1 2 3 4
Тут я счел уместным передать ей слова Стрикленда.
– Если вы желаете развестись с ним, он готов сделать все, что для этого потребуется.
– Зачем мне давать ему свободу?
– По-моему, он к ней и не стремится. Просто он думает, что вам так будет удобнее.
Миссис Стрикленд нетерпеливо пожала плечами. Я был несколько разочарован. В ту пору я предполагал в людях больше цельности, и кровожадные инстинкты этого прелестного создания меня опечалили. Я не понимал, сколь различны свойства, составляющие человеческий характер. Теперь-то я знаю, что мелочность и широта, злоба и милосердие, ненависть и любовь легко уживаются в душе человека.
«Сумею ли я найти слова, которые смягчили бы горькое чувство унижения, терзающее миссис Стрикленд?» – думал я и решил попытаться.
– Мне временами кажется, что ваш муж не вполне отвечает за свои поступки. По-моему, он уже не тот человек. Он одержим страстью, которая помыкает им. Безраздельно предавшийся ей, он беспомощен, как муха в паутине. Его точно околдовали. Тут поневоле вспомнишь загадочные рассказы о том, как второе "я" вступает в человека и вытесняет первое. Душа – непостоянная жительница тела и способна на таинственные превращения. В старину сказали бы, что в Чарлза Стрикленда вселился дьявол.
Миссис Мак-Эндрю разгладила ладонью платье на коленях, золотые браслеты скользнули вниз по ее руке.
– Все это, по-моему, пустые измышления, – заметила она кислым тоном. – Я не отрицаю, что Эми чересчур полагалась на своего мужа. Будь она меньше занята собственными делами, она бы уже сообразила, что происходит. Я уверена, что Алек не мог бы годами носиться с каким-нибудь замыслом втайне от меня.
Полковник уставился в пространство с видом самого добродетельного человека на свете.
– Но Чарлз Стрикленд все равно бессердечное животное.
Миссис Мак-Эндрю бросила на меня строгий взгляд.
– Я могу вам точно сказать, почему он оставил жену: из эгоизма, и только из эгоизма.
– Это, конечно, самое простое объяснение, – ответил я, про себя подумав, что оно ничего не объясняет. Потом я поднялся, сославшись на усталость, откланялся, и миссис Стрикленд не сделала попытки задержать меня.
16
Дальнейшие события показали, что миссис Стрикленд – женщина с характером. Она скрывала свои мучения, так как сумела понять, что людям докучают вечные рассказы о несчастьях, и вида страданий они тоже стараются избегать. Где бы она ни появлялась – а друзья из сочувствия наперебой приглашали ее, – она неизменно сохраняла полное достоинство. Одевалась она элегантно, но просто; была весела, но держалась скромно и предпочитала слушать о чужих горестях, чем распространяться о своих. О муже она всегда говорила с жалостью. Ее отношение к нему на первых порах меня удивляло. Однажды она сказала мне:
– Вы, безусловно, заблуждаетесь, я слышала из достоверных источников, что Чарлз уехал из Англии не один.
– В таком случае он положительно гений по части заметания следов.
Она отвела глаза и слегка покраснела:
– Во всяком случае, я хотела вас попросить, если кто-нибудь скажет, что он скрылся с женщиной, пожалуйста, не опровергайте этого.
– Хорошо, не стану.
Она небрежно перевела разговор на другое. Вскоре я узнал, что среди друзей миссис Стрикленд распространился своеобразный вариант этой истории. Стрикленд будто бы влюбился во французскую танцовщицу, впервые увиденную им на сцене театра Эмпайр, и последовал за нею в Париж. Откуда возник подобный слух, я так и не доискался, но он вызывал сочувствие к миссис Стрикленд и укреплял ее положение в обществе. А это было небесполезно для профессии, которую она намеревалась приобрести. Полковник Мак-Эндрю отнюдь не преувеличивал, говоря, что она осталась без гроша за душой, ей необходимо было начать зарабатывать себе на жизнь, и чем скорее, тем лучше. Она решила извлечь пользу из своих обширных знакомств с писателями и взялась за изучение стенографии и машинописи. Ее образованность заставляла предположить, что она будет превосходной машинисткой, а ее семейная драма сделала эти попытки стать самостоятельной очень симпатичными. Друзья обещали снабжать ее работой и рекомендовать своим знакомым.
Мак-Эндрю, люди бездетные и с достатком, взяли на себя попечение о детях, так что миссис Стрикленд приходилось содержать только себя. Она выехала из своей квартиры и продала мебель. Обосновавшись в Вестминстере, в двух небольших комнатах, миссис Стрикленд начала жизнь заново. Она была так усердна, что не оставалось никаких сомнений в успехе ее предприятия.
17
Лет пять спустя после вышеописанных событий я решил пожить некоторое время в Париже. Лондон мне приелся. Каждый день делать одно и то же – утомительнейшее занятие. Мои друзья размеренно шли по своему жизненному пути; они уже ничем не могли удивить меня; при встрече я заранее знал, что и как они скажут, даже на их любовных делах лежала печать докучливой обыденности. Мы уподобились трамвайным вагонам, бегущим по рельсам от одной конечной станции до другой; можно было уже почти точно высчитать, сколько пассажиров эти вагоны перевезут. Жизнь текла слишком безмятежно. И меня обуяла паника. Я отказался от квартиры, распродал свои скромные пожитки и решил все начать сызнова.
Перед отъездом я зашел к миссис Стрикленд. Я не видел ее довольно долгое время и отметил, что она переменилась: она не только постарела и похудела, не только новые морщинки избороздили ее лицо, мне показалось, что и характер у нее изменился. Она преуспела в своем начинании и теперь держала контору на Чансери-Лейн; сама миссис Стрикленд почти не печатала на машинке, а только проверяла работу четырех служащих у нее девушек. Стремясь придать своей продукции известное изящество, она обильно пользовалась синими и красными чернилами; копии она обертывала в плотную муаровую бумагу нежнейших оттенков и действительно заслужила известность изяществом и аккуратностью работы. Она усиленно зарабатывала деньги. Однако не могла отрешиться от представления, что зарабатывать себе на жизнь не вполне пристойное занятие, и потому нет-нет да и напоминала собеседнику, что по рождению она леди. В разговоре миссис Стрикленд так и сыпала именами своих знакомых, преимущественно громкими и доказывавшими, что она оставалась на той же ступени социальной лестницы. Она немножко конфузилась своей отваги и деловой предприимчивости, но была в восторге оттого, что завтра ей предстояло обедать в обществе известного адвоката, живущего в Южном Кенсингтоне. С удовольствием рассказывая, что сын ее учится в Кембридже, она не забывала, правда слегка иронически, упоминать о бесконечных приглашениях на танцы, которые получала ее дочь, недавно начавшая выезжать. Я совершил бестактность, спросив:
– Она тоже вступит в ваше дело?
– О нет! Я этого не допущу, – отвечала миссис Стрикленд. – Она очень мила и, я уверена, сделает хорошую партию.
– Это будет для вас большой поддержкой.
– Многие считают, что ей следует идти на сцену, но я, конечно, на это не соглашусь. Я знакома со всеми нашими лучшими драматургами и могла бы хоть завтра достать для нее прекрасную роль, но я не хочу, чтобы она вращалась в смешанном обществе.
Такая высокомерная разборчивость несколько смутила меня.
– Слышали вы что-нибудь о вашем муже?
– Нет. Ничего. Он, по-видимому, умер.
– А если я вдруг встречусь с ним в Париже? Сообщить вам о нем?
Она на минуту задумалась.
– Если он очень нуждается, я могу немножко помочь ему. Я вам пришлю небольшую сумму денег, и вы будете постепенно ему их выплачивать.
– Вы очень великодушны, – сказал я.
Но я знал, что не добросердечие подвигнуло ее на это. Неправда, что страдания облагораживают характер, иногда это удается счастью, но страдания в большинстве случаев делают человека мелочным и мстительным.
18
Вышло так, что я встретился со Стриклендом, не пробыв в Париже и двух недель.
Я быстро нашел себе небольшую квартирку на пятом этаже на Рю де Дам и за две сотни франков купил подержанную мебель. Консьержка должна была варить мне по утрам кофе и убирать комнаты. Обосновавшись, я тотчас же отправился к своему приятелю Дирку Стреву.
Дирк Стрев был из тех людей, о которых в зависимости от характера одни говорят пренебрежительно усмехаясь, другие – недоуменно пожимая плечами. Природа создала его шутом. Он был художник, но очень плохой; мы познакомились в Риме, и я хорошо помнил его картины. Казалось, он влюблен в банальность. С душою, трепещущей любовью к искусству, он писал римлян, расположившихся отдохнуть на лестнице площади Испании, причем их слишком очевидная живописность нимало его не обескураживала; в результате мастерская Стрева была сплошь увешана холстами, с которых на нас смотрели усатые, большеглазые крестьяне в остро конечных шляпах, мальчишки в красочных лохмотьях и женщины в пышных юбках. Они либо отдыхали на паперти, либо прохлаждались среди кипарисов под безоблачным небом; иногда предавались любовным утехам возле фонтана времен Возрождения, а не то брели по полям Кампаньи подле запряженной волами повозки. Все они были тщательно выписаны и не менее тщательно раскрашены. Фотография не могла бы быть точнее. Один из художников на вилле Медичи окрестил Дирка: Le maitre de la boite a chocolats note 11. Глядя на его картины, можно было подумать, что Моне, Манэ и прочих импрессионистов вообще не существовало.
– Конечно, я не великий художник, – говаривал Дирк. – Отнюдь не Микеланджело, но что-то во мне все-таки есть. Мои картины продаются. Они вносят романтику в дома самых разных людей. Ты знаешь, ведь мои работы покупают не только в Голландии, но в Норвегии, в Швеции и в Дании. Их очень любят торговцы и богатые коммерсанты. Ты не можешь себе представить, какие зимы стоят в этих краях долгие, темные, холодные. Тамошним жителям нравится думать, что Италия похожа на мои картины. Именно такой они себе ее представляют. Такой представлялась она и мне до того, как я сюда приехал.
На самом деле это представление навек засело в нем и так его ослепило, что он уже не умел видеть правду; и вопреки жестоким фактам, перед его духовным взором вечно стояла Италия романтических разбойников и живописных руин. Он продолжал писать идеал – убогий, пошлый, затасканный, но все же идеал; и это сообщало ему своеобразное обаяние.
