1 2 3 4 5 6
– Я не могу быть на вас в обиде за ваши слова – я первый подал вам пример, – ответил Рэвенсвуд, – но, говоря без метафор, в какой чудовищной страсти вы меня обвиняете?
– В жажде мести, сэр, в жажде мести. А эта страсть, которая не менее к лицу джентльмену, чем страсть к вину, веселым пирушкам и всему такому прочему, тоже недостойна христианина, но не в пример кровавее. Куда лучше сломать ограду, выслеживая лань или девчонку, чем застрелить старика.
– Не правда! – воскликнул Рэвенсвуд. – У меня никогда не было подобного намерения, клянусь честью! Я хотел только, прежде чем покинуть отчизну, встретиться наедине с гонителем моего рода, чтобы бросить ему в лицо обвинение в произволе и беззаконии.
Я нарисовал бы ему такую картину несправедливости что его душа содрогнулась бы от ужаса.
– Возможно, – согласился Бакло. – Но старик тут же взял бы вас за шиворот и позвал бы на помощь слуг, и тогда, надо полагать, вы, в свою очередь, взяли бы и вытрясли из него эту самую душу. Да одного вашего вида вполне достаточно, чтобы запугать его до смерти.
– Не забывайте о тяжести его вины! Не забывайте, что его жестокосердие принесло нам гибель и смерть: он разорил наш древний род, он убил моего отца. В старину в Шотландии человек, который молча снес бы такие кровные обиды, считался бы не только недостойным руки друга, но даже шпаги врага.
– Признаюсь, Рэвенсвуд, приятно видеть, что черт умеет опутать других людей не хуже, чем тебя. Всякий раз, когда я собираюсь сделать какую-нибудь глупость, он неизменно уверяет меня, что в целом свете не найти поступка благороднее, разумнее и полезнее: я только тогда замечаю, куда я влез, когда уж по пояс увяз в трясине. Вот вы тоже могли бы сделаться убийцей, лишив человека жизни исключительно из уважения к памяти своего отца.
– Вы рассуждаете куда разумнее, чем, судя по вашему поведению, можно от вас ожидать. Вы правы: пороки прокрадываются к нам в душу в образах внешне столь же привлекательных, как те, которые, по мнению суеверных людей, принимает дьявол, желая овладеть человеком, и мы только тогда замечаем их, когда уже слишком поздно.
– Но в нашей власти отделаться от них, – возразил Бакло, – и я это обязательно сделаю, как только умрет леди Гернингтон.
– Вам известно выражение английского богослова: «Дорога в ад вымощена добрыми намерениями»? – заметил Рэвенсвуд. – Или, другими словами: мы чаще обещаем, чем выполняем?
– Ладно, – ответил Бакло, – я начну с сегодняшнего вечера. Клянусь, не пить зараз больше кварты, ну разве что ваше бордо окажется особенно вкусным.
– В «Волчьей скале» у вас вряд ли будет много искушений, – заверил его Рэвенсвуд. – Боюсь, что я могу предложить вам только кров. Все наше вино и съестные припасы уничтожены во время поминального пиршества.
– Дай бог, чтобы по такому поводу они вам подольше не понадобились вновь, – заметил Бакло. – Но зачем же было выпивать все до капли: это, говорят, приносит несчастье.
– Мне все приносит несчастье, – сказал Рэвенсвуд. – А вот и «Волчья скала». – Все, что еще осталось в замке, – к вашим услугам.
Шум моря уже давно возвестил путникам, что они приближаются к утесу, на вершине которого предок Рэвенсвуда, словно горный орел, свил себе гнездо.
Бледная луна, долго состязавшаяся с легкими облачками, теперь выглянула из-за них и осветила башню, одиноко возвышавшуюся на крутой скале, нависшей над Северным морем. С трех сторон скала. была почти отвесная, четвертую, обращенную к материку, некогда защищал искусственный ров с подъемным мостом, но мост сломался и разрушился, а ров почти совсем завалило, и теперь ничто не мешало всаднику проникнуть на узкий двор, застроенный с двух сторон службами и конюшнями, наполовину уже развалившимися; спереди, со стороны материка, двор заканчивался зубчатой стеной; с противоположной стороны высилась сама башня – высокая и узкая, с серыми каменными стенами, она при тусклом лунном свете казалась призраком в прозрачном одеянии. Трудно было представить себе жилище печальнее и уединеннее. Где-то далеко внизу слышался зловещий, тяжелый гул беспрестанно разбивавшихся о скалы волн, и этот звук, как и вся открывавшаяся взору картина, казался символом неизбывной тоски и ужаса.
Хотя сумерки только что сгустились, ничто в этом одиноком жилище не обнаруживало присутствия живого существа; только в одном из узких зарешеченных окон, прорубленных на разной высоте и на неравных расстояниях друг от друга, мерцал огонек.
– Это – комната единственного слуги, который еще остался в нашем доме, – сказал Рэвенсвуд. – Счастье, что он здесь. Не будь его, мы не нашли бы ни огня, ни света. Поезжайте за мной следом: дорога узка, и можно проехать только по одному.
В самом деле, тропинка шла теперь по узкой полоске земли, соединявшей материк со скалой, на дальнем конце которой стояла башня. Выбор места и стиль постройки говорили о том, что шотландские бароны больше заботились о неприступности жилья, чем о его удобствах.
Осторожно продвигаясь вперед, путники благополучно въехали во двор. Но прошло еще много времени, прежде чем усилия Рэвенсвуда, громко стучавшего в низкую входную дверь, увенчались успехом, хотя он не переставал звать Калеба, приказывая ему отпереть калитку и впустить их.
– Старик, должно быть, уехал, или с ним приключился обморок, – сказал наконец владелец этого мрачного жилища. – Даже семь эфесских, отроков проснулись бы от такого грохота.
Наконец послышался робкий, дрожащий голос:
– Мастер Рэвенсвуд, мастер Рэвенсвуд, это вы?
– Я, Калеб, я, отворите же поскорее.
– Вы ли это или дух ваш? Уж лучше бы мне явилось полсотни дьяволов, чем призрак моего господина или даже бессмертная его душа. Прочь! Прочь!
Будь вы стократ мой господин, я не пущу вас, если вы не человек из плоти и крови.
– Да я же это, я, глупый старик, – возразил Рэвенсвуд. – Из плоти и крови, живой, хотя и полумертвый от холода.
Свет в верхнем окне исчез и, постепенно снижаясь, замелькал то в одной, то в другой бойнице – очевидно, Калеб, несший лампу, спускался по винтовой лестнице, устроенной в одной из угольных башенок старого замка. Он шел очень медленно, и это вызвало несколько нетерпеливых восклицаний Рэвенсвуда и немало проклятий у его менее терпеливого и более пылкого спутника. Но прежде чем отодвинуть засов, слуга снова заколебался и еще раз спросил – действительно ли люди, а не бесплотные духи просят пустить их в замок в столь поздний час.
– Если бы я мог до тебя добраться, старый дурак, – воскликнул Бакло, – я бы тебе показал, какой я бесплотный дух.
– Отворяйте, Калеб, – приказал Рэвенсвуд более мягким тоном: во-первых, он привык уважать верного старого слугу, а во-вторых, возможно, понимал всю бесполезность угроз, пока между ними и Калебом находилась крепкая дубовая дверь, окованная железом.
Наконец, приподняв дрожащей рукой железный засов, Калеб отворил тяжелую дверь и предстал перед путниками. Это был худой белый как лунь старик с большой лысиной и крупными чертами лица, особенно четко выступавшими при свете мерцавшей лампы, которую он держал в правой руке, тогда как левой заслонял пламя от ветра. Испуганно-почтительные взгляды, которые он бросал вокруг себя, резкий контраст между ярко освещенным лицом и закрытыми тенью сединами могли бы послужить сюжетом для превосходной картины; но наши путешественники горели нетерпением укрыться от надвигавшейся бури, а потому не стали предаваться созерцанию его живописной внешности.
– Вы ли это, мой дорогой господин, вы ли это? – воскликнул старый слуга. – Горе мне! Заставить вас дожидаться у ворот вашего собственного замка; но кто бы мог подумать, что вы возвратитесь так скоро, а с вами незнакомый джентльмен… (Тут Калеб прервал свою речь и заметил, так сказать, в сторону, обращаясь к кому-то внутри замка и явно не предназначая своих слов для тех, кто ждал во дворе: «Эй, Мизи, Мизи, пошевеливайся, ради бога! Скорее разведи огонь! Возьми старый трехногий стул, возьми что угодно, лишь бы горело».) Боюсь, у нас мало припасов: мы ждали вас не раньше, чем через несколько месяцев. Уж тогда бы постарались принять вас, как подобает вашему высокому званию и рождению. Но что поделаешь…
– Что поделаешь, Калеб, – прервал его Рэвенсвуд. – Наши лошади нуждаются в отдыхе, да и мы тоже. Надеюсь, вы не огорчены тем, что я возвратился раньше, чем собирался.
– Огорчен, милорд!.. Для всех честных людей вы всегда останетесь милордом, как ваши предки все эти триста лет, которые были лордами, не спрашивая на это соизволения какого-нибудь вига… Сожалеть о возвращении лорда Рэвенсвуда в один из его родовых замков! (Тут он снова зашептал в сторону, обращаясь к своей невидимой помощнице, находившейся где-то за сценой: «Мизи, зарежь сейчас же курицу, что сидит на яйцах. И без разговоров! Не твоя забота!?») Это не лучший из наших замков, – продолжал он, поворачиваясь к Бакло. – Просто крепость, в которой лорд Рэвенсвуд скрывается, – то есть… я хотел сказать, не скрывается, а уединяется в смутное время, вот как сейчас, когда ему нельзя удалиться в глубь страны, в одно из главных своих поместий; к слову сказать, стены башни очень древние и, говорят, заслуживают внимания.
– Поэтому вы решили дать нам время полюбоваться ими, – сказал Рэвенсвуд, забавляясь уловками, которые изобретал старик, стараясь подольше продержать путников перед закрытой дверью, в то время как верная его сообщница Мизи делала все необходимые приготовления в замке.
– О! Меня мало заботит, как выглядят стены снаружи, любезнейший, – заметил Бакло. – Покажите-ка лучше, что у вас там внутри, да отведите лошадей на конюшню, вот и все.
– Да, сэр, слушаю, сэр… Милорд и его высокочтимый друг…
– Наши лошади, старина, наши лошади… – перебил его Бакло. – После такой утомительной и долгой дороги они охромеют, стоя тут на холоду, а мой конь слишком хорош, чтобы его портить. Так вот, займитесь-ка лошадьми!
– Ах да, лошади… Сейчас крикну конюхов, – засуетился Калеб и громовым голосом, разнесшимся по всему двору, заорал:
– Эй, Джон! Уильям! Сондерс!..
Мошенники… Они или спят, или ушли куда-нибудь, – прибавил он, подождав несколько минут ответа, которого, он знал, ему не от кого было ждать. – Когда хозяин в отъезде, все в доме не так. Я сам позабочусь о лошадях.
– И отлично сделаете, – сказал Рэвенсвуд, – а то как бы бедные животные не остались и вовсе без ухода.
– Тише, милорд, ради бога тише, – шепнул Калеб на ухо Рэвенсвуду умоляющим тоном. – Если вы не дорожите своей честью, то пощадите мою и без того будет трудно хоть сколько-нибудь прилично устроить вас на ночь, как бы я тут ни карался.
– Ничего, ничего, – успокоил его Рэвенсвуд. – Отведите лошадей на конюшню. Надеюсь, сено и овес у нас найдутся.
– О, сена и овса вдоволь, – решительно и громко объявил Калеб и тут же прибавил вполголоса:
– После похорон осталось несколько мер овса и немного сена.
– Хорошо, – сказал Рэвенсвуд, взяв лампу из рук слуги, который, казалось, неохотно ее уступил. – Я сам посвечу гостю.
– Как можно, милорд! Ни в коем случае! Если б вы только потерпели несколько минут, ну самое большее четверть часа, и полюбовались Басом и Норт-Бериком при лунном свете, пока я займусь лошадьми, я бы проводил вас в замок со всеми подобающими вашей светлости и вашему высокочтимому гостю почестями. К тому же серебряные канделябры убраны, а разве лампа достойна…
– Она вполне нас удовлетворит, – сказал Рэвенсвуд. – Вам же в конюшне огонь ни к чему: насколько мне помнится, ветром снесло с нее полкрыши.
– Точно так, милорд, – ответил верный слуга и сразу нашелся, добавив:
– Какое ленивое отродье эти кровельщики! Все еще не явились чинить крышу, милорд!
– Если бы у меня хватало духу смеяться над невзгодами моего семейства, – сказал Рэвенсвуд, провожая гостя наверх, – бедный старик дал бы мне немало поводов для смеха. Он помешан на том, чтобы представить наше жалкое хозяйство не таким, каково оно на» самом деле, а каким, по его мнению, оно должно быть, и, по правде говоря, хитрости, на которые пускается мой бедный дворецкий, пытаясь добыть та необходимое, без чего, по его понятиям, невозможно поддержать честь семьи, и его пространные извинения, когда, несмотря на всю свою изобретательность, он не может раздобыть замену недостающим предметам, – все это уже не раз забавляло меня. Однако, хотя башня и невелика, но без него мне будет трудно отыскать комнату, где затоплен камин.
С этими словами Рэвенсвуд отворил дверь.
– Ну, здесь по крайней мере, – сказал он, – не видно ни огня, ни постели.
И точно, глазам путников представилась картина печального запустения. Большой зал с резными сводами, напоминавшими своды Уэстминстер-холла, оставался почти в том же состоянии, в каком гости покинули его после поминок. На большом дубовом столе грудой лежали опрокинутые кувшины, мехи, оловянные стопы и баклаги; пол был усеян осколками бокалов, этих хрупких сосудов веселья, принесенных в жертву восторженными гостями. Что же касается серебряной посуды, которой ради такого случая друзья и родственники снабдили Рэвенсвуда, то они же и унесли ее тотчас после буйной попойки, столь же ненужной, сколь и несвоевременной. Словом, в этом зале не было и намека на благоденствие, напротив, все говорило о недавней расточительности и нынешнем запустении. Черное сукно, заменившее во время похоронного пира изъеденные молью ткани, было наполовину сорвано и свисало со стен лохмотьями, обнаруживая голые, даже не оштукатуренные камни. Вид перевернутых, брошенных где попало стульев довершал общую картину, давая понять, какой беспорядок царил в этих стенах под конец поминальной оргии.
– Этот зал, мистер Бакло, был местом разгула, а не скорби, – сказал Рэвенсвуд, приподымая лампу. – Что ж, вполне справедливо, если он имеет столь скорбный вид теперь, когда мог бы выглядеть радостно.
Путники покинули это печальное место и двинулись дальше; отворив понапрасну еще несколько дверей, они вошли наконец в небольшую комнату, пол которой был устлан циновками, а в камине, к великому их удовольствию, пылало пламя, – очевидно, следуя указаниям Малеба, Мизи ухитрилась наскрести немного пищи для огня. Радуясь в душе, что в замке нашелся уютный уголок, на что, казалось, было трудно рассчитывать, Бакло подошел к камину и, удовлетворенно потирая руки, добродушно выслушал извинения Рэвенсвуда.
– К сожалению, я не могу предложить вам никаких удобств, – сказал он. – Я сам их не имею. В этих стенах давно уже не знают, что такое комфорт, а может быть, никогда и не знали; но приют и безопасность, пожалуй, я могу вам обещать.
– И прекрасно, – ответил Бакло, – мне больше ничего и не надо. А если к этому прибавить добрый ростбиф да глоток вина, я буду вполне удовлетворен.
– Боюсь, что вас действительно ждет очень скудный ужин, – сказал Рэвенсвуд, – я слышу, как совещаются Калеб и Мизи. При всех его достоинствах, бедняга Болдерстон, к несчастью, глуховат, и его секреты слышны всем, в особенности тем, от кого он больше всего стремится скрыть свои проделки… Тише!
Хозяин и гость прислушались; из соседней комнаты до них донесся голос Калеба. Старый слуга наставлял Мизи – Выше голову, Мизи, выше голову! – поучал он. – Под хорошим соусом все можно подать.
– Но курица старая, она будет жестка, как подошва.
– Скажешь, что ошиблась. Скажешь, что ошиблась. Не ту взяла, – увещевал верный Калеб, стараясь говорить вполголоса – Возьми все на себя; только бы не пострадала честь дома.
– Но курица… – возразила Мизи. – Она сидит на яйцах где-то под троном в зале. Я боюсь идти туда в темноте: там привидения, и потом мне все равно ее не найти. Там темно, как в пропасти, а в доме нет другой лампы, кроме той, что у господ. А если я даже и поймаю курицу, ведь надо же ее ощипать, выпотрошить, изжарить. А как же все это сделать, когда они сидят у единственного в доме огня!
