Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Колин Маккалоу - Поющие в терновнике [1977]
Язык оригинала: AUS
Известность произведения: Высокая
Метки: love_contemporary, О любви, Роман, Сага

Аннотация. Роман современной американской писательницы, уроженки Австралии, Колин Маккалоу «Поющие в терновнике» (1977) романтическая сага о трех поколениях семьи австралийских тружеников, о людях, трудно ищущих свое счастье. Воспевающая чувства сильные и глубокие, любовь к родной земле, книга эта изобилует правдивыми и красочными деталями австралийского быта, картинами природы.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

Стригалем он был тогда, я письмо послал туда, Наугад я написал так: «В Разлив, для Кленси». И ответ пришел такой, незнакомою рукой, Будто в деготь обмакнули гвоздь корявый и тупой. Я спешил ответ прочесть — вот она, про Кленси весть: "Он овец погнал на Квинсленд, и не знаем, где он есть». Не унять воображенья, так и вижу что ни день я: Едет Кленси по равнине, путь вдоль Купера-реки. Вслед за стадом едет Кленси, распевает песни Кленси, Так всегда неспешно, с песней гонят скот гуртовщики. В городах нам неизвестны эти радости и песни: День приветный, солнце светит и речной сверкает плес, Люди дружески встречают, ветерок в кустах играет. Полночь в небе рассыпает без числа алмазы звезд. "Кленси с Разлива» были их любимые стихи, «Банджо» — любимый поэт. Не Бог весть что за стишки, но ведь эта поэзия и предназначалась не для знатоков и мудрецов, а для простых людей и говорила о простых людях, и в те времена в Австралии куда больше народу знало на память эти стишки, чем обязательные отрывки из Теннисона и Вордсворта, какие задают учить в школе, — в своем роде и это не Бог весть какие стишки, да притом вдохновленные Англией. Несчетные нарциссы и лужайки, поросшие асфоделями, ничего не говорили детям Клири — жителям края, где ни нарциссы, ни асфодели существовать не могут. А поэты австралийской глуши им близки и понятны: ведь Разлив у них под боком и отары, перегоняемые по БСП — их будни. БСП, Большой Скотопрогонный Путь, проходит близ берегов Баруона, эту своеобразную полосу отчуждения правительство отвело именно для того, чтобы переправлять четвероногий товар по восточной половине материка из конца в конец. В прежние времена гуртовщиков и их голодные отары, которые поедали или вытаптывали на ходу каждую травинку, ждал отнюдь не добрый прием, а погонщики быков, что черепашьим шагом проводили от двух до восьми десятков голов напрямик по лучшим пастбищам окраинных поселенцев, и вовсе вызывали лютую ненависть. Теперь, при определенных правительством скотопрогонных путях, все это стало полузабытой сказкой, и люди оседлые и перекати-поле уже не враждовали друг с другом. Если кому из гуртовщиков случалось заглянуть на ферму — выпить пива, потолковать, поесть разок не всухомятку, их встречали радушно. Иногда с ними бывали и женщины — ездили в какой-нибудь старой разбитой двуколке, обвешанной брякающими и звякающими котелками, кастрюльками, фляжками, точно бахромой, и волокла все это давно забракованная кляча с вытертой шкурой. То были либо самые веселые, либо самые угрюмые женщины Грая света; они разъезжали от Кайнуны до Пару, от Гундичииди до Гандагаи, от Кэтрин до Карри. Странные женщины: у них никогда не бывало крыши над головой, их жилистые тела не привыкли к мягким матрасам, ни один мужчина не мог тягаться с ними — упорными, выносливыми, как земля, цветущая под их неутомимыми ногами. Дети их, дикие, как птицы в пронизанных солнцем кронах деревьев, пугливо жались к двуколке или бежали и прятались за поленницу, а родители за чаем беседовали с хозяевами, обменивались всякой небывальщиной и книгами, обещали передать путаные поручения какому-нибудь Хупирону Коллинзу или Брамби Уотерсу и ошеломляли слушателей сказочками про Помми-желторотика, новосела Гнарлунги. И почему-то ясно было, что эти перекати-поле в своих скитаниях по БСП уже вырыли могилу, схоронили ребенка ли, жену, мужа или друга-товарища у подножья какой-нибудь незабвенной придорожной кулибы — ведь все деревья кажутся одинаковыми лишь тем, кто не знает, как сердце может отметить и запомнить в бескрайних лесах одно-единственное дерево. Во всем, что касается пола и деторождения, Мэгги была совершенной невеждой — жизнь, как нарочно, преграждала ей доступ к каким-либо знаниям по этой части. Отец строго делил семью: мужчинам — свое, женщинам — свое; при матери и сестре никогда не говорили о племенном скоте, о случке и окоте, никогда не показывались им на глаза полуодетыми. Книги, которые дали бы девочке хоть какой-то ключ, в Дрохеду не попадали, и у нее не было подруг, сверстниц, способных пополнить ее образование. Постоянные хозяйственные заботы приковали ее к дому, а вокруг дома не происходило ничего, связанного с полом. На Главной усадьбе почти все животные были холощеные. Мэри Карсон не разводила лошадей, а покупала в Бугеле у Мартина Кинга, у него был конный завод; но если не разводить лошадей, с жеребцами одна морока — и в Дрохеде не было ни одного жеребца. Был, правда, бык, дикий, свирепый зверь, но соваться туда, где его держали, строжяйше запрещалось, и напуганная Мэгги близко не подходила. Собаки сидели в конурах на цепи, о получении чистопородного потомства заботились по всем правилам науки, за этим следили орлиным глазом Боб или сам Пэдди, и сюда тоже доступа не было. И некогда было присматриваться к свиньям — Мэгги их терпеть не могла и досадовала, что приходится задавать им корм. По правде говоря, ей ни к кому некогда было присматриваться, кроме малышей "братишек. А неведение порождает неведение; когда тело и разум еще не проснулись, они проспят и такие события, которые естественно отметит тот, кто предупрежден. Перед самым днем рождения, когда Мэгги исполнялось пятнадцать, в разгар оглушающей летней жары, она стала замечать на трусиках бурые пятна. Дня через два они исчезли, а через полтора месяца опять появились, и тогда стыд сменился ужасом. Сперва она приписала их своей неопрятности, это было унизительно, но во второй раз стало ясно, что это кровь. Мэгги понятия не имела, откуда это — наверно, из кишок. Три дня спустя слабое кровотечение кончилось, и ничего такого не было больше двух месяцев; никто не заметил, как она тайком стирала трусики, ведь на ней лежала почти вся стирка. В следующий раз она почувствовала еще и боль, а ведь у нее никогда в жизни ничего не болело, разве что стошнит от волнения. И кровь шла все сильней и сильней. Она потихоньку утащила старые пеленки близнецов и пыталась повязываться под трусиками и дрожала от ужаса — вдруг просочится наружу. Когда смерть унесла Хэла, то был внезапный, грозный и непостижимый удар судьбы; но какой ужас — уходить из жизни так медленно, постепенно. И мыслимо ли пойти к отцу с матерью и сказать им, что умираешь от какой-то мерзкой, постыдной кишечной болезни? Только Фрэнку она, пожалуй, призналась бы в своих мучениях, но Фрэнк далеко, и неизвестно, где его искать. Мэгги наслушалась разговоров о раке и злокачественных опухолях, за чашкой чая женщины нередко рассказывали о том, как долго, мучительно умирали их подруги, матери, сестры, и теперь она ничуть не сомневалась — ее внутренности тоже пожирает какая-то опухоль, неслышно въедается все глубже, тянется к холодеющему от страха сердцу. Ох, как не хочется умирать! Смерть она тоже себе представляла смутно. Что станется с нею в непонятном загробном мире? Религия была для Мэгги не духовной пищей, а скорее сводом правил и законов и никак не могла стать ей опорой. В смятенном сознании беспорядочно сталкивались какие-то слова, обрывки того, что при ней говорили родители, их знакомые, монахини, священники в своих проповедях, чем грозили злодеи в книжках. Нет, никак не могла она примириться со смертью; и по ночам, в растерянности, в ужасе, пыталась вообразить: смерть — это нескончаемая ночь или пропасть с огненными языками, а за нею лежат золотые поля, но через нее надо еще перепрыгнуть; или это что-то вроде исполинского воздушного шара, в нем звучат дивные песнопения и через несчетные цветные стекла внутрь льется свет. Мэгги как-то притихла, но это было совсем не похоже на мирную, мечтательную отрешенность Стюарта: она застыла, закаменела, как зверек под леденящим взглядом змеи. Она вздрагивала, когда с нею неожиданно заговаривали, и когда ее с плачем звали малыши, суетилась вокруг них, не зная, как искупить недолгую забывчивость. А в редкие свободные минуты убегала на кладбище к Хэлу — единственному знакомому ей покойнику. Все заметили перемену в Мэгги, но понимали так: девочка становится взрослой, и никто не задумался, а что это для нее значит, — Мэгги слишком хорошо скрывала свое отчаяние. Давние уроки она усвоила прочно, самообладание у нее было потрясающее, гордость неслыханная. Никто не должен знать, что с нею происходит, она не выдаст себя до конца; примеры всегда были перед глазами — Фиа, Фрэнк, Стюарт, а она той же породы и унаследовала тот же нрав. Но отец Ральф бывал в Дрохеде постоянно, следил за преображением Мэгги, и, когда она расцвела было девической прелестью и вдруг стала гаснуть и утратила всю свою живость, его охватила тревога, а потом и страх. У него на глазах тают, чахнут и тело ее, и душа; Мэгги ускользает от всех, замыкается в себе, и невыносимо смотреть, как она превращается во вторую Фиону. Огромные глаза распахнуты навстречу какому-то надвигающемуся ужасу, матово-бледная кожа, не знающая ни загара, ни веснушек, становится все прозрачней. Если так пойдет дальше, думал он, скоро от нее останутся одни глаза, она скроется в них, как змея, глотающая собственный хвост, и в мире, невесомый и почти незримый, будет двигаться только серебристый луч, еле уловимый краешком глаза, словно пугливые тени и темные пятнышки, мелькающие на белой стене. Ну нет, он выяснит, в чем дело, даже если правду придется вырвать у нее силой. Как на грех, совсем несносной стала Мэри Карсон, ее злила каждая минута, которую он проводил в доме Клири; лишь бесконечное терпение, изворотливость и такт помогали отцу Ральфу скрывать, как все в нем бунтует против ее самодурства. И столь несвойственное его натуре пристрастие к Мэгги не всегда одерживало победу над хитроумием природного дипломата, не заглушало и тайного довольства: приятно видеть, что его обаяние покоряет даже упрямую вздорную ведьму Мэри Карсон. В душе его бушевала и рвалась с привязи доныне дремавшая нежность, жажда заботиться о чьем-то благополучии, кроме своего собственного, но пришлось признать, что бок о бок с этим чувством уживается и другое: холодная кошачья жестокость, стремление взять верх над тщеславной деспотичной бабой, одурачить ее. О, ему всегда этого хотелось! Старой паучихе вовек не взять над ним верх! Наконец он ухитрился сбежать от Мэри Карсон и застигнуть Мэгги врасплох на маленьком кладбище, в тени совсем не воинственного бледного карающего ангела. Она смотрела в слащаво-умиротворенное лицо статуи, сама олицетворение страха: разительный контраст бесчувственности и чувства, подумалось ему. Но сам-то он здесь зачем? Чего ради он гоняется за ней, как встревоженная наседка, его ли это забота? Разве не матери с отцом полагалось бы выяснить, что с ней творится? Да, но они ничего худого не замечают, для них она значит куда меньше, чем для него. И потом, он ведь пастырь духовный, и его долг — приносить утешение тем, кто одинок и отчаялся. Нестерпимо видеть ее несчастной, но вот беда, так все сложилось, что он день ото дня сильнее к ней привязывается. Столько уже накопилось благодаря ей милых ему случаев и воспоминаний, и это пугает. Любовь к Мэгги и естественное для священника побуждение всегда и всякого духовно поддержать боролись в нем с неодолимым страхом — вдруг станешь кому-то нужен как воздух и кто-то станет как воздух нужен тебе. Мэгги услышала его шаги по траве, обернулась, сложила руки на коленях, но глаз не подняла. Он сел неподалеку, обхватил руками колени, складки сутаны живописно облекали его, подчеркивая непринужденное изящество стройного тела. Надо приступать без околичностей, решил он, не то она увернется. — Что случилось, Мэгги? — Ничего, отец Ральф. — Не правда. — Пожалуйста, не спрашивайте, пожалуйста! Не могу я вам сказать! — Ох, Мэгги! Маловерка! Мне ты можешь сказать все на свете. Для того я здесь, на то я и священник. Я — избранный слуга Божий на земле, именем Господа слушаю, даже прощаю Его именем. И нет во всем божьем мире ничего такого, маленькая моя Мэгги, чему Господь и я не нашли бы прощения. Ты должна сказать мне, что случилось, милая, ибо если кто может тебе помочь, так это я. Пока я жив, всегда буду стараться помочь тебе, оберечь тебя. Если угодно, я твой ангел-хранитель — и куда более надежный, чем этот кусок мрамора у тебя над головой. — Отец Ральф перевел дух и наклонился к девочке. — Мэгги, если ты меня любишь, скажи мне, что случилось! Она стиснула руки. — Отец Ральф, я умираю, у меня рак! Он чуть не расхохотался, так внезапно схлынуло владевшее им напряжение; потом посмотрел на бледное до синевы ее лицо, на исхудалые руки и готов был заплакать, зарыдать, выкрикнуть небесам горький упрек в несправедливости. Нет, не могла Мэгги попусту вообразить такое; наверно, тут кроется что-то серьезное. — Откуда ты знаешь, девочка? Не сразу она сумела выговорить это вслух, и он вынужден был наклониться к самым ее губам, бессознательно изображая обстановку исповеди — заслонился ладонью, чтобы она не видела его лица, подставил изящной формы ухо, привычное к нечистым признаниям. — Уже полгода, как это началось, отец Ральф. У меня ужасные боли в животе, но не оттого, что тошнит, и… ой, отец Ральф… столько крови течет! Отец Ральф резко вскинул голову, во время исповедей этого никогда не случалось; он смотрел на ее пристыженно опущенную головку, охваченный бурей разноречивых чувств, и никак не мог собраться с мыслями. Нелепое, радостное облегчение; дикая злость на Фиону — он готов был ее убить; благоговение, восхищение — такая крошка и так храбро все время держалась; и безмерное, невыразимое смущение. Как и Мэгги, он был дитя своего времени. В каждом городе, где он бывал, от Дублина до Джиленбоуна, продажные девки нарочно являлись к нему на исповедь и шептали невесть какие выдумки, выдавая их за чистую правду, потому что видели в нем мужчину, только мужчину, и не хотели себе сознаться, что бессильны его разбудить. Бормотали ему что-то про развратников, которые их насилуют всеми мыслимыми и немыслимыми способами, про недозволенные игры с другими девчонками, про похоть и прелюбодеяние, нашлись и две-три со столь богатым воображением, что подробно описывали ему свои сношения с какими-то священниками. Он выслушивал их, и все это его ничуть не волновало, было только до тошноты противно, ибо в семинарии муштровали сурово, а человеку его склада нетрудно усвоить такой урок. Но никогда, никогда ни одна из тех девиц не упоминала об этой тайной жизни тела, которая унижает женщину и делает ее существом особой породы. И никакими силами не удалось сдержать обжигающую волну, разлившуюся под кожей; преподобный Ральф де Брикассар сидел отворотясь, прикрыв лицо рукой, и мучительно стыдился того, что впервые в жизни покраснел. Но должен же он помочь своей Мэгги! Он дождался, чтобы краска сбежала со щек, встал, поднял ее и усадил на ровный пьедестал мраморного ангела, теперь они с Мэгги оказались лицом к лицу. — Посмотри на меня, Мэгги. Нет, ты смотри на меня! Она подняла измученные глаза и увидела: он улыбается, и разом нахлынула безмерная радость. Не стал бы он так улыбаться, если б она умирала; она прекрасно знает, что очень дорога ему, ведь он никогда этого не скрывал. — Ты не умираешь, Мэгги, и никакого рака у тебя нет. Не мне следовало бы тебе это объяснять, но уж лучше объясню. Твоей матери следовало давным-давно тебе все рассказать, подготовить тебя заранее, ума не приложу, почему она этого не сделала. Он вскинул глаза на непроницаемое лицо мраморного ангела и странно, сдавленно засмеялся. — Боже милостивый! Чего только ты не возлагаешь на меня! — и к замершей в ожидании Мэгги: — Пройдут годы, ты вырастешь, узнаешь больше о жизни и, может быть, станешь со смущением, даже со стыдом вспоминать этот день. Не надо, Мэгги, вспоминай этот день по-другому. Ничего тут нет постыдного, и нечего смущаться. Сейчас, как всегда и во всем, я лишь орудие в руках господа Бога. Таково мое единственное дело на земле, единственное мое назначение. Ты была очень напугана, ты нуждалась в помощи, и Господь в моем лице ниспослал тебе помощь. Только это и запомни, Мэгги. Я — служитель Господа и говорю во имя Его. С тобой происходит то, что и со всеми женщинами, Мэгги, только и всего. Каждый месяц у тебя несколько дней будут кровотечения. Обычно это начинается лет в двенадцать, в тринадцать — тебе уже исполнилось тринадцать? — Мне пятнадцать, отец Ральф. — Пятнадцать? Тебе?! — Он в сомнении покачал головой. — Что ж, придется поверить. Значит, ты несколько запоздала. Но так будет каждый месяц, лет до пятидесяти, у некоторых женщин это повторяется в точности как фазы луны, у других не так аккуратно. У одних проходит безболезненно, другие сильно мучаются. Никто не знает, почему это бывает так по-разному. Но ежемесячное кровотечение — признак зрелости. Ты понимаешь, что значит слово «зрелость»? — Конечно, отец Ральф! Я читала! Это когда становишься взрослой. — Ну, примерно так. Пока продолжаются эти кровотечения, ты можешь иметь детей. Без этого не продолжался бы род человеческий. До грехопадения, говорится в Библии, Ева не менструировала. По-настоящему это называется менструация. Но когда Адам и Ева пали, Бог покарал женщину суровее, чем мужчину, ведь падение, в сущности, совершилось по ее вине. Она соблазнила мужа. Помнишь, как сказано в Писании? «В болезни будешь рождать детей!». А это значит: все, что связано с рождением детей, для женщины неотделимо от мук. Это великая радость, но и великие муки. Таков твой удел, Мэгги, и ты должна с ним примириться. Мэгги не знала, что точно так же отец Ральф утешил и поддержал бы любую свою прихожанку, хоть и не принимал бы ее судьбу столь близко к сердцу: был бы сама доброта, но суть ее тревоги ему глубоко чужда. И, может быть, не так уж странно, что при такой отчужденности тем верней утешение и поддержка. Словно бы он выше подобных мелочей, а стало быть, они преходящи. Он и сам этого не сознавал; у тех, кто в тяжкий час взывал к нему о помощи, никогда не возникало ощущения, будто он смотрит на них свысока или осуждает их слабость. От многих пастырей подопечные уходят, мучаясь сознанием своей вины, никчемности или гнусности, но у отца Ральфа так никогда не бывало. Ибо люди чувствовали, что и его мучают скорбь и внутренняя борьба — быть может, скорбь, им чуждая, и борьба непонятная, но не менее тяжкая. Сам же он не понимал и никто не мог бы его убедить, что секрет его влияния и притягательности не столько во внешнем обаянии, сколько в этой холодноватой, почти божественной, но и глубоко человечной отрешенности его души. И вот он говорит с Мэгги, как говорил с нею когда-то Фрэнк, будто с равной. Но он старше, мудрей, образованней Фрэнка, ему спокойнее доверяешься. У него чудесный голос, и как славно звучит — по-английски плавно, но с едва заметным ирландским выговором. Всю тоску и страх как рукой сняло. Но по молодости лет Мэгги одолевало любопытство, теперь ей не терпелось узнать все, что только можно, и ее не смущали сложные умствования, как тех, кому всегда важнее вопрос не «кто», но «почему». Ведь он ее друг, обожаемый кумир, новое солнце на ее небосводе. — А почему вам не следовало мне про это рассказывать, отец Ральф? Почему вы говорите, что это мама должна была сказать? — Это сугубо женское дело, Мэгги. Никто никогда не упоминает о менструациях и о своем нездоровье при мужчинах или при мальчиках. Женщины могут говорить об этом только друг с другом. — Почему? Он покачал головой и засмеялся. — Сказать по совести, я и сам не знаю почему. Я даже хотел бы, чтоб было по-другому. Но ты уж поверь мне на слово. Никогда и никому про это даже не заикайся, только с матерью можно говорить, но и ей не рассказывай, что мы с тобой это обсуждали. — Хорошо, отец Ральф. Проклятие, до чего трудно выступать в роли матери, сколько надо всего упомнить! — Теперь иди домой, Мэгги, скажи своей маме, что у тебя идет кровь, и попроси объяснить, что при этом надо делать. — А у мамы тоже так бывает? — У всех здоровых женщин так бывает. Только когда они ждут ребенка, это прекращается, пока ребенок не родится. Поэтому женщина и узнает, что у нее будет ребенок. — А почему это прекращается, когда ждут ребенка? — Не знаю, Мэгги. Извини, но я, право, не знаю. — Отец Ральф, а почему кровь идет из кишок? Он вскинул испепеляющий взгляд на мраморного ангела, тот ответил невозмутимым взором, его-то нимало не трогали женские заботы. Отцу Ральфу становилось невтерпеж. Поразительно, как она дотошно выспрашивает, — она, всегда такая сдержанная! Но он понял, что стал для Мэгги источником сведений обо всем, чего не найти в книгах, и, слишком хорошо зная ее характер, ни намеком не выдал неловкости и смущения. Иначе она замкнется в себе и уже никогда ни о чем его не спросит. И он терпеливо ответил: — Это не из кишок, Мэгги. Внизу, под животом, у тебя есть скрытый проход, нарочно для детей. — А, значит, вот они откуда выходят, — сказала Мэгги. — Я всегда думала, как же они выходят наружу. Отец Ральф усмехнулся и снял ее с мраморного пьедестала. — Ну вот, теперь ты знаешь. А знаешь, отчего родятся дети, Мэгги? — Ну, конечно, — с важностью сказала она, радуясь, что у нее есть хоть какие-то познания. — Их отращивают, отец Ральф. — А почему они начинают расти? — Потому что хочешь ребеночка. — Кто тебе это сказал? — Никто. Я сама догадалась. Отец Ральф закрыл глаза — нет, никто не может упрекнуть его в трусости, если не станет он объяснять дальше. Остается только пожалеть Мэгги, но помочь ей больше он не в силах. Хорошенького понемножку. Глава 7 Мэри Карсон вскоре должно было исполниться семьдесят два года, и она решила по этому случаю устроить прием, каких Дрохеда не видывала уже полвека. День рожденья приходился на начало ноября — время, когда жара еще терпима, во всяком случае для уроженцев Джилли. — Вы приметили, миссис Смит? — зашептала Минни. — Нет, вы только приметьте! Третьего ноября, вот когда она родилась! — Ну и что тут такого, Минни? — спросила экономка. Ее, невозмутимо уравновешенную англичанку, несколько раздражала эта истинно кельтская таинственность. — А как же, она, стало быть, родилась под знаком Скорпиона, верно? Скорпион, вот она кто! — Понятия не имею, что вы такое говорите, Минни! — Ox, миссис Смит, миленькая, так ведь для женщины родиться скорпионом — это хуже нет. Дьяволовы дочки, вот они кто! — сказала Кэт, вытаращив глаза, и перекрестилась. На миссис Смит все это не произвело ни малейшего впечатления. — Право слово, Минни, и у вас, и у Кэт ужасная каша в голове, — сказала она. А вокруг все ходило ходуном, суете и хлопотам не предвиделось конца. Старая паучиха, сидя в глубоком кресле в самом центре своей паутины, так и сыпала распоряжениями — сделать то, сделать это, одно припасти, другое из запасов достать. Обе горничные-ирландки не знали ни минуты передышки — начищали серебро, перемывали сервизы лучшего фарфора, домашнюю церковь снова превращали в залу и готовили к приему гостей соседние с нею комнаты. Стюарт и несколько сезонных работников прошли с косилкой и косами по лужайкам, пропололи цветочные клумбы, посыпали влажными опилками выложенные испанской плиткой веранды, чтобы нигде не осталось пыли, протерли толченым мелом пол в зале, чтобы танцующим было не слишком скользко, — во всех этих делах больше мешали, чем помогали младшие мальчики Клири. Из самого Сиднея, заодно с устрицами и креветками, крабами и омарами, выписан был оркестр Кларенса О'Тула; нескольких женщин из Джилли наняли помогать во время приема. Вся округа от Радней Ханши до Инишмари и от Бугелы до Нарранганга гудела как улей. Пока среди мраморных стен эхом отдавались непривычный стук переставляемой мебели и перекликающиеся голоса, Мэри Карсон покинула неизменное глубокое кресло, подсела к столу, придвинула к себе лист плотной бумаги, обмакнула перо в чернильницу и принялась писать. Уверенно, ни секунды не медля, хотя бы в сомнении, где поставить запятую. За последние пять лет она обдумала каждое слово, строила, перестраивала и довела до совершенства каждую фразу. И не так долго пришлось писать; понадобилось только два листа бумаги, да и то второй исписан всего на три четверти. Но, дописав последнюю строчку, она несколько минут сидела недвижимо. Ее письменный стол — шведское бюро с откатывающейся крышкой — стоял у одного из высоких, во всю стену, окон, если повернуть голову, видна лужайка перед домом. И она обернулась, когда оттуда донесся смех, — сперва поглядела рассеянно, потом застыла в ярости. Будь он проклят с его помешательством! Отец Ральф обучил Мэгги искусству верховой езды; девочка из простой семьи, она никогда прежде не сидела верхом на лошади, и преподобный отец восполнил этот пробел. Как ни странно, дочери простых земледельцев и пастухов редко умеют ездить верхом. Верховая езда, в городе ли, на ферме ли — развлечение для богатых молодых женщин. Да, конечно, девушки вроде Мэгги умеют править двуколкой и упряжкой ломовых лошадей, умеют даже водить трактор, а иногда и легковую машину, но верхом ездят редко. Такой семье верховая лошадь для дочери не по карману. Отец Ральф привез из Джилли невысокие сапожки на резинках и брюки из плотной саржи для верховой езды и — р-раз! — выложил покупки на кухонный стол в доме Клири. Пэдди, несколько удивленный, поднял голову от книги, которую читал после ужина. — Что это у вас, ваше преподобие? — Костюм для Мэгги, чтобы ездила верхом. — Что-о? — рявкнул Пэдди. — Что-о?! — пискнула Мэгги. — Костюм для Мэгги, чтобы ездила верхом. Честное слово, Пэдди, вы просто болван! Наследник самого большого, самого богатого имения во всем Новом Южном Уэльсе — и ни разу не дали единственной дочери сесть на лошадь! Как же она, по-вашему, займет свое место рядом с мисс Кармайкл, мисс Хоуптон и миссис Энтони Кинг? Они-то все — прекрасные наездницы! Мэгги непременно должна научиться ездить и в дамском седле, и по-мужски, слышите? Я понимаю, вам недосуг, поэтому буду сам ее учить, нравится вам это или не нравится. Если это отчасти помешает ее домашним обязанностям, ничего не поделаешь. Придется вашей жене раз в неделю несколько часов обходиться без помощи Мэгги, только и всего. Что-что, а спорить со служителем церкви Пэдди не мог, и Мэгги начала ездить верхом. Уже не первый год она об этом мечтала, однажды робко попросила у отца разрешения, но он тут же про это забыл, а больше спрашивать она не посмела: раз папа молчит, значит, не позволяет. А учиться у самого отца Ральфа — что может быть чудеснее! Но Мэгги постаралась скрыть свою радость: ее преклонение перед отцом Ральфом успело уже перейти в пылкую девичью влюбленность. И, прекрасно зная, что этому не бывать, она позволяла себе роскошь втайне мечтать о нем — как бы это было, если бы он обнял ее, поцеловал? Дальше она в мечтах не заносилась, ибо понятия не имела, что может быть дальше да и есть ли какое-то «дальше». И хоть она знала, что грешно так мечтать о священнике, но никак не могла взять себя в руки и отогнать эти мечты. Только ухитрялась ничем не выдать себя, чтобы он ни в коем случае не догадался о таких беззаконных ее мыслях. Из окна гостиной Мэри Карсон смотрела на отца Ральфа и Мэгги, они шли от конюшни, расположенной по другую сторону дома, дальше от жилища старшего овчара. Работники в имении ездили на обыкновенных рабочих лошадях, этих в стойле не держали, они либо трусили по участкам в упряжке или под седлом, либо в часы отдыха щипали траву вокруг Главной усадьбы. Но была в Дрохеде и конюшня, хотя пользовался ею теперь один отец Ральф. Только для него Мэри Карсон держала двух чистокровных лошадок — беспородные рабочие клячи не для него! И когда он спросил, нельзя ли и Мэгги ездить на его лошадях, тут нечего было возразить. Девчонка ей племянница, и он прав — племянница хозяйки Дрохеды должна уметь ездить верхом. Каждая косточка в обрюзгшем старом теле Мэри Карсон ныла от досады: если б можно было тогда отказать или уж ездить вместе с ними! Но и отказать она не могла, и взгромоздиться в седло ей уже не под силу. И зло берет, когда видишь, как они шагают по лужайке — он в бриджах и высоких сапогах, в белой рубашке, изящный, точно балетный танцор, она в своих брючках стройна и хороша какой-то мальчишеской красотой. Они так и светились дружеской непринужденностью, и в тысячный раз Мэри Карсон с недоумением подумала: почему никто больше не осуждает эту до неприличия тесную дружбу? Пэдди только радуется ей, Фиа — дубина несчастная! — по обыкновению, молчит, а для мальчиков эти двое все равно что брат и сестра. Быть может, она, Мэри Карсон, видит то, чего не видят другие, потому что и сама любит Ральфа де Брикассара? Или ей просто мерещится и ничего тут такого нет, просто мужчина, которому сильно за тридцать, дружит с девочкой-подростком? Чушь! Ни один мужчина за тридцать, даже и Ральф де Брикассар, не будет так слеп, чтобы не разглядеть распускающуюся розу. Даже Ральф де Брикассар? Ха! Особенно Ральф де Брикассар. Уж он-то все видит и замечает. Руки ее тряслись: на лист бумаги внизу брызнули с пера темно-синие капли. Узловатые пальцы придвинули новый лист, опять обмакнули перо в чернильницу и еще раз с прежней уверенностью вывели те же слова. Потом Мэри Карсон тяжело поднялась на ноги и потащилась к двери. — Минни! Минни! — закричала она. — Господи помилуй, сама зовет! — послышался голос горничной в зале напротив. Из-за двери выглянуло усыпанное веснушками лицо, ни молодое, ни старое. — Чего вам подать, миссис Карсон, миленькая? — спросила Минни, недоумевая, отчего старуха, против обыкновения, не вызвала звонком миссис Смит. — Поди позови городилыцика и Тома. Пришли их сюда сейчас же. — Я сперва скажу миссис Смит? — Нет! Делай, что тебе говорят! Том, садовник, семнадцать лет назад был обыкновенным бродягой, скитался по дорогам с котелком и скаткой, нанимался то там, то сям на работу, но влюбился в цветники Дрохеды и уже не мог с ними расстаться. Городильщика, вечного кочевника, ибо таково уж его ремесло — без конца ходить по участкам и выгонам, вколачивать в землю столбы для оград и натягивать между ними проволоку, — недавно оторвали от его прямого дела, чтобы к празднеству поправить белую ограду Большого дома. Испуганные нежданным приглашением, они сразу пришли и стали перед хозяйкой, оба в рабочих штанах, в подтяжках, в нижних рубахах, и от беспокойства вертели в руках мятые шляпы. — Писать умеете? — спросила Мэри Карсон. Оба кивнули, глотнули от волнения. — Хорошо. Вот смотрите, сейчас я подпишу эту бумагу, а вы распишетесь немного пониже, тут же под моей подписью поставите свои фамилии и адреса. Поняли? Оба кивнули. — Да смотрите, подписывайтесь в точности так, как всегда, и свой постоянный адрес пишите разборчиво. Можете указать почту, куда вам писать до востребования, это мне все равно, лишь бы вас можно было разыскать. Оба смотрели, как она подписывалась; на этих листах только свою подпись она вывела крупно, широко. Подошел Том, с трудом проскрипел брызгающим пером по бумаге, затем городильщик большими круглыми буквами начертил: "Чез. Хоукинс» и адрес в Сиднее. Мэри Карсон неотрывно следила за ними: когда оба кончили, она дала каждому по темно-красной бумажке в десять фунтов и отпустила их, строго-настрого приказав держать язык за зубами. Мэгги и отец Ральф давно уже скрылись из виду. Мэри Карсон тяжело опустилась на стул у своего бюро, достала еще лист бумаги и снова принялась писать. На сей раз ее перо бегало по бумаге не так быстро и свободно. Порой она медлила, призадумывалась, потом, оскалясь в невеселой усмешке, опять писала. Видно, немало ей хотелось высказать, слова теснились, строчки жались друг к другу, и все же ей понадобился второй лист. Наконец она перечитала написанное, собрала все четыре листа, сложила, сунула в конверт и запечатала его красным сургучом. На празднество должны были явиться только Пэдди, Фиа, Боб, Джек и Мэгги; Хьюги и Стюарту поручено было присмотреть дома за младшими, и они втайне вздохнули с облегчением. Чуть ли не впервые в жизни Мэри Карсон расщедрилась — все получили новое платье, лучшее, какое только можно было заказать в Джилли. Пэдди, Боб и Джек боялись шевельнуться, закованные в черные фрачные костюмы с белыми жилетами, в белоснежные крахмальные рубашки со стоячими воротничками и с белыми галстуками бабочкой. Прием предстоял строго официальный: для мужчин обязательны фрак и белый галстук, для женщин — длинные вечерние платья. Платье Фионы необыкновенно шло ей — чудесного голубовато-серого оттенка, обильно расшитое бисером, очень открытое, но с длинными, до самой кисти, узкими рукавами, оно струилось до полу мягкими складками совершенно в стиле королевы Марии. Подобно этой царственной особе Фиа высоко и пышно уложила волосы, открыв лоб, а в джиленбоунском универсальном магазине нашлись неплохо сработанное жемчужное колье и серьги — подделку различил бы лишь самый искушенный и придирчивый глаз. Картину дополнял великолепный веер из страусовых перьев под цвет платья — отнюдь не лишнее украшение, как могло бы показаться с первого взгляда: была необычайная жара, и в семь вечера ртуть в градуснике еще стояла гораздо выше ста. Когда Фиа с Пэдди вышли из своей комнаты, сыновья так и ахнули. Никогда еще они не видели родителей такими красивыми, в таком недосягаемом великолепии. Сразу видно было, что Пэдди уже шестьдесят один, но держался он с изысканным достоинством государственного мужа; а Фиа в свои сорок восемь вдруг помолодела на десять лет — полная жизни красавица с чарующей улыбкой. Джиме и Пэтси отчаянно разревелись, не желая признавать в этих великолепных незнакомцах маму с папой; вокруг плачущих засуетились, о достоинстве позабыли — мама с папой вели себя по-всегдашнему, и через минуту-другую близнецы уже в восторге им улыбались. Но дольше всего изумленные взгляды не отрывались от Мэгги. Быть может, вспоминая свои девические годы и разобиженная тем, что остальные приглашенные на празднество девицы выписали наряды из Сиднея, джиленбоунская портниха всю душу вложила в платье для Мэгги. Оно было без рукавов, сборчатый вырез открывал плечи и шею; Фиа засомневалась, но Мэгги умоляла разрешить ей этот фасон, а портниха заверила, что все девушки будут одеты в этом же роде, — не хотите же вы, чтобы над вашей дочерью смеялись, сочли ее отсталой провинциалочкой? И Фиа с улыбкой уступила. Чуть приталенное, платье из тонкого плотного креп-жоржета схвачено на бедрах поясом из той же материи. Оно матовое, светло-серое с нежным розоватым отливом, — в те годы цвет этот называли «пепел розы»; общими усилиями портниха с Мэгги расшили все платье крохотными розовыми бутонами. И Мэгги подстриглась коротко, как можно ближе к моде «под фокстрот», которая потихоньку докатилась уже и до девушек в Джилли. Конечно, волосы ее, наперекор моде, оставались кудрявыми, но короткая стрижка очень ей шла. Пэдди открыл было рот, готовый разразиться гневом — он просто не узнал свою маленькую дочку, — и тут же закрыл, не промолвив ни слова: давняя стычка с Фрэнком в доме отца Ральфа кое-чему его научила. Нет, не век ей оставаться его маленькой дочкой — она уже