Для меня лично Дирк Стрев был не только объектом насмешек. Собратья художники ничуть не скрывали своего презрения к его мазне, но он зарабатывал немало денег, и они, не задумываясь, распоряжались его кошельком. Дирк был щедр, и все кому не лень, смеясь над его наивным доверием к их россказням, без зазрения совести брали у него взаймы. Он отличался редкой сердобольностью, но в его отзывчивой доброте было что-то нелепое, и потому его одолжения принимались без благодарности. Брать у него деньги было все равно что грабить ребенка, а его еще презирали за дурость. Мне кажется, что карманник, гордый ловкостью своих рук, должен досадовать на беспечную женщину, забывшую в кэбе чемоданчик со всеми своими драгоценностями. Природа напялила на Стрева дурацкий колпак, но чувствительности его не лишила. Он корчился под градом всевозможных издевок, но, казалось, добровольно вновь и вновь подставлял себя под удары. Он страдал от непрерывных насмешек, но был слишком добродушен, чтобы озлобиться: змея жалила Дирка, а опыт ничему его не научал, и, едва излечившись от боли, он снова пригревал змею на своей груди. Жизнь его была трагедией, но написанной языком вульгарного фарса. Я не потешался над ним, и он, радуясь сострадательному слушателю, поверял мне свои бессчетные горести. И самое печальное было то, что чем трагичнее они были по существу, тем больше вам хотелось смеяться.
Из рук вон плохой художник, он необычайно тонко чувствовал искусство, и ходить с ним по картинным галереям было подлинным наслаждением. Способность к неподдельному восторгу сочеталась в нем с критической остротой. Дирк был католик. Он умел не только ценить старых мастеров, но и с живой симпатией относиться к современным художникам. Он быстро открывал новые таланты и великодушно судил о них. Думается, я никогда не встречал человека со столь верным глазом. К тому же он был образован лучше, чем большинство художников, и не был, подобно им, полным невеждою в других искусствах; его музыкальный и литературный вкус сообщал глубину и разнообразие его суждениям о живописи. Для молодого человека, каким я был тогда, советы и объяснения Дирка Стрева поистине значили очень много.
Уехав из Рима, я стал переписываться с ним и приблизительно раз в два месяца получал от него длинные письма на своеобразном английском языке, который заставлял меня как бы снова видеть и слышать его – захлебывающегося, восторженного, оживленно жестикулирующего. Незадолго до моего приезда в Париж он женился на англичанке и теперь обосновался в студии на Монмартре. Мы не виделись с ним четыре года, и я не был знаком с его женой.
19
Я не известил Стрева о своем приезде, и когда он открыл дверь на мой звонок, то в первое мгновение не узнал меня. Затем издал ликующий вопль и потащил в мастерскую. Право же, приятно, когда тебя так пылко встречают!
Жена его что-то шила, сидя у печки, и поднялась мне навстречу. Дирк представил меня.
– Ты помнишь, – обратился он к ней, – я много рассказывал тебе о нем? – И ко мне: – Почему ты не написал, что приезжаешь? Давно ли ты здесь? Надолго ли? Ах, если бы ты пришел часом раньше, мы бы вместе пообедали.
Он засыпал меня вопросами, усадил в кресло, похлопывал, точно я был подушкой, настойчиво потчевал вином, печеньем, сигарами. Он никак не мог оставить меня в покое, без конца сокрушался, что в доме нет виски, бросился варить для меня кофе, не знал, как бы еще меня приветить, весь светился радостью, хохотал и от избытка чувств отчаянно потел.
– Ты ничуть не переменился, – сказал я, с улыбкой глядя на него.
У Дирка была все та же нелепейшая внешность. Маленький, толстый, с короткими ножками и, несмотря на свою молодость – ему было не больше тридцати лет, – уже изрядно плешивый. Лицо у него было совершенно круглое, отличавшееся яркими красками – белая кожа, румяные щеки и очень красные губы. Он постоянно носил большущие очки в золотой оправе, глаза у него были голубые и тоже круглые, а брови до того светлые, что он казался безбровым. Он напоминал жизнерадостных толстых торговцев, которых любил писать Рубенс.
Когда я сказал, что собираюсь прожить некоторое время в Париже и уже снял квартиру, он осыпал меня упреками за то, что я заранее не дал ему знать об этом. Он сам подыскал бы мне жилье, ссудил бы меня мебелью – неужто я и вправду уже потратился на покупку? – и помог бы мне с переездом. Он вполне серьезно считал недружественным поступком то, что я не воспользовался его услугами. Между тем миссис Стрев молча продолжала штопать чулки и со спокойной улыбкой прислушивалась к тому, что он говорил.
– Как видишь, я женат, – внезапно объявил Дирк, – что ты скажешь о моей жене?
Он смотрел на нее бесконечно нежным взглядом и поправлял очки, так как от пота они то и дело соскальзывали на самый кончик носа.
– Ну скажи на милость, что я могу тебе ответить? – рассмеялся я.
– Полно тебе, Дирк, – улыбаясь, вставила миссис Стрев.
– Разве она не чудо? Говорю тебе, Друг мой, не теряй времени, женись, женись как можно скорее. Я счастливейший из смертных. Посмотри на нее. Разве это не готовая картина? Шарден, а? Я видел всех мировых красавиц, но никогда не видел женщины красивее мадам Стрев.
– Если ты не угомонишься, Дирк, я уйду.
– Mon petit choux note 12, – отвечал он.
Она слегка покраснела, смущенная страстью, слышавшейся в его голосе. Из его писем я уже знал, что он без памяти влюблен в жену, а теперь и сам убедился, что он с нее глаз не сводит. Любила ли она его, об этом я судить затруднялся. Бедняга Панталоне вряд ли мог внушить пламенную любовь, но глаза ее улыбались ласково, и под ее сдержанностью, возможно, скрывалось глубокое чувство. Я не заметил в миссис Стрев пленительной красоты, которую видел его взор, опьяненный любовью, но была в ней какая-то тихая прелесть. Отлично сшитое, хотя и скромное, серое платье не скрывало удивительной стройности ее высокой фигуры. Впрочем, эта фигура, должно быть, была привлекательнее для скульптора, чем для портного. Свои пышные каштановые волосы миссис Стрев зачесывала с изящной простотой; лицо у нее было бледное, с правильными, хотя и не очень значительными чертами. В ее серых глазах светилось спокойствие. Я не назвал бы ее не только красавицей, но даже хорошенькой, и все-таки Стрев не без основания упомянул о Шардене, – она странным образом напоминала ту милую хозяюшку в чепце и фартуке, которую обессмертил великий художник. Не было ничего легче, как представить себе ее хлопочущей среди горшков и кастрюль с обстоятельностью, которая сообщает нравственную значимость домоводству, более того, возводит его в ритуал. Впечатления занятной или умной женщины она не производила, но что-то в ее спокойной серьезности возбуждало мой интерес. В ее сдержанности мне мерещилась какая-то таинственность. Странно, что она вышла замуж за Дирка Стрева. И хотя она была англичанкой, я никак не мог себе представить, из какого она круга, какое воспитание получила и как жила до замужества. Она почти все время молчала, но голос ее, когда ей случалось вставить несколько слов в разговор, звучал приятно, и манеры у нее были естественные.
Я спросил Стрева, работает ли он.
– Работаю? Да я пишу лучше, чем когда-либо!
Он повел рукой в сторону неоконченной картины на мольберте.
Я невольно вздрогнул.
Дирк писал кучку итальянских крестьян в одежде жителей Кампаньи, расположившихся отдохнуть на церковной паперти.
– Ты это сейчас пишешь? – спросил я.
– Да. И модели у меня здесь не хуже, чем в Риме.
– Не правда ли, как красиво? – сказала миссис Стрев.
– Моя бедная жена воображает, что я великий художник.
За конфузливым смешком он, довольно неудачно, попытался скрыть свое удовольствие. Глаза его остановились на мольберте. Странное дело, как его критическое чутье, такое безусловное и точное в отношении других художников, удовлетворялось собственной работой, невероятно пошлой и вульгарной.
– Покажи и другие свои картины, – сказала миссис Стрев.
– Хочешь посмотреть?
Дирк Стрев, столько выстрадавший от насмешек своих собратьев, в жажде похвал и в наивном самодовольстве тут же согласился показать свои работы. Он поставил передо мной картину, на которой два курчавых итальянских мальчика играли в бабки.
– Правда, это прелесть что такое? – спросила миссис Стрев.
Он показал мне еще множество картин, и я убедился, что в Париже Дирк писал те же самые избитые, псевдоживописные сюжеты, что и в Риме. Все это было фальшиво, неискренне, дрянно, а между тем свет не знал человека честнее, искреннее, чище Дирка Стрева. Как разобраться в таком противоречии?
Не знаю, почему мне вдруг взбрело на ум спросить:
– Скажи, пожалуйста, не встречался ли тебе случайно некий Чарлз Стрикленд, художник?
– Неужели ты его знаешь? – вскричал Дирк.
– Это негодяй, – сказала миссис Стрев.
Стрев рассмеялся.
– Ma pauvre cherie! note 13 – Он подбежал и расцеловал ей обе руки. – Она его не выносит. Как это странно, что ты знаешь Стрикленда!
– Я не выношу дурных манер, – сказала его жена.
Дирк, все еще смеясь, обернулся ко мне.
– Я тебе сейчас объясню, в чем дело. Как-то я позвал его посмотреть мои работы. Он пришел, и я вытащил на свет божий все, что у меня было. – Стрев запнулся и с минуту молчал. Не знаю, зачем он начал этот рассказ, который ему было тошно довести до конца. – Он посмотрел на мои работы и ничего не сказал. Я думал, он приберегает свое суждение под конец. Потом я все-таки заметил: «Ну вот и все, больше у меня ничего нет!» А он и говорит: «Я пришел попросить у вас взаймы двадцать франков».
– И Дирк дал! – с негодованием воскликнула миссис Стрев.
– Признаться, я опешил. Да и не люблю я отказывать. Он сунул деньги в карман, кивнул мне, сказал «благодарю» и ушел.
Когда Дирк Стрев рассказывал эту историю, на его круглом глуповатом лице было написано такое бесконечное удивление, что трудно было удержаться от смеха.
– Скажи он, что мои картины плохи, я бы не обиделся, но он ничего не сказал – ни слова!
– А ты еще рассказываешь об этом, – заметила миссис Стрев.
Самое печальное, что мне больше хотелось смеяться над растерянной физиономией Дирка, чем негодовать на то, как Стрикленд обошелся с ним.
– Я надеюсь, что больше никогда его не увижу, – сказала миссис Стрев.
Стрев рассмеялся и пожал плечами. Обычное благодушие уже вернулось к нему.
– Так или иначе, а он большой художник, очень, очень большой.
– Стрикленд? – воскликнул я – Тогда это, наверно, не тот.
