1 2 3 4 5 6 7
Одному из слуг ведено было спешиться и передать свою лошадь Квентину Дорварду, который вместе со своими воинственными соотечественниками двинулся крупной рысью по направлению к замку Плесси, чтобы вопреки своему желанию сделаться обитателем мрачной крепости, так поразившей его в это утро.
Дорогой, в ответ на расспросы дяди, Квентин подробно рассказал свое утреннее приключение, которое послужило причиной чуть было не постигшей его страшной беды, и, хотя сам он не видел в нем ничего смешного, рассказ его был встречен взрывом дружного хохота.
– А все-таки дело дрянь, – сказал дядя. – Ну на кой черт понадобилось этому безмозглому мальчишке возиться с мертвецом, да еще с окаянным язычником!
– Разумеется. Если б еще он поссорился с людьми прево из-за смазливой бабенки, как случилось с Майклом Моффэтом, в этом был бы хоть какой-нибудь смысл, – сказал Каннингем.
– А по-моему, здесь дело касается нашей чести, – сказал Линдсей. – Черт бы побрал этого негодяя Тристана с его молодчиками! Как они смеют путать наши шотландские шапки с тюрбанами каких-то бродяг и грабителей! Это просто оскорбление. Если же у них такое плохое зрение, что они не видят разницы, так мы их полечим по-свойски. Но я убежден, что Тристан только притворяется, будто он ошибся, чтобы под этим предлогом хватать честных шотландцев, которые приходят повидаться со своими родственниками.
– Дядя, могу я вас спросить, что это за люди, о которых вы сейчас говорили? – осведомился Квентин.
– Разумеется, можешь, племянник, – ответил дядя, – только я не знаю, кто ответит тебе на этот вопрос. По крайней мере я не могу, хоть и знаю о них не меньше других. Они появились здесь… пожалуй, года два тому назад и налетели, как саранча.
– Верно, – сказал Линдсей, – и наш простофиля Жак (так мы называем мужиков, молодой человек, да и ты скоро научишься выражаться по-нашему)… Жак-простофиля мало заботится о том, каким ветром принесло эту саранчу, лишь бы знать, что он ее опять унесет.
– Они делают так много зла? – спросил юноша.
– Вот вопрос! – сказал Каннингем. – Да ведь они язычники, мальчуган! Не то сарацины, не то магометане…[51] Они не признают ни божьей матери, ни святых (здесь он перекрестился), воруют все, что под руку попадет, и вдобавок колдуют и гадают.
– А говорят, среди их женщин есть прехорошенькие, – заметил Гутри. – Впрочем, Каннингему это лучше знать.
– Что? Что ты сказал? – вскипел Каннингем. – Ты хочешь меня оскорбить?
– В моих словах не было ничего оскорбительного, – ответил Гутри.
– Пусть нас рассудят товарищи, – сказал Каннингем. – Послушайте, он посмел намекнуть, что я, шотландский дворянин, верующий в нашу святую церковь, завожу себе подружек среди этих поганых язычниц!
– Полно, полно, это была просто шутка, – вступился Меченый. – Что за счеты между товарищами!
– Пусть в другой раз так глупо не шутит! – проворчал Каннингем себе под нос.
– А водятся ли эти бродяги где-нибудь еще, кроме Франции? – спросил Линдсей.
– Еще бы! В Германии, Испании и Англии они бродят целыми ордами, – ответил Меченый. – Только одна Шотландия, благодарение святому Андрею, еще свободна от них.
– Шотландия слишком холодна для саранчи и слишком бедна для воров, – сказал Каннингем.
– А может быть, и то, что наши горцы не потерпят других воров, кроме своих собственных, – заметил Гутри.
– Эй, ты, – сказал Меченый, – не забывай, что я сам уроженец горного Ангюса и что почти все горцы Глена – мои благородные родственники! Я не потерплю, чтобы горцев поносили в моем присутствии!
– Но не будешь же ты отрицать, что они воруют скот? – сказал Гутри.
– Угнать стадо овец – еще не значит быть вором, – возразил Меченый. – Я готов утверждать это где угодно.
– Стыдитесь, друзья! – сказал Каннингем. – Кто ссорится теперь? Подумайте, какой это дурной пример для молодого человека… Но вот и замок. Я закажу бочонок вина, и, чтобы скрепить нашу дружбу, мы выпьем за Шотландию – и горную и низинную, если вы согласны быть сегодня моими гостями.
– Согласны, согласны! – закричал Меченый. – А я поставлю другой бочонок, чтобы залить нашу размолвку и спрыснуть вступление моего племянника в нашу дружину.
Когда они подъехали к замку, решетка была немедленно поднята, мост спущен, и стрелки по одному въехали в ворота. Но, когда настала очередь Квентина, часовые скрестили перед ним копья и приказали ему остановиться. В ту же минуту со стен на него было направлено множество мушкетонов[52] и стрел. Эта предосторожность строго выполнялась даже в тех случаях, когда чужестранец являлся в сопровождении стрелков гарнизона, к которому принадлежала и стража, стоявшая у ворот.
Людовик Меченый, нарочно оставшийся подле племянника, дал необходимые объяснения, и наконец, после долгих переговоров, Дорварда пропустили и повели под сильным конвоем в помещение лорда Кроуфорда.
Этот шотландский дворянин был одним из последних уцелевших обломков доблестной дружины шотландских лордов и рыцарей, долго и верно служивших Карлу VI в его кровавых войнах, утвердивших независимость французской короны и изгнавших англичан из пределов Франции. Еще юношей он сражался под знаменами Жанны д'Арк[53] и был чуть ли не последним из шотландских рыцарей, так охотно обнажавших свой меч за лилию против общего старинного врага – Англии. Перемены, происшедшие в Шотландии, а может быть, и долгая привычка к французской жизни и обычаям заставили старого лорда окончательно оставить мысль о возвращении на родину, тем более что, занимая высокое место при дворе Людовика, он благодаря своему открытому, честному характеру приобрел огромное влияние на короля, который, хотя вообще и мало верил в человеческую добродетель и честь, питал неограниченное доверие к лорду Кроуфорду и охотно подчинялся его влиянию, ибо Кроуфорд никогда не вмешивался ни в какие дела, кроме тех, которые входили в его прямые обязанности.
Людовик Меченый и Каннингем последовали за Дорвардом и его конвоем в помещение своего начальника. Благородная наружность старика и глубокое уважение, которое ему оказывали гордые, никого, казалось, не уважавшие шотландцы, произвели сильное впечатление на молодого человека.
Лорд Кроуфорд был высокий, бодрый, худощавый старик, сохранивший еще всю свою силу, если не гибкость молодости; он так же легко мог вынести любой поход и тяжесть оружия, как самый молодой из его солдат. Его суровое загорелое лицо было все изрыто шрамами, а глаза, смотревшие смерти в лицо более чем в тридцати кровопролитных сражениях, выражали скорее спокойное презрение к опасности, чем необузданную отвагу. В ту минуту его высокая прямая фигура была укутана в просторный халат, подпоясанный ремнем, на котором висел кинжал в богатой оправе; на шее у него была лента с орденом святого Михаила. Он сидел на софе, покрытой оленьей шкурой, с очками на носу[54] (новейшим изобретением в то время) и читал объемистую рукопись, под названием «Rosier de la Guerre»[55], составленную Людовиком в назидание своему сыну-дофину из свода военных и гражданских постановлений, о которой он хотел знать мнение опытного шотландского воина.
При входе неожиданных посетителей лорд Кроуфорд с видимой досадой отложил в сторону рукопись и спросил на своем родном языке:
– За каким чертом я опять понадобился? На это Меченый чуть ли не с большим почтением, чем он выказал бы самому Людовику, подробно объяснил ему затруднительное положение своего племянника, заключив рассказ просьбой о заступничестве. Лорд Кроуфорд внимательно его выслушал. Он добродушно улыбнулся наивности юноши, бросившегося на помощь повешенному, и озабоченно покачал головой, когда узнал о стычке шотландских стрелков со стражей прево.
– Долго ли еще вы будете являться ко мне с такими историями и заставлять меня расхлебывать вашу кашу? – спросил он. – Сколько раз мне повторять – в особенности тебе, Людовик Лесли, и тебе, Арчи Каннингем, – что солдат на чужой стороне должен вести себя скромно и прилично, если не хочет переполошить собак со всех дворов? Впрочем, если вы не можете без ссор, то уж лучше поссориться с этим негодяем прево, чем с кем-нибудь другим. На этот раз я даже не стану бранить тебя, Людовик, как браню за твои всегдашние выходки, ибо с твоей стороны было вполне естественно вступиться за юного родственника. Мы не дадим молодца в обиду! Подайте-ка мне наши списки… вон с той полки… мы сейчас же впишем его имя, чтобы он мог пользоваться нашими привилегиями.
– Позвольте вам сказать, ваша милость… – начал было Дорвард.
– Да ты с ума спятил, братец! – перебил его дядя. – Как ты смеешь первый заговаривать с его милостью?
– Не горячись, Людовик, – сказал лорд Кроуфорд. – Послушаем, что он нам скажет.
– Всего два слова, не в обиду будь сказано вашей милости, – ответил Квентин. – Я уже говорил дяде, что сомневаюсь, поступать ли мне в здешнюю гвардию. Теперь я хотел только сказать, что, после того как я видел благородного и опытного начальника, под командой которого мне придется служить, у меня не осталось никаких сомнений. Я твердо решил стать в ряды шотландских стрелков, потому что вы внушили мне глубокое уважение.
– Хорошо сказано, дружок, – ответил старый лорд, не совсем равнодушный к комплиментам. – Правда твоя: опыт у меня есть, и, слава богу, я, кажется, могу, не хвастаясь, сказать, что умел им пользоваться и как подчиненный и как начальник… Ну вот, Квентин, ты и внесен в списки почетной дружины шотландской королевской гвардии. Ты назначен оруженосцем к твоему дяде, теперь он твой прямой начальник. Надеюсь, ты будешь вести себя хорошо… Из тебя должен выйти славный солдат, если верить твоей наружности, притом же ты хорошего рода… А ты, Людовик, пригляди, чтобы твой племянник поусерднее занялся военными упражнениями, на днях нам, может быть, придется скрестить копья с врагом.
– Клянусь мечом, славная весть, милорд! Долгий мир может всех нас сделать трусами. Я и сам чувствую, что совсем раскис в этой проклятой клетке на башне!
– Ну уж, так и быть, слушай, что птичка недавно пропела мне на ухо: «Скоро в поле затрепещет наше знамя боевое».
– За эту песенку я нынче же выпью лишнюю чарку, милорд, – сказал Меченый.
– Кажется, ты не прочь выпить лишнюю чарку и без всякой песенки, братец, – заметил на это лорд Кроуфорд. – Берегись, Людовик: боюсь я, как бы тебе не пришлось когда-нибудь выпить горькую чашу твоей собственной стряпни!
Несколько смущенный этим замечанием, Лесли ответил, что вот уже несколько дней, как он не притрагивался к вину, но что его милости известен обычай дружины спрыскивать вступление нового товарища в ее ряды.
– Правда твоя, я об этом совсем позабыл, – сказал старый лорд. – Я сам пришлю вам несколько фляжек вина на подмогу. Но чтобы к закату все было кончено. Да смотрите: сегодня послать в караул людей ненадежней и, во всяком случае, не участников вашей попойки.
– Приказания вашей милости будут исполнены в точности, – ответил Лесли. – Не забудем выпить и за ваше здоровье, милорд.
– Может быть, я и сам к вам зайду, – сказал лорд Кроуфорд, – посмотреть, все ли у вас в порядке.
– Милорд для нас всегда желанный гость, – ответил Лесли.
И вся компания вышла в самом веселом настроении и принялась за приготовления к предстоящей пирушке, на которую Лесли пригласил человек двадцать товарищей, обыкновенно обедавших с ним за одним столом.
Солдатские пирушки незатейливы: было бы вдоволь выпивки да закуски, и больше ничего не нужно; но на этот раз Лесли позаботился раздобыть вина получше, пояснив товарищам, что старик – тоже не дурак выпить, хоть и любит проповедовать воздержание; сам он, говорят, здорово пьет за королевским столом да и ввечеру никогда не упустит случая побеседовать с бутылочкой. «Так вы, братцы, готовьтесь нынче слушать старые рассказы про битвы при Вернойле и Боже».[56]. Готический зал, служивший столовой шотландским стрелкам, был наскоро приведен в порядок; разослали слуг за зеленым камышом, чтобы устлать пол, а стены и стол убрали старыми шотландскими флагами, видевшими немало битв, и знаменами, отбитыми у неприятеля.
Следующей заботой было достать для молодого рекрута необходимую форму и вооружение, чтобы он мог явиться на пир в приличном виде, настоящим шотландским стрелком, достойным пользоваться дарованными его дружине привилегиями, благодаря которым теперь, с помощью своих товарищей, он мог открыто презирать могущество и злобу всесильного и неумолимого прево.
Пир удался на славу; гости веселились от души; к обычному оживлению присоединилась еще радость свидания с земляком, так недавно покинувшим далекую, любимую родину. Стрелки распевали старые шотландские песни, рассказывали старинные предания о шотландских героях, о подвигах отцов и дедов и вспоминали места, где они были совершены, – словом, на время богатые туреньские равнины превратились для наших стрелков в их родную бесплодную, гористую Каледонию[57].
Когда веселье было в полном разгаре и каждый старался вставить словечко, вспоминая далекую милую Шотландию, явился наконец и лорд Кроуфорд, который, как предсказывал Меченый, сидел словно на иголках за столом короля и воспользовался первым предлогом, чтобы присоединиться к своим соотечественникам. Появление старого воина еще подогрело общее веселье. На верхнем конце стола для него заранее приготовили почетное место, так как обычаи того времени, да и самый состав шотландской дружины, все члены которой были дворянами, вполне дозволяли ее начальнику, несмотря на его высокое положение (выше его стояли лишь король и великий коннетабль), не только садиться за один стол со своими подчиненными, но и пировать с ними, нисколько не роняя своего достоинства.
Однако на этот раз лорд Кроуфорд отказался занять приготовленное для него место и, попросив собравшихся «веселиться и не обращать на него внимания», отошел в сторонку и, по-видимому, с большим удовольствием стал смотреть на пирующих.
– Оставь его, – шепнул Каннингем Линдсею, когда тот предложил было вина старому лорду. – Оставь его… Зачем погонять чужого вола? Погоди, он и сам повезет.
И правда, лорд Кроуфорд, который сначала только улыбнулся, покачал головой и отставил в сторону кубок, предложенный ему Линдсеем, начал понемногу, будто в рассеянности, прихлебывать из него; потом вдруг вспомнил, что нельзя же не выпить за здоровье нового товарища, вступающего в их ряды, и предложил тост за Дорварда, встреченный, само собою разумеется, дружными и веселыми криками. Затем старый воин сообщил товарищам, что он уладил дело с Оливье.
– А так как брадобрей, как вам известно, не очень-то долюбливает живодера, – прибавил он, – то он охотно помог мне добиться от короля предписания, чтобы прево прекратил на будущее время всякие преследования Квентина Дорварда и всегда уважал привилегии, дарованные шотландской гвардии королем..
Эти слова были встречены новыми оглушительными криками восторга. Кубки были наполнены до краев, и все выпили за здоровье лорда Кроуфорда, благородного защитника прав и привилегий своих соотечественников. Разумеется, почтенный лорд не мог не ответить на учтивость такой же учтивостью, после чего, рассеянно опустившись в кресло, он подозвал к себе Квентина и засыпал его вопросами о Шотландии и о знатных шотландских семьях – вопросами, на которые Квентин часто не знал, что отвечать. В то же время старик продолжал частенько прикладываться к кубку, вставляя изредка замечания насчет того, что шотландский джентльмен должен быть общительным и не чуждаться веселой компании; однако молодым людям вроде Квентина следует в этом отношении соблюдать большую осторожность, чтобы не впасть в излишество. Старый лорд наговорил по этому поводу кучу прекрасных вещей и говорил так долго, что под конец его язык, усердно прославлявший воздержание, стал заметно тяжелеть и заплетаться. Между тем с каждой новой распитой флягой воинственный пыл веселой компании все возрастал, и наконец Каннингем предложил тост во славу Орифламмы – французского королевского знамени.
– И за ветер из Бургундии, чтобы его развернуть! – подхватил Линдсей.
– От всей души, уцелевшей в этом изношенном теле, принимаю ваш тост, дети мои, – тотчас откликнулся лорд Кроуфорд, – и, несмотря на свою старость, надеюсь еще увидеть, как развернется это знамя! Да что там! Слушайте, друзья, – добавил старик (вино сделало его болтливым), – все вы верные слуги французского короля, и я не вижу, почему бы мне не сказать вам, что сюда приехал посол от герцога Карла Бургундского с поручением далеко не миролюбивого свойства.
– То-то, проходя мимо тутовой рощи, я видел там карету, лошадей и свиту графа де Кревкера, – заметил один из гостей. – Говорят, король отказался принять его в своем замке.
– Хвала творцу! И да внушит он королю мужественный и твердый ответ! – добавил Гутри. – Но в чем же дело? Что послужило причиной неудовольствия герцога?
– Множество всяких столкновений на границе, – ответил лорд Кроуфорд, – а главное, то, что король недавно принял под свое покровительство одну знатную даму, подданную герцога, молодую графиню, бежавшую из Дижона, потому что герцог, ее опекун, хотел выдать ее замуж за своего любимца Кампо-Бассо.
– Она приехала сюда одна, милорд? – спросил Линдсей.
– Нет, с какой-то старухой родственницей, тоже графиней, которая согласилась ее сопровождать.
– Только захочет ли король вмешиваться в ссору между этой графиней и Герцогом, ее опекуном, который имеет на нее такие же права, какие имел бы и сам король на бургундскую наследницу в случае смерти герцога? – заметил Каннингем. – Ведь король – сюзерен герцога Карла.
– Король, по обыкновению, поступит так, как ему будет выгоднее, – сказал Кроуфорд. – То, что он принял дам неофициально и не поручил их покровительству своих дочерей – мадам де Боже[58] или принцессы Жанны, доказывает, что он намерен действовать в зависимости от обстоятельств. Он наш господин, но, я думаю, с моей стороны не будет изменой, если я скажу, что он всегда готов служить и нашим и вашим.
– Но герцог Бургундский не признает такой двуличной политики, – сказал Каннингем.
– Разумеется, – отвечал Кроуфорд, – оттого-то и трудно рассчитывать, чтобы переговоры окончились мирно.
– Да поможет им святой Андрей хорошенько подраться! – воскликнул Меченый.
– Лет десять… нет, двадцать тому назад мне было предсказано, что я поправлю свои дела женитьбой. А как знать, что может случиться, если мы начнем драться за честь и любовь прекрасных дам, как бывало в старинных романах?
– Это ты-то, с твоим шрамом, мечтаешь о любви прекрасных дам? – сказал Гутри.
– Лучше совсем не знать любви, чем любить цыганку-язычницу! – отрезал Меченый.
– Довольно, довольно, друзья, – сказал лорд Кроуфорд. – Не играйте острым оружием: насмешка – не шутка. Не надо ссориться. Что же касается этой молоденькой дамы, то она слишком богата для бедного шотландского дворянина, иначе я бы и сам был не прочь предложить ей руку и сердце… и мои восемьдесят лет в придачу. А теперь выпьем за ее здоровье, друзья, потому что она, говорят, изумительно хороша.
– Должно быть, ее-то я и видел сегодня, когда стоял поутру на часах у внутренних ворот, – сказал один из стрелков. – Только вернее было бы назвать ее потайным фонариком, чем светочем, так как ее вместе с какой-то другой дамой внесли в замок в крытых носилках.
– Стыдно, стыдно, Арно! – сказал лорд Кроуфорд. – Солдат никогда не должен рассказывать того, что он видел, стоя на часах… И кроме того, – добавил старый лорд, помолчав и уступая своему любопытству, после того как была отдана должная дань дисциплине, – отчего ты думаешь, что это была именно графиня Изабелла де Круа?
– Я ничего не думаю, милорд, я знаю только, что мой конюх Стид, прогуливая лошадей по дороге к деревне, встретил Догина, погонщика мулов, который возвращался из замка, чтобы отдать носилки хозяину гостиницы – той, знаете, с лилиями на вывеске… Вот Догин и предложил Сондерсу Стиду распить с ним бутылочку, и, разумеется, тот охотно согласился…
– Ну еще бы, как не согласиться! – перебил рассказчика старый лорд. – Я давно собирался сказать вам, друзья, что пора изменить ваши порядки. Все эти ваши конюхи да телохранители готовы пить со всяким встречным. Плохой обычай для военного времени, и с ним надо покончить… Однако, Эндрю Арно, я что-то не вижу конца твоей истории, так мы уж подкрепимся к середине – «Skeoch doch nan skial»[59], как говорят наши горцы. Пью за графиню Изабеллу де Круа и желаю ей лучшего мужа, чем этот трусливый итальянец Кампо-Бассо!.. Ну, а теперь рассказывай, Эндрю Арно, что же сказал погонщик твоему конюху?
