Фрезье г-ну Вителю, когда Шмуке ушел. — Если вы хотите уступить свою должность мне, повидайте супругу председателя суда госпожу де Марвиль, вы с ней договоритесь. — Вам повезло, это не человек, а ягненок! — сказал судья, указывая на Шмуке, который со двора в последний раз смотрел на окна своей квартиры. — Да, дело в шляпе! — ответил Фрезье. — Не сомневайтесь, выдавайте внучку за Пулена, он будет главным врачом в приюте для слепых. — Посмотрим. Прощайте, господин Фрезье, — сказал мировой судья, по-приятельски пожимая ему руку. — У этого человека богатые данные, — заметил протоколист. — Далеко пойдет, такой пройдоха! Было одиннадцать часов; старик немец, поглощенный мыслью о покойном друге, машинально выбрал тот путь, по которому обычно ходил с Понсом; он видел его как живого: Понс шагал тут же, рядом, и так Шмуке добрел до театра, откуда как раз выходил его друг Топинар, только что покончивший с чисткой кинкетов за кулисами и раздумывавший о тиране-директоре. — Вот, тебья-то мнье и нушно, — воскликнул Шмуке, останавливая бедного ламповщика. — Топинар, у тебья есть квартира? — Да, сударь. — И шена есть? — Да, сударь. — Восьмешь менья в стольовники? Я хорошо заплатшу, у менья девятьсот франков ренти, а шить мне остальось недольго... Я тебья не буду стеснять... Я все ем... Мнье только трубка моя нушна... А тебья я люблю, ведь только ми с тобой над Понсом и поплякали. — Я бы, сударь, всей душой, да только... можете себе представить, господин Годиссар мне такую нахлобучку дал... — Нахлобутшку? — Попросту говоря, намылил голову. — Намилиль гольову? — Ну, ругал меня за то, что я принял в вас участие... Если вы хотите перебраться ко мне, надо все в тайне держать! Да только не думаю, чтоб вам у меня понравилось, вы не знаете, как такие бедняки, как я, живут... — Я лютше буду шить в бедном доме зердетшного тшельовека, пошалевшего Понса, тшем в Тюильри с тиграми в облике тшельовека! Я ушель от Понса, потому што там тигри, они готови все поширать. — Идемте, сударь, — сказал ламповщик, — посмотрите сами... Есть у нас отдельный чуланчик... Посоветуемся с женой. Шмуке покорно, как ягненок, побрел за Топинаром, и тот привел его в ужасную трущобу, подлинную язву Парижа. Место это называется кварталом Бордэн. Это узкий проулок, с доходными домами по обе стороны, выходящий на улицу Бонди в том месте, где ее лишает доступа света огромное здание театра Порт-Сен-Мартен, выросшее словно бородавка на лице Парижа. Проулок идет от улицы Бонди вниз и спускается к улице Матюрен-дю-Тампль, а за нею упирается в другую улицу, образуя тупик в форме Т. На этих двух уличках, так необычно расположенных, стоит примерно тридцать шести— и семиэтажных домов, где в каждом дворе и чуть ли не в каждой квартире чем-то торгуют, столярничают, портняжничают, сапожничают... Это Сент-Антуанское предместье в миниатюре. Здесь делают мебель, занимаются резьбой по металлу, шьют театральные костюмы, работают по стеклу, разрисовывают фарфор — словом, здесь создаются все причудливые разновидности парижских изделий. В этом непривлекательном с виду проулке, грязном и бойком, как сама торговля, всегда топчется народ, снуют тележки, грохочут ломовики; густо его населяющий люд вполне ему соответствует. Это мастеровые, народ умелый, но все их умение поглощается ремеслом. Топинар поселился в этом квартале, где процветали всяческие ремесла, привлеченный дешевизной квартир. Он жил во втором от угла доме, по левую руку. Из его квартиры, на шестом этаже, были видны еще сохранившиеся сады трех или четырех больших особняков на улице Бонди. В топинаровской квартире было две комнаты и кухня. В первой комнате спали дети. Там стояли две некрашеные деревянные кроватки