– Высокий малый с рыжей бородой. Чарлз Стрикленд. Англичанин.
– У него не было бороды, когда я встречался с ним, но если он отрастил бороду, то, надо думать, рыжую. Мой Стрикленд начал заниматься живописью всего пять лет назад.
– Это он. Он великий художник.
– Не может быть!
– Разве я когда-нибудь ошибался? – спросил Дирк. – Говорю тебе, он гений. Я в этом не сомневаюсь. Если через сто лет кто-нибудь вспомнит о нас с тобой, то только потому, что мы знали Чарлза Стрикленда.
Я был поражен и взволнован до предела. Мне внезапно вспомнился мой последний разговор со Стриклендом.
– Где можно посмотреть его работы? Он имеет успех? Где он живет?
– Нет, успеха он не имеет. Думаю, что он не продал еще ни одной картины. О них кому ни скажи – все смеются. Но я-то знаю, что он великий художник. Ведь и над Манэ в свое время смеялись. Коро в жизни не продал ни одной из своих работ. Я не знаю адреса Стрикленда, но могу устроить тебе встречу с ним. Каждый вечер в семь часов он бывает в кафе на улице Клиши. Мы можем завтра сходить туда.
– Я не уверен, что он захочет меня видеть. Я напомню ему то, о чем он старается забыть. Но все равно я пойду. А можно посмотреть его работы?
– У него – нет. Он тебе ничего не покажет. Но я знаю одного торговца, у которого есть две или три картины Стрикленда. Только ты не ходи без меня; ты ничего не поймешь. Я их сам тебе покажу.
– Дирк, ты меня выводишь из терпения! – воскликнула миссис Стрев. – Как ты можешь превозносить его картины после того, что было? – Она обернулась ко мне: – Вы знаете, когда какие-то приезжие из Голландии пришли к нам покупать картины, то Дирк стал их уговаривать лучше купить картины Стрикленда! И настоял, чтобы их принесли сюда.
– А что вы думаете об этих полотнах? – с улыбкой спросил я.
– Они ужасны.
– Ах, радость моя, ты ничего не понимаешь.
– А почему же твои голландцы так на тебя разозлились? Они решили, что ты вздумал подшутить над ними.
Дирк Стрев снял очки и тщательно протер их. От волнения его лицо сделалось еще краснее.
– Неужели, по-твоему, красота, самое драгоценное, что есть в мире, валяется, как камень на берегу, который может поднять любой прохожий? Красота – это то удивительное и недоступное, что художник в тяжких душевных муках творит из хаоса мироздания. И когда она уже создана, не всякому дано ее узнать. Чтобы постичь красоту, надо вжиться в дерзание художника. Красота – мелодия, которую он поет нам, и для того чтобы она отозвалась в нашем сердце, нужны знание, восприимчивость и фантазия.
– Почему я всегда считала твои картины прекрасными, Дирк? Они восхитили меня, едва только я увидела их.
У Дирка чуть-чуть задрожали губы.
– Ложись спать, родная моя, а я немножко провожу нашего друга и сейчас же вернусь домой.
20
Дирк Стрев пообещал зайти за мной на следующий день вечером, чтобы отправиться в кафе, где бывал Стрикленд. К вящему моему удивлению, это оказалось то самое кафе, в котором мы пили абсент со Стриклендом, когда я приезжал в Париж для разговора с ним. То, что он по-прежнему бывал здесь, свидетельствовало об известной верности привычке, и это показалось мне характерным.
– Вот он, – сказал Стрев, едва только мы вошли в кафе.
Несмотря на октябрь месяц, вечер был теплый и за столиками, расставленными прямо на мостовой, сидело множество народу. Я впился взглядом в эту толпу, но не нашел Стрикленда.
– Смотри же, вон там в углу, за шахматами.
Я заметил человека, склонившегося над шахматной доской, но различил только широкую шляпу и рыжую бороду. С трудом пробравшись между столиков, мы подошли к нему.
– Стрикленд! – Он поднял глаза.
– Хэлло, толстяк! Что надо?
– Я привел старого друга, он хочет повидать вас.
Стрикленд посмотрел мне в лицо, но, видимо, не узнал меня и стал снова обдумывать ход.
– Садитесь и не шумите, – буркнул он.
Он передвинул пешку и тотчас же весь погрузился в игру. Бедняга Стрев бросил на меня огорченный взгляд, но я не позволил таким пустякам смутить себя. Я велел подать вина и стал покойно дожидаться, пока Стрикленд кончит. Я был рад случаю исподволь понаблюдать за ним. Нет, это не тот человек, которого я знал. Прежде всего косматая и нечесаная рыжая борода закрывала большую часть лица, и волосы на голове тоже были длинные; но более всего непохожим на прежнего Стрикленда его делала страшная худоба. Большой нос еще резче выдался вперед, щеки ввалились, глаза стали огромными. Запавшие виски казались ямами. Тело напоминало скелет. Сюртук, тот же, что и пять лет назад, рваный, в пятнах, донельзя изношенный, болтался на нем, как с чужого плеча. Я долго смотрел на его руки с отросшими грязными ногтями; кожа да кости, но большие и сильные, а я ведь совсем забыл, что они так красивы! Я смотрел на него, погруженного в игру, и думал о том, какая сила исходит от этого изголодавшегося человека. Я только не мог понять, почему теперь она больше бросалась в глаза.
Сделав ход, Стрикленд откинулся на стуле и вперил в пространство рассеянный взгляд. Противник – дородный бородатый француз – долго обдумывал положение, затем вдруг разразился беззлобной бранью, смахнул фигуры с доски и швырнул их обратно в коробку. Изругав Стрикленда и, видимо, облегчив свою душу, он позвал кельнера, заплатил за абсент и ушел. Стрев придвинул свой стул поближе к столику.
– Ну, теперь мы можем и поговорить, – сказал он.
Глаза Стрикленда были устремлены на него с каким-то злорадным выражением. Я ясно чувствовал, что он ищет повода поиздеваться над ним, ничего не находит и потому угрюмо молчит.
– Я привел старого друга повидаться с вами, – с сияющим лицом повторил Стрев.
Стрикленд, наверно, с минуту задумчиво смотрел на меня. Я молчал.
– В жизни его не видел, – объявил он наконец.
Не знаю, зачем он это сказал, от меня все равно не укрылся огонек в его глазах, – он, несомненно, узнал меня. Но теперь я не так легко конфузился, как несколько лет назад.
– Я на днях говорил с вашей женой и уверен, что вам интересно будет узнать о ней столь свежие новости. – В ответ послышался короткий смешок. Глаза Стрикленда блеснули.
– Мы тогда славно провели вечер, – сказал он. – Сколько лет назад это было?
– Пять.
Он спросил еще абсенту. Стрев начал многословно объяснять, как мы с ним встретились и как в разговоре случайно выяснилось, что мы оба знаем Стрикленда. Не знаю, слушал ли его Стрикленд. Раза два он задумчиво взглянул на меня, но большей частью был погружен в собственные мысли, и, конечно, без болтовни Стрева мне было бы нелегко поддерживать разговор. Минут через двадцать голландец поглядел на часы и объявил, что ему пора. Он спросил, пойду ли я с ним. Мне подумалось, что наедине я кое-что вытяну из Стрикленда, и я решил остаться.
После ухода толстяка я сказал:
– Дирк Стрев считает вас великим художником.
– А почему, черт возьми, это должно интересовать меня?
– Вы позволите мне посмотреть ваши картины?
– Это еще зачем?
– Возможно, что мне захочется приобрести одну из них.
– Возможно, что мне не захочется ее продать.
– Надо думать, вы хорошо зарабатываете живописью? – с улыбкой спросил я.
Он фыркнул.
– Вы это заметили по моему виду?
– У вас вид вконец изголодавшегося человека.
– Так оно и есть.
– Тогда пойдемте обедать.
– Почему вы мне это предлагаете?
– Во всяком случае, не из жалости, – холодно отвечал я. – Ей-богу, мне наплевать, умрете вы с голоду или не умрете.
Глаза его снова зажглись.
– В таком случае пошли. – Он поднялся с места. – Неплохая штука – хороший обед.
21
Предоставив ему выбор ресторана, я по дороге купил газету. Когда мы заказали обед, я развернул ее, прислонил к бутылке «сен-галмье» и углубился в чтение. Ели мы молча. Время от времени я чувствовал на себе взгляд Стрикленда, но сам не поднимал глаз. Мне хотелось во что бы то ни стало вызвать его на разговор.
– Есть что-нибудь интересное в газете? – спросил он под самый конец нашего молчаливого обеда.
В его тоне мне послышалось легкое раздражение.
– Я люблю читать фельетоны о театре, – отвечал я, складывая газету.
– Я с удовольствием пообедал, – заметил он.
– А не выпить ли нам здесь же кофе?
– Можно.
Мы взяли по сигаре. Я курил молча, но заметил, что в глазах его мелькал смех, когда он взглядывал на меня. Я терпеливо ждал.
– Что вы делали все эти годы? – спросил он наконец.
Что мог я рассказать о себе? Это была бы летопись тяжелого труда и малых дерзаний; попыток то в одном, то в другом направлении; постепенного познания книг и людей. Я, со своей стороны, остерегался расспрашивать Стрикленда о его делах и жизни, не выказывая ни малейшего интереса к его особе, и под конец был вознагражден. Он заговорил первый. Но, начисто лишенный дара красноречия, лишь отдельными вехами отметил пройденный путь, и мне пришлось заполнять пробелы с помощью собственного воображения. Это были танталовы муки – слушать, как скупыми намеками говорит о себе человек, так сильно меня интересовавший. Точно я читал неразборчивую, стертую рукопись. В общем, мне стало ясно, что жизнь его была непрестанной борьбой с разнообразнейшими трудностями. Но понял я и то, что многое предельно страшное для большинства людей его нисколько не страшило. Стрикленда резко отличало от его соплеменников полное пренебрежение к комфорту. Он с полнейшим равнодушием жил в убогой комнатке, у него не было потребности окружать себя красивыми вещами. Я убежден, что он даже не замечал, до какой степени грязны у него обои. Он не нуждался в креслах и предпочитал сидеть на кухонной табуретке. Он ел с жадностью, но что есть, ему было безразлично; пища была для него только средством заглушить сосущее чувство голода, а когда ее не находилось, ну что ж, он голодал. Я узнал, что в течение полугода его ежедневный рацион состоял из ломтя хлеба и бутылки молока. Чувственный по природе, он оставался равнодушен ко всему, что возбуждает чувственность. Нужда его не тяготила, и он, как это ни поразительно, всецело жил жизнью духа.