– Не в обиду будь сказано вашей милости, – продолжал Арно, – он сказал ему по секрету, что две дамы, которых они с товарищем только что отнесли в замок в крытых носилках, очень знатные леди. Они уже несколько дней скрываются у его хозяина, и сам король не раз тайно посещал их и оказывал им высокие почести. А теперь они скрылись в замке – должно быть, из боязни встретиться с Графом де Кревкером, послом герцога Бургундского, приезд которого был заранее возвещен прискакавшим гонцом.
– Так вот оно что! – заметил Гутри. – Ну, теперь я готов поклясться, что слышал, как пела графиня! Сегодня, когда я шел через внутренний двор, я слышал пение и звуки лютни из Дофиновой башни. Ничего подобного я еще не слыхивал в нашем замке… По чести, я подумал, уж не поет ли там сама волшебница Мелузина[60]. Я стоял и не мог сдвинуться с места, хоть и знал, что обед давно готов и что меня ждут, – стоял, как…
– Как осел, Джонни Гутри, – перебил его начальник. – Твой длинный нос чуял обед, твои длинные уши слушали музыку, а твой короткий ум не мог решить, чему отдать предпочтение… Но что это? Уж не к вечерне ли благовестят? Не может быть, чтобы было так поздно! Верно, этот дурак пономарь зазвонил часом раньше.
– Нет, пономарь не ошибся, – сказал Каннингем. – Вон и солнце садится на западе этой равнины.
– И правда, – сказал лорд Кроуфорд. – Да неужели уж так поздно? Делать нечего, ребята, надо и честь знать. Пить – пей, да дело разумей… Умеренность – мать всех добродетелей; все это мудрые поговорки… Выпьем еще по чарочке за нашу старую Шотландию и вернемся каждый к своему делу.
Собравшиеся осушили прощальные кубки и разошлись. Почтенный лорд с достоинством взял под руку Людовика Меченого, как будто для того, чтобы дать ему кое-какие наставления насчет его племянника, но, быть может, просто потому, что он боялся, как бы его походка не показалась подчиненным менее твердой и уверенной, чем это подобало его высокому сану. Торжественно прошел он таким образом оба двора, отделявшие его квартиру от зала, где происходило пиршество, внушительно наказывая по дороге Людовику, чтобы тот получше присматривал за племянником, особенно когда дело коснется вина и хорошеньких женщин.
Между тем ни одно слово из того, что говорилось за столом о прекрасной графине Изабелле, не ускользнуло от молодого Дорварда, и, когда его привели в крошечную комнатку, которую он должен был занимать вместе с молоденьким пажом своего дяди, он весь отдался сладким мечтам. Что, если и обитательница башенки, прелестная певица, голосом которой он так восхищался, и служанка, прислуживавшая утром дядюшке Пьеру, и богатая, знатная графиня, спасающаяся бегством от ненавистного жениха и жестокого опекуна, злоупотребившего своей властью, – что, если все это одно и то же лицо?
Читатель легко себе представит, какой прекрасный роман мог построить юный воин на такой основе.
Грезы нашего героя не раз заслонялись таинственным образом дядюшки Пьера, имевшего, по-видимому, такую власть даже над тем страшным, могущественным человеком, из рук которого Квентину с таким трудом удалось сегодня вырваться. Наконец мечты юноши, которых не осмеливался тревожить его сожитель Уилл Харпер, были прерваны появлением дяди. Лесли посоветовал племяннику поскорее ложиться в постель, чтобы завтра встать пораньше, так как ему предстоит сопровождать дядю в приемную короля, куда он назначен на караул вместе с пятью товарищами.
Глава 8. ПОСОЛ
В глазах французов молнией сверкни!
Едва о нашем возвестишь прибытье,
Моих орудий гром они услышат.
Иди и протруби о нашем гневе!
«Король Иоанн»
Если бы лень была способна задержать Дорварда в постели, то шум, поднявшийся в казарме стрелков с первым ударом колокола к заутрене, без сомнения, не замедлил бы прогнать от него это искушение. Но дисциплина отцовского замка и монастыря в Абербротике приучила его подниматься с зарей. Он вскочил с постели и стал проворно одеваться под веселые звуки рожков и громкий лязг оружия, возвещавший смену часовых. Одни из них возвращались в казарму с ночных караулов; другие отправлялись на утреннюю смену; третьи, наконец, и в их числе дядя Квентина, готовились нести службу при особе короля. С восторгом, вполне естественным в его годы, Квентин надел свою новую нарядную форму и блестящее вооружение, а дядя, внимательно и с большим интересом наблюдавший за процедурой его облачения, чтоб удостовериться, что все у него в порядке, не мог скрыть своего удовольствия при виде выгодной перемены в наружности своего племянника.
– Если твоя храбрость и верность окажутся под стать твоей внешности, у меня будет самый красивый и самый доблестный оруженосец во всей нашей гвардии, что, конечно, сделает честь семье твоей матери. Иди за мной в аудиенц-зал, да смотри не отставай от меня ни на шаг!
С этими словами Лесли взял огромный, тяжелый, роскошно разукрашенный бердыш и, вручив племяннику такое же оружие, только несколько меньших размеров, спустился с ним во внутренний двор замка, где его товарищи, назначенные вместе с ним нести караул в покоях короля, уже ждали его, выстроившись в ряд, с оружием в руках. За спиной стрелков стояли их оруженосцы, образуя второй ряд. Тут же было несколько доезжачих с прекрасными собаками и красивыми, статными конями в поводу, на которых Квентин так засмотрелся, что дядя был принужден напомнить ему, что эти животные стоят тут совсем не для его удовольствия, а для королевской охоты… Король страстно любил эту забаву – она была одним из немногих развлечений, которые он себе позволял, даже в ущерб правильному течению государственных дел. Он так строго оберегал дичь в своих лесах, что, как говорили, там можно было с большей безнаказанностью убить человека, чем оленя.
По данному сигналу стрелки двинулись вперед под начальством Меченого, назначенного в этот раз их командиром; и через несколько минут после тщательного выполнения многих формальностей, доказывавших, с какой исключительной точностью относятся стрелки к своим служебным обязанностям, они вошли в аудиенц-зал, где с минуты на минуту ожидали выхода короля.
Несмотря на то, что Квентин был здесь новичком и не имел представления о пышности и блеске королевского двора, то, что он теперь увидел, не оправдало его ожиданий. Были тут, правда, и придворные в роскошных костюмах, и телохранители в блестящих доспехах, и множество слуг, но Дорвард не видел ни старейших государственных сановников, ни самых знатных вельмож королевства и не слышал ни одного из имен, звучавших призывным набатом для рыцарства тех времен. Не было тут ни великих вождей, ни старых, заслуженных генералов, составлявших силу Франции, ни блестящей, жаждущей славы и подвигов молодежи, составлявшей ее гордость. Подозрительный, замкнутый характер Людовика и его вероломная политика отдалили блестящих царедворцев от его трона, вокруг которого они собирались только в редких официальных случаях, да и то весьма неохотно, с радостью покидая королевский дворец, как звери в басне, приходившие в пещеру ко льву.
Несколько человек, присутствовавших здесь, очевидно, в качестве советников, были все люди весьма непривлекательной наружности. Правда, у некоторых лица выражали недюжинный ум, но их осанка и манеры показывали, что они попали в среду, для которой не были подготовлены воспитанием. Впрочем, двое или трое из них показались Дорварду по виду более благородными а так как на этот раз служебные обязанности Лесли не мешали ему болтать, то Дорварду удалось узнать имена заинтересовавших его лиц.
С лордом Кроуфордом, присутствовавшим здесь в полной парадной форме, с серебряным жезлом в руке, Квентин, как и читатель, был уже знаком. Из других обративших на себя его внимание самым замечательным был граф Дюнуа, сын знаменитого Дюнуа[61], известного под именем Бастарда Орлеанского, который, сражаясь под знаменем Жанны д'Арк, сыграл такую видную роль в освобождении Франции из-под ига англичан. Сын его с честью носил славное имя отца и, несмотря на свое родство с королевским домом и на давнишнюю любовь к нему дворянства и народа, сумел благодаря своему честному, прямому и открытому характеру избежать подозрений даже со стороны недоверчивого Людовика, любившего видеть Дюнуа при себе и иногда даже призывавшего его для совета. Но, отличаясь храбростью, ловко владея оружием и обладая всеми качествами настоящего рыцаря, граф отнюдь не мог служить образцом красоты. Широкоплечий и коренастый, смуглый и черноволосый, с несоразмерно длинными мускулистыми руками, он был слишком мал ростом; к тому же у него были кривые ноги, что очень удобно для всадника, но не очень красиво для пешехода. Черты его лица были неправильны до безобразия, но в то же время в нем было столько достоинства и благородства, что с первого взгляда был виден мужественный дворянин и непобедимый воин. Смелая осанка, твердая, свободная поступь, орлиный взгляд и гордое выражение лица, когда он хмурил свои густые брови, искупали его безобразие. На нем был богатый, но не яркий охотничий костюм, так как он часто исполнял при короле обязанности главного ловчего, хотя, насколько нам известно, не занимал официально этой должности.
Под руку с Дюнуа, словно нуждаясь в поддержке своего родственника, медленно и задумчиво шел Людовик, герцог Орлеанский, первый принц королевской крови (впоследствии король Людовик XII); стража отдала ему подобающую честь, а все присутствующие низко поклонились. Людовик относился с ревнивой подозрительностью к этому принцу, который должен был взойти на престол, если бы Людовик умер, не оставив наследника, и принц не смел отлучаться от королевского двора, при котором он не занимал никакой определенной должности и не пользовался ни популярностью, ни почетом. Такое унизительное положение, очень похожее на неволю, не могло не отразиться на характере несчастного принца, а в настоящее время привычная подавленность его усугублялась еще тем, что, как ему было известно, король замышлял против него величайшую несправедливость, какую только может совершить тиран: он хотел женить его силой на своей младшей дочери, принцессе Жанне, с которой принц с детства был обручен; но принцесса была так безобразна, что настойчивость короля была в данном случае возмутительной жестокостью.
Внешность у этого злосчастного принца была самая заурядная, но видно было, что это человек добрый, кроткий и чистосердечный, несмотря на выражение уныния и отчаяния, постоянно омрачавшее его лицо. Квентин заметил, что принц старательно избегал смотреть на королевских стрелков и, даже отвечая поклоном на отданную ему честь, он не поднял глаз, как будто боялся, что этот простой акт вежливости будет истолкован подозрительным королем как желание приобрести себе приверженцев среди его телохранителей.
Совершенно иначе держал себя гордый кардинал и прелат Жан Балю[62], в то время один из министров – любимцев Людовика, напоминавший своим быстрым возвышением и характером Уолси[63], если только можно установить подобное сходство при полной противоположности хитрого, осторожного Людовика и пылкого, сумасбродного Генриха VIII Английского. Людовик взял своего служителя из самого низкого слоя общества и поднял его до высокого звания или по крайней мере до огромного оклада великого раздатчика милостыни Франции, осыпал бенефициями[64] и выхлопотал для него кардинальскую шапку; и хотя Людовик был слишком осторожен, чтобы облечь честолюбивого де Балю той неограниченной властью и доверием, какое Генрих питал к Уолси, тем не менее этот любимец Людовика имел на него такое влияние, каким не пользовался ни один из признанных его советников. Понятно после этого, что кардинал не избежал обычного заблуждения людей, неожиданно поднимающихся из самых низов к полноте власти. Ослепленный быстротой своего возвышения, он сразу уверовал в свою способность вести какие угодно дела, хотя бы даже такие, которые были ему совершенно чужды и непонятны. Высокий, на редкость неуклюжий, он преклонялся и рассыпался в любезностях перед прекрасным полом, что совсем не вязалось ни с его саном, ни с его манерами и фигурой. Какой-то льстец в недобрый час уверил его, что линии его огромных, толстых ног, унаследованных им от отца (по одним источникам – погонщика мулов из Лиможа, а по другим – мельника из Вердена), очень красивы. Кардинал до такой степени проникся этим убеждением, что постоянно приподнимал сбоку свою сутану, чтобы не лишать окружающих удовольствия лицезреть его объемистые ноги. Торжественно проходя по аудиенц-залу в своей пунцовой мантии и роскошной шапке, кардинал беспрестанно останавливался, чтобы взглянуть на вооружение шотландских стрелков, причем делал им замечания самым авторитетным тоном, а иногда даже распекал того или другого из них за то, что он называл отступлением от дисциплины, но в таких выражениях, что опытные воины, хоть и не смели ему возражать, слушали его с видимым презрением и досадой.
– Известно ли королю, – спросил Дюнуа кардинала, – что бургундский посол требует немедленной аудиенции?
– Как же, – ответил кардинал. – А вот, кажется, и сам всеведущий Оливье ле Дэн[65], который, вероятно, не замедлит передать нам волю короля.
И правда, не успел он договорить, как из внутренних королевских покоев вышел знаменитый Оливье, любимец Людовика, деливший его расположение с гордым кардиналом, но не имевший с ним ничего общего ни во внешности, ни в манере себя держать. В противоположность высокомерному и напыщенному прелату, Оливье был маленький, худой человек с бледным лицом, в самом простом и скромном черном шелковом камзоле и таких же, панталонах и чулках – костюме, который едва ли мог выставить в выгодном свете его заурядную фигуру. Серебряный таз, который он держал в руке, и перекинутое через плечо полотенце указывали на его скромную должность. Лицо его отличалось живостью и проницательностью, однако он старался скрыть это выражение и ходил, скромно опустив глаза, или, вернее, скользил неслышно, как кошка, словно стараясь прокрасться незамеченным. Но если скромность может скрыть добродетель, под этой личиной не укроется тот, кто осыпан королевскими милостями. Да и мог ли пройти незамеченным через приемный зал человек, который, как всем было известно, имел такое огромное влияние на короля, какого добился его знаменитый цирюльник и камердинер Оливье ле Дэн, или иначе – Оливье Негодяй, или еще – Оливье Дьявол! Эти прозвища были даны ему за ту чисто дьявольскую хитрость, с какой он помогал королю приводить в исполнение его вероломные замыслы. Озабоченно пошептавшись о чем-то с графом Дюнуа, который тотчас же вышел из зала, Оливье повернулся и направился опять во внутренние покои, причем все почтительно уступали ему дорогу. Отвечая на ходу униженными поклонами на эту учтивость, он раза два-три остановился, чтобы наскоро шепнуть несколько слов кое-кому из присутствующих, и этого мимолетного внимания было достаточно, чтобы возбудить тайную зависть остальных царедворцев; затем, отговариваясь своими обязанностями, он проворно шел дальше, не дожидаясь ответа и делая вид, что не замечает стараний некоторых из придворных обратить на себя его внимание. На этот раз Людовик Лесли оказался в числе счастливцев, удостоившихся беседы Оливье, который сообщил ему в двух словах, что его дело улажено.
Вслед за тем явилось и другое подтверждение этого приятного известия. В зал вошел старый знакомый Квентина, Тристан Отшельник, великий прево, главный начальник королевской полиции, и прямо направился туда, где стоял Меченый. Блестящая парадная форма еще резче оттеняла его грубое лицо и зловещее выражение глаз, а приветливый тон, которым он старался говорить, больше всего напоминал рычание медведя. Однако смысл его речи был дружелюбнее тона, которым она была произнесена. Он очень сожалел о вчерашнем недоразумении, но произошло оно не по его вине, а по вине племянника господина Лесли, который был не в форме и ни словом не заикнулся о том, что служит в королевской гвардии. Это обстоятельство и было причиной ошибки, за которую он, Тристан, просит теперь его извинить.
Людовик Лесли дал подобающий ответ, но, как только Тристан отошел, сказал племяннику, что теперь они нажили себе смертельного врага в лице этого человека.
– Впрочем, мы для него дичь слишком высокого полета, – добавил он. – Солдат, добросовестно исполняющий свой долг, может не бояться даже великого прево.
Нельзя сказать, что Квентин вполне разделял мнение своего дяди: он видел, какой злобный взгляд Тристан бросил на него, уходя; это был взгляд медведя, стоящего перед охотником, который его ранил. Надо, впрочем, заметить, что даже при обыкновенных обстоятельствах угрюмый взгляд этого страшного человека способен был каждого привести в трепет; понятно, какой ужас и отвращение испытал молодой шотландец, еще ощущавший на своих плечах прикосновение страшных когтей неумолимых помощников этого мрачного исполнителя закона.
Между тем Оливье, обойдя зал так, как было описано выше, прошел опять во внутренние покои. Все, даже самые высшие придворные, расступались перед ним и приветствовали его самым почтительным образом, хотя он, как бы из скромности, делал вид, что весьма смущается этим. Вскоре дверь, за которой он скрылся, широко распахнулась, и в зал вошел Людовик.
Взгляд Квентина, как и взгляды всех присутствующих, обратился в ту сторону, и он так сильно вздрогнул, что чуть не выронил оружия: во французском короле он узнал торговца шелком дядюшку Пьера, своего вчерашнего знакомого. Уже много раз после их встречи в уме его мелькали самые разнообразные догадки о том, кто этот таинственный человек, но действительность далеко превзошла самые смелые его предположения.
Строгий взгляд Лесли, недовольного таким нарушением торжественной церемонии, заставил Квентина опомниться. Но каково же было его изумление, когда король, чьи быстрые глаза сейчас же отыскали его, направился прямо к нему, ни на кого не обращая внимания.
– Итак, молодой человек, – сказал ему Людовик, – ты, говорят, в первый же день своего прибытия в Турень уже успел набедокурить. Но я прощаю тебя, потому что во всем виноват этот старый дурень купец, вообразивший, что твою шотландскую кровь нужно с утра подогревать добрым вином. Если мне удастся его разыскать, я примерно накажу его, в острастку тем, кто вздумает развращать мою гвардию… Лесли, – продолжал король, обращаясь к Меченому, – твой родственник – славный юноша, только немного горяч. Впрочем, мне по душе такие молодцы, и сегодня я больше чем когда-либо готов ценить заслуги моих верных и храбрых стрелков. Прикажи записать год, день, час и минуту рождения твоего племянника и передай записку Оливье.
Меченый поклонился до земли и сейчас же снова принял неподвижную позу солдата, как бы желая показать этим быстрым движением свою готовность броситься на защиту короля или действовать по первому его слову. Между тем Квентин, придя в себя после первой минуты изумления, принялся внимательно рассматривать короля и очень удивился, заметив, до какой степени его обращение и лицо изменились с их первой встречи.
Правда, в одежде его не произошло почти никакой перемены. Людовик всегда презирал щегольство, и теперь на нем был довольно поношенный темно-синий охотничий костюм, лишь немногим получше его вчерашнего камзола. На груди висели крупные четки[66] черного дерева, присланные ему турецким султаном со свидетельством, что они принадлежали одному коптскому пустыннику с горы Ливан, известному своей святостью. На голове вместо вчерашней шапки с одним образком была шляпа, усаженная кругом простыми оловянными образками многих святых. Но глаза его, выражавшие, как казалось вчера Дорварду, только алчность и жажду наживы, сегодня блестели гордо и проницательно, как взгляд могущественного и мудрого властелина, а резкие морщины на лбу, которые вчера он приписывал действию многих лет, наполненных мелкими торговыми расчетами, сегодня казались ему бороздами, проведенными мыслью, следами глубоких размышлений о судьбах народов.
Вслед за королем в зал вошли принцессы с дамами своей свиты. Старшая, вышедшая впоследствии замуж за Пьера де Бурбона и известная в истории Франции под именем мадам де Боже, имеет мало отношения к нашему рассказу. Она была высокого роста и довольно красива, обладала даром слова и унаследовала тонкий ум отца, питавшего к ней большое доверие и любившего ее, насколько он был способен любить.
Младшая, несчастная Жанна, нареченная невеста герцога Орлеанского, робко шла рядом с сестрой. Она совершенно не имела тех внешних преимуществ, которыми обыкновенно так дорожат и которым так завидуют женщины. Болезненная с виду, она была худа, бледна и кривобока; у нее была такая неровная походка, что она казалась хромой. Прекрасные зубы, выразительный, нежный и грустный взгляд и густые русые волосы были единственными привлекательными качествами, о которых сама лесть едва ли осмелилась бы сказать, что они искупают ее безобразие. Чтобы закончить портрет, можно добавить, что небрежность туалета и робость манер принцессы доказывали, что она мучительно сознает всю свою непривлекательность и даже не делает ни малейшей попытки исправить при помощи искусства то, в чем отказала ей природа, или испробовать силу других чар.
Король, не любивший младшую дочь, подошел к ней, как только она вошла.
– А, дочь моя, презирающая свет… Куда это ты так нарядилась сегодня утром – на охоту или в монастырь? Отвечай!
– Куда прикажете, государь, – еле слышно ответила принцесса.