стала юной женщиной и сама робеет от поразительной перемены в себе, которую ей открыло зеркало. Зачем же еще усложнять бедняжке жизнь? Он с нежностью улыбнулся и протянул руку. — Ну, Мэгги, ты просто очаровательна! Пойдем, я сам буду твоим кавалером, а Боб и Джек поведут маму. Всего лишь через месяц Мэгги исполнится семнадцать — и впервые Пэдди почувствовал, что он и вправду стар. Но она его любимица, зеница ока, ничто не должно омрачить первый в ее взрослой жизни бал. Они медленно пошли к Большому дому, первые гости ожидались еще не скоро; семья Клири должна была пообедать с Мэри Карсон и потом помогать ей принимать гостей. Никто не желал войти в дом в нечистой обуви, и, значит, отшагав милю по дрохедской пыли, надо было зайти в домик, где кухня, почистить башмаки, отряхнуть пыль с брюк и длинных подолов. Отец Ральф, как обычно, явился в сутане: никакой фрак или смокинг не шел ему так, как это одеяние строгого покроя, чуть расширяющееся книзу, с длинным рядом черных матерчатых пуговиц впереди, от ворота до самого низа, перехваченное поясом с лиловой каймой — знаком его сана. Мэри Карсон была вся в белом: белое шелковое платье, белые кружева, белые страусовые перья. Фиа смотрела на нее во все глаза, до того ошеломленная, что ей даже изменила всегдашняя невозмутимость. Так вопиюще нелепо, так некстати старуха вырядилась невестой — чего ради, спрашивается? Ни дать ни взять выжившая из ума старая дева, которая разыгрывает новобрачную. В последнее время она, ко всему, сильно растолстела, и это ее тоже не красит. Но Пэдди словно не замечал ничего неладного; сияя улыбкой, подошел к сестре, взял ее за руку. До чего славный малый, подумал отец Ральф, который и рассеянно, и чуть забавляясь наблюдал эту сценку. — Ну, Мэри, ты замечательно выглядишь! Прямо как молоденькая! А на самом деле она была точь-в-точь как королева Виктория незадолго до смерти на широко известной фотографии. Глубокие складки по обе стороны крупного носа, упрямо сжатый властный рот; выпуклые холодные глаза не мигая уставились на Мэгги. И прекрасные синие глаза священника испытующе оглядели племянницу, тетку и снова племянницу. Мари Карсон улыбнулась брату, взяла его под руку. — Можешь вести меня к столу, Падрик. Отец де Брикассар поведет Фиону, а мальчики пойдут с Мэгенн. — Она через плечо глянула на Мэгги. — Будешь сегодня танцевать, Мэгенн? — Она для этого слишком молода, Мэри, ей еще нет семнадцати, — поспешно сказал Пэдди, вспомнив еще одно свое родительское упущение: никого из его детей не учили танцевать. — Очень жаль, — уронила Мэри Карсон. То был блестящий, роскошный, великолепный, ослепительный бал; по крайней мере, эти слова переходили из уст в уста. Прибыл с женой, сыновьями и единственной дочерью даже Ройял О'Мара из Инишмари, за двести миль — самый дальний путь, хотя и немногим длиннее, чем у других гостей. Джиленбоунским жителям ничего не стоит прокатиться за двести миль ради крикетных состязаний, а уж ради такого празднества тем более. Приехал Данкен Гордон из Ич-Юиздж; никто не мог добиться от него ответа — почему он назвал свое имение в такой дали от океана шотландскими, вернее даже гэльскими словами, которые означают «морской конь», иначе говоря — морж. Приехал Мартин Кинг с женой, сыном Энтони и женой сына; то был старейший поселенец на джиленбоунских землях — Мэри Карсон, всего лишь женщина, не удостоилась этого звания. Приехала Эвен Пью из Брейк-и-Пвл (местные жители, не в силах выговорить сплошные шотландские согласные, называли это имение Брейки-Пул), Доминик О'Рок из Диббен-Диббена, Хорри Хоуптон из Бил-Била и еще человек десять — двенадцать с семьями. Это были почти сплошь католики, мало кто носил англосаксонские имена; тут было примерно поровну ирландцев, шотландцев и уроженцев Уэльса. Нет, на родине им не приходилось надеяться на равноправие и независимость, а католикам в Уэльсе и Шотландии нечего было рассчитывать и на сочувствие тамошних протестантов. Здесь же, на многих тысячах квадратных миль вокруг Джиленбоуна, они сами себе хозяева и господа, владельцы огромных богатств, и где уж господам английским помещикам с ними тягаться; в пределах Дрохеды, крупнейшего из здешних имений, свободно разместились бы несколько европейских княжеств. Трепещите, князья Монако и герцоги Лихтенштейнские! Вам не сравниться величием с Мэри Карсон. И вот здешние владыки кружатся в вальсе под вкрадчивую музыку оркестра, выписанного из Сиднея, а потом снисходительно смотрят, как их дети отплясывают чарльстон; они едят паштет из омаров и свежие устрицы со льда, пьют выдержанное пятнадцатилетнее шампанское из Франции и двенадцатилетнее шотландское виски. Если уж говорить по совести, они с большим удовольствием ели бы жареного барашка или солонину и запивали дешевым, крепким бандабергским ромом или графтонским пивом прямо из бочки. Но приятно знать, что к твоим услугам самые изысканные яства и напитки — стоит только пожелать. Да, бывают и скудные годы, и нередко. Доходы от шерсти в хорошие годы откладывались впрок, чтобы пережить годы плохие, ибо никто не может предсказать, будет ли дождь. Но вот выпало уже несколько добрых лет кряду, а в Джилли почти не на что тратить деньги. О, если уж ты очутился на плодородных черноземных равнинах Великого Северо-Запада, нет для тебя лучшей земли. Они не тосковали по прежней своей родине и не совершали туда паломничества; что сделала для них Англия, кроме как унижала и преследовала за их верования? Австралия же и сама страна католическая, здесь они равные среди равных. И Великий Северо-Запад стал для них новой родиной. И притом нынче за все платит Мэри Карсон. Уж она-то может себе это позволить. По слухам, у нее денег хватило бы, чтобы купить и продать даже английского короля. Ее капиталы вложены в сталь, в серебро, цинк и свинец, в медь и золото и еще в десятки всяких копей, рудников и предприятий, почти все в такие, на которых в прямом и переносном смысле делают деньги. Дрохеда уже давно отнюдь не главный источник ее доходов; теперь это всего лишь выгодная забава. Ни за обедом, ни после отец Ральф не заговаривал с Мэгги; весь вечер он старательно ее избегал. Обиженная, она все время искала его глазами. Он ощущал на себе ее взгляд, и ему очень хотелось подойти и объяснить, что ее да и его доброму имени только повредит, если он станет уделять ей больше внимания, чем, к примеру, мисс Кармайкл, мисс Гордон или мисс О'Мара. Так же как Мэгги, он не танцевал и, так же как Мэгги, притягивал множество взглядов; бесспорно, они двое превзошли красотой всех присутствующих. Отец Ральф как бы раздвоился — одна половина его существа возмущалась видом Мэгги в этот вечер, ему неприятны были и эта короткая стрижка, и прелестное платье, и элегантные шелковые туфельки того же цвета «пепла розы» на высоченных двухдюймовых каблуках; она и так стала выше ростом, и фигурка ее теперь — сама женственность. А другая половина его души преисполнилась гордости: его Мэгги затмила всех девушек в зале. У мисс Кармайкл точеные аристократические черты лица, но ей не хватает необычайного сияния этих золотисто-рыжих волос; у мисс Кинг чудесные белокурые косы, но не такое гибкое тело; у мисс Маккейл фигура изумительная, но физиономия точно у лошади, которая тянется через забор за яблоком. И однако, острей всего он ощущал разочарование — ну почему, почему нельзя повернуть время вспять! Ему вовсе не нужна взрослая Мэгги, ему нужна девчурка, с которой можно обращаться как с нежно любимым ребенком. На лице Пэдди он подметил словно бы отражение своих мыслей и слабо улыбнулся. Каким блаженством было бы хоть раз в жизни не скрывать того, что чувствуешь! Но привычная выучка и благоразумие въелись ему в плоть и кровь. А вечер продолжался, и все непринужденней становились танцы, пили уже не шампанское и виски, а ром и пиво, и празднество теперь больше напоминало обыкновенную веселую вечеринку на простой ферме после стрижки овец. Сюда бы хоть одного овчара да работницу с фермы — и к двум часам ночи уже никто не отличил бы этот прием от обычного в джиленбоунской округе гулянья, развлечения вполне демократичного, открытого для всех. Пэдди и Фиа все еще помогали хозяйничать, но Боб с Джеком и Мэгги ровно в полночь ушли. Родители этого не заметили, им было весело: их дети не умели танцевать, но они-то умели — и танцевали вовсю, больше друг с другом; зоркому глазу отца Ральфа они вдруг показались на диво подходящей парой — быть может, как раз потому, что им так редко случалось дать себе волю и порадоваться друг на друга. Отец Ральф не помнил, чтобы ему хоть раз пришлось видеть их одних и тут же не вертелся бы кто-нибудь из детей, — а ведь это нелегко в больших семьях, подумалось ему, родителям никогда не удается побыть наедине, разве что в спальне, а тогда, пожалуй, им уже не до разговоров, это можно понять. Что весел и жизнерадостен Пэдди — не диво, он всегда такой, но вот Фиа нынче вечером просто блистательна, и когда Пэдди приличия ради учтиво приглашает на танец супругу какого-нибудь овцевода, у нее отбоя нет от кавалеров; между тем женщины куда моложе уныло сидят вдоль стен огромной залы, и никто не стремится с ними танцевать. Впрочем, отец Ральф лишь урывками наблюдал за Клири-родителями. После ухода Мэгги он словно на десять лет помолодел, необычайно оживился и совсем ошеломил девиц Хоуптон, Маккейл, Гордон и О'Мара, станцевав — и превосходно — с мисс Кармайкл «блэк ботом». Но после этого он прошелся в танце по очереди с каждой свободной девушкой в зале, даже с некрасивой бедняжкой мисс Пью — к этому времени гости чувствовали себя уже совсем непринужденно, исполнились благодушия и никто ничуть не осудил святого отца. Напротив, все вслух восхищались его неутомимой добротой. Никто не мог бы сказать, что его дочери не довелось потанцевать с преподобным де Брикассаром. Разумеется, не будь это прием в частном доме, он не позволил бы себе развлекаться танцами, но как приятно видеть, что такой обаятельный человек в кои веки может и повеселиться. В три часа ночи Мэри Карсон поднялась на ноги и зевнула. — Нет, праздник продолжается, — сказала она. — Если я устала (а я и правда устала), я могу пойти и лечь и сейчас так и сделаю. Но еды и питья хватает, оркестр для того и нанят, чтобы играть, пока у кого-то еще есть желание танцевать, а если немножко шумно, я только скорее усну. Отец Ральф, не поможете ли мне подняться наверх? Выйдя из залы, она, однако, не повернула к великолепной лестнице, ведущей на второй этаж, а, тяжело опираясь на руку священника, направилась к своей гостиной. Дверь была заперта; Мэри дала спутнику ключ, подождала, пока он отпер, и первая вошла в комнату. — Прекрасный вечер, Мэри, — сказал он. — Последний для меня. — Не говорите так, дорогая. — Отчего же? Мне надоело жить, Ральф, с меня хватит. — Недобрые глаза ее смотрели насмешливо. — Вы что, не верите? Вот уже семьдесят лет с лишком я делаю только то, что хочу, и тогда, когда хочу, и если смерть воображает, будто в ее воле назначить мой последний час, она сильно ошибается. Я умру, когда сама захочу, и это никакое не самоубийство. Наша воля к жизни — вот что нас здесь держит, Ральф; а если всерьез хочешь с этим покончить, ничего нет проще. Мне надоело, и я хочу с этим покончить. Только и всего. Ему тоже надоело — не то чтобы жить, надоела маска вечной сдержанности, безжалостный климат Австралии и то, что нет друзей, нет людей душевно близких, и сам себе он надоел. В гостиной был полумрак, его почти не рассеивала высокая керосиновая лампа под абажуром бесценного рубинового стекла, и от прозрачных алых теней в упрямом лице Мэри Карсон проступало нечто совсем уже дьявольское. У отца Ральфа побаливали ноги и спина, давным-давно он так много не танцевал, хоть и гордился тем, что следит за новейшими причудами моды. Ему уже тридцать пять, он приходский священник в глубокой провинции, а много ли это в иерархии католической церкви? Карьера его не успела начаться — и уже кончена. Ох уж эти мечты юности! У него не хватило стойкости в час испытания. Но никогда он не повторит такой ошибки. Никогда, ни за что… Он беспокойно покачал головой, вздохнул — что толку об этом думать. Случая больше не представится. Пора посмотреть правде в глаза, пора уже расстаться с надеждами и мечтами. — Помните, Ральф, я вам сказала — моя возьмет, я вас побью вашим же оружием? Сухой старушечий голос ворвался в его раздумья, навеянные усталостью. Он посмотрел на Мэри Карсон и улыбнулся. — Дорогая Мэри, я никогда не забываю ни одного вашего слова. Просто не знаю, что бы я делал без вас эти семь лет. Ваше остроумие, ваше лукавство, ваша проницательность… — Будь я помоложе, я бы вас заполучила другим способом, Ральф. Вам вовек не подать, до чего мне хотелось скинуть с плеч лет тридцать. Если б ко мне явился дьявол и предложил — продай мне душу и стань опять молодой, я бы мигом согласилась и ничуть не пожалела бы о сделке, как этот старый осел Фауст. Да только нет его, дьявола. Меня, знаете ли, ничто не убедило, будто Бог и дьявол на самом деле существуют. Ни разу не видела ни малейших доказательств. А вы? — И я не видел. Но это убеждение опирается не на доказательства, Мэри. Оно опирается на веру, вера — вот на чем стоит католическая церковь. Если нет веры — нет ничего. — Весьма непрочная основа. — Возможно. Думаю, верить способен каждый. Признаюсь, я вынужден постоянно с собою бороться, дабы веру сохранить, но никогда я не сдамся. — С удовольствием разбила бы вас в пух и прах. Синие глаза его смеялись, при этом свете они казались серыми. — Дорогая моя Мэри, что-что, а это я хорошо знаю! — А знаете ли, почему? Бесконечная нежность украдкой подобралась к нему и, пожалуй, проникла бы в душу, но он яростно воспротивился. — Знаю, Мэри, и, поверьте, мне очень жаль. — Много ли женщин любило вас, не считая вашей матери? — А я не знаю, любила ли меня моя мать. Во всяком случае, под конец она меня возненавидела. Почти все женщины меня ненавидят. Напрасно меня не окрестили Ипполитом. — Ого! Это мне многое объясняет. — А что до других женщин, пожалуй, только Мэгги… Но она еще совсем девочка. Вероятно, не будет преувеличением сказать, что сотни женщин меня желали, но любили?.. Сильно сомневаюсь. — Я вас любила, — с волнением сказала она. — Нет, не любили. Я оказался вызовом вашей старости, только и всего. Одним своим видом я вам напоминаю о том, что вам в ваши годы уже недоступно. — Ошибаетесь. Я вас любила. Еще как! Вы что думаете, раз я стара, стало быть, уже не могу любить? Так вот, преподобный отец де Брикассар, я вам кое-что скажу. Запертая в этом дурацком теле, как в тюрьме, я еще молода — еще способна чувствовать, и желать, и мечтать, и еще как бунтую, и злюсь на свои оковы, на свое тело. Старость — самое жестокое мщение, которое на нас обрушивает мстительный бог. Почему он заодно не старит и наши души? — Она откинулась на спинку кресла, закрыла глаза, оскалила зубы в угрюмой усмешке. — Мне, конечно, прямая дорога в ад. Но сперва, надеюсь, мне удастся высказать Господу Богу, до чего он жалкое, злобное ничтожество! — Вы слишком долго вдовели, Мэри. Господь предоставил вам свободу выбора. Вы могли снова выйти замуж. И если вы предпочли замуж больше не выходить и потому страдали от одиночества, эту участь вы избрали сами, Бог тут ни при чем. Она молча изо всех сил вцепилась в ручки кресла; не сразу ее немного отпустило, и она открыла глаза. В свете лампы они красновато сверкнули, но не от слез; то был какой-то жесткий, режущий блеск. У отца Ральфа захватило дыхание, ему стало жутко. Настоящая паучиха! — Ральф, у меня на бюро лежит конверт. Дайте его сюда, пожалуйста. Опасливо, с ноющим сердцем, он поднялся, взял письмо, с любопытством на него взглянул. На лицевой стороне конверта никакой надписи, но он запечатан, как положено, на красном сургуче оттиснута печать Мэри Карсон — знак Овна и прописное «Д». Отец Ральф подошел и протянул ей конверт, но она не взяла и только махнула ему, чтобы сел на свое место. — Это вам, — сказала она и усмехнулась. — Это орудие вашей судьбы, Ральф, вот что это такое. Мой последний, решающий удар в нашем долгом поединке. Как жаль, что меня уже не будет и я не увижу развязки. Но я прекрасно знаю, какова будет развязка, ведь я знаю вас, знаю куда лучше, чем вы воображаете. Несносный гордец! Тут, в конверте, ваша судьба, вот чем решится — что станет с вашей жизнью и с вашей душой. Приходится отдать вас этой девчонке Мэгги, но уж я позаботилась, чтобы и она вас не заполучила. — Почему вы так ненавидите Мэгги? — Я вам уже однажды сказала. Потому что вы ее любите. — Да ведь это совсем не та любовь! Она — мой ребенок, ведь у меня детей не будет, она — радость моей жизни. Мэгги для меня некий образ, Мэри, просто образ! Старуха насмешливо фыркнула. — Не желаю я говорить про вашу драгоценную Мэгги! Я вас вижу в последний раз и не желаю тратить время и слушать, что вы там про нее толкуете. Вот письмо. Поклянитесь мне, дайте слово священника, что вы не вскроете конверт, пока своими глазами не увидите мой труп, но тогда прочтете его сразу, немедля, прежде чем похороните меня. Клянитесь! — Зачем же клятвы, Мэри. Я все сделаю, как вы хотите. — Клянитесь, или я возьму письмо обратно! Он пожал плечами. — Что ж, хорошо. Даю слово священника. Клянусь, что не вскрою это письмо, пока не увижу вас мертвой, а тогда прочту его прежде, чем вас похоронят. — Вот и хорошо! — Мэри, пожалуйста, не тревожьтесь. Вам все это просто кажется. Завтра утром вы сами над этим посмеетесь. — Утром меня уже не будет. Я умру сегодня ночью; не так я слаба, чтобы ждать дольше только ради удовольствия еще раз вас увидеть. Какое облегчение! Теперь я лягу. Поможете мне подняться по лестнице? Он ей не верил, но какой смысл спорить, и не в том она настроении, чтобы можно было свести все к шутке. Один Бог решает, когда человеку умереть, разве что по своей воле, тоже дарованной Богом, он сам лишит себя жизни. А она ведь сказала, что этого не сделает. И отец Ральф помог ей, грузной, одышливой, подняться по лестнице и на площадке взял ее руки в свои, наклонился, хотел поцеловать их. Она отдернула руки. — Нет, не сегодня. В губы, Ральф! В губы, как будто мы — любовники! В ярком свете люстры, где ради праздника зажжены были четыреста восковых свечей, она увидела на его лице отвращение, он невольно отпрянул, — и ей страстно захотелось умереть, умереть сейчас же, сию минуту. — Мэри, я священник! Я не могу! Мэри Карсон засмеялась жутким, пронзительным смехом. — Ох, Ральф, ну и подделка же ты! Поддельный мужчина, поддельный священник! А еще имел наглость когда-то предложить мне заняться любовью! Так твердо был уверен, что я откажусь? Эх, жаль, я отказалась! Душу черту продала бы. Лишь бы вернуть тот вечер, поглядеть бы, как ты вывернешься! Подделка, фальшивая монета! Вот что ты такое, Ральф! Никчемная подделка, импотент! И не мужчина, и не священник! Да ты не способен разохотиться даже на святую деву Марию! Ты ж, наверно, за всю жизнь ни разу не мог бы взять женщину, преподобный отец де Брикассар! Подделка! Солнце еще не взошло, даже не начинало светать. Непроглядная тьма жарким мягким одеялом окутывала Дрохеду. Гости расшумелись вовсю; будь здесь поблизости соседи, они давно бы вызвали полицию. Кого-то шумно и мерзко рвало на веранде, а под негустым кустом хвоща слились воедино две неясные тени. Отец Ральф обошел стороной упившегося и любовников и молча зашагал по свежескошенной лужайке; такая мука терзала душу, что он не разбирал, куда идет. Все равно куда, лишь бы подальше от ужасной старой паучихи, убежденной, что в эту чудесную ночь она сплетет свой погребальный кокон. В такой ранний час жара еще не изнуряла; в воздухе ощущалось чуть заметное медлительное дуновение, вкрадчиво, томно благоухали боронии и розы, во всем — чудесная умиротворенность, какая ведома лишь тропикам и субтропикам. Жить, о Господи, жить полной жизнью! Наслаждаться этой ночью, быть подлинно живым, быть свободным! Он остановился на дальнем краю лужайки, поднял глаза к небу — живая антенна, взыскующая божества. Что же таится в ночном небе, что там, среди мерцающих огоньков, в этой чистейшей, недоступной выси? Быть может, когда откинут голубой заслон дня, человеку дозволено заглянуть в вечность? Только эта бесконечная звездная россыпь, только она одна и убедит, что Бог — есть и у времени ни начала, ни конца. Да, старуха права. Подделка, подделка во всем. Не священник и не мужчина. Только хотел бы понять, как быть мужчиной и священником. Нет! Не тем и другим! Священник и мужчина не могут существовать в одном лице — если ты мужчина, значит, не священник. Почему, почему я когда-то запутался в ее паутине? Она ядовита, я и не догадывался, что яд так силен. Что в этом письме? Это очень в духе Мэри — подкинуть мне приманку! Много ли она знает или о многом лишь догадывается? А что тут знать, о чем догадываться? Только пустота и одиночество. Сомнения, тоска. Всегда тоска. Но ты ошибаешься, Мэри. Я вполне мог бы взять женщину. Просто я отказался от желания, годы потратил — и доказал себе, что с желанием можно совладать, подавить его, обуздать, ибо желание присуще мужчине, а я — священник. На кладбище кто-то плачет. Конечно, Мэгги. Больше никому это и в голову не придет. Отец Ральф приподнял полы сутаны и перешагнул через кованую невысокую ограду — этого не миновать, на сегодня он еще не распрощался с Мэгги. Раз уж пришлось объясняться с одной из двух женщин, вошедших в его жизнь, неизбежно объяснение и с другой. К нему возвращалась обычная насмешливая отрешенность — вот чего она не могла лишить его надолго, старая паучиха. Злобная старая паучиха. Да сгноит ее Господь. Да сгноит ее Господь!! — Мэгги, милая, не плачь, — сказал он, опускаясь рядом с ней на росистую траву. — На, возьми, ручаюсь, у тебя нет с собой порядочного носового платка. С женщинами всегда так. Возьми мой и вытри глаза, будь умницей. Она взяла платок и послушно утерла слезы. — Ты даже не сменила свой наряд. Неужели ты сидишь тут с полуночи? — Да. — А Боб и Джек знают, где ты? — Я им сказала, что иду спать. — Отчего ты плачешь, Мэгги? — Вы со мной весь вечер не разговаривали. — А! Так я и думал. Ну-ка, посмотри на меня. На востоке тьма начинала рассеиваться, там уже сквозил жемчужный свет, в Дрохеде загорланили первые петухи, приветствуя зарю. И он видел — даже от долгих слез не потускнели эти чудесные сияющие глаза. — Мэгги, сегодня вечером ты была самая красивая, всех девушек затмила, а кто же не знает, что я бываю в Дрохеде чаще, чем требуется. Я — священник и потому должен быть выше подозрений, примерно как жена Цезаря, но, боюсь, не всегда мысли у людей столь чисты. Для священника я еще не стар и недурен собой. — Он представил себе, как приняла бы Мэри Карсон эту скромную самооценку, и беззвучно засмеялся. — Прояви я к тебе хоть на грош внимания, об этом в два счета заговорил бы весь Джилли. Уже гудели бы телефонные провода по всей округе. Понимаешь, что я хочу сказать? Мэгги покачала головой; светало, и ее короткие кудряшки золотились с каждой минутой все ярче. — Ну, ты еще молода и не знаешь, как оно бывает, но надо же тебе учиться, и почему-то всегда учить тебя приходится мне, верно? Так вот, я хочу сказать, люди станут говорить, что я внимателен к тебе как мужчина, а не как священник. — Отец Ральф!! — Ужасно, правда? — Он улыбнулся. — Уверяю тебя, именно так и скажут. Пойми, Мэгги, ты уже не ребенок, ты — взрослая девушка. Но ты еще не научилась скрывать, как хорошо ко мне относишься, и если бы я при всех подошел и стал с тобой разговаривать, ты бы смотрела на меня такими глазами, что люди не правильно бы это поняли. Мэгги как-то странно смотрела на него, и внезапно взгляд ее стал непроницаемым, она резко отвернулась, и теперь отец Ральф видел только ее щеку. — Да, понимаю. Очень глупо, что я раньше не понимала. — А теперь не пора ли тебе домой? Дома, наверно, все еще спят, но если кто-нибудь поднимется в обычный час, тебе сильно попадет. И нельзя говорить, что ты была тут со мной, Мэгги, даже своим родным ты не должна это говорить. Она встала и в упор посмотрела на него. — Иду, отец Ральф. Только жаль, что они не знают вас лучше, тогда бы про вас нипочем так не подумали. Вы ведь ничего этого чувствовать не можете, правда? Почему-то ее слова больно задели, ранили до глубины души, — так глубоко не проникали самые язвительные колкости Мэри Карсон. — Да, ты права, Мэгги. Ничего этого я не чувствую. — Он вскочил на ноги, криво усмехнулся. — Наверно, скажи я, что хотел бы чувствовать, тебе это показалось бы странным? — Он провел рукой по лбу. — Нет, ничего подобного я не хочу! Иди домой, Мэгги, иди домой! Лицо у нее стало грустное. — Спокойной ночи, отец Ральф. Он взял ее руки в свои, наклонился, поцеловал их. — Спокойной ночи, Мэгги, милая. Он смотрел ей вслед — вот она идет среди могил, вот перешагнула через низкую ограду; в этом платье, расшитом розовыми бутонами, она — само изящество, грация, сама женственность и словно вышла из сказки. Пепел розы. «Очень подходящее название», — сказал он мраморному ангелу. Когда он шагал через лужайку обратно, автомобили, рокоча моторами, уже отъезжали; праздник наконец-то кончился. В доме музыканты, шатаясь от рома и усталости, укладывали свои инструменты, измученные горничные и нанятые на этот вечер помощницы пытались хоть немного навести порядок. Отец Ральф укоризненно покачал головой. — Отошлите всех спать, дорогая миссис Смит, — на ходу сказал он экономке. — За такую работу лучше приниматься со свежими силами. Я уж позабочусь, чтобы миссис Карсон не рассердилась. — Хотите что-нибудь перекусить, ваше преподобие? — Боже упаси! Я иду спать. Уже далеко за полдень кто-то тронул его за плечо. Не в силах открыть глаза, он дотянулся до этой руки, хотел прижаться к ней щекой. — Мэгги… — пробормотал он спросонок. — Ваше преподобие, ваше преподобие! Ох, пожалуйста, проснитесь! Голос прозвучал так, что сна как не бывало, он мигом открыл глаза. — Что случилось, миссис Смит? — Миссис Карсон… она умерла. Отец Ральф глянул на часы — шесть вечера; шатаясь, насилу одолевая тяжкое оцепенение, которым оглушала невыносимая дневная жара, он выпутался из пижамы, натянул сутану, набросил на шею узкую лиловую епитрахиль, достал елей для соборования, святую воду, большой серебряный крест, четки черного дерева. Он ни на минуту не усомнился в словах миссис Смит — конечно же, старая паучиха умерла. Уж не отравилась ли в конце концов? Если так, дай Бог, чтобы в комнате не осталось следов и чтобы не понял врач. Что пользы ее соборовать, он и сам не знал. Но так полагается. Откажись он — и не миновать вскрытия, всяческих осложнений. Внезапное подозрение — не покончила ли она самоубийством — тут было ни при чем; но совершить священный обряд над телом Мэри Карсон показалось ему непристойным. Да, она была мертва, еще как мертва — должно быть, умерла через считанные минуты после того, как ушла к себе, добрых пятнадцать часов назад. Все окна закрыты наглухо, и в комнате сыро — она всегда велела по углам, не на виду, расставлять тазы с водой, это будто бы сохраняет свежесть кожи. В воздухе что-то странно гудело, минута-другая тупого недоумения — и он понял: это жужжат мухи, тучи мух облепили ее и пируют, и спариваются на ней, и откладывают на трупе яйца. — Ради всего святого, миссис Смит, откройте окна! — выдохнул он, белый как полотно, и шагнул к постели. Час, когда труп коченеет, уже миновал, она снова обмякла, и это было отвратительно. Широко раскрытые глаза испещрены пятнами, тонкие губы почернели; и всюду кишат мухи. Пришлось просить миссис Смит отгонять их, пока он совершал обряд, бормотал над телом древние священные слова. Что за фарс, ведь она предана проклятию! А запах! О Господи! Дохлая лошадь на выгоне, под открытым небом, и та не испускает такого зловония. Дотронуться до нее мертвой так же отвратительно, как прежде до живой, тем более — до этих облепленных мухами губ. Еще несколько часов — и ее станут жрать черви. Наконец все сделано. Он выпрямился. — Сейчас же идите к мистеру Клири, миссис Смит, и ради Бога скажите ему, пускай мальчики поскорей сколотят гроб. Выписывать из Джилли некогда, она разлагается у нас на глазах. Боже милостивый! Меня тошнит. Пойду приму ванну, все, что на мне сейчас надето, кину за дверь. Сожгите это. Все пропиталось ее запахом, от него уже не избавиться. И вот он опять у себя в комнате, на нем бриджи и рубашка для верховой езды — вторую сутану он сюда не захватил, — и тут он вспомнил о письме и своем обещании. Пробило семь; до него доносилась приглушенная суматоха — прислуга и временные помощницы спешили прибрать после вчерашнего празднества, сызнова превращали залу в домовую церковь, готовили назавтра все к похоронам. Ничего не поделаешь, надо сегодня же съездить в Джилли, взять другую сутану и все, потребное для погребального обряда. Собираясь куда-нибудь на дальнюю ферму, он непременно брал с собой из дому самое необходимое, в разных отделениях черного саквояжа аккуратно уложены святые дары и все, что нужно пастырю для случаев рождения и смерти, и облачение, в каком в это время года подобает отслужить мессу. Но он, как-никак, ирландец — везти с собою на праздник траурное облачение и прочее, что надобно для похорон, значило бы искушать судьбу… Издали донесся голос Пэдди, но на встречу с Пэдди его сейчас не хватает; все, что полагается, сделает миссис Смит. Он подсел к окну — за окном открывалась озаренная закатным солнцем Дрохеда, золотились призрачные эвкалипты, в последних лучах багрянцем отсвечивали алые, розовые, белые розы в саду, — достал из саквояжа запечатанный конверт и застыл с письмом Мэри Карсон в руках. Но она требовала, чтобы он прочитал это до похорон — и где-то в тайниках сознания некий голос нашептывал: надо прочитать сейчас, не вечером, не после того, как он увидится с Пэдди и Мэгги, но сейчас, пока он не видел никого, кроме Мэри Карсон. В конверте лежали четыре листа бумаги; он перебрал их и тотчас понял, что два нижних — ее завещание. Два первых адресованы ему, Ральфу де Брикассару, это ее письмо к нему. "Дорогой мой Ральф, вы уже видите, что второй документ в этом конверте — мое завещание. Прежнее, по всем правилам составленное и запечатанное завещание находится у моего поверенного в конторе Гарри Гофа в Джилли; это, в конверте, составлено много позже, и тем самым то, что у Гофа, становится недействительным Составила я его только вчера и свидетелями взяла Тома и здешнего городилыцика, ведь, насколько я знаю, не полагается, чтобы под завещанием стояли подписи свидетелей, которые по нему что-либо получат. Документ этот вполне законный, хоть его и составлял не Гарри. Будьте уверены, ни один суд в нашей стране не скажет, что это завещание не имеет силы. Но почему я не поручила его составить Гофу, если пожелала распорядиться своим имуществом иначе, чем прежде? Очень просто, милейший Ральф. Я хотела, чтобы о существовании этой бумаги не знала больше ни одна душа, только вы и я. Это единственный экземпляр, и он в ваших руках. Об этом не знает никто. Что весьма существенно для моего плана. Помните то место в Священном писании, где Сатана ведет господа нашего Иисуса Христа на высокую гору и искушает его всеми царствами мира? Как приятно, что и у меня есть доля сатанинской силы и я могу искушать того, кого люблю, всеми царствами мира и славой их. (Может быть, вы сомневаетесь в том, что Сатана любил Христа? Я — ничуть.) В последние годы я много раздумывала о выборе, который стоит перед вами, это внесло в мои мысли приятное разнообразие, и чем ближе смерть, тем забавней мне все это представляется. Прочитав это завещание, вы поймете, что я имею в виду. Когда я буду гореть в адском огне, вне той жизни, какую знаю теперь, вы будете еще в пределах этой жизни — но гореть будете в адском пламени куда более свирепом, чем мог создать сам господь Бог. Я изучила вас до тонкости, милый мой Ральф! Может быть, ни в чем другом я не разбиралась, но как мучить тех, кого люблю, — это я всегда прекрасно знала. И вы куда более занятная дичь для этой охоты, чем был мой дорогой покойник Майкл. Когда мы только познакомились, вам хотелось заполучить Дрохеду и мои деньги, не так ли, Ральф? В этом вы видели средство купить возвращение на предназначенную вам стезю. А потом появилась Мэгги, и вы уже не думали о том, как бы меня обработать, не так ли? Я стала лишь предлогом для поездок в Дрохеду, чтобы вы могли видеть Мэгги. Любопытно, переметнулись бы вы с такой же легкостью, если б знали истинные размеры моего состояния? Знаете ли вы это, Ральф? Думаю, даже не подозреваете. Полагаю, благородной особе неприлично указывать в завещании точную сумму своих богатств, а потому сообщу вам ее здесь, пусть в час, когда вам надо будет решать, к вашим услугам будут все необходимые сведения. Итак, с точностью до нескольких сот тысяч в ту или другую сторону, мое состояние — это тринадцать миллионов фунтов. Вторая страница подходит к концу, и вовсе незачем обращать это письмо в диссертацию. Прочтите мое завещание, Ральф, и когда прочтете, решайте, как поступить. Повезете вы его к Гарри, чтобы тот дал ему законный ход — или сожжете и никогда никому о нем не расскажете? Вот это вам и придется решать. Должна прибавить, что завещание, которое хранится в конторе у Гарри, я написала в первый год после приезда Пэдди — там я все свое имущество оставляю ему. Надо же вам знать, что брошено на чашу весов. Я люблю вас так, Ральф, что готова была убить вас за ваше равнодушие, но эта моя месть — куда слаще. Я не из числа благородных душ; я вас люблю, но хочу истерзать вас жестокой пыткой. Потому что, видите ли, я прекрасно знаю, что именно вы решите. Знаю наверняка, хоть и не смогу видеть это своими глазами. Вы будете терзаться, Ральф, вы узнаете, что такое настоящая пытка. Итак, читайте, красавчик мой, честолюбивый служитель церкви! Читайте мое завещание и решайте свою судьбу». Ни подписи, ни хотя бы инициалов. Отец Ральф чувствовал — пот проступил у него на лбу, струится из-под волос на шею. Вскочить бы, сейчас, сию минуту сжечь обе эти бумаги, даже не читая — что там, в завещании. Но она и впрямь отлично изучила свою жертву, эта гнусная старая паучиха. Конечно же, он прочтет, слишком сильно любопытство, где тут устоять. О господи! Чем он провинился, что она захотела так ему отплатить? Почему женщины так его мучают? Почему он не родился безобразным кривобоким коротышкой? Быть может, тогда он был бы счастлив. Последние два листа исписаны были тем же четким, почти бисерным почерком. Таким же скаредным и недобрым, как ее подлая душа. "Я, Мэри Элизабет Карсон, находясь в здравом уме и твердой памяти, сим объявляю, что настоящий документ есть моя последняя воля и завещание, и тем самым теряют силу все завещания, написанные мною прежде. За исключением особых распоряжений, перечисленных ниже, все мое движимое и недвижимое имущество и все деньги я завещаю Святой Римской католической церкви на нижеследующих условиях. Первое: упомянутой Святой Римской католической церкви, в дальнейшем именуемой просто Церковь, надлежит принять к сведению, сколь высоко я ценю и почитаю ее служителя, преподобного Ральфа де Брикассара. Единственно его доброта, духовное руководство и неизменная поддержка побуждают меня именно так распорядиться моим имуществом. Второе: данные распоряжения в пользу Церкви остаются в силе лишь до тех пор, пока она ценит достоинства и таланты вышеназванного преподобного Ральфа де Брикассара. Третье: вышеназванному Ральфу де Брикассару вручается все мое имущество, движимое и