Когда подошла к концу скромная сумма, которую Стрикленд привез из Лондона, он не впал в отчаяние. Картины его не продавались, да он, по-моему, особенно и не старался продать их и предпочел пуститься на поиски какого-нибудь заработка. С мрачным юмором рассказывал он о временах, когда ему в качестве гида приходилось знакомить любопытных лондонцев с ночной жизнью Парижа; это занятие более или менее соответствовало его сардоническому нраву, и он каким-то образом умудрился досконально изучить самые «пропащие» кварталы Парижа. Много часов подряд шагал он по бульвару Мадлен, выискивая англичан, желательно подвыпивших и охочих до запрещенных законом зрелищ. Иной раз Стрикленду удавалось заработать кругленькую сумму, но под конец он так обносился, что его лохмотья отпугивали туристов и мало у кого хватало мужества довериться гиду-оборванцу. Затем ему снова посчастливилось, он достал работу – переводил рекламы патентованных лекарств, которые посылались в Англию, а однажды, во время забастовки, работал маляром.
Однако он не забросил своего искусства, только перестал посещать студии и работал в одиночку. Деньги на холст и краски у него всегда находились, а больше ему ничего не было нужно. Насколько я понял, работал он очень трудно и, не желая ни от кого принимать помощи, тратил уйму времени на разрешение технических проблем, разработанных еще предшествующими поколениями. Он стремился к чему-то, к чему именно, я не знал, да навряд ли знал и он сам, и я опять еще яснее почувствовал, что передо мною одержимый. Право же, он производил впечатление человека не совсем нормального. Мне даже почудилось, что он не хочет показать мне свои картины, потому что они ему самому не интересны. Он жил в мечте, и реальность для него цены не имела. Должно быть, работая во всю свою могучую силу, он забывал обо всем на свете, кроме стремления воссоздать то, что стояло перед его внутренним взором, а затем, покончив даже не с картиной (мне почему-то казалось, что он редко завершал работу), но со сжигавшей его страстью, утрачивал к ней всякий интерес. Никогда не был он удовлетворен тем, что сделал; вышедшее из-под его кисти всегда казалось ему бледным и незначительным в сравнении с тем, что денно и нощно виделось его духовному взору.
– Почему вы не выставляете своих картин? – спросил я. – Неужто вам не хочется узнать, что думают о них люди?
– Я не любопытен.
Неописуемое презрение вложил он в эти слова.
– Разве вы не мечтаете о славе? Вряд ли хоть один художник остался к ней равнодушен.
– Ребячество! Как можно заботиться о мнении толпы, если в грош не ставишь мнение одного человека.
Я рассмеялся:
– Не все способны так рассуждать!
– Кто делает славу? Критики, писатели, биржевые маклеры, женщины.
– А, должно быть, приятно сознавать, что люди, которых ты и в глаза не видел, волнуются и трепещут, глядя на создание твоих рук! Власть – кто ее не любит? А есть ли власть прельстительнее той, что заставляет сердца людей биться в страхе или сострадании?
– Мелодрама.
– Но ведь и вам не все равно, пишете вы хорошо или плохо?
– Все равно. Мне важно только писать то, что я вижу.
– А я, например, сомневаюсь, мог ли бы я работать на необитаемом острове в уверенности, что никто, кроме меня, не увидит того, что я сделал.
Стрикленд долго молчал, но в глазах его светился странный огонек, словно они видели нечто, преисполнявшее восторгом его душу.
– Я иногда вижу остров, затерянный в бескрайнем морском просторе; там бы я мог мирно жить в укромной долине, среди неведомых мне деревьев. И там, мне думается, я бы нашел все, что ищу.
Он говорил не совсем так. Прилагательные подменял жестами и запинался. Я своими словами передал то, что он, как мне казалось, хотел выразить.
– Оглядываясь на эти последние годы, вы полагаете, что игра стоила свеч?
Он взглянул на меня, не понимая, что я имею в виду. Я пояснил:
– Вы оставили уютный дом и жизнь такую, какую принято считать счастливой. Вы были состоятельным человеком, а здесь, в Париже, вам пришлось очень круто. Если бы жизнь можно было повернуть вспять, сделали бы вы то же самое?
– Конечно.
– А знаете, что вы даже не спросили меня о своей жене и детях? Неужели вы никогда о них не думаете?
– Нет.
– Честное слово, я бы предпочел, чтобы вы отвечали мне не так односложно. Но иногда-то ведь вы чувствуете угрызения совести за горе, которое причинили им?
Стрикленд широко улыбнулся и покачал головой.
– Мне кажется, что временами вы все же должны вспоминать о прошлом. Не о том, что было семь или восемь лет назад, а о далеком прошлом, когда вы впервые встретились с вашей женой, полюбили ее, женились. Неужто вы не вспоминаете радость, с которой вы впервые заключили ее в объятия?
– Я не думаю о прошлом. Значение имеет только вечное сегодня.
С минуту я раздумывал. Ответ был темен, и все же мне показалось, что я смутно прозреваю его смысл.
– Вы счастливы? – спросил я.
– Да.
Я молчал и задумчиво смотрел на него. Он выдержал мой взгляд, но потом сардонический огонек зажегся у него в глазах.
– Плохо мое дело, вы, кажется, осуждаете меня?
– Ерунда, – отрезал я, – нельзя осуждать боа-констриктора: напротив, его психика несомненно возбуждает интерес.
– Значит, вы интересуетесь мною чисто профессионально?
– Да, чисто профессионально.
– Что ж, вам и нельзя меня осуждать. Сами не бог весть что!
– Может быть, потому-то вы и чувствуете себя со мной непринужденно, – отпарировал я.
Он сухо улыбнулся, но ничего не сказал. Жаль, что я не умею описать его улыбку. Ее нельзя было назвать приятной, но она озарила его лицо, придала ему иное выражение, не хмурое, как обычно, а лукаво-злорадное. Это была неторопливая улыбка, начинавшаяся, а, может быть, и кончавшаяся, в уголках глаз; очень чувственная, не жестокая, но и не добрая, а какая-то нечеловеческая, словно это ухмылялся сатир. Эта улыбка и заставила меня спросить:
– И вы ни разу не были влюблены здесь в Париже?
– У меня не было времени на такую чепуху. Жизнь – короткая штука, и на искусство и на любовь ее не хватит.
– Вы не похожи на анахорета.
– Все это мне противно.
– Плохо придуман человек.
– Почему вы смеетесь надо мной?
– Потому что я вам не верю.
– В таком случае вы осел.
Я молчал, испытующе глядя на него.
– Какой вам смысл меня дурачить? – сказал я наконец.
– Не понимаю.
Я улыбнулся.
– Сейчас объясню. Вот вы месяцами ни о чем таком не думаете и убеждаете себя, что с этим покончено раз и навсегда. Вы наслаждаетесь свободой и уверены, что теперь ваша душа принадлежит только вам. Вам кажется, что головой вы касаетесь звезд. А затем вы вдруг чувствуете, что больше вам не выдержать такой жизни, и замечаете, что ноги ваши все время топтались в грязи. И вас уже тянет вываляться в ней. Вы встречаете женщину вульгарную, низкопробную, полуживотное, в которой воплощен весь ужас пола, и бросаетесь на нее, как дикий зверь. Вы упиваетесь ею, покуда ярость не ослепит вас.
Он смотрел на меня, и ни один мускул не дрогнул в его лице. Я не опускал глаз под его взглядом и говорил очень медленно.
– И вот еще что, как это ни странно, но когда все пройдет, вы вдруг чувствуете себя необычайно чистым, имматериальным. Вы как бестелесный дух, и кажется, вот-вот коснетесь красоты, словно красота осязаема. Вам чудится, что вы слились с ветерком, с деревьями, на которых набухли почки, с радужными водами реки. Вы как бог. А можете вы объяснить – почему?
Он не сводил с меня глаз, покуда я не кончил, и тогда отвернулся. Странное выражение застыло на его лице. «Такое лицо, – подумалось мне, – должно быть у человека, умершего под пытками». Стрикленд молчал. Я понял, что наша беседа окончена.
22
Обосновавшись в Париже, я начал писать пьесу. Жизнь я вел очень размеренную, по утрам работал, а днем бродил в Люксембургском саду или же шатался по улицам. Долгие часы я проводил в Лувре, приветливейшей из всех галерей на свете и всегда влекущей к раздумью, или же торчал у букинистов на набережных, перелистывая старые книги, которые не думал покупать. Я прочитывал страничку то тут, то там, затем шел дальше и таким образом просмотрел множество книг, с которыми мне и не хотелось знакомиться подробнее. По вечерам я навещал друзей. Частенько заходил к Стревам и, случалось, делил с ними их скромный ужин. Дирк Стрев похвалялся своим искусством приготовлять итальянские блюда, и надо сознаться, что его spaghetti note 14 значительно превосходили его картины. Поистине то было королевское пиршество, когда в огромной миске он вносил макароны, щедро пропитанные томатом, и мы ели их с чудесным домашним хлебом, запивая красным вином. Я ближе узнал Бланш Стрев, и, может быть, потому, что я англичанин, а она редко встречалась со своими соотечественниками, ее, видимо, всегда радовал мой приход. Она была приветлива, проста в обращении, хотя по большей части молчалива, и, не знаю почему, мне казалось, что на сердце у нее какая-то тайна. Впрочем, может быть, это была всего лишь врожденная сдержанность, подчеркнутая болтливой откровенностью мужа. Дирк ни о чем не умел молчать. Самые интимные вопросы он обсуждал без малейшего стеснения. Жена его конфузилась, но только раз я заметил, что она вышла из себя, когда он пожелал во что бы то ни стало сообщить мне, что принял слабительное, и пустился в длинный и весьма натуралистический рассказ. Абсолютная серьезность, с которой он повествовал о своей беде, заставила меня покатываться со смеху, а миссис Стрев окончательно смешалась.
– Не понимаю, что за охота строить из себя дурачка! – воскликнула она.
Когда он увидел, что она сердится, его круглые глаза стали еще круглее, а брови взметнулись.
– Душенька моя, ты недовольна? Никогда больше не стану принимать слабительного. Это из-за разлития желчи. Сидячий образ жизни. Надо больше двигаться. Подумать только, что три дня у меня не было…
– Бога ради, придержи свой язык, – перебила она мужа со слезами досады на глазах.
Лицо его вытянулось, губы надулись, как у наказанного ребенка. Он бросил на меня умоляющий взгляд, взывая о помощи, но я, не в силах совладать с собой, корчился от смеха.
Однажды мы зашли к торговцу картинами, в лавке которого, по словам Стрева, находились две или три вещи Стрикленда, но хозяин сообщил нам, что Стрикленд на днях забрал их. Почему – неизвестно.