– Я знаю, Жанна, тебе хотелось бы уверить нас, что твое заветное желание – покинуть двор и отказаться от света и мирской суеты. Но неужели ты можешь думать, что мы, старший сын святой церкви, стали бы оспаривать у господа нашу дочь? Сохрани нас пресвятая дева и святой Мартин, чтобы мы отказались принести такую жертву, если бы она была достойна алтаря или если бы действительно таково было твое призвание.
Сказав это, король набожно перекрестился и умолк, шепча молитву. В эту минуту Квентину показалось, что он очень похож на хитрого вассала, старающегося умалить достоинство вещи, которую он хочет сохранить для себя, и оправдывается перед своим господином в том, что он не предложил этой вещи ему. «Неужели он осмеливается лицемерить с самим небом? – подумал Дорвард. – Обманывать бога и святых, как он обманывает людей, которые не могут проникнуть в его душу?». Между тем Людовик продолжал:
– Нет, любезная дочь, мне и еще кое-кому лучше известны твои настоящие мысли… Не правда ли, герцог? Подойдите, любезный наш брат, и предложите руку этой преданной весталке[67], чтобы помочь ей сесть на коня.
Герцог Орлеанский вздрогнул при этих словах и поспешил исполнить приказание короля, но сделал это так неловко и с таким смущением, что король не преминул ему заметить:
– Потише, потише, любезный кузен! Умерьте свой пыл… Смотрите, что вы делаете. К каким сумасбродствам приводит иногда влюбленных их торопливость! Вы чуть было не спутали руку Анны с рукой ее сестры. Не прикажете ли мне самому подать вам руку Жанны?
Несчастный принц поднял глаза и содрогнулся, как ребенок, которого заставляют дотронуться до предмета, внушающего ему инстинктивное отвращение. Однако, сделав над собой усилие, он взял безвольно опущенную руку принцессы. Когда эта молодая пара стояла потупившись, причем трепещущая рука жениха еле касалась холодных, влажных пальцев невесты, трудно было решить, кто из двоих несчастнее: герцог ли, чувствовавший себя связанным неразрывными узами с той, к кому он питал лишь отвращение, или бедняжка принцесса, вполне сознававшая, какое чувство она внушает тому, чью любовь она охотно купила бы ценой собственной жизни.
– А теперь на коней, господа! – сказал король. – Мы сами будем сопровождать нашу дочь де Боже, и да благословят бог и святой Губерт нашу сегодняшнюю охоту!
– Боюсь, что мне придется вас задержать, государь, – сказал вернувшийся тем временем граф Дюнуа. – Бургундский посол ждет у ворот. Он требует немедленной аудиенции.
– Требует? – переспросил король. – Но разве ты не сказал ему, как я передал тебе через Оливье, что сегодня я принять его не могу, а завтра праздник святого Мартина, который мы, с помощью божьей, не желаем осквернять земными помыслами? Послезавтра же мы отправляемся в Амбуаз. Но, возвратившись оттуда, примем его, как только нам позволят другие неотложные дела.
– Я все сказал ему, государь, – ответил Дюнуа, – но он все твердит…
– Черт возьми! Друг мой, что у тебя застряло в горле? Видно, слова этого бургундца трудно проглотить?
– Если бы меня не удерживали мой долг, приказания вашего величества и неприкосновенность личности посла, я бы заставил его самого проглотить эти слова, государь. Клянусь Орлеанской девой, я бы охотнее заставил его проглотить их, чем передавать вашему величеству!
– Но, боже мой, Дюнуа, как странно, что ты, сам всегда такой горячий, так строг к тому же недостатку нашего взбалмошного и пылкого брата Карла Бургундского, – сказал король. – А я, право, друг мой, так же мало обращаю внимания на его дерзких послов, как башни этого замка – на северо-восточный ветер, который дует из Фландрии и принес нам этого нежданного гостя.
– Так знайте же, государь, – ответил Дюнуа, – граф де Кревкер ждет у ворот с трубачами и со всей своей свитой. Он объявил, что, если ваше величество откажете ему в аудиенции, он будет ждать хоть до полуночи, ибо его господин приказал ему требовать немедленного свидания с французским королем и дело его не терпит ни малейшего отлагательства. Он сказал, что добьется своего и переговорит с вашим величеством в любой час, как только вы выйдете из замка и куда бы вы ни шли, государь: по делам, на прогулку или на молитву, и что ничто, кроме грубой силы, не заставит его изменить свое решение.
– Он дурак, – сказал невозмутимо король. – Неужели этот взбалмошный фламандец воображает, что разумному человеку трудно просидеть спокойно двадцать четыре часа в стенах своего замка, когда у него на руках дела целого государства? Сумасбродные головы! Они, кажется, думают, что все люди скроены по их образцу и каждый человек только тогда и счастлив, когда сидит в седле… Прикажите-ка убрать и накормить собак, друг Дюнуа. Вместо охоты мы сегодня назначим совет.
– Государь, – возразил Дюнуа, – этим вы не отделаетесь от Кревкера. Он говорит, что если вы не дадите ему аудиенции, то, по приказу своего господина, он прибьет перчатку к ограде вашего замка в знак того, что герцог отказывается от верности Франции и немедленно объявляет ей войну.
– Вот как! – сказал Людовик, не меняя тона, но его косматые брови так нахмурились, что на минуту почти совсем закрыли черные пронзительные глаза.
– И так говорит с нами наш старинный вассал! Так обращается к нам наш любезный кузен!.. Ну что же, Дюнуа, придется нам развернуть наше боевое знамя и кликнуть: «Дени Монжуа!»[68].
– В добрый час, государь, слава богу! – воскликнул воинственный Дюнуа.
А королевские стрелки, не в силах обуздать охватившую их радость, зашевелились на своих постах, так что по залу пронесся не громкий, но отчетливый звон оружия. Король поднял голову и гордо посмотрел вокруг; в этот миг он выглядел и думал, как его герой отец.
Но минутная вспышка уступила место политическим соображениям; при существующих условиях открытый разрыв с Бургундией был бы для Франции чрезвычайно опасен. В то время на английский престол взошел воинственный и храбрый король Эдуард IV[69], лично участвовавший более чем в тридцати сражениях. Он был братом герцогини Бургундской и, весьма вероятно, ждал только явного разрыва между Людовиком и своим зятем, чтобы вторгнуться во Францию со своими войсками через всегда открытые ворота Кале[70]. Он одержал много блестящих побед в междоусобных войнах и теперь хотел самой популярной у англичан войной с Францией изгладить из народной памяти тяжелые воспоминания о внутренних распрях. К этому соображению у короля примешивались сомнения в верности герцога Бретонского[71] и другие не менее важные политические расчеты. Поэтому, когда Людовик после долгого молчания опять заговорил, хотя тон его голоса не изменился, смысл речи был уже совершенно иной.
– Однако сохрани бог, – сказал он, – чтобы мы, христианнейший король, стали проливать французскую кровь без крайней необходимости, если мы можем избежать этого бедствия, не бесчестя нашего имени. Жизнь наших подданных мы ставим выше всех оскорблений, какие может нанести нашему достоинству какой-нибудь грубиян посол, который, быть может, даже преступил пределы своих полномочий. Впустить сюда бургундского посла!
– Beati pacific!![72] – сказал кардинал де Балю.
– Воистину! А те, кто смиряется, вознесутся – не так ли, ваше святейшество? – добавил король.
– Аминь, – сказал кардинал.
Но почти никто из присутствующих не повторил этого слова. Даже бледное лицо герцога Орлеанского вспыхнуло румянцем стыда, а Меченый не в состоянии был скрыть своих чувств: он чуть не выронил из рук бердыш, который глухо звякнул, задев концом об пол. За такую несдержанность ему пришлось выслушать строгий выговор от кардинала и наставление, как следует стоять на часах в присутствии государя. Сам король был, видимо, смущен воцарившимся кругом тяжелым молчанием.
– Ты о чем-то задумался, Дюнуа, – сказал он, – или ты осуждаешь нас за уступчивость перед этим дерзким послом?
– Нет, государь, – ответил Дюнуа, – я не вмешиваюсь в дела, которые не входят в круг моих обязанностей.
Я просто думал попросить ваше величество об одной милости.
– О милости, Дюнуа? Говори, что такое? Ты редко о чем-нибудь просишь и можешь заранее рассчитывать на наше согласие.
– В таком случае я прошу вас, государь, послать меня в Эвре управлять тамошним духовенством, – сказал Дюнуа с истинно военной прямотой.
– Вот действительно дело, которое не входит в круг твоих обязанностей, – с улыбкой заметил король.
– Во всяком случае, – ответил граф, – я был бы не худшим командиром для попов, чем его святейшество епископ или, если ему больше нравится, его святейшество кардинал – для солдат гвардии вашего величества.
Король опять загадочно улыбнулся и шепнул Дюнуа:
– Может быть, придет скоро время, когда мы с тобой подтянем попов… А пока будем терпеть это самодовольное животное епископа. По теперешним временам и он годится… Ах, Дюнуа, это Рим взвалил нам на плечи и его и другие тяжелые обузы! Но потерпим, мой друг: будем тасовать карты, пока не добьемся хорошей игры.
В эту минуту звуки труб во дворе возвестили о прибытии бургундского посла. Все присутствующие поспешили разместиться по старшинству вокруг короля и его дочерей, как того требовал этикет.
В зал вошел граф де Кревкер, известный своей храбростью. Вопреки обычаю, принятому у послов дружественных держав, он был в полном вооружении и только с непокрытой головой. На нем были великолепные стальные латы миланской работы, выложенные фантастическими золотыми узорами. С шеи, поверх блестящего панциря, спускался бургундский орден Золотого Руна – в то время один из почетнейших рыцарских орденов. Красивый паж нес за ним его шлем; впереди шел герольд с верительными грамотами, которые он, преклонив колено, протянул королю. Сам же посол остановился посреди зала, как будто для того, чтобы дать возможность присутствующим полюбоваться его величественной осанкой, решительным взглядом, гордыми манерами и спокойным лицом. Остальная свита стояла во дворе и в прихожей.
– Подойдите, граф де Кревкер, – сказал Людовик, бросив мимолетный взгляд на поданные ему бумаги. Мы не нуждаемся в верительных грамотах нашего кузена, чтобы принять столь славного воина, и не сомневаемся, что он вполне заслуживает доверия своего господина. Надеемся, что ваша прекрасная супруга, в жилах которой течет кровь наших предков, находится в добром здоровье. Если бы вы явились рука об руку с нею, граф, мы могли бы подумать, что вы надели ваши доспехи, чтобы отстаивать первенство ее красоты перед всеми влюбленными рыцарями Франции. Но сейчас мы положительно отказываемся понять, что означает ваш воинственный вид.
– Государь, – ответил посол, – граф де Кревкер оплакивает свое несчастье и просит прощения у вашего величества, но в настоящем случае он не может отвечать вам с той смиренной почтительностью, с какой он обязан говорить с государем, удостоившим его своей королевской милости. Но Филипп Кревкер де Корде говорит не от своего имени: устами его говорит его доблестный государь и повелитель герцог Бургундский.
– Что же скажет нам герцог Бургундский устами графа де Кревкера? – спросил Людовик с царственным достоинством. – Постой! Не забывай, что в эту минуту Филипп Кревкер де Корде говорит с государем своего государя.
Кревкер поклонился и, гордо выпрямившись, проговорил громким голосом:
– Король французский! Великий герцог Бургундский еще раз шлет вам письменный перечень обид и притеснений, совершенных на его границе чиновниками и гарнизонами вашего величества. Вот первый пункт, на который он требует ответа: намерены ли ваше величество дать ему удовлетворение за нанесенные ему оскорбления?
Король мельком взглянул на бумаги, которые держал перед ним коленопреклоненный герольд, и сказал:
– Это дело давно уже рассмотрено нашим советом. Некоторые из перечисленных здесь оскорблений были лишь возмездием за обиды, нанесенные моим французским подданным; другие ничем не доказаны, а третьи уже отомщены войсками и гарнизонами герцога. Если же найдутся еще и такие, которые не подойдут ни под одну из вышеуказанных рубрик, то, разумеется, мы, как христианский король, никогда не откажемся дать за них должное удовлетворение нашему соседу, хотя все незаконные поступки на нашей границе были сделаны не только без нашего ведома, но и вопреки нашим строжайшим повелениям.
– Я передам ответ вашего величества моему благородному господину, – сказал посол, – но осмелюсь заметить, что так как ответ этот ничуть не отличается от прежних уклончивых ответов вашего величества на справедливые жалобы моего господина, то я не думаю, чтобы он удовлетворил моего государя и мог восстановить мир и согласие между Францией и Бургундией.
– Да будет так, как угодно господу, – сказал король. – И если я даю столь сдержанный и умеренный ответ на дерзкие упреки, которые позволяет себе твой господин, то делаю это не из страха перед его оружием, а единственно из любви к миру. Продолжай!
– Второе требование, на котором настаивает мой государь: чтобы ваше величество прекратили тайные сношения с его городами Гентом, Льежем и Малином; чтобы вы немедленно отозвали оттуда своих тайных агентов, сеющих смуту среди его добрых фламандских граждан; чтобы ваше величество изгнали из своих пределов или, вернее, отдали бы для заслуженного наказания в руки их законного государя тех изменников, которые бежали от него, совершив свои вероломные поступки, и нашли надежный приют в Париже, Орлеане, Type и других французских городах.
– Передай герцогу Бургундскому, – ответил король, – что я ничего не знаю о тех тайных кознях, в которых он так дерзко меня обвиняет; что мои французские подданные действительно находятся в постоянных сношениях со славными городами Фландрии, но сношения эти чисто торгового характера, и не только мне, но и самому герцогу было бы невыгодно их прерывать; что многие фламандцы живут в нашем государстве по тем же причинам и пользуются покровительством наших законов, но, насколько я знаю, между ними нет ни одного скрывающегося изменника или ослушника герцогской воли. Продолжай! Ты слышал мой ответ.
– Как и первый, скажу с прискорбием, государь, – ответил граф де Кревкер, – он недостаточно ясен и прям, чтобы герцог, мой повелитель, счел его должным возмещением за целый ряд происков – тайных, но тем не менее существующих, хотя ваше величество и отказываетесь их признать. Но я продолжаю. Герцог Бургундский требует далее, чтобы король французский немедленно и под верной охраной выслал к нему Изабеллу, графиню де Круа, и ее родственницу графиню Амелину, той же фамилии[73]. Это последнее требование герцог основывает на том, что графиня Изабелла, состоящая под его опекой по законам страны и по положению своих феодальных владений, бежала из Бургундии и нашла тайный приют и покровительство у французского короля, который подстрекает ее к неповиновению герцогу, ее законному государю и опекуну, и тем нарушает все законы божеские и человеческие, признаваемые всей цивилизованной Европой. Еще раз жду ответа вашего величества.
– Вы хорошо сделали, граф де Кревкер, – сказал Людовик презрительно, – что потребовали аудиенции с утра, потому что если вы намерены спрашивать у меня отчета за каждого вассала, бежавшего от гнева моего взбалмошного кузена герцога, то перечень грозит затянуться до самого заката. Кто смеет утверждать, что эти дамы находятся в моих владениях? А если бы даже и так, кто смеет сказать, что я содействовал их побегу или взял их под свое покровительство? Где доказательства, что они во Франции и что мне известно их убежище?
– Государь, – сказал Кревкер, – вашему величеству известно, что у меня было это доказательство… был свидетель, видевший этих дам в гостинице под вывеской «Лилия», неподалеку от вашего замка; он видел их в вашем обществе, государь, хотя ваше величество и были переодеты в недостойный вашего звания костюм турского горожанина. В вашем присутствии, государь, этот свидетель получил от дам письма и устные поручения к их друзьям во Фландрию. То и другое было передано этим человеком герцогу Бургундскому.
– Где же он, этот свидетель? – спросил король. – Приведите его сюда. Посмотрим, осмелится ли он повторить в нашем присутствии свою гнусную ложь.
– Вы заранее торжествуете, государь, потому что знаете, что свидетеля этого больше нет в живых. Это был бродяга цыган по имени Замет Мограбин. Вчера, как я узнал, он был казнен людьми начальника полиции вашего величества… вероятно, затем, чтобы он не мог подтвердить здесь то, что сообщил герцогу Бургундскому в присутствии совета и моем – Филиппа Кревкера де Корде.
– Клянусь пречистой девой Эмбренской, – воскликнул король, – это обвинение так нелепо и совесть моя в этом деле так чиста, что я готов скорее смеяться, чем сердиться! Мой прево казнит ежедневно воров и бродяг, и это его прямая обязанность, но неужели слова какого-нибудь вора и бродяги, хотя бы они были сказаны самому герцогу Бургундскому в присутствии его мудрого совета, могут запятнать мою королевскую честь? Пожалуйста, граф, передайте от меня любезному нашему кузену, что если он так любит общество подобных людей, то пусть держит их при себе, ибо у меня им, кроме самой короткой расправы да доброй веревки, не на что больше рассчитывать.
– Мой повелитель не нуждается в таких подданных, ваше величество, – ответил граф таким непочтительным тоном, какого до сих пор еще себе не позволял, – ибо благородный герцог не имеет обыкновения гадать у колдунов и бродячих цыган о судьбе своих союзников и соседей…
– Всякому терпению наступает конец, – перебил его король. – А так как, по-видимому, единственная твоя цель – оскорблять нас, то мы сами пришлем кого-нибудь к герцогу Бургундскому для окончания переговоров: мы твердо убеждены, что своим поведением ты превышаешь данные тебе полномочия; каковы бы они ни были.
– Напротив, я далеко еще не выполнил их, – сказал Кревкер. – Слушай же, Людовик Валуа, король Франции!.. Слушайте, вельможи и дворяне, здесь присутствующие!.. Слушайте и вы все, честные и добрые люди!.. А ты, герольд Туасон д'Ор, повторяй за мной слова моего государя. Я, Филипп Кревкер де Корде, имперский граф[74] и рыцарь почетного ордена Золотого Руна, именем моего могущественного государя и повелителя Карла – милостью божьей герцога Бургундии и Лотарингии, Брабанта и Лимбурга, Люксембурга и Гельдерна, графа Фландрии и Артуа, княжества Эно, Голландии, Зеландии, Намюра и Зутфена, маркиза Священной империи, владетеля Фрисланда, Салина и Малина, – во всеуслышание объявляю вам, Людовик, король Франции, что так как вы отказываетесь дать удовлетворение за все беззакония, обиды и вред, совершенные и нанесенные лично вами или при вашем содействии, с вашего ведома и по вашему подстрекательству, моему государю герцогу и его верным подданным, он, моими устами, отныне отказывается от всякого повиновения и подданства вашему престолу, объявляет вас вероломным лжецом и вызывает на бой как короля и человека! Вот вам залог и подтверждение того, что я сказал!
С этими словами граф снял с правой руки латную перчатку и бросил ее на пол.
До последней дерзкой выходки графа, во время этой необычайной сцены, в аудиенц-зале царило гробовое молчание. Но едва лишь раздался глухой стук ударившейся об пол тяжелой перчатки и вслед за тем громкий возглас Туасона д'Ора, герольда: «Да здравствует Бургундия!», как началось всеобщее смятение. В то время как Дюнуа, герцог Орлеанский, престарелый лорд Кроуфорд и еще двое-трое вельмож, которым их звание позволяло подобное вмешательство, спорили о том, кому поднять перчатку, все остальные кричали: «Бейте его! Рубите его! Он осмелился оскорбить, короля в его собственном замке!». Но король разом восстановил тишину, воскликнув громовым голосом, покрывшим шум и крики:
– Молчать! И чтобы ничья рука не смела прикоснуться ни к этому человеку, ни к брошенной им перчатке!.. А вы, граф… Чем обеспечена ваша жизнь? Или, быть может, вы считаете себя неуязвимым, что так опрометчиво рискуете собой? Да и ваш герцог, должно быть, сделан из какого-нибудь особого металла, если вздумал отстаивать свои воображаемые права таким необычайным способом!
– Это правда, он создан из другого, более благородного металла, чем все остальные европейские государи, – ответил бесстрашный граф де Кревкер. – В то время как никто из них не осмеливался дать вам приют… да, вам, король Людовик!., когда вы еще дофином были изгнаны из Франции, когда вы испытывали на себе всю горечь родительской мести и всю силу власти отца-короля, мой благородный государь принял вас и обласкал, как брата. И вот как вы отплатили ему за его великодушие! Прощайте, я кончил, ваше величество!
И граф де Кревкер, даже не поклонившись, вышел из зала.
– За ним! За ним! Поднимите перчатку и догоните его! – крикнул король. – Я говорю это не тебе, Дюнуа… И не вам, лорд Кроуфорд: вы слишком стары для такого дела… И не вам, кузен мой, герцог Орлеанский, вы для него слишком молоды… Ваше святейшество… господин епископ Оксерский, ваш прямой долг, ваша священная обязанность – мирить государей… Поднимите же перчатку и постарайтесь вразумить графа Кревкера, указав ему, какой страшный грех он совершил, оскорбив великого государя в его собственном замке и вынуждая его подвергнуть бедствиям войны свое и соседнее государства!