и колыбель. Во второй — супруги Топинары; обедали на кухне. Над кухней имелось что-то вроде чердака, высотой в шесть футов, с оконцем, выходящим на оцинкованную крышу. В эту верхнюю каморку вела некрашеная деревянная лестница без перил. Благодаря этому чулану, именовавшемуся комнатой для прислуги, помещение, которое занимали Топинары, считалось квартирой с удобствами и сдавалось за четыреста франков. Входная дверь вела в сводчатую прихожую, назначением которой было скрыть от входящего кухню; прихожая освещалась круглым окном из кухни и состояла, собственно говоря, из трех дверей: двери в детскую, в кухню и на лестницу. Пол в квартире был выложен плитками, стены оклеены дешевыми обоями, по шести су за кусок, в каждой комнате был камин с колпаком, покрашенный простой коричневой краской. В этих трех комнатах жила семья из пяти человек — муж, жена и трое детей. Легко догадаться, что везде, куда добрались детские ручонки, стены были исцарапаны и изодраны. Человек с достатком и представить себе не может, до чего скудна кухонная утварь в таких семьях: сковорода, котел, вертел, кастрюля, два-три жестяных кувшина и плитка. Фаянсовая посуда, коричневая с белым, стоила не больше двенадцати франков. Обедали за тем же столом, на котором готовили. Всю мебель составляли два стула и две табуретки. Под плитой стояла корзина с углем и дровами. А в углу — лохань, в которой стиралось белье, что обычно происходило в ночное время. В детской, где были натянуты веревки для сушки белья, на стенах висели театральные афиши и картинки, вырезанные из газет или из проспектов иллюстрированных книг. С шести часов, когда родители уходили в театр, хозяйство возлагалось на старшего сына Топинаров, учебники которого валялись в углу. У простонародья во многих семьях дети шести-семи лет уже заменяют мать младшим сестрам и братьям. Из этого коротенького наброска ясно, что супруги Топинары, по выражению, вошедшему уже в поговорку, были бедные, но честные люди. Мужу было лет сорок, а жене, в прошлом солистке хора и, как говорили, любовнице того разорившегося директора, на смену которому пришел Годиссар, около тридцати. Лолотта, в свое время видная женщина, после бед, обрушившихся на прошлого директора, потеряла прежнее положение, и ей ничего не оставалось, как сойтись с Топинаром. Она была уверена, что, когда они смогут отложить сто пятьдесят франков, Топинар выполнит свои обязательства перед законом, хотя бы для того, чтобы узаконить детей, которых он обожал. В свободные минуты по утрам мадам Топинар шила на театральную мастерскую. Мужественная пара трудилась не покладая рук и зарабатывала девятьсот франков в год. — Еще этаж! — начиная с третьего этажа стал предупреждать Топинар, но Шмуке был так поглощен своим горем, что даже не соображал, подымается он наверх или спускается вниз по лестнице. Когда театральный служитель, одетый, как обычно ходят рабочие сцены, в холщовую блузу, открыл дверь, послышался голос мадам Топинар: — Тсс-тсс, дети, тсс-тсс, папа пришел! Дети, надо думать, ничуть не боялись отца: старший, вспоминая виденное в цирке, оседлал половую щетку и командовал атакой, вторая трубила в жестяную дудку, а третий замыкал шествие. Мать шила театральный костюм. — Тише! — громко крикнул Топинар. — А не то порка будет! Их никогда не вредно постращать, — шепнул он Шмуке. — Послушай, милочка, — обратился он к жене, — это господин Шмуке, друг бедного господина Понса; ему некуда деться, и он очень хотел бы перебраться к нам; я уж ему говорил, что живем мы не ахти как, на шестом этаже, что можем предложить только чулан, но господин Шмуке настаивает... Шмуке сел на стул, пододвинутый ему хозяйкой, а ребятишки, смущенные появлением