– По правде сказать, я не очень-то огорчаюсь. Я взял их только из любезности, мсье Стрев, и, конечно, пообещал продать, если удастся, хотя, ей-богу… – он пожал плечами, – я, конечно, стараюсь поддерживать молодых художников, но тут voyons note 15, мсье Стрев, вы сами знаете, таланта ни на грош.
– Даю вам честное слово, нет в наши дни более даровитого художника. Помяните мое слово, вы упускаете выгодное дело. Придет время, когда эти картины будут стоить дороже всех, что имеются у вас в лавке. Вспомните Моне, которому не удавалось сбыть свои вещи за сотню франков. А сколько они стоят теперь?
– Правильно, но десятки художников не хуже Моне не могли сбыть свои картины, которые и теперь ничего не стоят. Что тут можно знать? Разве успех дается по заслугам? Вздор. Du reste note 16, надо еще доказать, что этот ваш приятель достоин успеха. Кроме вас, мсье Стрев, никто этого не считает.
– А как вы в таком случае определяете, кто его достоин? – спросил Дирк, красный от гнева.
– Только одним способом – по успеху.
– Филистер! – крикнул Дирк.
– А вы вспомните великих художников прошлого – Рафаэля, Микеланджело, Энгра, Делакруа – все они имели успех.
– Пойдем, – оборотился ко мне Стрев, – или я убью этого человека.
23
Я встречал Стрикленда довольно часто и время от времени даже играл с ним в шахматы. Он был человек очень неровного характера. То молча сидел в углу, рассеянный и никого не замечающий, то вдруг, придя в хорошее расположение духа, начинал говорить, как всегда отрывисто и косноязычно. Я ни разу не слышал от него ничего особенно умного, но его жестокий сарказм порою был занимателен; и говорил Стрикленд только то, что думал. Ему ничего не стоило больно уязвить человека, и когда на него обижались, он только веселился. Дирку Стреву, например, он наносил обиды столь горькие, что тот убегал, клянясь никогда больше не встречаться с ним. Но могучая натура Стрикленда неодолимо влекла к себе толстяка голландца, и он возвращался, виляя хвостом, точно провинившийся пес, хотя отлично знал, что его снова встретят пинком, которого он так боялся.
Не знаю почему, Стрикленд охотно водился со мной. Отношения у нас сложились своеобразные. Однажды он попросил меня дать ему взаймы пятьдесят франков.
– И не подумаю, – отвечал я.
– Почему?
– А с какой радости я стану ссужать вас деньгами?
– Мне сейчас очень туго приходится.
– Не интересуюсь.
– Не интересуетесь, если я сдохну с голода?
– Мне-то что до этого? – в свою очередь спросил я.
Минуту-другую он смотрел на меня, теребя свою косматую бороду. Я улыбался.
– Что вас смешит, хотел бы я знать? – глаза его гневно блеснули.
– Неужели вы так наивны? Вы ведь никаких обязательств не признаете, следовательно, и вам никто ничем не обязан.
– А каково вам будет, если я сейчас пойду и повешусь, потому что мне нечем заплатить за комнату и меня выгонят на улицу?
– Мне наплевать, что с вами будет.
Он фыркнул.
– Хвастовство! Сделай я это, и вас совесть загрызет.
– Попробуйте, тогда увидим, – отвечал я.
Улыбка промелькнула у него в глазах, и он молча допил свой абсент.
– Не сыграть ли нам в шахматы? – предложил я.
– Пожалуй.
Когда мы расставили фигуры, он с довольным видом оглядел доску.
– Отрадно видеть, что твои солдаты готовы к бою.
– Вы вправду вообразили, что я дам вам денег? – спросил я.
– А почему бы вам и не дать?
– Вы меня удивляете и разочаровываете.
– Чем?
– Оказывается, в глубине души вы сентиментальны. Я бы предпочел, чтобы вы не взывали так наивно к моим чувствам.
– Я презирал бы вас, если бы вы растрогались, – отвечал он.
– Так-то оно лучше, – рассмеялся я.
Мы сделали первые ходы и оба углубились в игру. А когда кончили, я сказал:
– Вот что я вам предлагаю, если у вас дела так плохи, покажите мне ваши картины. Возможно, какая-нибудь из них мне понравится, и я ее куплю.
– Идите к черту, – отрезал он.
Он встал и уже шагнул было к двери. Я его остановил ехидным замечанием:
– Вы забыли заплатить за абсент!
Он обругал меня, швырнул на стол монету и ушел.
После этого я несколько дней его не видел. Но однажды вечером, когда я сидел в кафе и читал газету, он вошел и уселся рядом со мной.
– Как видно, вы все же не повесились, – заметил я.
– Нет, я получил заказ. За двести франков пишу портрет старого жестянщика note 17.
– Как это вам удалось?
– Меня рекомендовала булочница, у которой я покупаю хлеб. Он ей сказал, что ищет, кто бы мог написать его портрет. Пришлось дать ей двадцать франков за комиссию.
– А каков он собой?
– Великолепен. Красная рожа, жирная, как баранья нога, и на правой щеке громадная волосатая бородавка.
Стрикленд был в отличном расположении духа и, когда к нам подсел Дирк Стрев, со свирепым добродушием обрушился на беднягу. С ловкостью, которой я даже не предполагал в нем, он отыскивал наиболее уязвимые места злополучного голландца. На сей раз Стрикленд донимал его не рапирой сарказма, но дубиной брани. Это была атака настолько неспровоцированная, что Стрев, застигнутый врасплох, оказался полностью беззащитным и походил на вспугнутую овцу, бессмысленно тыкающуюся из стороны в сторону. Он был так поражен и озадачен, что в конце концов слезы потекли у него из глаз. Но самое печальное, что любой свидетель этой безобразной сцены, при всей ненависти к Стрикленду, не мог бы удержаться от смеха. Дирк Стрев принадлежал к тем несчастным, чьи самые глубокие чувства поневоле смешат вас.
И все же приятнейшее мое воспоминание о той парижской зиме – Дирк Стрев. Его скромный домашний очаг был проникнут очарованием. Вид этой уютной четы радовал душу, а наивная любовь Дирка к жене так и светилась заботливой нежностью. Бестолковая искренность его страсти невольно вызывала симпатию. Я понимал, какие чувства она должна была питать к нему, и радовался, видя ее теплую привязанность. Если у нее есть чувство юмора, думал я, она забавляется его преклонением, тем, что он вознес ее так высоко, но ведь смеясь она не может и не быть польщена и растрогана. Дирк
– однолюб, и даже когда она постареет, утратит приятную округлость линий и миловидность, для него она все равно будет самой молодой и прекрасной на свете. Образ жизни этой четы отличался успокоительной размеренностью. Кроме мастерской, в их квартирке была только спальня и крохотная кухонька. Миссис Стрев собственноручно делала всю домашнюю работу; покуда Дирк писал плохие картины, она ходила на рынок, стряпала, шила – словом, хлопотала, как муравей, а вечером, снова с шитьем в руках, сидела в мастерской и слушала, как Дирк играет на рояле, хотя он любил серьезную музыку, вероятно, недоступную ее пониманию. Он играл со вкусом, но вкладывал в игру слишком много чувства, в игре звучала вся его честная, сентиментальная, любвеобильная душа.
Их жизнь была своего рода идиллией, но подлинно красивой идиллией. Комичность, печать которой ложилась решительно на все вокруг Дирка Стрева, вносила в нее своеобразную нотку, некий диссонанс, делавший ее, однако, более современной и человечной; подобно грубой шутке, вкрапленной в серьезную сцену, она только еще горше делала горечь, неизбежно заложенную в красоте.
24
Незадолго до рождества Дирк Стрев пришел просить меня встретить праздник вместе с ними. Сочельник неизменно вызывал в нем прилив сентиментальности, и он жаждал провести его среди друзей и со всеми подобающими церемониями. Оба мы не видели Стрикленда уже около месяца: я – потому, что занимался друзьями, приехавшими на некоторое время в Париж, Стрев – потому, что разобиделся сильнее, чем обычно, и дал себе наконец слово никогда больше не искать его общества. Стрикленд – ужасный человек, и он отныне знать его не желает. Однако наступающие праздники вновь преисполнили его добрых чувств, и он содрогнулся при мысли, что Стрикленд проведет рождество в полном одиночестве. Приписывая ему свои чувства, он не мог вынести, чтобы в день, когда друзья собираются за праздничным столом, бедняга пребывал наедине со своими мрачными мыслями. Дирк устроил елку в своей мастерской, и я подозревал, что самые неподходящие подарки для каждого из нас уже висят на ее разукрашенных ветвях. В глубине души он все-таки боялся встречи со Стриклендом, сознавая, что унизительно так легко прощать жестокую обиду, и потому непременно хотел, чтобы я был свидетелем сцены примирения.
Мы вместе отправились на улицу Клиши, но Стрикленда в кафе не оказалось. Сидеть на улице было холодно, и мы облюбовали себе кожаный диван в зале, не устрашившись духоты и воздуха, сизого от сигарного дыма. Стрикленд не появлялся, но вскоре мы заметили художника-француза, с которым он иногда играл в шахматы. Я его окликнул, и он подсел к нашему столику. Стрев спросил, давно ли он видел Стрикленда.
– Стрикленд болен, – отвечал художник, – разве вы не знали?
– И серьезно?
– Очень, насколько мне известно.
Стрев побелел.
– Почему он мне не написал? Какой я дурак, что поссорился с ним. Надо сейчас же к нему пойти. За ним, вероятно, и присмотреть некому. Где он живет?
– Понятия не имею, – отвечал француз.
Оказалось, что ни один из нас не знает, как найти Стрикленда. Дирк был в отчаянии.
– Он может умереть, и ни одна живая душа об этом не узнает! Ужас! Даже подумать страшно! Мы обязаны немедленно разыскать его.
Я пытался втолковать Стреву, что наугад гоняться за человеком по Парижу
– бессмыслица. Сначала надо составить план действий.
– Отлично! А он, может быть, лежит при смерти, и, когда мы его разыщем, будет уже поздно.
– Да замолчи ты, дай подумать! – прикрикнул я на него.
Мне был известен только один адрес – «Отель де Бельж», но Стрикленд давно оттуда выехал, и вряд ли там даже помнят его. А если еще принять во внимание его навязчивую идею скрывать свое местожительство, то не остается уже почти никакой надежды, что он сообщил портье свой адрес. Вдобавок это было пять с лишним лет назад. Но наверняка он жил где-то поблизости, раз продолжал ходить в то же кафе, что и в бытность свою постояльцем «Отель де Бельж».
