Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвин Шоу - Молодые львы [1949]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Драма, О войне

Аннотация. ...Армия. Просто - АРМИЯ. Армия интеллектуалов-офицеров и бесстрашных солдат - или армия издерганных мальчишек, умирающих неизвестно за что, и пожилых циников, которым давно уже все равно, за что умирать. Армия неудачников - или армия героев? А, строго говоря, есть ли разница?

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

За свою жизнь Джекоб перепробовал много профессий. Он торговал местами для могил на кладбищах и противозачаточными средствами, земельными участками и священным вином, подержанной мебелью и свадебными нарядами; доводилось ему и собирать объявления, а одно время он даже содержал лавочку для матросов в Балтиморском порту. Но ни одно из этих занятий не давало ему средств для безбедного существования. И все же, благодаря хорошо подвешенному языку, с которого так и сыпались библейские изречения, благодаря своему старомодному красноречию, а также выразительному, красивому лицу и бьющей через край энергии, он всегда ухитрялся находить женщин, и они восполняли разницу между тем, что Джекоб добывал в поте лица своего в борьбе за существование, и тем, что ему в действительности требовалось на жизнь. Его единственный ребенок Ной был вынужден вести бродячую, беспорядочную жизнь. Он часто оставался один, то подолгу, жил у каких-то дальних родственников, то, преследуемый и одинокий, прозябал в захудалых школах-интернатах. – Язычники сжигают в печи брата моего Израиля… Ной вздохнул и открыл окно. Джекоб лежал, вытянувшись во весь рост, и широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. Ной зажег единственную лампочку, прикрытую розовой, местами прогоревшей бумагой, и в пропахшей лекарствами комнате появился легкий запах гари. – Я могу тебе чем-нибудь помочь, отец? – спросил Ной. – Я вижу языки пламени, – ответил Джекоб. – Я чувствую запах горящего мяса. Я вижу, как трещат в огне кости брата. Я покинул его, и сегодня он умирает среди иноверцев. Ной снова почувствовал прилив раздражения. Джекоб не видел своего брата тридцать пять лет. Уезжая в Америку, он оставил его в России помогать отцу и матери. Из разговоров отца Ной знал, что он презирал своего брата и что они расстались врагами. Однако года два назад отец каким-то путем получил от брата письмо из Гамбурга, куда тот перебрался в 1919 году. Это было отчаянное письмо, настоящий вопль о помощи. Ной должен был признать, что отец сделал все возможное, – без конца писал в бюро по делам иммигрантов и даже побывал в Вашингтоне. Старомодный, бородатый, не то раввин, не то шулер с речных пароходов, он, как видение, появлялся в коридорах государственного департамента и вел разговоры со сладкоречивыми, но неотзывчивыми молодыми людьми – воспитанниками Принстонского и Гарвардского университетов, рассеянно, с презрительным видом перебиравшими бумаги на своих полированных столах. Так ничего у него и не вышло. После единственного отчаянного призыва о помощи наступило зловещее молчание. Немецкие чиновники не отвечали на запросы. Джекоб вернулся в залитую солнцем Санта-Монику к своей фотостудии и дебелой вдовушке миссис Мортон. О брате он больше не вспоминал. И вот сегодня вечером, когда за окнами колыхался окрашенный багровыми отблесками туман, когда близился конец старого года, а вместе с ним и его собственный конец, Джекоб снова вспомнил о своем покинутом и застигнутом столпотворением в Европе брате, и его пронзительный вопль о помощи вновь прозвучал в затуманенном сознании умирающего. – Плоть, – заговорил Джекоб раскатистым и сильным даже на смертном одре голосом, – плоть от плоти моей, кость от кости моей, ты несешь наказание за грехи тела моего и души моей. «О боже мой! – мысленно воскликнул Ной, взглянув на отца. – И почему он всегда должен разговаривать белыми стихами, как мифический пастырь, диктующий стенографистке на холмах иудейских?» – Не улыбайся. – Джекоб пристально смотрел на сына, и его глаза в темных впадинах были удивительно блестящими и понимающими. – Не улыбайся, сын мой. Мой брат за тебя сгорает на костре. – Да я и не думаю улыбаться, – успокоил Ной отца и положил ему руку на лоб. Кожа у Джекоба была горячая и шершавая, и Ной почувствовал, как легкая судорога отвращения свела его пальцы. Лицо Джекоба исказилось презрительной гримасой присяжного оратора. – Вот ты стоишь здесь, в своем дешевом американском костюме, и думаешь: «Да какое отношение имеет ко мне брат отца? Он для меня посторонний человек. Я никогда его не видел, и что мне до того, что он умирает в пекле Европы! В мире ежеминутно кто-нибудь умирает». Но он вовсе не посторонний тебе. Он всеми гонимый еврей, как и ты. Джекоб в изнеможении закрыл глаза, и Ной подумал: «Если бы отец говорил простым, нормальным языком, это трогало бы и волновало. Кого, в самом деле, не тронул бы вид умирающего отца, такого одинокого в последние минуты своей жизни, терзаемого думами о брате, убитом за пять тысяч миль отсюда, скорбящего о трагической судьбе своего народа». И хотя Ной не воспринимал смерть своего неведомого дяди как личную трагедию, тем не менее, будучи здравомыслящим человеком, он не мог не чувствовать, как давит на него все то, что происходит в Европе. Но ему так часто приходилось выслушивать разглагольствования отца, так часто приходилось наблюдать его театральные, рассчитанные на внешний эффект манеры, что теперь никакие ухищрения старика не могли бы его растрогать. И стоя сейчас у его постели, всматриваясь в посеревшее лицо и прислушиваясь к неровному дыханию, он думал лишь об одном: «Боже милосердный! Неужели отец будет играть до последнего своего вздоха!» – В тысяча девятьсот третьем году, – заговорил отец, не открывая глаз – при расставании в Одессе Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: «Ты ни на что не годен, с чем тебя и поздравляю. Послушайся моего совета: всегда и во всем полагайся на женщин. Америка в этом отношении не исключение – женщины там такие же идиотки, как и повсюду, и они будут содержать тебя». Он не пожал мне руки, и я уехал. А ведь он, несмотря ни на что, должен бы пожать мне руку, ведь правда, Ной? Его голос внезапно упал до еле внятного шепота и уже не вызывал у Ноя мысль о спектакле. – Ной… – Да, отец? – А ты не думаешь, что он должен был пожать мне руку? – Думаю, отец. – Ной… – Да, отец? – Пожми мне руку, Ной. Поколебавшись, Ной наклонился и взял сухую широкую руку отца. Кожа на ней шелушилась, ногти, обычно так тщательно наманикюренные, успели отрасти и были обкусаны; под ними чернели каемки грязи. Ной почувствовал слабое, беспокойное пожатие его пальцев. – Ну, хорошо, хорошо… – вдруг проворчал Джекоб и отдернул руку, словно под влиянием какой-то неожиданно возникшей мысли. – Хорошо, довольно. – Он вздохнул и уставился в потолок. – Ной… – Да. – У тебя есть карандаш и бумага? – Есть. – Пиши, я буду диктовать… Ной сел за стол и взял лист тонкой белой бумаги с изображением гостиницы «Вид на море», окруженной просторными лужайками и высокими деревьями. Ничего общего с действительностью это изображение не имело: на бумаге отель выглядел подлинным райским уголком. – «Израилю Аккерману, – сухим деловым тоном начал Джекоб, – 29, Клостерштрассе, Гамбург, Германия». – Но, отец… – начал было Ной. – Пиши по-еврейски, – перебил Джекоб, – если не можешь по-немецки. Он не очень грамотный, но поймет. – Слушаю, отец. – Ной не умел писать ни по-еврейски, ни по-немецки, но не нашел нужным признаться в этом отцу. – «Мой дорогой брат…» Написал? – Да. – «Мне стыдно, что я не написал тебе раньше, но ты легко можешь себе представить, как я был занят. Вскоре после приезда в Америку…» Написал, Ной? – Да, – ответил Ной, нанося на бумагу ничего не означающие каракули. – Написал. – «Вскоре после приезда в Америку, – с усилием продолжал Джекоб, и его низкий голос глухо звучал в сырой комнатушке, – я устроился в одну крупную фирму. Я очень много работал (знаю, что ты мне не поверишь), и меня все время продвигали с одного важного поста на другой. Через полтора года я стал самым ценным работником фирмы, а затем компаньоном и вскоре женился на дочери владельца фирмы фон Крамера, выходца из старинной американской семьи. Я понимаю, как тебе приятно будет узнать, что у меня пятеро сыновей и две дочери – гордость и утешение престарелых родителей. Мы живем на покое в фешенебельном пригороде Лос-Анджелеса – большого, постоянно залитого солнцем города на побережье Тихого океана. В нашем доме четырнадцать комнат. По утрам я встаю не раньше половины десятого и каждый день езжу в свой клуб, где провожу время за игрой в гольф. Я уверен, что ты с интересом прочтешь все эти подробности…» Ной почувствовал, что к его горлу подступает комок. Он опасался, что расхохочется, едва откроет рот, и отец умрет под неудержимый смех своего сына. – Ной, – ворчливо спросил Джекоб, – ты все записываешь? – Да, отец, – с трудом пробормотал Ной. – «Правда, ты старший брат, – продолжал успокоенный Джекоб, – и привык давать советы. Но сейчас понятия „старший“ и „младший“ потеряли свое прежнее значение. Я много путешествовал и думаю, что некоторые мои советы будут для тебя полезны. Еврей ни на минуту не должен забывать, как себя вести. В мире так много людей, которых гложет зависть, и их становится все больше. Взглянув на еврея, они говорят: „Фи, как он себя держит за столом!“ или: „А брильянты-то на его жене фальшивые!“, или: „Как он шумно ведет себя в театре!“, или: „Весы-то у него в лавке с фокусом. Он всегда обвешивает“. Жить становится все труднее, и еврей должен вести себя так, словно жизнь всех остальных евреев зависит от каждого его поступка. Вот почему есть он должен бесшумно, изящно орудуя ножом и вилкой; он не должен позволять своей жене носить брильянты, особенно фальшивые; его весы должны быть самыми точными в городе, а ходить он должен, как ходит солидный, знающий себе цену человек…» Нет! – внезапно спохватился старик. – Вычеркни все это, а то он еще рассердится. Джекоб глубоко вздохнул и долго молчал. Казалось, он совсем перестал шевелиться, и Ной с беспокойством взглянул на него, но убедился, что отец еще жив. – «Дорогой брат, – заговорил наконец Джекоб прерывающимся и до неузнаваемости изменившимся, хриплым голосом, – все, что я написал тебе, – ложь. Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу свою жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот, и все, о чем ты меня предупреждал, действительно сбылось…» Он захлебнулся, попытался добавить еще что-то и умолк. Ной дотронулся до груди отца, пытаясь услышать биение его сердца. Под сухой, сморщенной шелушащейся кожей резко выступали хрупкие ребра. Сердце под ними уже не билось. Ной сложил руки отца на груди и закрыл ему глаза – он не раз видел в кинофильмах, что именно так принято поступать. Лицо Джекоба с открытым ртом было как живое, на нем застыло такое выражение, словно он собирался произнести речь. Ной больше не прикоснулся к отцу, он не знал, что полагается делать дальше в подобных случаях. Взглянув на лицо мертвого, он понял, что испытывает чувство облегчения. Итак, все кончилось. Никогда уже он не услышит властного голоса отца и никогда не увидит его театральных жестов. Ной прошелся по комнате, механически отмечая, что в ней осталось ценного. Собственно, ценного не было ничего. Два поношенных довольно безвкусных двубортных костюма, библия в кожаном переплете, фотография семилетнего Ноя на шотландском пони, вставленная в серебряную рамку, коробочка с булавкой для галстука и запонками из стекла и никеля да перевязанный бечевкой потрепанный красный конверт. Ной обнаружил в нем двадцать акций радиофирмы, обанкротившейся в 1927 году. На дне шкафа Ной нашел картонную коробку. В ней лежал большой старинный портретный фотоаппарат с сильным объективом, тщательно завернутый в мягкую фланель. Это была единственная вещь в комнате, с которой обращались любовно и заботливо. Ной мысленно поблагодарил отца за то, что он сумел укрыть фотоаппарат от бдительного ока кредиторов. Теперь, кажется, можно будет раздобыть денег на похороны. Поглаживая потертую кожу и отполированную линзу аппарата, Ной сначала подумал, что стоило бы, пожалуй, оставить эту вещь у себя, как единственную память об отце, но тут же понял, что не может позволить себе такую роскошь. Он тщательно завернул фотоаппарат, снова уложил его в коробку и спрятал в углу шкафа под грудой старой одежды. Потом он направился к двери, но на пороге оглянулся. В тусклом свете лампочки лежащий на постели отец казался несчастным и страдающим. Он выключил свет и вышел из комнаты. Ной медленно шел по улице. После недели затворничества в тесной комнатушке свежий воздух показался ему необыкновенно приятным, а прогулка восхитительной. Дыша полной грудью и ощущая, как расправляются его легкие, он мягко ступал по влажному тротуару, прислушиваясь к своим шагам, и чувствовал себя молодым и здоровым. Чистый морской воздух в эту безлюдную ночь был пропитан каким-то особенным запахом. Ной направился к нависшей над океаном скале, и чем ближе он подходил к ней, тем сильнее чувствовал этот резкий солоноватый запах. Откуда-то из темноты донеслась музыка. Она то усиливалась, подхваченная ветром, то замирала, когда затихали его порывы. Ной пошел на эти звуки и, дойдя до угла, понял, что музыка слышится из бара на противоположной стороне улицы. В дверь то и дело входили и выходили люди. Над дверью висел плакат: В праздник цены обычные. Встречайте Новый год у нас! Из радиолы-автомата, установленной в баре, послышались звуки новой пластинки, и низкий женский голос запел: «И днем и ночью – только ты, и под луною и под солнцем – лишь ты один…» Сильный, полный страсти голос певицы плыл в тихой и влажной ночи. Ной пересек улицу, толкнул дверь и вошел в бар. В дальнем углу сидели два моряка в обществе какой-то блондинки. Все трое созерцали пьяного, который бессильно уронил голову на отделанную под красное дерево стойку. Буфетчик взглянул на Ноя. – У вас есть телефон? – спросил Ной. – Вон там. – Буфетчик показал на будку у противоположной стены комнаты. Ной направился к телефону. – Будьте с ним повежливее, ребята, – услышал он обращенные к морякам слова блондинки, когда проходил мимо. – Приложите ему к затылку лед. На лицо женщины падал зеленоватый свет от радиолы. Она широко улыбнулась Ною. Он кивнул, вошел в телефонную будку и вынул из кармана визитную карточку, полученную от доктора. На ней был записан телефон похоронного бюро, открытого круглые сутки. Ной набрал номер. Прижав трубку к уху и прислушиваясь к гудкам, он подумал о другом телефоне, который-стоит там, в похоронном бюро, на полированном письменном столе из темного дерева, освещенный единственной лампочкой под абажуром, и своими звонками возвещает о наступлении Нового года. Ной уже собирался повесить трубку, когда услышал голос на другом конце провода. – Алло, – не очень внятно ответил кто-то издалека. – Похоронное бюро Грейди. – Я бы хотел навести справки о похоронах, – сказал Ной. – У меня только что умер отец. – Имя усопшего? – Я бы хотел справиться о ценах. Денег у меня не так много и… – Мне нужно знать имя, – перебил сухой, официальный голос. – Аккерман. – Уотерфилд? – переспросил голос, и в нем внезапно послышались бархатистые нотки. – Как его зовут? – Ной услышал, как его невидимый собеседник шепотом добавил: – Да перестань же Глэдис! – и снова заговорил в телефон, с трудом подавляя смех: – Как его зовут? – Аккерман… Аккерман. – Это имя? – Нет, фамилия. Имя – Джекоб. – Я бы попросил вас, – с пьяным высокомерием произнес голос, – говорить яснее. – Мне нужно знать, – громко сказал Ной, – сколько вы берете за кремацию. – За кремацию? Да, да. Ну что ж, для желающих мы организуем и кремацию. – Сколько это будет стоить? – А сколько будет экипажей? – Что, что? – Сколько потребуется экипажей? Сколько будет присутствовать гостей и родственников? – Один, – ответил Ной. – Один гость, он же родственник. Пластинка «И днем и ночью» с треском и шумом подошла к концу, и Ной не расслышал, что сказал человек из похоронного бюро. – Мне нужно, чтобы все было обставлено как можно скромнее, – в отчаянии заговорил Ной. – У меня мало денег. – Понимаю, понимаю… Позвольте еще один вопрос. Умерший был застрахован? – Нет. – В таком случае вам придется, сами понимаете, уплатить наличными. И вперед. – Сколько? – крикнул Ной. – Вы хотите, чтобы прах был помещен в простую картонную коробку или в посеребренную урну? – В простую картонную коробку. – Самая дешевая цена у нас, дорогой друг, – человек из похоронного бюро внезапно заговорил солидно и отчетливо, – самая дешевая цена – семьдесят шесть долларов пятьдесят центов. – Вам придется заплатить еще пять центов за дополнительные пять минут разговора, – прервала их телефонистка. – Сейчас. – Ной опустил в автомат монету, и телефонистка поблагодарила его. – Хорошо, я согласен, семьдесят шесть долларов и пятьдесят центов, – продолжал Ной и подумал, что как-нибудь наскребет эту сумму. – В таком случае послезавтра в полдень, – добавил он, быстро сообразив, что сможет второго января побывать в городе и продать фотоаппарат и другие вещи. – Адрес – гостиница «Вид на море». Вы знаете, как ее найти? – Да, – ответил пьяный голос, – договорились. Гостиница «Вид на море». Завтра я пришлю к вам своего человека, и вы сможете подписать контракт. – Хорошо, – согласился вспотевший Ной и собирался было повесить трубку, но оказалось, что человек из похоронного бюро не кончил. – Еще один вопрос, любезный, – сказал он. – Как с надгробной службой? – А что именно? – Какую религию исповедовал покойный? Джекоб был атеистом, но Ной не нашел нужным информировать об этом похоронное бюро. – Он был еврей. – Гм… – Наступило молчание, затем Ной услышал веселый голос пьяной женщины: – Давай, Джордж, хлопнем еще по рюмочке! – К сожалению, – снова заговорил человек из похоронного бюро, – мы не в состоянии организовать надгробную службу по еврейскому обряду. – Да какая вам разница! – крикнул Ной. – Он не был религиозным, и никакой службы ему не нужно. – Это невозможно, – хрипло, но с достоинством ответил голос. – Евреев мы не обслуживаем. Я не сомневаюсь, что вы найдете другие… много других похоронных бюро, которые берутся кремировать евреев. – Но вас рекомендовал доктор Фишборн! – в бешенстве заорал Ной. Он чувствовал, что не в состоянии снова вести этот разговор с другим похоронным бюро; он был ошеломлен и сбит с толку. – Разве вы не обязаны хоронить людей? – Примите мои соболезнования в постигшем вас горе, любезный, но мы не видим возможности… Ной услышал какую-то возню, затем женский голос произнес: – Джорджи, дай-ка я с ним поговорю! После короткой паузы женщина заплетающимся языком, но громко и нагло сказала: – Послушай, ну что ты привязался? Мы заняты. Ты разве не слышал? Джорджи ясно сказал, что жидов он не хоронит. С Новым годом! На том конце провода повесили трубку. Трясущимися руками Ной с трудом нацепил на рычаг телефонную трубку. Все его тело покрылось испариной. Выйдя из будки, он медленно направился к двери – мимо радиолы, из которой теперь доносился джазовый вариант «Баллады о Лох-Ломонде», мимо моряков, развлекавшихся в обществе блондинки, и мертвецки пьяного человека. – Что случилось, старина? – улыбнулась блондинка. – Ее нет дома? Ной промолчал. Едва передвигая от слабости ноги, он подошел к незанятому концу стойки и сел на высокий стул. – Виски! – бросил он буфетчику. Он выпил вино, не разбавляя, и тут же заказал новую порцию. Два стакана, выпитые один за другим, немедленно оказали свое действие. В затуманенном вином сознании и сам бар, и музыка, и люди казались Ною приятными и милыми. И когда к нему, преувеличенно вихляя полными бедрами, подошла блондинка, затянутая в узкое желтое платье с цветами, в красных туфлях и маленькой шляпке с фиолетовой вуалькой, он добродушно ухмыльнулся ей. – Ну вот, – сказала блондинка, мягко прикасаясь к его руке, – так-то лучше. – С Новым годом, – приветствовал ее Ной. – Милый… – Блондинка уселась рядом и, ерзая на сиденье, обитом красной искусственной кожей, терлась коленом о его ногу. – Милый, у меня неприятность. Я присмотрелась к людям в баре и решила, что могу положиться только на тебя… Коктейль, – сказала она неторопливо подошедшему буфетчику. – Когда у меня неприятность, – продолжала она, взяв Ноя за локоть и озабоченно посматривая на него через вуалетку маленькими голубыми подведенными глазами, серьезными и зовущими, – меня так и тянет к итальянцам. У них сильный характер, они вспыльчивы, но отзывчивы. По правде сказать, милый, мне нравятся вспыльчивые мужчины. Мужчина, которого нельзя вывести из себя, не может дать женщине счастья даже на десять минут в год. Я ищу в мужчине две вещи: отзывчивый характер и полные губы. – Что, что? – переспросил озадаченный Ной. – Полные губы, – серьезно повторила блондинка. – Меня зовут Джорджия, миленький, а тебя? – Рональд Бивербрук, – ответил Ной. – И должен тебе сказать… я не итальянец. – Да? – разочарованно протянула женщина, одним глотком отпивая половину коктейля. – А я была готова поклясться, что ты итальянец. А кто же ты, Рональд? – Индеец. Индеец племени сиу. – И все равно держу пари, что ты можешь сделать женщину очень счастливой. – Давай-ка выпьем, – предложил Ной. – Голубчик, – обратилась блондинка к буфетчику, – два двойных коктейля… А мне и индейцы нравятся, – снова повернулась она к Ною. – Единственно, кто мне не нравится, – это обыкновенные американцы. Они не умеют обращаться с женщинами. Получат свое – и скорее к женам… Золотце, – продолжала она, допивая первый коктейль, – а почему бы тебе не подойти к этим двум морякам и не сказать им, что ты проводишь меня домой? И прихвати с собой пивную бутылку на случай, если они начнут спорить. – Ты пришла с ними? – спросил Ной. У него слегка кружилась голова, ему было весело. Разговаривая с женщиной, он гладил ее руку, заглядывал ей в глаза и улыбался. Руки у блондинки были огрубелые, мозолистые, и она стыдилась их. – Это от работы в прачечной, – печально пояснила она. – Не вздумай, котик, наниматься на работу в прачечную! – Хорошо, – согласился Ной. – Я пришла вот с этим. – Женщина кивнула на пьяного, голова которого покоилась на стойке бара. От этого движения ее вуалетка затрепетала в зелено-багровом свете радиолы. – Получил нокаут в первом же раунде. Слушай-ка, я тебе кое-что скажу. – Она наклонилась к Ною, обдавая его сильным запахом джина, лука и дешевых духов, и зашептала: – Эти моряки, хотя и военные, сговариваются ограбить его, а потом пойти за мной и в каком-нибудь темном переулке отобрать у меня сумочку. Возьми пивную бутылку, Рональд, и пойди поговори с ними. Буфетчик принес коктейли. Женщина вынула из сумки десятидолларовую бумажку и протянула ее буфетчику. – Плачу я, – сказала она. – Этот бедный парень так одинок в канун Нового года. – Ты не должна за меня платить, – запротестовал Ной. – За нас, котик! – Блондинка подняла бокал и через вуаль нежно и кокетливо взглянула на Ноя. – Для чего же нам деньги, милый, если не угощать друзей? Они выпили, и женщина погладила Ною колено. – Какой у тебя бледный вид, мой хороший, – сказала она. – Надо тобой заняться. Давай уйдем отсюда. Мне здесь больше не нравится. Пойдем ко мне, в мою квартирку. У меня припасена бутылочка виски «Четыре розы», и мы вдвоем отпразднуем Новый год. Поцелуй меня разок, моя радость. – Она наклонилась и решительно закрыла глаза. Ной поцеловал ее. У нее были мягкие губы, и помада на них отдавала не только джином и луком, но еще и малиной. – Я не могу больше ждать. – Блондинка довольно твердо встала на ноги и потянула за собой Ноя. С бокалами коктейля они направились к морякам, которые не спускали с парочки глаз. Оба они были молоды, их лица выражали озадаченность и разочарование. – Поосторожнее с моим другом, – предупредила их женщина и поцеловала Ноя в затылок. – Он индеец сиу… Я сейчас вернусь, котик. Пойду освежусь, чтобы больше тебе понравиться. Блондинка хихикнула, сжала ему руку и, с коктейлем в руке, все так же жеманно виляя затянутыми в корсет бедрами, направилась в дамскую комнату. – Что она там болтала тебе? – поинтересовался