– Ну, будет, будет, – проворчал старый слуга, – подожди здесь минуту. Сейчас я постараюсь взять у них лампу.
И Калеб Болдерстон вошел в комнату, нисколько не подозревая, что там слышали всю предшествующую интермедию.
– Ну что ж, старина, есть ли надежда на ужин? – спросил Рэвенсвуд.
– Надежда на ужин, милорд? – повторил Калеб, делая вид, что он глубоко оскорблен сомнением, прозвучавшим в голосе хозяина. – Как вы можете спрашивать? Разве мы не в доме вашей светлости? Надежда на ужин! Тоже скажете. Но ведь говядину вы есть не станете! У нас пропасть жирной птицы, так и просится на вертел или на рашпер. Зажарь каплуна, Мизи! – закричал он с такой уверенностью, словно в доме и впрямь водились каплуны.
– Не надо мне каплуна, – остановил его Бакло, считая долгом вежливости облегчить бедному дворецкому его тяжелые обязанности. – У вас найдется немного холодного мяса или просто кусок хлеба?
– Сейчас принесу отличных овсяных лепешек! – воскликнул Калеб, у которого словно гора свалилась с плеч, – А что до холодного мяса, так холодного у нас в доме, слава богу, предостаточно. Правда, после похорон все остатки мяса и пирогов, как полагается, роздали бедным, однако ж…
– Будет, Калеб, – прервал его Рэвенсвуд, – пора кончать. Мой гость, молодой лэрд Бакло, скрывается от преследования, и потому…
– Он не будет взыскательнее вашей милости, – понимающе кивнул Калеб, сразу повеселев. – Очень сожалею, что у джентльмена неприятности, но от души рад, что он не станет бранить наше хозяйство, раз у него самого дела не лучше наших… Не скажу, чтоб наши дела были плохи, слава богу, нет, – прибавил он, тотчас отрекаясь от вырвавшегося у него в порыве радости признания, – но разве сравнишь с тем, что было, или с тем, что должно быть! Ну, а что касается ужина… Что за беда, если и приврешь немного. У нас есть баранья лопатка, ее подавали на стол всего три раза, а, как вашим милостям известно, чем ближе к кости, тем мясо слаще; потом есть немного овечьего сыра, кусочек превосходного масла и… и… Но этого, вероятно, будет достаточно.
Калеб с готовностью извлек скромные припасы и со всей подобающей случаю торжественностью разместил их на круглом столике перед молодыми людьми, которые, нимало не смущаясь скудостью и незатейливостью трапезы, тут же за нее принялись. Калеб подавал тарелки с особой предупредительностью, словно надеялся почтительным обхождением заменить отсутствующих слуг.
Но увы! Когда имеешь дело с голодным гостем, даже самое тщательное, самое точное соблюдение церемониала не может возместить существенной части обеда. Уничтожив значительную часть уже и без того порядком обглоданной баранины, Бакло потребовал эля.
– Не смею предложить вам нашего эля, – ответил Калеб, – нехорошо вышло сусло, да и гроза была; но, сэр, такой воды, как в нашем колодце, клянусь, вы никогда не пили!
– Ну, если эль прокис, дайте вина, – сказал Бакло, морщась при одном упоминании о чистой влаге, так горячо рекомендуемой Калебом.
– Вина? Слава богу, вина у нас предостаточно, – храбро соврал Калеб. – Всего два дня тому назад… не дай бог никому пить по такому поводу… в этом доме выпили столько вина, что хватило бы для спуска шлюпки. Уж в чем в чем, а в вине у лорда Рэвенсвуда никогда не было недостатка.
– Так перестаньте угощать нас разговорами и подайте вина! – отозвался хозяин дома, и Калеб пустился в путь.
Спустившись в погреб, он опрокинул все бочонки, уже пустые, и стал трясти их в отчаянной надежде нацедить со дна хоть немного бордо, надеясь наполнить принесенную им с собою кружку. Увы, они были уже старательно осушены, и, даже пустив в ход весь свой опыт, всю свою смекалку, старый дворецкий не набрал и кварты мало-мальски пригодного вина.
Однако Калеб был слишком искусным стратегом, чтобы покинуть поле битвы без всякой попытки прикрыть свое отступление. Не теряя присутствия духа, он бросил на пол пустую кружку, делая вид, что по скользнулся на пороге, крикнул Мизи, чтобы та подтерла вино, которого вовсе не проливал, и, поставив на стол другую кружку, выразил надежду, что для их милостей осталось еще довольно. Действительно, вина оказалось вполне достаточно, ибо даже Бакло, верный друг виноградной лозы, не нашел в себе сил возобновить атаку на винные погреба «Волчьей скалы» и согласился, хотя и неохотно, удовольствоваться стаканом воды. Теперь предстояло устроить гостя на ночлег, и так как ему предназначалась потайная комната, то перед Калебом открылись первоклассные возможности правдоподобнейшим образом объяснить убожество ее убранства, нехватку постельного белья и прочее.
– Кому бы пришло в голову, – говорил он, – что понадобится наш тайник. Он пустует со дня заговора Гаури, и не мог же я пустить сюда женщину: вы, ваша милость, сами понимаете, что после этого убежище недолго оставалось бы потайным.
Глава VIII
Столы пустые стояли угрюмо,
Чернел холодный и мертвый камин,
Ни звона чаш, ни веселого шума…
«Здесь радости мало», – промолвил Линн.
Старинная баллада
Возможно, что Рэвенсвуду в заброшенной башне «Волчья скала» были не чужды те чувства, которые охватили расточительного наследника Линна, когда, как рассказывается в превосходной старинной песне, промотав все свое состояние, он остался единственным обитателем пустынного жилища. Рэвенсвуд имел, однако, преимущество над блудным сыном баллады: как бы то ни было, он дошел до нищеты не по собственной глупости. Он унаследовал свои несчастья от отца вместе с благородной кровью и титулом, который вежливые люди могли употреблять перед его именем, а грубые – опускать, как кому заблагорассудится, – вот и все наследство, доставшееся ему от предков.
Быть может, эта печальная и вместе с тем утешительная мысль несколько успокоила бедного молодого человека. Утро, рассеивая ночные тени, располагает к спокойным размышлениям, и под его воздействием бурные страсти, волновавшие Рэвенсвуда накануне, несколько поулеглись и утихли. Он был теперь в состоянии анализировать противоречивые чувства, его волновавшие, и твердо решил бороться с ними и преодолеть их. В это светлое, тихое утро даже пустынная, поросшая вереском равнина, которая открывалась взору со стороны материка, казалась привлекательной; с другой стороны, необозримый океан, грозный и вместе с тем благодушный в своем величии, катил подернутые серебристой зыбью волны. Подобные мирные картины природы приковывают к себе человеческое сердце, даже взволнованное страстями, побуждая на благородные и добрые поступки.
Покончив с исследованием своего сердца, которое на этот раз он подверг крайне суровому допросу, Рэвенсвуд первым делом отыскал Бакло в отведенном ему убежище.
– Ну, Бакло, как вы себя чувствуете сегодня? – приветствовал он гостя. – Как вам спалось на ложе, на котором некогда мирно почивал изгнанный граф Лнгюс, несмотря на все преследования разгневанного короля?
– Гм! – воскликнул Бакло, просыпаясь. – Мне не пристало жаловаться на помещение, которым пользовался такой великий человек; матрац, пожалуй, очень уж жесткий, стены несколько сыроваты, крысы злее, чем я ожидал, судя по количеству запасов у Калеба; и, мне кажется, если бы у окон были ставни, а над кроватью полог, комната бы много выиграла.
– Действительно, здесь очень мрачно, – сказал Рэвенсвуд, оглядываясь кругом. – Вставайте и пойдемте вниз. Калеб постарается покормить вас сегодня за завтраком лучше, чем вчера за ужином.
– Пожалуйста, не надо лучше, – взмолился Баклo, вставая с постели и пытаясь одеться, несмотря на царящий в комнате мрак. – Право, если вы не хотите, чтобы я отказался от намерения исправиться, не меняйте вашего меню. Одно воспоминание о вчерашнем напитке Калеба лучше двадцати проповедей уничтожило во мне желание начать день стаканом вина. А как вы, Рэвенсвуд? Вы уже начали доблестную борьбу с пожирающим вас гадом? Видите, я стараюсь понемногу расправиться с моим змеиным выводком.
– Начал, Бакло, начал, и во сне мне на помощь явился прекрасный ангел.
– Черт возьми! – сказал Бакло. – А мне вот неоткуда ждать видений. Разве что моя тетка, леди Гернингтон, отправится к праотцам, но и тогда, мне думается, скорее ее земное наследство, нежели общение с ее духом, поможет поддерживать во мне благие намерения. Что же касается завтрака, Рэвенсвуд, то скажите: может быть, олень, предназначенный на паштет, еще бегает в лесу, как говорится в балладе?
– Сейчас справлюсь! – ответил Рэвенсвуд и, покинув гостя, отправился разыскивать Калеба.
Он нашел дворецкого в темной башенке, некогда служившей замковой кладовой. Старик усердно чистил старое оловянное блюдо, стараясь придать ему блеск серебра, и время от времени поощрял себя восклицаниями:
– Ничего, сойдет… кажется, сойдет, только бы они не ставили его слишком близко к свету.
– Возьмите деньги и купите все, что нужно, – прервал его Рэвенсвуд, подавая старому дворецкому тот самый кошелек, который накануне чуть не попал в цепкие когти Крайгенгельта, Старик покачал лысеющей головой и, взвесив жалкое сокровище на ладони, взглянул на хозяина с выражением глубочайшей сердечной муки.
– И это все, что у вас осталось? – спросил он горестно.
– Да, – сказал Рэвенсвуд, стараясь казаться веселым, – зеленый этот кошелек да золотых еще немного, как говорится в старинной балладе, – вот все, чем мы сейчас располагаем. Ну ничего, Калеб, когда-нибудь и наши дела поправятся.
– Боюсь, что к тому времени старая песня забудется, а старый слуга умрет, – возразил Калеб. – Впрочем, не следует мне говорить вашей милости такие слова, вы и так очень бледны. Спрячьте кошелей и держите при себе, чтобы при случае нашлось чем похвастаться перед приятелями. И если ваша милость позволит дать вам совет: показывайте его людям почаще, и тогда никто не откажет вам в кредите, хоть добро у нас было, да сплыло.
– Вы же знаете, Калеб, что я все еще не отказался от мысли в скором времени уехать отсюда, и мне хотелось бы покинуть родину с репутацией честного человека, не оставляя после себя долгов, во всяком случае таких, в каких повинен я сам.
– Конечно, вы должны оставить после себя добрую память, и так оно и будет. Но старый Калеб может взять все на себя, и тогда ответственность за долги падет на него. Я могу и в тюрьме пожить, если придется, а честь дома не пострадает.
Рэвенсвуд попытался было втолковать Калебу, что если он сам не хочет делать долгов, то тем более не потерпит, чтобы его дворецкий отвечал за них; однако Эдгар имел дело с премьер-министром, который был слишком поглощен изобретением новых способов для изыскания денежных средств, чтобы у него явилась охота опровергать доводы, говорящие об их несостоятельности.
– Эппи Смолтраш откроет нам кредит на эль, – рассуждал он сам с собой, – она всю жизнь пользовалась покровительством дома Рэвенсвудов; быть может, удастся взять у нее в долг немного бренди; за вино не поручусь – она женщина одинокая и больше одного бочонка зараз не покупает; ну да ладно, правдою или не правдою, а бутылочку я у нее как-нибудь достану. Дичь нам будут поставлять наши крестьяне, хотя матушка Хирнсайд и говорит, что уже внесла вдвое против того, что следовало… Как-нибудь перебьемся, ваша милость! Перебьемся, не беспокойтесь: пока жив Калеб, честь вашего дома не пострадает.
И действительно, ценою бесконечных усилий Калеб ухитрился кормить и поить своего господина и его гостя в течение нескольких дней; угощение, правда, не отличалось великолепием, но Рэвенсвуд и его гость не были слишком требовательны, а мнимые промахи Калеба, его извинения, уловки и хитрости даже забавляли их, скрашивая скудные обеды, которые к тому же не всегда подавались вовремя. Молодые люди были рады любой возможности повеселиться и хоть как-нибудь убить томительно тянущееся время.
Вынужденный скрываться в замке и лишенный поэтому своих обычных занятий – охоты и веселых попоек, Бакло сделался угрюм и молчалив. Когда Рэвенсвуду надоедало фехтовать или играть с ним в мяч, Бакло отправлялся на конюшню, чистил своего скакуна, наводя глянец то щеткой, то скребницей, то специальной волосяной тряпкой, задавал ему корму и, наблюдая, как конь опускался на подстилку, чуть ли не с завистью смотрел на бессловесное животное, пo-видимому вполне довольное такой однообразной жизнью.
«Глупая скотина не вспоминает ни о скачках, ни об охоте, ни о зеленом пастбище в поместье Бакло, – говорил он про себя. – Ее держат на привязи у кормушки в этом развалившемся склепе, и она так же счастлива, как будто родилась здесь; а я пользуюсь всей свободой, какая только доступна узнику, – могу бродить по всем закоулкам этой злосчастной башни – и не знаю, как дотянуть время до обеда».
В таком грустном расположении духа Бакло направлял свои стопы в одну из сторожевых башенок или к крепостным стенам замка и подолгу смотрел на поросшую вереском равнину или швырял камушками да обломками известки в бакланов и чаек, имевших неосторожность расположиться поблизости от молодого человека, не знающего, чем себя занять.
Рэвенсвуд, наделенный умом, несомненно, более глубоким и серьезным, чем Бакло, предавался тревожным размышлениям, которые нагоняли на него такую же тоску, какую вызывали скука и безделье у его гостя. В первую минуту Люси Эштон не произвела на него сильного впечатления, но образ ее оставил в его памяти глубокий след. Мало-помалу жажда мести, побудившая его искать встречи с лордом-хранителем, начинала утихать; мысленно возвращаясь к прошлому, он решил, что грубо обошелся с его дочерью – так не поступают с девушкой высокого положения и удивительной красоты. На ее благодарный взгляд и любезные слова он ответил чуть ли не презрением; и хотя отец ее заставил его претерпеть немало обид, совесть твердила Рэвенсвуду, что недостойно вымещать их на дочери. Как только мысли молодого человека приняли этот оборот и он в душе признал себя виновным перед Люси, воспоминание о ее прекрасном лице, которому обстоятельства их встречи придали особую выразительность, стало для него одновременно источником утешения и боли. Припоминая ее нежный голос, изысканность выражений, пылкую любовь к отцу, он все более и более сожалел, что так грубо отверг ее признательность, а воображение не переставало рисовать перед ним ее пленительный образ.
Рэвенсвуду с его высокой нравственностью и чистотой помыслов было особенно опасно предаваться подобным размышлениям. Решив во что бы то ни стало побороть в себе жажду мести – сильнейший из всех его пороков, он охотно допускал, более того – вызывал в себе мысли, которые могли служить противоядием этому злому чувству. Он был груб с дочерью врага и поэтому теперь, словно вознаграждая ее за это, естественно, наделял такими совершенствами, какими она, быть может, и не обладала.
Если бы кто-нибудь теперь сказал Рэвенсвуду, что всего лишь несколько дней назад он клялся мстить потомкам того, кого не без основания считал виновником разорения и смерти своего отца, он назвал бы это гнусной клеветой; однако, заглянув в собственную душу поглубже, он должен был бы признать такое обвинение справедливым, хотя при теперешнем его настроении все это даже трудно было бы предположить.
В сердце Рэвенсвуда боролись два противоположных чувства: желание отомстить за смерть отца и восхищение дочерью врага. Он всячески старался подавить в себе первое, второму же чувству он не сопротивлялся, потому что не подозревал о его существовании; и то, что он вернулся к мысли уехать из Шотландии, служило верным тому доказательством. Однако, несмотря на это свое намерение, он продолжал жить в «Волчьей скале», ничего не предпринимая для отъезда. Правда, он сообщил о своих планах кое-кому из родственников, живших в отдаленных графствах Шотландии, и прежде всего маркизу Э***; и всякий раз, когда Бакло требовал от него решительных действий, Рэвенсвуд тотчас же ссылался на необходимость дождаться ответа, в особенности от маркиза, прежде чем сделать такой важный шаг.
Маркиз был человеком богатым и влиятельным; и хотя его подозревали в недобрых чувствах к правительству, учрежденному после революции, ему все же удалось возглавить одну из партий в шотландском Тайном совете. Эта партия, связанная с приверженцами Высокой церкви в Англии, была так сильна, что грозила вырвать власть из рук сторонников лорда – хранителя печати. Необходимость посоветоваться с лицом столь могущественным служила Рэвенсвуду убедительным доводом, который он приводил Бакло, а может быть, и самому себе, оправдывая их затянувшееся пребывание в «Волчьей скале»; к тому же распространился слух о возможных переменах в шотландском кабинете и даже в самой Шотландии. Эти слухи, которым одни верили, а другие нет, смотря по тому, каковы были собственные помыслы и желания слушателей, проникли даже в их полуразрушенную башню, главным образом через Калеба, который, ко всем прочим своим достоинствам, отличался страстным интересом к политике и никогда не возвращался из соседнего селения Волчья Надежда без целого короба новостей.