И вдруг я вспомнил, что заказ на портрет достался ему через булочницу, у которой он покупал хлеб. Вот у кого узнаем мы, возможно, где он живет. Я спросил адресную книгу и стал выискивать булочные. Неподалеку отсюда их было пять, нам оставалось только все их обойти. Стрев неохотно последовал за мной. У него был свой собственный план – заходить во все дома по улицам, расходящимся от улицы Клиши, и спрашивать, не здесь ли проживает Стрикленд. Моя несложная схема вполне себя оправдала, ибо уже во второй булочной женщина за прилавком сказала, что знает Стрикленда. Она только не была уверена, в каком из трех домов напротив он живет. Но удача нам сопутствовала, и первая же спрошенная нами консьержка сообщила, что комната Стрикленда находится на самом верху.
– Он, кажется, нездоров, – начал Дирк.
– Все может быть, – равнодушно отвечала консьержка. – En effet note 18 я уже несколько дней его не видела.
Стрев помчался по лестнице впереди меня, а когда и я наконец взобрался наверх, он уже разговаривал с каким-то рабочим в одной жилетке, открывшим на его стук. Рабочий велел нам стучать в соседнюю дверь. Тамошний жилец и вправду, кажется, художник. Но он не попадался ему на глаза уже целую неделю. Стрев согнул было палец, чтобы постучать, но вдруг с отчаянным лицом обернулся ко мне.
– А что, если он умер?
– Кто-кто, а Стрикленд жив!
Я постучал. Ответа не было. Я нажал ручку, дверь оказалась незапертой, и мы вошли – я впереди, Стрев за мной. В комнате было темно. Я с трудом разглядел, что это мансарда под стеклянной крышей; слабый свет с потолка лишь чуть-чуть рассеивал темноту.
– Стрикленд! – позвал я.
Ответа не было. Это уже и мне показалось странным, а Стрев, стоявший позади меня, дрожал как в лихорадке. Я не решался зажечь свет. В углу я смутно различил кровать, и мне стало жутко: а вдруг при свете мы увидим на ней мертвое тело?
– Что, у вас спичек, что ли нет, дурачье?
Я вздрогнул, услышав из темноты жесткий голос Стрикленда.
– Господи боже ты мой! – закричал Стрев. – Я уж думал, вы умерли!
Я зажег спичку и, оглянувшись в поисках свечи, успел увидеть, тесное помещение, одновременно служившее жильем и мастерской. Тут только и было что кровать, холсты на подрамниках, повернутые лицом к стене, мольберт, стол и стул. Ни ковра на полу, ни камина. На столе, заваленном красками, шпателями и всевозможным мусором, нашелся огарок свечи. Я зажег его. Стрикленд лежал в неудобной позе, потому что кровать была коротка для него, навалив на себя всю имевшуюся у него одежду. С первого взгляда было ясно, что у него жестокий жар. Стрев бросился к нему и срывающимся от волнения голосом забормотал:
– О бедный мой друг, что же это с вами? Я понятия не имел, что вы больны. Почему вы меня не известили? Вы же знаете, я все на свете сделал бы для вас. Не думайте о том, что я вам сказал тогда. Я был неправ. Глупо, что я обиделся…
– Убирайтесь к черту, – проговорил Стрикленд.
– Будьте же благоразумны. Позвольте мне устроить вас поудобнее. Неужели здесь никого нет, кто бы присмотрел за вами?
Он в полном смятении оглядел убогий чердак. Поправил одеяло и подушку. Стрикленд тяжело дышал и хранил злобное молчание. Потом сердито взглянул на меня. Я спокойно стоял и, в свою очередь, смотрел на него.
– Если хотите что-нибудь для меня сделать, принесите молока, – сказал он наконец. – Я два дня не выхожу из комнаты.
Возле кровати стояла пустая бутылка из-под молока, в кусок газеты были завернуты огрызки хлеба.
– Что вы ели это время? – спросил я.
– Ничего.
– С каких пор? – закричал Стрев. – Неужели вы два дня провели без еды и питья? Это ужасно!
– Я пил воду.
Глаза его остановились на большой кружке, до которой можно было дотянуться с кровати.
– Сейчас я сбегаю за едой, – суетился Стрев, – скажите, чего бы вам хотелось?
Я вмешался, сказав, что надо купить градусник, немного винограду и хлеба. Стрев, радуясь, что может быть полезен, кубарем скатился по лестнице.
– Чертов дуралей! – пробормотал Стрикленд.
Я пощупал его пульс. Он бился часто и чуть слышно. На мои вопросы Стрикленд ничего не ответил, а когда я настойчиво повторил их, со злостью отвернулся к стене. Мне оставалось только молча ждать. Минут через десять возвратился запыхавшийся Стрев. Помимо всего прочего, он принес свечи, бульон, спиртовку и, как расторопный хозяин, тотчас же принялся кипятить молоко. Я измерил Стрикленду температуру. Градусник показал сорок и три десятых. Он был серьезно болен.
25
Вскоре мы его оставили. Дирку надо было домой обедать, а я сказал, что приведу к Стрикленду врача. Но едва мы оказались на улице, где дышалось особенно легко после спертого чердачного воздуха, как голландец стал умолять меня немедленно пойти вместе с ним в его мастерскую. У него есть одна идея, какая – он мне сейчас не скажет, но я непременно, непременно должен сопровождать его. Я не думал, чтобы врач в данный момент мог сделать больше, чем сделали мы, и поэтому согласился. Когда мы вошли, Бланш Стрев накрывала на стол. Дирк прямо направился к ней и взял ее руки в свои.
– Милочка моя, я хочу кое о чем попросить тебя, – сказал он.
Она посмотрела на него тем серьезным и ясным взглядом, который был едва ли не главной ее прелестью. Красная физиономия Стрева лоснилась от пота, вид у него был до смешного перебудораженный, но в его круглых, всегда удивленных глазах светилась решимость.
– Стрикленд очень болен. Возможно, при смерти. Он живет совсем один на грязном чердаке, где некому даже присмотреть за ним. Позволь мне перевезти его к нам.
Она быстро вырвала руки из его рук, я никогда еще не видел у нее такого стремительного движения; бледное лицо ее вспыхнуло.
– Ах, нет!
– Дорогая моя, не отказывай мне. Я не в силах оставить его там одного. Я глаз не сомкну, думая о нем.
– Пожалуйста, иди и ухаживай за ним, я ничего не имею против. – Голос ее звучал холодно и высокомерно.
– Но он умрет.
– Пусть.
Стрев даже рот раскрыл, потом вытер пот с лица и обернулся ко мне, ища поддержки, но я не знал, что сказать.
– Он великий художник.
– Какое мне дело? Я его ненавижу.
– Дорогая, любимая моя, не говори так. Заклинаю тебя, позволь мне привести его. Мы его устроим здесь, может быть, спасем ему жизнь. Он тебя не обременит. Я все буду делать сам. Я постелю ему в мастерской. Нельзя же, чтобы он подыхал, как собака. Это бесчеловечно.
– Почему его нельзя отправить в больницу?
– В больницу! Он нуждается в любовном, заботливом уходе.
Меня удивило, что Бланш так взволновалась. Она продолжала накрывать на стол, но руки у нее дрожали.
– Не выводи меня из терпения! Заболей ты, Стрикленд бы пальцем не пошевельнул для тебя!
– Ну и что с того? За мной ходила бы ты. Его помощь мне бы не понадобилась. А кроме того, я – дело другое, много ли я значу?
– Ты как неразумный щенок. Валяешься на земле и позволяешь людям топтать себя.
Стрев хихикнул. Ему показалось, что он понял причину ее гнева.
– Деточка моя, ты все вспоминаешь, как он пришел сюда смотреть мои картины. Что за беда, если ему они показались скверными? С моей стороны было глупо показывать их. А кроме того, они ведь и вправду не очень-то хороши.
Он унылым взором окинул мастерскую. Незаконченная картина на мольберте изображала улыбающегося итальянского крестьянина; он держал гроздь винограда над головой темноглазой девушки.
– Даже если они ему не понравились, он обязан был соблюсти вежливость. Зачем он оскорбил тебя? Чтобы показать, что он тебя презирает? А ты готов ему руки лизать. О, я ненавижу его!
– Деточка моя, ведь он гений. Не думаешь же ты, что я себя считаю гениальным художником. Конечно, я бы хотел им быть. Но гения я вижу сразу и всем своим существом преклоняюсь перед ним. Удивительнее ничего нет на свете… Но это тяжкое бремя для того, кто им осенен. К гениальному человеку надо относиться терпимо и бережно.
Я стоял в сторонке, несколько смущенный этой семейной сценой, и удивлялся, почему Стрев так настаивал на моем приходе. У его жены глаза уже были полны слез.
– Пойми, я умоляю тебя принять его не только потому, что он гений, но еще и потому, что он человек, больной и бедный человек!
– Я никогда не впущу его в свой дом! Никогда!
Стрев обернулся ко мне:
– Объясни хоть ты ей, что речь идет о жизни и смерти. Нельзя же оставить его в этой проклятой дыре.
– Конечно, ухаживать за больным было бы проще здесь, – сказал я, – но, с другой стороны, это очень стеснит вас. Его ведь нельзя будет оставить одного ни днем, ни ночью.
– Любовь моя, не может быть, чтобы ты страшилась заботы и отказала в помощи больному человеку.
– Если он будет здесь, то я уйду! – вне себя воскликнула миссис Стрев.
– Я тебя не узнаю. Ты всегда так добра и великодушна.
– Ради бога, оставь меня в покое. Ты меня с ума сведешь!
Слезы наконец хлынули из ее глаз. Она упала в кресло и закрыла лицо руками. Плечи ее судорожно вздрагивали. Дирк в мгновение ока очутился у ее ног. Он обнимал ее, целовал ей руки, называл нежными именами, и слезы умиления катились по его щекам. Она высвободилась из его объятий и вытерла глаза.
– Пусти меня, – сказала миссис Стрев уже мягче и, силясь улыбнуться, обратилась ко мне: – Что вы теперь обо мне думаете?
Стрев хотел что-то сказать, но не решался и смотрел на нее отчаянным взглядом. Лоб его сморщился, красные губы оттопырились. Он почему-то напомнил мне испуганную морскую свинку.
– Значит, все-таки «нет», родная?
Она уже изнемогла и лишь устало махнула рукой.
– Мастерская твоя. Все здесь твое. Если хочешь привезти его сюда, как я могу этому препятствовать?
Улыбка внезапно озарила его круглое лицо.
– Ты согласна? Я так и знал! Родная моя!