моряк помоложе. Он сидел без шапочки, его волосы были подстрижены так коротко, что казались первым пушком на голове младенца. – Она говорит, – заявил Ной, чувствуя себя сильным и готовым на все, – она говорит, что вы собираетесь ее ограбить. Моряк постарше фыркнул. – Мы – ее?! Ну и ну! Как раз наоборот, братишка. – Она потребовала двадцать пять долларов, – вмешался первый моряк. – По двадцать пять с каждого. Она говорит, что никогда раньше этим не занималась, что она замужем, а потому ей надо добавить за риск. – И вообще, что она о себе воображает? – возмутился моряк в шапочке. – А сколько она с тебя запросила? – Нисколько, – ответил Ной, ощущая прилив какой-то нелепой гордости. – Мало того, она еще обещала бутылку виски. – Как тебе нравится? – с горечью сказал старший моряк, повернувшись к своему приятелю. – Ты пойдешь с ней? – завистливо спросил молодой. – Нет. – Ной отрицательно покачал головой. – Почему? – Да так, – пожал плечами Ной. – Э, парень, тебя, видно, хорошо обслуживают. – Знаешь что? – обратился моряк в шапочке к своему приятелю. – Пойдем-ка отсюда. Тоже мне, Санта-Моника! – Он укоризненно взглянул на своего друга. – Уж лучше бы мы сидели в казарме. – Откуда вы? – поинтересовался Ной. – Из Сан-Диего. Вот он, – моряк постарше зло и насмешливо кивнул на приятеля с пушком на голове, – он обещал, что мы хорошо позабавимся в Санта-Монике. Две вдовушки в отдельном домике… Чтоб я еще когда-нибудь поверил тебе!.. – А я-то при чем? – огрызнулся молодой моряк. – Откуда я знал, что они меня разыгрывают и что адрес липовый. – Мы часа три бродили в этом проклятом тумане, – подхватил его товарищ, – все разыскивали этот самый отдельный домик. Вот так встретили Новый год! Да я лучше встречал его на ферме в Оклахоме, когда мне было семь лет… Пошли… Я ухожу. – А как же с ним? – Ной дотронулся до мирно спавшего пьяного. – Пусть о нем позаботится твоя дама. Моряк помоложе решительно нахлобучил на голову свою белую шапочку и вслед за приятелем вышел из бара, с силой стукнув дверью. – Двадцать пять долларов! – донесся голос старшего… Ной подождал несколько минут, потом дружески похлопал пьяного по спине и тоже вышел из бара. Он постоял на улице, вдыхая мягкий влажный воздух, приятно освежавший его разгоряченное лицо. Вдали под колеблющимся, неровным светом фонаря он увидел две исчезающие в тумане унылые фигуры в синей форме. Ной повернулся и пошел в другом направлении. Взбудораженная вином кровь мелодично и приятно стучала в висках. Ной осторожно открыл дверь и тихо вошел в темную комнату, в которой упорно держался прежний запах. Он уже успел забыть о нем. Спирт, лекарства и что-то приторно-сладкое… Ной ощупью начал искать выключатель. Все больше нервничая, он шарил по стене, опрокинул стул и наконец зажег свет. Отец лежал на кровати вытянувшись и открыв рот, словно собирался беседовать с лампочкой. Ной посмотрел на него и покачнулся. Глупый, неискренний старик с нелепой бородкой, крашеными волосами и библией в кожаном переплете. «Поспеши, владыко, взять меня»… «Какую религию исповедовал покойный?..» У Ноя на мгновение закружилась голова. Он не мог сосредоточиться, мысли, разрозненные и сумбурные обгоняя друг друга, проносились у него в голове. Полные губы… Двадцать пять долларов с моряков и ни цента с него. С женщинами ему никогда особенно не везло, а такого, как в этот вечер, вообще не случалось. А может, женщина почувствовала, что у него неприятности, и просто хотела утешить его? Конечно, она была страшно пьяна… Рональд Бивербрук… А как колыхались цветы на ее платье, когда она шла в туалетную комнату… Если бы он задержался в кафе, то сейчас, вероятно, уже лежал бы в ее постели под теплым одеялом, уютно пристроившись рядышком с ней, – такой полной, мягкой, белой, – и снова слышал бы запах лука, джина и малины. Ной почувствовал острое сожаление при мысли, что вместо этого он оказался вот тут, в голой комнате, наедине с мертвым стариком… Если бы дело обстояло наоборот, если бы он, Ной, был мертв, а старик жив и получил подобное предложение, он, конечно, нагрузился бы виски «Четыре розы» и уже давно лежал бы в постели с этой блондинкой… Но разве можно так думать! Ной тряхнул головой. Ведь это же его отец, человек, который дал ему жизнь! Боже мой, неужели, старея, он будет превращаться в такого же болтуна, как Джекоб? Усилием воли Ной заставил себя взглянуть на мертвого отца и с минуту не спускал взгляда с его лица. Он думал, что в новогоднюю ночь покинутый всеми человек имеет право ожидать, что хотя бы его единственный сын прольет над ним слезу. Ной попытался заплакать, но не смог. С тех пор как он стал достаточно взрослым. Ной редко думал об отце, а если иногда и думал, то с озлоблением. Но сейчас, глядя на бледное, морщинистое лицо, смотревшее на него с подушки, гордое и благородное, похожее на каменное изваяние (таким и представлял себя Джекоб на смертном одре), Ной заставил себя сосредоточиться на мысли об отце. Многое довелось испытать Джекобу, прежде чем он оказался в этой тесной комнатушке на берегу Тихого океана. Покинув грязные улицы Одессы, он пересек Россию, Балтийское море, океан и попал в суматошный, грохочущий Нью-Йорк. Ной закрыл глаза и представил себе отца молодым, гибким, стремительным, с красивым лбом и хищным носом. Он легко и свободно, с блеском прирожденного оратора изъяснялся по-английски. Его живые глаза вечно что-то искали; бродя по многолюдным улицам, он постоянно улыбался. У него всегда была наготове дерзкая улыбка – и для девушек, и для партнеров, и для клиентов. Ной представил себе отца во время его блужданий по югу, в Атланте, в Таскалузе. Уверенный в себе, нечестный и нечистый на руку, Джекоб, в сущности, никогда особенно не интересовался деньгами: он добывал, их всякими сомнительными путями и тут же без сожаления транжирил. Посмеиваясь и дымя дешевой сигарой, он появлялся то в одном конце страны, то в другом, то в Миннесоте, то в Монтане. Его хорошо знали в кабачках и в игорных домах. Он мог рассказать неприличный анекдот и тут же процитировать что-нибудь из библии. В Чикаго, после женитьбы на матери Ноя, Джекоб некоторое время был нежным и ласковым, серьезным и заботливым. Возможно даже, что в то время, заметив пробивающуюся на висках седину и прощаясь с молодостью, он всерьез подумывал остепениться, стать порядочным человеком… Ной вспомнил и о том, как некогда Джекоб, сидя после обеда в обставленной плюшевой мебелью гостиной, сочным баритоном напевал ему: «Как-то раз, в веселый полдень мая, проходил я через парк гуляя…» Ной встряхнул головой. Где-то глубоко в его сознании зазвучал молодой и сильный голос: «…в веселый полдень мая», и он не сразу смог его заглушить. По мере того как Джекоб старел, он опускался все ниже и ниже. Его убогие предприятия становились все более жалкими, его очарование поблекло, росло количество врагов. Казалось, весь свет ополчился против него. Неудача в Чикаго, неудача в Сиэтле, неудача в Балтиморе и, наконец, неудача здесь, в Санта-Монике, в его последнем жалком прибежище… «Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот…» Мысль об обманутом брате, испускающем последний вздох в пламени печи, преследовала Джекоба через годы и океаны. Ной уставился на отца сухими глазами. Он увидел, что рот старика открыт, словно он вот-вот заговорит. Шатаясь, Ной подошел к отцу и попытался закрыть ему рот. Но Джекоб, упрямый старик, всю жизнь противоречивший своим родителям, учителям, брату, жене, компаньонам, сыну, любовницам, и на этот раз остался верен себе и упорно не хотел закрывать рот. Ной отошел от кровати. Бледные, жалкие губы старика под свисающими седыми усами так и остались полураскрытыми. И впервые после смерти отца Ной разрыдался. 4 Восседая с каской на голове в маленьком открытом разведывательном автомобиле, Христиан испытывал чувство неловкости, словно он не тот, за кого себя выдает. Они весело мчались по обсаженной деревьями дороге. Небрежно положив на колени автомат, он ел вишни, набранные в саду около Мо. Где-то впереди, за невысокими зелеными холмами, лежал Париж. Христиан понимал, что в глазах французов, которые, должно быть, рассматривали их из-за закрытых ставень каменных домов, стоящих у дороги, он выглядел завоевателем, суровым воином, сокрушающим все на своем пути. Между тем ему пока еще не довелось услышать ни одного выстрела, а война в этих местах уже кончилась. Христиан повернулся к сидевшему позади Брандту, намереваясь завязать разговор. Брандт, фотограф одной из рот пропаганды, пристроился к их разведывательному отряду еще в Меце. Этот болезненный, интеллигентного вида человек до войны был захудалым живописцем. Христиан подружился с ним в Австрии, куда Брандт приезжал однажды весной покататься на лыжах. Лицо Брандта покрылось ярко-красным загаром, глаза слезились от ветра, а каска делала его похожим на мальчишку, играющего во дворе в солдатики. Взглянув на него, Христиан ухмыльнулся. Брандт сидел, скорчившись на узком сиденье, прижатый в угол огромным ефрейтором из Силезии. Этот детина блаженно растянулся на куче фотопринадлежностей, привалившись к ногам Брандта. – Чего ты смеешься? – спросил Брандт. – Над твоим носом. Брандт осторожно прикоснулся к своему обожженному солнцем, шелушащемуся носу. – Уже седьмая кожа сходит, – пояснил он. – С моим носом лучше не высовываться на улицу… Поторопись, унтер-офицер, мне нужно поскорее попасть в Париж. Я хочу выпить. – Терпение! – ответил Христиан. – Немножко терпения. Разве ты не знаешь, что идет война? Ефрейтор-силезец громко расхохотался. Это был веселый, наивный и глупый парень, всегда старавшийся угодить начальству. С той минуты, как он попал во Францию, его не покидало восторженное настроение. Накануне вечером, лежа рядом с Христианом на одеяле у обочины дороги, он с полной серьезностью выразил надежду, что война закончится нескоро: ведь он должен убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом в 1916 году. Краус (так звали ефрейтора) хорошо помнил, как в семилетнем возрасте, вернувшись в сочельник из церкви, он вытянулся во фронт перед одноногим отцом и заявил: «Я не смогу спокойно умереть, пока не убью француза». Это было пятнадцать лет назад. Сейчас в каждом новом городе он нетерпеливо посматривал по сторонам в надежде найти наконец французов, готовых оказать ему такую услугу. В Шанли он испытал глубочайшее разочарование, когда перед кафе появился французский лейтенант с белым флагом и без единого выстрела сдался в плен вместе с шестнадцатью солдатами. Каждый из них мог бы помочь Краусу выполнить его давнишнее обещание. Христиан отвел глаза от смешного, пылающего лица Брандта и посмотрел назад, где, строго соблюдая интервал в семьдесят пять метров, по гладкой прямой дороге шли две другие машины. Лейтенант Гарденбург, командир Христиана, передал под его командование три машины, а сам с остальной частью взвода направился по параллельной дороге. Они получили приказ двигаться на Париж, который, как их заверили, обороняться не будет. Христиан улыбнулся. У него немного кружилась голова от гордости: впервые ему доверили командование таким подразделением – три машины, одиннадцать солдат, десять винтовок и автоматов и тяжелый пулемет. Христиан повернулся на сиденье и стал смотреть прямо перед собой. «Красивая страна! – думал он. – Как тщательно обработаны эти поля, обсаженные тополями и покрытые ровными рядами зеленеющих июньских всходов…» «Все получилось так неожиданно и прошло так гладко, – вспоминал Христиан, – долгое зимнее ожидание, а затем внезапный блестящий бросок через Европу – всесокрушающая, могучая, превосходно организованная лавина. Были продуманы все Детали, вплоть до таблеток соли и ампул с сальварсаном. (В Аахене, перед походом, каждому солдату выдали в неприкосновенном пайке по три ампулы; Христиан подивился тогда предусмотрительности медицинской службы, сумевшей оценить силу сопротивления французов.) А как точно все подтвердилось! Склады, карты и запасы воды оказались именно там, где было указано; численность французских войск, сила их сопротивления, состояние дорог – все соответствовало