Хотя Бакло не мог представить сколько-нибудь основательных соображений против решения Рэвенсвуда отложить их отъезд из Шотландии, он не стал терпеливее сносить бездеятельность, на которую его обрекала эта отсрочка; только благодаря влиянию, которое приобрел над ним его новый приятель, Бакло кое-как принуждал себя довольствоваться жизнью, столь чуждой всем его привычкам и наклонностям.
– Все считают вас на редкость деятельным человеком, – не раз упрекал он Рэвенсвуда, – а вы, кажется, собираетесь сидеть здесь вечно, словно крыса в подполье. Только крыса разумнее вас и выбирает себе жилье, где по крайней мере есть пища; а у нас здесь извинения Калеба становятся с каждым днем все длиннее, а еда все хуже. Боюсь, что нас скоро постигнет участь ленивца: мы уничтожим на дереве последний лист, и нам ничего не останется, как свалиться вниз и сломать себе шею.
– Не беспокойтесь, – ответил Рэвенсвуд, – провидение печется о нас: не сегодня-завтра произойдет переворот. Многие сердца уже тревожно бьются в ожидании его, а вы и я в нем кровно заинтересованы.
– Какое провидение? Какой переворот? – воскликнул Бакло. – По-моему, у нас и так уже было слишком много переворотов!
Рэвенсвуд молча подал ему письмо.
– Вот оно что! – произнес гость. – Вот, значит, в чем дело. То-то мне сегодня утром показалось, что я слышу, как Калеб уговаривает какого-то несчастного выпить стакан воды, убеждая его, что натощак вода гораздо полезнее эля или бренди.
– Это был гонец маркиза Э***, – сообщил Рэвенсвуд. – И ему пришлось испытать на себе пресловутое гостеприимство Калеба. Под конец беднягу угостили кислым пивом и селедками. Однако прочтите письмо: вы узнаете, какие, новости он нам привез.
– Постараюсь, – сказал Бакло. – Я не бог весть какой грамотей, а у его светлости почерк, видно, тоже не из лучших.
Благодаря печатным станкам моего друга Баллантайна читатель пробежит за несколько секунд то, что Бакло разбирал добрых полчаса, несмотря на помощь Рэвенсвуда. Вот это письмо:
Достойнейший наш кузен!
Посылая вам нижеследующее, мы передаем вам сердечный привет и желаем заверить вас в живейшем участии, кое проявляем к вашему благополучию и к любым мерам, какие вы предпримете для его упрочения. Если в последнее время, изъявляя вам наше расположение, мы проявили меньше рвения, чем нам хотелось бы в качестве вашего любящего родственника и единокровного дяди, то просим приписать это единственно отсутствию удобного случая, а не нашему равнодушию к вам. Что касается вашего решения предпринять путешествие в чужие края, то в настоящее время оно не представляется нам желательным, ибо ваши враги по своему обыкновению не преминут приписать этой поездке дурные цели, и хотя мы знаем, более того – твердо убеждены, что злые умыслы так же чужды вам, как и нам, но некоторые влиятельные лица могут поверить этой клевете и отнесутся к вам с предубеждением, в чем при всем нашем желании и старании мы не в силах будем им помешать.
Мы охотно подкрепили бы наш совет также и другими доводами, сообщив о некоторых обстоятельствах, могущих послужить на пользу вам и вашему дому и тем самым упрочить ваше решение оставаться в «Волчьей скале» по крайней мере до нового урожая.
Но, как говорится, verbum sapienti[14] – одно слово скажет умному человеку больше, чем дураку целая проповедь. И хотя мы писали вам письмо собственноручно и вполне доверяем нашему нарочному, который нам многим обязан, но тем не менее, так как никогда неизвестно, где подстерегает нас беда, мы не решаемся доверить бумаге то, что охотно сообщили бы вам устно. Мы с радостью пригласили бы вас в наше поместье в горной Шотландии, где мы могли бы поохотиться на оленя, а заодно поговорить о предметах, на которые ныне решаемся только намекнуть, но в настоящее время обстоятельства не благоприятствуют нашей встрече, а потому придется отложить ее до того дня, когда мы, ликуя, сможем поведать друг другу все то, о чем ныне храним молчание.
А пока мы просим не забывать, что всегда были н будем вашим любящим родственником и искренним доброжелателем, ожидающим светлого дня, первые проблески которого мы уже предвидим, и от всего сердца желаем и надеемся на деле доказать вам свое расположение и участие.
Ваш любящий родственник
Э***
Написано в нашем скромном жилище Б., и пр., и пр.
На обороте стояло:
«Его сиятельству, нашему уважаемому родственнику, мастеру Рэвенсвуду. Спешно! Скакать безостановочно, пока пакет не будет доставлен».
– Что вы скажете об этом послании, Бакло? – спросил Рэвенсвуд, когда его приятель не без труда разобрал письмо.
– Честно говоря, сообразить, что маркиз хочет сказать, почти так же трудно, как разобрать его каракули. Ему необходимо обзавестись «Толкователем остроумных слов и изречений» и «Полным письмовником». На вашем месте я послал бы ему эти книги с его же гонцом. Он любезно советует вам по-прежнему растрачивать время и деньги в этой подлой, тупой, угнетенной стране, но даже не предлагает убежища в своем доме. По-моему, он затеял какую-то интригу и, думая, что вы можете ему пригодиться, хочет иметь вас под рукой; если же заговор провалится, он всегда успеет предоставить вам возможность выпутываться самому.
– Заговор? Вы подозреваете маркиза в государственной измене?
– А что же еще? Уже давно поговаривают, что маркиз заигрывает с Сен-Жерменом.
– Зачем он вовлекает меня в такие авантюры! – воскликнул Рэвенсвуд. – Достаточно вспомнить царствования Карла Первого и Карла Второго или Иакова Второго! Нет, ни как частное лицо, ни как шотландец, любящий свою родину, я не вижу повода обнажать меч за их наследников.
– Вот как! – возмутился Бакло. – Значит, вы решили оплакивать этих собак круглоголовых, те которыми честный Клевер-хауз расправился по заслугам?
– Этих несчастных сначала опорочили, а потом повесили, – ответил Рэвенсвуд. – Хотел бы я дожить до того дня, когда и к вигам и к тори будут относиться с равной справедливостью и когда эти клички останутся в ходу разве что среди политиков кофеен, да и то как бранные слова, как, скажем, «шлюха» или «сука» у рыночных торговок.
– Ну, мы с вами до этого времени не доживем, Рэвенсвуд: болезнь слишком сильно поразила и тело и душу.
– Все-таки когда-нибудь этот день настанет. Не вечно же эти клички будут действовать на людей как. звуки боевой трубы. Когда общественная жизнь наладится, люди будут слишком дорого ценить ее блага, чтобы рисковать ими ради политики.
– Все это прекрасно, – возразил Бакло, – но я стою за старинную песню:
Если хлеба мною в риге
Да на виселице виги,
А дела идут на славу,
Это мне, друзья, по нраву.
– Вы можете петь как угодно громко, cantabit vacuus,[15] – сказал Рэвенсвуд, – но, мне сдается, маркиз слишком благоразумен или по крайней мере слишком осторожен, чтобы подтягивать, вам. Пожалуй, в своем письме он скорее намекает на переворот в шотландском Тайном совете, чем на революцию в Британском королевстве.
– А, да пропади она пропадом, вся эта ваша политическая игра! – воскликнул Бакло. – К черту все эти заранее обдуманные ходы, которые выполняются титулованными старикашками в расшитых ночных колпаках и шлафроках на меху. Эти господа перемещают лорда-казначея или министра с такой же легкостью, будто переставляют ладью или пешку на шахматной доске. Нет, это не по мне! Для меня забава – игра в мяч, серьезное же дело – война. Мяч меня тешит, а шпага кормит. Ну, а в вас, Рэвенсвуд, сидит все-таки черт: хоть вы и стараетесь вести себя рассудительно и осторожно, уж больно кипит в вас кровь, как вы ни любите пофилософствовать о политических истинах. Вы, видимо, из тех благоразумных мужей, что смотрят на все с завидным спокойствием, пока кровь не ударит в голову, – а тогда… горе тому, кто осмелится им напомнить их же собственные благоразумные правила.
– Быть может, вы читаете в моем сердце лучше, чем я сам, – ответил Рэвенсвуд. – Но рассуждать благоразумно не значит ли уже сделать первый шаг к благоразумным поступкам? Однако слышите, кажется Калеб звонит к обеду.
– Чем оглушительнее трезвон» тем скромнее будет угощение, – заметил Бакло. – Можно подумать, что этот дьявольский гул и гром, от которого в один прекрасный день обрушится ваша башня, превратят тощую курицу в жирного каплуна или баранью лопатку в олений окорок!
– Судя по чрезвычайной торжественности, с которой Калеб; ставит на стоя это единственное, к тому же тщательно прикрытое, блюдо, боюсь, действительность превзойдет самые дурные ваши ожидания.
– Снимите крышку, Калеб! Ради бога, снимите крышку! – возопил Бакло. – Не надо предисловий!
Показывайте, что у вас там спрятано. Ладно, вы уже поставили вашу посудину как нельзя лучше, – прибавил он, торопя старого дворецкого, который, не удостаивая его ответом, долго переставлял блюдо, пока с математической точностью не поместил его на самую середину стола.
– Так все-таки что же у нас на обед, Калеб? – спросил, в свою очередь, Рэвенсвуд.
– Конечно, милорд, мне следовало бы уже давно доложить вашей милости, но его милость лэрд Бакло так нетерпелив! – ответил Калеб, продолжая держать блюдо одной рукой и поддерживая крышку другой с явным нежеланием снять ее.
– Но что же это, наконец? Скажите же, бога ради! Надеюсь, нас ждет не пара блестящих шпор, по старинному шотландскому обычаю?
– Гм, гм! – отозвался Калеб – Ваша милость изволит шутить… Впрочем, осмелюсь заметить, это был очень хороший обычай, и, насколько мне известно, его придерживались во многих благородных и богатых семействах. Что же касается нынешнего обеда, то мне казалось, что поскольку нынче канун дня святой Магдалины, некогда достойной нашей королевы, то ваши милости сочтут своим долгом не то чтобы совсем отказаться от пищи, но подкрепиться чем-нибудь полегче – селедочкой, например…
С этими словами Калеб снял крышку и явил миру вышеупомянутое лакомство: на блюде лежали четыре селедки.
– Это не простые селедки, – доложил он, чуть понизив голос, – они отобраны и посолены нашей экономкой (бедная Мизи!) с особой тщательностью, исключительно для вашей милости.
– Пожалуйста, избавьте нас от извинений, – сказал Рэвенсвуд. – Будем есть селедки, Бакло, раз больше ничего нет. Кажется, я начинаю разделять ваше мнение: мы действительно доедаем последний лист, и, если не хотим умереть с голоду, нам решительно нужно искать себе новое место, не дожидаясь, к чему приведут интриги маркиза.
Глава IX
Как прозвучит веселый рог охоты
И зверь в испуге логово покинет,
Неужели тот, в ком кровь кипит живая,
Останется лежать, как труп безгласный,
Всем прелестям творенья недоступный?
«Эсуолд», акт. I, сц. 1
После легкого ужина, как говорится, и легкий сон; не удивительно поэтому, что после угощения, которое Калеб не то по набожности, не то по необходимости, нередко скрывающейся под этим обличьем, преподнес обитателям «Волчьей скалы», сон их не был продолжителен.
На другое утро Бакло вбежал в комнату Рэвенсвуда с громким криком: «Ату его! ату!», способным разбудить даже мертвого.
– Вставайте, вставайте, ради бога! Охотники на равнине! Первая охота за весь месяц, а вы лежите в постели, у которой только то достоинство, что она помягче камня в склепе ваших предков.
– Отложите ваши шутки до другого времени, Бакло, – рассердился Рэвенсвуд. – Не очень-то приятно, едва забывшись после бессонной ночи, проведенной в раздумьях об участи более жестокой, чем это жесткое ложе, вдруг лишиться недолгой минуты покоя.
– Ладно, ладно, – ответил гость. – Вставайте, вставайте! Собаки уже спущены. Я сам оседлал коней: ваш Калеб стал бы сначала сзывать слуг и конюхов, а потом пришлось бы битый час выслушивать его извинения за отсутствие людей, которых давно уже нет и в помине. Вставайте, Рэвенсвуд! Говорят «вам, собаки спущены! Вставайте же! Охота началась.
И Бакло выбежал из комнаты.
– Какое мне до всего этого дело? – бормотал Рэвенсвуд, медленно поднимаясь. – Чьи это собаки лают у самых стен нашей башни?
– Их светлости лорда Битлбрейна, – сказал Калеб, вошедший в комнату вслед за неистовым лэрдом Бакло. – Не знаю, по какому праву они подняли весь этот вой и визг в охотничьих угодьях вашей милости.
– Не знаю, Калеб, не знаю, – отозвался хозяин замка. – Быть может, купив эти земли вместе с охотой, лорд Битлбрейн считает себя вправе пользоваться тем, за что заплатил.
– Возможно, милорд, – ответил Калеб, – но настоящему джентльмену не пристало являться сюда и пользоваться своим правом, когда ваша милость сами сейчас живут в замке. Не мешало бы лорду Битлбрейну помнить, кем были его предки.
– А нам – кем мы стали, – заметил Рэвенсвуд, едва, сдерживая горькую улыбку. – Однако подайте мне плащ, Калеб, надо потешить Бакло и поехать с ним на охоту. Слишком эгоистично жертвовать ради себя удовольствием гостя.
– Жертвовать! – повторил старик таким тоном, словно даже мысль о том, что его господину придется чем-то ради кого-то поступиться, является кощунственной. – Жертвовать!.. Но, простите, какое платье угодно вам надеть сегодня?
– Все равно, Калеб, Мой гардероб, кажется, не слишком богат.
– Не богат! – повторил старый слуга. – А серая пара, которую вы соблаговолили подарить вашему форейтору Хью Хилдебранду; а платье из французского бархата, в котором похоронен ваш покойный отец (царство ему небесное!)… а вся прочая одежда. вашего батюшки, которая роздана бедным, а пара из берийското сукна…
– Которую я отдал вам, Калеб. Она, пожалуй, единственная, которую я могу получить, не считая той, что была на мне вчера. Вот ее-то, пожалуйста, и дайте. И не будем больше говорить об этом.
– Как вашей милости угодно, – согласился Калеб. – Конечно, это платье темное, так что оно вполне прилично по случаю траура; но, право, я ни разу не надевал той пары: она для меня слишком хороша – Ведь у вашей милости нет другой перемены… Камзол прекрасно вычищен, а на охоте присутствуют дамы…
– Дамы? – спросил Рэвенсвуд. – Кто именно, Калеб?
– Откуда мне знать, ваша милость? Из сторожевой башни я только и видел, как они промчались мимо, натянув поводья, а перья на их шляпах развевались, как у фрейлин королевы эльфов.
– Ладно, Калеб, ладно. Подайте же мне плащ и принесите портупею. Что там еще за шум во дворе?
– Это лэрд Бакло вывел лошадей, – ответил Калеб, посмотрев в окно.
– Будто в замке не довольно слуг! Или будто я не могу заменить их, если им вздумалось выйти за ворота!
– Ах, Калеб, у нас ни в чем не было недостатка, если бы ваше «могу» равнялось вашему «хочу».
– Надеюсь, вашей милости это ни к чему, мы и так, кажется, несмотря на все наши невзгоды, поддерживаем честь рода, насколько можем. Только мистер Бакло больно уж горяч, больно нетерпелив! Взгляните: вот вывел коня вашей милости без вышитого чепрака… А я вычистил бы его в одну минуту.
– Хорош и так, – сказал Рэвенсвуд и, спасаясь от Калеба, направился к узкой винтовой лестнице, спускавшейся во двор.
– Может быть, и так хорош, – возразил Калеб с некоторым неудовольствием, – но если ваша милость чуточку помедлит, я скажу, что, безусловно, будет очень нехорошо…
– Ну, что еще? – нетерпеливо спросил Рэвенсвуд, однако остановился и подождал.
– Нехорошо, если вы приведете кого-нибудь в замок к обеду; не могу же я опять устраивать пост в праздничный день, как тогда, в день святой Магдалины. По правде говоря, если бы ваша милость изволили отобедать вместе с лордом Битлбрейном, то я бы воспользовался передышкой и поискал чего-нибудь на завтра. А не отправиться ли вам обедать вместе с охотниками на постоялый двор? Всегда найдется отговорка, чтобы не заплатить: можно сказать, что вы забыли кошелек, или что хозяин не выплатил ренту и вы зачтете, или…
– Или сочинить еще какую-нибудь ложь, не так ли? – досказал Рэвенсвуд. – До свиданья, Калеб.