недвижимое, и все мои деньги с правом полновластно распоряжаться доходами и всем моим состоянием. Четвертое: после смерти вышеназванного преподобного Ральфа де Брикассара его последняя воля и завещание становятся решающим законным документом, определяющим все, что касается дальнейшего управления моим состоянием. Иными словами, оно и впредь останется собственностью Церкви, но только преподобный Ральф де Брикассар вправе избрать своего преемника, кому поручено будет управление; никто не может обязать его назначить для этого служителя церкви или не духовное лицо, непременно исповедующее католическую веру. Пятое: имение Дрохеда не подлежит ни продаже, ни разделу. Шестое: мой брат Падрик Клири остается на должности управляющего имением Дрохеда с правом поселиться в моем доме, и жалованье ему может назначить только преподобный Ральф де Брикассар по своему усмотрению и никто иной. Седьмое: в случае смерти моего брата, вышеназванного Падрика Клири, его вдове и детям разрешается оставаться в имении Дрохеда, и пост управляющего должны последовательно занимать его сыновья за исключением Фрэнсиса — Роберт, Джон, Хью, Стюарт, Джеймс и Патрик. Восьмое: после смерти всех сыновей (за исключением Фрэнсиса) те же права переходят по наследству к внукам вышеупомянутого Падрика Клири. Особые распоряжения: Падрику Клири завещаю все, что имеется в моих домах в имении Дрохеда. Юнис Смит, моя экономка, может оставаться в этой должности на приличном жалованье столько времени, сколько пожелает, сверх этого завещаю ей пять тысяч фунтов, а при уходе на покой ей должна быть опргделена достаточная пенсия. Минерва О'Брайен и Кэтрин Доннелли могут оставаться на приличном жалованье столько времени, сколько пожелают, сверх этого завещаю им по тысяче фунтов каждой, а при уходе на покой им должна быть определена достаточная пенсия. Преподобному Ральфу де Брикассару должны пожизненно выплачиваться десять тысяч фунтов в год, каковой суммой он вправе распоряжаться единолично и бесконтрольно по своему усмотрению». Под всем этим, как полагается, стояла ее подпись, подписи свидетелей и дата. Комната отца Ральфа выходила на запад. Солнце уже садилось. Как всегда летом, в недвижном воздухе висела пелена пыли, солнце пронизывало ее, перебирая мельчайшие пылинки тонкими пальцами лучей, и казалось, весь мир обратился в золото и пурпур. Длинные узкие облака с огненной каймой, точно серебряные вымпелы, протянулись поперек громадного багрового шара, повисшего над деревьями, что росли на дальних выгонах. — Браво! — сказал он. — Признаюсь, ты взяла надо мной верх, Мэри. Мастерский удар. Глуп был я, а не ты. Сквозь слезы он уже не разбирал строк и отодвинул бумаги, пока на них еще не появились кляксы. Тринадцать миллионов фунтов. Тринадцать миллионов фунтов! Да, правда, на ее деньги он и метил когда-то, пока не появилась Мэгги. А потом отказался от этой мысли, не мог он хладнокровно вести эту коварную игру, обманом перехватить наследство, которое по праву принадлежит ей. Ну, а если бы он знал тогда, как богата старая паучиха? Как бы он себя вел? Ему и в мысль не приходило, что у нее есть хотя бы десятая доля. Тринадцать миллионов фунтов! Семь лет Пэдди и вся его семья жили в доме старшего овчара и, не щадя себя, работали как проклятые на Мэри Карсон. Ради чего? Ради грошей, которые платила им старая скупердяйка? Насколько знал отец Ральф, ни разу Пэдди не пожаловался на то, как бессовестно с ним поступают, но уж наверно он думал, что после смерти сестры будет щедро за все вознагражден, ведь он управлял всем ее имением, получая жалованье простого овчара, а сыновья его, работая овчарами, получали жалкую плату сезонника-чернорабочего. Он не жалел сил на Дрохеду и полюбил ее как свою и по справедливости ждал, что так оно и будет. — Браво, Мэри! — повторил отец Ральф, и слезы, первые его слезы со времен уже далекого детства, капали ему на руки — но не на бумагу. Тринадцать миллионов фунтов, и, возможно, он еще станет кардиналом. А на другой чаше весов Пэдди, его жена, сыновья — и Мэгги. Как безошибочно раскусила его эта гадина! Оставь она брата нищим, выбор был бы ясен: без малейших колебаний пойти с этим завещанием к кухонной плите и спалить его. Но она позаботилась о том, чтобы Пэдди ни в чем не нуждался, после ее смерти он будет здесь устроен лучше, чем при ее жизни, Дрохеду не вовсе у него отнимут. Отнимут доходы с нее и звание владельца, но не самую землю. Нет, он не станет обладателем баснословных тринадцати миллионов фунтов, но будет прекрасно обеспечен и окружен почетом. Мэгги не придется голодать, нуждаться, зависеть от чьих-то милостей. Но не бывать ей и мисс Клири, не сравняться с мисс Кармайкл и прочими светскими девицами. Будет она девушкой из вполне уважаемой семьи, ей откроется доступ в хорошее общество, но к «верхам» ей не принадлежать. Никогда. Тринадцать миллионов фунтов. Можно вырваться из Джиленбоуна, из безвестности, занять свое место в высших сферах церкви, заслужить прочное расположение равных и вышестоящих. И теперь же, пока еще молод, пока еще не поздно наверстать упущенное. Мэри Карсон разом переставила захудалый Джиленбоун с далекой окраины на карте папского легата в самый центр его деятельности; отзвук случившегося докатится и до Ватикана. Как ни богата римская католическая церковь, тринадцать миллионов фунтов не пустяк. Тринадцатью миллионами даже и она пренебрегать не станет. А внести эти миллионы в церковную казну может только его рука, рука преподобного Ральфа де Брикассара, так написано синими чернилами в завещании Мэри Карсон. Разумеется, Пэдди не станет оспаривать завещание, знала это и Мэри Карсон, да сгноит ее Господь. Ну, конечно, Пэдди придет в ярость, никогда уже не захочет видеть его и с ним говорить, но, как ни велика будет досада обманутого наследника, судиться он не станет. Что ж тут решать? Разве он не знает, разве не знал с первой же минуты, едва прочитал завещание, как он поступит? Слезы высохли. С обычной своей грацией отец Ральф поднялся, проверил, аккуратно ли заправлена рубашка в бриджи, и пошел к двери. Надо съездить в Джилли, взять сутану и прочее для похорон. Но сперва он еще раз посмотрит на Мэри Карсон. Хоть окна спальни и открыты, зловоние стало уж вовсе нестерпимым: ни ветерка, ни дуновения, занавеси вяло повисли. Твердым шагом он подошел к кровати и остановился, глядя на покойницу. На лице, там, где оно было влажное, из отложенных мухами яиц уже вылуплялись личинки, полные руки в кистях и до плеч вздулись от газов зеленоватыми пузырями, кожа кое-где полопалась. О господи. Мерзкая старая паучиха. Ты победила, но что это за победа! Одна разлагающаяся карикатура на человеческую природу восторжествовала над другой. Тебе вовек не взять верх над моей Мэгги, не отнять у нее того, чего у тебя самой никогда не было. Пусть я буду гореть в аду рядом с тобой, но я знаю, какая адская мука уготована тебе — вечно гореть бок о бок со мной в том же огне и видеть, что я вечно остаюсь к тебе равнодушен… Внизу, в прихожей, его ждал Пэдди, растерянный, бледный до зелени. — Ох, ваше преподобие! — заговорил он, идя навстречу священнику. — Вот жуть, а? Как гром среди ясного неба! Не ждал я, что она вот так помрет, она же вчера вечером была совсем здоровая! Боже милостивый, что ж мне теперь делать? — Вы уже видели ее? — Видел. Господи помилуй! — Тогда сами понимаете, что надо делать. Никогда еще я не видал, чтобы труп так быстро разлагался. Поскорей уложите ее в какой-нибудь приличный ящик, не то через несколько часов придется ее сливать в бочку из-под керосина. Завтра с утра пораньше надо ее похоронить. Не теряйте времени, не украшайте гроб; прикройте его хоть розами из сада, что ли. Да поторапливайтесь, приятель! Я еду в Джилли за облачением. — Возвращайтесь поскорей, ваше преподобие! — взмолился Пэдди. Но его преподобие отсутствовал дольше, чем требовалось только для того, чтобы заехать в церковный дом. Сначала он повел свою машину по одной из самых богатых улиц города и остановил ее у шикарного особняка, окруженного искусно разбитым садом. Гарри Гоф как раз садился ужинать, но, услыхав от горничной, кто его нежданный посетитель, вышел в приемную. — Не угодно ли отужинать с нами, ваше преподобие? У нас солонина с капустой и отварным картофелем под соусом из петрушки, и в кои веки не слишком соленая. — Нет, Гарри, спешу. Я только заехал сказать вам — сегодня утром скончалась Мэри Карсон. — Господи Иисусе! Да я же там был вчера вечером! Она выглядела совсем здоровой! — Знаю. Около трех часов я проводил ее наверх, и она была совершенно здорова, но, по-видимому, умерла, как только легла в постель. Миссис Смит нашла ее мертвой сегодня в шесть вечера. Но смерть наступила гораздо раньше, и это было ужасно; днем, в самый зной, комната стояла закупоренная, жара как в инкубаторе. Дай бог мне забыть, на что она была похожа! Отвратительно, Гарри, никакими словами не передать! — Ее хоронят завтра? — Иначе невозможно. — Который час? Десять? В такую жару нам приходится ужинать на ночь глядя, прямо как испанцам, но звонить людям по телефону еще совсем не поздно. Хотите, я займусь этим вместо вас, ваше преподобие? — Спасибо, вы очень добры, для меня это большое облегчение. Я приехал в Джилли только переодеться. Когда собирался на этот раз в Дрохеду, мне и в голову не приходило, что предстоят похороны. И надо как можно скорей вернуться в Дрохеду, я им там нужен. Заупокойная месса завтра в девять утра. — Скажите Пэдди, что я привезу с собой ее завещание, хочу огласить его сразу после похорон. Вам она тоже кое-что оставила, ваше преподобие, хорошо бы и вам присутствовать. — Боюсь, тут возникает небольшое осложнение, Гарри. Видите ли, Мэри написала новое завещание. Вчера, после того как она простилась с гостями, она вручила мне запечатанный конверт и взяла с меня слово, что я его вскрою, как только своими глазами увижу ее мертвой. Я так и сделал и обнаружил в конверте новое завещание. — Мэри написала новое завещание? Сама, без меня?! — Похоже, что так. Мне кажется, она давно его обдумывала, но чего ради держала это в секрете, понятия не имею. — И это завещание у вас при себе, ваше преподобие? — Да. Отец, Ральф достал из-за пазухи сложенные во много раз листы бумаги и подал юристу. Гарри Гоф, нимало не раздумывая, тут же начал читать. Дочитал, поднял глаза — и в его взгляде много было такого, чего священник предпочел бы не увидеть. Восхищение, гнев — и толика презрения. — Что ж, ваше преподобие, поздравляю! Стало быть, вы все-таки заполучили этот жирный кусок. Гарри Гоф не был католиком, а потому мог себе позволить так выразиться. — Поверьте, Гарри, для меня это еще неожиданней, чем для вас. — Это единственный экземпляр? — Насколько я понимаю, единственный. — И она дала его вам только вчера вечером? — Да. — Почему же вы не уничтожили его, чтоб бедняга Пэдди мог получить то, что принадлежит ему по праву? У католической церкви нет никаких прав на имущество Мэри Карсон. Прекрасные глаза отца Ральфа смотрели безмятежно кротко. — Но разве годится так поступать, Гарри? Ведь это все принадлежало Мэри, и она могла распорядиться своей собственностью, как хотела. — Я посоветую Пэдди опротестовать завещание. — Я тоже думаю, что вам следует дать ему такой совет. На том они и расстались. К утру, когда народ съедется на похороны, весь город и вся округа будут знать, куда пойдут деньги Мэри Карсон. Жребий брошен, отступление отрезано, и уже ничего нельзя изменить. Только под утро, в четыре часа, отец Ральф миновал последние ворота и въехал на Главную усадьбу, — он вовсе не спешил возвращаться. И усилием воли гнал от себя всякие мысли, ни о чем он не думал. Ни о Пэдди и Фионе, ни о Мэгги, ни о том зловонном и отвратительном, что уже (он горячо на это надеялся) положено в гроб. Зато и взглядом, и сознанием вбирал он эту ночь — серебряные призраки мертвых деревьев, одиноко встающие среди чуть поблескивающих лугов, и густые, черней самого мрака, тени, отброшенные каждой рощицей, и полную луну, плывущую в небесах, словно детский воздушный шарик. Один раз он остановил машину, вылез, подошел к изгороди и постоял, опершись на туго натянутую проволоку, вдыхая смолистый запах эвкалиптов и колдовской аромат полевых цветов. Как прекрасна эта земля, такая чистая, такая равнодушная к судьбам тех, кто воображает, будто правит ею. Пусть они и приложили к ней руки, но в конечном счете она сама ими правит. Пока они не научились повелевать погодой и по своей воле вызывать дождь, побеждает земля. Он поставил машину за домом, немного поодаль, и медленно пошел к крыльцу. Все окна ярко освещены; от комнаты экономки слабо доносятся голоса — миссис Смит и обе горничные-ирландки читают молитвы. Под темным шатром глицинии шевельнулась какая-то тень; отец Ральф круто остановился, мороз пошел по коже. Она совсем выбила его из колеи, старая паучиха! Но оказалось, просто это Мэгги терпеливо ждала, когда он вернется. Одетая как для поездки верхом, в бриджах и сапожках, сама жизнь, отнюдь не призрак с того света. — Ты меня испугала, — сказал он сухо. — Простите, отец Ральф, я нечаянно. Просто мне не хотелось в комнаты, туда пошли папа и мальчики, а мама пока еще дома, с малышами. Наверно, надо было пойти молиться с Минни и Кэт и миссис Смит, а только мне не хочется за нее молиться. Это грешно, да? У него не было ни малейшего желания говорить о покойнице что-либо хорошее. — По-моему, не грешно, Мэгги, а вот лицемерие — грех. Мне тоже не хочется за нее молиться. Она была… не очень-то хорошая женщина. — Он мимолетно ослепительно улыбнулся. — И уж если ты согрешила, говоря такие слова, мой грех много тяжелее. Мне полагается равно любить всех людей, тебя столь тяжкий долг не обременяет. — Вам нехорошо, отец Ральф? — Нет, почему. — Он посмотрел на окна и вздохнул. — Просто не хочу я идти в дом. Не хочу быть с ней под одной крышей, пока не настал день и не изгнал демонов тьмы. Может быть, я сейчас оседлаю лошадей и проедемся, пока не рассвело? Рука Мэгги на мгновенье коснулась его черного рукава. — Я тоже не хочу идти в дом. — Подожди минуту, я оставлю сутану в машине. — Я пойду к конюшне. Впервые она пыталась говорить с ним как равная, как взрослая; он ощутил перемену в ней так же ясно, как ощущал благоухание роз в великолепном саду Мэри Карсон. Розы. Пепел роз. Розы, всюду розы. Лепестки на траве. Летние розы — белые, алые, чайные. Густой сладкий аромат в ночи. Нежно-розовые розы, обесцвеченные лунным светом, почти пепельные. Пепел розы, пепел розы. Я от тебя отрекся, моя Мэгги. Но ты ведь стала опасна, понимаешь ли, ты стала мне опасна. И потому я раздавил тебя каблуком моего честолюбия; ты значишь для меня не больше, чем измятая роза, брошенная в траву. Запах роз. Запах Мэри Карсон. Розы и пепел, пепел и розы. — Пепел роз, — сказал он, садясь в седло. — Давай уедем подальше от запаха роз. Завтра в доме от них некуда будет деться. Он ударил каблуками каурую кобылу и пустил ее вскачь по дороге к реке, оставив Мэгги позади, его душили непролитые слезы. Если б можно было разрыдаться! Ибо лишь теперь, вместе с запахом цветов, которые скоро украсят гроб Мэри Карсон, его оглушило сознание неизбежности. Придется уехать, и очень скоро. Слишком много нахлынуло мыслей и чувств, и все они ему неподвластны. Когда станут известны условия этого не правдоподобного завещания, его ни на день не оставят в Джилли, немедленно отзовут в Сидней. Немедленно! Он бежал от своей боли, никогда еще он такого не испытывал, но боль не отставала. Нет, это не смутная угроза в далеком будущем, это случится немедленно. Ему ясно представилось лицо Пэдди — с какой гадливостью он посмотрит и отвернется. Нет, теперь его, преподобного де Брикассара, уже не будут радушно встречать в Дрохеде, и никогда больше он не увидит Мэгги. А потом удары копыт, бешеная скачка стали возвращать ему привычное самообладание. Так лучше, так лучше, так лучше. Мчаться без оглядки. Да, конечно же, тогда боль ослабеет, надежно запрятанная в дальней келье архиепископских покоев, боль будет слабеть, слабеть, и наконец самый отзвук ее померкнет в сознании. Да, пусть, так будет лучше. Это лучше, чем оставаться в Джилли и видеть, как она меняется у него на глазах — тяжкая, нежеланная перемена! — а потом однажды еще пришлось бы обвенчать ее неизвестно с кем. Нет, с глаз долой — из сердца вон. Тогда зачем же он сейчас с ней, скачет по роще, по дальнему берегу реки, среди самшита и кулибы. Кажется, он вовсе не думал зачем, ощущал только боль. Не боль своего предательства — было не до того. Только боль неминуемой разлуки. — Отец Ральф! Отец Ральф! Я не могу так быстро! Подождите меня, пожалуйста! Голос звал его к долгу и к действительности. Медленно, как во сне, он повернул лошадь и удержал на месте, так что она заплясала от нетерпения. И подождал, чтобы Мэгги его догнала. В этом вся беда. Мэгги всегда его догонит. Совсем близко бурлил Водоем, над его широкой чашей клубился пар, пахло серой, крутящаяся трубка, похожая на корабельный винт, извергала в эту чашу кипящие струи. По окружности высоко поднятого искусственного озерца, словно спицы от оси колеса, разбегались во все стороны по равнине нещедрые оросительные канавки, края их густо поросли неестественно яркой изумрудной травой. А края озерца были серые, скользкие, илистые, и в этом иле водились пресноводные раки. Отец Ральф рассмеялся. — Пахнет прямо как в аду, правда, Мэгги? Сера тут же у нее под боком, на задворках ее собственного дома. Она должна бы признать этот запах, когда ее туда доставят, осыпанную розами, правда? Ох, Мэгги… Вышколенные лошади стоят смирно, хотя поводья отпущены; поблизости ни одной ограды, ни деревца ближе, чем в полумиле. Но на берегу, в самом дальнем месте от бьющей снизу струи, где вода прохладнее, лежит бревно. Его тут положили, чтоб было где присесть зимой купальщикам, обсушить и вытереть ноги. Отец Ральф опустился на бревно, Мэгги тоже села, но чуть поодаль, повернулась боком и смотрела на него. — Что случилось, отец Ральф? Странно слышать из ее уст вопрос, с которым он сам столько раз обращался к ней. Он улыбнулся. — Я продал тебя, моя Мэгги, продал за тринадцать миллионов сребреников. — Продали? Меня? — Просто образное выражение. Неважно. Сядь поближе. Может быть, не скоро мы сможем опять поговорить с глазу на глаз. — Это пока не кончится траур по тетушке? — Мэгги подвинулась по бревну, села рядом. — А какая разница, почему нельзя видеться, если траур? — Я не о том, Мэгги. — А, значит, потому, что я уже становлюсь взрослая и люди станут про нас сплетничать? — И не об этом. Просто я уезжаю. Вот оно: встречает удар, не опуская глаз, принимает на себя еще одну тяжесть. Ни вскрика, ни рыданий, ни бурного протеста. Только чуть заметно сжалась, будто груз лег на плечи неловко, вкривь, и еще трудней будет его нести. Да на миг перехватило дыхание, это даже не вздох. — Когда? — На днях. — Ох, отец Ральф! Это будет еще трудней, чем тогда, с Фрэнком. — А для меня трудно, как никогда в жизни. У меня нет никакого утешения. У тебя по крайней мере есть твои родные. — А у вас есть ваш Бог. — Хорошо сказано, Мэгги! Ты и вправду становишься взрослая! Но с истинно женской настойчивостью она вернулась мыслью к вопросу, который не удалось задать, пока они скакали эти три мили. Он уезжает, без него будет очень, очень трудно, но все равно ей надо получить ответ. — Отец Ральф, там, в конюшне, вы сказали «пепел роз». Это вы про цвет моего платья? — Может быть, отчасти. Но, пожалуй, я больше думал о другом. — О чем? — Тебе этого не понять, моя Мэгги. О том, как умирает мысль, которой нельзя было родиться и уж тем более нельзя было позволить ей окрепнуть. — Все на свете имеет право родиться, даже мысль. Он повернул голову, посмотрел испытующе. — Ты знаешь, о чем я, правда? — Наверно, знаю. — Не все, что рождается на свет, хорошо, Мэгги. — Да. Но уж если оно родилось, значит, так было суждено. — Ты рассуждаешь хитроумно, как иезуит. Сколько тебе лет? — Через месяц будет семнадцать, отец Ральф. — И все семнадцать тебе дались нелегко. Что ж, от тяжких трудов мы взрослеем не по годам. О чем ты думаешь, Мэгги, когда у тебя есть время подумать? — Ну, о Джимсе и Пэтси, — и обо всех мальчиках, о папе с мамой, о Хэле и тете Мэри. Иногда про то, как у меня будут дети. Мне очень хочется детей. Про то, как я езжу верхом, про овец. Обо всем думаю, о чем говорят мужчины. Про погоду, про дождь, про огород, про кур, про то, что мне надо делать завтра. — А не мечтаешь выйти замуж? — Нет, но, наверно, это нужно, раз мне хочется детей. Нехорошо маленькому расти без отца. Несмотря на свою боль, он улыбнулся: как причудливо смешались в ней неведение и высоконравственные понятия. Порывисто повернулся к ней, взял ее за подбородок, посмотрел в упор. Как тут быть, какие найти слова? — Мэгги, совсем недавно я осознал нечто такое, что должен был понять раньше. Ты ведь не все мне сказала, когда рассказывала, о чем думаешь, правда? — Я… — начала она и умолкла. — Ты не сказала, что думаешь и обо мне, так? Если б ты не чувствовала себя виноватой, ты бы и меня назвала вместе со своим отцом. Вот я и думаю, может быть, хорошо, что я уезжаю, как по-твоему? Ты уже слишком большая для девчоночьей влюбленности, но еще не совсем взрослая в свои почти семнадцать, ведь так? Мне нравится, что ты еще мало разбираешься в жизни, но я знаю, как может страдать девочка из-за детского увлечения, я и сам когда-то немало намучился из-за своих детских увлечений. Казалось, она хотела заговорить, потом опустила заблестевшие от слез глаза и тряхнула головой, высвобождаясь. — Послушай, Мэгги, это просто такая полоса, веха на пути к тому, чтобы стать взрослой. Когда ты станешь взрослой, ты встретишь того, кому суждено стать твоим мужем, и тогда будешь слишком занята устройством своей жизни и если изредка вспомнишь меня, то лишь как старого друга, который помогал тебе пройти через мучительные потрясения, неизбежные для каждого, кто становится взрослым. Только не привыкай к романтическим мечтам обо мне, это не годится. Я никогда не смогу относиться к тебе так, как будет относиться муж. Я совсем не думаю о тебе в этом смысле, Мэгги, понимаешь? Когда я говорю, что люблю тебя, это не значит — люблю как мужчина. Я не мужчина, я священник. Так что не забивай себе голову мечтами обо мне. Я уезжаю и сильно сомневаюсь, что у меня будет время снова приехать сюда, хотя бы ненадолго. Плечи ее опустились, словно груз оказался слишком тяжел, но она подняла голову и посмотрела ему прямо в лицо. — Не беспокойтесь, я не стану забивать себе голову мечтами о вас. Я знаю, что вы — священник. — И я не уверен, что ошибся в выборе призвания. Оно утоляет во мне жажду того, чего не мог бы мне дать ни один человек на свете, даже ты. — Знаю. Это видно, когда вы служите мессу. У вас какая-то власть. Наверно, вы тогда себя чувствуете самим господом Богом. — Когда все в храме затаят дыхание, Мэгги, я чувствую каждый вздох! Каждый день я медленно умираю и каждое утро, когда служу мессу, рождаюсь заново. Но почему? Оттого ли, что я — пастырь, избранный богом, или оттого, что слышу, как моя паства в благоговейном трепете затаила дыхание, знаю свою власть над каждым человеком в храме? — Разве это важно? Просто вы так чувствуете. — Тебе, пожалуй, неважно, а мне важно. Меня одолевают сомнения. Но она опять заговорила о том, что было важно ей. — Не знаю, как я буду без вас, отец Ральф. Сначала Фрэнк, теперь вы. С Хэлом это как-то по-другому, я знаю, он умер и уже не может вернуться. А вы и Фрэнк живы! Я всегда буду гадать, как вы там, что делаете, хорошо ли вам, может, я могла бы чем-нибудь помочь. Мне даже придется гадать, живы ли вы, правда? — И со мной будет так же, Мэгги, я уверен, и с Фрэнком то же самое. — Нет. Фрэнк нас забыл… и вы забудете. — Я тебя никогда не забуду, Мэгги, до самой смерти не забуду. А жить я буду долго, очень долго, это будет мне наказанием. — Он встал, помог и ей подняться на ноги, легонько, ласково обнял ее. — Что ж, простимся, Мэгги. Больше мы не увидимся наедине. — Если бы вы не были священником, отец Ральф, вы бы на мне женились? Почтительное обращение сейчас резануло его. — Не величай меня все время отцом! Меня зовут Ральф! Но это не было ответом на ее вопрос. Он обнимал ее, но вовсе не собирался поцеловать. Запрокинутого к нему лица было не разглядеть — луна уже зашла, стало совсем темно. Он почувствовал, его груди внизу касаются острые маленькие груди… волнующее, удивительное ощущение. И еще удивительней — так естественно, словно давным-давно привыкла к мужским объятиям, она вскинула руки и крепко обвила его шею. Никогда еще ни одну женщину он не целовал как любовник, не хотел этого и сейчас, и Мэгги уж наверно тоже этого не хочет, думал он. Ждет, что он ласково чмокнет ее в щеку, мимолетно обнимет — как простился бы с нею Пэдди, если б уезжал надолго. Она чуткая и гордая; и, должно быть, он жестоко обидел ее, когда бесстрастно взвешивал и оценивал ее заветные мечты. Несомненно, она так же, как и он сам, жаждет покончить с этим прощанием. Утешит ли ее, если она поймет, что он терзается куда сильней, чем она? Он наклонил голову, хотел коснуться губами ее щеки, но Мэгги стала на цыпочки и не то чтобы ухитрилась, просто так уж вышло — коснулась губами его губ. Он вздрогнул, словно от ядовитого укуса, но тотчас опомнился, снова наклонил голову, попытался что-то сказать прямо в эти нежные сомкнутые губы — и, пытаясь ответить, они разомкнулись. И словно ни единой косточки не осталось в ее теле, оно обернулось жаркой, податливой темнотой; одной рукой он обхватил ее талию, другой — плечи, его ладонь легла ей на затылок, зарылась в ее волосы, он прижал ее лицо к своему, будто боялся, что она ускользнет — вот сейчас, сию минуту, а он еще не успел понять и осмыслить, что же это за невероятное чудо — Мэгги. Это она и не она, неведомая, совсем не прежняя, ведь та Мэгги, его Мэгги не была женщиной, он не ощущал и не мог ощутить в ней женщину. И он тоже не мог быть для нее мужчиной. Эта мысль прояснила его смятенные чувства; он оторвал руки, что обвивали его шею, оттолкнул ее и силился во тьме разглядеть ее лицо. Но она понурилась и не поднимала глаз. — Нам пора, Мэгги, — сказал он. Без единого слова она отошла к своей лошади и уже в седле ждала его; обычно это ему приходилось ее ждать. Предсказание отца Ральфа сбылось. В это время года Дрохеда утопала в розах, и теперь весь дом был завален ими. К восьми часам утра в саду остались разве что одни бутоны. Вскоре после того, как сорвана была с куста последняя роза, начал съезжаться народ на похороны; в малой столовой подали легкий завтрак — кофе, свежие, только-только из печи, булочки с маслом. После того как останки Мэри Карсон препроводят в склеп, в парадной столовой предстоит более солидная трапеза, участникам похорон надо будет подкрепиться перед дальней обратной дорогой. О последних новостях уже прослышали, слухи в Джилли разносятся мгновенно, чему содействует телефон — общая линия сразу для нескольких абонентов. Произносились приличные случаю скорбные фразы, а взгляды и умы прикидывали, рассчитывали, втайне усмехались. — Говорят, мы вас скоро лишимся, ваше преподобие, — едко заметила мисс Кармайкл. Никогда еще он не казался столь отрешенным, столь чуждым человеческих чувств, как в это утро — в стихаре без кружев поверх матово-черной сутаны, с серебряным крестом на груди. Словно здесь только его тело, а дух витает далеко. Но он рассеянно посмотрел сверху вниз на мисс Кармайкл, словно бы собрался с мыслями и весело, ничуть не притворно улыбнулся. — Пути господни неисповедимы, мисс Кармайкл, — ответил он и отошел, заговорил с кем-то еще. Никто не догадался бы, о чем он думает, а на уме у него было неизбежное столкновение с Пэдди из-за завещания, и страшила ярость Пэдди, и нужно, необходимо было ощутить эту ярость и презрение. Прежде чем начать мессу, он обернулся к пастве; в зале яблоку некуда было упасть; и тяжелый, густой запах роз душил, несмотря на распахнутые окна. — Не стану растекаться в пространных славословиях, — произнес он чуть ли не с оксфордской изысканностью, по его речи почти незаметно было, что родом он ирландец. — Все вы знали Мэри Карсон. Она была столпом и опорою нашего общества, опорою святой церкви, которую возлюбила превыше кого-либо из людей. Иные слушатели потом клялись, что при этих словах глаза его блеснули насмешкой, другие столь же решительно утверждали, что взор его туманила глубокая, неподдельная скорбь. — Она была опорою церкви, которую возлюбила превыше кого-либо из людей, — повторил отец Ральф еще отчетливей; он был не из тех, кто сворачивает с полпути. — В последний свой час она была одна — и все же не одна. Ибо в наш смертный час с нами и в нас пребывает Господь наш Иисус Христос и на себя принимает бремя наших мук. Ни величайший из людей, ни последний из малых сих не умирает в одиночестве, и смерть сладостна. Мы собрались здесь для молитвы о бессмертной душе усопшей, да воздается ей, кого мы любили при жизни ее, по заслугам в жизни вечной. Помолимся. Самодельный гроб стоял на низкой тележке, сколоченной мальчиками Клири на скорую руку из собранных на усадьбе деревянных обрезков и колесиков; его совсем скрывали от глаз горой насыпанные розы. Но, несмотря на распахнутые настежь окна, сквозь душный запах роз все ощущали и другой запах. Об этом еще раньше говорил врач, который приехал в Дрохеду засвидетельствовать смерть. — Когда я приехал, она уже до того разложилась, что меня вывернуло наизнанку, — сказал он по телефону Мартину Кингу. — В жизни я так никому не сочувствовал, как бедняге Пэдди Клири — мало того, что у него отняли Дрохеду, так он еще должен впихнуть эту падаль в гроб. — Тогда я не вызываюсь в носильщики, — откликнулся Мартин, его было еле слышно, их подслушивали все, кто только мог подключиться к линии, и доктору пришлось трижды переспрашивать. Потому и сколотили тележку: никто не хотел подставлять плечо под останки Мэри Карсон на пути через луг к фамильному скчепу. И никто не пожалел, когда двери склепа закрылись за нею и наконец снова можно стало дышать. Покуда все, кто был на похоронах, собрались в парадной столовой перекусить и кто ел, а кто только делал вид, будто ест, Гарри Гоф отвел Пэдди с семьей, отца Ральфа, миссис Смит и двух горничных в гостиную. Никто из приезжих пока что вовсе не спешил домой, оттого-то они и прикидывались, будто заняты едой; всем хотелось поглядеть, какое лицо будет у Пэдди после того, как огласят завещание. Надо отдать справедливость ему и его семье, во время похорон ничуть не видно было, чтобы они думали о своем новом, более высоком положении в обществе. Пэдди, добрая душа, был верен себе и оплакивал сестру, и Фиа была такая же, как всегда, словно бы равнодушная к тому, что у нее впереди. — Пэдди, я хочу, чтобы вы опротестовали завещание, — сказал Гарри Гоф, этот поразительный документ он прочитал с возмущением, с нескрываемой досадой. — Подлая старая греховодница! — сказала миссис Смит; отец Ральф ей нравился, но к семейству Клири она привязалась всей душой. Благодаря им в ее жизнь вошли дети. Но Пэдди покачал головой. — Нет, Гарри. Не могу. Она была всему этому хозяйка, верно? Стало быть, ее воля, распорядилась, как хотела. Захотела все отдать церкви — и отдала. Не буду врать, немного не того я ждал, но я ведь человек простой, так что, может, оно и к лучшему. Не очень-то мне по плечу этакая ответственность — владеть Дрохедой, уж больно она велика. — Вы не поняли, Пэдди! — Юрист начал объяснять медленно, раздельно, как малому ребенку. — Речь идет не только о Дрохеде. Поверьте, это имение — самая малая часть наследства. Ваша сестра располагает контрольными пакетами чуть не в сотне надежнейших акционерных обществ, ей принадлежат сталелитейные заводы, и золотые прииски, и компания «Мичар Лимитед» — одна ее контора занимает десятиэтажное здание в Сиднее. Человека богаче нет во всей Австралии! Любопытно, меньше месяца назад она поручила мне связаться с директорами «Мичар Лимитед» в Сиднее и выяснить точно, в какую сумму оценивается ее состояние. Ко дню своей смерти она стоила свыше тринадцати миллионов фунтов. — Тринадцать миллионов фунтов! — У Пэдди это прозвучало как цифра, измеряющая расстояние от Земли до Солнца, как нечто недоступное пониманию. — Ну, тогда все ясно, Гарри. За такие деньги я отвечать не желаю. — Никакая это не ответственность, Пэдди! Неужели вы еще не поняли? Такие деньги сами о себе заботятся! Вам вовсе незачем самому их выращивать и собирать урожай, сотни наемных служащих только тем и заняты, что заботятся об этом вместо вас. Опротестуйте завещание, Пэдди, очень вас прошу! Я добуду для вас лучшего адвоката во всей Австралии, а если понадобится, буду отстаивать ваши права по всем инстанциям, вплоть до Тайного совета. Пэдди вдруг сообразил, что дело касается не его одного, но всей семьи, и обернулся к Бобу и Джеку — тихие, озадаченные, они сидели рядом на скамье флорентийского мрамора. — Что скажете, ребята? Хотите вы добиваться тринадцати миллионов тетушки Мэри? Если хотите — ну, тогда я стану оспаривать завещание, а если нет, нипочем не стану. — Так ведь в завещании вроде сказано, нам все равно можно жить в Дрохеде, верно? — спросил Боб. — Никто не сможет вас выставить из Дрохеды, пока будет жив хоть один внук вашего отца, — ответил Гарри Гоф. — Мы переселимся сюда в Большой дом, миссис Смит и обе девушки станут нам помогать, и у всех будет хороший заработок, — сказал Пэдди, в голосе его не слышалось ни тени разочарования, напротив, он с трудом верил своему счастью. — Тогда чего нам еще надо, а, Джек? — спросил Боб. — Верно я говорю? — Мне это подходит, — сказал Джек. Отец Ральф беспокойно переступил с ноги на ногу. Он не тратил времени на переодеванье после похорон и здесь, в гостиной, не сел; одиноко стоял в тени, в дальнем углу, словно некий мрачный красавец колдун, спрятав руки меж черными складками своего облачения, лицо застывшее, и в отрешенном взгляде, в самой глубине синих глаз — ужас, недоумение, досада. Так, значит, даже этого ему не дано, не будет желанной кары, ни ярости, ни презрения: Пэдди поднесет ему все на золотом блюде доброй воли, да еще и спасибо скажет за то, что он, Ральф де Брикассар, избавляет семейство Клири от обузы. — Ну, а что же Фиа и Мэгги? — резко спросил он, обращаясь к Пэдди. — Вы так мало считаетесь со своими женщинами, что даже не спрашиваете их мнения? — Фиа? — с тревогой вымолвил Пэдди. — Решай как знаешь, Пэдди. Мне все равно. — Мэгги? — Не нужны мне ее тринадцать миллионов сребреников, — сказала Мэгги, в упор глядя на отца Ральфа. — Вот и все, Гарри, — сказал Пэдди юристу. — Мы не станем оспаривать завещание. Пускай церковь получает деньги Мэри, я не против. Гарри с досадой всплеснул руками. — Черт подери, мне смотреть тошно, как вас провели! — А я век буду благодарен Мэри, — мягко сказал Пэдди. — Если бы не Мэри, я по сей день надрывался бы в Новой Зеландии из-за куска хлеба. Когда они выходили из гостиной, Пэдди остановил отца Ральфа и, к изумлению всех столпившихся в дверях столовой любопытных, протянул ему руку. — Пожалуйста, не думайте, ваше преподобие, мы ни капельки не в обиде. Если уж Мэри что надумала, ее вовек ни одна живая душа бы не отговорила, хоть брат, хоть муж, хоть священник. Вы уж мне поверьте, она сделала, что хотела. Вы были очень добры к ней, и вы всегда очень добры к нам. Мы этого век не забудем. Сознание вины. Бремя. Отец Ральф готов был не принять этой узловатой, натруженной руки, но кардинальский разум взял верх — он