предварительным расчетам. Да, только немцы, – продолжал размышлять Христиан, вспоминая мощный поток людей и машин, хлынувший во Францию, – только немцы могли так точно все рассчитать». Шум самолета заглушил гудение автомобильного мотора. Христиан взглянул вверх и не мог сдержать улыбку. Позади метрах в двадцати над дорогой медленно летел «юнкерс». Торчащие под фюзеляжем колеса напоминали когти ястреба, и самолет показался Христиану необыкновенно изящным и прочным. Любуясь строгими очертаниями «юнкерса», он пожалел, что не попал в авиацию. Летчики были любимцами армии и населения. Даже на войне они пользовались неслыханным комфортом и жили, как в первоклассных курортных гостиницах. В авиацию посылали лучшую молодежь страны – это были чудесные, беззаботные, самоуверенные парни. Христиан прислушивался к их разговорам в барах, где они направо и налево сорили деньгами. Собираясь тесным, недоступным для посторонних кружком, они на своем особом жаргоне делились впечатлениями от полетов над Мадридом, болтали о бомбардировках Варшавы, о девушках Барселоны, о новом «мессершмитте». Казалось, они не думали о смерти и поражении, словно эти понятия не существовали в их узком, веселом аристократическом мирке. «Юнкерс» летел теперь прямо над машиной. Пилот накренил самолет, выглянул из кабины и улыбнулся. Христиан ответил такой же широкой улыбкой и помахал рукой. Пилот покачал крыльями и полетел дальше – юный, беззаботный, безрассудно смелый – над обсаженной деревьями дорогой, простиравшейся перед ними до самого Парижа. Христиан непринужденно развалился на переднем сиденье машины. Под деловитое и уверенное гудение мотора и посвистывание напоенного ароматом трав ветра в его сознании всплыла мелодия, которую он слышал на концерте в Берлине во время отпуска. Это был квинтет с кларнетом Моцарта – грустная, волнующая мелодия, песнь юной девушки, оплакивающей в летний полдень на берегу медленной реки своего утраченного возлюбленного. Полузакрыв глаза, в которых изредка вспыхивали золотистые искорки, Христиан вспомнил кларнетиста – низенького лысого человека с печальным лицом и обвислыми светлыми усами; такими изображают на карикатурах мужей, которых жены держат под башмаком. «Вообще-то говоря, – усмехнулся про себя Христиан, – в такое время следовало бы напевать не Моцарта, а Вагнера. Тот, кто сегодня не напевает из „Зигфрида“, совершает, пожалуй, своего рода предательство в отношении великого третьего рейха». Христиан не очень-то любил Вагнера, но пообещал себе вспомнить и о нем, как только покончит с квинтетом. Во всяком случае, это поможет ему бороться со сном. Однако его голова тут же упала на грудь, и он уснул, ровно дыша и не переставая улыбаться во сне. Искоса взглянув на него, водитель осклабился и с дружеской насмешкой показал большим пальцем на Христиана фотографу и ефрейтору-силезцу. Силезец громко расхохотался, словно Христиан специально для него выкинул какой-то невероятно ловкий и забавный трюк. Три машины мчались по спокойной, залитой солнцем местности. Если не считать изредка попадавшихся коров, кур и уток, она выглядела совершенно пустынной, как в воскресный день, когда жители отправлялись на ярмарку в ближайший городок. Первый выстрел показался Христиану резкой нотой в продолжавшей звучать в его сознании мелодии. Следующие пять выстрелов, скрип тормозов и ощущение падения, когда машина свернула в сторону и сползла в кювет, разбудили его. Не совсем еще очнувшись, он выпрыгнул из машины и бросился на землю. Рядом с ним, тяжело переводя дыхание, притаились в пыли остальные. Некоторое время Христиан лежал молча, ожидая, что произойдет дальше. Он ждал, что кто-нибудь подскажет ему, как надо действовать, но тут же уловил на себе тревожные, вопрошающие взгляды солдат. «Унтер-офицер, возглавляющий подразделение, – лихорадочно вспоминал Христиан, – должен немедленно оценить обстановку и отдать ясные и четкие распоряжения. Он обязан всегда сохранять полное самообладание, действовать уверенно и смело». – Никто не ранен? – шепотом спросил он. – Нет, – ответил Краус. Положив палец на спусковой крючок винтовки, он нетерпеливо выглядывал из-за переднего колеса машины. – Боже мой! Иисус Христос! – нервно бормотал Брандт, неверными пальцами ощупывая предохранитель автомата, словно впервые держал оружие в руках. – Оставь в покое предохранитель! – резко приказал Христиан. – Не трогай предохранитель, а то еще убьешь кого-нибудь из нас. – Давайте убираться отсюда, – предложил Брандт. Каска у него свалилась, волосы припудрила пыль. – Иначе всем нам крышка! – Молчать! – крикнул Христиан. Снова затрещали выстрелы. Несколько пуль попало в машину, лопнула одна из покрышек. – Боже мой! – продолжал бормотать Брандт. – Иисус Христос!.. Христиан осторожно начал пробираться к задней части машины, для чего ему пришлось переползти через лежащего рядом водителя. «Эта образина, – механически, отметил Христиан, – ни разу не мылась после вторжения в Польшу». – Черт тебя возьми! – раздраженно прошипел он. – Почему ты не моешься? – Виноват, господин унтер-офицер, – униженно пробормотал водитель. Оказавшись под защитой заднего колеса машины, Христиан приподнял голову. Прямо перед его глазами тихонько покачивалось несколько маргариток; на таком близком расстоянии они казались какими-то доисторическими деревьями. Впереди, чуть отсвечивая в ярких лучах солнца, тянулась дорога. Метрах в пяти от Христиана на шоссе опустилась какая-то пичуга. Она деловито прыгала по дороге, чистила перышки и время от времени испускала пронзительный крик – точь-в-точь нетерпеливый покупатель в лавочке, из которой на минуту отлучился хозяин. Метрах в ста от того места, где остановилась машина, Христиан увидел баррикаду и тщательно, насколько позволяло расстояние, осмотрел ее. Как плотина перегораживает ручей, так баррикада перегораживала шоссе в том месте, где по обеим его сторонам поднимались высокие, крутые откосы. Шелестевшие на обочинах деревья образовали над дорогой живую арку и отбрасывали на баррикаду густую тень. По ту сторону баррикады было тихо и не было заметно никакого движения. Христиан посмотрел назад. Шоссе в этом месте делало изгиб, и двух остальных машин нигде не было видно. Но Христиан не сомневался, что они остановились, как только находившиеся на них солдаты заслышали выстрелы. Он попытался представить, что они сейчас делают, и тут же выругал себя за то, что уснул и оказался застигнутым врасплох. Все говорило о том, что заграждение сооружалось в спешке: два срубленных дерева, перевернутая телега, какие-то пружины, матрасы, камни из соседнего забора… Но место было выбрано удачно. Ветви деревьев надежно укрывали баррикаду от наблюдения с воздуха, и обнаружить заграждение можно было, только наткнувшись на него, как это и получилось сейчас. Хорошо еще, что французы преждевременно открыли огонь… Христиан почувствовал, что во рту у него пересохло и страшно хочется пить. От съеденных вишен внезапно защипало кончик языка, раздраженного табачным дымом. «Если у французов есть хоть капля здравого смысла, они уже зашли нам во фланг и перестреляют всех нас, – подумал он, всматриваясь в загадочно темнеющие впереди на дороге поваленные деревья. – Как я мог это допустить? Как я мог уснуть? Будь у них в лесу миномет или пулемет, они бы мигом разделались с нами». Но из-за баррикады по-прежнему не доносилось ни звука, и лишь на асфальте, за маргаритками, прыгала все та же пичужка, издавая по временам раздраженный пронзительный писк. Позади Христиана послышался шорох. Он обернулся и увидел Мешена, одного из солдат, находившихся в задних машинах. Мешен пробирался через кустарник ползком, по всем правилам, как его обучали на занятиях, придерживая винтовку за ремень. – Как там у вас дела? – спросил Христиан. – Есть раненые? – Нет, – ответил Мешен, с трудом переводя дыхание. – Все целы. Машины стоят на боковой дороге. Унтер-офицер Гиммлер прислал меня узнать, живы ли вы тут. – Живы, – мрачно ответил Христиан. – Унтер-офицер Гиммлер приказал передать, что он вернется к штабу артиллерийского подразделения, доложит о соприкосновении с противником и попросит прислать два танка, – четко, по-уставному, как ему вдалбливали инструкторы в долгие, томительные часы учения, отрапортовал Мешен. Христиан искоса взглянул на невысокую баррикаду, зловеще затаившуюся в зеленом полумраке деревьев. «И нужно же было, чтобы это произошло со мной! – с горечью подумал он. – Ведь если станет известно, что я заснул, меня отдадут под суд. – Он представил себе суровые, неумолимые лица офицеров, восседающих за судейским столом, услышал шелест перебираемых бумаг и увидел себя, неподвижно застывшего перед ними в ожидании приговора. Нечего сказать, хорошую услугу оказывает мне Гиммлер! Он, видите ли, отправляется за помощью, а мне предоставляет возможность получить здесь пулю в лоб!» Гиммлер был полный, шумливый и жизнерадостный человек. Когда его спрашивали, не состоит ли он в родстве с Генрихом Гиммлером, он только посмеивался и напускал на себя загадочный вид. В подразделении ходили упорные слухи, передававшиеся из уст в уста опасливым шепотом, что оба Гиммлера и в самом деле родственники, – кажется, дядя и племянник, поэтому все относились к унтер-офицеру с прямо-таки трогательным вниманием. Вероятно, к концу войны, когда благодаря этому сомнительному родству Гиммлер станет полковником (он был слишком посредственным солдатом, чтобы выдвинуться благодаря личным заслугам), выяснится, что оба Гиммлера вовсе и не родственники. Христиан тряхнул головой. Надо решать, что делать дальше, но до чего же это трудно! Малейший неправильный шаг может стоить жизни, а тут в голову лезут всякие ненужные мысли: о Гиммлере и его служебной карьере; о том, какой тошнотворный запах – запах давно не стиранного белья – исходит от водителя, и о пичужке, беззаботно прыгающей на дороге; о том, что даже загар не в состоянии скрыть бледности Брандта, и о нелепой позе, в какой он растянулся на земле, вцепившись в нее так, словно собирался зубами рыть окоп. За баррикадой по-прежнему не заметно было ни малейшего движения – только ветерок иногда чуть шевелил листья лежавших на дороге деревьев. – Не выходить из укрытия, – шепотом приказал Христиан. – А мне оставаться здесь? – с тревогой спросил Мешен. – Если вы будете так любезны, – насмешливо ответил Христиан. – Чай мы подаем в четыре часа. Расстроенный и встревоженный Мешен принялся сдувать пыль с затвора винтовки. Раздвинув стволом автомата маргаритки, Христиан прицелился в баррикаду и глубоко вздохнул. «Первый раз! – подумал он. – Первые выстрелы за всю войну…» Он выпустил две короткие очереди. Выстрелы прозвучали как-то особенно громко и резко; маргаритки перед глазами Христиана неистово закачались; позади он услышал не то похрюкивание, не то хныканье. «Брандт, – сообразил он. – Военный фотограф». Следующие несколько минут все было тихо. Птичка с дороги улетела, маргаритки перестали качаться, и эхо выстрелов замерло в лесу. «Ну конечно, – подумал Христиан, – они не так глупы, чтобы прятаться за заграждением. Это было бы слишком просто». Но Христиан ошибался. Продолжая наблюдать, он увидел, как в отверстия в верхней части баррикады просунулись стволы винтовок. Загремели выстрелы, и пули со злобным свистом пронеслись над его головой. – Нет, нет, пожалуйста, не надо… – Это был голос Брандта. Черт возьми, чего еще можно было ожидать от какого-то старого мазилки? Когда с баррикады снова открыли огонь, Христиан заставил себя не закрывать глаза и сосчитал винтовки. Шесть. Возможно, семь. Вот и все. Огонь прекратился так же неожиданно, как и начался. «Чудесно! Даже не верится! – обрадовался Христиан. – Скорее всего, у них там, за баррикадой, нет офицеров. Наверное, засели какие-нибудь полдюжины мальчишек, которых бросил лейтенант. И сейчас они до смерти перепуганы и готовы сдаться в плен». – Мешен! – Слушаю, господин унтер-офицер. – Возвращайтесь к унтер-офицеру Гиммлеру и передайте ему, чтобы он вывел машины на шоссе. Отсюда их не видно, так что им ничто не угрожает. – Слушаюсь, господин унтер-офицер. – Брандт! – не оборачиваясь