Возлагаю на вас заботы о чести нашего дома!
И, вскочив в седло, Рэвенсвуд последовал за Бакло, который, увидев, что его приятель вдел ногу в стремя, с риском сломать себе шею поскакал во весь опор по крутой тропинке, спускавшейся от башни к равнине.
Калеб Болдерстон с волнением следил за удаляющимися всадниками.
– Дай бог, чтоб с ними ничего не случилось, – бормотал он, качая седой головой. – Вот они уже на равнине. Разве кто-нибудь скажет, что их коням не хватает резвости или прыти!
Бесшабашный и горячий от природы, молодой Бакло летел вперед с беспечной стремительностью ветра. Рэвенсвуд не отставал от него ни на шаг: он принадлежал к тем созерцательным натурам, что неохотно покидают состояние покоя, но, раз выйдя из него, движутся вперед с огромной, неукротимой силой. К тому же его энергия не всегда соответствовала силе полученного толчка; ее можно было сравнить с движением камня, который катится под гору все быстрее и быстрее, независимо от того, приведен ли он в движение десницей великана или рукой ребенка.
И на этот раз охота – эта забава, настолько любимая юношами всех сословий, что скорее кажется врожденной страстью, данной нам от природы и не знающей различий сословий и воспитания, нежели благоприобретенной привычкой, – охота явилась для Рэвенсвуда мощным толчком, и он предался ей с необычным пылом.
Призывное пение французского рожка, которым ловчие в те далекие дни имели обыкновение подстрекать собак, пуская их по следу; разливистый лай своры, раздававшийся где-то вдали; еле слышные крики егерей; еле различимые фигуры всадников, то подымавшихся из пересекавших равнину оврагов, то мчавшихся по ровному полю, то пробиравшихся через преградившее им путь болото; а главное – ощущение бешеной скачки, – все это возбуждало Рэвенсвуда, вытесняя, хотя бы на краткий миг, обступившие его болезненные воспоминания. Однако очень скоро сознание того, что, несмотря на все преимущества, которые давало ему превосходное знание местности, он все-таки не сможет на своем усталом коне угнаться за охотниками, напомнило Рэвенсвуду о его тяжелом положении. В отчаянии он остановил коня, проклиная бедность, лишавшую ею любимой забавы, или, лучше сказать, единственного занятия предков в свободное от бранных подвигов время, как вдруг к нему подъехал неизвестный всадник, уже довольно долго незаметно следовавший за ним.
– Ваша лошадь устала, сэр, – обратился к нему незнакомец с предупредительностью, необычной среди охотников. – Разрешите предложить вашей милости моего коня.
– Сэр, – сказал Рэвенсвуд, скорее удивленный, чем обрадованный подобным предложением, – право, я не знаю, чем заслужил такую любезность со стороны незнакомого человека.
– Не задавайте лишних вопросов, – закричал Бакло, который, чтобы не обгонять Рэвенсвуда, чьим покровительством и гостеприимством он пользовался, все время нехотя сдерживал коня. – «Берите то, что дают вам боги», как говорит великий Джон Драйден, или… постойте… Послушайте, мой друг, дайте-ка вашу лошадь мне: я вижу, вам трудно справляться с нею.
Я ее усмирю и объезжу для вас. Садитесь на моего скакуна, Рэвенсвуд: он полетит как стрела.
Не дожидаясь ответа. Бакло бросил поводья своей лошади Рэвенсвуду и, вскочив на коня, которого ему уступил незнакомец, поскакал во весь опор.
– Вот бесшабашный малый! – воскликнул Рэвенсвуд. – Как вы могли, сэр, доверить ему лошадь?
– Тот, кому принадлежит эта лошадь, – сказал незнакомец, – всегда рад служить вашей милости и друзьям вашей милости всем, что у него есть.
– Кто же это такой? – изумился Рэвенсвуд, – Простите, ваша милость: он желает сообщить вам свое имя лично. Не угодно ли вам сесть на лошадь вашего приятеля, а свою оставить мне – я разыщу вас после охоты. Слышите? Трубят рога – олень уже загнан.
– Пожалуй, это самое верное средство возвратить вам коня, – сказал Рэвенсвуд и, вскочив на скакуна Бакло, помчался к тому месту, откуда звуки рога возвещали последний час оленя.
Ликующие призывы рогов мешались с криками ловчих: «Ату его, Толбот! Ату его, Тевиот! Вперед, ребята, вперед!» и другими охотничьими возгласами, оглашавшими в старину отъезжее поле, и вместе с нетерпеливым лаем борзых, теперь уже вплотную окруживших свою жертву, сливались в веселый неумолчный хор. Рассыпавшиеся по равнине всадники, словно лучи, устремляющиеся к единому центру, съезжались со всех сторон к месту последнего действия.
Опередив всех, Бакло первым прискакал туда, где выбившийся из сил олень внезапно остановился и, повернувшись кругом, кинулся на собак. Он, как принято говорить, был загнан. Опустив благородную голову, затравленное животное, все покрытое пеной, с выкатившимися от бешенства и страха глазами, теперь, в свою очередь, – вселяло ужас в своих преследователей. Охотники, подъезжавшие один за другим со всех концов поля, казалось, подстерегали благоприятный момент, чтобы взять зверя, – в подобных обстоятельствах приходится действовать особенно осторожно. Собаки отпрянули назад, громко лая от нетерпения и страха; каждый охотник словно выжидал, чтобы кто-нибудь другой взял на себя опасную задачу – броситься на оленя и прикончить его. Местность была совершенно открытая, так что подойти к зверю незамеченным не было никакой возможности, и потому, когда Бакло с проворством, отличавшим лучших наездников тех далеких дней, соскочил с лошади, стремглав подбежал к оленю и ударом короткого охотничьего ножа в заднюю ногу повалил его на землю, у всех присутствующих вырвался радостный крик. Собаки ринулись на поверженного врага и вскоре прикончили его, возвестив о своей победе пронзительным лаем; ликующие крики охотников и звуки рогов, играющих песнь смерти, заглушили даже доносящийся сюда рокот морского прибоя.
Затем ловчий отозвал собак и, преклонив колено, подал нож даме на белом коне, которая из боязни или, быть может, из сострадания держалась до сих пор поодаль. Согласно тогдашней моде лицо всадницы закрывала черная шелковая маска, – ее надевали не только для защиты кожи от действия солнечных лучей или непогоды, но главным образом в соответствии со строгими правилами этикета, не дозволявшими молодой леди участвовать в буйных забавах или появляться в смешанном обществе с открытым лицом. Богатство туалета этой дамы, резвость и красота ее коня, в особенности же учтивые слова, с которыми обратился к ней ловчий, подсказали Бакло, что перед ним королева охоты. Велико же было огорчение, если те сказать презрение, нашего пылкого охотника, когда он увидел, что дама отстранила поданный ловчим нож, отказываясь от чести первой рассечь грудь животного и взглянуть, хороша ли оленина. Он было совсем уже собрался сказать ей какой-нибудь комплимент, но, на свое несчастье, Бакло вел жизнь, исключавшую возможность близкого знакомства с представительницами высшего сословия, и потому, несмотря на врожденную смелость, испытывал робость и смущение всякий раз, когда ему нужно было заговорить со знатной дамой.
Наконец, по его собственному выражению, собравшись с духом, он отважился приветствовать прелестную амазонку и выразить надежду, что охота не обманула ее ожиданий. Молодая женщина отвечала очень скромно и любезно, выказав признательность отважному охотнику, так искусно окончившему травлю как раз тогда, когда собаки и ловчие, по-видимому, растерялись, не зная, что делать.
– Клянусь охотничьим ножом, миледи, – ответил Бакло, которого слова прекрасной дамы возвратили на родную почву, – не велик труд и не велика заслуга, если малый не трусит оленьих рогов. Я ходил на оленя раз пятьсот, и как увижу, что зверь загнан, земля ли, вода ли под ногами – бросаюсь на него и колю. Это – дело привычки, миледи; только я вам скажу, миледи, гут, при всем прочем, нужно действовать быстро и осторожно; и еще, миледи, всегда имейте при себе хорошо отточенный обоюдоострый нож, чтобы колоть и справа и слева, как будет сподручнее, потому что рана от оленьих рогов дело нешуточное и может загноиться.
– Боюсь, сэр, – сказала молодая женщина, улыбаясь из-под маски, – вряд ли мне представится случай воспользоваться вашими советами.
– Осмелюсь сказать, миледи, джентльмен истинную правду говорит, – вмешался старый ловчий, находивший несвязные речи Бакло весьма назидательными, – я часто слыхал от отца – он был лесничим в Кабрахе,
– что раны от клыков кабана менее опасны, чем от рогов оленя. Как говорится в песне старого лесника.
Кого пронзит олений рог, не минет похорон,
А клык кабаний излечим, не так уж страшен он.
– И еще один совет, – продолжал Бакло, который теперь уже совсем освоился и желал всем распоряжаться, – собаки измучились и устали, так надо скорее дать им оленью голову в награду за усердие; а потом позвольте напомнить, что ловчий, который будет свежевать оленину, должен первым делом осушить за здоровье вашей милости кружку эля или чашу доброго вина: если он не промочит горло, оленина быстро испортится.
Нечего и говорить, что ловчий не преминул в точности исполнить последнее указание, а затем в благодарность протянул Бакло нож, отвергнутый прекрасной дамой, и она, со своей стороны, вполне одобрила этот знак уважения.
– Я уверена, сэр, – сказала она, удаляясь от кружка, образовавшегося вокруг убитого животного, – что, мой отец, ради которого лорд Битлбрейн затеял эту охоту, с радостью предоставит распорядиться всем человеку, столь опытному и искусному, как вы.
С этими словами дама любезно поклонилась всем присутствовавшим, простилась с Бакло и уехала в сопровождении нескольких слуг, составлявших ее свиту. Бакло почти не заметил ее отъезда: он так обрадовался случаю выказать свое искусство, что все на свете, и мужчины и женщины, стали ему совершенно безразличны. Он скинул плащ, засучил рукава и обнаженными руками, по локоть забрызганными кровью и салом, принялся резать, рубить, отсекать и разрубать тушу на части с точностью, достойной самого сэра Тристрама; и при этом он рассуждал и спорил с ловчими об оленьих деревах, грудине, бочках, рульке и тому подобных охотничьих или, если угодно. скотобойных терминах, в то время весьма употребительных, а ныне, возможно, преданных забвению.
Когда Рэвенсвуд, немного отставший от приятеля, увидел, что с оленем покончено, минутное увлечение охотой уступило место горькому чувству отчужденности, которое он всегда испытывал не только при встрече с людьми своего круга, но даже с теми, кто был ниже его по рождению и положению в свете.
Поднявшись на невысокий холм, юноша стал наблюдать за веселой возней, происходившей на равнине; до него доносились радостные крики охотников, мешавшиеся с лаем собак, ржанием и топотом коней.
С тяжелым чувством внимал он – дворянин, лишенный титула и состояния, – этим веселым звукам. Охота и все, что с ней связано, ее удовольствия и волнения, с давних времен всегда считалась исключительным правом аристократии и издавна была главным ее занятием в мирное время. Сознание того, что в силу тяготевших над ним обстоятельств он лишен возможности принимать участие в забаве, составлявшей особую привилегию его сословия, мысль о том, что чужие люди свободно охотились на исконных землях его предков, предназначенных ими для собственных развлечений, а он – их наследник – принужден смотреть на это издали, – все это не могло не угнетать Рэвенсвуда, натуру созерцательную и меланхолическую. Однако из гордости он не позволил себе предаваться подобным настроениям. К тому же вскоре чувство подавленности сменилось негодованием: Рэвенсвуд увидел, что его легкомысленный приятель, Бакло, и не думает расставаться с взятым взаймы конем, и решил не уезжать, пока конь не будет возвращен хозяину.
Однако в ту самую минуту, когда Рэвенсвуд направился было к группе охотников, к нему приблизился всадник, также не принимавший участия в травле зверя.
Незнакомец казался человеком преклонных лет.
На нем был широкий пунцовый плащ, застегнутый по самую шею, и низко надвинутая на лоб шляпа с опущенными полями, вероятно чтобы защищать лицо от ветра. Его конь, выносливый и смирный, как нельзя лучше подходил всаднику, приехавшему скорее полюбоваться охотой, нежели для того, чтобы принять в ней участие. Его сопровождал слуга, державшийся несколько поодаль, и это, так же как и весь вид джентльмена, обличало человека немолодого, но родовитого и знатного. Незнакомец заговорил с Рэвенсвудом очень учтиво, однако в голосе его слышалось смущение.
– Вы, я вижу, храбрый юноша, сэр, – начал он. – Почему же вы смотрите на эту благородную забаву так хладнокровно, словно несете на плечах бремя моих лет?
– Прежде я с жаром предавался радостям охоты, – отвечал Рэвенсвуд,
– но нынче мои обстоятельства изменились; к тому же, – прибавил он, – в начале охоты у меня была плохая лошадь.
– Кажется, один из моих слуг догадался предложить лошадь вашему приятелю, – сказал незнакомец.
– Я очень благодарен и ему и вам, сэр, за эту любезность. Моего приятеля зовут мистер Хейстон из Бакло; вы, без сомнения, найдете его в самой гуще этих ретивых охотников. Он тотчас возвратит коня вашему слуге, пересядет на мою лошадь и, – добавил Рэвенсвуд, натягивая поводья, – присоединит свою благодарность к моей.
С этими словами Рэвенсвуд повернул коня, тем самым давая понять, что разговор окончен, и направился домой. Однако отделаться от незнакомца оказалось не так-то легко. Он тоже повернул коня и поехал рядом с Рэвенсвудом, а так как из соображений этикета, не говоря уже об уважении к преклонным летам этого джентльмена, к тому же только что оказавшего ему услугу, юноша счел неприличным обгонять его, ему пришлось продолжать путь в обществе непрошеного спутника.
Незнакомец недолго хранил молчание.
– Так это и есть древний замок «Волчья скала», о котором так часто упоминается в шотландских летописях? – спросил он, указывая на старую башню, мрачно черневшую на темном фоне грозовой тучи.
Преследуя зверя, охотники кружили недалеко от замка, и потому наши всадники не проехали и мили, как очутились на том самом месте, где Рэвенсвуд и Бакло присоединились к охоте.
Молодой человек ответил холодным и сдержанным «да».
– Это, как я слышал, – продолжал незнакомец, не обращая внимания на сдержанность Рэвенсвуда, – одно из самых первых владений благородного семейства Рэвенсвудов.
– Первое, сэр, и, вероятно, последнее.
– Я… я… надеюсь, что не последнее, сэр, – запинаясь и несколько раз откашливаясь, проговорил заметно смущенный джентльмен. – Шотландия знает, чем она обязана этому старинному роду, и помнит его многочисленные и блестящие подвиги. Не сомневаюсь, что, если бы ее величеству стало известно о разорении – то есть я хотел сказать: об упадке – столь древнего и славного рода, то нашлись бы средства ad reoedificandum antiquam domum.[16]
– Я избавлю вас от труда продолжать этот разговор, сэр, – гордо перебил его Рэвенсвуд. – Перед вами наследник этого злосчастного рода. Я – Рэвенсвуд. Вы, по-видимому, сэр, принадлежите к людям светским и образованным, а потому вам должно быть известно, что непрошеное сострадание едва ли не тягостнее самого несчастья.
– Прошу простить меня, сэр, – ответил незнакомец, – я не знал… Сознаюсь, мне не следовало упоминать… Но я никак не предполагал…
– Не стоит извинений, сэр, – сказал Рэвенсвуд. – К тому же дороги наши, кажется, расходятся; право, я не считаю себя обиженным.
При этих словах Рэвенсвуд свернул на узкую тропинку, служившую некогда проездом к «Волчьей скале», тогда как ныне, по словам певца «Надежды»,
Дорога давно заросла травой,
И редко по ней проезжал верховой
К холмам, окружающим море.
Не успел он, однако, проехать и шагу, как к незнакомцу приблизилась молодая леди, о которой мы говорили выше, в сопровождении слуг.
– Дочь моя, – обратился старик к даме в маске, – это Эдгар Рэвенсвуд.
Рэвенсвуду надлежало сказать в ответ несколько учтивых слов или по крайней мере осведомиться об имени незнакомца и его дочери, но грациозность и робкая скромность молодой женщины так поразили его, что на мгновение лишили дара речи.