лихорадочно сжал протянутую руку и, терзаясь в душе, улыбнулся. — Спасибо вам, Пэдди. Будьте спокойны, я позабочусь, чтобы вы никогда ни в чем не нуждались. На той же неделе он уехал и до отъезда ни разу не заглянул в Дрохеду. В оставшиеся дни уложил немногие свои пожитки и объехал в округе все дома и фермы, где жили католики; побывал везде, кроме Дрохеды. Обязанности духовного пастыря в Джиленбоунской округе принял преподобный Уоткин Томас, прибывший для этого из Уэльса, а преподобный Ральф де Брикассар стал личным секретарем архиепископа Дарка. Но труды его были не так уж тяжки — ему помогали два младших секретаря. Занят он был главным образом тем, что выяснял, чем именно владела Мэри Карсон, и принимал бразды правления, дабы руководить всем этим на благо и от имени Святой католической церкви. ЧАСТЬ III. 1929-1932. ПЭДДИ Глава 8 Настал Новый год, отпраздновали его, по обыкновению, на балу в Радней Ханиш, у Энгуса Маккуина, — а семья Клири все еще не перебралась окончательно в Большой дом. Не так-то просто собрать и уложить все инструменты и пожитки, что накопились за семь с лишком лет, да еще Фиа объявила, что сначала надо как следует отделать в Большом доме хотя бы гостиную. Впрочем, никто и не спешил с переездом, хотя все его предвкушали. В чем-то жизнь будет такая же, как на старом месте: электричества и в Большом доме нет, и мух тоже полно. Но летом там градусов на двадцать прохладней, чем на улице, — спасает толщина каменных стен и призрачные эвкалипты, заслоняющие крышу от солнца. И настоящая роскошь — пристройка с ванной, всю зиму туда подается горячая вода по трубам, что проходят за огромной плитой в стоящей рядом кухне, и вся вода — только дождевая. Купаться и принимать душ можно только в этой пристройке, правда, большой, с десятком отдельных кабинок, но и в Большом доме, и во всех домах-службах есть теплые ватерклозеты — неслыханная роскошь, завистливые джиленбоунцы потихоньку от Мэри Карсон поговаривали, что уж это чрезмерная изнеженность. Если не считать гостиницы «Империал», двух ресторанчиков, католического монастыря и дома при церкви, повсюду джиленбоунцы, и горожане и фермеры, довольствовались уборными во дворе. Повсюду — но не в Дрохеде, тут было столько цистерн, столько бочек у водосточных труб под многочисленными крышами, что запасов дождевой воды хватало. Порядок был строгий — зря воду не тратить, побольше пользоваться дезинфицирующим жидким мылом. Но после обыкновенной ямы, служившей отхожим местом, это был сущий рай. Еще в начале декабря отец Ральф прислал Пэдди чек на пять тысяч фунтов на текущие расходы, как пояснил он в записке; Пэдди даже ахнул от удивления и отдал чек жене. — Наверно, я за всю свою жизнь столько не заработал, — сказал он. — Что же мне с этим делать? — спросила Фиа, с недоумением посмотрела на чек, потом на мужа, глаза ее заблестели. — Деньги, Пэдди! Наконец-то у нас есть деньги, понимаешь? Миллионы тетушки Мэри мне не нужны, такая уйма — это уже что-то непонятное, ненастоящее. А вот эти деньги — настоящие! Что мне с ними делать? — Тратить, — просто ответил Пэдди. — Отчего не купить что-нибудь новое из одежды себе и ребятам? И, может, тебе хочется какую мебель для нового дома? Уж не знаю, чего еще нам надо. — И я не знаю, вот глупо, правда? — Фиа встала из-за стола (они только что позавтракали), властно кивнула дочери. — Пойдем-ка посмотрим, как там и что. Хотя минуло уже три недели с той, сумасшедшей, что последовала за смертью Мэри Карсон, никто из Клири еще и не подходил к Большому дому. Но если прежде Фиа держалась подальше от него, нынешний приход стоил многих визитов. Сопровождаемая целой свитой — миссис Смит, Минни и Кэт, она переходила с Мэгги из комнаты в комнату, и Мэгги недоумевала: никогда еще она не видела мать такой оживленной. Фиа все время бормотала про себя — это, мол, просто ужас, невозможно, невыносимо, слепая, что ли, была Мэри, в цвете не разбиралась или уж вовсе лишена вкуса? Дольше всего Фиа задержалась в гостиной, придирчиво всю ее оглядела. Гостиная по размерам уступала только зале — просторная, сорок футов в длину, тридцать в ширину, высокий, пятнадцати футов, потолок. И престранная смесь безобразия и красоты в убранстве, стены, сплошь выкрашенные в кремовый цвет, давно пожелтели и никак не оттеняют великолепного лепного потолка и резных панелей в простенках. По стене, выходящей на веранду, во всю сорокафутовую длину ее, сплошной ряд высоких, от пола до потолка, окон, вернее, стеклянных дверей, но тяжелые шторы коричневого бархата еле пропускают сумрачный свет; обивка кресел какая-то буро-коричневая, тут же две изумительные малахитовые скамьи и две необыкновенно красивые скамьи флорентийского мрамора и громадный камин, отделанный кремовым мрамором с густо-розовыми прожилками. На паркете тикового дерева ровнехонько, словно по линеечке, разложены три прекрасных обюссонских ковра, чудесная уотерфордовская люстра, которую можно бы опустить на шесть футов, вздернута на скрученных винтом цепях под самый потолок. — Честь вам и слава, миссис Смит, — сказала Фиа. — Все здесь просто ужасно, но нигде не пылинки. Я устрою что-нибудь более достойное ваших забот. Такая красота эти скамьи, и совершенно теряются без подходящего фона, просто стыд и срам! Меня всегда, с первого взгляда, подмывало переделать эту комнату, чтобы всякий, кто войдет, ахнул от восторга, и при этом чтоб было очень уютно, просто уходить не хотелось. Письменным столом Мэри Карсон служило уродливое бюро в истинно викторианском стиле, на нем стоял телефон; Фиа подошла, презрительно щелкнула по мрачному темному дереву. — Мой письменный столик тут будет очень кстати, — сказала она. — С этой комнаты я и начну, и перееду сюда, когда мы ее обставим, не раньше. Тогда у нас будет хоть один не скучный уголок, где приятно всем собраться и посидеть. Она подсела к бюро и сняла телефонную трубку. Дочь и три служанки стояли бок о бок и растерянно слушали, как она дает поручения Гарри Гофу. Пускай Марк Фойз вечерней почтой вышлет образчики тканей; фирма «Нок и Кербис» пусть пришлет образцы красок, братья Грейс — образцы обоев; эти и другие сиднейские магазины должны выслать составленные для нее каталоги с описанием имеющейся у них мебели. Смеющимся голосом Гарри пообещал подыскать искусного мастера-обойщика и артель маляров, способных выполнить кропотливую работу, какой требует Фиа. Ай да миссис Клири! Она не оставит в доме никаких следов Мэри Карсон. Едва закончились телефонные переговоры, всем велено было тут же сорвать с окон бархатные коричневые портьеры. В порыве расточительства Фиа распорядилась швырнуть их в кучу мусора во дворе и самолично ее подожгла. — Нам они не нужны, — объявила она, — и я не стану их навязывать джиленбоунским беднякам. — Хорошо, мам, — оцепенев от удивления, пробормотала Мэгги. — Здесь окна занавешивать незачем, — сказала Фиа, беспечно сокрушая все правила, принятые в ту пору в убранстве жилищ. — Веранда очень широкая, прямо в комнаты солнце не попадает, так на что нам занавеси? Я хочу, чтобы эта комната была на виду! Прибыли заказанные ткани, и обойщик, и маляры; Мэгги и Кэт велено было взобраться на стремянки, отмыть и протереть верхнюю половину окон, миссис Смит и Минни управлялись с нижней половиной, а Фиа ходила вокруг, и ничто не ускользало от ее зоркого глаза. К середине января работа была закончена, и, разумеется, благодаря общей телефонной линии весть об этом просочилась к ближним и дальним соседям. Миссис Клири сделала из гостиной в Дрохеде настоящий дворец, так, наверно, простая учтивость требует, чтобы миссис Кинг и миссис О'Рок вместе с миссис Хоуптон навестили ее и поздравили с переездом? Все единодушно сошлись на том, что Фиа старалась не напрасно: ее гостиная — верх совершенства. Кремовые обюссонские ковры, расцвеченные чуть поблекшими букетами розовых и алых роз и зеленых листьев, небрежно раскинуты по зеркальному паркету. Стены и потолок заново покрыты кремовой краской, а все лепные узоры на потолке и резьба на стенах тщательно позолочены, но в простенках широкие овальные медальоны гладко затянуты матовым черным шелком с тем же узором из роз, что и на коврах, и похожи на изысканные японские панно в кремовых с позолотой рамах. Хрустальную люстру опустили так, что нижние подвески позванивают в каких-нибудь шести с половиной футах от пола, и каждая из тысяч начищенных граней сияет радугами, а массивная бронзовая цепь уже не закручена в узел под самым потолком, но отведена к стене. На кремовых с позолотой столиках с витыми ножками расставлены того же стиля лампы, и пепельницы, и вазы, полные чайных и розовых роз; широкие удобные кресла заново обиты кремовым муаровым шелком, уютно придвинуты по два, по три к широким диванам и так и манят к себе; в одном светлом, солнечном углу стоит прелестный старый клавесин Фионы, и на нем в большой вазе чайные и розовые розы. Над камином Фиа повесила портрет бабушки в нежно-розовом кринолине, а напротив, в другом конце комнаты, портрет побольше — Мэри Карсон, еще не старая, рыжеволосая, в строгом черном платье с пышным турнюром, похожая на еще не старую королеву Викторию. — Ну вот, — сказала Фиа, — теперь мы можем переселяться. Остальные комнаты я отделаю на досуге, без спешки. Правда, славно, что есть деньги и приличный дом и можно его устроить, как хочется! Дня за три до переезда, спозаранку, когда еще и солнце не взошло, весело загорланили петухи на птичьем дворе. — Вот бессовестные, — сказала Фиа, заворачивая фарфоровые чашки своего сервиза в старые газеты. — Чего они, спрашивается, раскричались, было б чем хвастаться. У нас ни одного яйца нет к завтраку, а до самого переезда все наши мужчины будут дома. Придется тебе, Мэгги, пошарить на птичнике, мне некогда. — Она пробежала глазами пожелтевшую страницу сиднейской «Морнинг Гералд», презрительно фыркнула над рекламой корсета, сулящего дамам осиную талию. — Не понимаю, чего ради Пэдди непременно выписывает все эти газеты, ни у кого нет времени их читать. И мы даже не успеваем спалить всю эту гору в печке. Ты только посмотри! Тут есть совсем старые, еще с новозеландских времен. Что ж, хоть на упаковку пригодятся. Как славно, что мама такая веселая, — с этой мыслью Мэгги сбежала с крыльца и заторопилась через пыльный двор к птичнику. Понятно, все предвкушают новую жизнь в новом доме, но маме уж так не терпится, как будто она помнит, до чего хорошо жить в таком большом доме. А какая она умница и какой у нее тонкий вкус! Прежде этого никто и не представлял, ведь пока не было ни досуга, ни денег, все это не находило применения. Мэгги внутренне ликовала: из полученных пяти тысяч фунтов Пэдди послал денег ювелиру в Джилли и заказал для мамы колье и серьги из настоящего жемчуга, да еще с бриллиантиками. Он подарит их маме на первом семейном обеде в Большом доме. Теперь Мэгги уже знала, какое лицо у матери, когда оно не сковано привычной хмурой сдержанностью, и хотелось скорей поглядеть, как же оно просияет при виде такого подарка. Все мальчики, от Боба до близнецов, ждут не дождутся этой минуты, ведь папа всем показал большой плоский кожаный футляр, раскрыл, а там на черном бархате матово, переливчато мерцает жемчуг. Всех бесконечно радует, что мама так счастлива, просто расцвела, — как будто на глазах у всех после засухи начинается щедрый живительный дождь. Прежде за всю свою жизнь никто из них по-настоящему не понимал, как несчастлива была их мать. Птичник большущий — четыре петуха и до четырех десятков кур. На ночь они укрываются в ветхом курятнике, пол там всегда чисто выметен, по сторонам тянутся ряды выстланных соломой корзин для несушек, а в глубине, на разной высоте, набиты жерди-насесты. Но весь день куры разгуливают по просторному двору, обнесенному проволочной сеткой. Когда Мэгги приотворила калитку и юркнула во двор, жадные квочки сбежались к ней в надежде на еду, но Мэгги только засмеялась — пора бы знать дурехам, что она их кормит вечером! — и, стараясь ни на одну не наступить, прошла в курятник. — Ну и лентяйки же вы! — строго выговаривала она, шаря по гнездам. — Вас сорок, а яиц только пятнадцать! На завтрак и то мало, а про пирог и думать нечего. Пора вам взяться за ум, не то, так и знайте, вся ваша компания угодит в суп, не только дамы, и господа тоже, так что не надувайтесь и не расфуфыривайтесь и не распускайте хвост, милостивые государи! Мэгги аккуратно собрала яйца в фартук и, напевая, побежала обратно в кухню. Фиа сидела в деревянном кресле Пэдди, остановившимися глазами глядя на страницу «Смитовского еженедельника», она была бледна как смерть, губы беззвучно шевелились. Слышно было, как в доме ходят и переговариваются мужчины и хохочут в кроватке шестилетние Джиме и Пэтси — им не разрешается вставать, пока отец и старшие братья не уйдут на работу. — Что случилось, мама? — спросила Мэгги. Фиа не отвечала, не шевелилась, на верхней губе у нее проступили капли пота, в расширенных глазах невероятная, мучительная сосредоточенность, словно она собирает все свои силы, чтобы не закричать. — Папа! Папа! — в испуге громко позвала Мэгги. Это прозвучало так, что Пэдди вбежал в кухню, еще не застегнув до конца фланелевую нижнюю рубашку, за ним — Боб, Джек, Хьюги и Стюарт. Мэгги молча показала на мать. Пэдди почувствовал — сердце у него застряло в горле, вот-вот задушит. Наклонился к жене, взял бессильно упавшую на стол руку. — Что с тобой, родная? Никто из детей никогда не слышал такой нежности в отцовом голосе, но почему-то все они сразу поняли — вот так он говорит с матерью, когда никого из них нет поблизости. Этот особенный голос все-таки проник сквозь ее оцепенение, она подняла огромные серые глаза и посмотрела в его доброе, усталое, уже немолодое лицо. — Вот. — Она показала на небольшую заметку внизу страницы. Стюарт подошел сзади, легко положил руку на плечо матери; еще не начав читать, Пэдди взглянул на сына, в глаза его, точно такие, как у Фионы, и кивнул. К Стюарту он никогда не ревновал, как прежде к Фрэнку, — любовь к Фионе их не разделяла, а словно бы только укрепляла их близость. И Пэдди начал медленно читать вслух, с каждой минутой голос его звучал все тише, все горестней. Заметка была озаглавлена: «Боксер приговорен к пожизненному заключению». "Фрэнсис Армстронг Клири, 26-ти лет, боксер-профессионал, осужден сегодня Окружным судом в Гоулберне за убийство Роналда Элберта Камминга, работника с фермы, 32-х лет, совершенное в июле сего года. Присяжные совещались всего лишь десять минут и предложили суду применить самую суровую меру наказания. Как сказал судья Фитц-Хью Каннели, дело это простое и ясное. 23-го июля в баре гостиницы «Гавань» между Каммингом и Клири вспыхнула ссора. Позднее в тот же вечер сержант гоулбернской полиции Том Бирдсмор в сопровождении двоих полицейских прибыл в эту гостиницу по вызову ее владельца, мистера Джеймса Оуглви. В проулке за гостиницей полицейские застали Клири, который бил ногой по голове лежавшего без сознания Камминга. Кулаки у Клири были в крови, и в пальцах зажаты пучки волос Камминга. При аресте он был пьян, но вполне сознавал происходящее. Сначала его обвинили в умышленном нападении с целью членовредительства, но на другой день Камминг скончался в Гоулбернской окружной больнице от кровоизлияния в мозг, после чего Клири предъявлено было обвинение в убийстве, Королевский адвокат мистер Артур Уайт пытался доказать невиновность своего подзащитного на основании невменяемости, но четверо врачебных экспертов со стороны обвинения решительно утверждают, что, по существующим критериям, Клири нельзя считать невменяемым. Напутствуя присяжных, судья Фитц-Хью Каннели сказал, что о невиновности не может быть и речи, обвиняемый безусловно виновен, но присяжным надлежит не спеша обдумать, следует ли применить мягкую или наиболее суровую меру наказания, поскольку суд будет руководствоваться их мнением. Оглашая приговор, судья Фитц-Хью Каннели назвал действия Клири «жестокостью дикаря» и выразил сожаление, что непредумышленное убийство, совершенное голыми руками в состоянии опьянения, исключает смертный приговор, ибо руки Клири можно считать оружием столь же смертоносным, как револьвер или нож. Клири приговорен к каторжным работам пожизненно с заключением в гоулбернской тюрьме — заведение, предназначенное для особо опасных преступников. На вопрос, не желает ли он что-либо сказать, Клири ответил: «Только не говорите моей матери». Пэдди посмотрел дату — газета была от 6 декабря 1925 года. — Больше трех лет прошло, — беспомощно сказал он. Никто не ответил, не шелохнулся, никто не знал, как теперь быть; из глубины дома доносился заливистый смех близнецов, их веселая болтовня стала громче. — Только… не говорите… моей матери… — помертвелыми губами повторила Фиа. — И никто не сказал. О господи! Бедный, бедный мой Фрэнк! Свободной рукой, тыльной стороной ладони, Пэдди утер свое мокрое от слез лицо, потом присел перед женой на корточки, тихонько погладил ее колени. — Фиа, родная, пойди соберись в дорогу. Мы поедем к нему. Она приподнялась — и вновь бессильно опустилась в кресло, лицо ее, маленькое, совсем белое, странно блестело, точно у мертвой, расширенные зрачки потускнели. — Я не могу поехать, — сказала она ровным голосом, но все ощутили в нем нестерпимое страдание. — Если он меня увидит, это его убьет. Это убьет его, Пэдди! Я ведь хорошо его знаю, он такой гордый, такой самолюбивый, он так хотел чего-то добиться в жизни. Он хочет нести свой позор один, пусть будет по его воле. Ты же прочел: "Только не говорите моей матери». Мы должны помочь ему сохранить его секрет. Что хорошего принесет ему или нам свидание с ним? Пэдди все еще плакал, но не о Фрэнке — о том, что жизнь угасла в лице жены и взгляд ее помертвел. Этот малый всегда был точно Иона, всегда приносил несчастье и пагубу, вечно стоял между ним, Пэдди, и его женой, это из-за него Фиа не открывала себя сердцу мужа и сердцам его, Падрика, детей. Всякий раз, чуть покажется — вот теперь-то наконец Фиа будет счастлива, Фрэнк лишал ее счастья. Но Пэдди любит ее так же Глубоко и неискоренимо, как она — Фрэнка; после памятного вечера в доме священника он уже просто не мог питать к парнишке зла. И теперь он сказал: — Что ж, Фиа, раз, по-твоему, лучше нам с ним не видеться, значит, не поедем. А только я хочу знать, как он там, и если для него можно что сделать, так чтоб было сделано. Пожалуй, напишу преподобному отцу де Брикассару, попрошу приглядеть насчет этого — как ты скажешь? Глаза ее оставались безжизненными, но щеки чуть заметно порозовели. — Да, Пэдди, напиши. Только предупреди его, не выдал бы Фрэнку, что нам все известно. Пускай Фрэнк считает, что мы ничего не знаем, наверно, ему так легче. Через несколько дней силы вернулись к Фионе, хлопоты по переустройству дома не оставляли ей досуга. Но в своем спокойствии она опять стала суровой, хотя и не такой угрюмой, замкнулась в молчании. Казалось, тем, как будет в конце концов выглядеть ее новый дом, она озабочена гораздо больше, чем благополучием семьи. Быть может, ей думалось, что духовно все они в ней не нуждаются, а накормить их, обстирать и прочее — на то есть миссис Смит и Кэт с Минни. Между тем, судьба Фрэнка всех потрясла. Старшие мальчики страдали за мать, не спали по ночам, вспоминая ее лицо в ту первую страшную минуту. Они любили мать, в немногие недели перед горькой вестью впервые увидели ее веселой — им уже не суждено забыть этот ее новый облик, и всегда в них будет жить страстное желание вновь увидеть ее такой. Прежде осью, вокруг которой вращалась вся их жизнь, был отец, но с той памятной минуты мать стала с ним рядом. Теперь в них проснулась тревожная, всепоглощающая нежность, которая уже не могла угаснуть, как бы ни была Фиа сдержанна и равнодушна. Все мужчины в семье, от Пэдди до Стюарта, твердо решили — пусть Фиа живет так, как ей хочется, и требовали, чтобы такую жизнь для нее помогал создать каждый. Больше никто никогда и ничем не смеет обидеть ее или огорчить. Когда Пэдди по дарил ей тот заветный жемчуг, она поблагодарила коротко, бесцветными словами, оглядела подарок без удовольствия, без интереса, но все подумали, как бы она ему обрадовалась, не случись несчастья с Фрэнком. Бедной Мэгги все это принесло бы еще больше страданий, если бы не переезд в Большой дом, ибо отец и старшие братья хоть и не ввели ее в свое чисто мужское «общество охраны мамы» (быть может, чувствуя, что Мэгги вступила бы в него не без затаенной обиды), однако полагали, что она должна взять на себя все дела и обязанности, матери явно неприятные. Правда, бремя это с Мэгги разделили миссис Смит и ее помощницы. Всего неприятней для Фионы были заботы о младших сыновьях, но миссис Смит взялась полностью опекать Джимса и Пэтси, да с таким пылом, что Мэгги не могла ее жалеть, напротив, только радовалась, что экономке удалось наконец совсем завладеть близнецами. Мэгги тоже огорчалась за мать, но не так сильно, как мужская половина семьи, — слишком тяжким испытаниям подвергалась ее дочерняя преданность; в ней рано и властно заговорил материнский инстинкт, и теперь ей оскорбительно было видеть, что Фиа становится день ото дня равнодушней к Джимсу и Пэтси. Когда у меня будут дети, думала она, я непременно, непременно буду любить всех одинаково! В Большом доме жизнь у них пошла совсем другая. Поначалу очень странным показалось, что у каждого — своя спальня, непривычна была Фионе и Мэгги свобода от всех хозяйственных хлопот в доме и вне его. Минни, Кэт и миссис Смит прекрасно справлялись втроем со стиркой и глажкой, с уборкой и стряпней и только в ужас приходили, если им предлагали помощь. И счету не было бродячему люду, готовому за сытную еду и малую плату наняться на время в работники — они кололи дрова, кормили кур и свиней, доили коров, помогали старику Тому ухаживать за чудесным садом Дрохеды, делали генеральную уборку в доме. Пэдди постоянно переписывался с отцом Ральфом по делам Дрохеды. "Состояние Мэри приносит около четырех миллионов фунтов годового дохода благодаря тому, что капиталы частного акционерного общества «Мичар Лимитед» вложены главным образом в сталь, пароходы и рудники, — писал отец Ральф. — Жалованье, которое я назначил вам, капля в море миллионов Мэри Карсон, меньше чем десятая доля дохода с имения Дрохеда. И пусть вас не тревожит, что бывают плохие годы. На счету Дрохеды такие прибыли, что в случае надобности я до скончания века могу платить вам из одних только процентов. Все, что вы получаете, вами заслужено, и «Мичар Лимитед» не несет ни малейшего ущерба. Вам выплачиваются деньги из средств имения, а не акционерного общества. Держите все книги и счета имения в полном порядке, чтобы ревизоры в любую минуту могли знать, как обстоят дела, а больше от вас ничего не требуется». После этого-то письма однажды вечером, когда все сыновья были дома, Пэдди и созвал в новой гостиной жены семейный совет. Водрузив на римский нос очки в стальной оправе, он удобно расположился в кресле с кремовой обивкой; ноги — на таком же диване, под рукой, на хрустальной пепельнице — трубка. — До чего ж тут славно! — Он улыбнулся, с удовольствием оглядел комнату. — Я так думаю, надо нам всем вместе поблагодарить маму за такую красоту, верно, ребятки? "Ребятки» что-то забормотали в знак согласия; Фиа, сидя в бывшем кресле Мэри Карсон — теперь оно было обито кремовым муаровым шелком, — слегка наклонила голову. Мэгги сидела с ногами на диване, предпочитая его креслу, штопала носок и упорно не поднимала глаз. — Так вот, — продолжал Пэдди, — преподобный отец де Брикассар все определил, он человек щедрый и великодушный. Он положил в банк на мое имя семь тысяч фунтов и на каждого из вас открыл текущий счет и положил по две тысячи. Я стану получать четыре тысячи фунтов в год как управляющий имением. Боб — три тысячи как помощник управляющего. Все мальчики, кто работает, — Джек, Хьюги и Стюарт — получают по две тысячи в год, а малыши — по тысяче, пока не подрастут и не решат сами, чем они хотят заниматься дальше. Когда Джиме и Пэтси станут взрослыми, им каждому обеспечен такой же доход с Дрохеды, как тем, кто работает в имении, даже если они тут работать не захотят. А двенадцати лет их пошлют в Сидней, в закрытую школу Ривервью-колледж, и ученье и содержание — все за счет Дрохеды. Маме полагается отдельный годовой доход в две тысячи фунтов, и Мэгги то же самое. На содержание дома выдается пять тысяч фунтов — вот уж не пойму, с чего отец Ральф взял, будто нам на это нужна такая прорва деньжищ. Он говорит, вдруг мы захотим всерьез тут все перестраивать. Он распорядился насчет того, сколько должны получать миссис Смит, Кэт, Минни и Том, и опять скажу, он человек щедрый. Сколько всем прочим платить, я могу решать сам. Но первым делом я как управляющий обязан нанять еще самое малое шестерых овчаров, чтобы в Дрохеде все шло как полагается. А то больно она велика, рук не хватает. Это было самое критическое замечание Пэдди по поводу того, как заправляла имением его сестра. Никто из Клири и не слыхивал, что у человека может быть столько денег и они в молчании пытались освоиться с неожиданным богатством. — Нам и половины этого не потратить, Пэдди, — сказала Фиа. — Он все для нас сделал, больше уже не на что тратить. Пэдди с нежностью посмотрел на жену. — Твоя правда. Но знаешь, это славно, что больше не придется считать каждый грош, верно? — Он откашлялся, потом продолжал: — Теперь, я так думаю, мама с Мэгги у нас остаются малость не у дел. Я-то считать не мастер, а вот наша мама умеет складывать и вычитать, делить и умножать, что твоя учительница арифметики. И теперь она будет нашим счетоводом, нечего конторе Гарри Гофа этим заниматься. Я раньше не знал, оказывается, Гарри отдельного служащего нанял, только чтоб вести счета Дрохеды, а сейчас ему человека не хватает, так он не прочь опять нам эти дела передать. Он мне сам и подсказал, что из мамы получится отменный счетовод. Он пришлет кого-то из Джилли, чтоб тебя обучили по всем правилам, Фиа. Вообще-то, видно, дело это непростое. Надо вести бухгалтерские книги, и журналы, и кассовые книги, и всю отчетность, каждый день все записывать, в общем, много всего. Работы хватит, только она не будет тебя выматывать, как стряпня да стирка прежде выматывали, верно я говорю? Мэгги едва не закричала: «А я как же? Разве я меньше мамы стирала и стряпала?!" А Фиа улыбнулась — по-настоящему улыбнулась, в первый раз с того дня, как они узнали про Фрэнка. — Я с радостью за это возьмусь, Пэдди, право. Почувствую, наконец, что и я в Дрохеде не посторонняя. — Боб тебя научит водить новый «роллс-ройс», теперь ведь это будет твоя работа — ездить в Джилли в банк и советоваться с Гарри. И потом, будешь спокойна, что во всякую минуту можешь сама съездить, куда тебе понадобится, хоть бы нас никого и не было под рукой. Мы тут уж больно на отшибе живем. Я давно хотел вас с Мэгги выучить водить машину, да все недосуг было. По рукам, Фиа0 — По рукам, Пэдди, — весело ответила жена. — Ну, Мэгги, теперь мы и тебя определим к делу. Мэгги воткнула иголку в носок, отложила его, вскинула глаза на отца и вопросительно, и сердито: конечно же, сейчас он скажет — мол, мама будет занята счетами да отчетами, а уж приглядывать за хозяйством в доме и на усадьбе твоя забота. — Не хотел бы я, чтоб из тебя получилась этакая важная барышня-белоручка вроде иных дочек здешних господ скотоводов, — сказал Пэдди с улыбкой, от которой его слова лишились всякой презрительности. — Так что я и тебе подберу настоящую работенку, малышка Мэгги. Будешь присматривать за ближними выгонами — на тебе участок у Водоема, речной, Карсонский, Уиннемурский и у Северной цистерны. И Главная усадьба. Будешь в ответе за лошадей — которых когда на работу посылать, которым давать роздых. Понятно, в самую страду, когда скот и сортировка овец, мы будем собираться все вместе, а остальное время, думаю, ты и сама справишься. Джек тебя научит командовать собаками и работать кнутом. Ты ж у нас бойкая, не хуже мальчишки, так я думаю, тебе это больше по вкусу придется — скакать по выгонам, чем валяться на диване, — докончил Пэдди и уж совсем до ушей расплылся в добродушной улыбке. Пока он говорил, сердитое недовольство Мэгги развеялось как дым — опять он родной, близкий, думает о ней, любит, как любил когда-то ее маленькую. Как же она могла в нем сомневаться? Со стыда Мэгги готова была ткнуть себя иглой в коленку, да раздумала — слишком обрадовалась, чтобы всерьез захотелось самой себе сделать больно, и вообще уж очень это дурацкий выход для угрызений совести… Она просияла. — Ой, папочка, это будет чудесно! — А мне что делать, папа? — спросил Стюарт. — В доме ты женщинам больше не нужен, так что пойдешь опять к овцам. — Хорошо, папа. Стюарт с тоской посмотрел на мать, но не сказал больше ни слова. Фиа и Мэгги научились водить новый «роллс-ройс», который Мэри Карсон выписала за неделю до смерти; Мэгги училась управлять собаками, Фиа — вести бухгалтерские книги и прочую отчетность. Если б не разлука с отцом Ральфом, Мэгги, как никто, была бы счастлива безгранично. Ведь она давным-давно о том и мечтала — стать заправским овчаром, скакать верхом по лугам, под открытым небом. Но все время ей не хватало отца Ральфа, во сне и наяву грезился тот его поцелуй — драгоценное воспоминание, к которому она возвращалась тысячи раз. А все же память неосязаема, как ни старайся, подлинное ощущение не вернешь, остается лишь призрак, тень, грустное тающее облачко. Он написал им про Фрэнка — и разом рассыпались надежды Мэгги, что под этим предлогом он сам побывает в Дрохеде. Свою встречу с Фрэнком в гоулбернской тюрьме он описывал очень сдержанно, ни словом не выдал, как она была мучительна, не намекнул, что у Фрэнка душевное расстройство и оно становится все тяжелее. Тщетно он добивался, чтобы Фрэнка перевели в Мориссет — лечебницу для душевнобольных преступников, его и слушать не стали. И он в письме к Пэдди самыми розовыми красками изобразил Фрэнка, покорно искупающего свои грехи перед обществом, и подчеркнул: Фрэнк не подозревает, что родным известно о случившемся. Он, отец Ральф, заверил Фрэнка, что сам он узнал об этом из сиднейских газет и сумеет позаботиться, чтобы до семьи Клири весть эта не дошла. Его обещание успокоило Фрэнка, прибавил отец Ральф и этим ограничился. Пэдди поговаривал о том, чтобы продать каурую кобылу, на которой прежде ездил отец Ральф. Мэгги теперь ездила по выгонам на поджаром вороном меринке, который служил ей прежде для прогулок — воронок был славный, послушный, куда приятней злобных меринов и норовистых кобыл с конного двора. Лошади эти были умны, но не отличались кротким нравом. И от того, что в Дрохеде не было ни одного жеребца, они не становились приветливей. — Нет, папа, пожалуйста, не надо! — взмолилась Мэгги. — Я сама стану ездить на каурой! Подумай, как будет нехорошо, отец Ральф сделал нам столько добра, и вдруг он приедет в гости и увидит, что мы продали его лошадь! Пэдди в раздумье посмотрел на дочь. — Навряд ли отец Ральф к нам когда-нибудь приедет, Мэгги. — А вдруг приедет! Откуда мы знаем! Пэдди не мог выдержать взгляда ее глаз, так похожих на глаза матери; нет сил огорчать ее еще сильней, она и так горюет, бедняжка. — Что ж, ладно, Мэгги, оставим и каурую, только смотри, чтоб они у тебя ходили под седлом поровну, не застаивались, зажиревшие лошади мне в Дрохеде не нужны, понятно? Прежде ей совсем не хотелось садиться на лошадь отца Ральфа, но с этого дня она ездила то на одной, то на другой — пускай обе честным трудом зарабатывают свой овес. Да, вышло очень удачно, что близнецов без памяти полюбили миссис Смит, Минни и Кэт, — Мэгги разъезжала по выгонам, Фиа долгие часы проводила у себя в гостиной за письменным столом, а Джимсу и Пэтси жилось превесело. Бойкие, неугомонные, они у всех путались под ногами, но были оба такие жизнерадостные и приветливые, что ни у кого не хватало духу долго на них сердиться. По вечерам у себя в домике миссис Смит, которая давно уже перешла в католичество, на коленях изливала благодарность, переполнявшую ее сердце. Пока жив был ее Роб, не дано ей было радости иметь своих детей, и долгие годы не слышалось детских голосов в Большом доме — тем, кто его обслуживал, запрещалось водить дружбу с семьями овчаров, что жили в домиках на берегу реки. Но приехало семейство Клири, родня Мэри Карсон, и наконец-то появились дети. А теперь — теперь Джиме и Пэтси окончательно поселились в Большом доме. Зима прошла без дождей, не принесло дождей и лето. Палящее солнце иссушило сочные, высотой по колено золотистые травы до самой сердцевины, каждая травинка стала хрусткой и ломкой. Поглядеть вдаль можно только сощуря глаза в щелочку и нахлобучив широкополую шляпу до самых бровей — луга отсвечивают слепящим серебром; меж зыбких голубых миражей закручиваются вихорьки пыли, деловито снуют, сметая в кучи и перекатывая с места на место сухие листья и мертвые травинки. Какая настала сушь! Даже деревья высохли, кора с них отваливается жесткими ломкими полосами. Опасность, что овцы начнут голодать, пока не грозит — травы все-таки хватит еще на год, а пожалуй и дольше, — но уж очень тревожно смотреть, до чего все пересохло. Всегда может случиться, что дождей не будет и на следующий год, и еще через год. В хороший год их выпадает на десять пятнадцать дюймов, в плохой меньше пяти, а то и вовсе не бывает. Несмотря на жару и мух, Мэгги любила пастушью жизнь — славно это, шагом едешь на каурой кобылке за тесной кучей блеющих овец, а собаки, обманчиво равнодушные, высунув языки, растянулись на земле. Но пусть попробует какая-нибудь овца выскочить из стада — и мигом ближайший пес, мстительная молния, кинется вслед, острыми зубами с удовольствием цапнет злополучную ослушницу за ногу. Мэгги проехала вперед, обогнав стадо, — приятное разнообразие после того, как милю за милей надо было ехать сзади и глотать пыль, — и отперла ворота следующего выгона. Терпеливо подождала, пока собаки, радуясь случаю показать ей свое усердие, лаем и укусами не загнали туда овец. Коров собирать и загонять трудней, они брыкаются, а иная и кинется на неосторожную собаку, бывает, и на рога поднимет; вот тут-то пастуху надо быть наготове, пустить в дело кнут, но собаки любят толику опасности. Однако Мэгги пасти коров не поручали, этим Пэдди занимался сам. А собаками она не уставала восхищаться: до чего умны, просто не верится! Почти все дрохедские овчарки были темно-рыжие, только лапы, надбровья и грудь светлые, но были и квинслендские — крупные, голубовато-серые с черными пятнами, и метисы, в которых на все лады смешались та и другая масть. Когда для сук наступала брачная пора, им по всем правилам науки подбирали наилучшую пару и ждали приплода; подросших щенков, которые уже перестали кормиться молоком матери, испытывали на выгонах — и тех, что обещали стать хорошими пастухами, оставляли в Дрохеде или продавали, а негодных пристреливали. Мэгги свистом подозвала собак, заперла за овцами ворота и повернула свою каурую к дому. Неподалеку стояла роща — тут росли эвкалипты разных пород, черный самшит, кое-где на опушке — вилга. Мэгги с облегчением въехала в тень и обрадовалась свободной минуте — приятно было поглядеть вокруг. В ветвях эвкалиптов полно мелких попугаев, суетятся, верещат и свистят, передразнивая певчих птиц; кружат зяблики; два какаду с зеленовато-желтыми хохолками сидят рядышком и, склонив головы набок, блестящими глазами следят за всадницей; трясогузки шныряют по земле в поисках муравьев, забавно подергивают хвостиками; мрачно, нескончаемо каркают