Не осмеливаясь ослушаться этого прямого приказа, кардинал де Балю поднял перчатку с такой осторожностью, точно дотронулся до ядовитой змеи (так велико было, по-видимому, его отвращение к этой эмблеме войны), и поспешно вышел из зала, чтобы исполнить приказание короля.
Людовик молча окинул взглядом собрание. За исключением тех, о ком мы уже упоминали, здесь были большей частью люди низкого звания, обязанные своим возвышением при королевском дворе отнюдь не доблестным подвигам на поле брани. Бледные от испуга после только что происшедшей сцены, они переглядывались в сильном смущении. Людовик презрительно посмотрел на них и сказал:
– А все-таки нельзя не сознаться, что, несмотря на всю дерзость и самоуверенность графа де Кревкера, герцог Бургундский имеет в его лице отважного и верного слугу. Хотел бы я знать, где мне найти такого же верного посла, чтобы отвезти мой ответ?
– Вы несправедливы к французскому дворянству, государь, – сказал Дюнуа. – Ни один из нас, я уверен, не откажется отвезти герцогу Бургундскому ваш вызов на конце своего меча.
– Вы обижаете также и шотландских джентльменов, которые служат вам, государь, – прибавил старый Кроуфорд. – Ни я и ни один из моих подчиненных, достойных того по своему званию, ни на минуту не задумались бы проучить этого гордого графа за его дерзость. Моя рука еще достаточно тверда, государь, только бы ваше величество соизволили дать мне свое разрешение.
– Но вашему величеству, – продолжал Дюнуа, – не угодно поручить нам такое дело, которое могло бы принести славу нам самим, нашему государю и Франции.
– Лучше скажи, Дюнуа, – ответил король, – что я не хочу давать волю вашей безумной отваге, которая из-за какого-нибудь пустого вопроса рыцарской чести готова погубить вас самих, французский престол и всю страну. Все вы знаете, как дорог сейчас каждый час мира, чтобы залечить раны нашей истерзанной страны, а между тем каждый из вас готов очертя голову ринуться в бой из-за, какой-нибудь выдумки бродячего цыгана или из-за бежавшей красавицы, которая, быть может, стоит немногим больше его… Но вот и кардинал – надеюсь, с мирными вестями… Ну что, ваше святейшество, удалось вам вразумить этого взбалмошного графа?
– Государь, – сказал де Балю, – вы задали мне нелегкую задачу. Я объяснил этому гордому графу, какое оскорбление он нанес вашему величеству своим дерзким упреком, прервавшим аудиенцию; я сказал ему, что его повелитель, во всяком случае, не мог уполномочить его на столь наглый поступок, который был вызван лишь его собственным необузданным характером, и объявил ему, что такое поведение отдает его в руки вашего величества и что теперь в вашей власти наказать его, как вы найдете нужным.
– Вы говорили правильно, – сказал король. – Что же он вам ответил?
– В ту минуту, когда я подошел к нему, граф уже занес ногу в стремя, чтобы сесть на коня, – продолжал кардинал. – Он повернул ко мне голову, выслушал мою речь, не меняя позы, и ответил: «Если бы я был за пятьдесят лье отсюда и мне сказали бы, что король французский оскорбил моего государя, я, не задумываясь, вскочил бы на коня и прискакал сюда, чтобы облегчить свою душу ответом, который я только что ему дал».
– Я говорил, господа… – сказал король, обращаясь к присутствующим без всяких признаков гнева или волнения, – я говорил, что в лице графа Филиппа де Кревкера герцог, наш кузен, имеет самого достойного слугу, когда-либо служившего государю… Но вы все-таки уговорили его подождать?
– Только двадцать четыре часа, государь, и на это время взять обратно свой вызов, – ответил кардинал. – Он остановился в гостинице «Лилия».
– Позаботьтесь о достойном для него приеме за наш счет, – сказал король.
– Такой слуга – драгоценный камень в венце государя… Двадцать четыре часа? – прошептал он, глядя прямо перед собой задумчивым взором, словно старался заглянуть в будущее. – Двадцать четыре часа?.. Не много времени!.. Впрочем, за двадцать четыре часа, употребленные с умом, можно сделать больше, чем за целый год, проведенный беспечным бездельником… Но что же я!.. На охоту! В лес, в лес, господа! Любезный родич герцог Орлеанский, отбросьте вашу скромность, хотя она вам очень к лицу, и не обращайте внимания на застенчивость Жанны. Скорее Луара перестанет сливаться с Шером, чем Жанна откажется от вашей привязанности… а вы – от ее, – добавил Людовик вслед бедному принцу, который медленно побрел за своей нареченной. – Запасайтесь копьями, господа, потому что мой доезжачий Аллегр выследил нынче вепря, который задаст работу нам всем: и людям и собакам… Дай мне твое копье, Дюнуа, и возьми мое: оно для меня тяжело, а ведь ты никогда еще не жаловался на тяжесть копья. На коней, на коней!
И охотники поскакали.
Глава 9. ОХОТА НА ВЕПРЯ
А я с мальчишками и с дураками
Чугуннолобыми водиться буду.
На что нужны мне те,
Кто с подозреньем
Следят за мной!
«Король Ричард»
Несмотря на то что кардинал имел возможность прекрасно изучить характер своего государя, на этот раз он сделал непоправимую ошибку. Ослепленный тщеславием, он вообразил, что, уговорив графа де Кревкера отложить свой отъезд, оказал королю такую услугу, какую не сумел бы ему оказать никто другой. А так как кардиналу было известно, какое важное значение придавал Людовик отсрочке войны с герцогом Бургундским, то он невольно давал ему понять, что вполне понимает всю важность своей услуги. Он держался ближе обыкновенного к особе короля и все время старался наводить разговор на утренние события.
Это было большой неосмотрительностью во многих отношениях: короли вообще не любят, чтобы подданные приближались к ним, всем своим видом показывая, что помнят об оказанных ими услугах и тем самым как бы требуют награды или благодарности. А Людовик, самый подозрительный из всех когда-либо живших монархов, положительно не выносил людей, ни слишком высоко ценивших свои услуги, ни пытавшихся проникнуть в его тайны.
Но, ослепленный своим успехом, как это иногда случается и с самыми осторожными людьми, кардинал, вполне довольный собой, продолжал ехать рядом с королем, при каждом удобном случае заводя разговор о Кревкере и о его посольстве; и хотя очень возможно, что в ту минуту этот предмет больше всего занимал мысли Людовика, именно о нем-то он меньше всего желал говорить. Наконец король, долго и со вниманием слушавший кардинала, хотя ни одним словом не поддерживавший разговора, сделал знак Дюнуа, ехавшему немного поодаль, чтобы тот приблизился к нему с другой стороны.
– Мы едем охотиться и развлекаться, – сказал он, – но его святейшеству очень хочется заставить нас начать совет о делах государства.
– Надеюсь, ваше величество, избавите меня от участия в нем, – сказал Дюнуа. – Я рожден сражаться за Францию, мое сердце и рука к ее услугам, но голова моя не годится для советов.
– А вот у кардинала голова точно нарочно создана для них, – ответил король. – Он исповедовал Кревкера у ворот нашего замка и передал нам всю его исповедь… Или, может быть, не всю? – добавил король с особым ударением на последнем слове и бросил на кардинала взгляд, сверкнувший из-под густых темных бровей, словно клинок обнаженного кинжала.
Кардинал вздрогнул и, пытаясь попасть в тон королевской шутке, сказал:
– Действительно, мой сан обязывает меня хранить тайны, открытые мне на исповеди, но нет sigillum confessionis[75], которая не растаяла бы под дыханием вашего величества.
– А так как его святейшество, – продолжал король, – готов поделиться с нами чужими тайнами, то он, естественно, ожидает от нас такой же откровенности и выражает вполне разумное желание, чтобы мы пошли ему навстречу и сообщили, действительно ли обе дамы де Круа находятся в наших владениях. К сожалению, мы не в силах удовлетворить его любопытство, так как нам неизвестно точное местопребывание странствующих красавиц, переодетых принцесс и оскорбленных графинь, могущих скрываться в пределах наших владений, которые, благодарение господу богу и пресвятой деве Эмбренской, слишком обширны для того, чтобы мы имели возможность ответить на этот вопрос его святейшества. Но предположим, что местопребывание этих дам мне известно. Что бы ответил ты, Дюнуа, на повелительное требование нашего кузена?
– Я отвечу вам, государь, если вы откровенно скажете мне, чего вы желаете: войны или мира? – сказал Дюнуа с прямотой, свойственной его открытому, смелому характеру, благодаря которому он заслужил привязанность и доверие короля, ибо Людовик, как все коварные люди, настолько же любил читать в чужих сердцах, насколько не любил открывать свою душу.
– Клянусь честью, я охотно ответил бы на твой вопрос, Дюнуа, если бы знал, чего я хочу, – сказал король. – Но допустим, что я решился на войну… Как же мне тогда поступить с этой красавицей и богатой наследницей, если предположить, что она находится здесь, у меня?
– Выдать ее замуж за одного из ваших верных слуг, у которого есть сердце, чтобы любить, и рука, чтобы защищать ее, – ответил Дюнуа.
– Например, за тебя! – сказал король. – Клянусь богом, ты со своей прямотой более тонкий политик, чем я тебя считал.
– Все, что угодно, государь, только не политик, – ответил Дюнуа. – Клянусь Орлеанской девой, я так же прямо иду к своей цели, как смело сажусь на коня. Но ваше величество должны заплатить Орлеанскому дому хоть одним счастливым супружеством – вот что я хотел сказать.
– И заплачу, граф, заплачу, черт возьми! Взгляни вон туда: чем не счастливая парочка?
И король указал на несчастного герцога Орлеанского и принцессу Жанну. Не смея ни удалиться от короля, ни ехать порознь у него на глазах, они ехали рядом, но все-таки ярда на два друг от друга – расстояние, которое робость одной и отвращение другого не позволяли им уменьшить, а страх – увеличить.
Дюнуа взглянул по указанному направлению, и положение несчастного жениха и его нареченной невесты невольно напомнило ему двух собак на одной сворке, которые тянут в разные стороны, насколько позволяет веревка, но не могут разойтись. Он только покачал головой, но не посмел возразить лицемерному тирану. Однако Людовик, по-видимому, угадал его мысли.
– Прекрасная выйдет пара, мирный и спокойный брак, не обремененный детьми, я уверен[76]. Впрочем, не всегда дети бывают для нас утешением.
Быть может, воспоминание о собственной сыновней неблагодарности заставило короля замолчать; на один миг дрожавшая на его губах злая усмешка сменилась новым выражением, похожим на раскаяние. Но через минуту он продолжал совсем другим тоном:
– Откровенно говоря, Дюнуа, при всем моем уважении к святому таинству брака (тут он перекрестился), я бы предпочел, чтобы Орлеанский дом дарил нам таких доблестных воинов, как ты и твой отец, людей, в чьих жилах течет кровь французских королей, не давая им прав на французский престол, чем видеть нашу страну разорванной на клочки, как Англия, из-за междоусобных распрей законных претендентов на престол. Нет, льву никогда не следует иметь более одного детеныша!
Дюнуа вздохнул и промолчал, зная, что всякое противоречие самовластному государю не только не улучшило бы, а могло лишь ухудшить положение его несчастного родственника. Однако он все же не выдержал и спустя минуту сказал:
– Так как вы сами намекнули на происхождение моего отца, государь, то я осмелюсь заметить, что, откинув в сторону грех его родителей, мы можем назвать его счастливым, хотя он и родился от незаконной любви, а не от ненавистного законного брака.
– Какой же ты, однако, безбожник, Дюнуа! Ну, можно ли так говорить о святом таинстве брака! – шутливо заметил король. – Но к черту разговоры!.. Вон там, кажется, подняли зверя… Спускайте собак! Спускайте собак, во имя святого Губерта! Ату, ату его!
Веселые звуки королевского рога понеслись по лесу, и Людовик помчался вперед в сопровождении двух-трех стрелков своей гвардии, в числе которых был и наш друг Квентин Дорвард. Но замечательно, что даже в пылу увлечения любимой забавой король, уступая своему злорадному нраву, нашел время помучить кардинала Балю и поиздеваться над ним.
Одной из слабостей этого государственного мужа, как мы уже упоминали выше, было убеждение, что, несмотря на свое низкое происхождение и скромное образование, он все же ловкий кавалер и настоящий придворный. Правда, он не выходил, как Бекет[77], на турниры, не командовал войсками, как Уолси, но рыцарская галантность, не чуждая и этим двум государственным деятелям, была положительно слабым местом кардинала. Между прочим, он всегда уверял, что обожает воинственную забаву – охоту. Но, каков бы ни был его успех у некоторых дам, в глазах которых его могущество, богатство и влияние в государственных делах искупали его внешние недостатки, благородные кони, которых он приобретал за огромные деньги, оставались совершенно нечувствительными к чести носить на себе столь влиятельного седока и оказывали ему не больше уважения, чем оказали бы его отцу – погонщику, мельнику или портному, который мог бы соперничать с сыном в искусстве верховой езды. Король отлично это знал. И вот, то принимаясь горячить своего коня, то натягивая поводья, он привел лошадь кардинала, которого он не отпускал от себя, в состояние такого раздражения против седока, что близость их неизбежной разлуки сделалась для всех очевидной. И в то время как взбешенное животное делало отчаянные скачки, то взвиваясь на дыбы, то начиная бить задом, царственный мучитель, невзирая на бедственное положение кардинала, продолжал расспрашивать его о серьезных делах и делал вид, что желает сообщить ему одну из важных государственных тайн, к которым кардинал еще так недавно проявил столь неумеренное любопытство.
Трудно представить себе что-либо нелепее положения государственного мужа, близкого советника короля, принужденного вести беседу со своим государем в то время, как каждый скачок его взбесившейся лошади грозит ему новой бедой. Фиолетовая ряса кардинала развевалась во все стороны, и лишь глубокое седло с высокой лукой спасало его от падения. Дюнуа хохотал как сумасшедший, а король, который по-своему наслаждался собственными шутками, сохраняя совершенно серьезный вид, мягко выговаривал своему служителю за его пылкую страсть к охоте, не позволяющую ему уделить даже нескольких минут для серьезного разговора.
– Впрочем, так и быть, не стану больше мешать вашему удовольствию, – добавил король, обращаясь к обезумевшему от страха кардиналу, и дал поводья своему коню.
Прежде чем Балю успел ответить хоть слово, его лошадь закусила удила и понеслась как вихрь, оставив далеко за собой короля и Дюнуа, которые ехали более умеренным галопом и весело смеялись над несчастным государственным мужем. Если кому-нибудь из наших читателей случалось кататься верхом (как случалось и нам в свое время), то он знает, что испытывает человек, которого понесла лошадь, и легко себе представит всю опасность, весь ужас и нелепость положения кардинала. Четыре ноги животного, над которым часто не властен не только седок, но и сам скакун, несущийся с такой быстротой, как будто задние хотят обогнать передние; две судорожно скорченные ноги всадника, которыми ему очень хотелось бы стоять на земле, но которые теперь только ухудшают его бедственное положение, стискивая бока лошади; руки, выпустившие узду и уцепившиеся за гриву; туловище, которое, вместо того чтобы держаться прямо, сохраняя центр тяжести (как советует старик Анджело[78]), или наклоняться вперед (как ездят ньюмаркетские жокеи), беспомощно лежит на шее у лошади, ежеминутно готовое свалиться, как куль с мукой, – все это вместе делает картину достаточно смешной для зрителей, однако далеко не приятной для исполнителя. Но прибавьте к этому какую-нибудь особенность в костюме или наружности бедного наездника – рясу священника или блестящий мундир да вообразите, что действие происходит где-нибудь на скачках, на параде или во время какой-нибудь торжественной процессии, в присутствии толпы зрителей, – и тогда, если несчастный не хочет сделаться всеобщим посмешищем, ему остается только сломать себе руку или ногу либо, что будет еще вернее, разбиться до смерти; только такой ценой его падение может вызвать искреннее сочувствие. В настоящем случае коротенькая фиолетовая сутана кардинала (которую он надевал для верховой езды вместо своей обыкновенной длинной мантии), пунцовые чулки и такого же цвета шляпа с длинными развевающимися завязками, в сочетании с полной беспомощностью прелата, еще усиливали смехотворность его попыток овладеть кавалерийским искусством.
Между тем конь, почувствовав себя полным господином своего хозяина, мчался во весь опор по длинной зеленой аллее и вскоре нагнал толпу охотников с собаками, которые неслись по следам вепря. Сбив с ног двух-трех ловчих, никак не ожидавших нападения с тыла, передавив нескольких псов и спутав всю травлю, бешеный скакун, еще более возбужденный криками испуганных охотников и лаем переполошившихся собак, вынес кардинала прямо на вепря. Рассвирепевший зверь, с клыками, покрытыми пеной, мчался как вихрь наперерез злополучному всаднику. Увидев себя в таком близком соседстве со страшным животным, Балю испустил громкий вопль о помощи. Этот ли крик или вид разъяренного зверя испугал его лошадь, но только она сделала неожиданный прыжок в сторону, и кардинал, державшийся раньше в седле только потому, что скакал все прямо, тяжело свалился на землю. Этот внезапный конец неудачной скачки произошел так близко от вепря, что, если бы животное не было в эту минуту поглощено своими собственным делами, его соседство могло бы иметь для упавшего гибельные последствия, как это произошло с Фавилой[79], королем вестготов. Однако на этот раз могущественный прелат отделался только испугом; поднявшись на ноги, он поспешил убраться с дороги и видел, как вся охота пронеслась мимо, причем никто и не подумал оказать ему помощь. В те времена охотники были так же равнодушны к подобного рода несчастьям, как и в наши дни.
Король, проезжая, сказал Дюнуа:
– Вон где свалился его святейшество. Охотник он неважный, надо сознаться; зато как рыболов, когда надо выудить чужую тайну, мог бы поспорить с самим апостолом Петром[80]. Впрочем, сегодня он и на этом осекся.
Кардинал не слышал этих слов, но насмешливый взгляд, которым они сопровождались, помог ему разгадать их смысл. Недаром говорят, что дьявол всегда пользуется минутами слабости, чтобы искушать человека. Случай был как раз подходящий, ибо в душе Балю поднялась буря негодования против короля. Как только кардинал убедился, что падение не причинило ему никакого вреда, страх его прошел, но не так-то легко могли успокоиться оскорбленное самолюбие и обида.
Когда охота пронеслась мимо, к кардиналу подъехал всадник, который, по-видимому, был скорее зрителем этой забавы, чем ее участником. За ним ехали несколько слуг Всадник был очень удивлен, что застал кардинала одного, без лошади, без свиты и вообще в таком положении, которое ясно показывало, что за происшествие с ним только что случилось. Спрыгнуть с седла, предложить свою помощь, приказать одному из слуг спешиться и отдать кардиналу свою смирную лошадь и высказать удивление по поводу обычаев французского двора, дозволяющих покинуть в таком критическом положении мудрейшего государственного сановника, – все это для Кревкера было делом одной минуты, ибо всадник, пришедший на помощь упавшему кардиналу, был не кто иной, как бургундский посол.
Минута и настроение государственного мужа были как раз подходящими для того, чтобы испытать его верность или по крайней мере испробовать на нем действие тех соблазнов, к которым, как известно, Балю питал преступную слабость. Еще утром, как правильно заподозрил проницательный Людовик, между графом и кардиналом было сказано больше, чем его святейшество сообщил своему государю. Но, хотя Балю с удовольствием выслушал чрезвычайно лестное мнение герцога Бургундского о себе и о своих талантах, переданное ему графом де Кревкером, и не без зависти прислушивался к похвалам, с которыми граф отзывался о щедрости своего государя и о крупных доходах бенефиции во Фландрии, он все еще крепился до этого последнего случая на охоте, глубоко оскорбившего его. Теперь же, уязвленный в своем самолюбии, он в недобрую минуту решил доказать Людовику, что нет на свете опаснее врага., чем оскорбленный друг и поверенный.
Но сейчас, боясь, как бы их не увидели вместе, он ограничился тем, что наскоро распростился с Кревкером, назначив ему свидание в Type, в аббатстве святого Мартина, после вечерни; он сказал это таким тоном, который вполне убедил бургундца, что его государь сделал огромное приобретение, на какое вряд ли мог бы рассчитывать в другой, менее благоприятный момент.
