1 2 3
– Очень срочное. Я завтра уезжаю.
Он некоторое время молчал, потом, видно, по другому телефону сказал:
– Выпишите ему пропуск.
16
В глубине кабинета стоял громадный письменный стол, сбоку длинный стол для заседаний под зеленым сукном.
Группа людей рассматривала у стены большой красочный план. Желчный, лысый человечек водил но нему указкой, сердито говорил:
– Таким образом, план застройки района может быть осуществлен в двух вариантах. Вариант первый, – он провел по плану указкой, – осевая линия застройки пройдет по набережной реки, с некоторым спрямлением ее русла, в пределах отметок 186—189...
Кто в этой группе Стручков? Докладчик?
От группы отделился суховатый, подтянутый гражданин лет пятидесяти, пошел к письменному столу и сделал мне знак следовать за ним.
Я последовал.
Докладчик бросил на меня раздраженный взгляд – я оторвал Стручкова – и продолжал что-то бормотать. Что именно, я уже не слышал.
– Что у вас? – спросил Стручков.
– Я из Корюкова, из дорожно-строительного участка... – начал я.
– Вы же сказали из ПРБ-96? – перебил меня Стручков.
– Это не я из ПРБ, это солдат из ПРБ.
– Какой солдат?
Черт возьми! Он все время меня перебивает, не дает связно изложить.
– Солдат, которого мы нашли при дороге.
Стручков смотрел на меня как на сумасшедшего.
– Кто он такой, этот солдат?
– В том-то и дело, что никто не знает, кто он такой.
– Послушайте, – сказал Стручков, – вы сказали, что вы родственник одного из работников ПРБ, вы назвали свою фамилию...
– Крашенинников, – подсказал я.
– Вот именно – Крашенинников. Теперь скажите толком: зачем вы ко мне пришли? – Он поднял голову и сказал людям у стены: – Товарищи, я сейчас освобожусь.
И опять воззрился на меня, ожидая ответа.
Вместо ответа я вынул фотографию солдат и положил ее перед ним.
Он наклонился, рассмотрел фотографию, потом как-то странно посмотрел на меня, опять склонился к фотографии, перевернул, прочитал надпись: «Будем помнить ПРБ-96», снова посмотрел на меня:
– Откуда вы приехали?
– Из города Корюкова.
– Корюков... – задумчиво проговорил Стручков. – Помню такой город. Мы стояли возле него летом сорок второго года, ушли оттуда в сентябре.
– Вот именно, – подхватил я, – именно в сентябре сорок второго года.
Дело начинало, кажется, проясняться.
Стручков снова рассмотрел фотографию, потом обратился к своим инженерам:
– Товарищи! Скоро обед, прервемся.
– Ростислав Корнеевич, – плачущим голосом возразил маленький докладчик, – мы должны сегодня принять решение.
– Примем, – пообещал Стручков.
Я сидел в кресле у письменного стола.
Стручков стоял у окна, думал. Вспоминал, что ли, этих солдат?
Он вернулся к столу, сел, снова посмотрел фотографию, потом посмотрел на меня и медленно, подбирая и обдумывая каждое слово: сказал:
– Война сложна: люди гибнут, пропадают без вести, попадают в плен – мы не всегда знаем, при каких обстоятельствах это произошло, свидетелей может не быть, или они могли тоже погибнуть, пропасть без вести, попасть в плен. И потому, когда перед нами голые факты, мы можем судить только по этим фактам, по их логической связи.
К чему он разводит такую антимонию? Я и без него знаю, что война – штука сложная. Никогда не думал, что министры так многоречивы.
Зазвонил телефон. Стручков поднял трубку и, не ответив, положил ее обратно на рычаг. Придает нашему разговору особенное значение.
Меня это заинтриговало.
– Итак, – продолжал Стручков, – в таких случаях мы опираемся только на факты. На факты мы вынуждены были опираться и в данном конкретном случае. Эти люди пригнали машины в ремонт. Я их отпустил на один день в город. Они не вернулись ни к нам, ни в свою часть, мы их не нашли и в городе.
Я начинал понимать, к какой мысли старается он меня подвести своими туманными рассуждениями.
– Правда, – продолжал Стручков, – тогда прорвались немцы. Мы снялись по тревоге и двинулись в направлении города Корюкова, то есть туда, куда они ушли. Но ни по дороге в Корюков, ни в самом Корюкове их не встретили: они исчезли. После передислокации на новое место нас запрашивал автобат о судьбе этих шоферов, мы запрашивали комендатуру, но никаких следов их не обнаружили. Они могли попасть в какие-то исключительные обстоятельства – война, прорыв немцев; обвинять их у меня нет оснований, хотя и защищать их тоже не могу. Дело это давнее, забытое, тебя оно никак не может касаться. А кто из них твой родственник?
– Никто. Тут нет моих родственников.
– Ты же сказал – родственник?!
– Вы меня не поняли. У меня в Корюкове родственники, дедушка у меня в Корюкове.
– А откуда у тебя фотография?
– Из школы. Знаете, школьники разыскивают. Следопыты. Штаб «Дорогой славы отцов».
Стручков облегченно вздохнул.
– А я понял так, что ты родственник одного из этих солдат... Тогда другое дело... Какая там «Дорога славы отцов»... Я помню этого старшину. Такой был щеголь в хромовых сапогах. От работы отлынивал, канючил, в город отпросился. Я отпустил на один день, а они не вернулись и до города даже не дошли. Устроился, наверно, у какой-нибудь молодки, а тут немцы...
– Вы не помните его фамилии? – спросил я.
Стручков пожал плечами:
– Через ПРБ проходили сотни людей, долго не задерживались: пригонят машины, поработают несколько дней и уезжают. Я вообще ничьих фамилий не знал, а этих тем более – они и часа не работали. И видел я одного старшину. А как попала в школу фотография?
Теперь настала моя очередь подбирать слова. То, что я ему сейчас сообщу, будет для него гораздо неожиданнее того, что он сообщил мне.
– Видите ли, – сказал я, – один из этих солдат, по-видимому, старшина... – Я поднял глаза на Стручкова, он с интересом слушал меня. – По-видимому, старшина, – повторил я, – разгромил немецкий штаб, закидал его гранатами, вывел из строя большое количество техники и живой силы противника. – Это уж я прибавил от себя. – Немцы его убили. Похоронили его наши женщины, они и нашли у него эту фотографию.
Стручков сидел с замкнутым, бесстрастным лицом. Мой рассказ, видимо, его поразил.
Секретарша внесла на подносе чай. Но, остановленная взглядом Стручкова, попятилась обратно и исчезла за дверью вместе с подносом.
– При строительстве дороги мы наткнулись на его могилу, – продолжал я. – Мы ее перенесли, поставили обелиск, но фамилии солдата не знаем. Где его родные, знают ли, как он погиб, – ничего это не известно. Может быть, им сообщили, что он дезертир?
Я не хотел огорчать Стручкова, как и он не хотел огорчать меня. Но все же ужасно обидно за солдата.
Стручков опять отошел к окну, постоял там, подумал, вернулся к столу, снова посмотрел на фотографию, задумчиво, как бы собираясь с мыслями, сказал:
– Осень была хорошая, солнечная, золотая была осень.
Потом, видно, собрался с мыслями и уже твердым голосом продолжал:
– Архивы ПРБ сохранились; наверно, и архивы автобата, во всяком случае, переписка об исчезновении этих солдат наверняка. Я думаю, можно установить их фамилии. Вы когда уезжаете?
Если я ему скажу, что вовсе не уезжаю, то он не будет торопиться.
– Я уезжаю завтра.
Он покачал головой:
– Надо задержаться дня на два, на три.
– Если это очень нужно, – будто бы нехотя согласился я.
– У вас есть где остановиться? – спросил Стручков.
– Есть.
– А то, пожалуйста, моя квартира в вашем распоряжении.
– Нет, спасибо, у меня тут родственники.
– Ну, смотрите... Фотографию оставьте мне; без нее я не сумею опознать людей.
– Но вы мне ее вернете?
– Конечно. Наведу справки и верну. Позвоните мне послезавтра. Вот мой прямой служебный телефон, а вот домашний.
Он вырвал из большого настольного блокнота лист бумаги, написал оба телефона и протянул мне.
– А когда позвонить?
– Позвоните послезавтра, – ответил Стручков.
17
...Той же полевой дорогой, которой пришли в деревню, они возвращались обратно.
Впереди шел Бокарев, обходя лужи и заполненные водой колеи – ночью прошел дождь. За ним шли Краюшкин, Лыков и Огородников. Замыкали шествие Вакулин и Нюра.
Солдаты были выбриты, все на них было выстирано, выглажено, подворотнички блестели.
– По моим вкусовым качествам, – сказал Лыков, – лучше простой деревенской пищи ничего не надо.
– Вкусовые качества бывают у пищи, а не у человека. У человека бывает вкус, – поправил его Огородников.
– Значит, по моему вкусу, – согласился Лыков, – деревенская пища; она хоть и грубая, но полезная.
– Тебя приваживать нельзя, – добродушно заметил Краюшкин, – у тебя память девичья: где обедал, туда и ужинать идешь.
– Ужин не нужен, обед дорогой, – отшутился Лыков, – а не мешало бы денек-другой так похарчиться.
– И не стыдно на бабьих-то харчах? – все так же добродушно поддразнил его Краюшкин.
– Стыдненько, да сытенько, – в тон ему ответил Лыков.
– И в городе можно пообедать, и не хуже, – заметил Огородников.
– Огородников, ты сам откуда? – спросил Лыков.
– Откуда, – мрачно ответил Огородников, – из Ленинграда.
– Семья, выходит, в блокаде, – сочувственно констатировал Лыков.
– Догадливый, – усмехнулся Огородников.
– А я вот, – сказал Лыков, – кроме своего колхоза, ничего не видел. Как кончил курсы, посадили на колхозную машину – пылил до самой войны.
– Ну, – сказал Краюшкин, обходя большую лужу, – вся грязь будет наша. Шинель бы не запачкать. – Он подобрал полы шинели под ремень, улыбнулся: – Подоткнулся, точно коров пошел доить.
Вакулин остановился:
– Беги домой, Нюра! Дальше посторонним нельзя.
Нюра молчала, ковыряла мокрую землю голой пяткой. Ямка, которую она выковырила, тотчас наполнилась водой.
– Писать будешь? – спросил Вакулин.
Она по-прежнему молчала, ковыряла голой пяткой другую ямку.
– Полевая почта 72392, – напомнил Вакулин. – Ну, чего молчишь?
Она посмотрела на него исподлобья.
– Барышень своих целовать не будешь?
– Нет у меня барышень, говорил тебе.
– «Говорил»... У шофера в каждой деревне барышня.
– Дура ты, дура...
Нюра исподлобья смотрела на Вакулина, положила ему на плечи худые загорелые руки, прижалась, поцеловала в губы.
– Ну, ну... – Вакулин смущенно оглянулся на товарищей, – нашла место... Ну, прощай! Пиши!
...Он догнал своих, когда они входили на территорию МТС. И вместе со всеми растерянно остановился посреди двора – ПРБ не было. Под навесами и в цехах валялись негодные части, старые рамы, ржавое железо, промасленные тряпки.
– Ни горы, ни воза, – заметил Краюшкин.
– Погнались за девками, – пробормотал Огородников.
– Помолчи уж, – оборвал его Лыков, – все ему не так.
Бокарев раскрыл планшет, посмотрел карту, объявил:
– Пойдем на Корюков, пятнадцать километров в восточном направлении. Там узнаем, где ПРБ.
– Слушайте! – сказал Вакулин.
Они прислушались и услышали отдаленное жужжание. Вдали, на шоссе, показались три немецких мотоцикла.
– Попали меж косяка и двери, – тем же добродушно философским тоном заметил Краюшкин.
– Залечь! – приказал Бокарев.