Тем временем туча, уже давно висевшая над скалой, где стояла башня, мало-помалу надвигаясь, затянула небо густой темной пеленой; уже ничего нельзя было различить вдали, а вблизи все предметы казались черными, море сделалось свинцовым, а поросшая вереском равнина стала бурой; уже несколько раз слышались отдаленные раскаты грома, вспыхнула молния – одна, другая, – вырвав из темноты встававшие в отдалении серые башенки «Волчьей скалы» и озарив багровым мерцающим светом пышные гребни бегущих один за другим валов океана.
Лошадь прелестной всадницы стала проявлять признаки страха и беспокойства, и Рэвенсвуд подумал что он, как мужчина и к тому же джентльмен, не может в подобную минуту оставить молодую девушку на попечении престарелого отца и раболепных слуг. Долг вежливости, как ему казалось, обязывал его взять ее лошадь под уздцы и помочь справиться с перепуганным животным. Между тем старик сказал, что гроза, видимо, усиливается, а так как до поместья лорда Битлбрейва, у которого они гостят, очень далеко, то он был бы крайне благодарен Рэвенсвуду, если бы тот указал им какое-нибудь место поблизости где они смогут укрыться от дождя. При этом он бросил такой просительно-смятенный взгляд на «Волчью скалу», что Рэвенсвуду ничего не оставалось, как предложить старику и даме, оказавшимся в столь крайних обстоятельствах, временный приют в своем доме. Действительно, состояние, в котором находилась прелестная всадница, делало это совершенно необходимым: помогая ей управиться с лошадью, Рэвенсвуд заметил, что девушка дрожит и сильно взволнована: очевидно, она испугалась надвигавшейся грозы.
Не знаю, передался ли ее страх Рэвенсвуду, но непонятное волнение вдруг охватило его.
– Башня «Волчья скала», – сказал он, – не может предложить вам ничего, кроме крова, но если в подобную минуту этого достаточно…
Он замолчал, словно не имея сил договорить до конца. Но старик, навязавшийся ему в спутники, поспешил воспользоваться ненароком сорвавшимся словом и принять за приглашение то, что было лишь слабым намеком на него.
– Гроза, – сказал он, – достаточный повод, чтобы отложить в сторону всякие церемонии. Моя дочь слаба здоровьем. Она недавно перенесла сильное потрясение. Мы, конечно, злоупотребляем вашим гостеприимством, но наши обстоятельства, мне думается, послужат нам оправданием. Благополучие дочери мне дороже правил этикета.
Путь к отступлению был отрезан, и, взяв под уздцы коня молодой женщины, чтобы не дать ему вздыбиться или понести при неожиданном ударе грома, Рэвенсвуд повел гостей в замок. Смятение, охватившее его в первые минуты, не помешало ему заметить, что смертельная бледность, покрывавшая шею, лоб и видневшуюся из-под маски нижнюю часть лица его спутницы, теперь сменилась ярким румянцем, и юноша с величайшим смущением почувствовал, что, по какому-то неизъяснимому сродству душ, сам тоже начинает краснеть. Незнакомец под предлогом беспокойства о здоровье дочери не сводил с молодых людей глаз и все время, пока лошади подымались в гору, пристально следил за выражением лица Рэвенсвуда. Вскоре кавалькада достигла стен древней крепости, и противоречивые чувства наполнили душу Рэвенсвуда. Проведя всадников в пустой двор, он принялся звать Калеба суровым, чуть ли не свирепым голосом, который никак не шел к его роль учтивого хозяина, принимающего у себя знатных гостей.
Калеб явился. Такой бледности не было даже на лице прелестной незнакомки при первых раскатах грома! Никто никогда ни при каких обстоятельствам не бледнел так, как страдалец дворецкий, когда увидел гостей в замке и вспомнил, что приближается час обеда.
– С ума он сошел! – пробормотал старик. – Нет, он совсем рехнулся! Привести сюда знатных господ, даму и целое полчище слуг! И это в два часа пополудни!
Подойдя к хозяину, Калеб принялся извиняться, что отпустил всех слуг на охоту.
– Я не ждал вашу милость раньше ночи, – объяснил он. – Боюсь, что теперь этих бездельников не скоро докличешься.
– Довольно, Болдерстон, – сурово прервал его Рэвенсвуд. – Ваше шутовство здесь неуместно. Сэр, – обратился он к гостю, – этот старик и служанка, еще старее и глупее его, – вот вся моя челядь. Угощение, которое я могу предложить вам, еще более скудно, чем можно ожидать при взгляде на эту жалкую челядь и ветхое жилище. Но, как бы там ни было, все, чем я располагаю, к вашим услугам.
Незнакомец, пораженный представшей перед ним картиной разрушения, или, точнее, запустения, которой низко нависшая туча придавала еще более мрачный колорит, а быть может, обеспокоенный властным тоном Рэвенсвуда, с тревогой смотрел вокруг и, видимо, жалел, что поспешил принять приглашение. Но теперь у него не было иного выхода: он сам себя поставил в это неловкое положение.
Что же касается Калеба, то публичное и безоговорочное признание хозяина в том, что он гол как сокол, совершенно его ошеломило; в продолжение нескольких минут он мог только бормотать что-то себе под нос, теребя заросший подбородок, уже дней шесть не знавший прикосновения бритвы.
– Он сошел с ума… Совсем сошел с ума! Ну, да пусть моя душа достанется дьяволу, – прибавил он, призывая к себе на помощь всю свою изобретательность и сметливость, – если я не сумею спасти честь рода, будь мастер Рэвенсвуд так же безумен, как все семь мудрых визирей вместе взятые.
Калеб смело приблизился к гостям и, невзирая на гневные, нетерпеливые взгляды, бросаемые на него Рэвенсвудом, важно спросил, не прикажет ли молодая леди подать каких-нибудь закусок, бокал токайского, или хереса, или…
– Прекратите ваше непристойное фиглярство! – прикрикнул на него Рэвенсвуд. – Отведите лошадей на конюшню и не надоедайте нам вашими глупыми россказнями.
– Приказания вашей милости всегда будут точно исполнены, – ответил Калеб, – но если вашим высокочтимым гостям не угодно отведать ни хереса, ни токайского…
В эту минуту голос Бакло, покрывавший цокот подков и рев рогов, возвестил о его приближении во главе чуть ли не всей доблестной охотничьей ватаги, взбиравшейся к башне по узкой тропинке.
– Дьявол меня возьми! – воскликнул Калеб, не падая духом даже при этом новом нашествии филистимлян, – если я им сдамся. Шалопай беспутный!
Ведь знает, каковы у нас дела, а тащит сюда целую ораву негодяев, думающих, что у нас здесь бренди – все равно что воды в колодце. Ох, только бы мне избавиться от этих глазастых олухов лакеев, которые пробрались сюда вслед за господами, – много их так-то вперед лезет, – право, с остальными я бы уж справился.
О том, что предпринял Калеб для осуществления своего смелого замысла, читатель узнает из следующей главы.
Глава Х
С засохшим, черным языком,
В движеньях нетверды,
Они пытались хохотать
И снова начали дышать,
Как бы хлебнув воды.
Колридж, «Песнь о старом моряке»[17]
Хейстон из Бакло принадлежал к числу тех легкомысленных людей, которые ради потехи не пожалею г и друга. Когда стало известно, что гости лорда Битлбрейна отправились в замок «Волчья скала», охотники любезно предложили отнести туда убитого оленя. Бакло нашел эту мысль весьма удачной: он заранее предвкушал удовольствие увидеть ужас на лице бедного Калеба Болдерстона, когда перед ним появится вся эта многочисленная орава, и нисколько не помышлял о затруднительном положении, в которое поставит своего приятеля, не имеющего чем накормить и напоить столько ртов. Однако старый дворецкий оказался искусным и ловким противником, готовым на всевозможные увертки и любые хитрости ради спасения чести рода Рэвенсвудов.
– Слава богу, – сказал себе старый слуга, – ветер вчера захлопнул одну из створок больших ворот, а с другой я и сам как-нибудь управлюсь.
Тем не менее, прежде чем принять меры для защиты своих владений от внешних врагов, возвещавших о своем приближении веселыми криками, Калеб, как осторожный правитель, решил избавиться от врагов внутренних, каковыми считал всех, кто ест и пьет.
Поэтому, выждав, когда его господин наконец уведет пожилого джентльмена с дочерью в башню, он приступил к исполнению задуманного плана.
– Охотники торжественно несут в замок оленя, – обратился он к свите незнакомца, – и, мне кажется, нам приличествует встретишь их у входа.
Однако, как только слуги, неосмотрительно послушавшись коварного совета, вышли за ограду, честный Калеб, воспользовавшись тем, что ветер, как сообщалось выше, уже захлопнул одну половинку ворот, немедленно затворил вторую. Страшный грохот прокатился по всей крепости, от сводов главной башни до зубчатых стен.
Обезопасив таким образом вход в крепость, старый дворецкий приблизился к маленькому башенному окошечку, из которого некогда осматривали каждого, кто приближался к воротам замка, и вступил в переговоры с охотниками, столпившимися у закрытых ворот. В краткой, но выразительной речи он объяснил им, что ворота замка никогда и ни под каким видом не отворяются во время обеда и что его милость мастер Рэвенсвуд вместе с гостями, тоже весьма знатными особами, только что сел за стол; затем он сообщил, что в деревне Волчья Надежда, у жены конюха на постоялом дворе, есть отличнейшее бренди, и даже дал понять, что его господин заплатит за угощение; правда, это последнее заявление было сделано в очень уклончивых и двусмысленных выражениях, ибо, подобно Людовику XIV, Калеб Болдерстон, плетя свои интриги, остерегался прибегать к прямой лжи, стараясь обманывать, не слишком греша против истины.
Слова Калеба удивили одних, у других вызвали смех, а изгнанных из замка слуг повергли в глубокое уныние: они просили впустить их обратно, ссылаясь на свое неотъемлемое право прислуживать господам за столом. Но Калеб не желал делать для них исключения. Он стоял на своем с тем неколебимым, но весьма удобным упорством, которое не поддается никаким убеждениям и не внемлет доводам рассудка.
Тогда Бакло выступил вперед и гневным голосом приказал немедленно впустить его в замок. Калеб и тут остался непреклонным.
– Будь здесь сам король, – заявил он, – и то моя рука не поднялась бы отворить ворота против правил и обычаев, принятых в доме Рэвенсвудов, и, как старший слуга, я никогда не нарушу своего долга.
«Бакло пришел в неописуемую ярость и принялся осыпать Калеба отменной бранью и такими проклятиями, кои мы не беремся пересказать. Он заявил, что с ним обходятся самым непозволительным образом, и потребовал, чтобы его немедленно провели к Рэвенсвуду. Но Калеб ко всему оставался глух.
– Этот Бакло настоящая пороховая бочка, – бормотал он про себя, – но дьявол меня возьми, если он увидит моего господина раньше завтрашнего утра.
Утром он будет поспокойнее. Только такой повеса мог притащить сюда эту ораву умирающих от жажды охотников, когда ему отлично известно, что в доме недостанет вина даже для него самого.
Затем Калеб притворил окошечко и удалился, предоставив непрошеным гостям поступать, как они знают.
Вся эта сцена происходила на глазах молчаливо взиравшего на все происходящее свидетеля, о присутствии которого Калеб ничего не подозревал. Это был главный слуга незнакомца – человек, пользовавшийся в доме Эштона большим доверием и уважением – тот самый, кто во время охоты уступил Бакло свою лошадь. В тот момент, когда Калеб изгонял из замка слуг, он находился в конюшне и, таким образом, избег общей участи, от которой, конечно, не спасло бы его даже занимаемое им высокое положение.
Увидев проделку Калеба, он тотчас догадался об ее истинных причинах и, зная намерения своего господина относительно Рэвенсвуда, без труда сообразил, как ему следует поступить. Он занял место Калеба в окошечке, чего тот нисколько не подозревал, и объявил стоявшей у ворот толпе, что его господин приказывает своим слугам, равно как и слугам лорда Битлбрейна, отправиться в соседний трактир и, заказав там все, что им приглянется, отобедать на счет лорда – хранителя печати.
Охотники немедленно повернули от негостеприимных ворот «Волчьей скалы». Спускаясь шумной гурьбой по крутой тропинке, они вовсю бранили Рэвенсвуда за скаредность и недостойное поведение и, не стесняясь в выражениях, проклинали замок со всеми его обитателями.
Бакло, одаренный от природы качествами, которые при других обстоятельствах могли бы сделать из него достойного и разумного человека, отличался вследствие небрежного воспитания крайней слабостью воли и таким непостоянством суждений, что всегда готов был разделить мнения и чувства случайных товарищей. Сравнив похвалы, только что расточавшиеся его ловкости, с попреками, сыпавшимися на Рэвенсвуда, припомнив скучные, томительные дни, проведенные им в замке, и сопоставив их со своей привычной веселой жизнью, он с крайним возмущением подумал о своем недавнем друге, а так как отказ отворить ворота представлялся ему жесточайшей обидой, решил немедленно порвать с Рэвенсвудом всякие отношения.
Прибыв на постоялый двор в Волчью Надежду, Бакло неожиданно увидел там старого знакомого, как раз слезавшего с лошади. Это был не кто иной, как почтенный капитан Крайгенгельт собственной персоной. Он тотчас подошел к Бакло и, по-видимому совершенно забыв, сколь холодно они расстались, самым дружеским образом протянул ему руку., Бакло никогда не умел устоять перед дружеским рукопожатием, и как только Крайгенгельт ощутил его руку в своей, старый плут сразу же понял, что у них будут прежние приятельские отношения.
– Рад тебя видеть в добром здравии, Бакло! – воскликнул он. – Честным людям еще можно жить на этой мерзкой земле, Честными людьми, в ту пору якобиты, неизвестно на каком основании, называли только своих приверженцев.
– Ну-ну, кажется, другим-прочим на ней тоже хватает места, – ответил Бакло. – Иначе как бы вы очутились здесь, капитан?
– Кто? Я? Да я волен, как ветер, что в день святого Мартина не платит ни ренты, ни налогов. Все объяснилось и устроилось. Эти старые песочницы из Эдинбурга не посмели продержать меня и недели.
Ха-ха! Они преданы известной особе больше, чем мы полагали, и способны оказать услугу, когда меньше всего ее ожидаешь.
– Так, так, – сказал Бакло: он отлично знал цену Крайгенгельту и питал к нему глубочайшее презрение. – Обойдемся-ка на этот раз без хвастовства.
Скажите честно: вы действительно на свободе и в безопасности?
– На свободе и в безопасности, как судья-виг в собственном судейском округе, как пресвитерианский проповедник у себя на кафедре. Знайте – я приехал сюда специально, чтобы сообщить вам радостное известие: вам больше нет нужды скрываться.
– Значит, можно предположить, что вы снова считаете себя моим другом, Крайгенгельт?
– Другом, Бакло? Клянусь, я твой верный Ахат, как любят выражаться люди ученые. Отныне мы будем неразлучны. Да, нас теперь водой не разольешь!
Я пойду с тобой на жизнь и на смерть!
– Сейчас проверим, – сказал Бакло. – Не знаю откуда, но у вас всегда водятся деньги. Ссудите мне два золотых: первым делом я хочу дать этим молодцам промочить пересохшее горло, а там…
– Два? Двадцать, дружище! И еще двадцать в придачу!
– Ого! А вы не шутите? – воскликнул Бакло, недоумевая, – природная сметливость подсказывала ему, что такая чрезмерная щедрость, по всей вероятности, была вызвана какими-то особыми причинами. – Вы, Крайгенгельт, или и вправду честный малый, чему, признаюсь, трудно поверить, или вы хитрее, чем я подозревал, чему, признаюсь, не менее трудно поверить.
– L'un n'empeche pas 1'autre,[18] – ответил Крайгенгельт, – впрочем, смотрите сами: золото настоящее.
Капитан отсыпал Бакло пригоршню золотых, которые тот, не глядя, сунул в карман, бросив мимоходом, что при сложившихся обстоятельствах ему все равно придется идти в солдаты, а за хорошие деньги он готов служить хоть самому дьяволу. Затем Бакло повернулся к охотникам.
– За мной, друзья, я угощаю! – крикнул он.
– Да здравствует лэрд Бакло! – грянул дружный хор.
– И черт побери того, кто, позабавившись вволю, отпускает охотников, не дав им сполоснуть пересохшую, как барабанная шкура, глотку, – добавил один из ловчих в виде заключения.
– Рэвенсвуды, – заметил другой, старый охотник, – некогда считались у нас достойным и почтенным родом, но сегодня они себя обесчестили: мастер Рэвенсвуд оказался презренным скрягой.
Эти слова вызвали единодушное одобрение у всех присутствующих, и шумная ватага бросилась в трактир, где и пропировала до глубокой ночи.
В силу общительности характера Бакло не был слишком требователен в выборе приятелей, и нынче, восседая во главе пьяной компании после непривычно долгого поста, даже, более того, воздержания, он чувствовал себя совершенно счастливым в кругу своих собутыльников, словно свел знакомство с принцами крови. У Крайгенгельта имелись свои причины подливать масло в огонь, а потому, обладая некоторой долей грубого юмора, изрядным запасом бесстыдства и умением спеть задорную песенку, к тому же без труда читая в душе своего вновь обретенного друга, старый пройдоха искусно поддерживал в нем буйное настроение.