Тем временем Людовик, который, хотя и был самым тонким политиком своей эпохи, подчас предавался страстям в ущерб благоразумию, увлекся и в этот раз и весело несся на своем скакуне вслед за спущенной сворой, настигающей зверя. В эту-то минуту, в самый разгар травли, случилось, что другой вепрь, подсвинок (как называли молодого, двухлетнего зверя) пересек дорогу первому и сбил со следа не только собак (кроме нескольких самых старых и опытных), но и почти всех охотников. Король с тайной радостью видел, как Дюнуа вместе с другими пустился по ложному следу, и заранее торжествовал победу над этим искусным охотником, ибо в то время охота считалась почти таким же доблестным занятием, как война. У Людовика была прекрасная лошадь, и он скакал, не отставая от собак, так что, когда измученный зверь остановился посреди небольшого болотца, готовясь к схватке с врагом, король оказался с ним один на один.
Людовик показал себя опытным и смелым охотником. Презирая опасность, он подъехал к страшному зверю, свирепо защищавшемуся от собак, и ударил его копьем; но в эту самую минуту лошадь его, испугавшись, шарахнулась в сторону и тем ослабила силу удара, который не только не повалил вепря, но даже не ранил его. Король никак не мог заставить лошадь повторить нападение; ему пришлось спешиться и идти самому на разъяренного зверя с коротким прямым мечом, какие в то время употребляли охотники. Вепрь тотчас же бросил собак и кинулся на нового врага. Король остановился и спокойно ждал его приближения, упершись одной ногой в землю, наклонившись вперед и прицеливаясь, чтобы ударить его в горло или в грудь, под переднюю лопатку. В случае меткого удара быстрота разгона животного и сила его нападения только ускорили бы его гибель. Но как раз в тот момент, когда король собирался нанести этот тонко рассчитанный и опасный удар, нога его поскользнулась на мокрой земле и меч не вонзился в грудь зверя, а только слегка задел его плечо, коснувшись твердой щетины и не причинив ему ни малейшего вреда, и сам Людовик упал ничком на землю. Это падение его спасло, потому что вепрь, в свою очередь, промахнулся и, проскочив мимо короля, только разорвал клыком полу его охотничьего камзола, даже не задев бедра. Но, пробежав с разгону несколько шагов, зверь повернулся, собираясь повторить нападение. Жизнь короля, который в это время поднимался с земли, висела на волоске. В эту критическую минуту вдруг подоспел Квентин Дорвард, который отстал от остальных охотников по вине своей лошади, но ехал по следам короля, прислушиваясь к звукам его рога. Он подскакал к вепрю и пронзил его копьем.
Людовик, успевший тем временем подняться, в свою очередь бросился на помощь Дорварду и прикончил животное, погрузив ему в горло свой меч. Ни слова не сказав, он прежде всего тщательно измерил рост убитого зверя, потом обтер свой потный лоб и окровавленные руки, снял охотничью шапочку, повесил ее на куст, набожно помолился украшавшим ее оловянным образкам и наконец, взглянув на Дорварда, сказал:
– Так это ты, мой юный шотландец? Ты недурно начинаешь свою карьеру. Придется, видно, дядюшке Пьеру угостить тебя таким же вкусным завтраком, как тот, каким он накормил тебя на днях в гостинице «Лилия»… Но что же ты молчишь? Или растерял свою развязность и пыл при дворе, где другие их набираются?
Квентин, один из самых сметливых малых, какие когда-либо дышали воздухом Шотландии, давно уже понял, что с Людовиком, внушавшим ему больше страха, чем доверия, шутить нельзя, и теперь у него хватило благоразумия не позволить себе той вольности обращения, на которую король как будто сам его вызывал. В немногих, старательно обдуманных словах он ответил, что если бы и осмелился обратиться к его величеству, то разве лишь для того, чтобы испросить у него прощения за ту дерзость, с какой он вел себя, когда не знал, с кем он имеет честь говорить.
– Ладно, приятель, – ответил король, – я прощаю тебе эту дерзость за твою храбрость и сообразительность. Мне очень понравилось, как ты почти угадал профессию моего куманька Тристана. С тех пор, я слышал, ты чуть было не отведал его мастерства. Советую тебе держать с ним ухо востро: у него короткая расправа – затянул узел, и готово… Помоги мне сесть на коня. Ты мне нравишься, и я хочу тебе добра. Рассчитывай на меня и ни на кого больше – ни на дядю, ни на лорда Кроуфорда… Да смотри, ни слова о том, что ты меня выручил из беды, потому что, если ты станешь хвастаться, что спас короля, это будет уже вполне достаточной наградой за твою услугу.
И король затрубил в рог, на звуки которого вскоре прискакал Дюнуа с другими охотниками. Они рассыпались в поздравлениях его величеству с одержанной им блестящей победой над благородным животным, и король без всякого смущения выслушал их поздравления, даже не пытаясь объяснить, каково было его участие в этом подвиге. Правда, он упомянул о помощи Дорварда, но лишь мимоходом, как обыкновенно делают знатные охотники, которые, распространяясь о количестве убитой ими дичи, редко вспоминают о помощи, оказанной им на охоте ловчим. Король приказал Дюнуа присмотреть, чтобы туша убитого вепря была отослана братии аббатства святого Мартина Гурского в подспорье к их праздничной трапезе. «Пусть почаще поминают короля в своих молитвах», – добавил он.
– Кстати, не видел ли кто его святейшество кардинала? – вскоре спросил Людовик. – Мне кажется, мы поступили бы невежливо по отношению к нему и проявили бы неуважение к святой церкви, оставив его одного в лесу, да еще без коня.
– Осмелюсь доложить вашему величеству, – сказал Квентин, видя, что все молчат, – я видел, как его святейшество кардинал получил другую лошадь и выехал из лесу.
– Небо печется о своих слугах, – заметил король. – А теперь в замок, господа! Охота кончена на сегодня… А ты, господин оруженосец, – обратился он к Квентину, – поищи-ка мой охотничий нож, который я обронил в этой схватке… Ступайте вперед, Дюнуа, я вас сейчас догоню.
Таким образом, Людовик, малейшее движение которого было иной раз рассчитано не хуже маневров искусного стратега, выискал минуту, чтобы поговорить с Квентином наедине.
– Я вижу, у тебя зоркие глаза, мой добрый шотландец, – заметил он ему. – Не можешь ли ты мне сказать, кто дал кардиналу коня? Должно быть, кто-нибудь из посторонних, потому что вряд ли кто из моей свиты поторопился бы оказать его святейшеству эту услугу, когда я проехал мимо, не остановившись.
– Я только мельком видел этих людей, государь, – ответил Квентин, – потому что, к несчастью, я в ту минуту сбился со следа и торопился нагнать ваше величество. Но, кажется, это был бургундский посол со своей свитой.
– Вот как! – воскликнул Людовик. – Ну что ж! Франция их не боится. Посмотрим, чья возьмет.
Больше в тот день не случилось ничего замечательного, и король со своей свитой возвратился в замок.
Глава 10. ЧАСОВОЙ
С земли иль с неба этот звук донесся?
«Буря»
Я превратился в слух,
Внимая звукам, что живую душу
Могли бив тело мертвое вдохнуть.
«Комус»
Едва Квентин вернулся в свою каморку, чтобы переменить платье, как туда явился его почтенный родственник и принялся расспрашивать обо всех подробностях происшествия на охоте.
Юноша, давно уже смекнувший, что у дядюшки ум много слабее руки, дал ему самый обстоятельный отчет, причем постарался оставить всю славу победы за королем, который был, видимо, не прочь ее присвоить. Меченый пожурил племянника за то, что тот не поспешил на помощь королю, находившемуся в смертельной опасности, и не преминул распространиться о том, как поступил бы он сам на его месте. Но юноша был настолько благоразумен, что даже и тут не стал оправдываться, а только заметил, что, по правилам охоты, считается непорядочным перебегать дорогу охотнику и соваться со своей помощью туда, где ее не просят. Едва лишь кончился разгоревшийся было по этому поводу спор, как Дорварду представился случай убедиться на деле, что он поступил правильно, не посвятив своего родственника в подробности утреннего происшествия. Послышался легкий стук в дверь, и в комнату вошел новый гость. Это был не кто иной, как сам Оливье ле Дэн, иначе Оливье Негодяй, или Оливье Дьявол.
Мы уже описывали наружность этого замечательного, но безнравственного человека. Все его движения напоминали домашнюю кошку, когда, свернувшись клубочком, она как будто дремлет или когда тихонько, бесшумно пробирается по комнате, но в то же время не сводит глаз с норы какой-нибудь несчастной мышки. То она так нежно, так доверчиво ластится к вам, то вдруг бросается на свою жертву или внезапно царапнет руку, которая ее ласкает и гладит.
Оливье вошел сгорбившись, со смиренным, скромным видом и так почтительно раскланялся с «господином Лесли», что всякому постороннему свидетелю этой сцены невольно пришло бы в голову, что он явился просить шотландского стрелка о какой-нибудь милости. Он поздравил Лесли с прекрасным поведением его племянника на охоте и сказал, что юноша обратил на себя особое внимание короля. Сделав это сообщение, он умолк и стоял, смиренно потупившись в ожидании ответа, что, впрочем, не помешало ему раза два украдкой бросить взгляд на Квентина. Меченый выразил глубокое сожаление, что подле его величества случился в ту пору его племянник, а не он сам, потому что, уж разумеется, будь он на его месте, он пропорол бы насквозь негодного зверя, тогда как из рассказа Квентина видно, что этот молокосос предоставил покончить с вепрем самому королю.
– Впрочем, это послужит уроком его величеству: не давать вперед таких кляч людям моего роста и сложения, – добавил стрелок. – Ну что я мог сделать, скажите на милость, с моим фламандским ломовиком? Мог ли я угнаться за нормандским скакуном его величества? Я так шпорил своего коня, что у него, наверно, теперь раны на боках… Нет, господин Оливье, таких вещей нельзя допускать. Вы непременно должны поговорить об этом с его величеством.
В ответ на это заявление Оливье только бросил на смелого говоруна один из тех загадочных взглядов, которые, Когда они сопровождаются легким движением руки или головы, могут одинаково сойти и за утвердительный ответ и за предостережение не касаться больше щекотливого вопроса. Гораздо выразительней был тот испытующий взгляд, которым он окинул Квентина, обратившись к нему с двусмысленной усмешкой:
– Итак, молодой человек, у вас в Шотландии, как видно, в обычае оставлять своего государя без помощи даже в тех случаях, когда ему грозит такая опасность, как сегодня?
– У нас в обычае, – ответил Квентин, решив больше не распространяться на эту тему, – не лезть со своими услугами туда, где в них не нуждаются. Мы считаем, что в отъезжем поле и король должен подвергаться опасности наравне с другими, затем он и ездит на охоту. А что же за охота без риска и усталости?
– Нет, вы только послушайте этого сорванца! – воскликнул его дядя. – Вот он всегда так, у него на все готовый ответ и объяснение. Просто удивительно, где он так навострился! Я никогда в жизни не умел объяснить, почему я поступаю так, а не этак, кроме тех случаев, когда я ем, потому что голоден, или делаю перекличку, или выполняю другую служебную обязанность.
– А позвольте вас спросить, почтеннейший господин Лесли, – сказал королевский брадобрей, бросив на стрелка взгляд из-под полуопущенных век, – чем вы объясняете свое поведение, когда, например, делаете перекличку?
– Приказанием своего ближайшего начальника, – ответил Меченый. – Клянусь святым Эгидием, чем же еще прикажете мне руководствоваться? Получи это приказание Тайри или Каннингем, и они поступили бы точно так же.
– Вполне разумное объяснение с военной точки зрения, – заметил Оливье. – Но, вероятно, вам будет приятно услышать, что его величество не только не осуждает поведение вашего племянника, но уже сегодня желает дать ему поручение.
– Ему? – воскликнул Меченый в великом изумлении. – Вы, верно, хотели сказать – мне, господин Оливье?
– Я хотел сказать именно то, что сказал, – ответил брадобрей кротким, но решительным тоном. – Король желает дать поручение вашему племяннику.
– Как?.. Что?.. Почему? – вскричал Меченый. – Отчего он предпочел мне этого мальчишку?
– Единственное объяснение, какое я могу вам привести, господин Лесли, то самое, которым и вы всегда руководствуетесь: таков приказ его величества. Но если бы мне было дозволено делать предположения, – добавил Оливье, – то я подумал бы, что государь выбрал его потому, что поручение, которое он намерен ему дать, более подходит такому юнцу, как ваш племянник, чем такому старому и опытному воину, как вы… Итак, молодой человек, берите ваше оружие и ступайте за мной, да захватите с собой мушкетон, так как вы будете стоять на часах.
– На часах! – воскликнул Меченый. – Но уверены ли вы в том, что говорите, господин Оливье? Внутренние посты в замке доверяются людям, прослужившим, как я, не менее двенадцати лет в нашей почетной дружине.
– Я совершенно уверен, что именно таково желание короля, – ответил Оливье, – и не могу дольше медлить с исполнением его приказания.
– Но мой племянник еще даже не вольный стрелок, – продолжал Меченый, – он только оруженосец и служит под моим началом.
– Простите, вы ошибаетесь, – возразил Оливье, – с полчаса назад его величество потребовал списки и изволил внести имя вашего племянника в число стрелков своей гвардии. Будьте же добры, помогите ему приготовиться к исполнению своих обязанностей.
Меченый, который был по природе не зол и не завистлив, сейчас же принялся снаряжать племянника и читать ему наставления, как он должен вести себя на посту; однако он не мог удержаться, чтобы еще несколько раз не вернуться к прежней теме и не выразить удивления по поводу того, какое счастье вдруг привалило этому молокососу.
– Такого никогда еще не случалось в шотландской гвардии, по крайней мере на моей памяти, – говорил он. – Впрочем, его, наверно, поставят сторожить попугаев и индийских павлинов, недавно присланных в подарок королю венецианским послом. Ну да, наверно так… Самое подходящее дело для такого безусого молодца… (Тут он гордо покрутил свой грозный ус.) От души радуюсь, что выбор пал на моего дорогого племянника!
Но Квентин, одаренный быстрым умом и пылким воображением, придавал гораздо больше значения приказанию короля, и сердце его сильно билось при мысли об этом отличии, сулившем ему быстрое повышение в будущем. Он решил внимательно следить за каждым словом и движением своего провожатого, так как ему казалось, что действия этого человека часто следует понимать в обратном смысле, вроде того, как гадальщики толкуют сны. Не мог он также не порадоваться в душе, что никому не проболтался о приключении на охоте, и тут же принял твердое и весьма благоразумное для такого молодого человека решение – держать свои мысли при себе, а язык на привязи все время, пока он будет дышать воздухом этого мрачного, таинственного замка.
Сборы его были скоро окончены, и с мушкетоном на плече (в шотландской гвардии было очень рано введено огнестрельное оружие вместо большого лука, которым шотландцы никогда не владели в совершенстве) он вышел вслед за Оливье из казармы.
Дядя долго смотрел ему вслед с удивлением и любопытством; хотя мысли честного воина были свободны от зависти и всяких злобных чувств, однако в душе его все-таки было смутное ощущение обиды и задетого самолюбия, смущавшее его искреннюю радость по поводу столь благоприятного начала карьеры племянника.
Но вот он многозначительно покачал головой, открыл потайной шкафчик, достал большую фляжку крепкого, старого вина, встряхнул ее, чтобы определить, насколько убавилось ее содержимое, налил полную чарку и выпил залпом; потом развалился в большом дубовом кресле, еще раз покачал головой и, видимо, получил от этого такое удовольствие, что продолжал сидеть, качая головой, как игрушечный мандарин, пока не погрузился в сладкий сон, из которого его вывел только сигнал к обеду.
В то время как Меченый предавался своим размышлениям, Квентин Дорвард шел за Оливье, который повел его не обычной дорогой, через двор, а неизвестными ему внутренними ходами по сводчатым коридорам, галереям и лестницам, сообщавшимся между собой в самых неожиданных местах потайными дверями. Таким образом они добрались до широкой и длинной галереи, которая по своим размерам могла бы быть названа залом. Стены ее были сплошь увешаны коврами, замечательными скорее своей древностью, чем красотой; на них висело несколько холодных, сумрачных, похожих на призраки портретов того стиля, который предшествовал блестящей эпохе возрождения искусств. Портреты изображали рыцарей времен Карла Великого, игравшего такую видную роль в романтическую эпоху французской истории, а так как громадный портрет знаменитого Роланда[81] занимал здесь главное место и больше других бросался в глаза, то и комната эта получила название Роландовой галереи, или зала Роланда.
– Вот здесь вы будете стоять на часах, – сказал Оливье шепотом, как будто боялся, что его голос потревожит суровых рыцарей на стенах или разбудит отголоски, дремавшие под высокими сводами и готическими украшениями этого огромного и мрачного покоя.
– Какие будут приказания и пароль? – так же тихо спросил его Дорвард.
– Заряжен ли ваш мушкетон? – спросил Оливье вместо ответа.
– Сейчас заряжу – это минутное дело, – ответил Квентин, заряжая ружье и зажигая фитиль (который должен был быть всегда наготове на случай выстрела) у догоравшего огня в огромном камине, таком высоком, что он напоминал скорее комнату или готическую часовню, чем камин.
Когда ружье было заряжено, Оливье сказал, что Дорварду еще неизвестна одна из важнейших привилегий его дружины, а именно: каждый ее член может получать приказания, помимо своего начальника, прямо от короля или от великого коннетабля Франции.
– Вы здесь поставлены по приказанию его величества, – добавил Оливье, – и скоро узнаете, для какой цели. Можете пока прогуливаться вдоль галереи или стоять смирно, как вам будет угодно. Но вы не смеете ни садиться, ни выпускать из рук оружие. Ни в коем случае вы не должны ни петь, ни свистеть. Вы можете, если хотите, читать вполголоса молитвы или что-нибудь в этом роде, но только потише… Прощайте и хорошенько исполняйте ваш долг.
«Хорошенько исполняйте ваш долг»! – подумал юный воин, когда его проводник отошел от него своей бесшумной, крадущейся походкой и исчез где-то в боковой двери, скрытой под коврами. – Хотел бы я знать, какой это долг? В чем он заключается? К кому и к чему относится? Здесь, кажется, нельзя ожидать никаких врагов, кроме крыс да летучих мышей, если только угрюмые представители отжившего человечества на этих стенах не вздумают вдруг воскреснуть и броситься на меня… Ну что ж, так или иначе, я исполню свой долг».
Вооружившись этим благим намерением, Квентин, чтобы как-нибудь убить время, принялся тихонько напевать духовные гимны, которым он научился в том монастыре, где нашел приют после смерти отца. Тут ему невольно пришло в голову, что хотя он сменил рясу послушника на богатую военную форму, однако эта скучная прогулка по галерее французского дворца мало чем отличается от уединенных прогулок, которые так надоели ему в Абербротоке.
Затем, как будто для того, чтобы убедиться, что теперь он принадлежит не церкви, а миру, он запел вполголоса, как ему было разрешено, одну из тех старинных баллад своей далекой родины, которым его научил их старый домашний арфист, знавший много старинных сказаний и легенд, особенно о той стороне, где вырос Дорвард. Так прошло довольно много времени; было уже два часа пополудни, когда наконец голод напомнил Квентину, что хотя монахи в Абербротоке и требовали, чтобы он присутствовал на всех церковных службах, зато они по крайней мере заботились об удовлетворении его аппетита; здесь же, в королевском дворце, никому, по-видимому, и в голову не приходит, что после целого утра, проведенного на лошади, и долгого, утомительного караула ему, естественно, очень хочется есть-Бывают, однако, чары, способные усыпить даже такое естественное нетерпение, какое испытывал теперь голодный Квентин; таковы сладкие звуки музыки. На противоположных концах галереи, где расхаживал Дорвард, находились две огромные, тяжелые двери с лепными украшениями; они вели, очевидно, во внутренние дворцовые покои, расположенные по обоим концам зала, который служил для них местом сообщения. Шагая от одной двери к другой, Дорвард вдруг услышал за одной из них поразившие его звуки музыки: ему показалось, что это то сочетание голоса и лютни, которое так очаровало его накануне. Все вчерашние мечты, почти забытые под влиянием целого ряда волнующих впечатлений, воскресли в его душе с новой силой. Застыв на месте там, где ухо его могло легче впивать чудные звуки, он стоял с ружьем на плече, полуоткрыв рот, весь превратившись в слух и не сводя глаз с таинственной двери, больше похожий на статую часового, чем на живого человека. В голове его теперь была только одна мысль: как бы не пропустить ни одного звука волшебной музыки.
Нежная, чудная мелодия долетала до него как будто издалека и слышалась только урывками, то замирая, то совсем умолкая, то возникая вновь. Музыка, как и красота, еще больше очаровывает нас или еще сильнее увлекает, когда она наполовину скрыта и нашему воображению дается возможность заполнить оставшиеся пробелы а у Квентина и без этого было довольно причин дать волю своей фантазии в промежутках наступавшей по временам тишины. Вспомнив то, что он слышал от товарищей дяди, а также сцену, которую он видел в аудиенц-зале сегодня утром, он больше не сомневался, что сирена, околдовавшая его вчера своим пением, была совсем не дочь или родственница грубого трактирщика, как он осмелился подумать вначале, а переодетая графиня, та самая, из-за которой короли и герцоги готовы были надеть свои бранные доспехи и скрестить копья. Тысячи смелых грез, какие только могли родиться в голове романтического, предприимчивого юноши в тот романтический, предприимчивый век, овладели Дорвардом и заслонили в его сознании действительность волшебными, фантастическими картинами. Вдруг мечты его были прерваны чьей-то властной рукой, схватившейся за его оружие, в то время как суровый голос сказал над самым его ухом:
– Как, черт возьми! Господин оруженосец изволил, кажется, уснуть на посту!