Они легли на землю, приготовили винтовки, вглядываясь в приближающиеся по шоссе мотоциклы. Те шли уступом: первый – по левой стороне дороги, второй – посередине, третий – справа, с интервалами, чтобы последующий мотоцикл мог прикрыть огнем предыдущий. На каждом мотоциклист и два автоматчика – в коляске и на заднем сиденье. Передний мотоцикл вооружен пулеметом.
– Мотоциклы БМВ, – тихо проговорил Лыков.
– «Пундап», – возразил Огородников.
– Молчать! – грозным шепотом оборвал их Бокарев, не отрывая взгляда от приближающихся мотоциклов.
Мотоциклисты сблизились у развилки, рассматривали карту, что-то обсуждали. Потом один мотоцикл отделился и, переваливаясь на ухабах полевой дороги и разбрызгивая грязь, медленно поехал в сторону МТС.
Бокарев оглянулся. За навесом – ограда, а там поля: будет нетрудно укрыться в высокой пшенице; немец едет проверить, пуста ли МТС.
Бокарев все хорошо понимал. Он здесь единственный строевой младший командир-сверхсрочник, он не был даже уверен, умеют ли его шоферы по-настоящему стрелять. Дать приказ уйти? Но он лежал лицом к противнику, над ним хмурое, осеннее родное небо, и вот разъезжает немец и уверен, что никто его не тронет. Он, Бокарев, и его солдаты хоть небольшой, пусть ненадежный, но заслон: уничтожить разведку – значит сорвать план противника. Немцев девять, при них автоматы и пулемет, а у Бокарева, вместе с ним, всего пять человек, но они видят противника, ждут его, а противник их не видит и не ждет. И это давало им преимущество.
Все было четко и ясно, как на детской картинке. Внизу шоссейная дорога. От нее к МТС проселок; расстояния тут с километр. На развилке два немецких мотоцикла; третий медленно приближается к МТС. За МТС – ложбина, по ней до излучины шоссе метров триста – четыреста. А там кювет и кусты вдоль дороги.
Бокарев показал, где надо устроить засаду.
– Ползите к тем кустам. Как услышите мой выстрел, открывайте огонь. Беспорядочного огня не вести, только прицельный. В кучу не сбивайтесь, рассредоточьтесь!
Пригибаясь к земле, скрытые за строениями, солдаты перебежали двор, перелезли через ограду, плюхнулись в ложбину и поползли.
Поняли они задачу или нет, хотели ползти или не хотели, доползут или не доползут, обнаружат их немцы или нет – ничего этого Бокарев не знал. Справится ли он один с тремя мотоциклистами, приближающимися к МТС, он тоже не знал. Он был сибиряк, охотник и действовал как охотник: не дать обнаружить себя зверю, обложить его и взять.
Он поднялся и стал за углом сарая. Отсюда были видны и немцы на дороге, и ползущие к ним солдаты, и мотоцикл, едущий к МТС.
Переваливаясь на ухабах и разбрызгивая грязь, мотоцикл приближался. Потом остановился возле футбольных ворот. Они одиноко стояли в стороне от дороги – одни ворота с вытоптанной перед ними травой. Может, рабочие МТС в обеденный перерыв били в одни ворота, а может, существовали раньше и вторые ворота, только сломали их.
Немец, сидевший на заднем сиденье, сошел с мотоцикла и пошел к воротам.
Зачем ему понадобились эти ворота, Бокарев так и не сообразил: они стояли на ровном месте, ничего возле них не было. Но хорошо, что немцы задержались: ребята все еще ползли по ложбине.
Немец тронул столб, потом перекладину, покачал их – ворота стояли крепко.
Затем вернулся, и мотоцикл двинулся дальше.
Бокарев перевел взгляд на ложбину – солдаты все еще ползли.
Мотоцикл приближался. Немцы были уже отчетливо видны – в касках с пристегнутыми под подбородком ремешками.
Мотоцикл остановился у МТС. Мотоциклист был чернявый, горбоносый, по росту, видать, небольшой. И тот, что сидел на заднем сиденье, тоже был вроде чернявый, или это так падала на его лицо тень от каски. А того, кто сидел в коляске, Бокарев разглядеть не мог: коляска была на другой стороне.
Бокарев был отличный стрелок. Он мог первым выстрелом снять мотоциклиста, вторым – немца на заднем сиденье, потом снял бы и третьего, пока тот выбирался бы из коляски. Но делать этого нельзя – ребята еще не доползли до дороги.
Немцы переговаривались, голоса их заглушались стрекотом невыключенного мотора. Как понимал Бокарев, они совещались, кому идти: наверно, надо было идти тому, кто в коляске, а он не хотел, пригрелся.
Бокарев пытался предугадать их замысел; сам мог действовать, только понимая значение каждого их движения. И он следил за каждым их движением, вглядываясь в то же время в ложбину: его солдаты ползли уже совсем близко к дороге.
Наконец с заднего сиденья сошел тот же немец, что ходил к воротам, – Бокарев отметил это с удовлетворением: этот будет осматривать МТС не так тщательно; только что осмотрел ворота и, видно, спокоен, уверен, что никого здесь нет.
С автоматом наизготовку немец вошел во двор, постоял, осмотрелся, направился к навесу, осмотрел его, ткнул ногой кусок железа, заглянул в окна цеха – они были в частых, мелких переплетах. Потом подошел к двери, вошел в цех... Вышел из цеха.
Бокарев бросил быстрый взгляд на ложбину – солдат уже не видно, значит, ползут по кювету, рассредоточиваются. Теперь, когда уже больше их не видел, он рассчитывал только время: ползут, рассредоточиваются, занимают позиции для стрельбы, изготовляются к ведению огня.
Опустив автомат, немец возвращался обратно. Бокарев зажал нож в кулаке, еще теснее прижался к столбу, пропуская немца мимо себя. Немец увидел его; перед Бокаревым мелькнуло только мгновенное удивление в его глазах; он левой рукой, как могучим крюком, обхватил его голову, зажал рот, сразу почувствовал на ладони влажное тепло его рта, напор его горячего дыхания, и правой рукой всадил нож; нож прошел, не коснувшись кости, тело немца повисло в судороге на его руке. Бокарев все дальше всаживал нож, по самую рукоятку, левой рукой удерживая тело. Потом осторожно опустил на землю, локтем придержал каску, чтобы не гремела, правой рукой перехватил автомат.
Теперь он тянул время, ждал, когда солдаты изготовятся к стрельбе. Они себя не обнаружили, немцы на шоссе не открыли огня.
– Алло, Ганс!
С автоматом в руке Бокарев прошел вдоль сарая и посмотрел на дорогу.
Оба немца – и мотоциклист, и тот, что ехал в коляске, – с автоматами наизготовку стояли против въезда в МТС.
– Алло, Ганс!
Они стояли во весь рост, встревоженно вглядываясь во двор.
– Алло, Ганс!
Немец добавил еще что-то, видно, ругательное: думал, что Ганс разыгрывает их.
Бокарев дал по ним очередь.
В ту же минуту раздались винтовочные выстрелы на дороге – ребята открыли огонь.
Бокарев снял с убитых автоматы, дал очередь по баку – мотоцикл вспыхнул голубым пламенем – и побежал к дороге, не по ложбине, а напрямик, полем, заходя в тыл немцам: они развернули мотоциклы и пытались пробиться обратно сквозь засаду, ведя пулеметный и автоматный огонь.
Бокарев бежал, пригибаясь к земле. Он видел, как врезался в кювет один мотоцикл, с него соскочил немец, пополз к лесу. Второй мотоцикл остановился; пулеметчик, неуязвимый за металлическим щитком, вол с него огонь. Ему в тыл и забегал Бокарев, уже не пригибаясь, чтобы его увидели свои, и с ходу скосил пулеметчика из автомата.
Пулемет смолк.
На шоссе лежали три убитых немца, еще двое – в кювете, возле перевернутого мотоцикла, один ушел или залег в лесу. Бокарев присел за мотоциклом, вглядываясь в лес по ту сторону шоссе, прислушиваясь к его тишине, пытаясь уловить треск сучьев или шелест сухих листьев. Теперь они поменялись ролями: немец видит их, а они его не видят.
Все произошло неожиданно, в одну короткую, непоправимую секунду. Он не увидел, а почувствовал, краем глаза заметил: по шоссе бежит Лыков, потом услышал крик:
– Старшина! Товарищ старшина!
Лыков бежал и кричал в том возбужденном состоянии, какое бывает у солдата, только что вышедшего из боя, еще оглушенного, еще пылающего его огнем, бежал в распахнутой шинели, волоча винтовку.
– Ложись! – Бокарев не то крикнул это, не то сказал, не то подумал.
Лыков был обречен, и немец был обречен. Мелькнул из леса огонь выстрела, Бокарев тут же дал по огоньку очередь. Немец умолк.
Лыков упал.
Бокарев переполз шоссе, пополз по кювету. Немец лежал, уткнувшись в землю. Бокарев дал по нему очередь, вернулся на шоссе, подошел к Лыкову: он лежал на спине, широко раскинув мертвые руки.
Бокарев подошел к Вакулину. Он сидел, привалившись к откосу кювета, мертвенно-бледный. Краюшкин уже распоясал его, поднял рубашку: и рубашка и кальсоны были залиты кровью.
– Пакет есть? – спросил Бокарев.
– Есть, – ответил Краюшкин.
Огородников все еще лежал в кювете, с винтовкой, нацеленной на шоссе.
– Долго будем лежать? – спросил Бокарев.
Огородников не ответил.
Бокарев нагнулся, тронул его, перевернул.
Огородников был мертв.
18
Почему я вернулся?
Дом меня больше не раздражал. Ни отец, ни мать – никто не раздражал. Две недели жизни у дедушки успокоили мои нервы, вагончик отучил просыпаться от звука шлепанцев. Но запах дымящегося асфальта на московских улицах не давал мне покоя.
На дорожных работах в Москве техники не меньше, чем на нашем участке. Вероятно, даже больше. И шику больше – рабочие в желтых кофтах, в желтых шлемах. И все же нет того масштаба, нет той перспективы, техника здесь огорожена щитами, защищена предупредительными знаками и фонарями, теряется среди высоких домов; видишь одни объезды, заторы, пробки, мостки вместо тротуаров. Только чувствуешь запах горячего асфальта. И этот запах влечет тебя туда, на дорогу, где все открыто, все видно, лязгает и грохочет, освещено солнцем и обдувается ветром.
Я скучал по вагончикам, по ребятам. Неплохие, в сущности, ребята – заносчивый Юра, флегматичный Андрей, щуплый сердцеед Маврин.
И потом... дедушка.
Я не предупредил его о своем приезде, и он меня не встречал на бричке, хотя на этот раз вещичек у меня было порядочно. Я протащил свой чемодан от станции до дедушкиного дома и вошел в дом с бьющимся сердцем.
Дедушка сидел на низком табурете, перетягивал пружины диванчика. Диванчик лежал на полу, косо торчали его круглые резные ножки, спиралились пружины, перетянутые шпагатом.
Дедушка повернул ко мне голову. Его черные глаза с синеватыми белками сверкнули по-цыгански. Колоритный старик все-таки!
Опять я ел борщ со сметаной, и гречневую кашу, и творог с молоком и допил бутылку портвейна, купленную дедушкой к моему первому приезду, и помидоры, и лук, и соленые огурчики. У нас дома все это считалось несовместимым. А дедушка считал совместимым. И когда я рубал, он посматривал на меня, может быть, даже думал, что я вернулся из-за него. И не ошибался. Я вернулся из-за него, из-за всего, что было вокруг него. Пусть я опять буду жить в вагончике, все равно дедушка здесь, я в любую минуту могу прийти к нему, остаться ночевать. Он постелит мне на этом диванчике, и лунные блики, преломленные листьями фикуса, причудливым узором будут лежать на полу.
При всей своей выдержке дедушка не смог сдержать удивления, узнав, что у меня в кармане список пяти солдат. Этого он не ожидал. А список был у меня. Стручков его раздобыл. Стручков все сделал.
Вручая мне список, Стручков сказал:
– Запросим военкоматы, возможно, кто-нибудь из них жив или живы родственники. Запрос сделаем от министерства – это убыстрит дело, а обратный адрес укажем твой. Если хочешь, я попрошу подписать министра.