резко крикнул Христиан, стараясь вложить в свой голос как можно больше презрения. – Сейчас же замолчи! – Хорошо, – прохныкал Брандт. – Слушаюсь. Не обращай на меня внимания. Я сделаю все, что ты прикажешь. Поверь мне. Можешь на меня побожиться. – Мешен! – снова позвал Христиан. – Слушаю, господин унтер-офицер. – Передайте Гиммлеру, что я двигаюсь вправо через этот лес и попытаюсь зайти в тыл баррикаде. Пусть он возьмет не меньше пяти солдат, свернет с дороги и зайдет слева. По моим наблюдениям, за баррикадой укрывается не больше шести-семи человек, вооруженных одними винтовками. Думаю, что офицера с ними нет. Вы все запомните? – Так точно, господин унтер-офицер. – Через пятнадцать минут я дам очередь из автомата и потребую, чтобы они сдались. Думаю, французы не станут сопротивляться, когда обнаружат, что их обстреливают с тыла. Если же они окажут сопротивление, то Гиммлер немедленно откроет огонь. Одного человека я оставляю здесь на случай, если французы попытаются перебраться через баррикаду. Вы все поняли? – Так точно, господин унтер-офицер. – Тогда отправляйтесь. – Слушаюсь, господин унтер-офицер. Мешен пополз обратно, на его лице были написаны решимость и сознание долга. – Дистль! – позвал Брандт. – Да? – холодно, не глядя на Брандта, отозвался Христиан. – Кстати, если хочешь, можешь отправляться вместе с Мешеном. Ведь ты мне не подчинен. – Я хочу идти с тобой, – ответил уже овладевший собой Брандт. – Теперь я спокоен. Просто мне на минутку стало плохо. – Он усмехнулся. – Надо же было привыкнуть к обстрелу! Ты сказал, что намерен отправиться к французам и потребовать, чтобы они сдались. Тогда возьми меня с собой, ведь никто из них не поймет твоего французского языка. Христиан взглянул на него, и оба улыбнулись. «Ну, теперь все в порядке, – решил Христиан. – Наконец-то он пришел в себя». – В таком случае пошли, – сказал он. – Приглашаю. Приминая пахнувший сыростью папоротник, они поползли вправо, в лес. В одной руке Брандт волочил «лейку», а в другой автомат, предусмотрительно поставленный на предохранитель. Нетерпеливый Краус замыкал тыл. Земля была сырая, и на обмундировании оставались зеленые пятна. Метров через тридцать встретился небольшой пригорок. Преодолев его ползком, они встали и, пригнувшись, под прикрытием пригорка пошли дальше. Неумолчно шелестела листва деревьев. Две белки, вынырнув из чащи, принялись с пронзительным верещанием скакать с дерева на дерево. Все трое осторожно продвигались параллельно дороге, ветки кустов то и дело цеплялись за ботинки и брюки. «Бесполезная затея! – думал Христиан. – Ничего не выйдет. Не могут же они, в самом деле, оказаться такими наивными. Тут просто-напросто ловушка, и я сам в нее полез. Армия-то, конечно, дойдет до Парижа, а вот мне не видать его как своих ушей. В этой глуши твой труп будет валяться десять лет – и никто его не найдет, разве только совы да всякое лесное зверье…» Лежа на дороге и пробираясь ползком через лес, Христиан весь вспотел. А сейчас его зазнобило от этих мрачных мыслей, и пот на его коже стал холодным и липким. Христиан стиснул зубы, отбивавшие дробь. Лес, наверное, кишит отчаявшимися, полными ненависти французами. Кто знает, не пробираются ли они за ними от дерева к дереву в этих зарослях, где им все знакомо, как в собственной спальне. Каждый из них будет рад убить еще одного немца, прежде чем окончательно капитулировать. Брандт всю свою жизнь прожил в городе и теперь, пробираясь через кустарник, то и дело спотыкался и производил такой шум, будто шло целое стадо скота. «Бог ты мой! – продолжал размышлять Христиан. – И почему все должно было произойти именно так, а не иначе?» В первом же бою вся ответственность пала на него, а лейтенанту именно в это время понадобилось ехать другой дорогой. До этого лейтенант всегда был со взводом, презрительно посматривал на Христиана и так и сыпал ядовитыми замечаниями: «Унтер-офицер! Это так-то вас учили командовать?»; «Унтер-офицер! Вы полагаете, что именно так следует заполнять бланки заявок?»; «Унтер-офицер! Когда я приказываю, чтобы десять человек явились сюда в четыре часа, я имею в виду именно четыре ноль-ноль, а не четыре две, четыре десять или четыре пятнадцать. Ровно четыре часа! Ясно?» А теперь лейтенант беспечно мчится в бронеавтомобиле по совершенно безопасной дороге, начиненный всякой тактической премудростью. Клаузевиц, диспозиция войск, обходные движения, секторы обстрела, хождение по азимуту по незнакомой местности – сейчас все это ему совершенно ни к-чему, сейчас ему нужна только туристская карта и несколько лишних литров бензина. А Христиан, штатский, в сущности, человек, только одетый в военную форму, вместе с двумя ни разу не стрелявшими в человека людьми должен пробираться по предательскому лесу, задумав эту нелепую вылазку против укрепленной позиции противника… Это было безумием. Ничего из этой затеи не выйдет. Он с удивлением вспомнил, что совсем недавно, там, на дороге, был совершенно уверен в успехе. – Самоубийство! – вслух воскликнул он. – Настоящее самоубийство! – Что? Что ты сказал? – шепотом спросил Брандт, и его голос прозвучал в тихом шелесте леса, как удар гонга. – Ничего, – ответил Христиан. – Помолчи. Он всматривался до боли в глазах в каждый листик, каждую травинку. – Берегись! – дико крикнул Краус. – Берегись! Христиан бросился за дерево, вслед за ним кинулся Брандт. Пуля ударила в ствол как раз над их головами. Христиан быстро повернулся и увидел, что Брандт, испуганно мигая глазами за стеклами очков, пытается передвинуть предохранитель автомата, а Краус, нелепо подпрыгивая на одной ноге, силится освободить зацепившийся за кусты ремень винтовки. Раздался второй выстрел, и Христиан почувствовал, как что-то обожгло ему голову. Он упал, но сейчас же приподнялся и дал очередь по притаившемуся за валуном человеку, которого он только что заметил в массе зеленой колышущейся листвы. От валуна, там, где ударились пули, во все стороны разлетелись осколки. Обнаружив, что патроны в автомате кончились, Христиан опустился на землю, достал запасную обойму и начал дергать новый, тугой затвор. Слева прогремел выстрел, он услышал дикий крик Крауса: «Попал! Попал!» («Как мальчишка на первой охоте за фазанами!» – мелькнуло у Христиана) и увидел, как прятавшийся за валуном француз медленно, лицом вниз соскользнул в траву. Краус бегом бросился к французу, словно боялся, что кто-нибудь раньше него схватит подстреленную дичь. В ту же минуту прозвучали еще два выстрела. Краус упал на упругие кусты и вытянулся во весь рост. Зеленые ветви еще некоторое время трепетали под ним, пока не замерли вместе с последними конвульсиями его тела. Брандт наконец сдвинул предохранитель и открыл беспорядочный огонь по кустам. Его руки, державшие автомат, показались Христиану какими-то ватными. Брандт сидел на земле, его очки сползли на самый кончик носа; пытаясь успокоиться, он кусал побелевшие губы и левой рукой поддерживал локоть правой. Сменив обойму. Христиан возобновил огонь по кустам. Внезапно оттуда вылетела винтовка, а вслед за ней выскочил человек с высоко поднятыми руками. Христиан перестал стрелять. В лесу снова воцарилась тишина, и Христиан внезапно ощутил резкий, сухой, неприятный запах порохового дыма. – Venez! – крикнул он. – Venez ici![12] – Несмотря на шум и звон в голове, он не без гордости отметил про себя, что неплохо владеет французским языком. Человек с поднятыми руками медленно приближался. На нем было испачканное обмундирование, воротник был расстегнут, на позеленевшем от страха лице торчала щетина. Он шел, раскрыв рот и часто облизывая сухие губы. – Не спускай с него глаз, – приказал Христиан Брандту, который, к его величайшему удивлению, уже щелкал фотоаппаратом, нацелившись на француза. Брандт встал и угрожающе выставил автомат. Человек остановился. Казалось, он вот-вот упадет. Направляясь мимо него к кустам, на которых повис Краус, Христиан заметил в глазах француза отчаяние и мольбу. Ветки кустарника уже не качались, Краус не шевелился. Христиан положил его на землю. На лице Крауса застыла гримаса удивления и какого-то нетерпеливого ожидания. С трудом переступая ногами, чувствуя, как болит задетая пулей голова и кровь каплями стекает за ухо, Христиан подошел к убитому Краусом французу. Убитый лежал ничком. Христиан приподнял его. Он был очень молод, не старше Крауса. Пуля попала ему между глаз, обезобразив лицо. Христиан поспешно отдернул руки. «Какой урон могут нанести эти дилетанты! – подумал он. – За всю войну они вдвоем сделали только четыре выстрела – и вот уже двое убитых…» Христиан ощупал царапину на виске; кровь из нее уже не сочилась. Он возвратился к Брандту и через него приказал пленному немедленно отправиться к баррикаде и передать всем, кто там находится, что они окружены и должны сдаться, в противном случае они будут уничтожены. «Мой первый настоящий бой с начала войны, – усмехнулся про себя Христиан, пока Брандт переводил его слова, – а я уже предъявляю ультиматум, как какой-нибудь генерал!» Но тут он вдруг почувствовал слабость и головокружение и несколько мгновений сам не знал, захохочет сейчас или разрыдается. Француз внимательно слушал Брандта и непрерывно кивал головой в знак согласия, затем ответил какой-то торопливой фразой. Христиан слишком плохо знал французский язык, чтобы понять пленного. – Он говорит, что все будет сделано, – пояснил Брандт. – Передай ему, – распорядился Христиан, – что мы будем наблюдать за ним и пристрелим его, если заметим какой-нибудь подвох. Брандт перевел французу слова Христиана, и тот снова энергично закивал головой, словно услышал необыкновенно приятное для него известие. Они углубились в лес и направились к баррикаде, оставив мертвого Крауса на траве. Казалось, он просто прилег отдохнуть – здоровый, молодой парень. В лучах солнца, пробивавшихся сквозь ветви деревьев, его каска отливала тусклым золотом. Француз шел впереди шагах в десяти и вскоре остановился. Лес нависал здесь над дорогой трехметровым обрывом, вдоль которого шел невысокий каменный забор. – Эмиль! – крикнул француз. – Эмиль! Это я – Морель! – Он перебрался через забор и скрылся из виду. Христиан и Брандт осторожно приблизились к забору и опустились на колени. Внизу, на дороге, они увидели своего пленного, он что-то быстро говорил семерым солдатам, расположившимся за баррикадой кто лежа, кто стоя на коленях. Боязливо поглядывая в сторону леса, они шепотом обменивались торопливыми фразами. Даже в военной форме, с винтовками в руках, солдаты выглядели как крестьяне, собравшиеся в ратуше, чтобы поговорить о своих неотложных делах. Христиан недоумевал, что могло толкнуть этих беспомощных, брошенных офицерами людей на столь бессмысленное, безнадежное сопротивление – отчаянная ли вспышка патриотизма или чья-то непреклонная решимость. Он надеялся, что французы сдадутся. Ему не хотелось убивать этих испуганно шепчущихся усталых людей в грязном и потрепанном обмундировании. – C'st fait! – крикнул он. – Nous sommes finis! – Он говорит, что все в порядке, – перевел Брандт. – Они сдаются. Христиан поднялся из-за укрытия и жестом приказал французам сложить оружие. В это мгновение с другой стороны дороги прогремели три беспорядочные автоматные очереди. Француз-парламентер упал, остальные, стреляя на ходу, бросились бежать и один за другим скрылись в лесу. «Ну конечно, Гиммлер! – со злобой подумал Христиан. – И как раз в самое неподходящее время. Когда он нужен, его никогда…» Христиан перескочил через забор и скатился с обрыва к баррикаде. С другой стороны дороги все еще гремели выстрелы, но это была бесцельная стрельба: французов и след простыл, и Гиммлер со своими людьми, видимо, не проявлял желания их преследовать. Близ того места, куда скатился Христиан, на дороге лежал человек. Он зашевелился, приподнялся и сел, уставившись на Христиана. Несколько мгновений он сидел, бессильно привалившись к срубленному дереву, потом нащупал стоявший рядом ящик с ручными гранатами, неловко взял одну и слабеющей рукой потянул чеку. Христиан повернулся, к нему и, когда человек, не сводя с него глаз, попытался