То был глухой, но выразительно-насмешливый голос дядюшки Пьера, и Квентин, разом опомнившись, готов был провалиться сквозь землю со стыда и страха: он до того замечтался, что не заметил, как к нему приблизился сам король, который, вероятно, вошел в галерею через одну из потайных дверей и, проскользнув вдоль стены или, быть может, за коврами, подкрался к нему так близко, что чуть не обезоружил его.
Первым необдуманным побуждением Дорварда было высвободить свое оружие, и он рванул его резким движением, от которого король покачнулся. Но тут же он еще пуще испугался того, что, уступая инстинкту, побуждающему каждого храброго человека бороться с тем, кто хочет его обезоружить, он осмелился вступить в борьбу с самим королем, и без того разгневанным его небрежным отношением к своим обязанностям часового. Смущенный этой мыслью, сам не зная, что он делает, Квентин взял ружье на караул и застыл в этой позе перед государем, который, как он имел полное основание думать, был им смертельно оскорблен.
Людовик был тираном не столько из-за природной жестокости и злобности характера, сколько из холодного расчета и в силу присущей ему недоверчивости и подозрительности. Тем не менее в его характере была известная доля злорадства и бессердечия, делавшая его деспотом даже в простом общении с людьми, и он положительно наслаждался смущением и страхом, которые умел внушать; так было и теперь. Однако он не стал затягивать это наслаждение и удовольствовался тем, что сказал:
– Сегодняшняя твоя услуга мне с избытком искупает небрежность такого молодого солдата, как ты… Ты обедал?
Услышав эти милостивые слова, Квентин, ожидавший, что его, пожалуй, пошлют на расправу к прево, почтительно ответил, что он еще не обедал.
– Бедняга, – сказал Людовик, и в голосе его послышалась несвойственная ему мягкость, – так это голод тебя усыпил! Я знаю, у тебя аппетит – лютый волк. Но я спасу тебя от этого зверя, как ты спас меня от другого. Ты был скромен, и я обязан тебе благодарностью. Можешь поголодать еще час?
– Хоть двадцать четыре, государь, – ответил Дорвард, – иначе какой же я был бы шотландец?
– Ну, не хотел бы я даже за второе королевство быть тем пирогом, на который ты набросишься после такого поста, – заметил шутливо король и добавил:
– Но речь идет не о твоем, а о моем обеде. Сегодня со мной обедают кардинал Балю и этот бургундец, граф де Кревкер. Мы будем только втроем… Как знать, что может случиться!.. Сатана всегда найдет себе дело, когда враги встречаются под личиной дружбы.
Людовик умолк и о чем-то глубоко задумался; судя по его лицу, то были мрачные думы. Видя, что король совсем о нем позабыл, Квентин решил спросить, в чем же, собственно, будут заключаться его обязанности.
– Ты будешь стоять на карауле за буфетом с заряженным ружьем, – ответил Людовик, – и, как только увидишь измену, убьешь изменника наповал.
– Измена, государь, в этом замке, который так охраняется! – воскликнул Дорвард.
– Ты считаешь это невозможным, – сказал король, по-видимому нисколько не задетый такой откровенностью, – однако история доказывает, что измена может проникнуть и в щель… Разве тут поможет охрана, глупый мальчик! Quis custodial ipsos custodes?[82] Кто порукой, что мне не изменит самая стража, которой я вверил охрану?
– Тому порукой их шотландская честь, государь! – смело ответил Дорвард.
– Ты прав, ты прав, дружок! – сказал весело король. – Шотландская честь всегда была безупречна. На нее можно положиться, и я ей верю. Но измена!.. – И лицо короля опять омрачилось. Он продолжал в волнении, шагая взад и вперед:
– Измена сидит за нашим столом, искрится в наших кубках, рядится в платье наших советников, улыбается устами наших придворных, слышится в хохоте наших шутов, а чаще всего таится под дружеской личиной примирившегося с нами врага. Людовик Орлеанский поверил Иоанну Бургундскому и был убит на улице Барбет. Иоанн Бургундский поверил орлеанской партии и был убит на мосту Монтеро[83]. Я никому не поверю, никому! Слушай: я не спущу глаз с этого дерзкого графа, да и с кардинала тоже – я и ему не очень-то верю, – и, когда я скажу: «Ecosse, en avant»[84] – стреляй и уложи Кревкера на месте.
– Это мой долг, государь, когда жизнь вашего величества в опасности, – заметил Квентин.
– Конечно. Только это я и хотел сказать. К чему мне смерть этого дерзкого воина! Будь это еще коннетабль Сен-Поль… – Тут король замолчал, как будто спохватившись, что сказал лишнее, но тотчас продолжал со смехом:
– Я вспомнил, как наш зять Иаков Шотландский[85] – ваш король Джеймс, Квентин, – заколол Дугласа, когда тот гостил у него, в своем собственном замке Скирлинге.
– В Стирлинге, не во гнев будь сказано вашему величеству, – заметил Квентин. – Из этого дела вышло мало добра.
– Так вы зовете его Стирлинг? – спросил король, как будто не расслышав последних слов Квентина. – Ну, пусть Стирлинг, дело не в названии. Но хоть я и не желаю зла этим людям… нет, их смерть ни к чему бы мне не послужила… да они-то, быть может, иначе относятся ко мне… Ну ладно, я полагаюсь на твой мушкетон.
– Я буду ждать сигнала, но…
– Ты колеблешься, – сказал король. – Говори, я тебе разрешаю. От такого, как ты, можно иногда получить дельный совет.
– С вашего разрешения, я хотел только спросить, – ответил Квентин, – зачем, если у вашего величества есть причины не доверять этому бургундцу, вы хотите допустить его к вашей особе, и притом наедине?
– Успокойся, господин оруженосец, – сказал король, – есть опасности, которым надо прямо смотреть в глаза. Если же ты станешь уклоняться от них – гибель становится неизбежной, если я смело подойду к собаке, которая рычит на меня, и приласкаю ее, то десять шансов против одного, что она меня не тронет. Если же я выкажу ей свой страх, она наверняка бросится и укусит меня. Я буду с тобой откровенен: для меня очень важно, чтобы этот человек вернулся к своему сумасбродному господину, не затаив гнева против меня. Вот почему я и иду на такую опасность. Я никогда не боялся рисковать своей жизнью для блага моего королевства… Ступай за мной!
Людовик повел своего юного телохранителя, к которому он, видимо, чувствовал особенное расположение, через ту потайную дверь, в которую вошел сам, и по дороге, указывая на нее, сказал:
– Тот, кто хочет иметь успех при дворе, должен знать все ходы и закоулки, потайные двери и западни этого замка не хуже, чем его главные ворота и парадный вход.
Пройдя по запутанным переходам и внутренним коридорам, король привел Дорварда в небольшую комнату со сводами, где был накрыт стол на троих. Убранство комнаты было бы до крайности просто, почти скудно, если бы не прекрасный створчатый буфет с расставленной на нем золотой и серебряной посудой – единственная вещь в этой комнате, сколько-нибудь достойная стоять в королевской столовой. За этим-то буфетом Людовик поставил Дорварда, после чего, обойдя всю комнату и убедившись, что его ниоткуда не видно, повторил свои наставления:
– Смотри помни же слова: «Ecosse, en avant!» – и, как только я их скажу, выскакивай, не заботясь о целости чаш и кубков, и стреляй в Кревкера… Если промахнешься, пускай в ход свой нож… Мы вдвоем с Оливье справимся с кардиналом.
Сказав это, он громко свистнул, и к нему тотчас явился Оливье, исполнявший при особе короля не только должность цирюльника, но и главного камердинера и вообще все обязанности, имевшие какое-нибудь отношение к личным услугам королю. Он пришел в сопровождении двух старых лакеев, которые должны были прислуживать за королевским столом. Как только король занял свое место, в комнату ввели гостей, и Квентин убедился, что, стоя в своей засаде, он может прекрасно следить за всеми подробностями этого свидания.
Король приветствовал своих гостей с таким радушием, что Квентин в простоте душевной никак не мог согласовать такое обращение с только что полученными им инструкциями и с той целью, для которой он был поставлен за буфетом со смертоносным оружием в руках. Теперь в Людовике не только нельзя было подметить и тени опасения или тревоги, но, глядя на него, можно было подумать, что эти гости, которым он оказал высокую честь, принимая их за своим столом, пользуются его особым уважением и доверием. Обхождение его с ними отличалось спокойным достоинством и в то же время непринужденной любезностью. Крайняя простота обстановки, да и костюма самого Людовика, далеко уступавшая роскоши и блеску дворов самых мелких из его вассалов, еще резче оттеняла его истинно королевские приемы и речи, обличавшие могущественного, но снисходительного владыку. Квентин был готов допустить, что весь его предыдущий разговор с королем был только сном или что почтительность кардинала и чистосердечная искренность обращения любезного бургундца усыпили в Людовике подозрения.
Но в ту минуту, когда гости по приглашению короля занимали места за столом, Людовик бросил на них быстрый, пронзительный взгляд и тотчас перевел его в ту сторону, где был спрятан Квентин. В этот краткий миг во взгляде короля вспыхнули такая ненависть и недоверие к гостям, в нем мелькнуло такое решительное приказание часовому быть настороже, готовым к нападению, что у Дорварда не осталось больше сомнений насчет истинных, мыслей и чувств короля. Тем более поразило юношу удивительное умение этого человека скрывать свои догадки.
Словно позабыв обо всем, что ему высказал Кревкер в присутствии целого двора, король беседовал с ним как со старым знакомым, вспоминал старину, то время, когда он жил в Бургундии изгнанником, расспрашивал о вельможах и рыцарях, с которыми он там встречался, как если бы то время было счастливейшей порой его жизни и сам он сохранил самые дружеские чувства к тем, кто постарался облегчить ему его изгнание.
– Всякого другого посла, – говорил он, – я принял бы с гораздо большей пышностью, но для такого старого друга, как вы, часто делившего мою скромную трапезу в Женаппском дворце[86], я хотел остаться тем, что я есть, – прежним Людовиком Валуа, таким же скромным во всех своих привычках, как любой парижский badaud[87]. Впрочем, я позаботился, любезный граф, чтобы наш обед был лучше обыкновенного; я ведь знаю вашу бургундскую поговорку: «Mieux vault bon repas que bel habit»[88], потому я велел приготовить его с особым старанием. Что же касается вина, которое, как вам известно, является предметом давнишнего соперничества между Францией и Бургундией, то мы постараемся уладить этот спор к удовольствию обеих сторон; я выпью в вашу честь бургундского, а вы, любезный граф, ответите мне шампанским… Налей-ка мне, Оливье, чарку оксерского! – И король весело запел известную в то время песенку:
Оксерское – напиток королей!
Пью здоровье благородного герцога Бургундского, нашего возлюбленного кузена. Оливье, наполни вон тот золотой кубок рейнским и подай его графу на коленях: он представляет здесь нашего любезного брата… А ваш кубок, господин кардинал, я наполню сам.
– Вы уже и так переполнили его вашими милостями, государь, – сказал кардинал фамильярным тоном любимца, ищущего благосклонности своего покровителя.
– Потому что я знаю, ваше святейшество, что вы держите его твердой рукой, – сказал Людовик. – Но чью же сторону вы примете в нашем великом споре о вине Силлери или Оксера – Франции или Бургундии?
– Я останусь нейтральным, ваше величество, – ответил кардинал, – и наполню мой кубок овернским.
– Нейтралитет – опасная вещь, – сказал король, но, заметив, что кардинал покраснел, поспешил переменить разговор. – Я знаю, почему вы отдаете предпочтение овернскому: это благородное вино не терпит воды… Но что же вы не пьете, любезный граф? Надеюсь, вы не нашли национальной горечи на дне вашего кубка?
– Я бы хотел, государь, – ответил граф де Кревкер, – чтобы наши распри разрешились так же легко, как вопрос о соперничестве наших виноградников.
– На все нужно время, любезный граф, на все нужно время, даже на то, чтобы выпить шампанского, – ответил король. – А теперь, когда вы его выпили, позвольте мне просить вас принять этот кубок в знак нашего особого к вам уважения. Я не всякому сделал бы этот дар. Кубок этот принадлежал некогда грозе Франции, Генриху Пятому Английскому, и был захвачен при взятии Руана, когда островитяне были изгнаны из Нормандии соединенными усилиями Франции и Бургундии[89]. Мне кажется, я не мог бы придумать для него лучшего употребления, чем отдать его храброму и благородному бургундцу, который хорошо знает, что только союз Франции и Бургундии может спасти свободу континента от английского ига.
Граф отвечал, как того требовали обстоятельства, после чего Людовик отдался тому насмешливо-веселому настроению, которое по временам оживляло его обычно мрачный характер. Разумеется, он сам направлял разговор, разнообразя его забавными, подчас весьма меткими и остроумными, но не всегда добродушными шутками и пересыпая свою речь анекдотами, отличавшимися скорее юмором, чем благопристойностью; но ни одно его слово, ни один жест не выдавали в нем человека, который, опасаясь за свою жизнь, спрятал вооруженного солдата на случай нападения.
Граф де Кревкер от всей души вторил веселью короля, а хитрый кардинал смеялся каждой его шутке и с восторгом повторял каждую двусмысленность, нимало не смущаясь выражениями, от которых молодой шотландец краснел в своей засаде. Часа через полтора все встали из-за стола, и король, любезно простившись с гостями, подал знак, что он желает остаться один.
Когда все, не исключая и Оливье, удалились, он позвал Дорварда, но таким слабым голосом, что юноша едва мог поверить, что это тот же голос, который только что так оживлял беседу веселыми шутками. Когда же Дорвард подошел к королю, он увидел, что и в его наружности произошла не менее разительная перемена. Глаза его потухли, улыбка исчезла, а на лице было такое измученное, усталое выражение, как у искусного актера, только что доигравшего трудную роль, для исполнения которой потребовалось напряжение всех его сил.
– Твоя служба еще не кончена, – сказал он Дорварду. – Но прежде всего сядь и подкрепись. Здесь на столе ты найдешь все необходимое… Потом я скажу тебе, что ты еще должен сделать. Садись же и ешь, потому что как сытый голодного, так и голодный сытого не разумеет. С этими словами Людовик откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза рукой и умолк.
Глава 11. ЗАЛ РОЛАНДА
Слепым изображают Купидона,
Но зряч ли Гименей? Ему очки
Дают родители с опекунами;
Он в них глядит на земли и усадьбы,
На золото, алмазы; он их цену
Преувеличивает в десять раз.
Об этом стоит, кажется, – подумать.
«Несчастья брака по принуждению»
Людовик XI Французский был самым властолюбивым из европейских государей, однако он ценил только вещественные преимущества своей власти и хотя требовал иногда строгого соблюдения всех формальностей этикета, подобавших его сану, но, говоря вообще, был до странности равнодушен к почестям и внешнему блеску.
Будь этот государь наделен лучшими нравственными качествами, простота его обхождения и та фамильярность, с какой он сажал с собой за стол своих подданных, а иногда и сам разделял с ними трапезу, наверно, снискали бы ему огромную популярность. Но, несмотря даже на все недостатки короля, простота его обхождения искупала многие его пороки в глазах тех, кому не приходилось страдать от непосредственных столкновений с его недоверчивым, подозрительным нравом. Так называемое tiers etat[90], или средний класс французского общества, сильно разбогатевший и возвысившийся в царствование этого умного государя, уважал его, хотя и не любил; и только благодаря поддержке третьего сословия Людовик мог устоять против ненависти высшего дворянства, обвинявшего его в том, что он бесчестит французский престол и нарушает славные дворянские привилегии своим пренебрежением к установленным обычаям, за что он заслужил уважение горожан.
С терпением, которое всякий другой государь счел бы унизительным для своего достоинства, и даже не без удовольствия французский король ожидал, пока простой рядовой его гвардии утолит свой здоровый, молодой аппетит. Надо, впрочем, заметить, что Квентин был достаточно благоразумен и сообразителен, чтобы не подвергать терпение короля слишком долгому испытанию. Несколько раз он собирался покончить с едой, но Людовик его останавливал.
– Нет, нет, я вижу по глазам, что ты и вполовину еще не наелся, – говорил он ему добродушно. – Продолжай так же храбро, как начал, и да помогут тебе бог и святой Денис. Ну, что же ты? Смелее за дело! Верь мне: еда да молитва (тут он перекрестился) никогда не повредят доброму христианину. Можешь выпить чарку вина. Вино – тоже хорошая вещь, но только в меру. Смотри не увлекайся бутылкой: это беда твоих соотечественников, так же как и англичан, которые были бы лучшими солдатами в мире, не страдай они этим пороком… Ну вот, теперь вымой руки, не забудь прочесть benedicite[91] и ступай за мной.
Квентин повиновался и, пройдя через сеть новых, но таких же запутанных переходов, снова очутился в зале Роланда.
– Помни: ты не покидал своего поста, – приказал ему король властным тоном. – Так ты и скажешь своему родичу и товарищам… А этим ты привяжешь свою память, чтобы не забыть. – И он бросил Дорварду довольно дорогую золотую цепь. – Сам я не люблю щеголять, но мои верные слуги могут в этом отношении потягаться с кем угодно. Если же этой цепочки окажется недостаточно, чтобы связать болтливый язык, так у моего приятеля Тристана есть верное средство заставить его замолчать… Теперь слушай внимательно: никто, кроме меня и Оливье, не должен сегодня входить в этот зал. Но сюда могут прийти дамы из этой комнаты или из той, а может быть, и из обеих. Если к тебе обратятся с вопросом – отвечай. Но помни, что ты на часах и что твои ответы должны быть кратки. Ты не имеешь права вести длинную беседу, ни тем более заговаривать сам. Но зато ты должен внимательно слушать. Твои уши, так же как и твои руки, теперь мои: я купил твое тело и душу. Поэтому все, что здесь услышишь, ты должен твердо помнить, пока не передашь мне, а затем сейчас же забыть… Или нет, сделаем так: ты будешь рекрут-горец, только что прибывший из Шотландии и не успевший еще научиться нашему христианскому языку… Да, да, так будет лучше. Итак, если с тобой заговорят, не отвечай: и тебе меньше хлопот, и они будут свободнее говорить в твоем присутствии. Ты меня понял? Прощай! Будь бдителен, и ты найдешь во мне друга.
С этими словами король скрылся в потайной двери, предоставив Квентину свободу размышлять обо всем, что он видел и слышал. Юноша оказался теперь в таком положении, когда бывает приятнее смотреть вперед, чем оглядываться назад. Мысль о том, что он, как охотник, подстерегающий добычу, стоял в засаде, покушаясь на жизнь благородного графа де Кревкера, нисколько не льстила его самолюбию. Правда, со стороны Людовика это была лишь мера предосторожности чисто оборонительного характера; но кто мог поручиться, что вскоре Дорвард не получит такого же приказания, но уже с целью нападения? И если это случится, его положение будет не из приятных… Теперь, познакомившись ближе с характером своего господина, Дорвард не сомневался, что отказ повиноваться будет для него равносилен гибели; а в то же время повиновение могло оказаться несовместимым с его честью. Он постарался отогнать от себя неприятные мысли, призвав на помощь обычное мудрое утешение юности, которая, увидев надвигающуюся опасность, считает, что будет еще время подумать о том, как быть, когда беда нагрянет.
Квентин тем легче успокоился на этом благоразумном рассуждении, что последнее приказание короля навело его на гораздо более приятную Тему для размышлений, чем его собственное положение. Не могло быть сомнений, что одна из дам, за которыми он был приставлен наблюдать, была его леди с лютней, и молодой человек тут же принял твердое решение в точности исполнить одну часть приказания короля – не пропустить ни одного сказанного ею слова: он сгорал желанием узнать, так ли обаятельны ее речи, как и пение. Но зато с такой же искренностью он дал себе слово сообщить королю только те ее речи, которые никак не могли бы ей повредить.
Теперь уже не было ни малейшей опасности, что он задремлет на своем посту. Каждый шорох ветхих обоев, шевелившихся от легкого ветерка, проникавшего в зал через открытое окно, казался ему предвестником появления той, кого он ожидал. Словом, им овладели та таинственная тревога и необъяснимое волнение, которые бывают неразлучными спутниками любви и часто даже способствуют ее зарождению.