– Я думаю, вашей подписи будет достаточно.
Ответить иначе было бы некорректно.
– Если будет время, сообщи о результатах.
– Обязательно, – пообещал я.
Выйдя из министерства, я сообразил, что следовало обратный адрес указать дедушкин: тогда бы ни Воронов, ни кто другой не совал бы нос в мои дела. Но возвращаться к Стручкову было неудобно.
И вот список солдат у меня. Я положил на стол фотографию и показал дедушке каждого.
Старшина в центре фотографии – Бокарев Дмитрий Васильевич из Бокаревского района, Красноярского края.
Справа, самый молодой, – Вакулин Иван Степанович из Рязани.
Крайний справа – Лыков Василий Афанасьевич из Пугачевского района, Саратовской области.
Слева, самый пожилой, – Краюшкин Петр Иванович из Пскова.
Крайний слева, средних лет, представительный, – Огородников Сергей Сергеевич из Ленинграда.
– В Корюкове были трое, – сказал я, – один у Михеева и два у Агаповых. Кто они? Во-первых, старшина Бокарев: его опознали и Агаповы и Михеев. Во-вторых, Вакулин: на него показал Михеев и имя назвал правильно – Иван. И третий, по-моему, это Краюшкин. На кисете вышита буква «К». Больше ни у кого ни фамилии, ни имя не начинаются на «К». Значит: Бокарев, Вакулин и Краюшкин. Кто же из них неизвестный солдат, кто разгромил штаб? Вакулин отпадает – Михеев это доказал. Остаются старшина Бокарев и Краюшкин.
Слушая мои рассуждения, дедушка поглядывал на фотографию, потом сказал:
– На Огородникове могла быть шинель Краюшкина. Или у Вакулина документы убитого Лыкова. Все могло быть, вариантов много. Запросили военкоматы – это хорошо. И здесь розыск идет.
Он достал с комода местную газету и протянул мне. Я прочитал такое объявление:
«В 1942 году в нашем городе было произведено нападение на немецкий штаб. При этом был убит советский солдат. Лиц, имеющих что-либо сообщить по этому поводу, просят зайти или написать в редакцию, Агапову».
– Такое объявление и по местному радио сделано, – добавил дедушка.
– А что за Агапов? – спросил я. – Какой-такой Агапов?
– Ты его знаешь, Славик Агапов.
– Любитель старины?
– Он.
– Он?! А зачем он суется не в свое дело?
– Заинтересовался. Хочет написать: ведь пописывает, я тебе говорил.
– А что он Написал? «Евгения Онегина»? «Капитанскую дочку»? Что-то я не слыхал про такого писателя.
Я сам пописываю, но никому не говорю об этом: мне стыдно, может быть, я графоман. А есть ребята – еще не написали ни строчки, а уже рассуждают, понимаете, о своем творчестве, делятся своими творческими планами, кого-то ругают, кого-то снисходительно хвалят, как собрата по перу.
По-видимому, именно таким писателем и был молодой историк Агапов.
Мне неприятно, что он ввязался в это дело. Моей монополии тут нет, но при чем здесь этот хищный очкарик? Его не волновал неизвестный солдат, он был для него лишь поводом, материалом, счастливой находкой, которую можно использовать.
Как там ни говори, я разыскал Стручкова, я достал список солдат, я поднял это дело, я был у Софьи Павловны, в школе, у Михеева, у тех же Агаповых. И вот является тин!
Нет, извините, пусть сам поищет!
Это я твердо решил: пусть сам поищет. Написал в газете, объявил по радио – прекрасно! Пусть продолжает. Он – по своей линии, я – по своей.
– Прекрасно! – сказал я. – Пусть дает объявления, пусть пишет – это делу не помешает. Но вот этим, – я показал на список солдат, – я буду заниматься сам.
Дедушка ничего не ответил. Не знаю, одобрил ли он меня. Вероятно, не одобрил. Но он хорошо понял, что я имею в виду. От него юный Агапов не узнает об этом списке.
Дедушка наклонился к фотографии, показал на Бокарева:
– Старшина, видно, орел! А все же на войне бывает самый неожиданный поворот событий.
19
Да, старшина – орел! Его могила, он разгромил штаб. Вот только кисет с буквой «К»...
Мои разговоры с Михеевым, с Софьей Павловной, с теми же Агаповыми были случайными, неожиданными: я застал людей врасплох, они не подготовились, ничего не воскресили в памяти. А сейчас, по прошествии времени, воскресили.
Но идти к Агаповым я не мог – там Славик. Отпадает. К Софье Павловне? Она живет в одном доме с Наташей. Наташа может подумать, что я ищу встречи с ней. А я не ищу встречи с ней.
Ладно, схожу к Михееву, а там будет видно.
Михеева я застал опять в саду. Опять он стрелял из двустволки по галкам.
Увидев меня, он опустил ружье.
– До чего вредная птица! Человек плоды из земли добывает, а она портит.
– Безобразие! – согласился я и перешел к делу. – Я к вам насчет Вакулина.
– Какого такого Вакулина?
– Раненого солдата, что у вас лежал.
– А откуда известно, что он Вакулин?
– Суду все известно, – пошутил я.
– Не знаю, не знаю... Вакулин... Он мне своей фамилии не докладывал.
Он произнес это, как мне показалось, нервно, даже раздраженно. Он был не такой прошлый раз, не такой спокойный и деловой, как тогда.
Потом спросил:
– Фамилию-то где узнал?
– В военном архиве.
– Только его фамилию сообщили?
– Нет, известны фамилии всех пятерых. Тот, кого вы показали, – Вакулин.
– А из остальных есть кто живой?
– Этого мы пока не знаем.
– Так, – задумчиво проговорил Михеев, – так чего ты спрашиваешь?
– Как Вакулин попал к вам?
– Раненый он был. Привели его два солдата и ушли. Один из них старшина, другой просто солдат.
Я протянул ему фотографию:
– Есть здесь этот третий солдат?
Он надел очки, долго рассматривал фотографию, потом снял очки, положил в футляр, вернул мне фотографию:
– Не могу сказать, ошибиться боюсь. Может, кто из этих, а кто – не помню. Ивана помню, старшину помню, а третьего не помню. А зачем он вам?
– Как – зачем? Выясняем, чья могила.
– Так ведь могила того, кто штаб разгромил.
– Да.
– А штаб разгромил старшина, я ведь говорил.
– Но вы этого не видели.
– Не видел. Только все сопоставление фактов такое. Старшина разгромил, никто другой.
– Допустим, – согласился я, – но где старшина прятался четыре дня?
– Вот этого я сказать не могу.
– Значит, его прятал какой-то местный житель.
– Весьма возможно. Только как этого жителя найдешь, может, нет его и в живых... В войну кто здесь был? Старики или инвалиды вроде меня. Все почти вымерли, и меня скоро не будет. По радио объявляли и в газете писали, может, и придет тот, кто старшину прятал. Вам лучше знать, – заключил он, вероятно предполагая, что я имею отношение к этим объявлениям.
Софью Павловну я застал в той же позиции – у телевизора. Смотрела кинопанораму.
На мой вопрос: действительно ли убитый был такой высокий, как она говорила, ответила:
– И, милый... Как теперь скажешь: высокий был или невысокий. Не стоял ведь, а лежал. Ночью дело было. Помнится мне, яму длинную копали. А может, показалось, что длинную, – я их никогда в жизни не копала, могилы эти. Может, и не такая уж она длинная была. Торопили нас немцы: давай, давай, шнель!..
– Хорошо, – сказал я, – допустим. Ну, а кисет – это точно его?
Она даже обиделась:
– Что же, я свой кисет подсунула? Я не курящая. В молодых годах выкуришь, бывало, в компании папироску, а чтобы махоркой вонять, кисет – да ты что, милый, в уме?
– Возможно, некоторые мои вопросы и выглядят нелепо, вы меня извините, – сказал я, – но очень запутанное дело, и хочется выяснить.
– Чего же тут запутанного? – удивилась она. – Убили солдата, похоронили, сберегли могилку. Теперь вот, говорят, памятник поставили. Хочу пойти посмотреть, да ноги не ходят. Может, кто на машине подвезет...
– И долго тут немцы были?
– С месяц, наверно, были, а то и два, недолго пановали.
Я вышел от Софьи Павловны и во дворе столкнулся с Наташей.
Я далек от мистики. Но если подсчитать шансы «за» и «против» того, что в те несколько минут, что буду пересекать двор, я встречу Наташу, то они будут выглядеть, как единица к ста. И вот, представьте, я с ней столкнулся во дворе.
Но главная мистика заключалась в том, что, идя сюда, я знал, что встречу ее. Хотите верьте, хотите нет, но был уверен, что встречу. И встретил.
– А, Наташа, приветик!
– Здравствуй!
– Как жизнь?
– Спасибо, – ответила она.
– Школьнички уселись за парты?.. Куют процент успеваемости?
Она не ответила.
– В сущности, – сказал я проникновенно, – это лучшее время нашей жизни.
Наташа и тут промолчала.
Она была в темном демисезонном пальто, в беретике, в темных туфельках. Стройная, смугленькая девчонка, к сердцу которой я так и не нашел дороги. Стоишь перед ней, чувствуешь другой, чужой и чуждый тебе мир. И не понимаешь, почему это происходит.
– Чего ты на меня дуешься? – спросил я.
– Я? С чего ты взял?
– Я же не слепой.
Она пожала плечами:
– Я отношусь к тебе, как ко всем.
Она честно сказала, спасибо! Она относится ко мне, как ко всем, то есть никак. А я отношусь к ней не так, как ко всем. В этом разница.
Но развивать эту мысль значило настаивать на том, чтобы она относилась ко мне, как я отношусь к ней. Конечно, любовь должна быть настойчивой, ее нужно добиваться, надо завоевывать женское сердце. Но я не знал, как это делается. Есть такие упорные, настырные ребята, ухаживают, добиваются, даже женятся в конце концов. Но я думаю, что в итоге ничего хорошего из этого не может получиться. Если сразу не возникла обоюдная симпатия, то она уже не возникнет, как ни старайся.
– Кстати, – сказал я, – у меня есть список солдат.
Она не поняла:
– Каких солдат?
– Ну, тех пяти, что на фотографии.
– Да? – оживилась она. – Как это тебе удалось?
Она способна на эмоции! Только не в связи со мной.
– Удалось! Тридцать тысяч курьеров доставили.
– Покажи.
Я показал ей список солдат.
– Отдай его в школу, – сказала она, – ребята этим будут заниматься.
– А ты не будешь?
– Ведь я в десятом, – ответила она, как мне показалось, с некоторым сожалением.
Ах да! Розысками, штабом занимаются восьмые и девятые классы. Десятые классы готовятся достойно завершить полное среднее образование.
Но я был рад, что сказал ей про список. У меня гора упала с плеч, камень свалился с сердца. Я не скрывал этого списка. А докладывать о нем Агапову не обязан.
– Ну, бывай, – сказал я.
– До свидания, – ответила она.
20
– Видали его! – Воронов обращался к инженеру Виктору Борисовичу. – Вернулся! Не взяли тебя на шоколадную фабрику?
– Не взяли.
– Я знал, что ты вернешься, – сказал Воронов, – потому что ты в душе своей бродяга. Хип-пи – вот ты кто!
И когда он произнес «хип-пи», растягивая его и смакуя, я окончательно убедился, что я снова на своем дорожном участке. В Советском Союзе есть, наверно, только один дорожно-строительный участок, где его начальник – заметьте, инженер – произносит слова, значение которых плохо понимает. «Хиппи»!
– А куда бродяге идти? – продолжал Воронов. – Дорогу строить – вот куда.
– Это не совсем так, – возразил я сдержанно. Не хотел спорить.
Однако Воронова не интересовало, хочу я спорить или не хочу. Есть повод поучить меня, вот он и поучает.