выдернуть чеку зубами, выстрелил. Француз откинулся на спину. Граната покатилась в сторону, Христиан бросился к ней и швырнул ее в лес. Скорчившись за баррикадой рядом с мертвым французом, он ждал разрыва, но разрыва не последовало. Видимо, солдат так и не сумел выдернуть чеку. – Все в порядке! – крикнул Христиан, поднимаясь. – Сюда, Гиммлер! Ломая кусты, Гиммлер и его солдаты спустились на дорогу. Христиан еще раз взглянул на убитого. Брандт уже фотографировал труп: снимки убитых французов пока еще представляли редкость в Берлине. «Ведь я убил человека, – подумал Христиан, – а ничего особенного не испытываю». – Ну, как тебе нравится, а? – торжествующе воскликнул Гиммлер. – Вот как надо воевать! Готов поспорить, что за это могут дать железный крест! – Да замолчи ты ради бога! – отозвался Христиан. Он приподнял убитого, оттащил его к кювету и приказал солдатам разобрать баррикаду, а сам вместе с Брандтом направился в лес, туда, где лежал Краус. Когда Христиан и Брандт вынесли Крауса на дорогу, Гиммлер с людьми уже разобрали большую часть баррикады. Убитого в лесу француза оставили там, где он лежал. Христиан испытывал нетерпение, ему хотелось как можно скорее отправиться дальше. Пусть другие хоронят убитых врагов. Он осторожно опустил Крауса на землю. Краус выглядел совсем молодым и цветущим. На губах у него еще сохранились красные следы от вишен, словно у маленького мальчика, который виновато выглядывает из кладовки, где он тайком попробовал варенья. «Ну вот, – размышлял Христиан, посматривая на здоровенного простоватого парня, который так заразительно хохотал над его шутками, – вот ты и убил своего француза…» Из Парижа он напишет отцу Крауса, как умер его сын. Он был, напишет Христиан, бесстрашным и жизнерадостным и свой последний час встретил вызывающе и гордо, как и полагается образцовому немецкому солдату… Христиан покачал головой. Нет, придется написать что-то другое, иначе его послание будет похоже на-те идиотские письма времен прошлой войны, которые – нечего греха таить – вызывают теперь только усмешку. О Краусе нужно сказать что-то более оригинальное, что-то такое, что относилось бы только к нему: «Его губы все еще были испачканы вишнями, когда мы хоронили его. Он постоянно смеялся над моими шутками и угодил под пулю лишь потому, что слишком погорячился…» Нет, так тоже не годится. Во всяком случае, что-то написать придется. Услышав, что по дороге медленно и осторожно приближаются две машины, он отвернулся от Крауса и с самодовольной презрительной усмешкой стал наблюдать за их приближением. – Эй, милые дамы! – крикнул он. – Не пугайтесь, мышка уже убежала из комнаты! Машины ускорили ход и через минуту остановились у баррикады, стуча невыключенными моторами. В одной из них Христиан увидел своего водителя. На его машине, доложил тот, ехать нельзя: мотор изрешечен пулями, изорваны покрышки. Красное лицо водителя, короткие, отрывистые фразы выдавали его волнение, хотя во время перестрелки он преспокойно лежал в канаве. Впрочем, Христиан понимал, что так бывает: в минуты опасности солдат сохраняет полное самообладание и лишь потом, когда все кончается, теряет над собой контроль. – Мешен! – распорядился Христиан, прислушиваясь к своему голосу. – Вы с Таубом останетесь здесь до подхода следующей за нами части. («Голос спокойный, – с удовлетворением отметил про Себя Христиан, – каждое слово звучит четко и внятно. Значит, я выдержал испытание и могу положиться на себя в дальнейшем».) А сейчас отправляйтесь в лес, принесите убитого француза – он тут недалеко, метрах в шестидесяти – и положите вместе с этими двумя… – Он кивнул на лежавших рядом у дороги Крауса и маленького солдата, убитого Христианом. – Положите так, чтобы их заметили и похоронили – Он повернулся к остальным и добавил: – Ну, все. Поехали. Солдаты расселись по своим местам, и машины медленно двинулись через проход, расчищенный в заграждении. Кое-где на дороге виднелись пятна крови, валялись клочки матрасов и затоптанные листья, и все же этот зеленый уголок выглядел очень мирно, а два мертвых солдата в густой траве у дороги были похожи на садовников, вздремнувших после обеда. Набирая скорость, машины вынырнули из тени деревьев и покатили среди широких, покрытых молодой зеленью полей. Теперь можно было не опасаться засады. Солнце сильно припекало, и все немного вспотели, но после лесной прохлады это было даже приятно. «А ведь я все-таки справился, – снова подумал Христиан, немного стыдясь своей самодовольной улыбки. – Справился! Я командовал в бою. Не зря на меня тратят деньги». Километрах в трех впереди, у подножия возвышенности, показался небольшой городок. Над путаницей каменных домиков с выветрившимися стенами высились изящные шпили двух средневековых церквей. Городок выглядел уютным и безопасным, словно давно уже ничто не нарушало тихую и мирную жизнь его обитателей. Приближаясь к первым домам, водитель машины сбавил скорость и то и дело озабоченно поглядывал на Христиана. – Давай, давай! – нетерпеливо бросил Христиан. – Там никого нет. Водитель послушно нажал на акселератор. Вблизи городок выглядел совсем не таким красивым и уютным, как издали: грязные дома с облупившейся краской, какой-то резкий, неприятный запах. «Какие же неряхи все эти иностранцы!» – промелькнуло у Христиана. Улица повернула в сторону, и вскоре машины выехали на городскую площадь. На ступеньках церкви и перед кафе, которое, к удивлению немцев, было открыто, стояли люди. «Chasseur et pecheur»[13], – прочитал Христиан на вывеске кафе. За столиками сидело человек пять или шесть, двум из них официант только что принес на блюдечках стаканы с какими-то напитками. – Ну и война! – ухмыльнулся Христиан. На ступеньках церкви стояли три молодые девицы в ярких юбках и блузках с большим вырезом. – Ого! – воскликнул водитель. – О ля-ля! – Остановись здесь, – приказал Христиан. – Avec plaisir, mon colonel[14], – ответил водитель, и Христиан, усмехнувшись, взглянул на него, удивленный познаниями солдата во французском языке. Водитель остановил машину перед церковью и бесцеремонно уставился на девушек. Одна из них, смуглая пышная особа с букетом садовых цветов в руке, захихикала. Вслед за ней принялись хихикать и две другие девушки, и все три с нескрываемым любопытством стали рассматривать солдат. – Пошли, переводчик, – сказал Христиан Брандту, выходя из машины. Брандт со своим неразлучным фотоаппаратом последовал за ним. – Bonjour, mademoiselles![15] – поздоровался Христиан, подходя к девицам и элегантно, совсем не по-военному, снимая каску. Девицы снова захихикали, и одна из них, та, что с букетом, воскликнула: – Как он прекрасно говорит по-французски! Польщенный словами девушки, Христиан решил пренебречь услугами Брандта, который гораздо лучше его знал французский язык. Слегка запинаясь, он спросил: – Скажите, сударыни, много ваших солдат прошло тут за последнее время? – Нет, месье, – с улыбкой ответила полная девушка. – Нас все бросили. Ведь вы не сделаете нам ничего плохого? – Мы никого не собираемся обижать, – ответил Христиан, – и особенно таких красавиц. – Ого, вы только послушайте его! – по-немецки воскликнул Брандт. Христиан усмехнулся. Так приятно было стоять здесь, в этом старинном городке, перед церковью, в теплых лучах утреннего солнца, любоваться пышным бюстом смуглой девушки в прозрачной блузке и флиртовать с нею на чужом языке. Ведь об этом нельзя было и мечтать, отправляясь на войну. – Подумайте! – улыбнулась девушка. – И этому учат в ваших военных школах? – Война окончена, – торжественно заявил Христиан, – и вы убедитесь, что мы подлинные друзья Франции. – Да? Я вижу, вы умеете красиво говорить! – Смуглая девица зовущими глазами взглянула на Христиана, и у него мелькнула дикая мысль задержаться в городе на часок. – И много еще мы увидим таких, как вы? – Десять миллионов. – Да что вы! – в притворном отчаянии девушка всплеснула руками. – Что же мы будем с ними делать? Вот, – она протянула ему букет цветов. – Вам как первому. Христиан удивленно посмотрел на цветы и принял букет. «Это так по-человечески и так обнадеживает…» – подумал он. – Мадемуазель… Я не знаю, как выразить… – он окончательно запутался, – но… Брандт! – Господин унтер-офицер хочет сказать, – бойко и гладко, на хорошем французском языке заговорил Брандт, – что он очень признателен и принимает букет как символ нерушимой дружбы между нашими великими народами. – Да, да, – подтвердил Христиан, завидуя легкости, с какой Брандт изъяснялся по-французски. – Совершенно верно. – Ах, вот что! – воскликнула девушка. – Так он офицер! – Она еще приятнее улыбнулась Христиану, и он с удовольствием отметил, что местные девушки в общем-то ничем не отличаются от немецких. За спиной Христиана на булыжной мостовой послышались чьи-то четкие шаги. Не успел он обернуться, как почувствовал быстрый, легкий, но резкий удар по пальцам. Цветы выпали у него из руки и рассыпались по грязным камням мостовой. Позади него с тростью в руке стоял старик-француз в зеленоватой фетровой шляпе и черном костюме с орденской ленточкой в петлице. Он с бешеной злобой смотрел на Христиана. – Это вы сделали? – спросил Христиан. – Я не разговариваю с немцами, – отрезал старик. По выправке француза Христиан понял, что перед ним старый кадровый офицер, привыкший командовать. Это впечатление усиливалось при взгляде на его морщинистое, огрубевшее и обветренное лицо. Старик повернулся к девушкам. – Шлюхи! – крикнул он. – Уж ложились бы поскорее, и дело с концом! – Вы бы лучше попридержали свой язык, капитан! – огрызнулась смуглая девушка. – Вы-то ведь не воюете! Христиан чувствовал себя очень неловко, но не знал, как поступить. Подобная ситуация не предусматривалась военными уставами, и нельзя же применять силу против семидесятилетнего старика. – И это француженки! – сплюнул старик. – Цветы немцам! Они убивают ваших братьев, а вы преподносите им букеты! – Но это же простые солдаты, – возразила девушка. – Они оторваны от дома, и все такие молоденькие и красивые в своей форме! Она бесстыдно улыбалась Брандту и Христиану, и Христиан не мог удержаться от смеха, услышав эти чисто женские доводы. – Ну хорошо, старина, – обратился он к французу. – Цветов у меня больше нет, и ты можешь возвращаться к своей выпивке. Христиан дружески положил руку на плечо старика, но тот яростно сбросил ее. – Не дотрагивайся до меня, бош! – крикнул он и пошел через площадь, свирепо отстукивая каблуками по булыжнику. – О ля-ля! – укоризненно покачал головой шофер Христиана, когда старик проходил мимо. Старик даже не взглянул на него. – Французы и француженки! – кричал он, направляясь к кафе и обращаясь ко всем, кто мог его слышать. – Стоит ли удивляться, что мы видим у себя бошей? Нет у нас ни твердости, ни мужества! Выстрел – и мы разбегаемся по лесу, как зайцы. Улыбка – и наши женщины готовы лечь в постель со всей немецкой армией. Французы не работают, не молятся, не сражаются – они умеют лишь сдаваться. Капитуляция на фронте, капитуляция в спальне… Уже двадцать лет Франция только этим и занимается и сейчас превзошла самое себя. – О ля-ля! – снова воскликнул шофер Христиана, немного понимавший по-французски. Он нагнулся, поднял камень и небрежно швырнул во француза. Пролетев мимо старика, камень угодил в витрину кафе. Послышался звон разбитого стекла, и сразу стало тихо. Старый француз даже не оглянулся. Он молча опустился на стул, оперся на ручку своей трости и с расстроенным видом, но по-прежнему свирепо уставился на немцев. – Зачем ты это сделал? – спросил Христиан, подходя к машине. – Да уж больно он расшумелся, – ответил водитель, здоровенный, безобразный и наглый детина – истинный шофер берлинского такси. Христиан терпеть его не мог. – Это научит их хоть немного уважать немецкую армию. – Не смей этого больше делать, – хрипло сказал Христиан. – Слышишь? Водитель слегка выпрямился, но промолчал, не спуская с Христиана тупого, нагловатого взгляда. Христиан отвернулся. – Ну хорошо, – буркнул он и скомандовал: – По местам! Присмиревшие девушки молча проводили взглядом немецкие машины, которые пересекли площадь и