вороны. Их голоса в лесном хоре звучат всего неприятней — безрадостные, безнадежные, они наводят тоску, напоминают о бренной плоти, о мухах, слетающихся на падаль. Невозможно представить, чтобы ворона запела птицей-колоколом — ее голос вполне соответствует занятию. И, конечно, повсюду тучи мух; поверх шляпы Мэгги носила вуаль, но мухи липли к обнаженным рукам, л кобылка без отдыха махала хвостом, ее шкура беспрестанно вздрагивала и подергивалась. Мэгги только диву давалась — у лошади такая толстая кожа и густая шерсть, а она чувствует крохотную, невесомую муху. Лошадей и людей мухи донимают потому, что пьют пот, но овцы им еще нужней: на овечьем заду и везде, где шерсть влажная и нечистая, они откладывают яички, люди для этого не годятся. Воздух полнился пчелиным гуденьем, пронизан был яркими стрекозами, проносящимися к оросительным канавкам, трепетал многоцветными крыльями бабочек и дневных мотыльков. Каурая кобылка откинула копытом обломок гнилого ствола, он перевернулся, и у Мэгги мороз пошел по коже. Под обломком кишмя кишели червяки и червячки, отвратительные жирные белесые личинки, древесные вши, слизняки, громадные стоножки и пауки. Из своих нор выскакивали кролики, прыжками кидались врассыпную, высоко в воздухе мелькали их белые пушистые хвостики, и тут же они оборачивались, глядели с любопытством, быстро-быстро дергали носами. Дальше Мэгги спугнула ехидну — та прервала охоту на муравьев, в ужасе стала торопливо зарываться в землю сильными когтистыми лапами и в считанные секунды наполовину скрылась над огромным упавшим стволом. Забавно смотреть на уловки этого колючего землекопа, свирепые иглы плотно прижались к телу, чтобы ему было легче проскользнуть в узкий подкоп, комья земли так и летят из-под лап. Из рощи Мэгги выехала на широкую дорогу, ведущую к Главной усадьбе. Поперек дороги лежало серое крапчатое покрывало — огромная стая попугаев гала подбирала насекомых и личинки, но, заслышав всадницу, разом взмыла в воздух. Словно волна цвета зари взметнулась над головой — теперь Мэгги видела подкрылья и грудь, и серые птицы, как по волшебству, обернулись ярко-розовыми. Если мне суждено завтра покинуть Дрохеду навсегда, подумала Мэгги, она мне станет сниться вот так, омытая ярко-розовым светом, как эти крылья с изнанки… А дальше в пустыне, наверно, все высохло, вот и кенги переселяются сюда к нам, их с каждым днем больше… Громадное стадо кенгуру, должно быть тысячи две, мирно щипало траву, но шумно взлетевшая птичья стая встревожила их — и они понеслись прочь легкими грациозными прыжками, самые быстроногие из животных, кроме разве страуса эму. Лошадям с кенгуру не сравниться. Да, в иные минуты приятно полюбоваться природой, но больше всего Мэгги, по обыкновению, думала о Ральфе. В душе она никогда не считала свое чувство к нему девчоночьей влюбленностью, а называла просто любовью, как пишут в книгах. Чувствует она то же самое, что какая-нибудь героиня Этель Делл, все у нее так же. И право, очень несправедливо, чтобы какая-то искусственная преграда, его сан, стояла между нею, Мэгги, и тем, чего ей так хочется, — а хочется ей выйти за него замуж. Хочется жить с ним в полном согласии, как живут ее папа с мамой, и пускай он ее обожает, как папа маму. Мать никогда особенно не старалась заслужить такое обожание, думала Мэгги, а меж тем отец перед ней преклоняется. Вот и Ральф очень быстро увидел бы, что быть с нею несравнимо лучше, чем одному; Мэгги и в мысль не приходило, что Ральф ни при каких обстоятельствах не может изменить своему обету. Да, она знала, что не дозволено ни выйти замуж за священника, ни влюбиться в него, но уже привыкла обходить это препятствие, мысленно освобождая Ральфа от духовного сана. Хоть ее и обучили основам католической веры, никто при этом не разъяснял сути монашеских обетов, а сама она не ощущала нужды в вере и не углублялась в подобные вопросы. Молитвы не приносили ей утешения и радости, а велениям церкви она подчинялась просто потому, что иначе пришлось бы после смерти вечно гореть в аду. И сейчас она бессвязно грезила наяву: вот блаженство было бы жить с ним под одной крышей и спать рядышком, как папа с мамой. Мысль о его близости взволновала ее, даже неловко стало сидеть в седле, и Мэгги вообразила несчетные поцелуи — ничего другого она вообразить не могла. Поездки по выгонам ничуть не сделали ее осведомленней в вопросах пола, ибо, почуяв издали собаку, животные разом теряли всякую склонность к эротическим наслаждениям, а спариваться без разбору им в Дрохеде, как и на любой ферме, не давали. На время, когда баранов на особом выгоне пускали к овцам, Мэгги отсылали куда-нибудь в другое место. А увидав, как одна собака вскочила на другую, она принимала это за игру и огревала обеих кнутом: когда пасешь отару, не до баловства. Едва ли хоть один человек способен рассудить, что тяжелей — неосознанное томление, неразлучное с беспокойством и взвинченностью, или ясное и определенное желание, упрямо стремящееся к утолению. Бедная Мэгги томилась, не зная толком, к чему ее тянет, но тяга не отпускала — и неотвратимое влечение сосредоточилось на Ральфе де Брикассаре. И она мечтала о нем, жаждала его, стремилась к нему и горевала, что хоть он и говорил, будто любит ее, а ни разу не навестил, так мало она для него значит. Эти ее раздумья прервал Пэдди, он ехал той же дорогой к дому; Мэгги с улыбкой придержала каурую кобылу, дожидаясь отца. — Вот приятная встреча! — сказал Пэдди и шагом пустил свою старуху чалую рядом с уже немолодой лошадью дочери. — Да, правда, — отозвалась Мэгги. — А как на дальних выгонах, очень сухо? — Пожалуй, похуже, чем тут. И кенги нагрянули, я их столько еще не видывал! Наверно, дальше к Милпаринке настоящая засуха. Мартин Кинг говорил, надо их пострелять, а я думаю, тут хоть из пулеметов строчи, кенг не убавится, их тьма-тьмущая. Он такой славный, такой заботливый, любящий, все прощает, и так редко ей случается побыть с ним вдвоем, вечно рядом крутится кто-нибудь из братьев… И Мэгги не удержалась, задала все тот же вопрос, который терзал и мучил ее, как ни старалась она себя успокоить. — Папа, а почему отец Ральф совсем нас не навещает? — Он очень занят, Мэгги, — ответил Пэдди с какой-то ноткой настороженности. — Но ведь даже у священников бывает свободное время, правда? Он раньше так любил Дрохеду, уж наверно он хотел бы приехать сюда отдохнуть. — Да, верно, священники тоже отдыхают, Мэгги, но вообще-то они никогда не свободны от своего дела. К примеру, им всю жизнь каждый день надо служить мессу, хотя бы при этом больше ни души не было. Я так думаю, отец де Брикассар очень мудрый человек, он понимает, жизнь обратно не повернешь, что было, то прошло. Для него Дрохеда — дело прошлое, малышка Мэгги. Вернись он сюда, ему тут уж не будет прежнего удовольствия. — По-твоему, он нас забыл, — подавленно промолвила Мэгги. — Не то что забыл. Тогда бы он не писал так часто и не расспрашивал про каждого. — Пэдди повернулся к дочери, в голубых глазах его светилась жалость. — Я так думаю, лучше ему не приезжать, вот и не приглашаю, чтоб он про это и не думал. — Папа! И Пэдди — будь что будет! — словно в омут кинулся: — Послушай, Мэгги, не годится девушке мечтать о священнике, пора уж тебе понять. Ты свой секрет хранить умеешь, наверно, больше никто про это не догадывается, но ведь с вопросами-то ты идешь ко мне, верно? Не много вопросов, но и этого довольно. Так вот, говорю тебе, кончай с этим, ясно? Отец де Брикассар дал обет и нарушать его не станет, точно тебе говорю, он к тебе, конечно, привязан, только ты это не правильно понимаешь. Он был уже взрослый, когда тебя узнал, а ты была совсем ребенок. Так вот, Мэгги, ты для него и по сей день просто ребенок. Она не ответила, и лицо ее не дрогнуло. Что и говорить, настоящая Фионина дочка, подумал Пэдди. Потом неестественно спокойно она сказала: — Но он мог бы выйти из священников, просто у меня не было случая с ним об этом поговорить. По лицу Пэдди видно было, до чего он ошарашен, и это неподдельное возмущение оказалось для нее куда убедительней его пылкой речи. — Мэгги! О Господи, вот беда — жить в такой глуши! Надо было тебе учиться, девчонка, если б тетя Мэри померла раньше, я бы тебя спровадил в Сидней хоть годика на два, там бы тебя научили уму-разуму. А теперь тебе для этого лет многовато. Не хочу я, чтоб люди над тобой смеялись, бедная моя малышка Мэгги. — И он продолжал мягче, с расстановкой, что придало его словам жестокую, пронзительную ясность, хотя он ничуть не хотел быть жестоким, хотел лишь раз навсегда развеять дочкины напрасные надежды: — Отец де Брикассар — священник, Мэгги, священник. И никогда он не перестанет быть священником, это невозможно, пойми. Он дал священный обет, торжественный и вовеки нерушимый. Раз уж человек принял сан, обратного хода нет, и его наставники в духовной семинарии позаботились, чтобы он заранее твердо знал, на что идет и в чем клянется. Кто дает такой обет, наверняка знает — нарушить его нельзя до самой смерти. Отец де Брикассар дал такой обет — и вовек его не нарушит. — Пэдди вздохнул. — Теперь понимаешь, Мэгги? И вперед об отце де Брикассаре не мечтай, больше не будет тебе оправдания. Они подъехали к Главной усадьбе не со стороны овчарен, а со стороны конюшен; не говоря ни слова, Мэгги повернула каурую к конюшне, предоставив отцу ехать дальше одному. Сперва он все оглядывался и смотрел ей вслед, но когда она скрылась за оградой конного двора, наподдал каблуками чалой под ребра и пустился вскачь, отчаянно злясь на себя за то, что ему пришлось сказать. Будь прокляты эти любовные дела! Видно, тут какие-то свои правила, ни с чем другим не сообразные. Голос преподобного Ральфа де Брикассара обдавал холодом, но еще холодней был его взгляд, прикованный к бледному лицу молодого священника; сухо, размеренно звучали слова: — Вы поступали не так, как того требует от своих служителей господь наш Иисус Христос. Полагаю, сами вы знаете это лучше, чем можем когда-либо узнать мы, кто вас судит, однако я все же должен судить вас от имени вашего архиепископа, ибо он не только собрат ваш по вере, но и старший над вами. Ему вы обязаны беспрекословно повиноваться, и не вам оспаривать его суждения и его приговор. Сознаете ли вы, какой позор навлекли на себя, на весь ваш приход, а главное — на святую церковь, которую возлюбить должны были превыше, всех людей? Данный вами обет целомудрия священ и нерушим, равно как все иные ваши обеты, изменить ему — тяжкий грех. Разумеется, вы никогда больше не увидите эту женщину, однако наш долг помочь вам побороть соблазн. И мы позаботились о том, чтобы вы немедля отбыли на новое место службы, вам поручен приход в Дарвине, на Северной территории. Сегодня же вечером вы скорым поездом отправитесь в Брисбен, а оттуда, также поездом, в Лонгрич. В Лонгриче вы сядете на самолет, следующий в Дарвин. Ваши личные вещи в настоящую минуту укладывают, они будут ждать вас в поезде перед отправлением, так что вам незачем возвращаться в ваш нынешний приход. А теперь ступайте с отцом Джоном в нашу часовню и молитесь. Вы останетесь в часовне, пока не пора будет ехать к поезду. Ради спокойствия и утешения вашего отец Джон будет сопровождать вас до Дарвина. Идите. Святые отцы, стоящие у кормила католической церкви, мудры и предусмотрительны, они не оставят грешнику возможности обменяться хоть словом с девушкой, которая стала его любовницей. Эта греховная связь вызвала в нынешнем его приходе скандальную, весьма неприятную огласку. А девица — что ж, пусть ее ждет, и тревожится, и теряется в догадках. С этой минуты и до прибытия в Дарвин грешник будет под неусыпным наблюдением высокочтимого отца Джона, которому даны соответствующие наставления, а впредь все письма грешника из Дарвина будут вскрываться, и ему не дозволены будут междугородные телефонные переговоры. Любовница никогда не узнает, куда он исчез, и он никогда не сможет ей сообщить. И никогда уже ему не вступить в новую связь. Дарвин — город на краю пустыни, женщины там наперечет. Он дал обеты нерушимые, никто и ничто не может его от них освободить; а если сам он по слабости духа не способен держать себя в строгости, святая церковь должна сделать это за него. Отец Ральф проводил взглядом молодого священника и приставленного к нему стража, а когда за ними затворилась дверь, поднялся из-за стола и прошел во внутренние покои. Архиепископ Клюни Дарк сидел в своем обычном кресле, а боком к нему неподвижно сидел еще один человек, препоясанный лиловым шелком и в круглой шапочке. Архиепископ был человек крупный, рослый, с великолепной гривой седых волос и яркими синими глазами, энергичный, жизнерадостный, большой любитель посмеяться и хорошо поесть. Посетитель, напротив, оказался маленьким, худеньким, из-под шапочки падали редкие черные пряди, синевато темнели чисто выбритые щеки и подбородок, на худом землистом лице аскета — большие черные глаза. Судя по виду, ему могло быть и тридцать лет, и пятьдесят, а было тридцать девять — тремя годами больше, чем преподобному Ральфу де Брикассару. — Садитесь, отец Ральф, выпейте чаю, — радушно пригласил архиепископ Дарк. — Я уж подумывал, не придется ли спросить свежего. Ну что, дали вы этому молодому человеку на прощанье подобающие наставления, чтобы вел себя получше? — Да, монсеньор, — коротко ответил отец Ральф и подсел третьим к чайному столу, заставленному всякой всячиной: тут были тонюсенькие сандвичи с огурцами, пирожные, покрытые белой и розовой глазурью, горячие, только из печи, булочки с маслом, в хрустальных вазочках — варенье и взбитые сливки, серебряный чайник, сахарница и сливочник и эйнслиевские чашки тончайшего фарфора с изящным золотым узором. — Подобные случаи весьма прискорбны, дорогой архиепископ, но даже мы, служители Господа нашего, всего лишь люди и не чужды слабостей, — сказал посетитель. — Я глубоко сожалею об этом молодом человеке и сегодня вечером стану молиться о том, чтобы впредь он был тверже духом. Голос его звучал мягко, он слегка шепелявил, явственно чувствовалось чужеземное произношение. Родом он был итальянец, по церковной иерархии — архиепископ, папский легат в Австралии, звали его Витторио Скарбанца ди Контини-Верчезе. Он играл весьма деликатную роль связующего звена между церковными властями Австралии и высшим нервным центром католической церкви — Ватиканом, а это означало, что он — первый и главный пастырь в этой части света. Прежде чем получить это назначение, он, само собой, надеялся поехать в Соединенные Штаты, но поразмыслив, решил, что и Австралия прекрасно ему подойдет. Страна эта гораздо меньше если не по размерам, то по численности населения, зато гораздо более католическая. В отличие от других государств, где говорят по-английски, здесь католиков не считают людьми второго сорта, и если кто-то исповедует католическую веру, это ничуть не мешает ему стать преуспевающим политиком, промышленником или судьей. И это страна богатая, она щедро пополняет церковную казну. Пока он в Австралии, можно не опасаться, что о нем забудут в Риме. Притом наместник Папы был человек тонкого ума, и взгляд его поверх золоченого края чашки устремлен был не на архиепископа Клюни Дарка, но на преподобного Ральфа де Брикассара, которому предстояло вскоре стать его, легата, личным секретарем. Как известно, архиепископу Дарку этот священник очень и очень по душе, но вот вопрос — придется ли такой секретарь по душе ему, папскому легату? Они высоченные, как башни, эти австралийские пастыри ирландского происхождения, ростом куда выше него; вечно приходится задирать голову, чтобы смотреть им в лицо, это очень утомительно. С теперешним своим наставником преподобный Ральф де Брикассар держится безукоризненно — легко, непринужденно, почтительно, но прямодушно, и чувство юмора у него есть. А как он освоится с наставником совсем иного склада? Обычно секретарем легата назначают кого-нибудь из священников-итальянцев, но преподобный Ральф де Брикассар вызывает в Ватикане особый интерес. Как ни странно, он и сам человек богатый (вопреки распространенному мнению, церковные власти не вправе отнять у него деньги, а сам он их в дар церкви не предлагает); более того, он единоличными усилиями принес церкви богатейший вклад. Потому в Ватикане и предложили папскому легату ди Контини-Верчезе взять преподобного Ральфа де Брикассара в секретари и присмотреться к этому молодому человеку поближе: что он, в сущности, собою представляет? В один прекрасный день Папе Римскому придется в награду австралийской католической церкви возвести одного из ее слуг в сан кардинала, но день этот еще не настал. А пока легату следует изучить священников в возрасте де Брикассара, и несомненно, из них именно де Брикассар самый подходящий кандидат. Что ж, быть по сему. Пусть отец де Брикассар испробует, чего стоит его характер против итальянского. Пожалуй, это будет любопытно. Если б только еще он был хоть немного пониже ростом! Преподобный Ральф с благодарностью мелкими глотками пил чай, но был необычно молчалив. Легат заметил — он съел крохотный треугольный сандвич, к прочим лакомствам не прикоснулся, но с жадностью выпил четыре чашки чая без молока и без сахара. Что ж, так о нем и докладывали: на редкость воздержан и скромен в своих привычках, единственная роскошь, которую он себе позволяет, — личный (и очень быстроходный) автомобиль. — У вас французская фамилия, ваше преподобие, но, насколько я знаю, вы ирландец, — негромко заговорил легат. — Откуда такая странность? Ваши предки — французы? Отец Ральф с улыбкой покачал головой. — Это нормандское имя, ваше высокопреосвященство, очень старинное и почтенное. Я прямой потомок некоего Ранульфа де Брикассара, он был бароном при дворе Вильгельма Завоевателя. В тысяча шестьдесят шестом году он с войском Вильгельма вторгся в Англию, и один из его сыновей стал здесь землевладельцем. Семья эта процветала, пока Англией правили норманны, а позднее, при Генрихе Четвертом, некоторые переправились в Ирландию и осели в той ее части, что оказалась под английской короной. Когда Генрих Восьмой отделил англиканскую церковь от римской, мы продолжали придерживаться веры Вильгельма Завоевателя, иначе говоря, считали, что подчиняемся прежде всего не Лондону, а Риму. Но при Кромвеле мы лишились всех своих земель и титулов, и нам их уже не вернули. Ирландскими землями Карл награждал своих английских любимцев. Ирландцы, знаете ли, не без причины ненавидят англичан. И вот мы более или менее впали в безвестность, но остались верны католической церкви и Риму. У моего старшего брата отличный конный завод в графстве Мот, и он надеется, что одна из его лошадей выиграет когда-нибудь приз Дерби или Большой национальный. Я — второй сын в семье, а, по традиции нашего рода, второй сын всегда принимал сан, если чувствовал к этому склонность. Я, признаться, горжусь своим именем и своим происхождением. Роду де Брикассаров уже полторы тысячи лет. Да, это прозвучало недурно! Старинное аристократическое имя и повесть о неизменной твердости в вере, даже наперекор изгнанию и преследованиям. — А откуда «Ральф»? — Сокращенное Ранульф, ваше высокопреосвященство. — Понимаю. — Мне будет очень недоставать вас, отец Ральф, — сказал архиепископ Клюни Дарк, густо намазал половину булочки вареньем и взбитыми сливками и разом отправил все это в рот. Отец Ральф рассмеялся. — Вы ставите меня в трудное положение, ваше высокопреосвященство! Я оказался между прежним и новым наставником, и если дам ответ, приятный одному из вас, он может не понравиться другому. Но позволительно ли сказать, что мне будет недоставать вас, ваше высокопреосвященство — и в то же время я с радостью готов служить вам, ваше высокопреосвященство? Отлично сказано, поистине дипломатический ответ. Архиепископ ди Контини-Верчезе подумал, что, пожалуй, такой секретарь ему вполне подойдет. Только вот чересчур красив, такие тонкие черты, поразительно яркие глаза, волосы, цвет лица, великолепная фигура. Отец Ральф снова умолк, невидящим взглядом уставился на чайный стол. Он опять увидел молодого священника, которого только что сурово отчитывал, его страдающие глаза в ту минуту, когда стало ясно, что ему не дадут хотя бы проститься с любимой. Боже милостивый, а что, если бы на месте этого бедняги оказался он сам, а на месте девушки — Мэгги? Такое может некоторое время сходить с рук, если соблюдать осторожность; может сходить с рук до бесконечности, если встречаться с женщинами только раз в году, на отдыхе, вдалеке от своего прихода. Но позволь себе всерьез привязаться к одной какой-то женщине — и тайну неизбежно раскроют. В иные дни только простояв на коленях на мраморном полу архиепископской часовни, пока не одеревенеет и не заноет мучительно все тело, он одолевал порыв — первым же поездом помчаться назад в Джилли и оттуда в Дрохеду. Уверял себя, что он всего лишь устал от одиночества и ему недостает человеческого тепла и радушия, к которым он привык в Дрохеде. Уверял себя, будто ничто не изменилось, когда он, поддавшись минутной слабости, ответил на поцелуй Мэгги — все равно его любовь к ней остается лишь чудесной сказкой и ничуть не преобразилась, не обрела, в отличие от прежних расплывчатых грез, опасную, чуть ли не осязаемую законченность. Нет, он не мог признаться себе в каких-либо переменах и упорно думал о Мэгги как о маленькой девочке, отгоняя образы, которые этому противоречили. Он ошибся. Время шло, а боль не ослабевала. Напротив, мучила еще сильней, оборачивалась холодной, безобразной пыткой. Прежде одиночество было безликим, и он никогда не думал, что хоть один человек, войдя в его жизнь, мог бы принести ему исцеление. Теперь у одиночества было имя: Мэгги, Мэгги, Мэгги, Мэгги, .. Он очнулся от задумчивости под пристальным немигающим взглядом архиепископа ди Контини-Верчезе — эти большие темные глаза оказались опасно всезнающими, куда более проницательными, чем живые круглые глаза его нынешнего духовного наставника. Отец Ральф был слишком умен, чтобы притворяться, будто у него нет причин для невеселого раздумья — он ответил будущему наставнику столь же проницательным взглядом, потом улыбнулся и слегка пожал плечами, словно говоря: у каждого из нас свои скорби и печали и нет греха в горестных воспоминаниях. — Скажите, ваше преподобие, неожиданный спад в экономической жизни не отразился на подопечном вам имуществе? — словно между прочим спросил итальянец. — Пока у нас нет причин тревожиться, ваше высокопреосвященство. «Мичар Лимитед» не так-то легко поддается колебаниям рыночных цен. Мне думается, больше всего пострадают те, кто поместил свои капиталы не столь осмотрительно, как миссис Карсон. Конечно, ферма Дрохеда не так процветает, цены на овечью шерсть падают. Но миссис Карсон была слишком разумна, чтобы вложить все свои деньги в сельскохозяйственные предприятия, она предпочитала металл, это гораздо надежнее. Впрочем, на мой взгляд, сейчас в Австралии самое время покупать землю — не только фермы, но и дома, даже здания в больших городах. Цены смехотворно низкие, но они не могут вечно оставаться низкими. Не представляю, чтобы в ближайшие годы мы могли потерпеть убыток на недвижимости, купленной сейчас. Рано или поздно экономический кризис кончится. — Совершенно верно, — сказал легат. Итак, отец де Брикассар не только в некотором роде дипломат, он в некотором роде еще и делец. Такой талант Риму, безусловно, не следует упускать из виду. Глава 9 Но настал 1930 год, и Дрохеда хорошо узнала, что такое экономический кризис. В Австралии полно было безработных. Кто только мог, переставал платить за жилье и пускался на поиски работы, но тщетно — работы нигде не было. Жены и дети, предоставленные самим себе, жили в лачугах на муниципальной земле и выстаивали долгие очереди за пособием, отцы и мужья скитались по стране. Человек брал в дорогу самое необходимое, закатывал эти скудные пожитки в одеяло, перетягивал его ремнями, закидывал скатку за спину и пускался в путь, надеясь, что на фермах если не наймут на работу, так хоть накормят. Лучше уж бродяжить по Глуши, чем ночевать на улицах Сиднея. Цены на все съестное упали, и Пэдди до отказа набил запасами амбары и кладовые. Всякий захожий человек мог не сомневаться, из Дрохеды его натощак и с пустыми руками не отпустят. Но вот что странно, захожие люди на месте не задерживались: подкрепятся горячей пищей, получат кое-какие припасы в дорогу — и даже не пробуют осесть, бредут дальше, ищут… а чего? — это ведомо разве только им самим. Далеко не всюду их встречают так радушно и с такой щедростью, как в Дрохеде, и тем непостижимей, почему странники не хотят здесь остаться. Быть может, слишком они устали от бездомности, от бесцельности своих скитаний, от того, что некуда им возвращаться и некуда стремиться, вот и продолжают плыть по течению. Многие все же выживали, а иные погибали в пути, их тут же на месте и хоронили, если только находили прежде, чем вороны и кабаны дочиста обгложут их кости. Огромна и пустынна австралийская Глушь. Но Стюарт снова не отлучался из дому, и дробовик всегда был под рукой, в углу у двери кухни. Подобрать надежных овчаров не стоило труда, в старых бараках для пришлых рабочих Пэдди поселил девятерых холостяков, и на выгонах без Стюарта вполне можно было обойтись. Фиа уже не держала наличные деньги где придется и велела Стюарту за алтарем в часовне устроить потайной шкаф — что-то вроде сейфа. Дурные люди среди неоседлых австралийцев редкость. Дурные люди предпочитают оставаться в столице и вообще в больших городах, скитальческая жизнь им не по вкусу — слишком чиста, слишком одинока и слишком мало приносит поживы. Но никто не осуждал Пэдди за то, что он хотел оберечь своих женщин от опасности: Дрохеда место широко известное и вполне могла привлечь немногих нежелательных гостей, что скитались по стране. Той зимой немало было бурь, то сухих, то с дождями, а весной и летом лило как из ведра, и травы на землях Дрохеды поднялись невиданно высокие, густые и сочные. Джиме и Пэтси за кухонным столом миссис Смит готовили уроки (они пока учились заочно) и весело болтали о том, как поедут учиться в Ривервью-колледж. Но миссис Смит от таких разговоров становилась уж очень хмурая и сердитая, и они понемногу научились при ней даже не упоминать, что когда-нибудь уедут из Дрохеды. И вот опять в небесах ни облачка; высокая, чуть не по пояс, трава за лето без дождей совсем высохла, стала серебристая и ломкая. За десять лет на этих черноземных равнинах все привыкли к смене наводнений и засухи, к череде взлетов и падений — вверх-вниз, вверх-вниз, и только плечами пожимали и делали свое дело так, словно важен один лишь нынешний день, а все остальное не в счет. Да и впрямь, самое главное — протянуть от одного хорошего года до другого, когда бы он ни пришел. Никому не под силу предвидеть, когда будет дождь. Объявился в Брисбене некто Иниго Джонс, неплохо предсказывал погоду надолго вперед, опираясь на какую-то новую теорию насчет пятен на солнце, но здесь, на отдаленных черноземных равнинах, его посулам не очень-то верили. Пускай ходят к нему за предсказаниями сиднейские и мельбурнские невесты; труженики черноземных равнин полагаются только на собственное чутье. Зимой 1932 года опять налетели яростные сухие ветры, резко похолодало, но густые сочные травы не давали разыграться пыли, и мух тоже развелось меньше обычного. Худо пришлось только что остриженным овцам, бедняги никак не могли согреться. Миссис О'Рок обожала у себя в ничем не примечательном деревянном доме принимать гостей из Сиднея и любила возить их по соседям, особенно в Дрохеду — надо же показать, что и здесь, в глуши, на черноземных равнинах, кое-кто умеет вести светскую жизнь. И любая беседа неизбежно сворачивала на злополучных овец, тощих и жалких, точно мокрые крысы, — каково им будет зимовать без длинной, в пять-шесть дюймов шерсти, которая теперь отрастет лишь к наступлению летней жары. Но, как серьезно пояснил Пэдди одному такому гостю, зато шерсть будет первый сорт. Самое главное ведь не овцы, а шерсть. Вскоре в «Сидней Морнинг Гералд» появилось письмо — автор его требовал, чтобы парламент принял закон, который покончил бы «с жестокосердием скотоводов». Бедная миссис О'Рок пришла в ужас, но Пэдди хохотал до упаду. — Хорошо еще, что этот дурень не видал, как иной стригаль невзначай пропорет овце живот, а потом зашивает толстенной иглой, какой мешки шьют, — утешал он смущенную миссис О'Рок. — Да вы не расстраивайтесь, миссис О'Рок. Эти горожане понятия не имеют, как мы, не городские, живем, им-то можно нянчиться со своими кошечками да собачками, будто с малыми детьми. А у нас тут все по-другому. Если кто попал в беду, мужчина ли, женщина, большой или малый, мы никого без помощи не оставим, а городские — они о зверюшках своих любимых заботятся, а человек хоть зови, хоть плачь — и пальцем не шевельнут, чтоб помочь. Фиа подняла голову. — Он прав, миссис О'Рок, — сказала она. — Никто не ценит того, чего слишком много. У нас тут в избытке овцы, а в городе — люди. В тот августовский день, когда грянула роковая буря, далеко от дома оказался один Пэдди. Он спешился, надежно привязал лошадь к дереву и сел под вилгой, собираясь переждать налетевший шквал. Поблизости жались друг к дружке пять дрожащих собак, а овцы, которых он перегонял на другой участок, разбрелись беспокойными кучками и рысцой бестолково перебегали с места на место. Буря налетела страшная, и полную волю своей ярости она дала, когда сердцевина урагана оказалась как раз над Пэдди. Он заткнул уши, зажмурился — оставалось только молиться. Он сидел под вилгой, которая все громче шумела никлой листвой под крепнущим ветром; невдалеке, наполовину скрытые высокой травой, виднелись несколько пней и упавших стволов. А посреди этой выбеленной, точно кость, груды мертвого дерева торчал одинокий сухой великан эвкалипт, обнаженный ствол его взметнулся ввысь на добрых сорок футов и словно вонзал в черные, как ночь, тучи острие голой, тощей и угловатой верхушки. И вдруг даже сквозь сомкнутые веки Пэдди ослепила яркая вспышка синего пламени, он вскочил, и тотчас его, как игрушку, швырнуло наземь чудовищным взрывом. Он приподнял голову — по стволу мертвого эвкалипта вверх-вниз плясали багровые и синие призрачные отсветы, прощальное великолепие ударившей молнии; не успел Пэдди опомниться — все запылало. В этой груде мертвой древесины давным-давно не осталось ни капли влаги, и высокая трава кругом была сухая, как бумага. Казалось, земля бросает ответный вызов небесам — над исполинским деревом, далеко над его вершиной, вскинулся столб огня, вмиг занялись рядом пни и упавшие стволы, и отсюда, разгоняемые вихрем, шире, шире и шире пошли кружить и полыхать полотнища огня. Пэдди не успел даже подскочить к лошади. От жара занялась и вилга, мягкая эфироносная древесина взорвалась, во все стороны полетели обломки. Куда ни глянь, вокруг стеной — огонь; пылают деревья, вспыхнула под ногами трава. Жалобно заржала лошадь, и Пэдци всем сердцем рванулся к ней — не может он бросить несчастное животное на погибель, беспомощное, на привязи. Взвыла собака, и вой перешел в отчаянный, почти человеческий вопль. Мгновенье пес метался, точно живой факел, — и рухнул в горящую траву. Еще и еще вой — собак одну за другой охватывало стремительное пламя, ветер мчал его, и не уйти было ни одной живой твари, самой быстроногой или крылатой. Малую долю секунды Пэдди соображал, как бы добраться до лошади, и тут волосы его опалил огненный метеор, он опустил глаза — к его ногам упал изжаренный заживо большой попугай. И вдруг Пэдди понял — это конец. Из этого ада нет выхода ни для него, ни для лошади. Не успел додумать — за спиной вспыхнул еще один сухой эвкалипт, во все стороны, как от взрыва, полетели клочья пылающей смолистой коры. Кожа на руках Пэдди почернела и сморщилась, пламенные волосы его впервые затмило пламя более яркое. Нет таких слов, которыми можно описать подобную смерть: огонь вгрызается внутрь. И сгорают последними, последними перестают жить сердце и мозг. Пэдди метался в этом жертвенном костре, одежда на нем пылала, он исходил криком. И этот смертный вопль был — имя жены. Остальные мужчины успели вернуться на Главную усадьбу до бури, завели лошадей на конный двор и разошлись кто в барак для работников, кто в Большой дом. В ярко освещенной гостиной Фионы, у мраморного камина, где жарко горели большие поленья, собрались братья Клири и прислушивались к буре — в эти дни их не тянуло выйти и посмотреть, как она бушует. Так славно пахли смолистым эвкалиптом дрова, так соблазнительно громоздились на передвижном чайном столике пирожки и сандвичи. Пэдди к вечернему чаю не ждали — ему слишком далеко, не успеет. Часам к четырем тучи откатились на восток, и все невольно вздохнули свободнее; во время сухих бурь тревога не отпускала, хотя в Дрохеде на всех до единой постройках имелись громоотводы. Джек с Бобом встали и вышли из дому — сказали, что хотят немного проветриться, на деле же обоим хотелось отдохнуть от недавнего напряжения. — Смотри! — Боб показал на запад. Над вершинами деревьев, что кольцом окружали Главную усадьбу, разрасталась, отсвечивая бронзой, туча дыма, бешеный ветер рвал ее края, и они развевались клочьями летящих знамен. — О Господи! — Джек кинулся в дом, к телефону. — Пожар, пожар! — закричал он в трубку, и все, кто был в комнате, ошеломленные, обернулись, потом выбежали наружу. — В Дрохеде пожар, страшнейший! Джек дал отбой — довольно было сказать это телефонистке в Джилли: все, кто пользуется общей линией, обычно снимают трубку, едва у них звякнет аппарат. Хотя за годы, что семья Клири жила в Дрохеде, в джиленбоунской округе не было ни одного большого пожара, все знали наизусть, как надо поступать. Братья побежали за лошадьми, работники высыпали из бараков, миссис Смит отперла один из сараев-складов и десятками раздавала дерюжные мешки. Дым встает на западе и ветер дует с запада, — значит, пожар надвигается сюда, на усадьбу. Фиа сбросила длинную юбку, натянула брюки Пэдди и вместе с Мэгги побежала к конюшням — сейчас на счету каждая пара рук, способных держать мешок. На кухне миссис Смит, не жалея дров, жарко затопила плиту, ее помощницы снимали с вбитых в потолок крючьев огромные котлы. — Хорошо, что вчера закололи вола, — сказала экономка. — Минни, вот тебе ключ от кладовой, где спиртное. Подите с Кэт, притащите все пиво и ром, сколько есть, потом принимайтесь печь лепешки, а я буду тушить мясо. Да поскорей вы, поскорей! Лошадей взбудоражила буря, а теперь они еще и дым учуяли и не давались седлать; Фиа с Мэгги вывели двух беспокойных, упирающихся чистокровок во двор, чтобы легче с ними совладать. Пока Мэгги воевала с каурой кобылой, по проселку, ведущему от джиленбоунской дороги, тяжело топая, подбежали двое — явно бродяги-сезонники. — Пожар, хозяйка, пожар! Найдется у вас еще пара лошадей? Давайте мешки! — Возьмите вон там, у сарая. Господи, хоть бы никого из ваших огонь не захватил! — сказала Мэгги, не знала она, где в эту минуту был ее отец. Они схватили дерюжные мешки и бурдюки с водой, которые дала им миссис Смит; Боб и все мужчины с Главной усадьбы уже минут пять как уехали. Эти двое поскакали вдогонку, Фиа с Мэгги выехали последними — галопом к реке, на другой берег и дальше, навстречу дыму. У дома остался Том, старик-садовник; работая насосом, он наполнил грузовик-цистерну, завел мотор. Конечно, такой пожар никакими запасами не потушишь, разве только хлынет проливной дождь, но надо подвезти воду, чтоб мочить мешки, да и одежду людей, которые ими орудуют. Том