– А меня судьба назначила руководить вами, бродягами, – продолжал он, – и это совсем не просто. Я прощаю тебе первое дезертирство, второго не прощу. Если уж ты хиппи, то проявляй сознательность. Потому что здесь производство. Понял? Про-из-вод-ство! А теперь иди, приступай к работе.
Я пошел и приступил к работе.
Механик Сидоров и ремонтники встретили меня так, будто ничего не случилось. Возможно даже, не знали, что я уезжал в Москву: думали, околачиваюсь где-нибудь на участке.
Некоторые изменения произошли в моем вагончике. Андрей купил «Курс русской истории» Ключевского в пяти томах и теперь изучал историю не по романам, а по первоисточникам. У Маврина физиономия была цела. Юра приобрел новый японский транзистор «Сильвер», но ходил мрачный – поссорился с Людой.
Если среди нас и были бродяги, как утверждал Воронов, то это Люда. Ее родители жили в Сочи, но она уехала оттуда, когда ей было шестнадцать лет. Сейчас ей девятнадцать. Все едут в Сочи, все стремятся туда, а она удрала оттуда.
Мне уже попадались вот такие бродячие девчонки. Все они, как правило, с юга – из Сочи, из Ялты, из Сухуми. Такая Люда с детства видит людей, ведущих курортный, то есть праздный образ жизни: не работают, днем валяются на пляже, вечерами веселятся в ресторанах, на них модные костюмы, платья, украшения. И Люде кажется, что в Москве все сплошные курортники. Она не понимает, что перед ней такие же простые люди, как ее отец и мать, как она сама, только на отдыхе. И если ее родители поедут в отпуск куда-нибудь на Рижское взморье, то тамошним девчонкам и мальчишкам тоже будут казаться бездельниками.
Ничего этого в свои шестнадцать лет Люда не понимала. Перед ней были шикарно одетые и праздно живущие люди. Ей хотелось такой же жизни, хотелось Москвы, столицы, модных тряпок, тем более что была смазливенькая. И вот уехала в Москву. Как, каким образом, одна или не одна – я не знаю, она мне не рассказывала, и не знаю, рассказывала ли вообще кому-нибудь. Может быть, как большинство таких красоток, надеялась стать киноактрисой и околачивалась в проходной «Мосфильма» или студии имени Горького. Или пыталась поступить в театральное училище. Или выйти замуж за престарелого академика. Не знаю. Только ни киноактрисой, ни студенткой театрального училища, ни женою академика не стала, в Москве не прописалась. Очутилась на дорожно-строительном участке, в вагончике, в должности нормировщицы.
Среди наших простых рабочих женщин она выглядела как белая ворона в своей мини-юбке (я думаю, единственной), в своем мини-плаще (я думаю, зимой он заменял ей шубу), в двух кофточках (одну она надевала утром, на работу, другую – вечером, когда мы сидели под шатром в столовой). Наши кадровые работницы, жившие в вагончиках, к примеру та же Мария Лаврентьевна, имели где-то свой дом, семью, получали письма, сами писали, посылали деньги. Люда писем не получала, сама, наверно, никому тоже не писала, а денег уж наверняка не посылала. У нее их не было.
Она была перекати-поле – вот кем она была. Я никогда не думал, что ей всего девятнадцать лет; думал, года двадцать три – двадцать четыре. И хоть здорово поколотила ее жизнь, била и трепала ее, но, видно, уж такова ее натура: она не могла сидеть на одном месте и собиралась уехать. А Юра не хотел, чтобы она уезжала, ходил сам не свой, мрачный, злой, объявил, что не отпустит Люду. По какому праву? Не отпустит, и все. Пусть попробует уехать! Пусть только попробует!
Я не знаю, что скрывалось за этой угрозой. Убьет он ее, что ли? Мне казалась странной такая примитивность нравов. А если Люда его разлюбила? Она же свободный человек! Мне нравится Наташа, а я ей – нет; я отошел в сторону, и все. Так и он должен сделать – отойти в сторону. Но ребята в вагончике были другого мнения.
– Выходит, зазря он все это ей покупал, – говорил Маврин, – и туфли, и кофточки, и плащ купил? Ведь на ней ни черта не было – я помню, как она к нам приехала. А теперь смывается.
Я был поражен такой логикой, таким ходом мыслей, такой моралью.
– Выходит, он ее купил? Навечно! Она его собственность? Странная философия.
– Ничего странного нет, – возражал Маврин, – если ты не собираешься с человеком жить, тогда и не принимай от него ничего. Это ведь не коробка шоколадного набора. Коробка шоколадного набора – это для знакомства, ну, еще духи «Красная Москва». Но уж если он ее одевает, обувает, значит, сам понимаешь...
– А если она ему отдаст его барахло? – сказал я.
– А зачем оно ему? – возразил Маврин. – Продавать? Другой дарить? Не в барахле дело. А в том, что брала. Это все равно что жена.
– Почему бы им не жениться? – подхватил я.
– Легко сказать – жениться! – заметил Андрей. – А где жить? Думаешь, им Воронов даст отдельный вагончик?
– Но ведь у нее где-то есть дом, и у него есть дом. И если люди любят друг друга, то какое имеет это значение...
– Мальчик ты еще рассуждать, Сережка, – сказал Маврин, – ничего ты в этом не понимаешь. Женщину надо найти самостоятельную, хозяйку, а Людка что?
– Из таких вот девчонок, как Люда, выходят самые лучшие жены, – объявил я.
– Во дает! – усмехнулся Андрей. – А ты откуда знаешь? По собственному опыту?
– Может быть, и по собственному.
Я действительно где-то читал, что легкомысленные особы становятся верными супругами.
– Никак не пойму, – сказал Андрей, – ты на самом деле дурной или притворяешься?
– Глядя на тебя, об этом даже не приходится задумываться, – врезал я ему.
А Маврин твердил свое:
– Юрка этого так не оставит. Быть тут серьезному происшествию.
21
Но пока никаких происшествий не было и не предвиделось. Люда по-прежнему сидела с нами в столовой, с нами обедала и ужинала, инженер Виктор Борисович развлекал нас своими рассказами.
Как-то вечером мы сидели у костра: я, Юра, Андрей, Маврин, Люда и Виктор Борисович.
Виктор Борисович говорил, что Максим Горький очень любил жечь костры и даже придавал им мистическое значение. Не знаю, правда это или нет. Но, когда жгли костер, вагончик был пуст, и я мог спокойно заниматься, а когда кончал заниматься, присаживался к ним.
Пекли картошку, иногда жарили шашлык или просто мясо.
Сегодня пекли картошку.
Качалось пламя костра. В деревне лаяли собаки. Далеко маячили тусклые огни Корюкова.
Люда щепкой вытаскивала из костра готовые картофелины, подвигала их нам. Обжигая пальцы, мы снимали с них кожуру, посыпали солью и ели.
У нас на участке неплохая столовая, шеф-повар из Риги. Как говорил Воронов, тоже бродяга и вот попал к нам. Но его Воронов ценил больше всех: хорошее питание – залог устойчивости кадров. И все же столовая надоедала. Такие ужины у костра мы очень любили.
– Из картофеля можно изготовить сто блюд, – сказал Виктор Борисович и начал загибать пальцы, – картофель печеный, отварной, жареный, сушеный, тушеный, в мундире, пюре, молодой в сметане, фаршированный мясом, рыбой, селедкой. Картофельные оладьи, котлеты, крокеты, хлопья...
– Моя мамаша, – перебил его Андрей, – печет пирожки с картофелем – пальчики оближешь.
– А моя муттер, – сказал Маврин, – в мясной стюдень кладет куриные косточки. Объедение!
Он так и сказал – «стюдень», закрыл глаза, закачал головой, даже замычал от удовольствия.
Странно было слышать, что у Маврина где-то мать и он помнит о ней.
Мне тоже хотелось отметить мою маму. Но я не сумел сразу вспомнить, какое блюдо она готовит лучше всего: она их все хорошо готовит. Пока я перебирал их в памяти, Виктор Борисович продолжал рассказывать про картофель, про его происхождение и историю: как его завезли из Перу первые испанские завоеватели, как принудительно насаждали при Екатерине, про картофельные бунты и все такое прочее.
Виктор Борисович передавал общеизвестные факты. Но для ребят его рассказы были гранью их тяжелой полевой жизни, и это была светлая грань. И в том, как ребята слушали, и было очарование его баек.
Нас неожиданно ослепил свет фар – подъехала машина. Не наша машина – наши машины, подъезжая ночью к вагончикам, переходят на ближний свет.
Шофер погасил фары, мы увидели старую «Победу». Из нее вышел человек и направился к нам. Сердце у меня екнуло – это был Славик Агапов; я сразу понял, зачем он пожаловал сюда.
– Простите, – начал Славик, подойдя к костру и блестя своими очками, – где я могу...
Тут он увидел меня, тоже сразу узнал:
– Ага, я как раз к тебе. Здравствуй!
– ЗдравствуйТЕ!
Я подчеркнул слог «ТЕ», чтобы он мне не «тыкал».
– Слушай, – своим нахальным, категоричным голосом продолжал он, – в школе мне сказали, что у тебя есть адрес этого солдата.
Значит, вот кто меня продал – Наташа. Впрочем, она не знает, что я не желаю вмешательства этого типа.
– Какого – этого? – переспросил я.
– Ты ведь знаешь, о ком я говорю.
Ну что ж, раз он мне так упорно «тыкает», я тоже буду «тыкать».
– Видишь ли, – сказал я, – у меня есть адреса всех пяти солдат. Какой именно тебя интересует?
– Старшина.
– Могу я узнать, почему именно он?
На его лице появилась гримаса, но он был в моих руках и понимал это: я могу послать его ко всем чертям!
Я не услышал зубовного скрежета, но думаю, что он скрежетал зубами. Во всяком случае, круглые стекла его очков еще никогда так хищно не блестели.
– Потому что он и есть неизвестный солдат.
– Из чего это следует?
Какого черта он приволокся сюда! Теперь все в отряде узнают, что я занимаюсь делом неизвестного солдата. А я не хотел, чтобы здесь об этом знали. И если этот будущий Стендаль хочет искать – пусть ищет. Я ему не обязан докладывать о своих розысках.
Я говорил с ним так, что другой на его месте исчез бы моментально. Но это был очень настырный и упрямый тип.
– Из чего? – спокойно переспросил он. – Его узнал Михеев, его узнала моя мама, на него показывает женщина, которая его закапывала. И, наконец, именно у него нашли промокашку.
Ребята, разинув рты, слушали наш разговор.
Я вынул из углей картошку, побросал в руках, отодрал сверху шкурку, посыпал солью, куснул.
Славик стоял и ждал, пока я проделал эту процедуру. Он был в моих руках и понимал это.
Андрей лениво поднялся, пошел в вагончик, принес табуретку.
Агапов сел, процедив сквозь зубы нечто вроде «благодарю». То, что он хам, я заметил сразу. Но раз ты хам, то будь хоть вежливым хамом.
– Твоя мама не утверждает категорически, что ее взял именно старшина, – возразил я, – она сказала: кто-то из них, то есть из двух солдат, взял промокашку.
– Да, она так сказала, тогда для нее это было неожиданно. А теперь она вспомнила и утверждает: промокашку взял старшина.
– Ну что ж, – согласился я, – промокашка, безусловно, доказательство. Но, понимаешь, не единственное. Там был еще кисет. Ты его видел?
– Видел, – нетерпеливо ответил Агапов.
Мои вопросы начинали его злить. Ничего, потерпит.
– Ты видел, что вышито на кисете?
Он помолчал, и я ответил за него:
– На кисете вышита буква «К». Значит, имя или фамилия этого солдата начинается на «К». А старшину зовут Дмитрий, фамилия его Бокарев. Так-то вот.
Но на Агапова это не произвело ни малейшего впечатления.
– Это не имеет ровно никакого значения, – объявил он, – вряд ли молодой солдат занимался вышиванием. Вышивала эту букву женщина, та, что подарила ему кисет, и она могла поставить первую букву своего имени: Ксения, Клавдия...