чужого, жались друг к другу и молча внимательно его разглядывали, тут же отводя глаза, потому что дети, как и собаки, скорее угадывают чутьем, чем разбираются рассудком. Немец смотрел на детишек, особенно на пятилетнюю белокурую девчурку с прекрасными волосами, ту, что трубила в дудку. — Она похоша на немецкую девотшку, — заметил Шмуке, поманив ее пальцем. — У нас, сударь, вам будет очень неудобно, — сказала хозяйка, — я бы уступила вам нашу спальню, да только мне от детей уйти нельзя. Она открыла дверь в спальню и пропустила туда Шмуке. Эта комната была предметом ее гордости. Кровать красного дерева под голубым коленкоровым пологом с белой бахромой. На окнах занавески из того же коленкора. Комод, секретер, стулья тоже были красного дерева и содержались в чистоте. На камине стояли часы и подсвечники, по-видимому подарок разорившегося директора, портрет которого — плохой портрет работы Пьера Грассу — висел над комодом. Дети, которым вход в это святилище был строго-настрого запрещен, с любопытством заглядывали туда. — Здесь бы, сударь, вам было неплохо, — сказала капельдинерша. — Нет, нет, — ответил Шмуке, — шить мне остальось недольго, мне только уголь нушен, где би умирать. Закрыв дверь в спальню, хозяйка повела гостя в мансарду, и Шмуке, как только вошел, сразу же воскликнул: — Вот и отлитшно! Без Понса я тоше так шиль. — Ну что ж, купите складную кровать, два тюфяка, подушку, два стула и стол. От этого не разоришься... стоить это может пятьдесят экю, не больше, за те же деньги и таз с кувшином, и коврик к кровати купите... Договорились обо всем. Остановка была за малым — не хватало пятидесяти экю. Театр был рядом, и Шмуке, увидев, как огорчены его новые друзья, решил просить у директора свое жалованье. Он тут же отправился в театр и прошел прямо к Годиссару. Директор принял его с несколько церемонной вежливостью, как обычно принимал артистов, и был очень удивлен, когда Шмуке попросил у него свое месячное жалованье. Однако, сверившись с книгами, он признал, что просьба правильна. — Да, милейший, — сказал директор, — немцы народ дотошный, даже в горе они своего не упустят... Я полагал, что вы удовлетворитесь тысячей франков наградных, и считал, что мы в расчете. Ведь вам выдано годовое жалованье! — Ми нитшего не полютшали, — сказал добряк немец, — я просиль у вас деньги только потому, што отшутилься на улице без гроша в кармане... Тшерез кого передали ви наградние? — Через вашу привратницу!.. — Тшерез мадам Зибо! — воскликнул музыкант. — Она убиль Понса, обокраль, продаль его... Она хотель сшетшь его завешшание в камин, она мерзавка, зльодейка! — Но, милейший, как же это возможно, чтоб единственный наследник и вдруг — на улице, без гроша в кармане, без крыши над головой! Да ведь это же, как у нас говорят, лишено здравого смысла! — Менья вигналь... Я есть иностранец, я нитшего не могу понимать в закон... «Эх, бедняга», — подумал Годиссар, предвидя исход столь неравной борьбы. — Послушайте, — обратился он к Шмуке, — знаете, что я вам посоветую... — Я взяль адвокат! — Не откладывая, постарайтесь уладить это дело с законными наследниками; выговорите себе определенную сумму и пожизненную ренту и доживайте спокойно свой век... — Я этого отшень хотшу! — ответил Шмуке. — Хотите, я вам это устрою? — сказал Годиссар, которому Фрезье изложил накануне свой план действия. Годиссар рассчитывал услужить молодой виконтессе Попино и ее мамаше, уладив это грязное дело. «Может быть, со временем получу статского советника», — думал он. — Я вас упольноматшиваю... — Ну и отлично! Прежде всего, — сказал сей Наполеон парижских театров, — вот сто экю... Он достал из кошелька пятнадцать луидоров и протянул их музыканту. — Это