переключил машину на малую скорость, одолевая подъем на противоположный берег, и мимолетно оглянулся — вот он стоит, опустелый дом главного овчара, и за ним еще два пустующих домика, это — самое уязвимое место Главной усадьбы, только здесь то, что может загореться, оказалось близко к деревьям на другом берегу. Старик Том поглядел на запад, покачал головой, с внезапной решимостью стал пятить машину и ухитрился задом вывести ее обратно через реку на ближний берег. Пожар там, на выгонах, никакая сила не остановит, люди вернутся ни с чем. Над устьем ущелья, у дома главного овчара, где и сам он, бывало, квартировал, Том привернул к цистерне шланг и щедро полил дом, потом перешел к двум домикам поменьше, облил и их. Вот где он поможет верней всего — пропитает эти дома водой насквозь, чтоб ни в коем случае не загорелись. Мэгги и Фиа ехали рядом, а туча дыма на западе росла, и ветер сильней и сильней обдавал запахом гари. Быстро темнело; с запада по выгону мчалось все больше разной живности — кенгуру и дикие кабаны, перепуганные овцы и коровы, страусы эму, и огромные ящерицы гоанны, и тысячи кроликов. Выезжая с Водоемного на Вилла-Биллу (в Дрохеде у каждого выгона было свое название), Мэгги заметила — Боб оставил все ворота настежь. Но у овец не хватало ума бежать в открытые ворота, они останавливались в трех шагах левей или правей и слепо, бестолково тыкались в изгородь. Когда всадники подъехали к краю пожара, он был уже на десять миль ближе, огонь распространялся и вширь, все шире с каждой секундой. Лошади пугливо плясали под седоками, а они беспомощно смотрели на запад — яростные порывы ветра переносили пламя по высокой сухой траве от дерева к дереву, от рощи к роще. Нечего и думать остановить его здесь, на равнине, его и целая армия не остановит. Надо вернуться на усадьбу и попробовать отстоять хотя бы ее. Пожар наступает уже фронтом шириной в пять миль; если не погнать сейчас же усталых лошадей во всю мочь, от него не уйти. Жаль овец, очень, очень жаль. Но ничего не поделаешь. Они вброд возвращались через реку, копыта зашлепали по мелкой воде; старик Том все еще поливал пустые дома на восточном берегу. — Молодчина, Том! — закричал Боб. — Продолжай, пока не станет жарко, да смотри вовремя унеси ноги, слышишь? Зря не геройствуй, ты стоишь куда дороже, чем доски да стекла. На Главной усадьбе полно было машин, и по дороге из Джилли подъезжали новые, издали виднелись яркие пляшущие огни фар; когда Боб свернул на конный двор, тут в ожидании уже толпились мужчины. — Большой пожар, Боб? — спросил Мартин Кинг. — Очень большой, — с отчаянием ответил Боб. — Боюсь, не сладим. В ширину, по-моему, захватило миль пять, и ветром гонит с такой скоростью — лошадь галопом еле уходит. Уж не знаю, отстоим ли мы усадьбу, а вот Хорри, наверно, надо приготовиться. До него скоро дойдет, мы-то огонь навряд ли остановим. — Что ж, большому пожару давно время. С девятнадцатого года не было. Я соберу отряд, пошлю на Бил-Бил, но и тут народу хватит, вон еще подъезжают. Джилли может выставить против пожара до пятисот мужчин. Ну, и тут кой-кто из нас останется помогать. Одно скажу, слава богу, моя земля западнее Дрохеды. Боб усмехнулся: — Вы мастер утешать, Мартин. Мартин огляделся по сторонам. — А где отец, Боб? — Западнее пожара, наверно, где-то около Бугелы. Он поехал на выгон Вилга за суягными овцами, а пожар начался, я так думаю, миль на пять восточное. — Больше ни за кого не тревожишься? — Слава Богу, сегодня в той стороне никого нет. Как будто война, подумала Мэгги, входя в дом: быстрота без суетливости, забота о пище и питье, о том, чтобы собрать все силы и не падать духом. И грозная неминуемая опасность. На Главную усадьбу прибывали еще и еще люди и тотчас принимались помогать — рубили немногие деревья, что стояли слишком близко к берегу, широким кольцом скашивали чересчур высоко поднявшуюся кое-где траву. Мэгги вспомнилось, как, впервые приехав в Дрохеду, она пожалела, что вокруг Большого дома голо и мрачно, куда красивей было бы, стой он среди великолепных могучих деревьев, их так много кругом. Теперь она поняла. Главная усадьба — просто огромная круглая просека для защиты от пожара. Все толковали о пожарах, что бывали в джиленбоунской округе за семьдесят с лишком лет. Как ни странно, в пору долгой засухи пожар был не такой страшной опасностью — по скудной траве огонь не мог перекинуться далеко. А вот через год или два после обильных дождей, когда травы, как сейчас, поднимались густые, высокие и сухие, точно порох, — тогда-то и вспыхивали пожары, с какими иной раз не удавалось совладать, и опустошали все окрест на сотни миль. Мартин Кинг взялся командовать тремя сотнями людей, остающихся защищать Дрохеду. Он был старшим среди джиленбоунских фермеров-скотоводов и уже полвека воевал с пожарами. — У меня в Бугеле полтораста тысяч акров, — сказал он, — и в тысяча девятьсот пятом я потерял все, как есть, ни одной овцы не осталось и ни единого дерева. Пятнадцать лет прошло, покуда я опять стал на ноги, а одно время думал, и вовсе не оправлюсь, от шерсти тогда доходу было чуть, и от говядины тоже. По-прежнему выл ураганный ветер, неотвязно пахло гарью. Настала ночь, а небо на западе зловеще рдело, дым опускался ниже, и люди уже начали кашлять. Вскоре показалось и пламя, огненные языки и спирали взметались в туче дыма на сто футов, и стал слышен рев, будто неистовствовала на футбольном матче многотысячная толпа. Западный ряд деревьев, окаймляющих Главную усадьбу, разом занялся, на месте его встала сплошная стена огня; Мэгги, окаменев, глядела с веранды, как на этом огненном фоне скачут и мечутся крохотные черные человечки, словно грешники в аду. — Поди сюда, Мэгги, выставь все тарелки на буфет. Да поживей, у нас тут не гулянье! — послышался голос матери. Мэгги с трудом оторвалась от страшной картины. Два часа спустя первая партия измученных людей притащилась подкрепиться едой и питьем, иначе не хватило бы сил бороться дальше. Для того и хлопотали без роздыха женщины — чтобы для всех трехсот человек вдоволь было лепешек и тушеного мяса, чаю, рома и пива. Когда пожар, каждый делает, что может и умеет лучше всего, а потому женщины стряпают, чтобы поддержать силы мужчин. Ящик за ящиком вносили пиво и опустевшие заменяли новыми; черные, закопченные, шатаясь от усталости, мужчины стоя жадно пили, наспех глотали большущие куски лепешек, мигом очищали тарелку едва остывшего тушеного мяса, осушали последний стакан рома и вновь спешили навстречу огню. Мэгги бегала взад-вперед между кухней и домом, а улучив минуту, с ужасом, с трепетом смотрела на пожар. Была в нем какая-то чуждая, неземная красота, ибо он был сродни небесам, шел от солнц таких отдаленных, что свет их доходит до нас холодным, шел от Бога и дьявола. Передовая волна пламени пронеслась на восток. Большой дом оказался теперь в кольце, и Мэгги различала подробности, которые прежде в сплошной стене огня нельзя было разглядеть. Различимы цвета — черный и оранжевый, красный, белый и желтый; вот чернеет силуэт огромного дерева, а кора мерцает и светится оранжевым; в воздухе летают, кувыркаются красные угольки, точно игривые призраки; словно биение обессиленного сердца, разгорается и меркнет, разгорается и меркнет желтый свет в стволах выгоревших изнутри деревьев; взрывается смолистый эвкалипт — и фонтаном брызжут во все стороны алые искры; вдруг расцветает языкатый оранжево-белый костер — что-то до сих пор сопротивлялось огню и вот покорилось, запылало. Да, ночью это красиво, это она запомнит на всю жизнь. Внезапно ветер еще усилился — и все женщины, завернувшись в мешки, по ветвям глицинии, точно по канатам, бросились на сверкающую серебром железную крышу, мужчины ведь были на усадьбе. Руки и колени обжигало и сквозь дерюгу, но женщины, вооружась мокрыми мешками, сбивали уголья с раскаленной крыши — ведь самое страшное, если железо не выдержит и пылающие головешки провалятся на деревянные перекрытия. Но теперь яростней всего пожар бушевал на десять миль восточнее, в Бил-Биле. Большой дом Дрохеды стоял всего в трех милях от восточной границы имения, ближайшей к городу. Здесь к ней примыкал Бил-Бил, а за ним, еще восточнее, Нарранганг. Скорость ветра достигала теперь уже не сорока, а шестидесяти миль в час, и вся джиленбоунская округа знала: если не хлынет дождь, пожар будет свирепствовать неделями и многие сотни квадратных миль плодороднейшей земли обратит в пустыню. Пока огонь проносился по Дрохеде, дома у реки держались — Том как одержимый вновь и вновь наполнял свою цистерну и поливал их из шланга. Но когда ветер еще усилился, они все-таки вспыхнули, и Том, горько плача, погнал машину прочь. — Благодарите господа Бога, что ветер не подул сильней, покуда огонь только надвигался с запада, — сказал Мартин Кинг. — Тогда бы не то что дом — и нас всех поминай как звали. Хоть бы в Бил-Биле народ уцелел! Фиа подала ему стакан неразбавленного рома; Кинг далеко не молод, но он боролся, пока нужно было бороться, и на редкость толково всем распоряжался. — Глупо, конечно, — призналась ему Фиа, — но когда показалось, что уже ничего не спасти, странные меня мысли одолевали. Я не думала, что умру, ни о детях, ни что такой прекрасный дом пропадет. А все про свою рабочую корзинку, про неконченое вязанье и коробку со всякими пуговицами, я их сколько лет собирала, и про формочки сердечком для печенья, мне их когда-то Фрэнк смастерил. Как же я, думаю, буду без них жить? Понимаете, все это пустяки, мелочи, а ничем их не заменишь и в лавочке не купишь. — Да ведь почти у всех женщин так. Занятно, правда, как голова работает? Помню, в девятьсот пятом моя жена кинулась обратно в горящий дом, я как полоумный ору вдогонку, а она выскакивает с пяльцами, и на них начатое вышиванье. — Мартин Кинг усмехнулся. — Все-таки мы остались живы, хоть дом и сгорел. А когда я отстроил новый, жена первым делом докончила то вышиванье. Такой был старомодный узор, вы, верно, знаете. И слова вышиты: "Мой дом родной». — Он отставил пустой стакан, покачал головой, дивясь непостижимым женским причудам. — Ну, мне пора. Мы понадобимся Гэрету Дэвису в Нарранганге, и Энгусу в Радней Ханиш тоже, или я сильно ошибаюсь. Фиа побледнела. — Ох, Мартин! Неужели дойдет так далеко? — Всех уже известили. Из Буру и из Берка идет подмога. Еще три дня пожар, непрестанно ширясь, сметая все на своем пути, мчался на восток, а потом вдруг хлынул дождь, лил почти четыре дня и погасил все до последнего уголька. Но на пути пожара осталась выжженная черная полоса шириною в двадцать миль — начиналась она примерно посередине земель Дрохеды и обрывалась на сто с лишним миль восточнее, у границ последнего имения в джиленбоунской округе — Радней Ханиш. Пока не начался дождь, никто не ждал вестей от Пэдди, думали, что он спокойно ждет по другую сторону пожарища, чтобы остыла немного земля и догорели все еще тлеющие деревья. Не оборви пожар телефонную линию, думал Боб, уже передал бы весточку Мартин Кинг, ведь скорей всего Пэдди искал пристанища на западе, в Бугеле. Но лило уже шесть часов, а Пэдди все не давал о себе знать, и в Дрохеде забеспокоились. Почти четыре дня они уверяли себя, что тревожиться нечего, конечно же, он просто отрезан от дома и ждет, когда можно будет проехать не в Бугелу, а прямо домой. — Пора бы уж ему вернуться, — сказал Боб, шагая из угла в угол по гостиной под взглядами остальных домашних; словно в насмешку, от дождя резко похолодало, сырость пробирала до костей, и пришлось снова развести огонь в мраморном камине. — Ты о чем думаешь, Боб? — спросил Джек. — Думаю, самое время поехать его искать. Вдруг он ранен или тащится домой в такую даль пешком. Мало ли. Вдруг лошадь с перепугу сбросила его, вдруг он лежит где-нибудь и не в силах идти. Еды у него с собой на одни сутки, а уж на четверо никак не хватит, хотя с голоду он пока помереть не мог. Пожалуй, переполох поднимать рано, так что пока я из Нарранганга подмогу звать не стану. Но если дотемна мы его не найдем, поеду к Доминику и завтра всех поднимем на ноги. Господи, хоть бы эти телефонщики поскорей наладили линию! Фиону трясло, глаза лихорадочно, дико блестели. — Я надену брюки и тоже поеду, — сказала она. — Сил нет сидеть тут и ждать. — Не надо, мама! — взмолился Боб. — Если он ранен, Боб, так ведь неизвестно, где и как, вдруг он и двигаться не может. Овчаров ты отослал в Нарранганг, — значит, для поисков у нас совсем мало народу. Если я поеду с Мэгги, мы вдвоем с чем угодно справимся, а без меня ей придется ехать с кем-нибудь из вас, значит, от нее пользы почти не прибавится, а от меня и вовсе толку не будет. Боб сдался. — Ладно, — сказал он. — Возьми мерина Мэгги, ты на нем ездила на пожар. Все захватите ружья и побольше патронов. Переехали через реку и пустились в самую глубь пожарища. Нигде ни единого зеленого или коричневого пятнышка — бескрайняя пустыня, покрытая черными мокрыми угольями, как ни странно, они все еще дымились, хотя дождь лил уже несколько часов. От каждого листа на каждом дереве только и осталось, что скрюченный поникший черный жгутик; на месте высокой травы кое-где виднелись черные кочки — останки сгоревшей овцы, а изредка чернел холмик побольше — то, что было когда-то лошадью или кабаном. По лицам всадников вместе с дождем струились слезы. Боб с Мэгги ехали впереди, за ними Джек и Хьюги, последними Фиа со Стюартом. Этих двоих езда почти успокоила — утешает уже то, что они вместе, говорить ничего не нужно, довольно и того, что они рядом. Порой лошади сходились почти вплотную, порой шарахались врозь, увидев еще что-то страшное, но последняя пара всадников словно не замечала этого. От дождя все размокло, лошади двигались медленно, с трудом, но им было все же куда ступить: спаленные, спутанные травы прикрывали почву словно жесткой циновкой из волокон кокосовой пальмы. И через каждые несколько шагов всадники озирались — не показался ли на равнине Пэдди, но время шло, а он все не появлялся. И у всех сжалось сердце, когда ясно стало, что пожар начался много дальше, чем думали, на выгоне Вилга. Должно быть, дым сливался с грозовыми тучами, вот почему пожар заметили не сразу. Поразила всех его граница. Ее словно провели по линейке — по одну сторону черный блестящий вар, по другую — равнина как равнина, в светло-коричневых и сизых тонах, унылая под дождем, но живая. Боб натянул поводья и повернулся к остальным. — Ну вот, отсюда и начнем. Я двинусь на запад, это самое вероятное направление, а я покрепче вас всех. Патронов у всех довольно? Хорошо. Кто что найдет, стреляй три раза в воздух, а кто его услыхал, давайте один ответный выстрел. Потом ждите. Кто стрелял первым, пускай через пять минут дает еще три выстрела, и потом еще по три через каждые пять минут. Кто слышит, отвечает одним выстрелом. Джек, ты поезжай к югу, по самой этой границе. Хьюги, ты давай на юго-запад. Я — на запад. Мама с Мэгги, вы — на северо-запад. А ты, Стюарт, по границе пожарища — на север. Только не торопитесь. За дождем плохо видно, да еще деревья кой-где заслоняют. Почаще зовите, может он в таком месте, что увидать вас не увидит, а крик услышит. И помните, стрелять только если найдете, у него-то с собой ружья нет, вдруг он услышит выстрел далеко, а самому в ответ не докричаться, каково ему это будет? Ну, с Богом, счастливо! И как паломники на последнем перекрестке, они разделились и под серой пеленой дождя стали разъезжаться все дальше, каждый в свою сторону, становились все меньше, пока не скрылись друг у друга из виду. Не проехав и полмили, Стюарт заметил у самой границы пожарища несколько обгорелых деревьев. Тут стояла невысокая вилга, чья листва почернела и скорчилась в огне и напоминала теперь курчавую голову негритенка, а на краю сожженной земли — громадный обгорелый пень. Все, что осталось от отцовой лошади, распростерто было у подножья исполина эвкалипта и в огне прикипело к нему, тут же чернели жалкие трупы двух собак Пэдди, лапы у обеих торчком кверху, будто головешки. Стюарт спешился, сапоги по щиколотку ушли в черную жижу; из чехла, притороченного к седлу, он достал ружье. И пошел, осторожно ступая, оскальзываясь на мокрых угольях. Губы его шевелились в беззвучной молитве. Не будь лошади и двух собак, он бы понадеялся, что огонь захватил тут какого-нибудь странника-стригаля или просто бродягу, перекати-поле. Но Пэдди был на лошади, с пятью собаками, а те, кто скитается по дорогам Австралии, верхом не ездят, и если есть при ком из них собака, так одна, не больше. И здесь самая середина дрохедской земли, не мог так далеко забраться какой-нибудь погонщик или овчар с запада, из Бугелы. Пройдя немного, Стюарт наткнулся еще на три обгорелых собачьих трупа; пять собак, всего пять. Он знал, что шестой не найдет, и не нашел. И вот неподалеку от лошади, за упавшим стволом, который поначалу скрывал его, чернеет то, что было прежде человеком. Обмануться невозможно. Влажно поблескивая под дождем, оно лежит на спине, выгнутое дугой, земли касаются только плечи и крестец. Руки раскинуты в стороны и согнуты в локтях, будто воздетые в мольбе к небесам, скрюченные пальцы, обгорелые до костей, хватаются за пустоту. Ноги тоже раздвинуты, но согнуты в коленях, запрокинутая голова — черный комочек, пустые глазницы смотрят в небо. Минуту-другую ясный, всевидящий взгляд Стюарта устремлен был на отца — сын видел не страшные останки, но человека, того, каким он был при жизни. Вскинув ружье, Стюарт выстрелил, перезарядил ружье, выстрелил еще, перезарядил, выстрелил в третий раз. Издалека донесся ответный выстрел, потом, много дальше, еле слышно отозвался еще один. И тут Стюарт вспомнил — ближним выстрелом, должно быть, ответили мать и сестра. Они направлялись на северо-запад, он — на север. Не пережидая условленных пяти минут, он опять зарядил ружье, повернулся к югу и выстрелил. Перезарядил, выстрелил во второй раз, перезарядил, выстрелил в третий. Положил ружье наземь и стоял, глядя на юг, прислушивался. Теперь ответный выстрел донесся сначала с запада, от Боба, потом от Джека или Хьюги, и только третий — от матери. Стюарт вздохнул с облегчением — не надо, чтобы женщины попали сюда первыми. И не увидел, как с северной стороны, из-за деревьев, появился огромный вепрь — не увидел, но ощутил запах. Огромный, с корову, могучий зверь, вздрагивая и покачиваясь на коротких сильных ногах, низко пригнув голову, рылся в мокрой обгорелой земле. Его потревожили выстрелы и терзала боль. Редкая черная щетина на боку опалена, багровеет обожженная кожа; пока Стюарт глядел на юг, на него аппетитно пахнуло поджаренной до хруста свиной шкуркой и салом, будто только-только из печи. Удивление вывело его из странно тихой, всю жизнь неразлучной с ним печали, и он обернулся, все еще думая, что, наверно, он когда-то уже здесь бывал, что эта черная мокрая пустошь словно запечатлелась где-то у него в мозгу с самого его рожденья. Он наклонился за ружьем и вспомнил — не заряжено. Вепрь замер на месте, глядел крохотными красными глазками, безумными от боли, острые желтые клыки его огромными полумесяцами загибались кверху. Почуяв зверя, заржала лошадь Стюарта; вепрь рывком повернул на этот голос тяжелую голову и пригнул ее, готовый напасть. То была единственная надежда на спасение. Стюарт поспешно наклонился за ружьем, щелкнул затвором, сунул другую руку в карман за патроном. По-прежнему ровно шумел дождь, заглушая все звуки. Но вепрь услышал металлический щелчок и в последний миг ринулся не на лошадь, а на Стюарта. Выстрел в упор, прямо в грудь, не успел его остановить. Клыки повернулись вверх и вкось, вонзились в пах. Стюарт упал, будто из отвернутого до отказа крана струей ударила кровь, мгновенно пропитала одежду, залила землю. Вепрь неуклюже повернулся — пуля уже давала себя знать, — двинулся на врага, готовый снова пропороть его клыками, запнулся, качнулся, зашатался. Огромная стопятидесятифунтовая туша навалилась сбоку на Стюарта, вдавила его лицо в жидкую черную грязь. С минуту он отчаянно цеплялся руками за землю, пытаясь высвободиться; так вот оно, он всегда это знал, потому никогда ни на что и не надеялся, не мечтал, не строил планов, только смотрел, всем существом впивал окружающий живой мир, так что не оставалось времени горевать об уготованной ему судьбе. «Мама, мама! Я не могу остаться с тобой, мама!» — была последняя его мысль, когда уже рвалось сердце. — Не понимаю, почему Стюарт больше не стрелял? — спросила у матери Мэгги. Они ехали рысью в том направлении, откуда дважды слышались три выстрела, глубокая грязь не давала двигаться быстрей, и обеих мучила тревога. — Наверно, решил, что мы услыхали, — сказала Фиа, но в сознании всплыло лицо Стюарта в ту минуту, когда они разъезжались на поиски в разные стороны, и как он сжал ее руку, и как ей улыбнулся. — Теперь уже, наверно, недалеко. — И она пустила лошадь неверным оскользающимся галопом. Но Джек поспел раньше, за ним Боб, и они преградили дорогу женщинам, едва те по краю не тронутой огнем размокшей земли подъехали к месту, где начался пожар. — Не ходи туда, мама, — сказал Боб, когда Фиа спешилась. Джек подошел к Мэгги, взял ее за плечи. Две пары серых глаз обратились к ним, и в глазах этих были не растерянность, не испуг, но всеведение, словно уже не надо было ничего объяснять. — Пэдди? — чужим голосом спросила Фиа. — Да. И Стюарт. Ни Боб, ни Джек не в силах были посмотреть на мать. — Стюарт? Как Стюарт! Что ты говоришь! Господи, да что же это, что случилось? Нет, только не оба, нет! — Папу захватил пожар. Он умер. Стюарт, видно, спугнул вепря, и тот на него набросился. Стюарт застрелил его, но вепрь упал прямо на Стюарта и придавил. Он тоже умер, мама. Мэгги отчаянно закричала и стала вырываться из рук Джека, но Фиа точно окаменела, не замечая перепачканных кровью и сажей рук Боба, глаза ее остекленели. — Это уже слишком, — наконец сказала она и посмотрела на Боба, по ее лицу бежали струи дождя, выбившиеся пряди волос золотыми ручьями падали на шею. — Пусти меня к ним, Боб. Я жена одному и мать другому. Ты не можешь меня держать, ты не имеешь права. Пусти меня к ним. Мэгги затихла в объятиях Джека, уронила голову ему на плечо. Фиа пошла, ступая по мокрым обломкам и головешкам. Боб поддерживал ее, и Мэгги проводила их взглядом, но не двинулась с места. Из-за пелены дождя появился Хьюги; Джек кивнул ему в сторону матери и Боба. — Поди за ними, Хьюги, не оставляй их. Мы с Мэгги едем в Дрохеду за повозкой. — Он разнял руки, помог сестре сесть на лошадь. — Едем, Мэгги, скоро совсем стемнеет. Нельзя же оставить их тут на всю ночь, а они не тронутся с места, пока мы не вернемся. Но на повозке невозможно было проехать, колеса увязали в грязи; под конец Джек и старик Том цепями прикрепили лист рифленого железа к упряжи двух ломовых лошадей. Том верхом на третьей лошади вел эту упряжку в поводу, а Джек ехал впереди и светил самым большим фонарем, какой только нашелся в Дрохеде. Мэгги осталась дома, она сидела в гостиной перед камином, и миссис Смит тщетно уговаривала ее поесть; слезы текли ручьями по лицу экономки, ей больно было видеть это безмолвное оцепенение горя, не умеющего излиться в рыданиях. Потом застучал молоток у двери, и миссис Смит пошла открывать, недоумевая, кто мог добраться к ним в такую распутицу, и в сотый раз поражаясь, до чего быстро разносятся вести через мили и мили, отделяющие в этом пустынном краю жилье от жилья. На веранде, в костюме для верховой езды и клеенчатом плаще, весь мокрый и в грязи, стоял отец Ральф. — Можно мне войти, миссис Смит? — Ох, святой отец! — вскрикнула она и, к изумлению священника, бросилась ему на шею. — Откуда вы узнали? — Миссис Клири сообщила мне телеграммой, как супруга управляющего — представителю владельца, и я очень ценю ее обязательность. Архиепископ ди Контини-Верчезе разрешил мне поехать. Вот имечко! А мне, представьте, приходится его повторять сто раз на дню. Я летел до Джилли. При посадке самолет перекувырнулся, там все размокло, так что я и вылезти не успел, а уже понял, как развезло дороги. Вот вам Джилли во всей красе. Я кинул чемодан у отца Уотти, выпросил у трактирщика лошадь, он меня принял за помешанного и побился об заклад на бутылку виски, что я увязну на полдороге. Ну полно, миссис Смит, не надо так плакать! Дорогая моя, как ни страшен был пожар, это еще не конец света! — Он с улыбкой потрепал ее по плечам, трясущимся от рыданий. — Смотрите, я так стараюсь вас утешить, а вы меня не слушаете. Пожалуйста, не надо плакать. — Значит, вы ничего не знаете, — всхлипнула она. — Не знаю? Чего? Что… что случилось? — Мистер Клири и Стюарт погибли. Лицо его побелело, он оттолкнул экономку. Крикнул грубо: — Где Мэгги? — В гостиной. Миссис Клири еще там, на выгоне, с покойниками. Джек с Томом поехали за ними. Ох, святой отец, конечно, я женщина верующая, а иной раз поневоле подумаешь, уж слишком господь жесток! Ну почему он взял сразу обоих? Но отец Ральф уже не слушал, он зашагал в гостиную, срывая на ходу плащ, оставляя мокрые, грязные следы на полу. — Мэгги! Он подошел, опустился на колени возле ее кресла, мокрыми руками сжал ее ледяные руки. Она соскользнула с кресла, прильнула к Ральфу, головой к мокрой, хоть выжми, рубашке, и закрыла глаза; наперекор боли и горю она была счастлива, — пусть бы эта минута длилась вечно! Он приехал, все-таки есть у нее власть над ним, все-таки она победила. — Я весь мокрый, Мэгги, милая, ты тоже промокнешь, — прошептал он, прижимаясь щекой к ее волосам. — Ну и пусть. Вы приехали. — Да, приехал. Хотел убедиться, что с тобой ничего не случилось, чувствовал, что я здесь нужен, хотел увидеть своими глазами. Ужасно, Мэгги, и твой отец, и Стюарт… Как это случилось? — Папу захватил пожар, Стюарт его нашел. А его убил вепрь, раздавил, когда уже Стюарт в него выстрелил. Джек с Томом за ними поехали. Он больше ничего не стал говорить, просто обнимал ее и укачивал, как маленькую; наконец жар камина подсушил его рубашку и волосы, а Мэгги, он это почувствовал, стала в его объятиях уже не такая оцепенелая. Тогда он взял ее за подбородок, приподнял ее голову, пока не встретился с ней глазами, и, не думая, поцеловал ее. Безотчетное движение, рожденное отнюдь не страстью, просто невольный ответ на то, что увидел он в этих серых глазах. Безличный обряд, своего рода причастие. А Мэгги высвободила руки и сама обняла его; он невольно сморщился, сдавленно охнул от боли. Мэгги чуть отстранилась. — Что с вами? — Наверно, при посадке ушиб бок. Самолет врезался в милую джиленбоунскую грязь по самый фюзеляж, нас изрядно тряхнуло. Под конец меня швырнуло на спинку кресла впереди. — Ну-ка я посмотрю. Уверенными пальцами Мэгги расстегнула на нем влажную рубашку, стянула рукава, вытащила ее из-за пояса бриджей. И ахнула: под гладкой смуглой кожей, чуть ниже ребер, багровел длинный, от одного бока до другого, безобразный кровоподтек. — Ох, Ральф! И вы ехали верхом от самого Джилли! Как же вам было больно! А сейчас вы как? Голова не кружится? Наверно, у вас внутри что-то порвалось! — Да нет, я цел и, пока ехал, ничего такого не чувствовал, честное слово. Я очень спешил, беспокоился, как ты тут, и мне, наверно, было не до ушибов. Будь у меня внутреннее кровоизлияние, оно, думаю, уже дало бы себя знать… Мэгги, что ты! Не смей! Низко опустив голову, она осторожно касалась губами багровой полосы, ладони ее скользнули по его груди к плечам — осознанная чувственность этого движения ошеломила Ральфа. Потрясенный, испуганный, стремясь во что бы то ни стало освободиться, он оттолкнул ее голову, но как-то так вышло, что она вновь очутилась в его объятиях — змеиными кольцами обвила и сдавила его волю. Забылась боль, забылась святая церковь, забылся Бог. Он нашел ее губы жадными губами, впился в них, алчно, ненасытно, изо всех сил прижал ее к себе, пытаясь утолить чудовищный, неодолимый порыв. Мэгги подставила ему шею, обнажила плечи, прохладная кожа ее здесь была нежней и шелковистей всякого шелка; и ему казалось — он тонет, погружается все глубже, задыхающийся, беспомощный. Грешная человеческая его суть страшным грузом придавила бессмертную душу, и долго сдерживаемые чувства темное горькое вино — внезапно хлынули на волю. Он готов был зарыдать; последние капли желания иссякли под грузом этой грешной человеческой сути, и он оторвал руки Мэгги от своего жалкого тела, отодвинулся, сел на пятки, свесив голову, и словно весь погрузился в созерцание своих дрожащих рук, бессильно упавших на колени. Что же ты сделала со мной, Мэгги, что ты со мной сделаешь, если я тебе поддамся? — Я люблю тебя, Мэгги, всегда буду любить. Но я священник, я не могу… просто не могу! Она порывисто встала, оправила блузку, посмотрела на него сверху вниз, через силу улыбнулась, от насильственной этой улыбки только еще явственней стала боль поражения в серых глазах. — Ничего, Ральф. Я пойду посмотрю, есть ли у миссис Смит чем вас накормить, потом принесу лошадиный бальзам. Он чудо как хорош от ушибов; боль снимает как рукой, куда верней поцелуев, смею сказать. — Телефон работает? — с трудом выговорил он. — Да. Часа два назад протянули временную линию прямо по деревьям и подключили нас. Но когда она ушла, он еще несколько минут собирался с силами и только потом подсел к письменному столу Фионы. — Пожалуйста, междугородную. Говорит преподобный де Брикассар из Дрохеды… а, здравствуйте, Дорин, значит, вы по-прежнему на телефонной станции. Я тоже рад слышать ваш голос. В Сиднее телефонисток не узнаешь, просто отвечает скучный, недовольный голос. Мне нужен срочный разговор с его высокопреосвященством архиепископом, папским легатом в Сиднее. Номер двадцать-двадцать три-двадцать четыре. А пока ответит Сидней, дайте мне, пожалуйста, Бугелу. Едва он успел сказать Мартину Кингу о случившемся, как его соединили с Сиднеем, но довольно было и двух слов Бугеле. От Кинга и от тех, кто подслушивал на линии, весть разнесется по всему Джиленбоуну — и у кого хватит храбрости выехать по такому бездорожью, те поспеют на похороны. — Ваше высокопреосвященство? Говорит Ральф де Брикассар… Да, спасибо, добрался благополучно, но самолет сел неудачно, увяз в грязи, и возвращаться надо будет поездом… В грязи, ваше высокопреосвященство, в грязи! Нет, ваше высокопреосвященство, в дождь тут все раскисает, ни проехать, ни пройти. От Джиленбоуна до Дрохеды пришлось добираться верхом, в дождь другой возможности и вовсе нет… Потому я и звоню, ваше высокопреосвященство. Хорошо, что поехал. Должно быть, у меня было какое-то предчувствие… Да, скверно, очень скверно. Падрик Клири и его сын Стюарт погибли — один сгорел, другого убил вепрь. Вепрь, ваше высокопреосвященство, вепрь — дикий кабан… Да, вы правы, в местном наречии есть свои странности. Непрошеные слушатели ахнули, и он невольно усмехнулся. Нельзя же крикнуть в трубку — эй, вы все, дайте отбой, не подслушивайте, — ведь у оторванных огромными просторами друг от друга джиленбоунцев нет иного общего развлечения, но, не подключись они все к линии, архиепископу слышно было бы много лучше. — Если разрешите, ваше высокопреосвященство, я здесь задержусь на похороны и позабочусь о вдове и оставшихся детях… Да, ваше высокопреосвященство, благодарю вас. Я вернусь в Сидней, как только будет возможно. Телефонистка тоже слушала разговор; отец Ральф дал отбой и тотчас опять снял трубку. — Пожалуйста, соедините меня опять с Бугелой, Дорин. Он поговорил несколько минут с Мартином Кингом и решил, что августовский зимний холод позволяет отложить похороны до послезавтра. Многие захотят быть на этих похоронах, несмотря на распутицу, хоть и придется ехать верхом; но на дорогу уйдет немало времени и сил. Вернулась Мэгги с бальзамом, но не предложила сама смазать ушибы, а лишь молча протянула флакон. И сухо сообщила: миссис Смит приготовит для гостя горячий ужин в малой столовой через час, так что он успеет сначала принять ванну. Отцу Ральфу стало не по себе — Мэгги, видно, почему-то считает, что он обманул ее надежды, но с чего ей так думать, на каком основании она его осудила? Она ведь знала, кто он такой, отчего же ей сердиться? Ранним хмурым утром горсточка всадников вместе с телами погибших добралась до берега речки и здесь остановилась. Джилен еще не вышел из берегов, однако стал уже настоящей быстрой и полноводной рекой глубиною в добрых тридцать футов. Отец Ральф на своей каурой кобыле переправился вплавь им навстречу, он уже надел епитрахиль; все остальное, необходимое пастырю, было у него в чемоданчике, притороченном к седлу. Фиа, Боб, Джек, Хьюги и Том стояли вокруг, а он снял холст, которым укрыты были тела, и приготовился совершить последнее помазание. После Мэри Карсон ничто уже не могло вызвать у него брезгливости; но в Пэдди и Стюарте не было ничего отталкивающего. Лица обоих почернели — у Пэдди от огня, у Стюарта от удушья, но священник поцеловал обоих нежно и почтительно. Пятнадцать миль тащили ломовые лошади тяжелый лист рифленого железа по рытвинам и ухабам, и позади пролегла глубокая колея, шрам в земле, которого не скрыть даже густым травам, что поднимутся здесь в ближайшие годы. Но дальше, казалось, пути нет — до Большого дома Дрохеды осталась всего миля, а через бурлящую реку не переправиться. И вот все стоят и смотрят на вершины призрачных эвкалиптов, видные отсюда даже сквозь завесу дождя. Боб повернулся к отцу Ральфу. — Придумал, — сказал он. — Придется это сделать вам, ваше преподобие, у вас одного лошадь не измученная. Нашим только бы на тот берег перебраться, на большее их не хватит, столько уже тащились по грязи и по холоду. Езжайте в усадьбу, там найдутся пустые бензиновые баки на сорок четыре галлона, надо их закрыть наглухо, чтоб крышки не съехали и не было щелей. В крайнем случае запаять. Нужно бы двенадцать штук, самое малое десять. Связать вместе и переправить на этот берег. Мы их подведем под это железо, закрепим, и оно пойдет вплавь, как баржа. Да, это было разумнее всего, и отец Ральф поехал. В Большом доме он застал Доминика О'Рока из Диббен-Диббена с двумя сыновьями; по здешним расстояниям О'Рок был сосед из ближайших. Отец Ральф объяснил, что надо делать, и они тотчас принялись за работу — шарили по сараям в поисках пустых баков, опорожнили те, в которых вместо бензина хранился овес, отруби и прочие припасы, отыскивали крышки, припаивали их к бакам, не тронутым ржавчиной и с виду достаточно крепким, чтобы выдержать переправу с грузом через буйную речку. А дождь все лил и лил. Он зарядил еще на два дня. — Доминик, мне очень неприятно просить вас об этом, но когда братья Клири попадут сюда, они сами будут полумертвые от усталости. Похороны завтра, откладывать больше нельзя, и если даже гробовщик в Джилли успел бы сделать гробы, сюда их по такой распутице не доставить. Может, кто-нибудь из вас сумеет сколотить два гроба? А с бочками на тот берег мне хватит и одного помощника. Сыновья О'Рока кивнули; им совсем не хотелось видеть, во что огонь превратил Пэдди, а вепрь — Стюарта. — Гробы мы сделаем, пап, — сказал Лайем. Сначала волоком, потом вплавь лошади отца Ральфа и Доминика перетащили баки на другой берег. — Послушайте, святой отец! — крикнул по дороге Доминик. — Нам вовсе незачем копать могилы в этакой грязи! Прежде я думал, ну и гордячка Мэри, надо же, мраморный мавзолей у себя на задворках для Майкла отгрохала, а сейчас прямо расцеловал бы ее за это. — Вот это верно! — крикнул в ответ отец Ральф. Баки закрепили под листом железа, по шесть с каждой стороны, прочно привязали покрывающий его брезент и перевели вброд измученных ломовых лошадей, натягивая канат, который под