Рассуждал он логично. По всему, неизвестный солдат – это старшина Бокарев. Но кисет, кисет... И один из солдат – Краюшкин. Славик этого не знает и, что самое смешное, не хочет знать. Он интересуется только старшиной. Он настолько убежден, что это старшина, что даже не спрашивает фамилии остальных. Ну и пожалуйста!
– Так что тебе от меня нужно? – спросил я.
– Мне нужен адрес старшины. Как ты его назвал?
Я повторил:
– Бокарев Дмитрий Васильевич.
Он вынул блокнот, ручку и записал это.
– А адрес?
– Адреса у меня нет.
– Как – нет? Наташа сказала, что есть.
– Я не знаю, что вам сказала Наташа, – я опять перешел на «вы» и тем самым пригласил и его это сделать, – но у меня их адресов нет. У меня есть только названия населенных пунктов, из которых они в свое время были призваны в ряды Красной Армии.
Так официально я все это сформулировал.
– Хорошо, – согласился Агапов, – а откуда был призван Бокарев?
– Село Бокари, Красноярского края.
Он записал, потом спросил:
– Точно?
– Не знаю, – усмехнулся я, – я при этом не был. Так значится в справке военного архива.
– Вы можете показать мне эту справку?
Ну вот, наконец он понял, что мне нельзя «тыкать».
Мне не хотелось показывать ему справку. Я даже опасался, что он положит ее в карман. От хама всего можно ожидать. Но нет, побоится, нас тут много, а он один.
Я вынес из вагончика список.
Он поднес его к очкам, взялся за ручку и блокнот. Я думал, он сейчас его перепишет. Но нет, он только сверил со списком свою запись о Бокареве. Запись оказалась правильной, и он вернул мне список. Больше его никто не интересовал. И это понятно. Ведь его не интересовал солдат сам по себе. Для него он был всего лишь исторический персонаж. И этот персонаж, видно, уже готов в его воображении, под это он и подгоняет факты. А может быть, он вовсе не историк Просто легкомысленный, поверхностный человек, организатор всякого рода сенсаций и шумих.
Как бы в подтверждение моих мыслей Агапов сказал:
– Между прочим, установлено: старшина прятался в нашем доме, на сеновале, и, выйдя оттуда, разгромил штаб.
Ах вот оно что! Товарищ Агапов, оказывается, имеет некоторое отношение к подвигу.
Он встал, положил в карман блокнот, сунул авторучку и, обращаясь ко всем и ни к кому, сказал:
– До свидания!
Кто-то из ребят что-то пробормотал в ответ. А кто и ничего не пробормотал. Этот тип всем не понравился.
Только Люда громко и насмешливо произнесла:
– Наше вам се!
«Се» обозначало у нее «сердечный привет».
Некоторое время мы сидели молча, потом Юра сказал:
– Ну ты и фрукт!
– Что ты имеешь в виду? – удивился я.
– За этим ездил в Москву?
– Попутно.
– И правильно сделал, – похвалил Андрей.
– А в чем суть? – спросил Виктор Борисович. – Я не все понял в вашем споре.
Я рассказал и саму историю, и ее суть, и почему Славик настаивает на Бокареве, привел все доказательства «за» и «против» Бокарева, «за» и «против» Краюшкина и Вакулина.
– Все же самые убедительные доказательства – в пользу старшины, – заметил Виктор Борисович.
Все согласились, что неизвестный солдат, скорее всего, старшина Бокарев. Причем Маврин выдвинул такой аргумент:
– Из этих пяти только он один и мог разгромить штаб. Остальные шоферня – они и гранаты не умеют бросать.
Но все также согласились, что надо точно выяснить и зря молодой Агапов так торопится. В объяснение его торопливости тот же Маврин выдвинул неожиданную версию.
– Выдали они нашего солдата, вот и заметают следы.
– Да нет, – решительно возразил я, – никто никого не выдавал, это вполне порядочные люди, там совсем другое.
Однако нелепое предположение Маврина оказалось предметом нашего спора.
– Все могло быть, – сказал Андрей, – в войну все было. На его месте любой бы торопился.
– Я бы не торопился, – возразил я. – Если бы кто-нибудь сказал про моего отца, что он предатель, я бы просто дал этому человеку по морде.
– А если бы к этому были доказательства? – спросил Юра.
– Я бы сказал: пожалуйста, давайте их обсудим, давайте исследуем историю каждого из пяти солдат, чтобы все было абсолютно ясно. Я бы не торопился.
– А если Славик не верит своей бабушке? – настаивал Юра. – Сейчас она хорошая, а двадцать пять лет назад испугалась немцев. Вот он и не хочет никакого исследования. Хочет доказать, что их солдат разгромил штаб, а потому, значит, они его не выдали.
– Это ты брось! – вмешался Маврин. – Раз выдали немцам нашего солдата, то и нечего защищать.
– Что же ему, родных предавать? – возразил Юра.
При всей нелепости мотива спор начинал приобретать остроту.
Я сказал:
– Отца нельзя предавать. Отцу надо верить.
– Но исторические факты?! – возразил Андрей.
– Я не хочу знать никаких исторических фактов, – закричал я, – сын не может предавать своего отца! Если мы не будем верить в своих отцов, тогда мы ничего не стоим.
– Чего ты кричишь! – сказал Андрей. – Разобраться надо, а ты кричишь. На свете есть подлецы, у подлецов есть дети. Что же этим детям – защищать своих отцов-подлецов?
Вопрос был поставлен коварно. Все смотрели на меня, ждали моего ответа. И во взгляде Люды я заметил что-то такое особенное. Видно, неважно у нее сложилось с родителями.
– Говорите что хотите, – сказал я, – но я убежден в одном: сын не может быть судьей своего отца. Если мой отец преступник, я не могу быть его защитником. Но я не могу и быть его обвинителем. Пусть его судит суд, общество, пусть его вина падет и на меня, и позор пусть падет на меня. Если я не сумею жить с этим позором, я умру.
– А он дело говорит, – заметил Андрей.
Юра скривил губы:
– В теории все выглядит красиво.
– Между прочим, – опять сказал я, – эти пять солдат считаются исчезнувшими при загадочных обстоятельствах, по их делу велось следствие. Возможно, их родным сообщили, что они дезертиры. Мы здесь похоронили героя, разгромившего немецкий штаб, а его сын ходит по свету с мыслью, что его отец дезертир. Должен он этому верить? Нет, не должен! Дезертир! Докажите, что он дезертир! Покажите этого дезертира! Где он сейчас? Если мы не верим в своих отцов, то и не должны искать их могил.
Я никогда не произносил таких длинных речей. Но что-то очень возбудило меня в этом разговоре.
Люда встала и, не говоря ни слова, ушла в свой вагончик.
22
Председатель сельсовета шел по широкой деревенской улице. По обе ее стороны стояли большие бревенчатые черно-серые избы под тесовыми крышами, кое-где поросшими зеленым мохом.
Село стояло на горе, огороды тянулись по ее склону до самого берега, где сушились на подпорках сети, покачивались на воде лодки, привязанные к врытым в землю столбикам.
Могучая река, широко и быстро огибая острова и устремляясь в бесчисленные протоки, несла свои светлые, прозрачные воды. Над рекой нависали высокие скалы, обрывы, усеянные гранитными россыпями, прослоенные бурыми, желтыми, серыми известняками, обнажившими первозданное строение земли. За скалами вздымался в гору сплошной, бескрайний, непроходимый лес – тайга.
На лице председателя было важное и озабоченное выражение человека, сознающего и значительность своей должности, и необычность предстоящего дела. И чем ближе подходил он к дому Бокаревой, тем суровее становилось его лицо. Хоть был он молод и председательствовал всего год, он твердо усвоил правило: чем сложнее вопрос, тем официальнее надо выглядеть, особенно если имеешь дело с женщиной.
Дом Бокаревой ничем не отличался от других домов в селе: выходил на улицу торцом, окна в резных наличниках, выкрашенных фиолетовой краской, крыльцо во дворе, огороженном плотным забором из вертикально поставленных досок и вымощенном тоже досками, с пустыми надворными постройками и развешанной для сушки рыбой.
И внутри изба эта была такой же, как и другие избы. Большая горница, за ней спальня. В переднем углу божница – полочка с иконами, в другом – угловик с зеркалом и вышитым полотенцем, на стене фотографии, за перегородкой кухня. У печки хлопотала хозяйка Антонина Васильевна Бокарева, маленькая старушка лет семидесяти, а может, и больше.
– Здравствуйте, Антонина Васильевна, – сказал председатель официально и вынул из портфеля бумагу, – письмо получено насчет сына вашего, Дмитрия.
Антонина Васильевна улыбнулась, подняла палец к уху, показала, что плохо слышит.
Председатель повысил голос, отчего он зазвучал еще официальнее:
– Нашлась могила, где похоронен сын ваш, Дмитрий.
Она опустилась на скамейку, положила на колени натруженные руки, помолчала, потом спросила:
– Где могилка-то?
Председатель заглянул в письмо:
– Город Корюков. Слыхали?
– Кто нашел-то?
– Школьники нашли. Запрашивают из газеты: в каком году погиб Бокарев Дмитрий, какие письма с войны от него были?
Антонина Васильевна помолчала, потом дрогнувшим голосом произнесла:
– Вот и нашлась Митина могилка...
Наступила та тягостная минута, которой председатель больше всего опасался: начнутся слезы, причитания, и никакая тут официальность не поможет, и слова не помогут, потому что слова еще больше подогревают, и женщины начинают выть в голос.
Выручила соседка, Елизавета Филатовна, бойкая бабенка из тех, кто первые все узнают и кому до всего есть дело. Именно за это председатель ее не любил, но сейчас был доволен ее появлением.
Она вбежала в дом, возбужденно заговорила:
– Радость-то какая: не раскиданы, значит, по земле его косточки. Уж такое тебе утешение, Васильевна, на старости лет, такое утешение...
Председатель благоразумно отошел в сторону и стал разглядывать висевшие на стене фотографии.
Он увидел на снимке бравого, щеголеватого старшину с гвардейским значком на груди и медалью «За отвагу», с широким командирским ремнем и портупеей через плечо. Это и был пропавший без вести почти тридцать лет назад сын хозяйки – Дмитрий Бокарев. Был он на снимке одних лет с председателем.
– Орел, чистый орел, – говорила между тем соседка Елизавета Филатовна, – смелый был, рисковый. Еще в мальчишках с отцом на медведя ходил. Я, бывало, говорю ему: «Митенька, малой ты еще в лес-то ходить». А он на меня этак-то посмотрит, отвернется: не встревай, мол, баба, не в свое дело.
Антонина Васильевна не голосила, не причитала, не плакала, сидела, сложив на коленях натруженные руки, молча слушала соседку.
А та продолжала возбужденно:
– Потом сам белку добывал. А уж из лесу придет, все девки его. Парень видный, бравый.
Председатель обвел избу задумчивым взглядом человека, которому что-то открылось. Что именно открылось, он не мог сказать, но что-то было особенное в этом молодом, юном лице бравого старшины, пропавшего без вести в войну, почти тридцать лет назад, в скорбном молчании его матери, только теперь узнавшей, что нашлась его безвестная могила.
– Вам, может, надо чего? – спросил он. – Может, крышу покрыть?
Из-за его спины Елизавета Филатовна сделала знак Антонине Васильевне: проси, мол, пользуйся случаем.
– Постоит еще крыша, – тихо ответила Антонина Васильевна.
Соседка с досадой передернула плечами: не воспользовалась, старая... Заискивающе улыбаясь, сказала:
– Ограду бы надо поправить.
Председатель вопросительно посмотрел на Бокареву.
– Ничего не надо, все есть, – по-прежнему тихо ответила Антонина Васильевна.
Соседка сменила разговор:
– Карточку небось с могилки пришлют.
– Все, что положено, сделают, – опять входя в свою должностную роль, объявил председатель официально.
– Как же разыскали его могилку-то? – спросила Елизавета Филатовна.
– Нашлись добрые люди, разыскали, – сказала Антонина Васильевна.