Наконец одна из дверей заскрипела (ибо в пятнадцатом столетии двери даже во дворцах открывались совсем не так бесшумно, как в наши дни), но, увы, не в том конце зала, откуда Дорвард слышал пение. Дверь отворилась, и на пороге показалась женская фигура; сделав знак двум другим сопровождавшим ее женщинам, чтоб они оставили ее одну, она вошла. По ее неровной, ковыляющей походке, еще более заметной в этой длинной пустой галерее, Квентин сразу узнал принцессу Жанну и с подобающей почтительностью отдал ей честь, когда она проходила мимо него. Она ответила милостивым наклонением головы; теперь Дорвард имел возможность рассмотреть ее лучше, чем утром.
Черты лица принцессы нисколько не искупали безобразия ее фигуры и походки. Правда, в ее некрасивом лице не было ничего отталкивающего, а большие голубые глаза, которые она обычно держала опущенными, были даже хороши своим кротким, грустным, почти страдальческим выражением. Но она была слишком бледна, и кожа ее имела какой-то желтовато-землистый оттенок – признак плохого здоровья, а большой рот с тонкими бескровными губами, несмотря на ровные белые зубы, был совсем непривлекателен. Ее прекрасные, густые волосы были до того бесцветны, что казались серыми, и камер-фрейлина принцессы, считавшая, вероятно, косы своей госпожи лучшим ее украшением, оказывала ей плохую услугу, укладывая их пышными буклями вокруг ее бледного личика, которое от этой прически казалось безжизненным. Как будто нарочно, чтобы окончательно изуродовать принцессу, на нее надели широкое шелковое бледно-зеленое платье, делавшее ее похожей на привидение.
Пока Квентин следил за этой странной фигурой, полный любопытства и сострадания, ибо каждый взгляд и движение принцессы взывали к сочувствию, дверь на противоположном конце зала тоже отворилась и из нее вышли еще две дамы.
Одна из них была та самая молодая девушка, которая прислуживала Людовику во время памятного для Квентина завтрака в гостинице «Лилия». Теперь таинственная и прелестная нимфа с шарфом и лютней, эта знатная и богатая наследница графства (какой считал ее Дорвард), произвела на него в десять раз более сильное впечатление, чем тогда, когда он считал ее дочерью простого трактирщика, прислуживавшей богатому самодуру торгашу. Юноша с удивлением спрашивал себя, как это он сразу не отгадал ее настоящего звания. А между тем она была одета почти так же просто, как и в первый раз, когда он ее увидел: на ней было траурное платье без всяких украшений, а на голове – длинная креповая вуаль, откинутая назад и оставлявшая открытым ее лицо. Но теперь, когда Квентин знал, кто она, ее прекрасный образ получил в его глазах новое обаяние, ее осанка и поступь – какое-то особенное достоинство, которого он не замечал раньше, а правильные черты, нежный румянец и блестящие глаза – выражение благородства, еще более возвышавшее их красоту.
Даже под страхом смертной казни Дорвард, кажется, не устоял бы против искушения воздать этой красавице и ее спутнице такие же почести, какие он только что оказал принцессе крови. Обе дамы приняли его приветствие как женщины, привыкшие к почету, и в ответ учтиво наклонили головы; но Квентину показалось (впрочем, вероятно, это была лишь игра его юного воображения), что молодая леди слегка покраснела и потупилась, отвечая на его военный салют. Это смущение можно было объяснить только тем, что она узнала смелого незнакомца, своего соседа по башенке в гостинице «Лилия»; но было ли оно вызвано досадой? Этого Квентин никак не мог решить.
Спутница молодой графини, одетая также в глубокий траур, была в тех летах, когда женщина больше всего заботится о сохранении своей увядающей красоты. Впрочем, и теперь еще можно было заметить, что когда-то она была очень хороша собой. Ее манера держаться доказывала, что она не только помнила о своих прежних победах, но и не оставила надежды одерживать новые. Она была высока и стройна и держалась немного высокомерно. Ответив снисходительной улыбкой на приветствие Дорварда, она наклонилась и что-то шепнула на ухо своей спутнице, а та повернулась в сторону часового, как будто затем, чтобы проверить сказанное, но отвечала старшей даме, не поднимая глаз. Квентину показалось, что замечание было весьма лестно для него, и сердце его радостно забилось, уж не знаю почему, когда он увидел, что молодая графиня ответила, даже не потрудившись убедиться в его правильности. Быть может, он подумал, что между ним и молодой девушкой возникла та тайней венная связь, которая придает особенное значение каждой незначительной мелочи.
Впрочем, ему некогда было долго раздумывать об этом, так как в следующую минуту все его внимание было поглощено встречей двух дам с принцессой Жанной. Когда они вошли, принцесса остановилась и ждала их приближения, сознавая, быть может, что идти вперед ей не подобает, а так как, отвечая на их поклон, она была смущена, то старшая дама, не зная, с кем она говорит, обратилась к ней снисходительным тоном, как будто оказывала ей большую честь.
– Я очень рада, сударыня, – начала она с улыбкой, желая ободрить робкую незнакомку, – что нам разрешено пользоваться обществом особы нашего пола, и притом такой достойной дамы, какой вы кажетесь. До сих пор, надо сознаться, мы с племянницей не могли похвастать особенным радушием короля Людовика по отношению к нам… Что ты, моя милая? Нечего дергать меня за рукав: я вижу по глазам этой молодой особы, что она сочувствует нашему положению… Верите ли, сударыня, с тех пор как мы здесь, с нами обходятся не лучше чем с пленницами! После всех настоятельных приглашений и советов ввериться покровительству Франции его величество сперва поместил нас в какой-то дрянной гостинице, а теперь отвел нам угол в этой старой руине, откуда нам разрешается выползать только с закатом солнца, точно мы совы или летучие мыши, появление которых при дневном свете считается дурной приметой.
– Очень сожалею… – сказала принцесса, еще более смущенная оборотом, который начинал принимать разговор, – очень сожалею, что мы не могли вас принять соответственно вашему достоинству. Надеюсь по крайней мере, что ваша племянница чувствует себя здесь не так плохо?
– Гораздо, гораздо лучше, чем могу выразить! – ответила молодая графиня.
– Я искала лишь безопасности, а нашла еще и уединение. Затворничество нашего первого местопребывания и здешняя еще более уединенная жизнь увеличивают в моих глазах милость, которую оказывает король нам, бедным беглянкам…
– Замолчи, глупая девочка! – перебила ее старшая дама. – Дай мне отвести душу, благо мы здесь наедине с этой молодой особой. Я говорю «наедине», потому что не принимаю в расчет этого молоденького красавца часового, который похож скорее на статую, чем на живое существо, и вряд ли владеет языком, по крайней мере нашим, цивилизованным языком… Итак, повторяю: раз уж мы одни с этой дамой, я должна ей высказать, как я сожалею, что предприняла эту поездку во Францию. Я ожидала великолепного приема, турниров, каруселей, зрелищ и празднеств, а вместо того попала чуть ли не в тюрьму! Вместо блестящего общества король познакомил нас с каким-то бродягой цыганом, через которого мы должны были вести переписку с нашими друзьями во Фландрии… Быть может, – добавила она, – король желает по политическим соображениям продержать нас здесь до конца наших дней, чтобы захватить наши владения, когда вместе с нами угаснет древний род де Круа… Герцог Бургундский не был так жесток. Он все-таки предлагал моей племяннице мужа, хоть и очень плохого.
– По-моему, уж лучше постричься в монахини, чем выйти за злодея, – сказала принцесса, улучив минуту, чтобы вставить слово.
– Во всяком случае, не мешало бы дать нам возможность выбирать, сударыня! – ответила разгневанная дама. – Видит бог, что если я о чем и хлопочу, так только о племяннице. Сама я давно уже оставила всякую мысль о замужестве. Вы улыбаетесь… но, клянусь вам, это правда… Однако это ничуть не извиняет короля. Все его поступки, да, впрочем, и сам он, напоминают скорее старика Мишо, гентского менялу, чем преемника Карла Великого.
– Замолчите! – сказала принцесса, и в голосе ее послышалась строгая нотка. – Помните, что вы говорите о моем отце.
– О вашем отце?! – воскликнула в изумлении бургундка.
– Да, о моем отце, – повторила принцесса с достоинством. – Я – Жанна Французская. Но не пугайтесь, сударыня, – продолжала она со своей обычной мягкостью, – я знаю, вы не хотели меня оскорбить, и я не сержусь. Располагайте мной и моим влиянием. Я сделаю все, чтобы облегчить изгнание вам и этой милой молодой особе. К сожалению, я могу сделать для вас очень немного, но предлагаю свои услуги от чистого сердца.
Графиня Амелина де Круа (так звали пожилую даму) ответила глубоким, почтительным поклоном на милостивое обещание принцессы. Недаром она столько лет прожила при дворе и в совершенстве изучила придворные обычаи. Она твердо соблюдала правило, которому следуют придворные всех времен: судить и рядить, не стесняясь, в частной беседе о пороках и промахах своего государя, о нанесенных им оскорблениях и обидах, но никогда не заикаться об этом в присутствии самого короля или членов его семьи. Понятно после этого, что графиня де Круа была крайне смущена своей ошибкой, которая была причиной ее столь непочтительного отзыва о короле в присутствии его дочери. Она никогда бы не кончила рассыпаться в извинениях и выражать сожаление, если бы принцесса не остановила ее, заметив ей ласково (хотя в устах дочери французского короля это было равносильно приказанию), что она не нуждается в извинениях и не желает продолжать разговор на эту тему.
Затем принцесса с королевским достоинством опустилась в кресло и пригласила обеих дам занять места рядом с нею, что младшая исполнила с непритворной робкой почтительностью, а старшая – с деланным смирением, которое бросалось в глаза. Они продолжали свою беседу, но так тихо, что часовой не мог расслышать ни слова. Он заметил только, что принцесса гораздо больше интересовалась младшей из своих собеседниц и, несмотря на все красноречие графини Амелины, говорившей больше всех, охотнее слушала короткие и скромные ответы молодой девушки, чем высокопарные и льстивые комплименты ее почтенной родственницы.
Беседа длилась около четверти часа, когда в противоположном конце зала отворилась дверь и вошел человек, весь закутанный в длинный плащ с капюшоном. Помня приказание короля и не желая заслужить второй выговор, Квентин в один миг очутился перед пришельцем и, загородив ему дорогу, попросил его удалиться.
– По чьему приказанию? – спросил незнакомец с презрительным удивлением.
– По приказу короля, для исполнения которого я здесь поставлен, – ответил Квентин с твердостью.
– Этот приказ не может относиться к Людовику Орлеанскому, – сказал герцог, сбрасывая свой плащ.
Квентин с минуту стоял в нерешимости. Что ему делать? Мог ли он требовать повиновения от первого принца крови, который вскоре, как говорили, должен был сделаться зятем самого короля?
– Не смею противиться воле вашего высочества, – сказал Квентин. – Надеюсь, ваше высочество, вы засвидетельствуете, что я исполнил свой долг, насколько было в моей власти.
– Не бойся, юный воин, тебя не станут бранить, сказал герцог и, подойдя к принцессе, поклонился ей с натянутой любезностью, всегда отличавшей его обращение с невестой.
– Я обедал с Дюнуа, – объяснил герцог, – и, услыхав, что в Роландовой галерее собралось общество, взял на себя смелость присоединиться к нему.
Яркий румянец, заливший бледные щеки несчастной Жанны и скрасивший на минуту ее безобразие, показывал, что это увеличение их маленького общества отнюдь не было для нее неприятным. Она поспешила представить герцога обеим графиням де Круа, приветствовавшим его соответственно его высокому сану, и, указав ему на кресло, предложила принять участие в беседе.
Герцог объявил, что в таком прелестном обществе он не может позволить себе сесть в кресло. Он взял подушку с одного из стульев и, положив ее к ногам графини, сел так, чтобы иметь возможность, не оскорбляя принцессу, уделять больше внимания ее хорошенькой соседке.
Сначала любезность герцога к прекрасной чужестранке была, видимо, приятна принцессе, воображавшей, что ее жених хочет этим способом оказать внимание ей самой. Но герцог Орлеанский, хоть и привык подчинять свою волю суровому деспотизму Людовика, был все-таки достаточно независим, чтобы поступать по своему усмотрению в тех случаях, когда над ним не тяготело присутствие короля; а так как высокий сан позволял ему иногда делать отступления от церемонных обычаев двора, то он принялся теперь непринужденно восхищаться красотой графини Изабеллы. Он с таким жаром отпускал ей восторженные комплименты (что, может быть, отчасти объяснялось излишним количеством вина, выпитым им за столом у Дюнуа, который далеко не мог назваться трезвенником), что под конец в пылу своего увлечения, видимо, совсем позабыл о принцессе.
Если такой разговор и был кому приятен, то только одной графине Амелине, которая уже предвкушала в будущем честь близкого родства с первым принцем крови. Знатное происхождение, красота и богатство молодой графини оправдывали эти смелые мечтания ее тетушки, и в них не было бы ничего несбыточного, если б можно было откинуть в сторону личные расчеты короля. Графиня Изабелла слушала любезности герцога с видимой тревогой и смущением, бросая на принцессу выразительные взгляды, как бы молившие о помощи. Но природная робость принцессы Жанны и ее оскорбленное самолюбие мешали ей дать разговору другое направление и сделать его более общим, так что, если не считать нескольких учтивых фраз графини Амелины, беседой вскоре всецело завладел один герцог, красноречие которого, вдохновленное красотой Изабеллы, было положительно неистощимо.
Однако мы не должны забывать свидетеля этой сцены – стоявшего в стороне часового, волшебные мечты которого таяли, как воск от лучей солнца, в то время как речь герцога становилась все более пылкой. Наконец графиня Изабелла решила положить конец этим неприятным для нее излияниям, тем более что она видела, как оскорбляет принцессу поведение ее жениха.
Обратившись к принцессе, она сказала скромно, но твердо, что первая милость, о которой она будет просить ее высочество, – это помочь ей убедить герцога Орлеанского, что, если бургундские дамы и уступают француженкам в уме и грации, они, во всяком случае, не так глупы, чтобы находить удовольствие в разговоре, полном преувеличенных комплиментов.
– Очень сожалею, графиня, – сказал герцог, предупреждая ответ принцессы, – что вашим приговором вы разом отвергаете и красоту бургундских дам и чистосердечие французских рыцарей. Если мы, французы, слишком скоры и неумеренны в изъявлениях нашего восторга, то это потому, что мы в любви, как и в сражении, не позволяем холодным рассуждениям сдерживать наши чувства и с такой же легкостью склоняемся перед красотой, с какой побеждаем храбрых.
– Красота моих соотечественниц не претендует на такие победы, – отвечала графиня, не в силах долее скрывать недовольство, которое она до сих пор не решалась выказать своему высокопоставленному поклоннику, – а бургундских рыцарей вам не так легко победить.
– Преклоняюсь перед вашим патриотизмом, графиня, – сказал герцог, – и не стану оспаривать вторую половину вашего возражения, пока не явится какой-нибудь бургундский рыцарь, чтобы доказать ее с мечом в руке. Но что касается красоты ваших дам, то вы несправедливы, графиня, и лучшее тому доказательство – вы сами. Взгляните сюда, – добавил он, указывая на большое зеркало – подарок Венецианской республики и величайшую редкость в те времена, – и скажите, какое сердце устоит против дивных чар, которые вы там видите?
При этих словах бедная принцесса, не в силах дольше выносить пренебрежение жениха, откинулась на спинку кресла с подавленным стоном, разом вернувшим герцога из страны грез к скучной действительности. Графиня Амелина поспешила спросить, не чувствует ли себя плохо ее высочество.
– Да, мне что-то нехорошо… голова заболела, – сказала принцесса, стараясь улыбнуться, – но вы не беспокойтесь, это сейчас пройдет.
Однако ее возрастающая бледность противоречила этим словам, и графиня Амелина, видя, что принцесса готова лишиться чувств, обратилась к герцогу с просьбой позвать кого-нибудь на помощь.
Герцог закусил губу и, проклиная легкомыслие, с каким он дал волю своему языку, бросился в соседнюю комнату за фрейлинами принцессы, которые сейчас же явились со всеми необходимыми в таких случаях средствами. Все стали хлопотать вокруг Жанны, и герцог, как рыцарь и кавалер, не мог не принять участие в общих заботах. Его голос, звучавший теперь почти нежно от жалости к невесте и от сознания своей вины, оказался сильнее всяких лекарств. В ту минуту, когда принцесса начала приходить в себя, в зал вошел король.
Глава 12. ПОЛИТИК
В политике наставник он искусный.
Не умаляя дьявола заслуг,
Скажу, что опытного сатану
Он мог бы новым научить соблазнам.
Старинная пьеса
Когда Людовик вошел, он грозно нахмурил брови, как всегда, когда бывал чем-нибудь рассержен. Он окинул зал пронзительным взглядом, и глаза его, как рассказывал впоследствии Квентин, сузились и сверкнули, словно глаза притаившейся в кусте змеи.
Одного быстрого взгляда было для Людовика довольно, чтобы понять причину происходящей суматохи. Он обратился к герцогу Орлеанскому:
– Как, и вы здесь, любезный кузен? – И, повернувшись к Квентину, добавил сурово:
– Так-то ты исполняешь мои приказания?
– Простите его, ваше величество, – сказал герцог, – он исполнил свой долг. Но я узнал, что принцесса здесь, в галерее, и…
– И вы сумели преодолеть все преграды, потому что вас окрыляла любовь, – докончил король, который с отвратительным лицемерием упорно старался выставить герцога пламенным поклонником, разделяющим страсть своей несчастной невесты. – И даже развратить моих часовых, молодой человек?.. Впрочем, чего не простишь влюбленному, который живет par amours[92]!
Герцог Орлеанский поднял голову, как будто хотел что-то возразить, но привычное уважение, или, вернее, страх перед Людовиком, внушенный ему с детства, сковал его язык.
– А Жанне нездоровится? – спросил король и прибавил:
– Ну ничего, Луи, не огорчайтесь: она скоро поправится. Дайте ей руку и проводите в ее покои, а я провожу этих дам.
Слова короля были равносильны приказанию. Герцог Орлеанский подал руку принцессе и повел ее в один конец галереи, а король, сняв перчатку с правой руки, любезно предложил руку графине Изабелле и повел обеих дам к противоположной двери. Почтительно раскланявшись с ними, он постоял на пороге, пока они не скрылись из виду, затем спокойно притворил дверь, запер ее на замок, вынул ключ и сунул его себе за пояс. В эту минуту он был очень похож на старого скрягу, который только тогда и спокоен, когда носит при себе ключ от своих запертых сокровищ.
Медленным шагом, задумчиво потупив глаза в землю, Людовик направился прямо к Квентину Дорварду, который, зная, что он прогневил короля, со страхом ждал его приближения.
– Ты виноват, – сказал Людовик, подойдя к Квентину и глядя на него в упор. – Ты очень виноват и заслуживаешь смерти… Молчи! Не оправдывайся! Какое тебе дело до герцогов и принцесс? Ты должен знать только мои приказания.
– Но что же мне было делать, ваше величество? – промолвил юный воин.
– Что делать! И это спрашиваешь ты – часовой? – ответил король с гневом.
– К чему же тебе оружие? Ты должен был приставить ружье к груди дерзкого ослушника и, если б он отказался удалиться, уложить его на месте. Ступай! В соседнем покое ты увидишь лестницу: спустись по ней во внутренний двор; там ты найдешь Оливье. Пошли его ко мне, а сам иди в казарму. И если ты дорожишь жизнью, не будь так же слаб на язык, как был сегодня слаб на руку.
Довольный, что так дешево отделался, но возмущаясь в душе против той холодной жестокости, которой король, по-видимому, требовал от него при исполнении служебного долга, Дорвард поспешил спуститься по указанной лестнице и, очутившись во дворе, где его ждал Оливье, передал ему королевское приказание. Лукавый брадобрей поклонился, вздохнул, улыбнулся, пожелал молодому человеку доброго вечера еще более мягким и вкрадчивым тоном, чем обыкновенно, и они расстались: Квентин отправился в казармы, а Оливье – к королю.
К сожалению, в этом месте записок, которыми мы пользовались для нашего правдивого рассказа, оказался пропуск, ибо они были написаны главным образом со слов Квентина, который, понятно, не мог сообщить того, что произошло в его отсутствие между королем и его тайным советником. По счастью, в библиотеке замка Оливье нашлась рукописная копия «Chronique Scandaleuse» Жана де Труа[93], гораздо более подробная, чем печатное издание. На полях ее оказались весьма любопытные пометки, сделанные, как мы полагаем, самим Оливье после смерти его господина и прежде чем сам он удостоился давно заслуженной награды – петли. Из того же источника нам удалось почерпнуть содержание нижеприведенного разговора Людовика с его презренным любимцем, разговора, бросающего такой яркий свет на политику этого государя, какого мы, может быть, напрасно искали бы в другом месте.