Между тем совсем иная сцена происходила в «Волчьей скале». Поднявшись в замок, Рэвенсвуд, слишком погруженный в свои противоречивые размышления, чтобы заметить проделку Калеба, повел гостей в большой зал.
Неутомимый Калеб, то ли из любви к делу, то ли по привычке трудившийся с утра до ночи, понемногу уничтожил все следы оргии, происходившей в этой комнате после похорон, и водворил в ней какое-то подобие порядка. Но как ни старался бедняга, расставляя жалкие остатки мебели, он был не в силах скрыть потемневшие голые стены, придававшие всей комнате печальный и мрачный вид Узкие боковые окна, пробитые в толще могучих стен, скорее заслоняли, чем пропускали свет, а свинцовые тучи, закрывавшие небо, еще более усиливали царящий в комнате мрак.
Хотя Рэвенсвуд все еще испытывал некоторую неловкость и замешательство, тем не менее он со всей галантностью кавалера тех далеких дней предложил даме руку и повел ее в верхний конец зала, тогда как ее отец задержался у дверей, по-видимому намереваясь снять плащ и шляпу. В эту минуту ворота с грохотом захлопнулись. Незнакомец вздрогнул, быстро подошел к окну и, увидев, что створки закрыты, а его слуги удалены из замка, бросил на Рэвенсвуда испуганный взгляд.
– Вам нечего бояться, сэр, – мрачно произнес Рэвенсвуд, – эти стены пока еще способны защитить гостя, хотя уже не могут оказать ему радушный прием. Однако полагаю, пора бы мне узнать, – добавил он, – кто оказал честь моему разоренному дому?
Молодая девушка оставалась безмолвной и неподвижной; ее отец – к нему, собственно, относился вопрос – имел вид актера, который, дерзнув взять на себя непосильную роль, позабыл все слова как раз в тот самый момент, когда зрители ожидают, что он начнет говорить. Он старался скрыть свое смущение за внешними формами учтивости, предписываемой светским воспитанием: он отвесил поклон, но одна его нога скользила впери, как бы делая шаг к Рэвенсвуду, тогда как другая пятилась назад и словно пыталась спастись бегством. Затем он развязал шнурки от пелерины и поднял забрало, но пальцы его двигались, но неловко, словно плащ был оторочен ржавым железом, а забрало весило не меньше, чем свинцовая плита. Темнота сгустилась, словно желая утаить черты незнакомца, с такой явной неохотой открывавшего свое лицо. Чем больше он медлил, тем сильнее становилось нетерпение Рэвенсвуда; юноша с усилием сдерживал волнение, вызванное, возможно, совсем иными причинами. Эдгар употреблял все старания, чтобы заставить себя молчать, тогда как незнакомец, очевидно, все еще не находил нужных слов, чтобы выразить то немногое, что считал необходимым. Наконец Рэвенсвуд не выдержал:
– По-видимому, сэр Уильям Эштон не желает назвать свое имя в замке «Волчья скала».
– Я надеялся, что смогу обойтись без этого, – сказал лорд-хранитель, вновь обретая дар речи, словно дух, разрешенный от молчания заклинателем. – Я очень вам признателен, мастер Рэвенсвуд, что вы положили начало знакомству, когда обстоятельства – несчастные обстоятельства, позволю себе сказать – сделали этот шаг для меня крайне затруднительным.
– Должен ли я считать, что обязан чести этого посещения не одной лишь случайности? – мрачно сказал Рэвенсвуд.
– Не совсем так, – возразил лорд-хранитель, стараясь казаться спокойным, хотя в душе он, возможно, испытывал совсем иное чувство. – Не скрою, я давно желал этой чести, но, пожалуй, если бы не гроза, вы едва ли согласились бы принять меня. Моя дочь и я благодарим случай, дозволяющий нам выразить нашу признательность отважному юноше, которому мы обязаны жизнью.
Хотя родовая вражда, разделявшая знатные семьи в феодальную эпоху, в то время уже не проявлялась в открытом насилии, с годами она не стала менее ожесточенной. Поэтому ни нежное чувство к Люси, зародившееся в сердце Рэвенсвуда, ни законы гостеприимства не могли полностью побороть – хотя и несколько умерили – те страсти, которые закипели в груди молодого человека, когда он увидел злейшего врага своего отца под кровом древнего дома, разорению которого тот всемерно споспешествовал.
Эдгар стоял в нерешительности, переводя взгляд с отца на дочь, и сэр Уильям не счел нужным ждать, чем кончатся эти колебания. Освободившись от плаща и шляпы, он подошел к дочери и развязал ленты на ее маске.
– Люси, дитя мое! – начал он и, подав руку дочери, вместе с нею направился к Рэвенсвуду. – Сними маску с лица. Мы должны высказать нашу признательность мастеру Рэвенсвуду открыто и не таясь.
– Если он согласится принять ее от нас, – ответила Люси, и в этих немногих словах, сказанных нежным голосом, казалось, прозвучал упрек и вместе с тем прощение за холодный прием. Произнесенные устами такого «истого и прелестного создания, слова эти поразили Рэвенсвуда в самое сердце, и ему стало нестерпимо стыдно за свою грубость. Он пробормотал что-то о неожиданности их приезда, о своем смущении и кончил горячим признанием в том, как он счастлив предоставить ей приют в своем доме. Затем он отвесил низкий поклон и проделал весь церемониал приветствия, предписанный для таких случаев.
При этом щеки Люси и Эдгара на мгновение соприкоснулись. Рэвенсвуд еще держал руку, протянутую ему Люси в знак доброго расположения, а на щеках девушки еще алел румянец, придававший всей этой сцене несвойственное обычной церемонии значение, как вдруг разряд молнии озарил всю комнату ярким светом и словно вырвал ее из мрака. На какую-то долю секунды все предметы стали отчетливо видимы.
Хрупкая трепещущая фигурка Люси, статная и величавая фигура Рэвенсвуда, его смуглое лицо, страстное и вместе с тем нерешительное выражение его глаз, старинное оружие и гербы, развешанные на стенах, – все это, освещенное резким красноватым отблеском, со всей отчетливостью предстало перед лордом-хранителем. Молния угасла, и тотчас же грянул гром: очевидно, грозовая туча нависла прямо над замком. Раскат был так внезапен и так силен, что старая башня дрогнула до самого основания и все, кто находился в ней, решили, что она рушится. Сажа, веками лежавшая нетронутой в широких дымоходах, посыпалась в комнату, тучи пыли и извести полетели со стен, и оттого ли, что молния действительно ударила в башню, или из-за сильного сотрясения воздуха, но несколько камней оторвались от старых крепостных стен и рухнули в ревущее море.
Казалось, сам древний основатель замка наслал на землю эту страшную бурю, осуждая примирение наследника рода со злейшим его врагом.
На мгновение все оцепенели от ужаса, и если бы, совладав с собой, лорд-хранитель и Рэвенсвуд не бросились к Люси, она неминуемо лишилась бы чувств. Таким образом Эдгару во второй раз пришлось исполнять щекотливою и опасную обязанность – поддерживать прелестную хрупкую девушку, образ которой уже после первой их встречи во сне и наяву царил в его воображении. Если дух рода Рэвенсвудов действительно имел в виду предостеречь своего потомка от союза с очаровательной гостьей, то средство, к которому он прибег для этой цели, надо признаться, оказалось столь неудачным, как будто выбирал его простой смертный. Хлопоча вокруг Люси, чтобы успокоить ее и помочь ей прийти в себя, Рэвенсвуд волей-неволей вынужден был общаться с ее отцом, – в совместных заботах уничтожилась, по крайней мере на это время, вековая преграда, воздвигнутая между ними родовой враждой. Мог ли Эдгар обойтись сурово или даже холодно с пожилым человеком, чья дочь (и какая дочь!) была почти что в обмороке от вполне понятного испуга – у него в доме! И когда Люси наконец оправилась и с благодарностью протянула им обоим руки, Рэвенсвуд почувствовал, что в сердце его нет уже былой ненависти к лорду – хранителю печати.
Замок лорда Битлбрейна находился в пяти милях от «Волчьей скалы», и о том, чтобы Люси Эштон в ее Состоянии, в такую непогоду, да к тому же еще и без помощи слуг, проделала этот путь, не могло быть и речи. Эдгару ничего не оставалось, как из простой вежливости предложить ей и ее отцу переночевать у него в замке. Он тут же добавил, что дом его слишком беден, чтобы должным образом принять гостей, при этом лицо его снова нахмурилось и приняло прежнее угрюмое выражение.
– Прошу вас, не говорите об этом, – поспешил перебить его лорд-хранитель, стараясь поскорее уйти от опасного разговора. – Мы знаем, что вы готовитесь к отъезду на континент и, конечно, не в состоянии сейчас заботиться о доме. Это совершенно естественно. Но, право, если вы будете говорить о неудобствах, вы вынудите нас искать пристанище внизу, у крестьян.
Не успел Рэвенсвуд ответить лорду-хранителю, как распахнулась дверь, и в зал вбежал Калеб Болдерстон.
Глава XI
Дай мяса им – полкурицы на стол;
Добавь сардинок тухлых, что остались
(Хотя приправа будет необычной);
Все сдобри луком, чтоб отбило запах,
«Паломничество любви»
Удар грома, оглушивший всех, кто находился в замке, пробудил дерзкий и изобретательный гений лучшего из мажордомов. Еще не смолкли последние раскаты, еще в башне никто с уверенностью не знал, устоит ли она или рухнет, а Калеб уже восклицал:
– Слава богу! Вот это кстати, прямо как ложка к обеду!
Тут он заметил, что слуга сэра Эштона, отдав какие-то распоряжения стоявшей у ворот толпе, направляется в замок, и тотчас запер кухонную дверь перед самым его носом.
– Как он сюда попал, черт возьми! – бормотал старик сквозь зубы» – Ну да черт с ним! Мизи! – обратился он к своей верной помощнице. – Будет тебе дрожать и отбивать поклоны перед печкой. Иди сюда… Или нет, оставайся, где стоишь, и кричи что есть мочи! Все равно больше ты ни на что не годишься! А, да говорят же тебе, старая чертовка!
Кричи! Громче, еще громче! Кричи так, чтобы господа в зале услыхали. Я-то знаю, как ты умеешь орать по любому поводу, – до самого Баса слышно.
Погоди! Грохнем-ка эти плошки!
С этими словами Калеб с размаху швырнул на пол всю оловянную и глиняную посуду и, заглушая звон, грохот и треск, завопил таким нечеловеческим голосом, что Мизи, и без того уже насмерть перепуганная грозой, в ужасе уставилась на него, испугавшись, не сошел ли он с ума.
– Что он делает? – закричала она. – Вывалил все, что осталось от поросенка, разлил молоко! Из чего я теперь сварю суп? Господи помилуй, старик от грома совсем рехнулся.
– Придержи-ка свой язык, потаскуха! – прикрикнул на нее Калеб, торжествуя по поводу своей удачной выдумки. – Теперь все в порядке!.. И обед и ужин… Все разом устроилось благодаря грозе.
– Бедняжка совсем спятил, – прошептала Мизи, глядя на Калеба с сожалением и страхом. – Дай-то бог, чтобы к нему когда-нибудь вернулся разум.
– Слушай, тупица ты старая, – продолжал Калеб вне себя от радости, что ему удалось выпутаться из такого, казалось бы, безвыходного положения, – смотри, чтобы сюда не пролез этот молодчик – слуга сэра Эштона, и кричи изо всех сил, что гром ударил в трубу и испортил распрекраснейший обед – все погибло: и говядина, и нежный бекон, и жаркое из козленка, и жаворонки на вертеле, и заяц, и паштет из утки, и оленина, и – ну, что еще? Не беда, если даже преувеличишь! Я пойду наверх, в зал. Расшвыряй здесь все, что можно. Да смотри не впускай сюда этого молодчика.
Распорядившись таким образом, Калеб поспешил наверх, но, прежде чем войти в зал, остановился и заглянул туда через маленькое отверстие в двери, проделанное временем для удобства многих поколений слуг. Увидав, в каком состоянии находится мисс Эштон, он с присущим ему благоразумием решил немного обождать, отчасти для того, чтобы не причинить еще больше беспокойства, отчасти же, чтобы обеспечить должное внимание рассказу об ужасных последствиях грозы.
Но как только Люси пришла в себя и разговор коснулся устройства гостей в замке на ночь, Калеб счел этот момент вполне подходящим для своего появления и ворвался в зал, как об этом уже сообщалось в предыдущей главе.
– О, горе нам! Горе нам! Какое несчастье с домом Рэвенсвудов! И зачем только я дожил до этого дня!
– Что случилось, Калеб? – с испугом спросил Рэвенсвуд. – Неужели обрушилась одна из башен замка?
– Башня? Нет, слава богу! Но обрушилась сажа, а молния ударила прямо в кухонную трубу. Все разбросано – один кусок здесь, другой там, точно земли лэрда Там-и-Сям. И надо же случиться такой напасти, когда в замке высокие гости, знатные и почтенные господа, – он отвесил низкий поклон лорду-хранителю и его дочери. – Вся снедь перепорчена, нечего подать на обед; да и на ужин, пожалуй, тоже ничего не осталось.
– Охотно верю вам, Калеб, – сухо сказал Рэвенсвуд.
Болдерстон повернулся к хозяину и посмотрел на него с выражением мольбы и упрека.
– Не скажу, чтобы готовился какой-нибудь необыкновенный обед, – продолжал он, опасливо поглядывая на Рэвенсвуда, – так, прибавили кое-что к обычному меню вашей милости, малый столовый прибор, как говорят в Лувре, – три блюда и десерт.
– Оставьте при себе ваши глупости, старый болван! – воскликнул Рэвенсвуд. Назойливость Калеба приводила его в отчаяние, но он не знал, как угомонить старика, чтобы не вызвать какой-нибудь еще более нелепой сцены.
Калеб понял свое преимущество и не преминул им воспользоваться. Однако, заметив, что слуга сэра Эштона вошел в зал и что-то тихо говорит своему господину, он улучил минуту, чтобы шепнуть несколько слов Рэвенсвуду.
– Молчите, бога ради, молчите! Если уж мне хочется губить душу ложью ради спасения чести рода Рэвенсвудов, вас это не должно касаться. Если вы не станете мне мешать, я буду умерен в описаниях, но если вы начнете противоречить мне, я закачу обед, достойный герцога.
Рэвенсвуд счел за наилучшее предоставить назойливому дворецкому свободу действий, и тот, загибая пальцы, пустился перечислять:
– Не очень много блюд; всего на четверых: первая перемена – каплун под белым соусом, жаркое из молодого козленка, бекон. Вторая перемена
– жареный заяц, раки, пирог с начинкой из телятины. Третья перемена – чернослив, теперь-то он уж совсем черен от сажи; сладкий пирог, воздушное пирожное, еще разные сласти, ну, потом – засахаренные фрукты, ну… и это все, – сказал он, перехватив нетерпеливый взгляд хозяина, – все, кроме груш и яблок.
Между тем мисс Эштон, мало-помалу оправившись от испуга, с интересом следила за всем происходящим. Рэвенсвуд, который еле сдерживал раздражение, и Калеб, с решительным видом объявлявший одно за другим кушанья придуманной им трапезы, показались ей настолько смешными, что, несмотря на все усилия, она не могла совладать с собой и неудержимо расхохоталась; отец, правда, более сдержанно, последовал ее примеру, наконец и сам Рэвенсвуд присоединился к ним обоим, хотя и сознавал, что веселится на собственный счет. Впервые за долгие годы под древними сводами зала вновь звучал громкий смех – ибо сцена, оставляющая нас холодными при чтении, очевидцам нередко кажется очень забавной. Они то умолкали, то снова принимались хохотать, вновь умолкали – и вновь заливались смехом. Между тем Калеб важно молчал, показывая всем своим разгневанно-презрительным видом, что не намерен отступать от своих слов, и этим только усиливал общее веселье. Наконец, когда Рэвенсвуд и его знатные гости, почти охрипнув от смеха, совсем выбились из сил, он обратился к ним без всяких церемоний.
– Бога не боятся эти благородные господа! Завтракают они по-королевски, и, конечно, утрата лучшего из всех обедов, какие когда-либо готовили повара, только смешит их, словно шутки Джорджа Бьюкэнана. А если бы желудок ваших милостей был так же пуст, как у Калеба Болдерстона, вы вряд ли стали бы смеяться по такому прискорбному поводу.
Отповедь Калеба вызвала новый взрыв веселья, и старый слуга не на шутку обиделся не только за оскорбление, нанесенное роду Рэвенсвудов, но и за презрение к красноречию, с которым он представил размеры мнимого ущерба, причиненного грозой.