23
Они далеко углубились в пшеницу, когда услышали рев самолетов – немцы бомбили пустую МТС.
Самодельные носилки с Вакулиным были тяжелы. В Корюков они пришли уже затемно.
В крайнем доме горел свет. Бокарев сильно и требовательно постучал в дверь. Ее открыл сухощавый мужчина лет сорока, с встревоженным и угрюмым лицом.
Они внесли Вакулина, положили на диван.
Хозяин молча смотрел на них.
– Госпиталь далеко? – спросил Бокарев.
– В школе был, – ответил хозяин, – сейчас не знаю.
– Почему не знаете?
– Наши сегодня ушли.
– Так, – пробормотал Бокарев, – ладно, разыщем: может, остался кто. А раненый пусть у вас пока полежит. Скоро вернемся, заберем. Как ваша фамилия?
– Михеев.
– Посмотрите за раненым, накормите, подушку дайте, – приказал Бокарев и наклонился к Вакулину: – Ваня, ты как?
– Ничего, – слабо улыбнулся Вакулин, – я идти могу.
Он сделал попытку подняться.
– Лежи! – приказал Бокарев. – Без меня никуда!
Он подозрительно осмотрел комнату, спросил хозяина:
– Кто еще в доме?
– Семья... Жена, дети.
– Сам почему не в армии?
– Освобожден по болезни.
Бокарев опять подозрительно осмотрелся вокруг, открыл дверь в соседнюю комнату – там на кроватях спали дети.
Бокарев положил рядом с Вакулиным трофейный автомат, выразительно посмотрел на хозяина, спросил:
– Как пройти к госпиталю?
– А вот проулком на соседнюю улицу, там и школа.
Бокарев и Краюшкин свернули в переулок и вышли на длинную, видно главную, улицу. В середине ее высилось двухэтажное кирпичное здание школы.
Здание было пусто, окна открыты, ветер шевелил синие полосы оборванной маскировки, на полу валялась бумага, обрывки бинтов, стоял запах йода, карболки – медсанбат ушел.
– Не миновать мне штрафной роты, – мрачно проговорил Бокарев.
– В чем твоя вина? – возразил Краюшкин.
– Потерял людей, значит, виноват, – сказал Бокарев. – Ладно! Где-нибудь переночуем, утром мобилизуем подводу, заберем Вакулина и будем догонять своих.
Тусклый свет коптилки освещал стол, за которым сидели Бокарев, Краюшкин, хозяйка дома – Агапова, средних лет женщина, и ее дочь – девочка лет двенадцати. Бокарев дремал, положив голову на сложенные на столе руки.
Колыхалось неровное пламя, вырывало из темноты лица сидящих за столом, а иногда и кусок стены, где висела фотография человека в кавалерийской форме рядом с конем, которого он держал за повод.
Девочка делала уроки.
– Школы нет, – вздохнула Агапова, – а заниматься нужно.
– Это уж обязательно, – поддакнул Краюшкин, – образование – оно требует системы.
– Не встречался ли вам Агапов Сергей Владимирович? Давно ничего нет от него.
– Был у нас один Агапов, – сказал Краюшкин и посмотрел на девочку, – точь-в-точь один портрет.
– Он конник.
Бокарев оторвал голову от стола:
– Конник – это другой род войск. Подвижные части.
– Как в песне-то поется, – подхватил Краюшкин, – «нынче здесь, а завтра там». По себе знаю: получать письма – это мы любим, а отвечать – недосуг. Да и о чем писать? Война кругом – одно расстройство. Кончится – тогда наговоримся.
– Как для кого она кончится, – вздохнула Агапова.
– Дело известное, – согласился Краюшкин, – у кого грудь в крестах, у кого голова в кустах.
Краюшкин через плечо девочки заглянул в учебник: там были нарисованы хрестоматийные дома, сады, реки, лошади, коровы. Потрогал карандаш, понюхал промокашку.
– У моих ребят точно такой учебник был и карандаш, и промокашка вот точно так же пахла – чернилами. Есть у тебя еще такая?
– Есть, новая.
– Новую ты себе оставь, а мне эту отдай, – попросил Краюшкин.
– Берите.
Краюшкин понюхал промокашку, свернул, положил в карман вместе с фотографией, где были сняты впятером: он, Бокарев, Вакулин, Лыков и Огородников.
– Зачем она тебе? – спросил Бокарев.
– На память, ребятишками пахнет, – улыбнулся Краюшкин.
Вакулин лежал на диване в доме Михеева. Он старался лежать неподвижно – тогда казалось, что не так болит: болело только при движении, а так он ощущал равномерные толчки и думал, что внутри у него, наверно, нарывает.
Он думал и о том, что ему не следовало переползать на новое место. Когда он менял точку стрельбы, в него и попала нуля, и пуля эта, наверно, в животе, а может, и прошла навылет. Он больше склонялся к тому, что пуля в животе: он чувствовал там что-то острое и колющее, особенно при движении.
Он не засыпал, дожидаясь Бокарева и Краюшкина. Если медсанбат ушел, они найдут врача: старшина молодец, он и врача достанет и сделает все, что требуется.
Вспомнилась ему Нюра – первая в его жизни девчонка; вот так встретилась, и странно все получилось. Потом вспомнил Рязань, Рюмину рощу, куда ходили они гулять летом, городской сад, и Оку, и Солотчу, куда ездили в воскресенье на машинах, и гараж в бывшей церкви возле старого базара. И опять вспоминал Нюру, ее горячие худые руки...
Он проснулся от чьего-то прикосновения. Перед ним в белье стоял хозяин.
– Немцы, слышишь, солдат?
Вакулин отчетливо услышал грохот танков. Сквозь прорези ставен уже пробивался первый утренний свет.
Дверь в спальню была открыта, и Вакулин увидал на кровати две детские головки: дети со страхом смотрели на него.
– Уходить надо, солдат, – тихо, но спокойно, твердо и рассудительно сказал Михеев, – немцы тебя убьют: зачем ты им такой, раненный?! А мне и детишкам – расстрел за укрывательство. Ни тебе это не надо, ни мне. Я тебя на зады выведу, балкой уйдешь, там карьеры старые, а потом лес. Трудно тебе идти, а все-таки – шанс, спасешься!
Вакулин приподнялся.
Кольнула острая боль, бинты нестерпимо жали; хотелось их сорвать – срывать нельзя.
Михеев помог ему подняться, набросил автомат на плечо, сунул в руку палку, вывел в сад; поддерживая, подвел к калитке. Вакулин ковылял, опираясь на палку и на плечо Михеева. Он чувствовал все ту же острую, колющую боль, но превозмогал ее, возбужденный грохотом танков на соседней улице.
Михеев осторожно приоткрыл калитку, выглянул на улицу, показал:
– Чуть по улице пройдешь, сворачивай налево, выходи на зады, а там балкой до леса.
Вакулин заковылял по улице.
Михеев прикрыл калитку и смотрел сквозь щелку.
Он увидел в конце улицы немецкие бронеавтомобили. Они шли быстро, ревели моторами.
Вакулин успел только оглянуться, прижаться к забору, не успел даже поднять автомата – огонь с бронетранспортера скосил его.
Так он и остался лежать у забора.
Осторожно ступая, нагнувшись, пролезая под яблонями, Михеев пошел к дому.
Бокарев отодвинул занавеску и увидел немецкие танки. Краюшкин поспешно надевал шинель. Агапова в халате стояла в дверях, прислушиваясь к лязгу и грохоту на дороге.
– Может быть, вам на чердаке спрятаться, – сказала она, – у нас есть еще подпол, под кухней, он сухой.
– Куда зады выходят? – вместо ответа спросил Бокарев.
– На соседнюю улицу.
Бокарев выбежал во двор, заглянул в щель забора, увидел бронетранспортеры, услышал автоматную очередь. Краюшкин вопросительно смотрел на него.
Быстрым взглядом Бокарев обвел двор.
Ворота сарая были открыты, внутри под крышей виднелся сеновал.
Они взобрались туда и зарылись в сено...
24
Меня вызвали в контору.
Перед Вороновым лежала пачка писем. Он кивнул на них:
– Тебе.
Я протянул руку:
– Спасибо.
– Секретность переписки гарантируется Конституцией, – сказал Воронов. – И я не касаюсь твоей корреспонденции. Но на всех конвертах штамп – военкомат, вот, пожалуйста: Рязанский, Ленинградский, Красноярский, Псковский, Саратовский. Ты что, продолжаешь?
– Продолжаю.
– Ну продолжай, продолжай...
– Он это делает в нерабочее время, – заметил инженер Виктор Борисович, – его личное дело.
– Нет, – ответил Воронов, – нерабочее время – это не только личное дело. Вчера Маврин в нерабочее время учинил в деревне скандал, а спрашивают с меня: завалил политико-воспитательную работу, снял с себя ответственность за моральное состояние коллектива. Вот вы, Виктор Борисович, например, считаете возможным в нерабочее время выпивать с молодежью, а я считаю, что неправильно делаете – забываете о престиже руководства.
– Мы очень уважаем Виктора Борисовича... – объявила Люда.
– Ты хоть помолчи, – оборвал ее Воронов, – все стали умные, не участок, а симпозиум. Здесь не только наша работа, здесь и наш дом. Это на шоколадной фабрике человек отработал свои восемь часов, потом уехал домой и выкаблучивает там что хочет. Здесь мы все на виду.
– Я ничего предосудительного не делаю, – заметил я.
– А я разве тебя в чем-нибудь обвиняю? – возразил Воронов. – Занимайся чем хочешь, твое дело. Но чтобы не в ущерб производству.
– Какой может быть ущерб производству? – удивился я.
– Какой, я не знаю, а вот чтобы не было ущерба. Работу свою ты должен выполнять, и точка.
– Все выполняю, и точка, – ответил я.
Что же было в письмах?
Из Ленинграда: никаких сведений об Огородникове или о его родных не имеется.
Из Пскова: Краюшкин пропал без вести в 1942 году. В Пскове проживает его сын – Краюшкин Валерий Петрович, адрес такой-то.
Из Пугачевска: по сведениям военкомата, родные Лыкова в Пугачевском районе не проживают.
Из Рязани: Вакулин пропал без вести в 1942-м. В Рязани проживают его отец, мать и сестра.
Из Красноярского края: старшина Бокарев числится пропавшим без вести с 1942 года. В селе Бокари проживает его мать, гражданка Бокарева Антонина Васильевна.
Живого свидетеля не будет.
25
У нас в классе учился парень, Кулешов Вовка, сын известного профессора. У них в квартире всегда попахивало не то больницей, не то аптекой, хотя Вовкин отец дома больных не принимал, был к тому же психиатр, а в психиатрии лекарства не применяются. Впрочем, может быть, и применяются. На маминых таблетках от бессонницы написано, что они положительно действуют на психику.
Пахло медициной и в квартире Краюшкиных. Квартира отвечала бы самым высоким современным московским кондициям, если бы не тома «Всемирной литературы», которую выпускают, как мне кажется, для украшения жилищ.
Эти ровные ряды одинаковых толстых томов! Это же не энциклопедия, не специальные словари или справочники. Под одинаковыми обложками Гомер и Чехов, Теккерей и Есенин, Пушкин и Хемингуэй. И вообще не может быть стандартной библиотеки. Библиотеку человек должен создавать по своему вкусу.
Валерия Петровича Краюшкина дома не было. Меня встретила его дочь – Зоя, высокая девушка в очках, по виду заядлая интеллектуалка. И конечно, чересчур модерновая. Как все такие интеллектуалки в очках, модерновостью они прикрывают недостатки своей внешности. У нее были длинные худые ноги, и мини-юбка ей совсем не шла.
Я посмотрел на нее, прикинул и сказал:
– Я по поводу вашего дедушки.
– А... – протянула Зоя, – папе звонили откуда-то, из военкомата, кажется. Его нет дома. Хотите – подождите. Он скоро придет.
Мы прошли в столовую.
Зоя бесцеремонно разглядывала меня.
– А зачем вам нужен мой дед?
– Выясняем: его могила или не его.