вам жалованье за полгода вперед; если вы потом уйдете из театра, вы мне их вернете. Давайте посчитаем! Сколько вы расходуете в год? Много ли вам требуется для полного благополучия? Не стесняйтесь, не стесняйтесь, говорите, сколько вам надо, чтобы жить как Сарданапал? — Мне нушно одну зимню и одну летню одешду. — Триста франков! — сказал Годиссар. — Башмаки, тшетире пари... — Шестьдесят франков. — Тшульки. — Кладу двенадцать пар! Тридцать шесть франков. — Польдюшины соротшек. — Полдюжины бумажных сорочек, двадцать четыре франка, столько же полотняных, сорок восемь франков, всего семьдесят два. Значит, четыреста шестьдесят восемь, с галстуками и носовыми платками, ну, скажем, пятьсот; сто франков — прачка... всего шестьсот ливров! Теперь сколько нужно на жизнь?.. Три франка в день? — Нет, это есть много! — Прибавим еще на шляпы... Итого, полторы тысячи франков и пятьсот на квартиру — две тысячи. Хотите, чтоб я выхлопотал вам две тысячи франков пожизненной ренты... с полной гарантией? — А ешше на табак? — Две тысячи четыреста!.. Ах, папаша, папаша, знаем мы, что вам за табак нужен!.. Вот дождетесь, покажут вам такой табак! Ну, хорошо, две тысячи четыреста франков пожизненной ренты... — Ешше не все! Я хотшу полютшить сразу некоторую зумму... «На булавки!.. Так! Ох уж эти мне простодушные немцы! Вот ведь старый разбойник! Не хуже Робер Макэра», — подумал Годиссар. — Сколько вам надо? — спросил он. — Но уж больше ни-ни! — У менья есть свяшшенний для менья дольг. «Долг! — подумал Годиссар. — Вот мошенник, тоже мне, золотая молодежь! Он еще вексель придумает! Надо кончать это дело. А Фрезье-то не сообразил, с кем дело имеет». — Ну, какой долг, милейший? Я слушаю! — Кроме менья, только один тшельовек пошалель о Понсе... У него отшаровательная дотшурка, с прекрасными белокурими волозиками. Я смотрель на нее, и мне казалось, што сюда залетель ангелотшек из моя бедная Германия, откуда мне не надо било уесшать... Париш недобрий город для немцев, над нами здесь смеются, — сказал он, кивнув несколько раз головой, как человек, который насквозь видит все коварства мира сего... «Да он спятил!» — подумал Годиссар. И, охваченный жалостью к простодушному немцу, директор прослезился. — Ах, ви менья понимаете, герр дирэктор! Ну, так этот тшельовек с дотшуркой — Топинар, ламповщик и слюшитель при оркэстр. Понс его любиль и помогаль, один только Топинар биль на похоронах моего единственного друга, стояль в церкви, провошаль на кльадбишше... Я хотшу полютшить три тисятши франков для него и три тисятши для его девотшки... «Бедняга!» — мысленно пожалел его Годиссар. Рьяного выскочку Годиссара тронуло такое благородство, такая признательность за поступок, который в глазах других людей был сущей безделицей, а в глазах кроткого агнца Шмуке перетягивал, подобно стакану воды Боссюэ[67], все великие победы завоевателей мира. При всем своем тщеславии, при яростном желании выбиться и дотянуться до своего друга Попино, Годиссар был человеком от природы добрым, отзывчивым. И он отказался от своих слишком поспешных суждений о Шмуке и встал на его сторону. — Вы все получите! Я сделаю больше, дорогой Шмуке. Топинар честный человек... — Да, я только што биль у него дома, при всей своей бедности, он не нарадуется на детишек... — Я возьму его в кассиры, ведь старик Бодран уходит... — Да блягосльовит вас бог! — воскликнул Шмуке. — Ну, так вот что, любезный друг, приходите в четыре часа сегодня вечером к нотариусу господину Бертье, я все улажу, и вы до конца жизни ни в чем не будете знать нужды... Вы получите шесть тысяч франков и будете работать с Гаранжо на тех же условиях, на которых работали с Понсом. — Нет, — сказал Шмуке, — мне уш