Она вдруг овладела собой и бросила на него взгляд, полный муки. Потом прижала обе руки к сердцу, словно стараясь утишить его биение.
– О Дирк, за всю мою жизнь я никогда ни о чем не просила тебя.
– Ты же знаешь, нет ничего на свете, чего бы я для тебя не сделал.
– Умоляю тебя, не приводи сюда Стрикленда. Кого хочешь, только не его. Приведи вора, пропойцу, первого попавшегося бродягу с улицы, и я обещаю тебе с радостью ходить за ним. Только не Стрикленда, заклинаю тебя, Дирк.
– Но почему?
– Я боюсь его. Он приводит меня в ужас. Он причинит нам страшное зло. Я это знаю. Чувствую. Если ты приведешь его, это добром не кончится.
– Что за безумие!
– Нет, нет! Я знаю, что говорю. Что-то ужасное случится с нами.
– Из-за того, что мы сделаем доброе дело?
Она прерывисто дышала, ужас исказил ее лицо. Я не знал, какие мысли проносились у нее в голове, но чувствовал, что какой-то безликий страх заставил ее потерять самообладание. А ведь обычно она была так спокойна и сдержанна; ее смятение было непостижимо. Стрев некоторое время смотрел на нее, оцепенев от изумления.
– Ты моя жена, и ты мне дороже всех на свете. Ни один человек не переступит этого порога без твоего согласия.
Миссис Стрев на минуту закрыла глаза. Мне показалось, что она теряет сознание. Я не знал, что она такая невропатка, и чувствовал глухое раздражение. Затем опять послышался голос Стрева, как-то странно прорезавший тишину:
– Разве ты не была в великой беде, когда тебе протянули руку помощи? И ты еще помнишь, как много это значит. Неужели ты не хотела бы, если тебе представляется случай, вызволить из беды другого человека?
Это были самые обыкновенные слова, правда, на мой слух они звучали несколько назидательно, так что я едва сдержал улыбку. Действие их поразило меня. Бланш Стрев вздрогнула и долгим взглядом в упор посмотрела на мужа. Он уставился в пол и, как мне показалось, смешался. Щеки ее слегка заалели, но тут же страшная мертвенная бледность проступила на лице; казалось, вся кровь застыла в ее жилах, даже руки у нее побледнели. Она задрожала. Тишина в мастерской стала плотной, почти осязаемой. Я был окончательно сбит с толку.
– Привези Стрикленда, Дирк. Я сделаю для него все, что в моих силах.
– Родная моя, – улыбнулся он и протянул к ней руки, но она отстранилась.
– Я не люблю нежностей на людях, Дирк. Это глупо.
Она опять была прежней Бланш, и никто не сказал бы, что минуту назад ее потрясло такое страшное волнение.
26
На следующий день мы перевезли Стрикленда. Понадобилось немало настойчивости и еще больше терпения, чтобы побудить его к этому, но он действительно был очень болен и не имел сил сопротивляться мольбам Стрева и моей решительности. Мы одели его, причем он все время слабым голосом чертыхался, свели с лестницы, усадили в кэб и доставили в мастерскую Стрева. Стрикленд так изнемог от всех этих перипетий, что без возражений позволил уложить себя в постель. Он прохворал месяца полтора. Бывали дни, когда нам казалось, что он не проживет и нескольких часов, и я убежден, что выкарабкался он только благодаря необычному упорству Стрева.
Я в жизни не видывал более трудного пациента. Он не был ни требователен, ни капризен, напротив – никогда не жаловался, ничего не спрашивал и почти все время молчал; но его как будто злили наши заботливые попечения. На вопрос, как он себя чувствует и не нужно ли ему чего-нибудь, он отвечал насмешками или бранью. Я его просто возненавидел и, как только он оказался вне опасности, напрямик ему об этом заявил.
– Убирайтесь к черту, – был его ответ. Вот и все.
Дирк Стрев окончательно забросил работу и ходил за Стриклендом как преданная нянька. Он удивительно ловко оправлял ему постель и с хитростью, какой я никогда бы не заподозрил в нем, заставлял принимать лекарства. Никакие труды и хлопоты его не останавливали. Хотя средств у него хватало на безбедную жизнь вдвоем с женой, но никаких излишеств он себе, конечно, позволить не мог; теперь же он сумасбродно расточал деньги на всевозможные деликатесы, которые могли бы возбудить капризный аппетит Стрикленда. Никогда я не забуду, с какой терпеливой деликатностью уговаривал он его побольше есть. Грубости, которые тот говорил ему в ответ, никогда не выводили Дирка из себя; угрюмой злобы он старался не замечать; если его задирали, только посмеивался. Когда Стрикленд начал поправляться, его хорошее настроение выражалось в насмешках над Стревом, и тот нарочно дурачился, чтобы повеселить его, украдкой бросая на меня радостные взгляды: вот, мол, дело пошло на поправку! Стрев был великолепен.
Но еще больше меня удивляла Бланш. Она себя зарекомендовала не только способной, но и преданной сиделкой. Трудно было поверить, что она так яростно противилась желанию мужа водворить больного Стрикленда в их мастерскую. Она пожелала ухаживать за больным наравне с Дирком. Устроила постель так, чтобы менять простыни, не тревожа Стрикленда. Умывала его. Когда я подивился ее сноровке, она улыбнулась своей милой, тихой улыбкой и сказала, что ей пришлось одно время работать в больнице. Ни словом, ни жестом не выказала она своей отчаянной ненависти к Стрикленду. Она мало говорила с ним, но угадывала все его желания. В течение двух недель его даже ночью нельзя было оставлять одного, и она дежурила возле его постели по очереди с мужем. О чем она думала, часами сидя около него в темноте? На Стрикленда было страшно смотреть: он лежал, уставившись воспаленными глазами в пустоту; еще более худой, чем обычно, с всклокоченной рыжей бородой; от болезни его неестественно блестевшие глаза казались еще огромнее.
– Говорит он когда-нибудь с вами по ночам? – спросил я однажды.
– Никогда.
– Вы по-прежнему его не терпите?
– Больше, чем когда-либо.
Она взглянула на меня своими ясными глазами. Лицо ее было безмятежно, и как-то не верилось, что эта женщина способна на бурный взрыв ненависти, свидетелем которого я был.
– А поблагодарил он вас хоть однажды за все, что вы для него сделали?
– Нет, – улыбнулась она.
– Страшный человек!
– И отвратительный.
Стрев, конечно, был в восторге и не знал, как благодарить жену за ту чистосердечную готовность, с которой она приняла на свои плечи это бремя. Его смущало лишь то, как относились друг к другу Стрикленд и Бланш.
– Ты понимаешь, они часами не обмениваются ни единым словом.
Как-то раз – Стрикленду было уже настолько лучше, что через денек-другой он собирался встать с постели, – мы все сидели в мастерской. Дирк что-то рассказывал мне, миссис Стрев шила; мне показалось, что она чинит рубашку Стрикленда. Стрикленд лежал на спине и ни слова не говорил. Случайно я подметил, что его глаза с насмешкой и любопытством устремлены на Бланш Стрев. Почувствовав его взгляд, она, в свою очередь, подняла на него глаза, и несколько секунд они в упор смотрели Друг на друга. Мне было не совсем ясно, что выражал ее взор. В нем была странная растерянность и, бог весть почему, смятение. Но тут Стрикленд отвел глаза и снова праздно уставился в потолок, она же все продолжала смотреть на него с непонятным и загадочным выражением.
Через несколько дней Стрикленд начал ходить по комнате. От него остались только кожа да кости, одежда болталась на нем как на вешалке. Взлохмаченная рыжая борода, отросшие волосы, необычно крупные черты лица, заострившиеся от болезни, придавали ему странный вид – странный настолько, что он уже не был отталкивающим. В самой несуразности этого человека проглядывало какое-то монументальное величие. Я не знаю, как точно передать впечатление, которое он на меня производил. Не то чтобы его насквозь проникала духовность, хотя телесная оболочка и казалась прозрачной, – слишком уже била в глаза чувственность, написанная на его лице; быть может, то, что я сейчас скажу, смешно, но это была одухотворенная чувственность. От Стрикленда веяло первобытностью, точно и в нем была заложена частица тех темных сил, которые греки воплощали в образах получеловека-полуживотного – сатира, фавна. Мне пришел на ум Марсий, поплатившийся своей кожей за дерзостную попытку состязаться в пении с Аполлоном. Стрикленд вынашивал в своем сердце причудливые гармонии, невиданные образы, и я предвидел, что его ждет конец в муках и отчаянии. «Он одержим дьяволом, – снова думал я, – но этот дьявол не дух зла, ибо он – первобытная сила, существовавшая прежде добра и зла».
Стрикленд был еще слишком слаб, чтобы писать, и молча сидел в мастерской, предаваясь бог весть каким грезам, или читал. Я видел у него книги самые неожиданные: стихи Малларме – он читал их, как читают дети, беззвучно шевеля губами, и я недоумевал, какие чувства порождают в нем эти изысканные каденции и темные строки; в другой раз я застал его углубившимся в детективный роман Габорио. Меня забавляла мысль, что в выборе книг сказываются противоречивые свойства его необыкновенной натуры. Интересно было и то, что, даже ослабев телом, он ни в чем себе не потакал. Стрев любил комфорт, и в мастерской стояли два мягких глубоких кресла и большой диван. Стрикленд к ним даже не подходил, и не из показного стоицизма – как-то раз я застал его там совсем одного сидящего на трехногом стуле, – а просто потому, что он не нуждался в удобстве и любому креслу предпочитал кухонный табурет. Меня это раздражало, я никогда не видел человека более равнодушного к окружающей обстановке.
27
Прошло две или три недели. Однажды утром, когда моя работа вдруг застопорилась, я решил дать себе отдых и отправился в Лувр. Бродя по залам, я разглядывал хорошо знакомые картины и тешил свою фантазию чувствами, которые они во мне пробуждали. В одном из переходов я вдруг увидел Стрева. Я улыбнулся, ибо его кругленькая особа неизменно вызывала улыбку, но, подойдя ближе, заметил, что вид у него, против обыкновения, понурый. Чем-то очень удрученный, Стрев тем не менее был смешон, как человек, неожиданно упавший в воду: только что спасенный от смерти, он насквозь промок, еще не оправился от испуга, но понимает свое дурацкое положение. Его круглые голубые глаза тревожно блестели за очками.
– Стрев, – окликнул я его.
Он вздрогнул, затем улыбнулся, но какой-то горестной улыбкой.
– Что это вы, сэр, вдруг вздумали бездельничать? – весело осведомился я.
– Я давно не был в Лувре. И вот решил посмотреть, нет ли чего-нибудь нового.