– А какая разница? – насмешливо спросила Зоя. – Дедушке это теперь безразлично.
– А вам?
– Мне? – Она пожала плечами. – Мне, например, все равно, где меня похоронят. Пусть лучше сожгут!.. Могилы! Что в них толку? Зарастут травой, и все.
– Зарастут, – согласился я, – если за ними не ухаживать.
– А вы знаете, что велел сделать Энгельс?
– Что?
– Он велел после своей смерти сжечь себя, а прах развеять в море.
– Где вы учитесь? – спросил я.
– На медицинском.
– А... – протянул я.
Потом сказал:
– Это личное дело Энгельса. Маркс, например, такого распоряжения не давал.
Зое нечего было на это возразить.
– А как звали вашего деда? – спросил я.
– Деда?.. Папу зовут Валерий Петрович, значит, его звали Петр.
– А отчество?
Зоя сморщила лицо и развела руками – она не знала.
– Запинаетесь, – констатировал я. – «Уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости». Пушкин.
Она помолчала, потом спросила:
– А вы где учитесь?
– На филологическом, – ответил я.
Пришел Валерий Петрович Краюшкин, и мы перешли в кабинет. Он был обставлен тяжелой гарнитурной мебелью, но в книжных шкафах было несколько оживленнее – по-видимому, медицинские книги выпускаются не так стандартно, как «Библиотека всемирной литературы».
Валерий Петрович был среднего роста, плотный мужчина, с белыми, чистыми руками врача.
Кроме большого письменного полированного стола, в углу стоял круглый журнальный столик. Вокруг него в креслах мы и расселись.
Я протянул Валерию Петровичу фотографию.
Он посмотрел на нее, потом поднял глаза на меня:
– Да, это мой отец.
– Дай мне, папа, – попросила Зоя.
Она рассмотрела фотографию:
– Кто же мой дедушка?
Валерий Петрович показал ей Краюшкина.
– Ему здесь столько же лет, сколько тебе сейчас, – заметила Зоя.
– Да, по-видимому, – подтвердил Валерий Петрович, расхаживая по комнате.
– Но выглядит он старше, – продолжала Зоя.
Валерий Петрович ничего ей не ответил, остановился против меня:
– Значит, при нем не было никаких документов? Как же вы узнали?
– Узнали, – коротко ответил я. Не буду же я повторять историю розысков: теперь это уже неинтересно.
– Да, да, конечно, – сказал Валерий Петрович, – военные архивы, однополчане, понимаю, понимаю...
– Дело несложное, – согласился я.
Зоя внимательно посмотрела на меня. Уловила в моем голосе иронию. Меня ее взгляд не смутил. Ведь она не придает всему этому никакого значения.
– Мы тоже узнавали, – сказал Валерий Петрович, – но нам ответили: пропал без вести.
Теперь Зоя смотрела на него. Ей не понравилось то, что он оправдывается передо мной. А может быть, посчитала его оправдания неубедительными. Действительно, ему не следовало оправдываться. Это звучало неуклюже.
Я спросил:
– Когда было последнее письмо от вашего отца?
– Осенью сорок второго года, – ответил Валерий Петрович. – Вообще отец писал редко, особенно не расписывался, он был простой шофер.
В его голосе звучала привычная нотка гордости за то, что его отец простой шофер, а вот он, его сын, – врач, и, по-видимому, крупный врач.
– Это точно? – переспросил я. – Последнее письмо от вашего отца было осенью сорок второго года? Больше писем не было?
– Именно так, – подтвердил Валерий Петрович, – осенью сорок второго года. Больше писем не было.
– Оно есть у вас?
– К сожалению, нет, – ответил Валерий Петрович, – затерялось со всеми этими переездами. Фотографии отца сохранились.
Он вытянул нижний ящик письменного стола, вынул альбом с фотографиями, осторожно перелистал тяжелые страницы со вставленными в них фотокарточками, наконец, нашел то, что искал, и протянул мне.
На старом довоенном фото были изображены молодой Краюшкин и его жена, простая, миловидная и смышленая женщина.
Пока я рассматривал фото, Валерий Петрович говорил:
– Собирался я его увеличить, повесить. Но жена говорит, что сейчас фотографии на стены не вешают, только картины. – Он обвел рукой стены: там действительно висели какие-то картинки. – Говорит, неприлично выставлять на обозрение своих родственников. Может быть, это так, может быть, не так – не знаю.
Зоя сидела с нахмуренным лицом.
– Скажите, – спросил я, – ваш отец курил?
– Курил. А что?
– Да так...
Значит, кисет мог быть его.
– Есть какие-то неясности? – спросил Валерий Петрович.
– Видите ли, – ответил я, – один наш солдат разгромил немецкий штаб. И мы не знаем, кто это сделал: ваш отец или кто-нибудь другой.
Валерий Петрович развел руками, улыбнулся:
– Он был тихий, скромный человек. Штаб разгромить – значит, очень уж рассердили его немцы... Он был добрый, любил детей. Покойная моя мама рассказывала: когда отец уходил на войну, он взял на память о нас, о сыновьях – у меня еще есть старший брат, – так вот отец взял на память нашу игрушку.
Я чуть не встал даже, но удержался.
– Какую игрушку?
– Что-то из детского лото. Знаете, есть такое детское лото: большая карта с картинками и маленькие картонки. На них обычно изображаются звери, птицы. Вот одну такую он взял.
– Вы не помните, какую именно?
– Не помню и не могу помнить: мне тогда было двенадцать лет.
Все или почти все было для меня ясно.
Я посмотрел на часы, встал:
– Извините, мне пора.
– Оставайтесь у нас обедать, – предложил Валерий Петрович.
– Спасибо, надо ехать, в семь часов поезд.
– Ну что ж, – Валерий Петрович протянул мне руку, – рад был с вами познакомиться.
Потом он спохватился и, смущаясь, спросил:
– Может быть, нужны деньги на памятник?
– Нет, все уже сделано. До свидания.
Я повернулся к Зое, кивнул и ей:
– До свидания!
Она встала:
– Я вас провожу.
Облокотившись о перила, мы стояли с ней на деревянном пешеходном мосту, перекинутом через железнодорожные пути, и смотрели на движущиеся под нами поезда.
– У папы масса работы, – сказала Зоя, – он такой затурканный. Потом, мама – для нее дедушка чужой человек.
Что я мог ей ответить?
– Вы думаете, что неизвестный солдат – мой дед?
– Надо еще кое-что выяснить.
– Я могу чем-нибудь помочь?
– Нет, ничем.
– Когда все выяснится, вы нам напишете?
– Напишу.
Я посмотрел на большие перронные часы – сейчас подойдет поезд. Я попрощался с Зоей и побежал вниз по лестнице. На перроне я оглянулся. Зоя стояла на мосту и смотрела на меня.
26
Будь здесь другое расписание поездов, моя поездка к Краюшкиным заняла бы одно воскресенье. Но прямого поезда Корюков – Псков нет. Некоторые поезда вообще в Корюкове не останавливаются.
Я вернулся только в понедельник.
И все равно Воронов ничего бы не узнал. Мы работали на другом конце трассы, никто из ребят меня бы не продал, тем более механик Сидоров. Как бывший фронтовик, он отнесся к моей поездке сочувственно.
Но в понедельник женская бригада работала на щебне; испортился механизм, долго не присылали слесаря. Мария Лаврентьевна пожаловалась Воронову. Воронов начал выяснять, почему нет слесаря; пошла раскручиваться веревочка, и на конце ее оказался я, мое отсутствие, мой прогул.
Узнав, что какой-то слесаришка прогулял, Мария Лаврентьевна учинила такое, чего еще не учиняла, выдала и Сидорову, и Воронову, и инженеру Виктору Борисовичу. При всем моем уважении к трудящимся женщинам не могу не отметить, что они иногда бывают поразительно скандальны на работе.
Результатом была выволочка, которую устроил мне Воронов. Публично, в столовой, за ужином, чтобы мой прогул послужил для всех уроком. Провел на моем примере широкое воспитательное мероприятие.
Некоторые еще ужинали, другие играли в домино, в шашки и шахматы. Мария Лаврентьевна гладила белье.
Мы сидели за столом в обычном составе: Юра, Андрей, Люда и я. Маврин был в очередном галантном походе. За соседним столом сидели Воронов и инженер Виктор Борисович.
Я знал, что Воронов устроит мне выволочку, ждал. Но Воронов тянул, нагонял на меня страху.
Наконец он подозвал меня. Я подошел. В столовой стало тихо.
– Исчезаешь, начал Воронов, – а работать кто будет?
Я молчал.
– Два часа бригада простояла. За чей счет отнести?
Я мог бы ответить, что бригада простояла вовсе не потому, что я уехал. Если бы я был на участке, она все равно бы простояла, пока я приехал бы с другого конца трассы. Чтобы механизмы не ломались, надо делать профилактический ремонт своевременно, а не дожидаться, пока механизм выйдет из строя. И надо держать дежурных слесарей на основных пунктах трассы об этом уже говорилось на производственных совещаниях.
Я мог бы ему это сказать. Но не сказал: прогулял, а теперь, видите ли, защищаю интересы производства. Получилось бы спекулятивно.
– Бегаешь! – продолжал Воронов. – А перед получкой ко мне прибежишь: выведи мне, товарищ Воронов, зарплату. Нет, извините, я за тебя идти под суд но намерен. Человек должен выполнять свои обязанности. А личные дела в нерабочее время.
Тут уж я был вынужден ответить:
– Это не совсем личное дело.
– Да, узнавал насчет солдата, знаю. Но я тебя предупреждал: не в ущерб производству. Теперь понял, почему я тебя предупреждал?
– Понял, – ответил я.
– Я ведь знаю, с чего начинается и чем кончается. Это для тебя первая могила, а на моем пути их встречалось знаешь сколько?.. Сегодня ты поехал насчет этого солдата, завтра вон Юра насчет другого, потом и Андрей воодушевится, а там и Люда не захочет отставать... А кто дорогу будет строить?
Так он выговаривал мне и выговаривал.
Все молча слушали.
Мария Лаврентьевна гладила белье и тоже слушала. Слушали и те, кто играл в шашки и шахматы. Те, кто играл в домино, не стучали костяшками. И никто не вступился за меня, не защищал: считали, что Воронов прав, а я неправ. В их молчании была даже враждебность: явился мальчишка, сопляк, ничего не умеет делать, а высовывается, то уезжает, то приезжает, больше всех ему надо.
– У тебя уже была одна самоволка, – продолжал Воронов безжалостно, – за носочками, за шарфиком в Москву отправился; вернулся – простили: работай, оправдай доверие. Вон люди по пятнадцать лет у нас работают, а спроси, хоть раз прогуляли, убегали за носочками?
Воронов замолчал, приглашая меня спросить у присутствующих, поступали ли они так, как поступил я.
Я, естественно, не спросил.
– Мы свое дело сделали: могилу перенесли, документы сдали, обелиск поставили. Невидный обелиск, согласен, но от души, от сердца поставили. Чего же ты теперь хочешь? Хочешь доказать, что мы не так все сделали? Мы не сделали, а ты вот сделаешь? Это ты хочешь доказать?
Это был удар ниже пояса, такое могло вообразиться только самому инквизиторскому уму.
– Я ничего не хочу доказать, – возразил я, – просто хочу узнать имя солдата.
– А для этого, дорогой мой, – проговорил Воронов торжествующе, будто поймал меня на самом главном, – а для этого есть соответствующие организации. Ты что же, им не доверяешь? Думаешь, они не будут заниматься? Думаешь, они бросят? Только ты один такой сознательный? Не беспокойся, есть кому подумать, есть кому позаботиться.
Инженер Виктор Борисович сидел за одним столом с Вороновым, опираясь на палку, с поникшей головой. Было непонятно, слушает он Воронова или не слушает.
Оказалось, слушает.
Он поднял голову.
– А кто должен думать о наших могилах? Разве не наши дети?
Воронов от неожиданности даже поперхнулся, потом развел руками:
– Ну, знаете... Мы не можем...