«Я им так расписал обед, – говорил он впоследствии Мизи, – что даже у сытого по горло и то бы слюнки потекли, а они, подумай, только смеялись!»
– Но неужели, – сказала мисс Эштон, стараясь придать своему лицу серьезное выражение, – неужели все эти вкусные кушанья погибли безвозвратно и из них нельзя уже выбрать ни кусочка?
– Выбрать, миледи?! Что тут выберешь из золы и сажи! Соблаговолите спуститься вниз и заглянуть на кухню – служанка трясется от страха, все припасы на полу: и говядина, и каплуны, и белый соус, и пирог, и воздушные пирожные, и бекон, и разные сласти, и чего только там нет. Вы вес это можете увидеть собственными глазами, миледи, то есть, – прибавил он, спохватившись, – вы бы могли увидеть… Но теперь кухарка уже прибрала кухню., Правда, остался еще соус, но я попробовал его, и, представьте, на вкус – это совсем кислое молоко. Не иначе, как свернулся от грома. Вот этот джентльмен – он, конечно, слышал, какой был грохот, когда полетела на пол посуда: все наши блюда, и серебро, и фарфор.
Дворецкий лорда-хранителя, хотя и состоял на службе у важного господина, а потому умел в любых обстоятельствах придавать должное выражение своему лицу, оторопел при этом вопросе; не найдясь, что ответить, он только молча поклонился.
– Я полагаю, милейший, – сказал Калебу лорд-хранитель – он начинал опасаться, как бы продолжение этой сцены не рассердило Рэвенсвуда, – я полагаю, что, если бы вы посоветовались с моим слугой Локхардом – он много путешествовал и привык ко всякого рода неожиданностям и различным превратностям судьбы, – вместе вы нашли бы способ выйти из этого затруднительного положения.
– Его милость мистер Рэвенсвуд знает, – возразил Калеб, который, хотя и не питал надежды добиться желанной цели собственными усилиями, однако, подобно благородному слону, согласился бы скорее умереть под возложенным на него бременем, чем прибегнуть к помощи собрата, – его милость знает, что в делах, касающихся чести нашего дома, мне не надобно советчиков.
– Было бы несправедливо отрицать это, Калеб, – ответил Рэвенсвуд, – но вы – мастер главным образом приносить извинения, а ими так же трудно насытиться, как и перечислением блюд вашего уничтоженного грозой обеда. А мистер Локхард, возможно, обладает талантом заменять то, чего нет, а скорее всего, никогда и не было.
– Ваша милость всегда изволит шутить, – сказал Калеб. – Но я не сомневаюсь, что стоит мне спуститься в Волчью Надежду, и даже в худшем случае мы накормим здесь самое малое сорок человек.
Правда, не знаю, пожелает ли ваша милость принять что-либо от этих строптивцев. Не стану отрицать – в деле о яйцах и масле, положенных нам по оброку, они вели себя крайне неблагоразумно.
– Посоветуйтесь с Локхардом, Калеб, – приказал Рэвенсвуд. – Ступайте вместе в деревню и устройте, что можете. Нельзя же морить голодом наших гостей ради спасения чести разоренного рода. Да, Калеб – вот вам мой кошелек. Сдается мне, он будет вам самым лучшим союзником,
– Ваш кошелек! – возмутился Калеб. – На что мне ваш кошелек? Разве мы не в наших собственных владениях? Разве мы должны платить за то, что принадлежит нам по праву?
И Калеб пулей выскочил из комнаты. Локхард последовал за ним.
Как только дверь зала затворилась за слугами, лорд-хранитель счел нужным извиниться за свой неуместный смех, а Люси выразила надежду, что она не обидела доброго, преданного старика.
– Калебу и мне, мисс Эштон, приходится учиться добродушно или по крайней мере терпеливо сносить насмешки, которые повсюду сопутствуют бедности.
– Клянусь честью, вы несправедливы к себе, мастер Рэвенсвуд, – возразил сэр Эштон – Мне кажется, я знаю о ваших делах больше, нежели вы сами, и, надеюсь, сумею доказать вам, что принимаю в них некоторое участие и что… Словом, ваше положение лучше, чем вы полагаете. А пока позвольте заверить вас: я глубоко уважаю всякого человека, который не унывает в несчастье и предпочитает переносить лишения, нежели делать долги или продавать свою независимость.
Опасался ли лорд-хранитель оскорбить чувства Рэвенсвуда или страшился пробудить его гордость, но эти слова были произнесены им крайне осторожно, сдержанно и как-то нерешительно, словно, даже слегка касаясь болезненного предмета, он боялся показаться навязчивым, хотя Рэвенсвуд сам дал повод к подобному разговору. Словом, сэр Уильям, казалось, боролся между желанием выразить свое дружеское расположение и опасением быть в тягость. Неудивительно, что Рэвенсвуд, почти не знавший света, поверил в искренность этого обходительного придворного, хотя ее едва ли наберется даже капля в целой дюжине таких, как он. Тем не менее ответ Эдгара прозвучал весьма сдержанно Он сказал, что признателен каждому, кто питает к нему добрые чувства, и, извинившись, вышел из зала, чтобы отдать необходимые распоряжения относительно ночлега.
С помощью старой Мизи все удалось устроить довольно быстро, да и выбор комнат был невелик. Рэвенсвуд уступил свою спальню мисс Эштон, и Мизи – некогда занимавшая почетное место среди замковой челяди, – облачившись в черное атласное платье, которое во время оно принадлежало бабушке Рэвенсвуда и украшало придворные балы королевы Генриетты Марии, – отправилась исполнять обязанности горничной. Тут Эдгар вспомнил о Бакло и, узнав, что он вместе с охотниками и другими случайными сотрапезниками угощается на постоялом дворе, поручил Калебу разыскать его там, объяснить, в каком они находятся затруднении, и попросить остаться ночевать в Волчьей Надежде, поскольку потайную комнату, за неимением другого подходящего помещения в замке, придется отдать лорду-хранителю. Рэвенсвуд не видел большой беды, если сам он, завернувшись в дорожный плащ, проведет ночь в зале у камина; что до слуг, то в те далекие времена в Шотландии все они, от младших и до старших, да и не только слуги, а даже молодые люди из богатых и знатных семей, не считали для себя зазорным переспать на охапке сухой соломы или на сеновале.
Что касается остального, то Локхард получил от своего господина приказание достать оленины в трактире, Калебу же была предоставлена полная возможность радеть о чести дома по собственному усмотрению. Рэвенсвуд снова предложил ему свой кошелек, но, так как разговор их происходил в присутствии чужого слуги, старый дворецкий, как ни чесались у него руки, отказался взять у хозяина деньги.
«Не мог он разве сунуть мне их тайком, – рассуждал он сам с собой.
– Ох, его милость никогда не научится вести себя в подобных обстоятельствах».
Между тем, по принятому во всех шотландских деревнях обычаю, Мизи подала гостям немного молока и сыра собственного изготовления – «перекусить до обеда». Гроза миновала, и Рэвенсвуд, вспомнив другой старинный обычай, тогда еще не преданный забвению, предложил лорду-хранителю подняться на самую высокую сторожевую башню, чтобы полюбоваться красивым видом, открывающимся оттуда на окрестности, да заодно и нагулять хороший аппетит.
Глава XII
«Мадам, – он отвечал, -
Лишь ломтик хлеба
(Неприхотлив я в пище, видит небо),
Да каплуна печенку и пупок,
Да жареной баранины кусок.
Но всякое убийство мне претит,
И вы испортите мне аппетит,
Коль для меня каплун заколот будет».
Чосер, «Рассказ пристава церковного суда»[19]
Тревожные мысли обуревали Калеба, когда он отправился в свою разведывательную экспедицию. Действительно, положение его было втройне трудным.
Он не посмел рассказать своему господину, как утром оскорбил Бакло (только ради чести дома!), и не смел признаться даже самому себе, что слишком поспешно отказался от кошелька; наконец, он со страхом предвидел неприятные последствия от встречи с Бакло, который, конечно, не забыл обиды и, возможно, выпив уже порядочное количество бренди, находится под влиянием винных паров.
Надо отдать Калебу справедливость: он был храбр, как лев, когда дело шло о чести рода Рэвенсвудов, но, отличаясь благоразумием, не любил рисковать понапрасну. Впрочем, предстоящая встреча не слишком его занимала: мысли его были сосредоточены главным образом на том, как скрыть убогое хозяйство замка и доказать, что он не бахвалился, когда брался добыть угощение собственными силами, не прибегая к помощи Локхарда и не тратя хозяйских денег. Это было для него делом чести, как для того благородного слона, с которым мы уже сравнивали Калеба и который, увидев, что ему на помощь ведут собрата, сломал себе хребет в отчаянной попытке выполнить свой долг и самому справиться с непосильным уроком.
Деревня, куда они сейчас направлялись, не раз выручала старого дворецкого в тяжких обстоятельствах, но за последнее время в отношениях Калеба с ее обитателями произошли значительные перемены.
Это было маленькое селение, раскинувшееся на берегу бухты, образовавшейся при впадении в море небольшой речки; отрог горы, подымавшийся сзади, закрывал его от замка, которому оно некогда принадлежало. Немногочисленные жители Волчьей Надежды, или Волчьей Гавани, как называлось это селение, добывали себе пропитание от случая к случаю: летом –. ловлей сельдей (они выходили в море на нескольких рыбачьих баркасах), зимою же – контрабандой джина и бренди. Они питали наследственное уважение к лордам Рэвенсвудам, что, однако, не помешало большинству из них воспользоваться невзгодами, обрушившимися на их господ, и приобрести за незначительную плату права аренды.[20] на находящиеся в их пользовании маленькие владения: хижины, огороды и выгоны для скота, и, таким образом, сбросить с себя оковы феодальной зависимости и избавиться от многочисленных поборов, которыми под любым предлогом, а иногда и без всякого предлога, обнищавшие шотландские лэнд-лорды произвольно облагали своих еще более нищих крестьян. Словом, жители селения могли считать себя свободными – обстоятельство, особенно раздражавшее Калеба, имевшего обыкновение взимать с них дань, пользуясь неограниченной властью, какой в старину пользовались в Англии «королевские поставщики, когда, покинув защищенные готическими решетками замки, совершали вылазки за снедью, не приобретаемой за деньги, а отторгаемой силой и властью, и, ограбив сотни рынков и захватив все, что можно, у населения, обращавшегося в бегство и прятавшегося при их появлении, наполняли добычей множество глубоких подвалов»[21]
Калеб, некогда сбиравший с крестьян оброк, словно феодальный сюзерен с вассалов (правда, в несколько меньших размерах), с нежностью вспоминал о былой своей власти и не желал примириться с ее падением, а так как он не переставал надеяться, что жестоки» закон и исконная привилегия, отдававшая баронам Рэвенсвудам первую и лучшую долю всех плодов земли на пять миль в округе, не уничтожены навеки, а лишь временно бездействуют, то время от времени напоминал о них жителям Волчьей Надежды каким-нибудь мелким побором. Вначале они подчинялись Калебу с большей или меньшей готовностью, ибо, привыкнув издавна считать потребности барона и его семейства важнее собственных нужд, они, даже обретя фактическую независимость, не сразу почувствовали себя свободными. Они походили на человека, который долгие годы томился в оковах и, оказавшись на воле, не может избавиться от ощущения, будто наручники все еще сжимают ему запястья. Но подобно тому, как выпущенный из темницы узник, получив возможность беспрепятственно двигаться, вскоре избавляется от чувства связанности, рожденного долгим ношением кандалов, так и человек, обретший свободу, быстро осознает дарованные ему права.
Мало-помалу жители Волчьей Надежды начали роптать, сопротивляться и наконец наотрез отказались подчиняться поборам Калеба Болдерстона.
Тщетно он напоминал им, что, когда одиннадцатый барон Рэвенсвуд, прозванный шкипером за любовь к морскому делу, желая содействовать торговле в их маленькой гавани, построил пристань (груда кое-как сваленных в кучу камней), защищавшую рыбачьи суда от непогоды, то было решено, что на всем протяжении его владений он будет пользоваться первым куском масла от каждой новотельной коровы и первым яйцом, снесенным каждой курицей в понедельник, почему эти яйца и получили название понедельничьих.
Бывшие вассалы слушали, почесывали затылки, кашляли, чихали, а припертые к стенке, отвечали в один голос: «Не знаем» – излюбленный ответ шотландца, когда ему предъявляют требование, которое его совесть, а подчас и сердце, признает справедливым, соображения же выгоды заставляют отвергать.
– Тогда Калеб вручил арендаторам Волчьей Надежды бумагу с требованием доставить в замок означенное в ней количество яиц и масла, как недоимку по упомянутому выше оброку, причем снисходительно согласился принять взнос какими-либо другими продуктами или деньгами, если им затруднительно уплатить натурой. После чего он удалился, надеясь, что о дальнейшем они договорятся сами. Крестьяне не замедлили собраться, но не с тем чтобы, как полагал Калеб, распределить между собой оброк, а чтобы решительно воспротивиться этому побору; они только не знали, каким способом выказать свое несогласие.
Как вдруг бочар, личность весьма уважаемая в рыбачьем поселке, своего рода местный сенатор, сказал:
– Наши куры все кудахтали для лордов Рэвенсвудов, а теперь пускай-ка покудахчут для тех, кто их поит и кормит.
Собрание выразило свое одобрение единодушным смехом.
– А если хотите, – продолжал бочар, – я схожу к Дэви Дингуоллу, стряпчему, что приехал сюда, с севера. Ручаюсь, уж он-то найдет для нас законы.
Крестьяне тут же назначили день для большого разговора о требованиях Калеба и пригласили его явиться в Волчью Надежду. Калеб прибыл в селение с жадно простертыми руками и пустым желудком, рассчитывая поживиться за счет данников Волчьей Надежды и наполнить первые – с пользой для своего господина, а второй – с пользой для себя. Но, увы, надежды его развеялись как дым! Не успел он вступить в селение с восточной стороны, как увидел, что с западного конца, к нему приближается, роковая фигура Дэви Дингуолла, хитрого, сухопарого, язвительного стряпчего, обладавшего к тому же железными кулаками; он вел тяжбы против Рэвенсвуда и был главным клевретом сэра Уильяма Эштона. Размахивая кожаным мешком, доверху набитым грамотами и хартиями, выданными селению, Дэви выразил надежду, что не заставил мистера Болдерстона ждать, поскольку ему «поручено, а также даны все полномочия, погашать и взыскивать долги, примирять тяжущиеся стороны и возмещать убытки, словом, действовать согласно необходимости касательно всех взаимных и неудовлетворенных претензий достопочтенного Эдгара Рэвенсвуда, иначе именуемого мастер Рэвенсвуд…»
– Высокоблагородного Эдгара, лорда Рэвенсвуда, – сказал Калеб с особым ударением: сознавая, как мало у него шансов на успех в предстоящем споре, он тем более был полон решимости ни на йоту не уступать в вопросах чести дома.
– Пусть лорд Рэвенсвуд, – согласился деловой человек, – не будем спорить о титулах, даваемых из вежливости… Итак, именуемого лорд Рэвенсвуд или мастер Рэвенсвуд, наследственного владельца замка «Волчья скала» и принадлежащих ему земель, с одной стороны, и Джона Уайтфиша и других ленников из селения Волчья Надежда, расположенного на вышеупомянутых землях, с другой.
Калеб знал по горькому опыту, насколько труднее вести борьбу с этим наемным поборником чужих прав, чем с самими поселянами, – на их воспоминания, привязанности и образ мыслей он мог бы воздействовать сотнями косвенных аргументов, к которым их полномочный представитель оставался совершенно глух.
Исход этого свидания подтвердил всю справедливость опасений Калеба. Тщетно пускал он в ход все свое красноречие и изобретательность, тщетно приводил кучу доводов, ссылаясь на древние обычаи и наследственное чувство уважения, тщетно напоминал о помощи, оказанной лордами Рэвенсвудами жителям Волчьей Надежды в прошлом, и намекал на возможные услуги в будущем, – стряпчий твердо держался буквы грамот: этого он в них не видел, там это не было записано. А когда Калеб, желая попробовать, не подействует ли угроза, упомянул о печальных последствиях для селения, если лорд Рэвенсвуд лишит крестьян своего покровительства, и даже дал понять, что лорд Рэвенсвуд может прибегнуть к решительным мерам в отместку за обиду, Дингуолл громко расхохотался.
– Мои доверители, – сказал он, – решили сами заботиться об интересах своего селения, а лорду Рэвенсвуду, коль скоро он лорд, довольно хлопот в своем собственном замке. Что же касается угроз о насильственном изъятии, с применением силы, или via facti,[22] как это называется в законах, то позволю себе напомнить вам, мистер Болдерстон, что мы живем не в прежние времена, к тому же к югу от Форта, и достаточно далеко от горной Шотландии. Мои доверители считают себя в состоянии защищаться собственными силами, но, если окажется, что они ошибаются, они обратятся за помощью к правительству, – прибавил он с ехидной улыбкой, – и капрал с четырьмя красными мундирами сумеет оградить их от притязаний лорда Рэвенсвуда и от любых насильственных поборов, какие он или его слуги вздумают здесь производить.