– Но ведь ты говорил, что должен на этой неделе закончить картину?
– Стрикленд работает в моей мастерской.
– Ну и что с того?
– Я сам ему предложил. Он еще слишком слаб, чтобы вернуться домой. Я думал, мы будем работать вдвоем. В Латинском квартале многие так работают. Мне казалось, что это очень славно получится. Я всегда думал: как хорошо перемолвиться словом с товарищем, когда устанешь от работы.
Он говорил медленно, с запинками, глядя на меня своими добрыми, глуповатыми глазами. Они были полны слез.
– Я тебя что-то не понимаю.
– Стрикленд не может работать, когда в мастерской еще кто-то есть.
– А тебе какое дело, черт возьми! Ведь это же твоя мастерская! – Стрев бросил на меня жалобный взгляд. Губы его дрожали.
– В чем дело, объясни, – потребовал я.
Он молчал, весь красный. Потом с несчастным видом уставился на какую-то картину.
– Он не позволил мне писать. Сказал, чтобы я убирался.
– Да почему ты-то не сказал ему, чтобы он убирался ко всем чертям?
– Он меня выгнал. Не драться же мне с ним. Швырнул мне вслед мою шляпу и заперся.
Я готов был убить Стрикленда, но злился и на себя, так как, глядя на беднягу Стрева, едва удерживался от смеха.
– А что на это сказала твоя жена?
– Она ушла за покупками.
– А ее-то он впустит?
– Не знаю.
Я оторопело уставился на Дирка. Он стоял, точно провинившийся школьник перед учителем.
– Хочешь, я сейчас пойду и выгоню Стрикленда?
Он слегка вздрогнул, и его лоснящееся красное лицо стало еще краснее.
– Нет. Ты лучше не вмешивайся.
Он кивнул мне и ушел. Я понял, что почему-то он не хочет обсуждать эту историю, но почему – мне было неясно.
28
Неделю спустя все выяснилось. На скорую руку пообедав в ресторане, я вернулся домой и сел читать в своей маленькой гостиной. Часов около десяти вечера в передней раздался надтреснутый звон колокольчика. Я открыл дверь. Передо мной стоял Стрев.
– Можно к тебе?
На полутемной лестнице я толком не разглядел его, но в голосе его было что-то странное. Не знай я, что он трезвенник, я бы подумал, что он пьян. Я провел его в гостиную и усадил в кресло.
– Слава богу, наконец-то я тебя застал! – воскликнул он.
– А в чем дело? – спросил я, удивленный такой горячностью.
Только сейчас я его разглядел. Всегда очень тщательно одетый, Дирк выглядел растерзанным и даже неопрятным. Я улыбнулся, решив, что он выпил лишнего, и уже хотел над ним подшутить!
– Я не знал куда деваться, – выпалил он. – Я уже приходил сюда, но тебя не было дома.
– Я сегодня поздно обедал.
Теперь я понял, что не хмель привел Дирка в такое состояние. Лицо его, обычно такое розовое, пошло багровыми пятнами. Руки тряслись.
– Что с тобой? – спросил я.
– От меня ушла жена.
Он с трудом выговорил эти слова, задохнулся, и слезы потекли по его круглым щекам. Я не знал, что сказать. Первая моя мысль была, что ее терпение лопнуло, и, возмущенная циническим поведением Стрикленда, она потребовала, чтобы Дирк выгнал его. Я знал, на какие вспышки она способна, несмотря на свое внешнее спокойствие. И если Стрев не согласился на ее требование, она могла выбежать из мастерской, клянясь никогда больше не возвращаться. Впрочем, бедняга был в таком отчаянии, что я даже не улыбнулся.
– Да не убивайся ты так, дружище. Она вернется. Нельзя же всерьез принимать слова, которые женщина говорит в запальчивости.
– Ты не понимаешь… Она влюбилась в Стрикленда.
– Что-о?! – Я был ошеломлен, но едва смысл его слов дошел до меня, как я понял, что это вздор. – Какую чепуху ты несешь. Уж не приревновал ли ты ее к Стрикленду? – Я готов был рассмеяться. – Ты знаешь не хуже меня, что она его не выносит.
– Ничего ты не понимаешь, – простонал он.
– Ты истеричный осел, – нетерпеливо крикнул я. – Пойдем-ка, я напою тебя виски с содовой, и у тебя легче станет на душе.
Мне подумалось, что по той или иной причине – а ведь один бог знает, как изобретателен человек по части самоистязания, – Дирк забрал себе в голову, что его жене нравится Стрикленд, и, со своей удивительной способностью высказываться не к месту, он оскорбил ее, а она, чтобы ему отплатить, притворилась, будто его подозрения основательны.
– Вот что, – сказал я, – пойдем сейчас к тебе. Раз уж ты заварил кашу, так ты ее и расхлебывай. Твоя жена, по-моему, женщина незлопамятная.
– Но как же я туда пойду? – устало отозвался Дирк. – Ведь они там. Я им оставил мастерскую.
– Значит, не жена ушла от тебя, а ты ушел от жены?
– Ради бога, не говори так!
Я все еще не принимал его слова всерьез, ни на минуту не веря тому, что он сказал. Однако Дирк был вне себя от горя.
– Ты ведь пришел поделиться со мной, так расскажи все по порядку.
– Сегодня я почувствовал, что больше не выдержу. Я сказал Стрикленду, что, по-моему, он уже вполне здоров и может возвратиться домой. Мастерская нужна мне самому.
– Кроме Стрикленда, на свете, верно, нет человека, которому нужно было бы это говорить, – заметил я. – Ну и что же он?
– Он усмехнулся. Ты же знаешь его манеру усмехаться так, что другой чувствует себя набитым дураком. И сказал, что уйдет немедленно. Он начал собирать свои вещи – помнишь, я взял из его комнаты все, что могло ему понадобиться. Потом спросил у Бланш бумаги и веревку.
Стрев запнулся, он прерывисто дышал и, казалось, был близок к обмороку. Признаться, я не это ожидал от него услышать.
– Бланш, очень бледная, все ему принесла. Он не сказал ни слова. Стал что-то насвистывать и увязал вещи. На нас не обращал никакого внимания. А глаза – насмешливые. Ты не можешь себе представить, как у меня было тяжело на сердце. Мне казалось, сейчас случится что-то страшное, и я жалел, что заговорил с ним. Он оглянулся, стал искать шляпу. Тут она сказала: «Дирк, я ухожу со Стриклендом. Я не могу больше жить с тобой». Я хотел заговорить, но слова не шли у меня с языка. Стрикленд молчал. Только насвистывал, словно все это его не касалось.
Стрев опять запнулся и вытер пот с лица. Я молчал. Теперь я уже верил ему и был потрясен, но все равно ничего не понимал.
Затем он рассказал мне – голос у него при этом срывался и по щекам текли слезы, – как он бросился к жене, хотел обнять ее, но она отшатнулась, умоляя не прикасаться к ней. Он заклинал ее не уходить. Говорил, как страстно ее любит, старался воскресить в ее памяти счастливые дни и то обожание, которым он окружал ее, твердил, что не сердится на нее и ни в чем ее не упрекает.
– Пожалуйста, Дирк, дай мне спокойно уйти, – сказала она наконец. – Разве ты не понимаешь, что я люблю Стрикленда? Я пойду за ним куда угодно.
– Но ведь ты никогда не будешь счастлива с ним. Останься ради своего же блага. Ты не знаешь, что тебя ждет.
– Это твоя вина. Ты настоял на том, чтобы привести его сюда.
Тогда он бросился к Стрикленду.
– Сжальтесь над ней, – умолял он. – Не допускайте ее до этого безумия.
– Она вольна поступать как ей заблагорассудится, – отвечал Стрикленд. – Я не принуждаю ее идти со мной.
– Мой выбор сделан, – глухим голосом сказала Бланш.
Оскорбительное спокойствие Стрикленда отняло у Дирка последнее самообладание. В слепой ярости, уже не понимая, что делает, он бросился на Стрикленда. Стрикленд, захваченный врасплох, покачнулся, но он был очень силен, даже после болезни, и Дирк в мгновение ока – как это случилось, он не понял, – очутился на полу.
– Смешной вы человечишка, – сказал Стрикленд.
Стрев поднялся. Жена его все это время оставалась спокойной, и его унижение стало еще нестерпимее оттого, что он оказался смешным в ее глазах. Очки соскочили у него во время борьбы, и он беспомощно озирался вокруг. Она подняла их и молча подала ему. Внезапно он почувствовал всю глубину своего несчастья и, сознавая, как он смешон и жалок, все же заплакал в голос. Он закрыл лицо руками. Те двое молча смотрели на него и не двигались с места.
– Любимая моя, – простонал он наконец, – как ты можешь быть такой жестокой!
– Я ничего не могу с собой поделать, Дирк, – отвечала она.
– Я боготворил тебя, как никто никогда не боготворил женщину. Если я в чем-нибудь провинился перед тобой, почему ты не сказала, я бы загладил свою вину. Я делал для тебя все, что мог.
Она не отвечала, лицо у нее стало каменное, он видел, что только докучает ей. Она надела пальто, шляпу и двинулась к двери. Дирк понял: еще мгновение – и она уйдет. Он ринулся к ней, схватил ее руки, упал перед нею на колени; чувство собственного достоинства окончательно его оставило.
– Не уходи, моя родная. Я не могу жить без тебя! Я покончу с собой! Если я чем-нибудь тебя обидел, умоляю тебя, прости! Дай мне возможность заслужить прощение. Я сделаю все, все, чтобы ты была счастлива!
– Встань, Дирк! Не строй из себя шута.
Шатаясь, он поднялся, но все не имел сил отпустить ее.
– Куда ты пойдешь! – торопливо заговорил он. – Ты не представляешь себе, как живет Стрикленд. Ты не можешь там жить. Это было бы ужасно.
– Если мне это все равно, то чего же тебе волноваться?
– Подожди минуту. Я должен сказать… Ты не можешь мне запретить…
– Зачем? Я решилась. Что бы ты ни сказал, я не переменю своего решения.
Он всхлипнул и, словно унимая боль, схватился рукою за сердце.
– Я не прошу тебя перерешать, но только выслушай меня. Это моя последняя просьба. Не отказывай мне.
Она остановилась и посмотрела на него своим задумчивым взглядом, теперь таким отчужденным и холодным, отошла от двери и встала у шкафа.
– Я тебя слушаю.
Стрев сделал неимоверное усилие, чтобы взять себя в руки.
– Будь же хоть немного благоразумной. Ты не можешь жить воздухом. У Стрикленда гроша нет за душой.
|
The script ran 0.012 seconds.