выехали на дорогу, ведущую в Париж. Подъехав к коричневой, украшенной скульптурами громадной арке у ворот Сен-Дени, Христиан почувствовал разочарование. На просторной площади вокруг арки уже стояли десятки бронированных машин. Солдаты в серой форме, развалившись на асфальте, ели завтрак, приготовленный в полевых кухнях, точь-в-точь как в каком-нибудь провинциальном баварском городке перед парадом в день национального праздника. Христиан еще ни разу не был в Париже. Он мечтал в последний день войны первым проехать по историческим улицам в голове армии, вступающей в древнюю столицу врага. Лавируя среди слоняющихся солдат и составленных в козлы винтовок, машина подошла к арке, и Христиан знаком приказал следовавшему позади Гиммлеру остановиться. Это было условленное место встречи, здесь ему было приказано ожидать подхода своей роты. Христиан снял каску, глубоко вздохнул и потянулся. Его миссия закончилась. Брандт выпрыгнул из машины, прислонился к цоколю арки и принялся фотографировать солдат за едой. Даже в военной форме и с черной кожаной кобурой у пояса он выглядел, как конторщик в отпуске, делающий снимки для семейного альбома. У Брандта была своя теория о том, кого и почему нужно фотографировать. Из рядовых и унтер-офицеров он выбирал большей частью блондинов, самых красивых и самых юных. «Моя задача, – заявил он однажды Христиану, – сделать войну привлекательной для тех, кто остался в тылу». Его теория, видимо, имела успех, – во всяком случае, за свою работу он был представлен к офицерскому званию и постоянно получал похвалы от командования пропагандистскими частями в Берлине. Среди солдат робко бродили двое маленьких детей – единственные представители французского гражданского населения на улицах Парижа в этот день. Брандт подвел их к маленькому разведывательному автомобилю, на капоте которого Христиан чистил свой автомат. – Послушай, – обратился к нему Брандт, – сделай мне одолжение – снимись с этими детьми. – Попроси кого-нибудь другого, – отмахнулся Христиан. – Я не артист. – А я хочу прославить тебя. Нагнись и сделай вид, что даешь им сладости. – У меня нет сладостей, – ответил Христиан. Дети – мальчик и девочка лет пяти – стояли около машины и мрачно посматривали на Христиана печальными, глубоко запавшими черными глазенками. – Вот, возьми, – Брандт вытащил из кармана несколько шоколадок и вручил Христиану. – У хорошего солдата всегда должно найтись все, что нужно. Христиан вздохнул, отложил в сторону ствол автомата и нагнулся к двум хорошеньким оборвышам. – Прекрасные типы, – пробормотал Брандт, усаживаясь на корточки и поднося к глазам фотоаппарат. – Дети Франции – смазливые, истощенные, печальные и доверчивые. Красивый, фотогеничный, атлетически сложенный немецкий унтер-офицер, щедрый, добродушный… – Да будет тебе! – взмолился Христиан. – Продолжай улыбаться, красавчик. – Брандт щелкал аппаратом, делая один снимок за другим. – Не отдавай им шоколад, пока я не скажу. Держи его так, чтобы они тянулись за ним. – Прошу не забывать, ефрейтор Брандт, – усмехнулся Христиан, взглянув вниз, на серьезные, неулыбающиеся лица детей, – что я все еще ваш командир. – Искусство превыше всего. Мне бы очень хотелось, чтобы ты был блондином. Ты чудесный тип немецкого солдата, но вот цвет волос не тот. И выглядишь ты так, будто все время силишься о чем-то вспомнить. – Я полагаю, – в том же тоне ответил Христиан, – что мне следует донести по команде о ваших высказываниях, позорящих честь немецкой армии. – Художник стоит выше всяких мелочных соображений, – парировал Брандт. Он быстро щелкал аппаратом и вскоре закончил съемку. – Ну, вот и все, – сказал он. Христиан отдал шоколад детям. Те молча, лишь мрачно взглянув на немца, рассовали шоколад по карманам, взялись за руки и поплелись среди стальных машин, солдатских башмаков и винтовочных прикладов. На площадь медленно въехал бронеавтомобиль в сопровождении трех разведывательных машин и остановился около солдат Христиана. Дистль увидел лейтенанта Гарденбурга и почувствовал легкое сожаление. Недолго ему довелось походить в командирах! Он отдал честь лейтенанту, и тот козырнул в ответ. Пожалуй, никто не умел отдавать честь так лихо, как Гарденбург. Едва он подносил руку к козырьку, вам уже слышался звон мечей и шпор всех военных кампаний начиная со времен Ахилла и Аякса. Даже сейчас, после длительного перехода из Германии, все на нем блестело и выглядело безупречно. Христиан не любил лейтенанта Гарденбурга и всегда чувствовал себя неловко перед лицом такого ошеломляющего совершенства. Лейтенант был очень молод – лет двадцати трех-двадцати четырех, но когда он надменно оглядывался вокруг своими холодными властными светло-серыми глазами, казалось, что под этим беспощадным взглядом содрогаются все презренные, жалкие штафирки. Лишь немногие могли заставить Христиана почувствовать свою неполноценность, и лейтенант Гарденбург как раз принадлежал к числу таких людей. Гарденбург энергично выскочил из машины. Стоя в положении «смирно», Христиан торопливо повторял про себя слова рапорта. Снова – уже который раз – вернулось к нему сознание вины за все, что произошло в лесу. Конечно, они попали в западню только потому, что он оказался плохим командиром и халатно отнесся к своим обязанностям. – Да, унтер-офицер? – Лейтенант говорил язвительным, нетерпеливым тоном, который был впору самому Бисмарку на заре его карьеры. Гарденбург не смотрел по сторонам: парижские достопримечательности его не интересовали. Он держался так, словно перед ним был огромный голый учебный плац около Кенигсберга, а не самый центр столицы Франции в первый после 1871 года день ее оккупации. «На редкость противный тип! – поморщился Христиан. – Подумать только, что на таких и держится наша армия!..» – В десять ноль-ноль, – начал Христиан, – на дороге Мо – Париж мы вступили в соприкосновение с противником. Укрывшись за тщательно замаскированным дорожным заграждением, противник открыл огонь по нашей головной машине. Вместе с находившимися под моим командованием девятью солдатами я вступил в бой. Мы уничтожили двух солдат противника, выбили остальных с баррикады, обратили их в беспорядочное бегство и разрушили заграждение. Христиан на мгновение замялся. – Продолжайте, – не повышая голоса, поторопил лейтенант. – Мы понесли потери, – продолжал Христиан, подумав при этом: «Вот тут-то и начинаются неприятности!» – Убит ефрейтор Краус. – Ефрейтор Краус? А он выполнил свой долг? – Да, господин лейтенант. – Христиан вспомнил о неуклюжем парне, который бежал по лесу среди качающихся деревьев и дико выкрикивал: «Попал! Попал!» – Первыми же выстрелами он убил одного из солдат противника. – Отлично! – заметил лейтенант. По его лицу скользнула холодная улыбка, отчего на мгновение сморщился его длинный крючковатый нос. – Отлично! «Он доволен!» – удивился Христиан. – Я не сомневаюсь, – продолжал Гарденбург, – что ефрейтор Краус будет посмертно представлен к награде. – Господин лейтенант, я собираюсь написать письмо его отцу. – Отставить! Не ваше дело писать письма. Это входит в обязанности командира роты капитана Мюллера, и он сделает все, что нужно. Я сообщу ему необходимые факты. Извещение нужно составить умело. Важно выразить в нем соответствующие чувства. Капитан Мюллер знает, как это делается. «В военном училище, вероятно, читают курс лекций „Письма родственникам“, – иронически отметил про себя Христиан. – Час в неделю». – Унтер-офицер Дистль, – продолжал Гарденбург, – я доволен вами и вашими солдатами. – Рад стараться, господин лейтенант, – вытянулся Христиан. Он почувствовал какую-то глупую радость. Брандт выступил вперед и отдал честь. Гарденбург холодно козырнул в ответ. Он презирал Брандта: тот не мог даже внешне выглядеть солдатом, а лейтенант не скрывал своего отношения к людям, которые сражались фотоаппаратами вместо винтовок. Однако он не позволял себе игнорировать весьма определенные приказы командования об оказании всяческого содействия военным фотографам. – Господин лейтенант, – просто, совсем по-штатски, обратился Брандт к офицеру. – Мне приказано поскорее доставить на площадь Оперы заснятую мною пленку. Она будет отправлена в Берлин. Не могли бы вы дать мне машину? Я сразу же вернусь. – Сейчас выясню, – ответил Гарденбург. Он повернулся и важно зашагал на противоположную сторону площади, где в только что подъехавшей амфибии сидел капитан Мюллер. – Этот лейтенантик просто без ума от меня, – насмешливо заметил Брандт. – Но машину-то он тебе даст, – отозвался Христиан. – У него сейчас хорошее настроение. – Я тоже без ума от него и от всех лейтенантов вообще, – продолжал Брандт. Он оглянулся, посмотрел на выкрашенные в мягкие цвета каменные стены больших домов, окружавших площадь, на рослых, лениво слоняющихся солдат в касках и серых мундирах – чужих и лишних здесь, среди французских вывесок и кафе с опущенными жалюзи. – И года не прошло, как я был в Париже последний раз, – задумчиво сказал Брандт. – На мне был синий пиджак и фланелевые брюки. Все принимали меня за англичанина и относились ко мне с исключительным вниманием. Теплой летней ночью с красивой черноволосой девушкой я подъехал на такси к чудесному ресторанчику вот тут, за углом. – Брандт мечтательно закрыл глаза и прислонился головой к бронированному боку транспортера. – Девушка резонно полагала, что единственная цель жизни женщины – ублаготворять мужчин. У нее был такой голос, что, услышав его даже за квартал, вы уже начинали испытывать к ней влечение. Перед обедом мы распили бутылку шампанского. В своем темно-синем платье девушка казалась такой скромной и юной, что даже не верилось, что всего лишь час назад я лежал с ней в постели. Мы сидели, держа друг друга за руки, и как мне сейчас кажется, на глазах у нее блестели слезы. Затем мы съели чудесный омлет и выпили бутылку шабли. В то время я и понятия не имел о каком-то лейтенанте Гарденбурге… Я знал, что часа через полтора снова окажусь в постели с девушкой, и чувствовал себя на седьмом небе. – Да перестань ты! – воскликнул Христиан. – Моя добродетель начинает трещать. – Но все это было в доброе старое время, – продолжал Брандт, не открывая глаз, – когда я был презренным штафиркой и не превратился еще в бравого вояку. – Открой глаза и опустись на землю, – торопливо проговорил Христиан. – Сюда идет Гарденбург. Они вытянулись перед подходившим лейтенантом. – Все в порядке, – сообщил Гарденбург Брандту. – Можете взять машину. – Благодарю вас, господин лейтенант. – Я сам поеду с вами и захвачу с собой Гиммлера и Дистля. Ходят слухи, что наша часть будет расквартирована как раз в районе площади Оперы. Капитан посоветовал ознакомиться с обстановкой на месте. – Гарденбург попытался изобразить на лице теплую доверительную улыбку и добавил: – К тому же мы вполне заслужили маленькую прогулку для осмотра местных достопримечательностей. Поехали. В сопровождении Христиана и Брандта он направился к одной из машин. Гиммлер уже сидел за рулем, Брандт и Христиан разместились на заднем сиденье, а лейтенант сел впереди, прямой, как жердь, – блестящий представитель немецкой армии и немецкого рейха на парижских бульварах. Как только машина тронулась, Брандт пожал плечами и состроил гримасу. Гиммлер уверенно вел автомобиль к площади Оперы: во время отпусков он неоднократно бывал в Париже и довольно бегло говорил на ломаном французском языке. Взяв на себя обязанности гида, он обращал внимание своих спутников на наиболее интересные места, показывал кафе, которые когда-то посещал, театр-кабаре, где видел нагую американскую танцовщицу, улицу, на которой, по его словам, находился самый шикарный в мире публичный дом. Гиммлер представлял собой встречающийся в каждой армии тип ротного шута и политикана. Он был любимчиком офицеров, и они позволяли ему такие вольности, за которые других беспощадно наказывали. Лейтенант чинно сидел рядом с ним, жадно всматриваясь в безлюдные улицы. Он даже позволил себе дважды рассмеяться над шуточками Гиммлера. Знаменитая площадь Оперы, с ее вздымающимися колоннами и широкими ступенями театрального подъезда, кишела солдатами. Их было