не шить на свете!.. Душа ни к тшему не лешит... Я, дольшно бить, болен... «Бедная кроткая овечка», — подумал Годиссар, прощаясь с собравшимся уходить немцем. — В конце концов кушать каждому хочется. И как сказал наш великий Беранже: Овечки бедные, всегда вас будут стричь. И, не желая поддаваться умилению, он громко пропел этот политический афоризм. — Распорядитесь, чтоб подали карету! — сказал он рассыльному. И вышел из театра. — На Ганноверскую улицу, — приказал Годиссар кучеру. В нем снова заговорил честолюбец! В мыслях он уже заседал в Государственном совете. А повеселевший Шмуке тем временем покупал цветы и пирожные для топинаровских детишек. — Я угошшаю пирошним! — сказал он, улыбаясь. Это была первая улыбка за три месяца, и при виде этой улыбки всякий содрогнулся бы от жалости. — Я угошшаю з одним усльовием. — Вы очень добры, сударь, — сказала мать. — Я хотшу, штоб девотшка менья поцельоваль и вплель цвети в коситшки, а коситшки польошиль вокруг голови, как носят у нас немецкие девотшки. — Ольга, слышишь, что велел господин Шмуке... — строго сказала капельдинерша. — Не ругайте на мою миляю немецкую девотшку! — воскликнул Шмуке, для которого в этой девочке воплотилась его родная Германия. — Все добро куплено и едет сюда на горбу у трех носильщиков! — возгласил Топинар, входя. — Вот, голюбшик, двести франков, — сказал немец, — заплятите за все... Какая у вас слявная хозяйка, ви на ней шенитесь, правда? Я дам вам тысятшу экю... Девотшке тоше будет приданое в тысятшу экю, полошите на ее имя. А ви теперь будете не лямповшиком... ви будете кассир... — На место папаши Бодрана, это я-то? — Да. — Кто вам сказал? — Господин Годиссар! — Да с такой радости я с ума сойду! Вот в театре будут злиться, а, Розали, как ты думаешь? Да нет, не может этого быть! — воскликнул он. — Нельзя, чтоб наш благодетель жил на чердаке... — Затшем об этом говорить, сколько мне шить осталось! Отлитшно прошиву, — сказал Шмуке. — Просшайте, я буду пойти на кладбище посмотреть, как там Понс... Закашу цветов на могильку! Все это время г-жа Камюзо де Марвиль пребывала в большом волнении. У нее в доме состоялось совещание между Фрезье, Годешалем и Бертье. Нотариус Бертье и поверенный Годешаль считали, что завещание, составленное двумя нотариусами в присутствии двух свидетелей, опротестовать невозможно, тем более что Леопольд Аннекен сформулировал его в очень точных выражениях. Честный Годешаль полагал, что если теперешнему поверенному и удастся обмануть старика музыканта, то рано или поздно кто-нибудь все равно откроет ему глаза, всегда найдется адвокат, который, желая сделать карьеру, прибегнет к такому великодушному и гуманному жесту. Итак, оба юриста попрощались с супругой председателя суда и посоветовали ей не очень-то полагаться на Фрезье, о котором они, разумеется, уже навели справки. А Фрезье, воротившийся после наложения печатей, строчил тем временем вызов в суд, сидя в кабинете председателя суда, куда г-жа де Марвиль увела его по совету обоих юристов, ибо они не пожелали высказать в присутствии Фрезье свое мнение, которое сводилось к тому, что председателю суда не следует путаться, как они выразились, в такое грязное дело. — Где же, сударыня, ваши поверенные? — спросил бывший мантский стряпчий. — Ушли. А мне посоветовали отказаться от этого дела! — ответила г-жа де Марвиль. — Отказаться, — повторил Фрезье, с трудом сдерживая злобу. — Вот, сударыня, послушайте... И он прочитал вслух следующий документ: — «По прошению господина и пр. и пр. (опускаю следующее за сим формальное пустословие). Принимая во внимание, что господину председателю суда первой инстанции было вручено завещание, составленное мэтром Леопольдом Аннекеном