конец и должен был перетащить плот. Доминик и Том перебрались верхом на этих рослых конях и уже на другом берегу, на самом верху, остановились и оглянулись, а оставшиеся прицепили самодельную баржу, спустили по берегу к самой кромке и столкнули на воду. Под отчаянные мольбы и уговоры Тома и Доминика лошади шагом тронулись, и плот поплыл. Его жестоко болтало и качало, и все же он держался на плаву, пока его не вытащили на другой берег; чем тратить время, убирая поплавки, Том с Домиником погнали лошадей дальше, к Большому дому, и теперь самодельные дроги двигались легче, чем прежде, без баков. Пологий въезд вел к воротам стригальни, к тому ее концу, откуда обычно вывозили тюки шерсти, и сюда, в огромную пустую постройку, где перехватывал дыхание запах дегтя, пота, овечьего жира и навоза, поставили плот вместе с грузом. Минни и Кэт, завернувшись в дождевики, первыми пришли исполнить скорбный долг, опустились на колени по обе стороны железного катафалка, и вот уже постукивают четки и размеренно звучат голоса, то глуше, то громче, следуя привычному, наизусть памятному обряду. В доме народу прибывало. Приехали Данкен Гордон из Ич-Юиздж, Гэрет Дэвис из Нарранганга, Хорри Хоуптон из Бил-Била, Иден Кармайкл из Баркулы. Старик Энгус Маккуин остановил на полдороге еле ползущий местный товарный поезд, проехал с машинистом до Джилли, там взял взаймы лошадь у Гарри Гофа и остальной путь проделал вместе с ним верхом. В эту грязь и распутицу он одолел ни много ни мало двести миль с лишком. — Я гол как сокол, святой отец, — сказал Хорри отцу Ральфу позже, когда они всемером сидели в малой столовой за мясным пирогом с почками. — Мою землю огонь прошел всю, из конца в конец, не уцелело ни одной овцы, ни одного дерева. Спасибо, последние годы были неплохие, одно могу сказать. У меня хватит денег купить овец, и если дождь еще продержится, трава опять вырастет в два счета. Но избави нас боже от новых несчастий хотя бы лет на десять, отец Ральф, больше мне уже ни гроша не отложить на черный день. — Ну, у тебя земли поменьше, Хорри, — сказал Гэрет Давис, явно наслаждаясь рассыпчатым, тающим во рту пирогом великой на это мастерицы миссис Смит; никакие невзгоды не отнимут надолго аппетит у жителя австралийских равнин, ему надо солидно есть, чтобы хватило сил выстоять. — А я потерял, думаю, половину пастбищ и, что еще хуже, примерно две трети овец. Помогите нам вашими молитвами, святой отец. — Да-а, — подхватил старик Энгус, — мне не так лихо пришлось, нашему дружку Хорри куда хуже, и Гарри тоже, а все равно лихо, святой отец. У меня шестьдесят тысяч акров пожаром слизнуло и половины овечек нет как нет. В этакую пору, бывает, и подумаешь: зря, мол, я парнишкой удрал со Ская. Отец Ральф улыбнулся. — Это проходит, сами знаете, Энгус. Вы покинули остров Скай по той же причине, что я покинул Кланамару. Вам там стало тесно. — Что верно, то верно. От вереска жару куда меньше, чем от эвкалипта, а, святой отец? Странные это будут похороны, думал отец Ральф, глядя вокруг; без женщин, кроме здешних, дрохедских, ведь из соседей приехали только мужчины. Когда миссис Смит раздела и обсушила Фиону и уложила в постель, которую прежде Фиа делила с Пэдди, Ральф хотел дать вдове солидную дозу снотворного; Фиа наотрез отказалась его выпить, она неудержимо рыдала, и тогда отец Ральф безжалостно зажал ей нос и силой заставил проглотить лекарство. Удивительно, он никак не думал, что эта женщина может потерять самообладание. Лекарство подействовало быстро, ведь она сутки ничего не ела. Она забылась крепким сном, и отец Ральф вздохнул свободнее. О каждом шаге Мэгги ему было известно; теперь она в кухне, помогает миссис Смит готовить для всех еду. Братья спят, они вконец измучились, едва хватило сил сбросить мокрую одежду. И когда Кэт с Минни отбыли свое в опустелом неосвещенном строении, читая молитвы над покойниками, как требует обычай, их сменили Гэрет Дэвис и его сын Инек; остальные распределили между собой время наперед, по часу на каждую пару, и продолжали есть и разговаривать. Никто из сыновей не пошел к старшим в малую столовую. Все собрались на кухне, словно в помощь миссис Смит, а на самом деле — чтобы видеть Мэгги. Поняв это, отец Ральф ощутил разом и досаду и облегчение. Что ж, кого-то из этих молодых людей ей придется выбрать себе в мужья, этого не миновать. Инеку Дэвису двадцать девять, за темные волосы и черные, как угли, глаза его прозвали черным валлийцем, он очень хорош собой; Лайему О'Року двадцать шесть, его брат Рори годом моложе, оба светловолосые и голубоглазые; Коннор Кармайкл старше всех, ему тридцать два, он как две капли воды схож со своей сестрой — тоже красив несколько вызывающей красотой; из всей этой компании отцу Ральфу больше по душе Аластер, внук старика Энгуса, он ближе к Мэгги по возрасту — всего двадцать четыре, очень милый юноша, у него, как у деда, чудесные синие глаза истинного шотландца, а волосы уже седеют, это у них семейное. Пусть она влюбится в которого-нибудь из них и выйдет замуж и пусть у них будут дети, ей так хочется детей. Боже мой, Боже, пошли мне эту милость, и я с радостью стану терпеть боль своей любви к ней, с радостью… Эти два гроба не были осыпаны цветами, и все вазы вокруг домовой часовни оставались пусты. Те цветы, что уцелели в чудовищной жаре двумя днями раньше, сбил наземь дождь, и они распластались в грязи, словно мертвые мотыльки. Ни веточки зелени, ни единой ранней розы. И все устали, безмерно устали. Устали и те, кто протащился десятки миль по бездорожью, чтобы выразить добрые чувства, какие они питали к Пэдди; устали те, кто привез тела погибших, и те, что выбивались из сил за стряпней и уборкой; страшно устал и отец Ральф, и двигался точно во сне, и старался не видеть, как осунулось, померкло лицо Фионы, какая смесь скорби и гнева на лице Мэгги, как, подавленные общим горем, жмутся друг к другу Боб, Джек и Хьюги… Он не стал произносить надгробную речь: немногие, но искренние и трогательные слова сказал от всех собравшихся Мартин Кинг, и отец Ральф тотчас приступил к заупокойной службе. Потир, святые дары и епитрахиль он, разумеется, привез с собой в Дрохеду, каждый священник, несущий кому-либо помощь и утешение, берет их с собою, однако необходимого облачения у него не было при себе и не осталось в Большом доме. Но старик Энгус по дороге побывал у джиленбоунского священника и, обернув в клеенку и привязав к седлу, привез траурное облачение для заупокойной мессы. И теперь отец Ральф стоял, как подобает, в черной сутане и стихаре, а дождь хлестал по стеклам и стучал двумя этажами выше по железной кровле. Потом они вышли под этот беспросветный ливень и по лугу, побуревшему, опаленному дыханием пожара, направились к маленькому кладбищу в белой ограде. На этот раз люди с готовностью подставляли плечи под простые самодельные гробы и шли, скользя и оступаясь по жидкой грязи, дождь бил в лицо, и не видно было, куда поставить ногу. А на могиле повара-китайца уныло позвякивали колокольчики: Хи Синг, Хи Синг, Хи Синг. А потом все кончилось. Пустились в обратный путь соседи, сутулясь в седлах под дождем в своих плащах, кто — поглощенный невеселыми мыслями о грозящем разорении, кто — благодаря Бога, что избегнул смерти и огня. Собрался в дорогу и отец Ральф, он знал, что надо ехать скорее, не то он не сможет уехать. Он пришел к Фионе, она молча сидела за письменным столом, бессильно уронив руки и уставясь на них невидящим взглядом. — Выдержите, Фиа? — спросил он и сел напротив, чтобы видеть ее лицо. Она посмотрела на него — безмолвная, угасшая душа, и ему стало страшно, на миг он закрыл глаза. — Да, отец Ральф, выдержу. Мне надо вести счета, и у меня остались пять сыновей… даже шесть, если считать Фрэнка, только, пожалуй, Фрэнка считать не приходится, правда? Нет слов сказать, как я вам за него благодарна, для меня такое утешение знать, что кто-то присматривает за ним, хоть немного облегчает ему жизнь. Если б только мне хоть раз можно было его увидеть! Она точно маяк, подумал отец Ральф, — такая вспышка горя всякий раз, как мысль, свершая все тот же круг, возвращается к Фрэнку… это чувство слишком сильно, его не сдержать. Ослепительно яркая вспышка — и опять надолго ни проблеска. — Фиа, мне надо, чтобы вы кое о чем подумали. — Да, о чем? — Она снова угасла. — Вы меня слушаете? — спросил он резко, его сильней прежнего охватила тревога, внезапный страх. Долгую минуту ему казалось — она так замкнулась в себе, что его резкость не проникла сквозь этот панцирь, но маяк снова вспыхнул, губы ее дрогнули. — Бедный мой Пэдди! Бедный мой Стюарт! Бедный мой Фрэнк! — простонала она. И тут же снова зажала себя, точно в железные тиски, словно решила с каждым разом дольше оставаться во тьме, чтобы свет истощился и уже не вспыхивал в ней до конца жизни. Она обвела комнату блуждающим взглядом, будто не узнавая. Потом сказала: — Да, отец Ральф, я вас слушаю. — Что будет с вашей дочерью, Фиа? У вас есть еще и дочь, вы об этом забыли? Серые глаза посмотрели на него чуть ли не с жалостью. — О дочерях женщины не помнят. Что такое дочь? Просто напоминание о боли, младшее подобие тебя самой, обреченное пройти через то же, что и ты, тянуть ту же лямку и плакать теми же слезами. Нет, святой отец. Я стараюсь забыть, что у меня есть дочь, а если думаю о ней, то думаю тоже как о сыне. О сыновьях — вот о ком никогда не забывает мать. — Вы когда-нибудь плачете, Фиа? Я лишь однажды видел ваши слезы. — И никогда больше не увидите, со слезами я покончила. — Она вздрогнула всем телом. — Знаете, что я вам скажу, отец Ральф? Только два дня назад я поняла, как я любила Пэдди, но это открытие, как все в моей жизни, пришло слишком поздно. Слишком поздно и для него, и для меня. Знали бы вы, до чего это страшно, что мне уже не обнять его, не сказать, как я его любила! Не дай Бог никому испытать такое! Он отвернулся, чтоб не видеть ее искаженного, словно под пыткой, лица, дать ей время вновь натянуть маску спокойствия, дать себе время разобраться в загадке, имя которой — Фиа. — Никому и никогда не испытать чужую боль, каждому суждена своя, — сказал он. Она сурово усмехнулась краем губ. — Да. Очень утешительно, правда? Может быть, завидовать тут нечему, но моя боль принадлежит только мне. — Согласны вы кое-что мне обещать, Фиа? — Пожалуйста. — Позаботьтесь о Мэгги, не забывайте о ней. Ей надо бывать на танцах, встречаться с молодыми людьми, пусть она подумает о замужестве, о собственной семье. Я видел сегодня, какими глазами смотрели на нее все эти молодые люди. Дайте ей возможность опять с ними встретиться уже при других, не столь печальных, обстоятельствах. — Будь по-вашему, отец Ральф. Он вздохнул и оставил ее, а она все смотрела, не видя, на свои худые бескровные руки. Мэгги проводила его до конюшни, там гнедой мерин джиленбоунского трактирщика двое суток до отвала кормился сеном с отрубями, словно в каком-то лошадином раю. Отец Ральф кинул ему на спину потертое трактирщиково седло, наклонился и стал затягивать подпругу, а Мэгги, прислонясь к тюку с соломой, следила за ним глазами. Но вот он кончил и выпрямился. — Смотрите, что я нашла, святой отец, — сказал тогда Мэгги и протянула руку, на ладони у нее лежала бледная розовато-пепельная роза. — Только она одна и расцвела. Я ее нашла на задворках, там есть куст под опорами цистерны. Наверно, во время пожара он был заслонен от жары, а потом укрыт от дождя. Вот я и сорвала ее для вас. Это вам на память обо мне. Он протянул руку — рука чуть дрогнула, постоял минуту, глядя на полураскрывшийся цветок на ладони. — Мэгги, никакие напоминания о тебе мне не нужны ни теперь, ни впредь. Ты всегда со мной и сама это знаешь. Мне все равно не скрыть это от тебя, правда? — Но иногда все-таки хорошо, если памятку и потрогать можно, — настаивала Мэгги. — Достанете ее, посмотрите — и она напомнит вам такое, о чем вы иначе можете и позабыть. Пожалуйста, возьмите, святой отец. — Меня зовут Ральф, — сказал он. Открыл маленький саквояж, в котором возил все необходимое священнику, и достал молитвенник в дорогом перламутровом переплете. Его отец, давно уже покойный, подарил ему этот молитвенник, когда Ральф принял сан, долгих тринадцать лет тому назад. Страницы раскрылись там, где лежала закладка — широкая лента плотного белого шелка; он перевернул еще несколько страниц, вложил между ними цветок и закрыл книгу. — Видно, и тебе хочется иметь какую-нибудь памятку от меня, Мэгги, я правильно понял? — Да. — Я ничего такого тебе не дам. Я хочу, чтобы ты меня забыла, чтобы посмотрела вокруг и нашла себе хорошего, доброго мужа, и пусть у тебя будут дети, ты всегда так хотела детей. Ты рождена быть матерью. В твоем будущем мне места нет, оставь эти мысли. Я никогда не сниму с себя сан и ради тебя самой скажу тебе прямо и честно: я и не хочу снимать с себя сан, потому что не люблю тебя той любовью, какой полюбит муж, пойми это. Забудь меня, Мэгги! — И вы не поцелуете меня на прощанье? Вместо ответа он вскочил на гнедого, шагом пустил его к выходу из конюшни и, уже сидя в седле, нахлобучил старую фетровую шляпу трактирщика. На миг оглянулся, блеснул синими глазами, потом лошадь вышла под дождь и, скользя копытами, нехотя побрела по размокшей дороге к Джилли. Мэгги не сделала ни шагу вслед, так и осталась в полутемной сырой конюшне, пропахшей сеном и конским навозом; и ей вспомнился тот сарай в Новой Зеландии и Фрэнк. Спустя тридцать часов де Брикассар вошел к папскому легату, пересек комнату, поцеловал кольцо на руке своего духовного отца и устало опустился в кресло. Только ощутив на себе взгляд прекрасных всезнающих глаз, он понял, как странен он сейчас, должно быть, с виду и отчего, едва он сошел с поезда на Центральном вокзале, люди смотрели на него с изумлением. Он совсем забыл про чемодан, оставленный в Джилли у преподобного Уотти Томаса, в последнюю минуту вскочил на ночной почтовый поезд и в нетопленом вагоне проехал шестьсот миль в одной рубашке, бриджах и сапогах для верховой езды, промокший насквозь, даже не замечая холода. Теперь он оглядел себя, виновато усмехнулся и поднял глаза на архиепископа. — Простите, ваше высокопреосвященство. Столько всего случилось, что я совсем не подумал, как странно выгляжу. — Не стоит извиняться, Ральф. — В отличие от своего предшественника, легат предпочитал называть своего секретаря просто по имени. — По-моему, выглядите вы весьма романтично и лихо. Только немножко не похожи на духовное лицо, не правда ли? — Да, конечно, обличье слишком светское. А что до романтичности и лихости, ваше высокопреосвященство, просто вы не привыкли к виду самой обыденной одежды в наших краях. — Дорогой мой Ральф, вздумай вы облачиться в рубище и посыпать главу пеплом, вы все равно умудрились бы выглядеть лихо и романтично! Но костюм для верховой езды вам, право же, очень к лицу. Почти так же, как сутана, и не тратьте слов понапрасну, уверяя меня, будто вы не знаете, что он вам больше идет, чем черное пастырское одеяние. Вам присуще совсем особенное изящество движений, и вы сохранили прекрасную фигуру; думаю, и навсегда сохраните. И еще я думаю взять вас с собой, когда меня отзовут в Рим. Презабавно будет наблюдать, какое впечатление вы произведете на наших коротеньких и толстых итальянских прелатов. Этакий красивый гибкий кот среди перепуганных жирных голубей. Рим! Отец Ральф выпрямился в кресле. — Там было очень худо, друг мой? — продолжал архиепископ, неторопливо поглаживая белой рукой с перстнем шелковистую спину мурлычущей абиссинской кошки. — Ужасно, ваше высокопреосвященство. — Вы сильно привязаны к этим людям? — Да. — И вы равно любите всех или кого-то больше, кого-то меньше? Но отец Ральф в коварстве ничуть не уступал прелату и достаточно долго служил под его началом, чтобы изучить ход его мыслей. И на лукавый вопрос он ответил обманчивой прямотой — уловка эта, как он успел убедиться, мгновенно успокаивала подозрения его высокопреосвященства. Этот тонкий изощренный ум не догадывался, что видимая откровенность может оказаться куда лживее любой уклончивости. — Да, я люблю их всех, но, как вы справедливо заметили, одних больше, других меньше. Больше всех люблю дочь, Мэгги. Я всегда чувствовал особую ответственность за нее, потому что в семье на первом месте сыновья, а о девушке там никто и не думает. — Сколько лет этой Мэгги? — Право, точно не знаю. Пожалуй, что-то около двадцати. Но я взял с матери слово хоть ненадолго оторваться от счетов и конторских книг и позаботиться, чтобы дочь иногда бывала на танцах и встречалась с молодыми людьми. Если она застрянет в Дрохеде, вся ее жизнь так и пройдет понапрасну, и это будет слишком обидно. Он не сказал ни слова не правды; безошибочным чутьем архиепископ сразу это распознал. Хотя он был всего тремя годами старше своего секретаря, его духовная карьера не страдала от помех и перерывов, как у Ральфа де Брикассара, и во многих отношениях он себя чувствовал безмерно старым, таким старым Ральф не станет никогда; если очень рано тобою завладел Ватикан, он в каком-то смысле подтачивает твои жизненные силы, а в Ральфе жизненные силы бьют через край. Все еще настороженный, хотя и несколько успокоенный, прелат продолжал присматриваться к секретарю и вновь занялся увлекательной игрой, разгадывая, что же движет Ральфом де Брикассаром. Поначалу он не сомневался, что обнаружит в этом человеке не одну, так другую чисто плотскую слабость. Такой изумительный красавец с такой великолепной фигурой не мог не вызывать множества желаний, едва ли возможно о них не ведать и сохранять чистоту. Постепенно архиепископ убедился, что был наполовину прав: неведением отец Ральф безусловно не страдает, и однако, в чистоте его нет сомнений. Стало быть, чего бы он ни жаждал, влекут его не плотские утехи. Прелат сталкивал его с искусными и неотразимыми гомосексуалистами — быть может, его слабость в этом? — но напрасно. Следил за ним, когда тот бывал в обществе самых прекрасных женщин, — но напрасно. Ни проблеска страсти или хотя бы интереса, а ведь он никак не мог в те минуты подозревать, что за ним следят. Ибо архиепископ далеко не всегда следил собственными глазами, а соглядатаев подыскивал не через секретаря. И он начал думать, что слабость отца Ральфа — в честолюбии, слишком горд этот пастырь своим саном; такие грани личности прелат понимал, он и сам не чужд был честолюбия. Как все великие и навеки себя утверждающие установления, католическая церковь всегда найдет место и применение для человека честолюбивого. По слухам, преподобный Ральф обманом лишил семью Клири, которую он якобы так нежно любит, львиной доли ее законного наследства. Если это верно, человека с такими способностями нельзя упускать. А как вспыхнули эти великолепные синие глаза при упоминании о Риме! Пожалуй, пора попробовать еще и другой ход… И прелат словно бы лениво двинул словесную пешку, но глаза его смотрели из-под тяжелых век зорко, испытующе. — Пока вы были в отъезде, Ральф, я получил известия из Ватикана, — сказал он и слегка отстранил лежащую на коленях кошку. — Ты слишком эгоистична, моя Царица Савская, у меня затекли ноги. — Вот как? — отозвался отец Ральф; он обмяк в кресле, глаза сами закрывались от усталости. — Да, вы можете пойти лечь, но сначала послушайте новость. Недавно я послал его святейшеству Папе личное и секретное письмо и сегодня получил ответ от моего друга кардинала Монтеверди… любопытно, не потомок ли он композитора эпохи Возрождения? Почему-то при встрече я всегда забываю его спросить. Да ну же. Царица Савская, неужели от удовольствия непременно надо впиваться в меня когтями? — Я вас слушаю, ваше высокопреосвященство, я еще не заснул, — с улыбкой заметил отец Ральф. — Не удивительно, что вы так любите кошек. Вы и сами развлекаетесь по-кошачьи, играя своей жертвой. — Он прищелкнул пальцами: — Поди сюда, киса, оставь его! Он недобрый! Кошка мигом соскочила с колен, обтянутых лиловой сутаной, осторожно прыгнула на колени де Брикассара и замерла, подергивая хвостом, изумленно принюхалась: непривычно пахло лошадью и дорожной грязью. Синие глаза Ральфа улыбались навстречу карим глазам прелата — и те и другие смотрели из-под полуопущенных век зорко, настороженно. — Как вам это удается? — настойчиво спросил архиепископ. — Кошки никогда не идут ни на чей зов, а моя Царица Савская идет к вам, как будто вы ей предлагаете икру и валерьянку. Неблагодарное животное. — Я жду, ваше высокопреосвященство. — И наказываете меня за ожидание, отнимая мою кошку. Ладно, вы выиграли, сдаюсь. Случалось вам когда-нибудь проигрывать? Это очень интересно. Так вот, вас надо поздравить, дорогой мой Ральф. Вам предстоит носить митру и ризы, и вас будут величать владыкой епископом де Брикассаром. К великому удовольствию прелата, синие глаза его собеседника распахнулись во всю ширь. На сей раз отец Ральф и не пытался скрывать и таить истинные свои чувства. Он так и сиял от радости. ЧАСТЬ IV. 1933 — 1938. ЛЮК Глава 10 Поразительно, как быстро земля залечивает раны; уже через неделю сквозь слой липкой грязи пробились тонкие зеленые травинки, а через два месяца зазеленели первой листвой обожженные деревья. Потому-то стойки и выносливы люди на этой земле — она не позволяет им быть иными; малодушные, не обладающие неистовым, непреклонным упорством, недолго продержатся на Великом Северо-Западе. Но пройдут годы и годы, прежде чем сгладятся шрамы. Многие слои коры нарастут и отпадут клочьями, прежде чем стволы эвкалиптов снова обретут прежний цвет, белый, серый или красный, а какая-то часть деревьев так и не воспрянет, они навсегда останутся черными, мертвыми. И еще много лет на равнинах там и сям будут медленно рассыпаться их скелеты; под слоем пыли, под топочущими копытцами их вберет в себя покров земли, сотканный временем. И надолго остались ведущие на запад глубокие колеи, которыми прорезали размокшую почву Дрохеды края самодельного катафалка, — путники, знающие о том, что здесь случилось, показывали эти следы другим путникам, кто ничего не знал, и понемногу вплели эту скорбную повесть в другие легенды черноземной равнины. Пожар уничтожил примерно пятую долю дрохедских пастбищ и двадцать пять тысяч овец — сущая безделица для хозяйства, где в недавние хорошие годы овец было до ста двадцати пяти тысяч. Как бы ни относились к стихийному бедствию те, кого оно коснулось, сетовать на коварство судьбы или на гнев божий нет ни малейшего смысла. Остается одно — списать убытки и начать все сначала. Уж конечно, это не в первый раз и, уж конечно, как все прекрасно понимают, не в последний. А все же нестерпимо больно было видеть весной дрохедские сады бурыми и голыми. Щедрые запасы воды в цистернах Майкла Карсона помогли им пережить засуху, но пожар ничто не пережило. Даже глициния не расцвела: когда нагрянул огонь, гроздья ее нежных, едва набухающих бутонов старчески сморщились. Розы высохли, анютины глазки погибли, молодые побеги обратились в бурую солому, фуксия в тенистых уголках безнадежно сникла, подмаренник увял, у засохшего душистого горошка не было никакого аромата. Запасы воды в цистернах, истощенные во время пожара, затем пополнил ливень, и теперь обитатели Дрохеды каждую минуту, которая могла бы показаться свободной, помогали старику Тому воскресить сад. Боб решил по примеру отца не скупиться в Дрохеде на рабочие руки и нанял еще трех овчаров; прежде Мэри Карсон вела другую политику — не держала постоянных работников, кроме семейства Клири, а на горячую пору подсчета, окота и стрижки нанимала временных; но Пэдди рассудил, что люди работают лучше, когда уверены в завтрашнем дне, а в конечном счете разницы особой нет. Почти все овчары по природе своей непоседы, перекати-поле и не застревают подолгу на одном месте. В новых домах, поставленных дальше от реки, поселились люди женатые; старик Том жил теперь в новеньком трехкомнатном домике под перечным деревом за конным двором и всякий раз, входя под собственную крышу, ликовал вслух. На попечении Мэгги по-прежнему оставались несколько ближних выгонов, ее мать по-прежнему ведала всеми счетами. Фиа взяла на себя и обязанность, что лежала прежде на Пэдди, — переписываться с епископом Ральфом и, верная себе, сообщала ему только то, что относилось к делам имения. У Мэгги прямо руки чесались — схватить бы его письмо, впитать каждое слово, но Фиа, внимательнейшим образом прочитав эти письма, всякий раз тотчас прятала их под замок. Теперь, когда Пэдди и Стюарта не стало, к ней просто невозможно было подступиться. А что до Мэгги… едва епископ Ральф уехал, Фиа начисто забыла свое обещание. Все приглашения на танцы и вечера Мэгги учтиво отклоняла, и мать, зная об этом, ни разу ее не упрекнула, не сказала, что ей следует поехать. Лайем О'Рок хватался за любой предлог, лишь бы заглянуть в Дрохеду; Инек Дэвис постоянно звонил по телефону, звонили и Коннор Кармайкл, и Аластер Маккуин. Но Мэгги со всеми была суха, невнимательна, и под конец они отчаялись пробудить в ней хоть какой-то интерес. Лето было дождливое, но дожди шли не подолгу и наводнением не грозили, только грязь повсюду не просыхала, и река Баруон-Дарлинг текла на тысячу миль полноводная, глубокая и широкая. Настала зима, но и теперь время от времени выпадали дожди и с ветром налетала темной пеленой не пыль, но вода. И поток бродячего люда, хлынувший на большую дорогу из-за экономического кризиса, иссяк, потому что в дождливые месяцы тащиться на своих двоих по раскисшему чернозему — адская мука, да еще к сырости прибавился холод, и среди тех, кто не находил на ночь теплого крова, свирепствовало воспаление легких. Боб тревожился — если так пойдет дальше, у овец загниют копыта; мериносам вредно без конца ходить по сырости, неминуемо начнется эта копытная гниль. И стричь будет невозможно, ни один стригаль не прикоснется к мокрой шерсти, а если земля не просохнет ко времени окота, множество новорожденных ягнят погибнет от сырости и холода. Зазвонил телефон — два длинных, один короткий, условный вызов для Дрохеды; Фиа сняла трубку, обернулась: — Боб, тебя. — Привет, Джимми, Боб слушает… Ага, ладно… Вот это хорошо! Рекомендации есть?.. Ладно, пошли его ко мне… Ладно, коли он уж так хорош, скажи ему, наверно для него найдется работа, только сперва я сам на него погляжу; не люблю котов в мешке, мало ли какие там рекомендации… Ладно, спасибо. Счастливо. Боб снова сел. — К нам едет новый овчар, Джимми говорит — парень первый сорт. Работал раньше в Западном Квинсленде — не то в Лонгриче, не то в Чарлвилле. И гурты тоже перегонял. Хорошие рекомендации. Все в полном порядке. В седле держаться умеет, объезжал лошадей. Был раньше стригалем, говорит Джимми, да еще каким, успевал обработать двести пятьдесят штук в день. Вот это мне что-то подозрительно. С какой стати классному стригалю идти на жалованье простого овчара? Чтоб классный стригаль променял колеса на седло — это не часто встретишь. Хотя нам такая подмога на выгонах не помешает, верно? С годами Боб стал говорить все медлительней и протяжней, на австралийский лад, зато тратит меньше слов. Ему уже под тридцать, и, к немалому разочарованию Мэгги, незаметно, чтобы он поддался чарам какой-нибудь подходящей девицы из тех, кого встречает на празднествах и вечерах, где братьям Клири надо приличия ради хоть изредка появляться. Он мучительно застенчив, да к тому же по уши влюблен в Дрохеду и, видно, этой любви к земле и хозяйству предпочитает отдаваться безраздельно. Джек и Хьюги постепенно становятся неотличимы от старшего брата; когда они сидят рядом на одной из жестких мраморных скамей — больше этого они себе разнежиться дома не позволят, — их можно принять за близнецов-тройняшек. Кажется, им и вправду милее ночлег на выгонах, под открытым небом, а если уж случилось заночевать дома, они растягиваются у себя в спальнях на полу, будто боятся, что мягкая постель сделает их мямлями. Солнце, ветер и сушь не слишком равномерно окрасили их светлую, осыпанную веснушками кожу под красное дерево, и тем ясней светятся на их лицах бледно-голубые спокойные глаза, от уголков которых к вискам бегут глубокие морщины — признак, что глаза эти постоянно смотрят вдаль, в бескрайний разлив изжелта-серебристых трав. Почти невозможно понять, сколько братьям лет, кто из них моложе и кто старше. У всех троих — в отца — простые добрые лица и римские носы, но сложены сыновья лучше: долгие годы работы стригалем согнули спину Пэдди и руки у него стали непомерно длинными. А тела сыновей сделала худощавыми, гибкими, непринужденно красивыми постоянная езда верхом. Но к женщинам, к удобной легкой жизни и удовольствиям их не тянет. — Этот новый работник женат? — спросила Фиа, проводя красными чернилами по линейке ровную черту за чертой. — Не знаю, не спросил. Завтра приедет — узнаю. — Как он к нам доберется? — Джимми подвезет, нам с Джимми надо потолковать насчет тех старых валухов на Тэнкстендском выгоне. — Что ж, будем надеяться, что он у нас немного поработает. Если не женат, наверно, и месяца не продержится на одном месте. Жалкие люди эти овчары. Джиме и Пэтси все еще жили в пансионе Ривервью, но клялись, что дня лишнего не останутся в школе, пусть им только исполнится четырнадцать, тогда по закону можно покончить с ученьем. Они рвались работать на пастбищах с Бобом, Джеком и Хьюги, тогда в Дрохеде снова можно будет хозяйничать своей семьей, а посторонние пускай приходят и уходят, когда им угодно. Близнецы тоже разделяли присущую всем Клири страсть к чтению, но школа им от этого ничуть не стала милее — книгу можно брать с собой в седельной сумке или в кармане куртки, и читать ее в полдень в тени под вилгой куда приятнее, чем в стенах иезуитского колледжа. Мальчиков с самого начала тяготила непривычная жизнь в пансионе. Их ничуть не радовали светлые классы с огромными окнами, просторные зеленые площадки для игр, пышные сады и удобства городской жизни, не радовал и сам Сидней с его музеями, концертными залами и картинными галереями. Они свели дружбу с другими сыновьями фермеров-скотоводов и в часы досуга мечтали о доме и хвастали необъятностью и великолепием Дрохеды перед почтительно-восторженными, но чуждыми сомнений слушателями — к западу от Баррен Джанкшен не было человека, до кого не дошла бы слава Дрохеды. Мэгги впервые увидела нового овчара чуть ли не через месяц. Его имя — Люк О'Нил — было, как полагается, внесено в платежную ведомость, и в Большом доме о нем уже толковали куда больше, чем обычно говорят о наемных работниках. Начать с того, что он отказался от койки в бараке для новичков и поселился в последнем еще пустовавшем доме у реки. Далее, он представился миссис Смит и завоевал благосклонность этой почтенной особы, хотя обычно она овчаров не жаловала. И любопытство стало одолевать Мэгги задолго до первой встречи с ним. Свою каурую кобылу и вороного мерина Мэгги предпочитала держать не на общем конном дворе, а на конюшне, из дому ей обычно приходилось выезжать позже, чем мужчинам, и она подолгу не видела никого из наемных работников. Но однажды, когда летнее солнце уже ало пламенело низко над деревьями, клонясь к закату, и длинные тени протянулись навстречу мирному ночному покою, она столкнулась наконец с Люком О'Нилом. Она возвращалась с Водоемного выгона и уже готова была вброд пересечь реку, а О'Нил ехал с более далекого Юго-восточного выгона и тоже направлялся к броду. В глаза ему било солнце, и Мэгги увидела его первая; под ним была рослая гнедая лошадь с черной гривой и хвостом и черными отметинами; Мэгги, в чьи обязанности входило посылать рабочих лошадей на разные участки, хорошо знала эту норовистую зверюгу и удивлялась, почему гнедой давно не видно. Все работники ее недолюбливают, избегают на ней ездить. А новому овчару, видно, все равно — верный знак, что наездник он хороший, ведь гнедая славится своими подлыми уловками и, чуть седок спешился, норовит цапнуть его зубами за голову. Пока человек на лошади, трудно определить, какого он роста: австралийские скотоводы ездят обычно в седлах английского образца, у которых, в отличие от американских, нет высокой задней и передней луки, — в таком седле всадник держится очень прямо, круто согнув колени. Этот новый овчар казался очень высоким, но бывает, что туловище длинное, а ноги несоразмерно коротки, так что Мэгги решила подождать с выводами. Однако, не в пример другим овчарам, чья обычная одежда — серая фланелевая рубаха и серые саржевые штаны, этот был в белой рубашке и в белых молескиновых брюках заправским франтом, как подумала, внутренне усмехаясь, Мэгги. Что ж, на здоровье, если ему не надоедает бесконечная стирка и глажка. — Здорово, хозяйка! — окликнул он, когда они съехались у брода, приподнял потрепанную шляпу серого фетра и опять лихо сдвинул ее на затылок. Они поехали рядом, и его синие смеющиеся глаза оглядели Мэгги с откровенным восхищением. — Ну нет, вы, видно, не сама хозяйка, стало быть, наверно, дочка, — сказал он. — А я Люк О'Нил. Мэгги что-то пробормотала, но больше на него не смотрела, от смятения и гнева она не могла найти слова для подходящего случаю пустого разговора. До чего несправедливо! Как он смеет! У него и глаза и лицо совсем как у отца Ральфа! Не в том сходство, как он на нее смотрит — весело смотрит, но как-то по-другому, и взгляд вовсе не горит любовью; а в глазах отца Ральфа с той первой минуты, когда на джиленбоунском вокзале он опустился прямо в пыль на колени подле Мэгги, она неизменно видела любовь. Смотреть в его глаза, когда перед тобой не он! Жестокая шутка, тяжкое наказание. Люк О'Нил не подозревал о тайных мыслях попутчицы и, пока лошади с плеском переходили речку, все еще полноводную после недавних дождей, заставлял упрямую гнедую держаться бок о бок со смирной каурой кобылой. Да, хороша девушка! А волосы какие! У братьев они просто медные, а у этой девчушки совсем другое дело. Вот лица толком не разглядеть, хоть бы подняла голову! Тут Мэгги и правда подняла голову, и такое у нее в эту минуту было лицо, что Люк озадаченно нахмурился — она посмотрела на него не то чтобы с ненавистью, но так, словно искала чего-то и не находила или, напротив, увидала такое, чего видеть не хотела. Или еще что, не разберешь. Во всяком случае, что-то ее расстроило. Люк не привык, чтобы женщины, оценивая его с первого взгляда, оказывались чем-то недовольны. Сначала, естественно, он попался на приманку чудесных волос цвета заката и кротких глаз, но это явное недовольство и разочарование еще сильней его подзадорили. А она все присматривалась к нему, розовые губы приоткрылись, на верхней губе и на лбу поблескивали от жары крохотные росинки пота, темно-золотые брови пытливо, недоуменно изогнулись. Он широко улыбнулся, показав белые крупные зубы, такие же, как у отца Ральфа; но улыбка у него была совсем другая. — А знаете, лицо у вас такое удивленное, прямо как у малого ребенка, будто для вас все на свете в диковину. Мэгги отвернулась. — Извините, я совсем не хотела таращить на вас глаза. Просто вы мне напомнили одного человека. — Можете таращить на меня глаза сколько угодно. Мне это куда приятней, чем глядеть на вашу макушку, хоть она и миленькая. А кого же это я вам напоминаю? — Да так, неважно. Просто очень странно, когда лицо как будто знакомое и в то же время страшно незнакомое. — Как вас зовут, маленькая мисс? — Мэгги. — Мэгги… совсем не для вас имя, важности не хватает. На мой вкус, вам бы больше подошло Белинда или Мэдлин, но раз вы ничего лучшего предложить не можете, я согласен и на Мэгги. Это что же полностью — Маргарет? — Нет, Мэгенн. — А, вот это получше! Буду звать вас Мэгенн. — Нет, не