Когда любимец Людовика вошел в Роландову галерею, он застал короля сидящим в кресле, которое только что оставила его дочь, и погруженным в глубокую задумчивость. Хорошо зная характер своего государя, Оливье бесшумно скользнул в его сторону, чтобы оказаться в поле его зрения, и, когда увидел, что король его заметил, скромно отошел и остановился в отдалении, ожидая, когда с ним заговорят. Первые слова Людовика были далеко не любезны:
– Итак, Оливье, все твои прекрасные планы тают, как снег от южного ветра! Об одном молю теперь пречистую деву Эмбренскую: чтобы они не обрушились нам на голову, как те снежные лавины, о которых швейцарцы рассказывают столько чудес.
– С прискорбием узнал я, государь, что дела идут не совсем хорошо, – ответил Оливье.
– Не совсем хорошо?! – воскликнул король, вскакивая и принимаясь шагать по залу. – Скажи лучше – плохо. Так плохо, что хуже и быть не может! А все твои романтические советы! Где уж мне покровительствовать угнетенным красавицам! Вот теперь Бургундия готова поднять против нас оружие и заключить союз с Англией. И, разумеется, Эдуард, которому сейчас нечего делать у себя дома, не преминет наводнить Францию своими войсками через эти злополучные ворота – Кале. Каждого порознь я, может быть, еще сумел бы вразумить или одолеть, но когда они соединятся… когда они соединятся!.. А тут еще измена этого негодяя Сен-Поля!.. И все это по твоей вине, Оливье, из-за твоего дурацкого совета принять этих дам и послать проклятого цыгана с поручениями к их вассалам!
– Но, государь, вам известны мои основания, – ответил Оливье. – Владения графини лежат на границе Бургундии и Фландрии, замок ее почти неприступен, а права на соседние земли таковы, что, если их как следует поддержать, мы бы еще заставили бургундца призадуматься, как бы выдать графиню за человека, преданного интересам Франции.
– Приманка действительно соблазнительная, – сказал король, – и, если бы нам только удалось сохранить в тайне местопребывание графини, мы бы легко могли устроить этот выгодный для Франции брак богатой наследницы… Но этот проклятый цыган! Как мог ты доверить такое важное дело этой неверной собаке, поганому язычнику?
– Прошу вас вспомнить, ваше величество, – сказал Оливье, – что вы сами доверились ему гораздо больше, чем я советовал. Он бы, наверно, исполнил поручение этих дам и доставил бы родственнику графини ее письмо, в котором она просила его защищать замок и обещала скорую помощь. Но вашему величеству угодно было испытать пророческий дар этого бродяги, и таким образом он выведал тайны, которые ему было, конечно, соблазнительно выдать герцогу Карлу.
– Мне стыдно за себя, Оливье, – сказал Людовик. – Но ведь недаром же эти язычники считаются потомками мудрых халдеев, изучивших в равнинах Шинара искусство читать будущее по звездам!
Хорошо зная, что, несмотря на весь свой ум, Людовик верил колдунам, астрологам, чародеям и прочим представителям темной науки прорицания будущего, в которой он считал немного сведущим и самого себя, Оливье не посмел отстаивать свое мнение и только заметил, что на этот раз цыган оказался плохим пророком хотя бы для себя, так как, наверно, не вернулся бы в Тур, знай он, что его ожидает там виселица.
– Люди, обладающие пророческим даром, – возразил Людовик очень серьезно, – бывают часто не способны предвидеть события, касающиеся их самих.
– С позволения вашего величества, – сказал Оливье, – это все равно, как если бы человек со свечой в руке видел окружающие предметы и не мог разглядеть собственной руки.
– Но он не может видеть своего лица, хотя и видит лица других людей, – возразил Людовик, – это сравнение лучше поясняет мою мысль… Однако это не относится к делу. Цыган уже получил по заслугам, и мир праху его. Но эти дамы… Присутствие их здесь может не только навлечь на нас войну с Бургундией, но еще и помешать моим личным видам и планам. Мой простодушный кузен Орлеанский уже заметил нашу красотку, и я предвижу, что это сделает его менее сговорчивым в вопросе о браке с Жанной.
– Ваше величество могли бы отослать дам в Бургундию и таким образом сохранить мир с герцогом, – заметил советчик. – Конечно, это, может быть, вызовет ропот и будет названо бесчестным поступком, но если такая жертва необходима…
– Будь она выгодна, Оливье, я бы, ни на минуту не задумываясь, принес ее, – ответил король. – Я старый воробей и не попадусь на удочку, называемую честью. Но гораздо хуже потери чести то, что, отослав этих дам в Бургундию, я потеряю ту выгоду, которую мы могли бы получить, давая им убежище при нашем дворе. Было бы слишком обидно упустить такой удобный случай посадить друга Франции и врага Бургундии в самом центре владений герцога и в такой близости от мятежных городов Фландрии. Нет, Оливье, я не могу отказаться от выгод, которые сулит нам брак этой девушки с человеком, близким нашему дому.
– Ваше величество, – проговорил Оливье после минутного раздумья, – могли бы вы выдать ее за верного человека, который принял бы всю вину на себя, а сам тайно служил бы вашему величеству? Вы же для виду отреклись бы от него.
– Да, но где его найти, этого верного человека? – спросил Людовик. – Выдай я ее за одного из наших мятежных дворян, разве это не упрочит его независимость? А к чему клонится вся моя политика стольких лет, как не к упразднению этой независимости? Разве Дюнуа… Ему – только ему одному – я еще мог бы поверить. Какое бы он ни занимал положение, он всегда будет сражаться за французский престол. Но нет, богатства и почести меняют человека… Нет, я не поверю и Дюнуа.
– Ваше величество могли бы найти других… – сказал Оливье гораздо более смиренным и вкрадчивым тоном, чем он обыкновенно говорил с королем, позволявшим ему подчас большие вольности, – вы могли бы найти человека, полностью зависящего от вашего расположения и ваших милостей; человека, которому ваша поддержка была бы так же необходима, как солнце и воздух; человека, более способного мыслить, чем действовать, человека, который…
– Который походил бы на тебя, не так ли? – перебил его Людовик. – Ну нет, Оливье, ты залетел уж слишком высоко! Как! Только потому, что я оказываю тебе доверие, что в благодарность за твои услуги я позволяю тебе иной раз пограбить того или другого из моих вассалов, ты вообразил, что можешь сделаться мужем такой красавицы, да еще и графини в придачу? Это ты-то, человек без роду и племени, безо всякого образования, чей хваленый ум – не более как хитрость, а храбрость и вовсе сомнительна?
– Ваше величество изволите возводить на меня напраслину. У меня и в мыслях не было взлетать так высоко, – ответил Оливье.
– Очень рад это слышать, мой друг, – сказал король, – потому что это доказывает твое благоразумие. А мне почудилось, что ты именно на это и метишь… Но возвратимся к делу. Я не могу выдать эту красавицу ни за кого из моих подданных; не могу отправить ее обратно в Бургундию; не могу отослать ни в Англию, ни в Германию, где она может достаться человеку, который будет более склонен к союзу с Бургундией, чем с Францией, и еще примется, чего доброго, усмирять законное недовольство Гента и Льежа, вместо того чтоб оказать им поддержку и заварить хорошую кашу в собственных владениях герцога Карла. Пускай бы расхлебывал! А ведь они совсем готовы к восстанию, особенно Льеж! Только бы их еще немножко раззадорить – и они наделают хлопот моему любезному кузену больше чем на год. А если бы их еще поддержал какой-нибудь воинственный граф де Круа!.. Нет, Оливье, этот план слишком соблазнителен, чтобы отказаться от него без борьбы. Не может ли что-нибудь придумать твой изворотливый ум?
Оливье долго молчал и наконец ответил:
– Что сказали бы вы, ваше величество, насчет брака графини Изабеллы с Адольфом, герцогом Гельдернским?
– Как! – воскликнул король с удивлением. – Принести такое прелестное создание в жертву этому разбойнику, который низложил, заточил в тюрьму и грозился убить родного отца!.. Нет, нет, Оливье, это было бы слишком большой жестокостью даже для нас с тобой, хоть мы и мало разборчивы в средствах для достижения нашей прекрасной цели – спокойствия и процветания Франции. К тому же владения Адольфа слишком удалены от нас, да и граждане Гента и Льежа его ненавидят… Нет, нет, не надо мне твоего Адольфа Гельдернского!
– Моя изобретательность истощилась, ваше величество, – ответил советник.
– Я не могу найти для графини де Круа такого мужа, который отвечал бы всем вашим требованиям – слишком уж их много: он должен быть другом вашего величества и врагом Бургундии, должен быть настолько тонким политиком, чтобы расположить к себе жителей Гевгта и Льежа, и достаточно храбрым, чтобы защищать свои небольшие владения от могущественного герцога Карла, кроме того, он должен быть знатного рода – на этом ваше величество особенно настаиваете, – да еще вдобавок образцом добродетели.
– Нет, Оливье, я не настаиваю… то есть не очень настаиваю на добродетели, – сказал король, – но мне кажется, что мужем Изабеллы де Круа должен быть не такой всем известный отъявленный негодяй, как этот Адольф Гельдернский. Что ты скажешь, например, раз уж мне приходится придумывать самому… что ты скажешь о Гийоме де ла Марке?
– По чести, ваше величество, – ответил Оливье, – я не могу пожаловаться, что вы предъявляете слишком высокие требования к нравственным качествам будущего супруга графини, если вы довольствуетесь Диким Арденнским Вепрем. Как! Де ла Марк? Да ведь это известнейший по всей границе разбойник и убийца! Сам папа отлучив его от церкви за многие злодейства!
– Мы выхлопочем ему отпущение, Оливье, – сказал король, – святая церковь милосердна.
– Да ведь этот человек почти вне закона, – продолжал Оливье, – он изгнан из пределов империи приговором Ратисбоннского сейма.
– Мы снимем с него это запрещение, Оливье. Имперский сейм можно вразумить.
– Он знатного происхождения – это верно, – продолжал Оливье, – но по манерам, по наружности да и по натуре он настоящий фламандский мясник… Нет, она никогда не согласится на этот брак.
– Но, если я не ошибаюсь, при его способе сватовства у нее не будет другого выбора, – заметил Людовик.
– Я вижу, что был неправ, обвиняя ваше величество в излишней щепетильности, – сказал Оливье. – Клянусь жизнью, герцог Адольф со всеми своими преступлениями – воплощенная добродетель в сравнении с де ла Марком!.. И, кроме того, как устроить его встречу с невестой? Ведь вашему величеству известно, что он не смеет показываться за пределами своего Арденнского леса.
– Об этом надо подумать, – сказал король, – а первым делом надо дать понять этим дамам, что их дальнейшее пребывание при нашем дворе может повлечь за собой разрыв между Францией и Бургундией и что, не желая выдавать их нашему любезному кузену Бургундскому, мы бы хотели, чтобы они немедленно тайно удалились из наших владений.
– Они потребуют, чтоб их препроводили в Англию, – сказал Оливье, – а там, глядишь, снова вернутся во Фландрию с каким-нибудь круглолицым долгогривым красавцем лордом, да еще в сопровождении тысяч трех стрелков в придачу.
– Нет, нет, – ответил король, – мы не осмелимся – ты понимаешь? – не осмелимся оскорбить нашего любезного кузена, отослав их в Англию. Это навлекло бы на нас его неудовольствие, точно так же как и пребывание их при нашем дворе. Нет, нет, мы можем только вверить их покровительству святой церкви. Все, что мы можем сделать для них, – это помочь им бежать под охраной небольшого отряда к епископу Льежскому, который на время поместит прекрасную Изабеллу под защиту какого-нибудь монастыря.
– И если этот монастырь сможет защитить ее от Гийома де ла Марка, когда он узнает о благоприятных для него планах вашего величества, значит, я ошибаюсь в этом человеке.
– Правда твоя, – сказал король – Благодаря нашей тайной денежной помощи де ла Марку удалось собрать шайку таких отчаянных головорезов, что теперь он может не только держаться в своем лесу, но даже быть опасным соседом и для Бургундского герцога и для епископа Льежского. Ему недостает только земель, которые он мог бы называть своими, а так как теперь ему представится удобный случай приобрести их при помощи брака, то я думаю, черт возьми, что нам едва ли придется объяснять ему, как в данном случае поступить. И тогда у герцога Бургундского окажется такая заноза в боку, что ее вряд ли сумеет вытащить самый искусный хирург. А когда Арденнский Вепрь, которого он изгнал из его владений, укрепится и захватит все земли, замки и титулы прекрасной графини, да еще, пожалуй, станет во главе мятежников Льежа – что, клянусь честью, очень возможно, – тогда мы посмотрим, будет ли наш любезный Карл думать о войне с Францией и не придется ли ему благословлять свою звезду, если Франция не объявит войну сама. Ну, как ты находишь мой план, Оливье?
– Превосходным, – ответил Оливье, – за исключением того, что этот план отдает прелестную графиню в руки Дикому Вепрю Арденн. По чести говоря, будь у великого прево Тристана побольше внешнего лоска, даже он был бы более приличным мужем для нее.
– Однако ты недавно предлагал ей в мужья цирюльника Оливье, – сказал Людовик. – Нет, милый друг, хоть Оливье и куманек Тристан – незаменимые советчики и исполнители, они не из того теста, из какого делают графов. Разве ты не знаешь, что фламандцы потому так и ценят знатное происхождение, что сами не могут им похвалиться? Чернь всегда имеет предводителей из аристократов. Вот хотя бы этот Кэд, или Кид[94], или как они там его в Англии называют. Не потому ли он собирал толпы черни, что выдавал себя за потомка Мортимеров? В жилах Гийома де ла Марка течет кровь Седанских князей, не уступающая в благородстве моей собственной… Ну, а теперь к делу! Итак, я должен убедить графиню де Круа в необходимости немедленного тайного бегства – разумеется, под надежной охраной. Добиться этого будет нетрудно: стоит мне только намекнуть, что в случае отказа они могут попасть в руки герцога Бургундского. Ты же должен найти способ уведомить де ла Марка об отъезде этих дам, а уж там его дело выбрать время и место для своего сватовства. Я уже нашел, кому поручить их охрану в пути.
– Могу я осведомиться, на кого ваше величество думаете возложить столь важное дело? – спросил Оливье.
– Разумеется, на чужестранца, – ответил король, – на человека, у которого здесь нет ни родства, ни свойства и никаких интересов, для которого нет никакой выгоды мешать моим планам и который слишком мало знает нашу страну и борьбу партий, чтобы заподозрить больше, чем я захочу ему сообщить, – одним словом, я думаю поручить это дело тому молодому шотландцу, который сейчас прислал тебя сюда.
Оливье помолчал с видом человека, сомневающегося в благоразумии подобного выбора, и наконец сказал:
– Ваше величество не имели прежде обыкновения так скоро доверяться неизвестным людям, как доверяетесь теперь этому мальчику.
– У меня есть на то свои причины, – ответил король. – Ты знаешь, как я чту святого Юлиана (тут он перекрестился). Третьего дня я молился ему перед сном и просил этого покровителя странников, чтобы он послал мне побольше тех странствующих иноземцев, с помощью которых я надеюсь добиться полного повиновения во всем моем королевстве. Взамен я обещал этому святому принимать их и покровительствовать им во имя его.
– Ив ответ на вашу молитву святой Юлиан послал вам это длинноногое произведение Шотландии? – спросил Оливье.
Несмотря на то что Оливье прекрасно знал, какую огромную роль играло суеверие в набожности Людовика и что его ничем нельзя было так оскорбить и задеть, как коснувшись этой темы, несмотря на то, повторяю, что Оливье была известна эта слабость короля и что поэтому он постарался предложить свой вопрос самым невинным тоном, Людовик почувствовал скрытую в нем насмешку и бросил на говорившего гневный взгляд.
– Негодяй! Недаром тебя прозвали дьяволом! – сказал он. – Кто, кроме дьявола, посмеет издеваться над своим государем и над святыми угодниками? Будь ты мне хоть на волос менее необходим, я бы велел тебя вздернуть вон на том дубе перед замком, в поучение всем безбожникам! Знай же, неверный раб, что не успел я закрыть глаза, как мне явился блаженный Юлиан! Святой держал за руку юношу. Он подвел его ко мне и сказал, что этому юноше суждено спастись от меча, от воды и от петли и что он принесет счастье всякому делу и предприятию, в котором будет участвовать. Наутро я вышел гулять и встретил юношу, которого видел во сне. У себя на родине он спасся от меча – уцелел во время избиения всего его семейства. Здесь же за короткий промежуток в два дня он чудом спасся от воды и от петли и уже успел, как я тебе говорил, оказать мне немаловажную услугу. Вот почему я верю, что он послан святым Юлианом, чтобы служить мне в самых трудных, опасных и даже отчаянных предприятиях.
Окончив эту речь, король снял шляпу, выбрал из множества украшавших ее свинцовых образков тот, на котором был изображен святой Юлиан, положил шляпу на стол и, как это с ним часто случалось в те минуты, когда надежда или, быть может, угрызения совести волновали его, опустился на колени и с глубоким благоговением проговорил вполголоса:
– Sancte Juliane, adsis precibus nostris! Ora, ora pro nobis[95]!
Это был один из тех болезненных припадков суеверной набожности, которые часто овладевали Людовиком в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте, делая этого мудрейшего из государей похожим на помешанного или на человека, удрученного воспоминанием о совершенном им преступлении.
Пока Людовик молился, его фаворит смотрел на него с презрением и насмешкой, которых он почти не пытался скрыть. Одной из особенностей этого человека было то, что, оставаясь наедине со своим господином, он отбрасывал тот униженно-вкрадчивый тон, которым отличалось его обращение с другими; если в нем и теперь оставалось все-таки что-то напоминавшее кошку, то это была кошка в те минуты, когда она настороже и готова одним прыжком броситься на врага. Причиной такого поведения Оливье была, вероятно, его уверенность в том, что его господин слишком лицемерен, чтобы не видеть каждого лицемера насквозь.
– И что же, этот юноша, осмелюсь спросить, действительно похож на того, который явился вашему величеству во сне? – осведомился Оливье.
– Как две капли воды, – ответил король, который, как все суеверные люди, часто поддавался обману собственного воображения. – И, кроме того, я велел Галеотти Мартивалле составить его гороскоп[96] и узнал из его слов, а также из собственных наблюдений, что судьба этого бездомного юноши во многом управляется теми же созвездиями, что и моя.
Что бы ни думал Оливье о причинах, которыми Людовик так уверенно объяснял свое доверие к неизвестному мальчишке, он не осмелился ничего возразить, хорошо зная, что король, сильно увлекавшийся во время своего изгнания изучением астрологии, не потерпит насмешки над своими воображаемыми знаниями. И поэтому он только выразил надежду, что этот юноша справится с таким сложным поручением и оправдает оказанное ему доверие.
– Мы примем меры, чтобы иначе и быть не могло, – сказал Людовик. – Он будет знать только одно: что ему поручено доставить дам де Круа в резиденцию епископа Льежского. О возможном вмешательстве Гийома де ла Марка он будет знать не больше самих дам. Об этом мы сообщим только проводнику, выбрать которого уже ваше дело с Тристаном.
– Но в таком случае, – заметил Оливье, – если судить по виду этого молодого человека, да еще принять в расчет, что это шотландец, он не примирится с вмешательством Дикого Вепря и тотчас возьмется за оружие, а тогда, пожалуй, ему не удастся спастись от клыков зверя, как удалось сегодня утром.
– Ну что ж, если ему суждено умереть, – сказал хладнокровно Людовик, – святой Юлиан – да будет благословенно имя его! – пошлет нам вместо него другого. Какая беда, если посланный будет убит, исполнив свое поручение? Это то же, что разбить бутылку, когда вино из нее выпито… Итак, нам надо поторопиться с отъездом дам, а затем уже постараемся уверить графа де Кревкера, что их побег совершился без нашего ведома. Мы скажем ему, что собирались выдать их нашему любезному кузену, но их неожиданное бегство помешало нам, к несчастью, выполнить это намерение…
– А если граф слишком догадлив, а господин его слишком предубежден против вашего величества, чтобы поверить этому?
– Матерь божья! – воскликнул Людовик. – Да ведь такое неверие недостойно христианина! Но они должны, будут поверить нам. Мы выкажем всем нашим поведением такое безграничное доверие нашему любезному кузену герцогу Карлу, что, если он не уверует в нашу полную искренность, он будет хуже всякого язычника. Поверь мне, я твердо убежден, что могу заставить Карла Бургундского думать обо мне все, что мне заблагорассудится, и, будь это необходимо, чтоб успокоить его подозрения, я бы поехал к нему, в его лагерь, верхом, безоружный и без всякой охраны, кроме твоей скромной особы, друг Оливье.
– А я, – сказал Оливье, – хоть и не могу похвастать, что владею другим оружием, кроме бритвы, готов скорее выдержать натиск целого отряда швейцарцев с пиками наперевес, чем сопровождать ваше величество в этом дружеском посещении Карла Бургундского: слишком уж много у него оснований считать вас своим врагом, государь.
|
The script ran 0.019 seconds.