так много, что не сразу бросалось в глаза отсутствие женщин и штатских здесь, в самом центре города. Брандт с важным, деловым видом направился в одно из зданий, захватив с собой фотоаппарат и пленку. Христиан и лейтенант вышли из машины и принялись рассматривать величественное, увенчанное куполом здание Оперы. – Жаль, что я не побывал здесь раньше, – задумчиво заметил лейтенант. – В мирное время здесь, наверное, чудесно. – А вы знаете, лейтенант, – засмеялся Христиан, – я как раз думал о том же. Гарденбург дружелюбно усмехнулся. Христиан недоумевал: почему он всегда так боялся лейтенанта? Ведь он, оказывается, простецкий малый! Из здания выскочил Брандт. – С делами покончено, – объявил он. – Я могу не являться сюда до полудня завтрашнего дня. Мои фотографии произведут фурор. Я рассказал, какие сделал снимки, и меня чуть тут же не произвели в полковники. – Вы не могли бы, – обратился лейтенант к Брандту, и в его голосе впервые за все время прозвучали какие-то человеческие нотки, – вы не могли бы сфотографировать меня на фоне Оперы? Я бы послал снимок жене. – С удовольствием, – сразу напуская на себя важный вид, ответил Брандт. – Гиммлер, Дистль, становитесь рядом. – Господин лейтенант, – робко возразил Христиан, – может быть, вам лучше сняться одному? Какой интерес вашей жене смотреть на нас? – Впервые за год службы Христиан осмелился в чем-то не согласиться с лейтенантом. – О нет! – Лейтенант обнял Христиана за плечи, и тот даже подумал, уж не пьян ли Гарденбург. – Я не раз писал жене о вас, ей будет очень интересно взглянуть на вашу фотографию. Брандт долго суетился, отыскивая нужное положение: ему хотелось, чтобы на снимок попала большая часть здания Оперы. Гиммлер шутовски осклабился, а Христиан с лейтенантом напряженно смотрели в объектив аппарата, словно присутствовали на каком-то важном историческом торжестве. После съемки все снова уселись в машину и направились к воротам Сен-Дени. День близился к концу. В косых лучах заходящего солнца улицы казались вымершими, особенно там, где еще не было солдат и не носились военные машины. Впервые после приезда в Париж Христиан почувствовал какую-то смутную тревогу. – Великий день, – задумчиво проговорил лейтенант, сидя рядом с водителем. – Незабываемый, исторический день. Когда-нибудь, вспоминая о нем, мы скажем: «Мы были там на заре новой эры!» Христиан заметил, что сидевший рядом Брандт еле сдерживает смех. Но ведь этот человек долгие годы прожил во Франции, где, должно быть, и научился с таким цинизмом и насмешкой относиться ко всяким возвышенным чувствам. – Мой отец, – продолжал лейтенант, – в четырнадцатом году дошел только до Марны. Марна!.. От нее же рукой подать до Парижа. Но Парижа он так и не увидел. А сегодня мы переправились через Марну за пять минут. Исторический день… Лейтенант бросил острый взгляд в боковую улочку, мимо которой они проезжали. Христиан невольно заерзал на сиденье, с беспокойством поглядывая в ту же сторону. – Гиммлер, – заговорил Гарденбург, – это не та ли самая улица? – Какая улица, господин лейтенант? – Ну… этот самый знаменитый дом» о котором вы говорили. «Однако и память же у него! – удивился Христиан. – Все запоминает! Огневые позиции орудий и инструкцию для военно-полевых судов, порядок дегазации материальной части и адрес парижского дома терпимости, небрежно указанного на незнакомой улочке два часа назад». – Я полагаю, – рассудительно сказал лейтенант, когда Гиммлер повел машину медленнее, – я полагаю, что в такой день, как сегодня, в день битвы и торжества… Одним словом, мы вполне заслужили небольшое развлечение. Солдат, избегающий женщин, – плохой солдат… Брандт, вы жили в Париже – вы знаете что-нибудь об этом заведении? – Да, господин лейтенант. Потрясающая репутация. – Поверните машину, унтер-офицер, – приказал Гарденбург. – Слушаюсь, господин лейтенант! – Гиммлер понимающе улыбнулся, лихо развернул автомобиль и повел его к улице, которую недавно показывал своим спутникам. – Я уверен, – с важным видом продолжал Гарденбург, – что могу смело положиться на вас, надеюсь, вы будете держать язык за зубами. – Так точно, господин лейтенант! – хором ответили все трое. – Всему свой черед – и дисциплине, и совместным дружеским забавам… Гиммлер, это то самое место? – Да, господин лейтенант. Но, кажется, оно закрыто. – Пошли! Лейтенант выбрался из машины и направился к массивной дубовой двери, так печатая шаг, что по узенькой улице покатилось эхо, словно маршировала целая рота солдат. Офицер постучал в дверь, а Христиан и Брандт, улыбаясь, смотрели друг на друга. – Я теперь нисколько не удивлюсь, – шепотом заметил Брандт, – если он начнет продавать нам порнографические открытки. – Ш-ш! – зашипел Христиан. Дверь наконец открылась и, когда лейтенант с Гиммлером чуть не силой ворвались в дом, тут же захлопнулась за ними. Христиан с Брандтом остались одни на безлюдной тенистой улице. Начинало темнеть. Вокруг все было тихо, немые дома смотрели на них закрытыми окнами. – У меня сложилось такое впечатление, – заговорил Брандт, – что лейтенант приглашал и нас в это заведение. – Терпение. Он подготавливает почву. – Ну, что касается женщин, то я предпочитаю обходиться без посторонней помощи. – Да, но хороший командир, – с серьезным видом проговорил Христиан, – не ляжет спать, пока не убедится, что его солдаты устроены как нужно. – Пойди к лейтенанту и напомни ему об этом. Дверь снова распахнулась, и Гиммлер призывно помахал им рукой. Они выбрались из машины и вошли в дом. Фонарь псевдомавританского стиля багровым светом освещал лестницу и стены, обитые тканью под гобелен. – А хозяйка-то узнала меня! – сообщил Гиммлер, тяжело ступая по лестнице впереди них. – «Поцелуй меня!», «Мой дорогой мальчик!» и все такое. Каково, а? – Унтер-офицер Гиммлер! – напыщенно провозгласил Христиан. – Популярнейшая личность во всех публичных домах пяти стран! Вклад Германии в дело создания Европейской федерации! – Во всяком случае, – ухмыльнулся Гиммлер, – в Париже я не тратил времени попусту. Вот сюда, в бар. Девицы еще не готовы. Надо сначала немножко выпить и забыть об ужасах войны. Он распахнул дверь, и они увидели лейтенанта. Сняв перчатки и каску, Гарденбург сидел на стуле, заложив ногу на ногу, и осторожно счищал золоченую фольгу с бутылки шампанского. Бар представлял собой небольшую комнату с выкрашенными в бледно-лиловый цвет стенами. Полукруглые окна были закрыты портьерами с бахромой. Восседавшая за стойкой крупная женщина, закутанная в шаль с каймой, с завитыми волосами и сильно подведенными глазами, как нельзя лучше дополняла обстановку этого заведения. Она неумолчно трещала по-французски, а Гарденбург степенно кивал головой, хотя не понимал ни слова. – Amis, – представил Гиммлер Брандта и Христиана, обнимая их за плечи. – Braves soldaten![16] Женщина вышла из-за стойки и пожала обоим руки, уверяя, что страшно рада их видеть. Пусть они простят ей невольную задержку, ведь они, конечно, понимают, что сегодня был очень тяжелый день. Девицы скоро, очень скоро появятся. Она пригласила немцев посидеть и выпить вина и выразила свое восхищение тем, что немецкие солдаты и офицеры пьют и развлекаются вместе, – вероятно потому-то они и выиграли войну, а вот во французской армии вы никогда не увидите ничего подобного… Гости уже приканчивали третью бутылку, а девицы все не появлялись, что, впрочем, теперь уже не имело значения. – Французы!.. Я презираю французов, – разглагольствовал лейтенант. Он сидел на стуле прямо, словно проглотил аршин, и глаза его стали темно-зелеными и тусклыми, как истертое волнами бутылочное стекло. – Французы не хотят умирать, и вот поэтому мы здесь, пьем их вино и берем их женщин. Разве это война? – Пьяным жестом он со злостью рванул со стола бокал. – Какая-то нелепая комедия. С восемнадцатилетнего возраста я изучаю военное искусство. Я знаю как свои пять пальцев организацию снабжения и связи; роль морального состояния войск, правила выбора укрытых мест для командных пунктов, теорию наступления на противника, обладающего автоматическим оружием, значение элемента внезапности… Я могу командовать армией. Я потратил пять лет жизни в ожидании этого момента. – Гарденбург горестно рассмеялся. – И вот великий момент наступил! Армия устремляется вперед. И что же? – Он пристально посмотрел на мадам – та, ни слова не понимая по-немецки, с самым счастливым видом согласно кивала головой. – Я не слышал ни единого выстрела, я проехал на автомобиле шестьсот километров, чтобы оказаться в публичном доме. Жалкая французская армия превратила меня в туриста! Понимаете? В туриста! Война окончена, пять лет жизни потрачены зря. Карьеры мне не сделать, я останусь лейтенантом до пятидесяти лет. Влиятельных друзей в Берлине у меня нет, и некому позаботиться о моем продвижении. Все пропало… Мой отец все же больше преуспел. Он дошел только до Марны, хотя и воевал четыре года, но в двадцать шесть лет уже имел чин майора, а на Сомме, после первых двух дней боев, когда была перебита половина офицеров, получил под свое командование батальон… Гиммлер! – Да, господин лейтенант, – отозвался – Гиммлер. Он был трезв и слушал лейтенанта с хитроватой усмешкой на лице. – Гиммлер! Унтер-офицер Гиммлер! Где же моя девица? Хочу французскую девку! – Мадам обещает, что девица придет через десять минут. – Я презираю их, – заявил лейтенант, отпивая из бокала шампанское. Рука у него тряслась, и вино стекало по подбородку. – Презираю всех французов. В комнату вошли две девушки. Одна из них, полная, крупная блондинка, широко улыбалась. У другой, маленькой, изящной и смуглой, было печальное лицо арабского типа, сильно накрашенное, с ярко намазанными губами. – Вот и они, – ласково сказала мадам. – Вот мои курочки. – Она одобрительно, словно барышник, похлопала блондинку по спине. – Это Жаннет. Подходящий тип, не правда ли? Я уверена, что Жаннет будет пользоваться у немцев огромным успехом. – Я беру вот эту. – Лейтенант встал, выпрямился и указал на девушку арабского типа. Она улыбнулась профессионально-загадочной улыбкой, подошла к офицеру и взяла его под руку. Гиммлер, до этого с интересом посматривавший на смуглую девушку, тут же уступил праву старшего по чину и обнял рослую блондинку. – Ну, милочка, – обратился он к ней, – как тебе понравится красивый, здоровый немецкий солдат? – А подходящая комната тут есть? – спросил Гарденбург. – Брандт, переведите. Брандт перевел, и смуглая девушка, улыбнувшись всем, увела чинно вышагивавшего за ней лейтенанта. – Ну-с, – сказал Гиммлер, еще крепче прижимаясь к блондинке, – а теперь моя очередь. Я надеюсь, ребята, вы не возражаете… – Давай, давай, – ответил Христиан. – И можешь не спешить. Гиммлер осклабился. – А знаешь, милочка, – уходя с блондинкой, обратился он к ней на своем ужасном французском языке, – мне очень нравится твое платье… Мадам поставила на стол нераспечатанную бутылку шампанского, извинилась и ушла. Христиан и Брандт остались одни в освещенном оранжевым светом баре, тоже отделанном с претензией на мавританский стиль. Посматривая на стоявшую в ведерке бутылку, они молча пили бокал за бокалом. Открывая новую бутылку, Христиан вздрогнул от неожиданности, когда пробка с громким, как выстрел, звуком вылетела из горлышка и холодное пенящееся шампанское выплеснулось ему на руки. – Тебе доводилось бывать в подобных местах? – спросил наконец Брандт. – Нет. – Война вносит огромные перемены в жизнь человека, – продолжал Брандт. – Да, конечно. – Хочешь девочку? – поинтересовался Брандт. – Не очень. – Ну, а как бы ты поступил, если бы тебе и лейтенанту Гарденбургу понравилась одна и та же девушка? – продолжал допытываться Брандт. – На этот вопрос я не хочу отвечать, – с важным видом заявил Христиан, отпивая маленький глоток вина. – Да и я тоже не ответил бы, – согласился Брандт, играя ножкой бокала. – Ну, и как ты себя чувствуешь? – спросил он спустя некоторое время. – Не знаю. Странно как-то все… Очень странно. – А мне вот грустно, – признался Брандт. – Очень грустно. Сегодня – заря… как это выразился лейтенант Гарденбург? – Заря новой эры.

The script ran 0.034 seconds.