и Александром Кротта, парижскими нотариусами, в присутствии двух свидетелей, господ Бруннера и Шваба, иностранноподданных, проживающих в Париже, и что согласно этому завещанию покойный господин Понс отказал все свое состояние некоему господину Шмуке, немцу по происхождению, нанеся тем самым ущерб истцу, своему естественному и законному наследнику. Принимая во внимание обязательство истца доказать, что завещание составлено с целью присвоить себе наследство нечестным путем при помощи разных противозаконных происков; обязательство весьма уважаемых лиц засвидетельствовать не раз высказанное намерение завещателя оставить все свое состояние мадмуазель Сесиль, дочери упомянутого выше господина де Марвиля, принимая во внимание, что завещание, признать недействительность которого требует истец, было получено путем насилия над волей завещателя, находившегося в состоянии болезни и умственного расстройства. Принимая во внимание, что господин Шмуке, дабы присвоить себе наследство, насильственно держал завещателя взаперти, не допускал к нему родственников и, получив желаемое, проявил черную неблагодарность, возмутившую всех жильцов дома и обитателей квартала, которые, придя отдать последний долг привратнику того дома, где квартировал покойный завещатель, случайно оказались свидетелями этой черной неблагодарности. Принимая во внимание, что господам судьям будут представлены еще более веские доказательства, которые в данный момент выясняются истцом, я, нижеподписавшийся судебный пристав и пр., и проч., и проч., от имени вышеупомянутого просителя просил вызвать в суд господина Шмуке и предложить ему явиться в первую камеру суда, дабы быть официально оповещенным, что завещание, составленное в присутствии нотариусов Аннекена и Кротта, с явным намерением присвоить нечестным путем наследство, будет рассматриваться как недействительное и не имеющее силы, кроме того, я опротестовал от имени того же истца признание господина Шмуке единственным наследником, предвидя, что истец может таковому признанию воспротивиться, как он и противится, что видно из прошения, поданного сего дня, сего месяца господину председателю суда и опротестовывающего введение в наследство, о чем ходатайствовал вышеназванный господин Шмуке, коему послана копия сего, причем судебные издержки...» и т. д. — Я, сударыня, этого человека знаю, дайте только ему получить мое любовное послание, он сейчас же пойдет на мировую. Он обратится за советом к Табаро. А Табаро посоветует ему принять наши требования. Вы согласны выплачивать ему тысячу экю пожизненно? — Ну, конечно, я была бы рада уже сейчас выплатить ему первый взнос. — Не пройдет и трех дней, как все будет улажено... Вызов в суд он получит еще не оправившись от первого горя; бедняга очень о Понсе горюет. Он тяжело переносит эту потерю. — А прошение о вызове в суд можно взять обратно? — осведомилась супруга председателя. — Ну, разумеется, сударыня, отказаться никогда не поздно. — Хорошо, сударь, — сказала г-жа Камюзо. — Действуйте смело! Обещанное вами наследство стоит того. Да, между прочим, с Вителем я договорилась, но вы уплатите ему за то, что он выйдет в отставку, шестьдесят тысяч франков из понсовского наследства... Вы сами видите, дело того стоит... — Он уже подал в отставку? — Да. Господин Витель вполне полагается на моего мужа. — Итак, сударыня, я уже уменьшил наследство на шестьдесят тысяч франков, так как считаю нужным дать отступного этой подлой привратнице, тетке Сибо. Но я очень прошу выхлопотать патент на табачную торговлю для мадам Соваж и назначение моего друга Пулена на вакантную должность старшего врача приюта для слепых. — Да, да, все будет сделано.

The script ran 0.028 seconds.