Если бы Калеб мог сосредоточить в своем взгляде всю ненависть аристократии, если бы он мог испепелить этого стряпчего, отрицавшего вассальную зависимость и родовые привилегии, он бы уничтожил его своим взором, не задумываясь о последствиях. При настоящих же обстоятельствах ему ничего не оставалось, как вернуться в замок. Целых полдня он не показывался никому на глаза и никого к себе не допускал, даже Мизи: запершись в своей каморке, он шесть часов подряд начищал оловянное блюдо да насвистывал песенку «Мэгги Лаудер».
Неудачный исход этой реквизиции лишил Калеба помощи Волчьей Надежды и ее окрестностей, его Перу и Эльдорадо, откуда прежде в случае необходимости он черпал полными пригоршнями. Он поклялся, что ноги его больше не будет в этом селении, и сдержал слово. Трудно поверить, но этот разрыв, как и предполагал Калеб, явился чем-то вроде наказания для непокорных вассалов. В их глазах мистер Болдерстон был важным лицом, общающимся с высшими существами; его присутствие украшало их маленькие празднества, его советы во многих случаях оказывались весьма полезными, и знакомство с ним делало честь Волчьей Надежде. По общему мнению, с тех пор как Калеб засел у себя в замке, селение «стало совсем не таким, как прежде… Но спору нет, насчет яиц и масла мистер Калеб был совсем не прав, и мистер Дингуолл доказал это по всей справедливости».
Таково было положение дел между враждующими сторонами, когда старый дворецкий оказался перед необходимостью либо в присутствии знатного незнакомца и (уж куда хуже!) его слуги признать, что замок «Волчья скала» не способен накормить гостей – а для Калеба это было нож острый, – либо обратиться к милосердию жителей Волчьей Надежды. Предстояло пойти на жестокое унижение, но нужда была крайней, и тут ни с чем нельзя было считаться. Вот какие чувства теснились в груди бедного Калеба, когда он ступил на улицу селения.
Прежде всего он решил избавиться от соглядатая и тотчас указал Локхарду дорогу в харчевню матушки Смолтраш, где Бакло и Крайгенгельт пировали вместе с охотниками и откуда по всей деревне разносилось громкое пение; красноватый свет падал из окон и, рассеивая сгущающиеся сумерки, мерцал на бочках, кадках и бадьях, сваленных в кучу во дворе бочара по другую сторону улицы.
– Не угодно ли вам, мистер Локхард, – обратился к нему Калеб, – зайти в тот дом, где горит свет и как раз распевают «Холодной похлебкой угощали нас в Эберднне». Вы сможете выполнить поручение вашего господина и купить там оленины, а я, как только достану остальное, зайду туда передать лэрду Бакло, что мастер Рэвенсвуд просил его переночевать в деревне. Разумеется, можно было бы вполне обойтись и без оленины, – прибавил он, держа за пуговицу слугу сэра Эштона, – но, понимаете, это надо сделать из любезности к охотникам. И вот еще что мистер Локхард: если вам предложат вина, или там бренди, или эля, так вы не отказывайтесь, а захватите с собой бочоночек, потому что наши запасы в замке, возможно, пострадали от грозы… Признаться, я этого очень опасаюсь.
Отпустив Локхарда, Калеб тяжелой поступью и с еще более тяжелым сердцем двинулся по кривой улице, которая вилась между разбросанными домиками, обдумывая, с кого начать атаку. Нужно было найти человека, для которого прежнее величие рода Рэвенсвудов имело бы больший вес, чем недавно приобретенная независимость, а просьба Калеба была бы воспринята как высокая честь и, вызвав раскаяние, польстила бы самолюбию. Мысленно перебрав всех жителей селения, он так ни на ком и не мог остановиться. «Боюсь, как бы наша похлебка не оказалась ледяной», – подумал Калеб, до слуха которого вновь донесся нестройный хор: «Холодной похлебкой угощали нас в Эбердине». «Пастор… Он получил приход благодаря покойному лорду, но потом они поссорились из-за десятины. Вдова пивовара… Она много месяцев снабжала замок пивом в долг, и ей еще ничего не уплатили по счету – конечно, если бы не честь рода, было бы грешно обижать вдову». Никто не мог бы помочь Калебу в его беде лучше, чем бочарных дел мастер Джибби Гирдер, но, как говорилось выше, он-то и возглавил бунт, так что на его дружескую руку менее всего можно было рассчитывать.
«Впрочем, все зависит от умения взяться за дело, – рассуждал сам с собой Калеб. – Я имел неосторожность назвать бочара зеленым новичком, и с тех пор он плохо относится к дому Рэвенсвудов. Но он женился на славной девушке, Джин Лайтбоди, дочке старого Лайтбоди, того самого, что жил в Луп-де-Дайке, а старый Лайтбоди был женат на Мэрион, служившей у леди Рэвенсвуд сорок лет тому назад.
Помню, я не раз повесничал с нею, а она, говорят, теперь живет у зятя. У этого мошенника водятся якобитские и георгиевские денежки. Эх, кабы до них добраться!.. Конечно, если я попрошу взаймы у этого неблагодарного болвана, то окажу ему и его семейке столько чести, сколько они вовсе не заслуживают.
А если он и потеряет на нас немного, так не велика беда. Накопит еще».
Приняв, таким образом, решение, Калеб мигом повернул назад и поспешно зашагал к дому бочара, распахнул без долгих церемоний дверь и сразу очутился в сенях, откуда он мог, никем не замеченный, окинуть взглядом всю кухню.
В противоположность запустению, царящему в замке, дом бочара был полной чашей; в очаге весело пылало пламя. Молодая жена бочара в нарядном платье с широкими рукавами и кружевным воротничком заканчивала праздничный туалет, и ее красивое, добродушное лицо отражалось в осколке зеркала, специально для этой цели прикрепленном к посудной полочке. Ее мать, старая Мэрион, «самая развеселая женщина в околотке», по единодушному мнению окрестных кумушек, сидела перед пылающим огнем во всем великолепии парадного облачения: на ней была гроденаплевая блуза и нить янтарных бус, волосы были уложены в замысловатый узел и скреплены лентой. Уютно попыхивая трубочкой, она надзирала за стряпней, ибо на очаге, упомянутом нами выше, стоял большой горшок, или, точнее говоря, котел, в котором, громко булькая, варилась говядина с хлебными ломтиками, а на вертелах, усердно поворачиваемых двумя мальчишками-учениками, стоявшими по обе стороны печи, жарились бараний бок, жирный гусь и пара диких уток – зрелище, более приятное для страждущего сердца и голодного желудка отчаявшегося мажордома, чем красавица хозяйка и ее развеселая матушка. Вид этого изобилия и соблазнительный запах так подействовали на Калеба, что он едва не лишился чувств. На мгновение он отвернулся, желая посмотреть, что творится в парадной половине дома, и взору его представилась картина, глубоко поразившая его сердце; большой круглый стол был накрыт на десять, а то и на все двенадцать человек и «убран», как любил выражаться Калеб, белоснежной скатертью; большие оловянные фляги и несколько серебряных кубков, вероятно содержавших в себе напиток, достойный их великолепного вида, чистые тарелки, ложки, вилки и ножи, отточенные, начищенные и готовые к употреблению, казалось были разложены здесь по какому-то особо торжественному случаю.
«Что из себя корчит этот неуч бочар! – подумал Калеб, с завистью любуясь праздничным столом. – Противно смотреть, как это холопское отродье набивает себе утробу. Не будь я Калеб Болдерстон, если часть этих превосходных яств сегодня же не отправится со мною в замок».
Задавшись этой целью, Калеб смело шагнул в кухню и любезно раскланялся с обеими хозяйками – старой и молодой. Замок «Волчья скала» был своего рода королевским двором для всего околотка, и Калеб – его первым министром; а давно уже замечено, то, если мужское население, платящее подати, нет-нет да и выражает свое недовольство придворными, прекрасный пол, несмотря ни на что, никогда не отказывает им в своей благосклонности, ибо от кого же, как не от них, наша слабая половина узнает последние придворные сплетни и наиновейшие моды. Поэтому обе женщины тотчас бросились обнимать Калеба, громко изъявляя свой восторг:
– Вы ли это, мистер Болдерстон? Какое счастье видеть вас! Садитесь, садитесь, сделайте милость! Хозяин будет вне себя от восхищения! Для него это такая радость! Ведь у нас сегодня крестины. Вы, вероятно, слышали об этом и, конечно, останетесь взглянуть на обряд. Мы зарезали барана, а один из наших работников ходил на охоту и подстрелил на болоте диких уток. Вы, кажется, всегда любили дичь?
– Что вы, что вы, хозяюшки, – замахал руками Калеб, – я зашел только поздравить вас, да заодно хотел сказать пару слов хозяину, но раз его нет дома… – И Калеб сделал движение, будто собрался уходить.
Нет, мы вас так не отпустим! – смеясь, воскликнула старшая хозяйка, крепко держа его за фалды – вольность, относившаяся ко времени их былого знакомства. – А вдруг это принесет малютке несчастье, если вы уйдете до крестин.
– Я очень тороплюсь, голубушка, – возразил дворецкий, однако, не слишком сопротивляясь, дозволил усадить себя за стол и, видя, что хозяйка дома поспешно ставит перед ним прибор, добавил:
– Нет, есть я решительно не могу, мы в замке прямо уже дышать не в силах, объедаясь с утра до ночи. Право, даже стыдно быть такими чревоугодниками, а всему виной английские пудинги, черт бы побрал этих англичан.
– Бог с ними, с вашими английскими пудингами, мистер Болдерстон, – сказала матушка Лайтбоди. – Отведайте-ка наших пудингов: вот ржаной, а вот овсяный. Какой вы больше любите?
– Оба хороши, голубушка, оба превосходны, уж куда лучше, да с меня довольно и запаха – я только что отобедал (у несчастного с самого утра не было во рту ни крошки!). Но, чтобы не обижать вас, хозяюшки, с вашего позволения, заверну их в салфетку да захвачу с собой, а за ужином обязательно съем.
Откровенно говоря, мне страх как надоели все эти пирожные и сладкие подливы, которыми потчует нас Мизи. Вы же знаете, Мэрион, деревенские лакомства всегда были мне больше по душе, и деревенские красавицы тоже, – прибавил он, смотря на молодую хозяйка. – Как похорошела после замужества! А ведь и раньше была первой красоткой в нашем приходе, да, пожалуй, и во всей окрестности. У доброй коровушки и телка хороша.
Женщины приняли комплименты каждая на свой счет и улыбнулись Калебу, потом они улыбнулись друг другу, а Калеб тем временем завернул пудинги в салфетку, которую специально принес на случай, словно фурьер-драгун, повсюду таскающий с собой фуражную сумку, в надежде наполнить ее чем приведется.
– А что нового у вас в замке? – спросила молодая хозяйка.
– Нового? Да уж такие новости, каких вы никогда и не слыхивали! Лорд-хранитель гостит у нас с дочерью; он прямо-таки готов навязать ее нашему милорду, если тот сам не захочет взять ее в жены. Ручаюсь, сэр Эштон не преминет отдать за нею все наши бывшие земли.
– Ах, боже мой! – в один голос воскликнули обе женщины и тотчас засыпали Калеба вопросами:
– А он захочет на ней жениться? А хороша она собой?
А какие у нее волосы? А что на ней надето – амазонка или платье с накидкой?
– Та-та-та! Да тут не меньше дня нужно, чтобы ответить на все ваши вопросы, а у меня нет и минуты свободной. Но где же хозяин?
– Он поехал за пастором, – сообщила миссис Гирдер, – за достопочтенным Питером Байдибентом из Мосхеда; бедняжка долгое время скрывался от преследований в горах и схватил там ревматизм.
– Вот как! Виг, да еще из тех, что прятались в горах! – с нескрываемым раздражением воскликнул Калеб. – Я помню время, Мэрион, когда вы и другие порядочные женщины обращались в подобных случаях к достопочтенному мистеру Кафкушену и его молитвеннику.
– Что правда, то правда, мистер Болдерстон, – согласилась миссис Лайтбоди. – Но как же быть?
Джин – жена своего мужа и должна во всем его слушаться. Она и псалмы поет и гребень выбирает по его сказке. На то он хозяин и глава дома. Так-то, мистер Болдерстон.
– И денежки, чего доброго, тоже у него хранятся? – спросил Калеб, которому мужское владычество в доме не сулило ничего хорошего.
– Все, до последнего пенни. Но, как видите, мистер Болдерстон, Гирдер наряжает ее как куколку, так что она не может на него пожаловаться. На чем выиграешь, а на чем и проиграешь.
– Ладно, ладно, Мэрион, – сказал Калеб, несколько павший духом, но отнюдь не сраженный. – Вы, мне помнится, вели себя с вашим мужем иначе; ну Да у всякой пичужки свой голосок. Однако мне пора; я и зашел-то только для того, чтобы сказать Гирдеру, что умер Питер Панчен, бочар при королевских погребах в Лите. Пожалуй, если мой господин замолвит словечко за вашего мужа перед лордом-хранителем, это может принести Гилберту немалую пользу, но раз его нет дома…
– Ах, подождите его, – взмолилась молодая женщина, – я всегда говорила мужу, что вы желаете ему добра, но он такой обидчивый – слова нельзя сказать.
– Ну хорошо, подожду еще минутку.
– Значит, вы говорите, – начала молодая жена мистера Гирдера, – что мисс Эштон хорошенькая?
Она и должна быть хорошенькой, если собирается за нашего молодого лорда: он ведь такой красавчик и сидит на лошади как настоящий принц. Знаете, мистер Болдерстон, когда ему случается проезжать мимо нашего дома, он всегда смотрит в мое окно. Вот потому-то я не хуже всех других знаю, какой он из себя.
– Еще бы, дружочек! Мой господин всегда говорит, что у жены бочара самые черные глазки во всем околотке, а я ему отвечаю: «Вполне возможно, ваша милость, ведь они ей достались от ее матушки. Черные-пречерные, это уж мне по собственному опыту известно». А? Мэрион! Ха-ха-ха! Хорошее было времечко.
– Ах вы, старый проказник! – воскликнула Мэрион. – Разве так можно говорить при молодой женщине? Джин, мне кажется, ребенок плачет. Ну конечно, он опять схватил эту гадкую простуду.
Мать и бабка, натыкаясь друг на друга, бросились из кухни в темный угол дома, где находился юный виновник торжества.
Увидев, что поле боя очистилось, Калеб поднес к носу живительную понюшку – табак всегда придавал ему силы, помогая утвердиться в принятом решении.
«Не видать мне счастья на этом свете, – подумал он, – если Гирдер и Байдибент будут лакомиться этими вкусными утками».
Повернувшись к стоящим у очага мальчикам, Калеб сунул старшему из них, которому на вид было лет одиннадцать, два пенса и сказал:
– Вот тебе деньги, дружок, сбегай-ка к миссис Смолтраш и попроси ее насыпать мне в кисет табачку; она тебе даст за труды пряник, а я пока поверчу за тебя утку.
Не успел старший мальчик закрыть за собою дверь, как Калеб, окинув оставшегося поваренка суровым и пристальным взором, снял с огня вертел с дикими утками, за которыми взялся присматривать, и, нахлобучив шляпу, торжественно удалился с трофеем в руках. Он шел не останавливаясь и задержался только у харчевни, чтобы в нескольких словах передать через хозяйку мистеру Хейстону Бакло, что его никак нельзя будет устроить в замке на ночь.
Просьба Рэвенсвуда была и так слишком кратко изложена его дворецким, но в устах деревенской трактирщицы она прозвучала совсем уж грубо и оскорбительно: не только Бакло, а любой, даже спокойный и уравновешенный человек вышел бы из себя. Капитан Крайгенгельт, при единодушном одобрении всех присутствующих, предложил догнать старую лису (то есть Калеба), пока она еще не ушла в свою нору, и задать ей хорошую трепку. Но Локхард тоном, не терпящим возражений, объявил слугам сэра Эштона и лорда Битлбрейна, что малейшая обида, причиненная домочадцам молодого Рэвенсвуда, нанесет тягчайшее оскорбление лорду-хранителю. Сказав все это достаточно веско, чтобы отбить у слушателей охоту потешаться над стариком, он отправился в обратный путь, прихватив с собою двух слуг, нагруженных всей той снедью, какую ему удалось раздобыть, и в конце селения догнал Калеба.
Глава XIII
Принять ваш дар? – Да, я просил об этом,
Но хуже то, что, я уже украл,
И худшее, – что, растерялся я.
«Ум без гроша»
|
The script ran 0.018 seconds.