будете! — отрезала Мэгги. — Я это имя терпеть не могу! Но он только рассмеялся. — Больно вы избалованы, маленькая мисс Мэгенн. Если захочу, буду вас называть хоть Юстейсия Софрония Огаста, и ничего вы со мной не поделаете. Они подъехали к конному двору; О'Нил соскочил наземь, двинул кулаком по голове гнедую (та уже нацелилась было его укусить, но от удара отдернулась и притихла) — и явно ждал, что Мэгги протянет ему руки, чтобы он помог ей спрыгнуть с седла. Но она тронула каурую каблуками и шагом поехала дальше по дороге. — Вы что же, не оставляете вашу дамочку с простыми работягами? — крикнул вдогонку О'Нил. — Конечно, нет, — ответила Мэгги, но не обернулась. До чего несправедливо! Он и не в седле похож на отца Ральфа. Тот же рост, те же широкие плечи и узкие бедра, и даже толика того же изящества в движениях, хоть и проявляется оно по-иному. Отец Ральф двигается как танцор, Люк О'Нил — как атлет. У него такие же густые, вьющиеся темные волосы, такие же синие глаза, такой же тонкий прямой нос, так же красиво очерчены губы. И однако, он столь же мало похож на отца Ральфа, как… как на высокое, светлое, прекрасное дерево — голубой эвкалипт — мало похож призрачный эвкалипт, хотя и он тоже высокий, светлый и прекрасный. После этой случайной встречи Мэгги сразу настораживалась, едва при ней упоминали Люка О'Нила. Боб, Джек и Хьюги довольны были его работой и, видно, неплохо с ним ладили; усердный малый, не лодырь и не лежебока, — отзывался о нем Боб. Даже Фиа однажды вечером заметила к слову, что Люк О'Нил очень хорош собой. — А не кажется тебе, что он кого-то напоминает? — словно между прочим спросила Мэгги; она растянулась на ковре на полу, подперев кулаками подбородок, и читала книжку. Фиа с минуту подумала. — Ну, пожалуй, он немного похож на отца де Брикассара. Так же сложен, и глаза того же цвета, и волосы. Но сходство небольшое, уж очень они разные люди… Я бы предпочла, чтобы ты читала сидя в кресле, как воспитанная девушка, Мэгги. Если ты в бриджах, это еще не значит, что надо совсем забывать о скромности. — Кому до этого дело! — пренебрежительно фыркнула Мэгги. Так оно и шло. В лице какое-то сходство есть, но люди-то совсем разные и сходство мучает только Мэгги, потому что в одного из этих двоих она влюблена, и ее злит, что другой ей нравится. Оказалось, на кухне он общий любимец, выяснилось также, почему он позволяет себе роскошь разъезжать по выгонам весь в белом: он неизменно мил и любезен, совсем очаровал миссис Смит, и она стирает и гладит ему белые рубашки и бриджи. — Ax, он просто замечательный, настоящий ирландец! — восторженно вздохнула Минни. — Он австралиец, — возразила Мэгги. — Ну, может, он тут родился, мисс Мэгги, миленькая, только уж кого звать О'Нил, тот чистый ирландец, не хуже Пэддиных породистых свинок, не в обиду будь сказано вашему папаше, мисс Мэгги, святой был человек, да возрадуется его душенька в царствии небесном. Как же это мистер Люк не ирландец? У него и волосы такие темные, и глаза такие синие. В старину в Ирландии О'Нилы были королями. — А я думала, королями были О'Конноры, — коварно заметила Мэгти. В круглых глазах Минни тоже блеснул озорной огонек. — Ну и что ж, мисс Мэгги, страна-то была не маленькая. — Подумаешь! Чуть побольше Дрохеды! И все равно, О'Нилы были оранжисты6, вы меня не обманете. — Да, верно. А все равно это знатная ирландская фамилия, О'Нилы были, когда про оранжистов никто еще и слыхом не слыхал. Только они родом из Ольстера, вот кой-кто и заделался оранжистом, как же этого не понять? Только прежде того был О'Нил из Кландбоя и О'Нил Мур, это еще вон когда было, мисс Мэгги, миленькая. И Мэгги отказалась от борьбы — если Минни и воодушевлял когда-нибудь воинственный пыл независимых фениев7, она давно его утратила и могла произнести слово «оранжисты», не приходя в ярость. Примерно неделю спустя Мэгги снова столкнулась у реки с Люком О'Нилом. У нее мелькнуло подозрение, уж не нарочно ли он ждал ее тут, в засаде, но если и так, что ей было делать? — Добрый день, Мэгенн. — Добрый день, — отозвалась она, не повернув головы. — В субботу вечером народ собирается в Брейк-и-Пвл, в большой сарай, на танцы. Пойдете со мной? — Спасибо за приглашение, только я не умею танцевать. Так что ходить незачем. — Это не помеха, танцевать я вас в два счета обучу. И уж раз я туда поеду с хозяйской сестрицей, как по-вашему, Боб даст мне «роллс-ройс», не новый, так хоть старый? — Я же сказала, не поеду! — сквозь зубы процедила Мэгги. — Вы не то сказали, вы сказали — не умеете танцевать, а я сказал, я вас научу. Вы ж не говорили, что не пошли бы со мной, если б умели, стало быть, я так понял, вы были не против меня, а против танцев. А теперь что ж, на попятный? Мэгги сердито вспыхнула, поглядела на него злыми глазами, но он только рассмеялся ей в лицо. — Вы до чертиков избалованы, красотка Мэгенн, но не век же вам командовать. — Ничего я не избалована! — Так я вам и поверил! Единственная сестрица, братья у вас под каблучком, земли и денег невпроворот, шикарный дом, прислуга! Знаю, знаю, хозяин тут католическая церковь, но семейству Клири тоже монеты хватает. Вот она, самая большая разница, — с торжеством подумала Мэгги, — то, что ускользало от нее с первой их встречи. Отец Ральф никогда не обманулся бы внешней, казовой стороной, а этот — глухая душа, нет у него тонкости, чутья, он не слышит, что там, в глубине. Едет по жизни на коне и думать не думает, сколько в ней, в жизни, сложности и страданий. Ошарашенный Боб безропотно отдал ключи от новенького «роллс-ройса», минуту молча смотрел на Люка, потом широко улыбнулся. — Вот не думал, что Мэгги станет ходить на танцы, но отчего ж, веди ее. Люк, милости просим! Я так думаю, малышке это понравится. Она, бедняга, нигде не бывает. Нам бы самим додуматься, а мы хоть бы раз ее куда-нибудь свозили. — А почему бы и вам с Джеком и Хьюги тоже не поехать? — спросил Люк, словно вовсе не прочь был собрать компанию побольше. Боб в ужасе замотал головой. — Нет уж, спасибо. Мы не любители танцев. Мэгги надела свое пепельно-розовое платье — других нарядов у нее не было; ей и в голову не приходило часть денег, что копились в банке на текущем счету, который завел отец Ральф на ее имя, потратить на платья для балов и званых вечеров. До сих пор она ухитрялась отказываться от всех приглашений, ведь такие люди, как Инек Дэвис и Аластер Маккуин теряются, стоит сказать им твердо «нет». Не то что этот нахал Люк О'Нил. Но оглядывая себя в зеркале, она подумала — на той неделе мама, как всегда, поедет в Джилли, и надо бы тоже поехать, зайти в мастерскую Герты и заказать несколько новых платьев. А это платье ей тошно надеть, она бы мигом его скинула, будь у нее другое мало-мальски подходящее. Другое время, другой темноволосый спутник… а это платье слишком напоминает о любви и мечтах, о слезах и одиночестве, надеть его для вот такого Люка О'Нила просто кощунство. Мэгги уже привыкла скрывать свои чувства, на людях всегда была спокойна и словно бы довольна жизнью. Она все плотней замыкалась в самообладании, точно дерево в своей коре, но иной раз среди ночи подумает о матери — и ее пробирает дрожь. Неужели в конце концов и она, как мама, отрешится от всех человеческих чувств? Может быть, так оно и начиналось для мамы в те времена, когда она была с отцом Фрэнка? Бог весть что бы сделала, что сказала бы мама, знай она, что Мэгги стала известна правда про Фрэнка. Та памятная стычка в доме священника! Словно вчера это было — отец и Фрэнк друг против друга, а Ральф до боли сжал ее плечи. Какие ужасные слова они кричали друг другу. И тогда все стало ясно. Едва Мэгги поняла, ей показалось, что она всегда это знала. Она достаточно взрослая, теперь она понимает, что и дети появляются не так просто, как ей думалось прежде; для этого нужна какая-то телесная близость, дозволенная только между мужем и женой, а для всех остальных запретная. Сколько же позора и унижения, наверно, вытерпела бедная мама из-за Фрэнка! Не удивительно, что она стала такая. Случись такое со мной, подумала Мэгги, лучше мне умереть. В книгах только самые недостойные, самые дурные женщины имеют детей, если они не замужем; но мама ведь не была, никогда не могла быть дурной и недостойной. Как бы Мэгги хотелось, чтобы мать ей все рассказала или у нее самой хватило бы смелости заговорить. Может быть, от этого маме даже хоть немного полегчало бы. Только не такой она человек, к ней не подступишься, а она, уж конечно, первая не начнет. Мэгги вздохнула, глядя на себя в зеркало, и от души понадеялась, что с ней самой никогда ничего подобного не случится. И однако, она молода, и в такие вот минуты, лицом к лицу со своим отражением в пепельно-розовом платье, ей нестерпимо хочется живого чувства, волнения, которое обдало бы ее словно жарким и сильным ветром, И совсем не хочется весь свой век плестись, как заведенной, по одной и той же колее; хочется перемен, полноты жизни, любви. Да, любви, и мужа, и детей. Что толку томиться по человеку, если он все равно твоим никогда не будет? Он не хочет ее в жены и никогда не захочет. Говорил, что любит ее, но не той любовью, какой полюбит муж. Потому что он обвенчан со святой церковью. Неужели все мужчины такие — любят что-то неодушевленное сильней, чем способны полюбить живую женщину? Нет, конечно, не все. Наверно, таковы только сложные, неподатливые натуры, у кого внутри сомнения и разброд, умствования и расчеты. Но есть же люди попроще, способные полюбить женщину больше всего на свете. Хотя бы такие, как Люк О'Нил. — До чего ж вы красивая девушка, сроду таких не встречал, — сказал ей Люк, нажимая на стартер «роллс-ройса». Мэгги совершенно не привыкла к комплиментам, она изумленно покосилась на Люка, но промолчала. — Правда, здорово? — продолжал он, видимо, ничуть не разочарованный ее равнодушием. — Повернул ключ, нажал кнопку на приборной доске — и машина пошла. Ни ручку крутить не надо, ни на педаль жать, покуда вовсе не выбьешься из сил. Вот это жизнь, Мэгенн, верно вам говорю. — А там вы меня не оставите одну? — Конечно нет! Вы ж со мной поехали, верно? Стало быть, на весь вечер вы моя девушка, и я к вам никого не подпущу. — Сколько вам лет. Люк? — Тридцать. А вам? — Скоро двадцать три. — Вон даже как? А поглядеть на вас — дитя малое. — Совсем я не дитя. — Ото! И влюблены бывали? — Была. Один раз. — Всего-то? Это в двадцать три года? Ну и ну! Я в ваши годы влюблялся и разлюблялся раз десять. — Может быть, и я влюблялась бы чаще, только в Дрохеде не в кого влюбиться. До вас ни один овчар не решался мне слово сказать, здоровались — и все. — Ну, если вы не хотите ходить на танцы, потому что не умеете танцевать, вас так никто и не увидит. Ничего, мы это дело в два счета поправим. К концу вечера вы уже научитесь, а через недельку-другую всех за пояс заткнете. — Он окинул ее быстрым взглядом. — Но уж наверно хозяйские сынки с других ферм вас и раньше приглашали. Насчет овчаров все ясно, простой овчар понимает, что вы ему не пара, а у кого своих овец полно, те наверняка на вас заглядывались. — А вы меня почему пригласили, если я овчару не пара? — возразила Мэгги. — Ну, я-то известный нахал! — Он усмехнулся. — Вы не увиливайте, говорите по совести. Уж наверно нашлись в Джилли парни, приглашали вас на танцы. — Некоторые приглашали, — призналась Мэгги. — Только мне не хотелось. А вы оказались уж очень напористым. — Тогда они все дураки малахольные, — сказал Люк. — А я сразу вижу, если что стоящее, не ошибусь. Мэгги не слишком нравилась его манера разговаривать, но вот беда, этого нахала не так-то просто было поставить на место. На субботние танцульки народ собирается самый разный, от фермерских сыновей и дочек до овчаров с женами, у кого есть жены; тут же и горничные, и гувернантки, горожане и горожанки любого возраста. На таких вечерах, к примеру, школьной учительнице представляется случай познакомиться поближе с младшим агентом конторы по продаже движимого и недвижимого имущества, с банковским служащим и с жителями самых дальних лесных поселков. Изысканные манеры на таких танцульках были не в ходу, их приберегали для случаев более торжественных. Из Джилли приезжал со скрипкой старик Мики О'Брайен, на месте всегда находился кто-нибудь, умеющий подыграть ему не на аккордеоне, так на гармонике, и они по очереди аккомпанировали старому скрипачу, а он сидел на бочке или на тюке с шерстью и играл без передышки, даже слюна капала с оттопыренной нижней губы, потому что глотнуть ему было недосуг — он не желал нарушать темп игры. И танцы тут были совсем не такие, какие видела Мэгги в день рожденья Мэри Карсон. Живо неслись по кругу пары, отплясывали джигу, кадриль, польку, мазурку, водили по-деревенски хороводы то на английский, то на шотландский лад, — партнеры лишь изредка брались за руки либо стремительно кружились, не сближаясь больше, чем на длину вытянутых рук. Никакой интимности, никакой мечтательности. Похоже, все смотрели на такой танец просто как на способ рассеять безысходную скуку, а ухаживать и кокетничать удобней было вне стен сарая, на вольном воздухе, подальше от шума и толчеи. Мэгги скоро заметила, что на нее смотрят с завистью. На ее рослого красивого кавалера обращено, пожалуй, не меньше манящих или томных взоров, чем обращалось, бывало, на отца Ральфа, и взоры эти гораздо откровеннее. Так привлекал когда-то все взгляды отец Ральф. Когда-то. Как ужасно, что он остался только в далеком-далеком прошлом. Верный своему слову, Люк от нее не отходил, разве только отлучился в уборную. В толпе оказались Инек Дэвис и Лайем О'Рок, оба счастливы были бы занять место Люка подле Мэгги. Он не дал им к ней подступиться, а Мэгги, ошеломленная непривычной обстановкой, просто не понимала, что имеет право танцевать со всяким, кто ее пригласит, а не только с тем, кто ее привез. Она не слышала, что говорили вокруг, на них глядя, зато Люк слышал и втайне посмеивался. Ну и наглец, простой овчар, а увел у них из-под носа такую девушку! Люк плевать хотел на них на всех, пускай злятся. Было б им раньше не зевать, а проворонили — тем хуже для них. Напоследок танцевали вальс. Люк взял Мэгги за руку, другой рукой обхватил ее за талию и привлек к себе. Танцор он был превосходный. К своему удивлению, Мэгги убедилась, что ей ничего не надо уметь, только слушаться, когда он ее ведет. И оказалось, это чудесно — очутиться в объятиях мужчины, ощущать его мускулистую грудь и бедра, впитывать тепло его тела. Мгновенья близости с отцом Ральфом были насыщены таким волнением, что Мэгги ни в каких тонкостях разобраться не успела и всерьез воображала, будто чувствовала в его объятиях нечто неповторимое. Но хотя сейчас было совсем иначе, это тоже волновало, и еще как, сердце ее забилось чаще, и она поняла, что и Люк это почувствовал: он вдруг повернул ее к себе, привлек ближе, прижался щекой к ее волосам. Пока «роллс-ройс» с мягким урчаньем катил обратно, легко скользя по ухабистой дороге, а порой и вовсе без дороги, оба почти не разговаривали. От Брейк-и-Пвла до Дрохеды семьдесят миль по выгонам, и ни одной постройки не увидишь, ничьи окна не светятся, можно начисто забыть, что где-то есть еще люди. Гряда холмов, пересекающая Дрохеду, возвышается над окрестными лугами на какую-нибудь сотню футов, но на этих бескрайних черноземных равнинах подняться на перевал — все равно что в Швейцарии достичь вершины Альп. Люк остановил «роллс-ройс», вылез, обошел машину кругом и распахнул дверцу перед Мэгги. Она вышла и не без дрожи остановилась с ним рядом. Неужели он попытается ее поцеловать и все испортит? Здесь так тихо и ни души вокруг. По гребню холма тянулся полуразвалившийся деревянный забор, и Люк повел туда Мэгги, осторожно поддерживая под локоть, чтобы она не споткнулась в легких туфельках на кочке и не попала в кроличью нору. Она ухватилась за край ограды и молча смотрела вниз, на равнину; сперва она онемела от ужаса, но Люк вовсе не пытался до нее дотронуться, и страх понемногу сменился недоумением. В бледном свете луны почти так же внятно, как днем, распахнулась перед глазами даль и ширь, мерцали белые, серые, серебристые травы, колыхались, будто дышали тревожно. Вдруг вспыхивали искрами листья деревьев, стоило ветру повернуть их гладкой стороной кверху; а под купами деревьев таинственно зияли густые тени, точно разверзались провалы в преисподнюю. Запрокинув голову, Мэгги пробовала считать звезды, но куда там — словно мельчайшие росинки на исполинской кружащейся паутине, вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли огненные точки, все в том же ритме, вечном, как сам бог. Они раскинулись над нею, словно сеть, прекрасные, невообразимо безмолвные, зоркие, проникающие прямо в душу, — так драгоценными камнями вспыхивают в луче фонаря глаза насекомых, в них не прочтешь ничего, они же видят все. Только и слышно, как шелестит в траве, в листве деревьев жаркий ветер, изредка что-то щелкнет в остывающем моторе «роллс-ройса» да где-то совсем близко жалуется на незваных гостей, что потревожили ее покой, сонная птица; только и пахнет душистым непередаваемым дыханьем зарослей. Люк повернулся спиной к этой ночи, достал из кармана кисет, книжечку рисовой бумаги и собрался курить. — Вы здесь и родились, Мэгенн? — спросил он, лениво растирая на ладони табак. — Нет, в Новой Зеландии. А в Дрохеду мы переехали тринадцать лет назад. Он ссыпал табак на бумажку, ловко свернул ее двумя пальцами, лизнул, заклеил, засунул поглубже концом спички в бумажную трубочку несколько торчащих волокон табака, чиркнул спичкой и закурил. — Вам сегодня было весело, верно? — Да, очень! — С удовольствием всегда буду водить вас на танцы. — Спасибо. Люк опять замолчал, спокойно курил, поглядывал поверх крыши «роллс-ройса» на кучку деревьев, где еще досадливо чирикала рассерженная птаха. Окурок обжег ему желтые от табака пальцы. Люк уронил его и намертво затоптал в землю каблуком. Никто не расправляется с окурками так беспощадно, как жители австралийских зарослей. Мэгги со вздохом отвернулась от залитого луной простора, и Люк помог ей дойти до машины. Он не станет торопиться с поцелуями, не так он глуп; жениться на ней — вот чего ему надо, так что пускай сама первая захочет, чтобы он ее целовал. Но лето шло и шло, как положено, во всем своем ярком, пыльном великолепии, немало было других танцулек и вечеров, и постепенно в усадьбе привыкли к тому, что Мэгги нашла себе красавца дружка. Братья не поддразнивали ее, они любили сестру и ничего не имели против Люка О'Нила. Никогда еще у них не было работника усердней и неутомимей, а это — самая лучшая рекомендация. Братья Клири по существу были не столько землевладельцы, сколько труженики, им в голову не приходило судить О'Нила исходя из того, что у него за душой ни гроша. Фиа могла бы мерить более тонкой и точной меркой, не будь ей это безразлично. Притом на всех действовала спокойная самоуверенность Люка, словно говорящая: я вам не простой овчар, — и с ним обращались почти как с членом семьи. У него вошло в привычку вечерами, если он не ночевал на дальних выгонах, заходить в Большой дом; спустя недолгое время Боб сказал, что глупо Люку есть одному, когда у них стол чуть не ломится, и он стал ужинать с семейством Клири. А потом показалось — глупо отсылать его на ночь восвояси, за целую милю, если он так любезен, что не прочь допоздна болтать с Мэгги, и ему предложили переселиться в один из домиков для гостей, тут же за Большим домом. К этому времени Мэгги думала о нем постоянно и уже не столь пренебрежительно, как вначале, когда поминутно сравнивала его с отцом Ральфом. Старая рана заживала. Понемногу забылось, что совсем такими же губами отец Ральф улыбался так, а Люк улыбается эдак, что ярко-синие глаза отца Ральфа смотрели покойно, отрешенно, а в глазах Люка — беспокойный, неуемный блеск. Мэгги была молода и еще не успела насладиться любовью, лишь на краткий миг ее отведала. И теперь ей хотелось по-настоящему узнать вкус любви, полной грудью вдохнуть ее аромат, погрузиться в нее до головокружения. Отец Ральф стал епископом Ральфом; никогда, никогда он к ней не вернется. Он продал ее за тринадцать миллионов сребреников, думать об этом мучительно. Не скажи он этот слов в памятную ночь у Водоема, ей не пришлось бы теряться в догадках, но он так сказал — и не счесть, сколько ночей с тех пор она лежала без сна, недоумевая, что же это значило. А в ладонях у нее жило ощущение плеч Люка в минуты, когда он, танцуя, притягивал ее к себе; он волновал ее, волновало его прикосновение, кипящие в нем жизненные силы. Нет, никогда из-за него все ее существо не расплавлял неведомый темный огонь и не думала она, что ей незачем жить и дышать, если она больше его не увидит, не вздрагивала и не трепетала под его взглядом. Но Люк возил ее на вечера и танцы, она лучше узнала молодых людей вроде Инека Дэвиса, Лайема О'Рока, Аластера Маккуина, и однако, ни к одному из них ее так не влекло, как к Люку О'Нилу. Если кто достаточно высок и тоже надо смотреть на него снизу вверх, у него не такие глаза, как у Люка, а если глаза похожи, так волосы не такие. Всегда чего-то не хватает, что есть в Люке, а чем же, в сущности, от всех отличается Люк — непонятно. Разве что очень напоминает отца Ральфа… но Мэгги не желала признавать, что ее только это в нем и привлекает. Они много разговаривали, но всегда как-то вообще: об овцах и стрижке, о земле, о том, чего он хочет добиться в жизни, о разных местах, где он побывал. Иногда о каком-нибудь политическом событии. Люку случалось иной раз прочесть книжку, но он не пристрастился к чтению с детства, как Мэгги, и сколько она ни старалась, ей не удавалось уговорить его что-то прочесть лишь потому, что ей, Мэгги, эта книга показалась интересной. Не заводил он и каких-либо умных, глубоких разговоров и, что всего любопытней и досадней, нимало не интересовался тем, как живется ей, Мэгги, и чего она хочет в жизни. Подчас ее так и подмывало поговорить о чем-нибудь, что задевало ее куда сильней, чем овцы или дождь, но стоило ей попытаться и он ловко переводил разговор на какую-нибудь накатанную дорожку. Люк О'Нил был умен, самоуверен, на редкость неутомим в работе и жаждал разбогатеть. Родился он в глинобитной лачуге на окраине города Лонгрич в Западном Квинсленде, на самом тропике Козерога. Отец его был блудным сыном состоятельного, но сурового ирландского семейства, в котором грехов не прощали, мать — дочерью немца, торговца мясом в Уинтоне; когда ей непременно вздумалось выйти замуж за Люка-старшего, от нее тоже отреклись родители. В глинобитной лачуге ютились десятеро детишек, и на всех — ни единой пары башмаков, а впрочем, в раскаленном Лонгриче вполне можно было бегать босиком. Люк-старший, когда приходила охота заработать кусок хлеба, нанимался стригалем, но чаще всего у него была охота пить дешевый ром — и только; когда Люку-младшему исполнилось двенадцать, отец погиб во время пожара в Блэколском трактире. И сын при первой возможности ступил на стезю стригаля, поначалу — мальчишкой-смольщиком: мазал растопленной смолой зияющие раны, если стригаль по оплошности вместе с шерстью отхватывал у овцы клок мяса. Одно никогда не пугало Люка — тяжелая работа: он наслаждался ею, как иные наслаждаются бездельем, потому ли, что отец его был пьяница и посмешище всего города, или потому, что унаследовал трудолюбие матери-немки, — причина никого никогда не интересовала. Он подрос и получил работу чуть посложней — бегал по сараю, подхватывал взлетающие из-под «ящерок», словно воздушные змеи, широкие сплошные полосы шерсти и относил к столу для подрубки. Потом научился «подрубать» — отщипывать слипшиеся от грязи края — и относил настриженную шерсть в лари, где ее оценит наметанным глазом аристократ среди мастеров овцеводческого дела — сортировщик; сортировщик шерсти подобен дегустатору вин или парфюмеру — он не научится своему искусству, если не обладает еще и особым врожденным чутьем. У Люка такого чутья не было, значит, чтобы зарабатывать побольше, — а он непременно этого хотел, — надо было стать либо прессовщиком, либо стригалем. У него вполне хватило бы силы работать прессом, сжимать уже рассортированную шерсть в тюки, но первоклассный стригаль может заработать больше. Его уже знали во всем Западном Квинсленде как отличного работника, и он без особого труда получил право на опыте учиться стрижке. В нем счастливо сочетались ловкость и уверенность движений, сила и выносливость — все, что нужно, чтобы стать первоклассным стригалем. Вскоре Люк уже стриг двести с лишком овец за день, шесть дней в неделю, получая по фунту за сотню; и это — узкими длинными ножницами, похожими на болотных ящериц, их так и называют — «ящерки». Инструмент новозеландских стригалей — большие ножницы с широким редким гребнем — в Австралии запрещен, хоть он и удваивает выработку стригаля. Тяжкий это труд: сгибаешься вдвое, овцу зажал между колен и быстро ведешь ножницы вдоль тела овцы, стараясь снимать шерсть одной длинной полосой, чтобы как можно меньше оставалось достригать, да еще снимать ее надо вплотную к шероховатой, обвислой коже, чтоб угодить владельцу, — ведь он мгновенно коршуном накинется на стригаля, посмевшего нарушить стандарты стрижки. Но Люк был не против жары, и пота, и жажды, что заставляла выпивать за день по меньшей мере три галлона воды, и не против несчетных, неотвязных мучительниц — мух, к мухам он привык с колыбели. Он был даже не против овец — самой страшной пытки стригаля: овцы бывают разные, у иных кожа бугристая или влажная, шерсть чересчур длинная или клочковатая, или сбилась комьями, или полна мух, но все они мериносы, а значит, заросли шерстью до самых носов и копыт, и у всех эта бугристая тонкая кожа скользит под пальцами, как промасленная бумага. Нет, Люк был не против самой работы, чем напористей он работал, тем веселей ему становилось; досаждало другое — шум, зловоние, тошно взаперти, в четырех стенах. Сарай для стрижки овец — сущий ад, другого такого не сыщешь. Нет, ему нужно иное, он намерен сам стать хозяином, расхаживать взад и вперед вдоль рядов согнувшихся в три погибели стригалей и следить, как из-под их быстрых ловких ножниц струится его богатство, шерсть его собственных овец. Хозяин, шишка важная, в креслице сидит, И всякую промашку он мигом углядит, - Так поется в старой песне стригалей, и вот эту-то роль избрал для себя на будущее Люк О'Нил. Он станет хозяином, важной шишкой, землевладельцем и овцеводом. Весь век стригалить на других, чтоб согнулась спина и руки стали неестественно длинные, — нет, это не по нем; он желает работать в свое удовольствие на чистом воздухе и глядеть, как к нему рекой текут денежки. Он не бросал работу стригаля только в расчете выдвинуться в первейшие знаменитые мастера, каких можно перечесть по пальцам, — такой мастер умудряется обработать за день больше трехсот мериносов, и все строго по стандарту и только узкими «ящерками». Такие нередко бьются об заклад, сколько успеют остричь, и выигрывают на этом немалые деньги сверх заработка. На беду, из-за чересчур высокого роста Люку приходилось тратить лишние доли секунды, наклоняясь к овцам, и это мешало ему возвыситься из первоклассных мастеров в сверхмастера. Тогда его довольно ограниченный ум стал изыскивать другие способы достичь вожделенной цели; примерно в эту пору Люк заметил, что нравится женщинам. Первую попытку он проделал, нанявшись овчаром в Гнарлунгу — у этой фермы была только одна наследница, притом почти молодая и почти недурная собой. Но, как на зло, она предпочла «Помми-желторотика», иначе говоря — новичка, только-только из Англии, о чьих необычайных похождениях уже складывались в лесном краю легенды. После Гнарлунги Люк взялся объезжать лошадей в Бингелли, здесь он нацелился на уже немолодую и некрасивую наследницу фермы, коротавшую свои дни в обществе папаши-вдовца. Он чуть не завоевал сердце и руку бедняжки Дот, но под конец она покорилась отцовской воле и вышла за шестидесятилетнего бодрячка — владельца соседних земель. На эти две неудачные попытки у Люка ушло больше трех лет жизни, после чего он решил, что тратить двадцать месяцев на каждую наследницу слишком долго и скучно. Куда приятней бродить по стране, нигде надолго не задерживаясь, — шире станет поле поисков, и в конце концов наткнешься на что-нибудь подходящее. И он с истинным наслаждением начал перегонять гурты по дорогам Западного Квинсленда, вдоль Купера и Дайамантины, к Барку, к Разливу Буллу, вплоть до западного края Нового Южного Уэльса. Ему уже минуло тридцать — самое время подыскать курочку, способную снести для него хоть подобие желанного золотого яичка. О Дрохеде кто же не слыхал, но Люк навострил уши, прослышав, что там имеется единственная дочка. Всему имению она, конечно, не наследница, но можно надеяться, что ей дадут в приданое скромную сотню тысяч акров где-нибудь около Кайнуны или Уинтона. В джиленбоунской округе места хорошие, но на вкус Люка уж слишком лесистые, простора маловато. Его манили необъятные дали Западного Квинсленда, там, сколько хватает глаз, колышется море трав, и про деревья только смутно вспоминаешь — есть что-то такое где-то на востоке. А тут трава, трава, куда ни глянь, без конца и края, и, если повезет, можно прокормить по овце на каждые десять акров своей земли. Ведь бывает порой и так, что нигде ни травинки, просто голая ровная пустыня, черная, иссохшая, потрескавшаяся от жажды земля. У каждого свой рай; трава, солнце, зной и мухи — вот рай, о каком мечтал Люк О'Нил. Он подробно расспросил про Дрохеду Джимми Стронга, агента по продаже движимого и недвижимого имущества, который подвез его сюда в первый день, и тот нанес ему тяжкий удар, объяснив, что настоящий владелец Дрохеды — католическая церковь. Но теперь Люк уже знал, что женщины — наследницы богатых имений встречаются не часто; и когда Джимми Стронг прибавил, что у единственной дочки имеется кругленькая сумма на счету в банке и несколько любящих братьев, он решил действовать, как задумано. Однако, хотя Люк давно поставил себе цель — заполучить сто тысяч акров где-нибудь около Кайнуны или Уинтона и упорно к этому стремился, в глубине души он любил звонкую монету куда нежней, чем все, что в конце концов можно купить за деньги; всего неодолимей влекла его не земля и не скрытые в ней силы, но будущий собственный счет в банке, аккуратные ряды цифр, что станут расти и множиться, означая сумму, положенную на его, Люка, имя. Не земель Гнарлунги или Бингелли он жаждал всем своим существом, но их стоимости в звонкой монете. Человек, который и вправду жаждет заделаться важной шишкой, хозяином и землевладельцем, не стал бы добиваться Мэгги Клири, у которой ни акра земли за душой. И такой человек не ощутит каждой жилкой, каждой мышцей наслаждения от тяжелой работы, как ощущал Люк О'Нил. Вечер танцев в Джилли был тринадцатым, на который Люк повез Мэгги за тринадцать недель. Как он разузнавал, где они состоятся, и как умудрялся добыть иные приглашения, Мэгги по своей наивности не догадывалась, но аккуратно каждую субботу он просил у Боба ключи от «роллс-ройса» и вез ее иной раз за полтораста миль. Этот вечер был холодный, Мэгги стояла у ограды, глядя на сумрачные под безлунным небом дали, и чувствовала, как похрустывает под ногами схваченная морозцем земля. Надвигалась зима. Люк взял ее одной рукой за плечи, притянул к себе. — Вы замерзли, — сказал он. — Сейчас я отвезу вас домой. — Нет, ничего, теперь мне теплее, — чуть задохнувшись, ответила Мэгги. И ощутила в нем какую-то перемену, что-то новое в руке, которая легко, равнодушно придерживала ее за плечи. Но так приятно было прислониться к его боку, ощущать тепло, идущее от его тела, скроенного по-другому, чем ее тело. Даже сквозь толстый шерстяной джемпер она чувствовала — его ладонь принялась ласково, осторожно и словно испытующе неширокими кругами поглаживать ей спину. Скажи она в эту минуту, что замерзла, он бы тотчас перестал; промолчи она, он бы понял это как молчаливое поощрение. Она была молода, ей так хотелось по-настоящему изведать, что такое любовь! Вот он, единственный привлекательный для нее мужчина, кроме отца Ральфа, почему же не попробовать и его поцелуи? Только пусть они будут другие! Пусть не напомнят поцелуев отца Ральфа! Люк счел молчание знаком согласия, взял Мэгги свободной рукой за плечо, повернул лицом к себе, наклонил голову. Так вот как на самом деле чувствуешь чужие губы? Они давят на твои, только и всего! А как полагается показать, что тебе это приятно? Мэгги слегка шевельнула губами и тотчас об этом пожалела. Люк сильней надавил на них своими, раскрыл рот, зубами и языком раздвинул ее губы, она ощутила во рту его язык. Отвратительно. Почему чувство было совсем иное, когда ее целовал Ральф? Тогда поцелуи ничуть не казались мокрыми и даже противными, тогда у нее вовсе не было никаких мыслей, она открывалась ему навстречу, словно шкатулка с секретом, когда умелая рука нажала потайную пружинку… Да что же он делает? Почему все ее тело встрепенулось и льнет к нему, хотя умом она отчаянно хочет вырваться? Люк нащупал у нее на боку чувствительное местечко и уже не отнимал руки, стараясь ее растормошить; до сих пор она отвечала не слишком восторженно. Он прервал поцелуй и прижался губами к ее шее под ухом. Это ей, видно, понравилось больше, она ахнула, обхватила его обеими руками, но когда губы его скользнули ниже, а рука попыталась стянуть платье с плеча, Мэгги резко оттолкнула его и отступила на шаг. — Довольно, Люк! В ней поднялось разочарование, почти отвращение. Люк прекрасно это понял; он отвел ее к машине и с жадностью закурил. Он считал себя неотразимым любовником, еще ни одна девчонка на него не обижалась… но те ведь были не из благородных, как Мэгги. Даже Дот Макферсон, наследница Бингелли, хоть и куда богаче, сама была неотесанная, не обучалась в сиднейских шикарных пансионах, никакой такой чепухи за ней не водилось. Несмотря на свою наружность, Люк по части сексуального опыта недалеко ушел от простого работника с фермы, понимал в этой технике только то, что нравилось ему самому, и ничего не смыслил в теории. Многочисленные его возлюбленные охотно уверяли, что им с ним хорошо и прекрасно, но тем самым ему оставалось верить им на слово, а слово не всегда было искренним. С таким красивым и трудолюбивым парнем, как Люк О'Нил, любая девушка сходится в надежде выйти за него замуж — и, понятно, будет врать напропалую, лишь бы ему угодить. А для мужчины самое приятное — слышать, что он лучше всех. Люк и не подозревал, сколько мужчин, кроме него, попадались на эту удочку. Все еще вспоминая старушку Дот, которая покорилась и вышла за соседа, после того как отец неделю продержал ее под замком в сарае для стрижки наедине с облепленной мухами дохлой овцой, Люк мысленно только пожал плечами. Мэгги — твердый орешек, нелегко будет ее одолеть и опасно напугать или вызвать у нее отвращение. Что ж, игры и забавы придется отложить, только и всего. Будем за ней ухаживать, как ей того хочется, побольше цветов и любезностей, поменьше воли рукам. Долгие минуты длилось неловкое молчание, потом Мэгги со вздохом откинулась на спинку сиденья. — Извините, Люк. — И вы меня извините. Я не хотел вас обидеть. — Нет-нет, я совсем не обиделась! Просто, наверно, я не привыкла… Я не обиделась, а испугалась. — Мэгенн! — Он снял одну руку с баранки и накрыл ею стиснутые руки Мэгги. — Послушайте, не надо огорчаться. Просто вы еще почти девочка, а я малость поторопился. Не будем про это вспоминать. — Не будем, — согласилась Мэгги.

The script ran 0.009 seconds.