– Нет, уж извините, – перебил его Виктор Борисович, – уж позвольте мне сказать. Вот вы говорите: дорогу надо строить. Да, надо. Только если дети перестанут о нас думать, тогда и дороги не нужны. По этим дорогам люди должны ездить. Люди!
Воронов мрачно помолчал, потом ответил:
– Да, люди, А чтобы стать людьми, надо чему-то научиться в жизни, научиться работать, проникнуться сознательным отношением. Человеком стать!
– Вот именно: человеком! – подхватил Виктор Борисович. – Именно человеком! А то мы все говорим: «Человек с большой буквы», только эту большую букву понимаем как прописную... – Виктор Борисович начертил пальцем на столе большую букву «Ч». – Нет, это не прописная буква. Это то, что зарождается в таком вот Сережке. И сохранить такое чувство в мальчишке – ценнее всего. Вы уж извините меня! Вот таким бы хотелось видеть настоящего руководителя.
С этими словами он встал и вышел из шатра. Даже шляпу забыл на столе.
Наступило тягостное молчание.
Только было слышно, как Мария Лаврентьевна брызжет воду на белье.
Ситуация получилась дай бог!
Мало того, что я прогулял день. Мало того, что по моей якобы вине два часа простояла бригада. По моей вине теперь в отряде возник конфликт. И где? Внутри руководства! На глазах у всего коллектива инженер обвинил начальника участка в неумении руководить людьми. Воронов этого не простит. Может, инженеру и простит – как-никак его заместитель все-таки. Но мне не простит никогда.
Обращаясь к шляпе Виктора Борисовича, Воронов сказал:
– Вот к чему приводят совместные выпивки с молодежью.
Этим он как бы объяснил мотивы поведения инженера.
Мне стало ясно, что с инженером он помирится, а мне на участке не работать.
На практике, на автобазе, у меня тоже получилось нечто вроде конфликта с коллективом, потом все сгладилось: я был там человек временный, к тому же школьник, практикант.
Здесь я не школьник, не практикант, здесь я рабочий и должен быть таким, как все рабочие. А я делал что-то не так, хотя, в сущности, ничего плохого не делал. Меня заинтересовала судьба солдата, захотелось узнать, кто он, разгадать эту тайну. Производство – не место для разгадывания тайн. Но ведь это не простая тайна. Это неизвестный солдат! Даже Мария Лаврентьевна плакала, когда мы переносили его останки, когда вкапывали колышки и набивали штакетник. А теперь она устроила мне этот камуфлет, спокойно гладит белье и с видимым удовольствием слушает, как Воронов драит меня.
Я посмотрел на этих людей, расположения которых мне не удалось добиться. Я не нашел дороги к их сердцу оказался здесь чужим и ненужным. Очень жаль. Мне эти люди были чем-то близки, а я вот им – нет. Ну что ж, ничего не поделаешь.
– Дошло наконец до тебя? – спросил Воронов.
– Дошло.
– Намерен ты работать, как положено сознательному, передовому рабочему?
– Намерен, – ответил я. – И все же я разыщу этого солдата.
Мы вернулись в вагончик: я, Юра и Андрей.
Мы всегда утешали друг друга при всякого рода неприятностях. При столкновении с начальством утешение заключалось в том, чтобы не придавать этим столкновениям никакого значения.
– Плюнь! – сказал Андрей. – Близко к сердцу надо принимать только неправильно выведенную зарплату. А на выговора, внушения, выволочки не следует обращать внимания. – Он улегся на койку, взял в руки Ключевского и погрузился в русскую историю.
Однако Юра утешил меня совсем по-другому:
– Плюнь, конечно. Но если без дураков, то Воронов прав. Работать надо, вкалывать! Человек существует, пока работает, действует.
– Свежие мысли, – заметил Андрей, не отрываясь от книги.
– Свежие мысли высказывают философы, и то не слишком часто, – возразил Юра, – я говорю то, что думаю. У меня в войну погибли дед, и дядя, и еще дядя. Что же мне теперь делать? Бегать по свету, искать их могилы?
– Не мешало бы, – заметил я.
– Юра, не заводись, – сказал Андрей, – Сереже и так уже попало.
– Я ничего особенного не говорю, – усмехнулся Юра, – просто высказываюсь по поводу происшедшего. Я Сереге сочувствую, готов его защищать, но между собой мы можем говорить откровенно. Не надо обижаться на Воронова: правда на его стороне.
На это я ответил:
– Воронова я понимаю до некоторой степени. Он руководитель, администратор, должен держать участок в руках, хотя в данном случае он и неправ. Меня удивляет другое: почему все против меня? Только Виктор Борисович заступился. Что я плохого сделал?
– Могу тебе объяснить, если хочешь, – с готовностью ответил Юра.
– Очень хочу.
– Пожалуйста, только не обижайся. Всем жалко солдата. Однако никто его не ищет, каждый занят своим делом, работой, жизнью. А вот ты ищешь, ездишь, хлопочешь. Выходит, ты добрый, гуманный, человечный. А мы – варвары! Нет, извини, друг, мы не варвары! Мы – работники! Вот мы кто – работники! А тот, кто не умеет работать и не хочет работать, вот на таких штуках и высовывается. Работу показать не можем, так хоть могилками возьмем.
Я впервые в жизни стал заикаться...
– А-а, т-ты, пп-п-подлец!
Юра встал, подошел ко мне:
– Что ты сказал? Повтори!
Я тоже встал.
Мы стояли друг против друга.
Андрей отстранил книгу и с интересом смотрел на нас.
– Повторить? – переспросил я.
– Вот именно, повтори, – угрожающе попросил Юра.
Юра кое-что знал обо мне, но не все. Например, что мой лучший друг Костя – боксер. И кое-чему меня научил.
Теперь Юра узнал это.
Андрей деловито спросил:
– Какой разряд имеем?
Я опустился на койку, руки у меня дрожали. Впервые в жизни я по-настоящему ударил человека.
27
– Слыхали, дом продаете? – спросил покупатель.
Антонина Васильевна улыбнулась, подняла палец к уху, показала, что плохо слышит.
Соседка, Елизавета Филатовна, громко объяснила:
– Насчет дома спрашивают – как, продаешь?
– Продаю, продаю, – кивнула головой Антонина Васильевна.
– Переселяетесь?
– Уезжаю.
Покупатель оценивающим взглядом осмотрел избу.
– Далеко?
– В самую Россию, город Корюков, слыхали?
– Нет, однако, не слыхал.
Покупатель обошел дом, заглянул в спальню, потрогал стены:
– Дом-то кому принадлежит?
Антонина Васильевна недоуменно посмотрела на него:
– Кому... Мой он, дом-то.
– Они спрашивают, на кого дом записан, – объяснила соседка, – беспокоятся: купят, а потом наследники или еще кто объявится.
– Нету у меня наследников, – ответила Антонина Васильевна, – я в войну и мужа и сына потеряла. Одинокая я. Вот к сыну еду. Пропал безвестно в войну, а теперь нашлась его могилка. К ней и еду.
– Далеко ехать-то, – заметил покупатель.
– Далеко, – согласилась Антонина Васильевна, – я-то ведь дальше околицы не ездила. И не ехать нельзя. Сколько лет ждала: не мог он безвестно пропасть. Теперь хоть поживу возле его могилки.
– Поживи, Васильевна, да возвращайся, – сочувственно сказала соседка, – как ее начинать, жизнь, на новом месте?
Покупатель кинул на нее недовольный взгляд:
– Это уж, как говорится, хозяйское дело: где жизнь начинать, где ее, как говорится, кончать.
– Сколько мне жить-то осталось, – вздохнула Антонина Васильевна, – вот и поживу возле сыночка своего дорогого.
Соседка растроганно смотрела на нее.
– Поветшала изба-то, – сказал покупатель, оглядывая стены, – не содержалась. Дом-то, он мужской руки требует.
– Это верно, – согласилась Антонина Васильевна, – не было мужчины в доме, чего не было, того не было.
– Ему бы ремонтик, тогда и цену подходящую можно бы назвать, – сказал покупатель.
– На ремонт деньги нужны, – возразила Антонина Васильевна, – а где их взять?
– Вам, как матери героя, колхоз должен помочь, сельсовет, – наставительно проговорил покупатель.
– Ей уж предлагали, – вмешалась соседка, – отказалась.
– Зря отказалась, – заметил покупатель.
– Нет уж, – возразила Антонина Васильевна, – какой есть, такой покупайте. Я за дом деньги беру, не за сына. Сыну моему цены нет.
28
Сеновал был низкий, только в самой середине его, под коньком пологой крыши, можно было стоять на четвереньках. Задний торец был забит косо срезанными дощечками. Все добротное, крепкое, нигде ни щели; сено свежее, недавно убранное, хорошо высушенное, пахнущее осенью и сухим тополиным листом.
Через неприкрытые ворота были видны двор и кусок улицы. По ней проносились легковые машины, останавливались у домов, из чего Бокарев заключил, что на улице разместится штаб. Тогда жителей повыгоняют, а дома и строения прочешут.
Предположения его оправдались.
Появились квартирьеры, и вскоре из дома вышла хозяйка с дочкой – несли узел и корзину.
– Давай, матка, шнель! – торопил их квартирьер.
По улице шли женщины, старики, дети, тащили вещи на себе, везли на тележках, на колясках. Жителей выселяли.
Квартирьеры вошли во двор, осмотрели, открыли сарай, дали автоматную очередь и ушли, оставив ворота открытыми.
– Будто ногу задело, – прошептал Краюшкин.
– Ну и неловок ты, отец, – пробормотал Бокарев.
– Немец ловок, – морщась, ответил Краюшкин.
Бокарев стащил с Краюшкина сапог, осмотрел рану:
– Кость цела.
– Капельное дело, – согласился Краюшкин.
Пакет они израсходовали на Вакулина. От кальсон Краюшкина Бокарев оторвал кусок, перевязал рану, сделал жгут, перетянул повыше колена. Тряпка набухла кровью.
– Лежи, не двигайся, ночью уйдем.
Бокарев подполз к краю сеновала, чуть разгреб сено, вгляделся в улицу.
Легковые машины останавливались у домов; денщики таскали чемоданы, готовили жилье для офицеров, связисты тянули шнур – в школе разместился штаб.
Во двор въехал «оппель-капитан»; в дом прошел офицер; следом за ним шофер потащил чемоданы.
Потом шофер вернулся, поставил машину ближе к сараю, передом на выезд, и опять ушел в дом.
– Машину угнать... – прошептал Бокарев.
– Можно бы, – согласился Краюшкин.
– Ночью посмотрим, – сказал Бокарев.
– Стукнешь дверцей – они и услышат: днем посмотри, как обедать уйдут.
Бокарев не любил советов, но совет был правильный.
День тянулся томительно долго, но Бокарев не уходил со своего поста, высматривал улицу зорким глазом. Офицер ушел в штаб. Шофер, пожилой, сухопарый немец с мрачным лицом, то выходил во двор, то возвращался в дом; вынес матрац, перину, повесил их на веревки – приводил в порядок жилье. Аккуратно устраиваются.
Наконец денщик вышел из дома с судками, отправился в кухню за обедом.
Бокарев спустился с сеновала, заглянул в машину – в щитке торчал ключ зажигания.
Потом он подошел к забору, нашел щель между досками, но через нее ничего не было видно; он пошевелил доску – она не тронулась с места.
Он подошел к калитке, постоял, прислушался, тихонько открыл ее, стал сбоку, посмотрел на улицу. В конце ее уже был шлагбаум, возле него стоял часовой.
Он зашел с другой стороны калитки – на другом конце улицы тоже шлагбаум. У школы и у домов стояли легковые машины.
Бокарев прикрыл калитку, вернулся на сеновал.
– Не получится с машиной: шлагбаумы по обе стороны. – Он кивнул на ногу Краюшкина. – Дойдешь? Нам только до леса добраться.
– Не знаю, однако, – неуверенно ответил Краюшкин. – Может, тебе лучше одному уйти?
– В плен захотелось?!
– Зря говоришь, – возразил Краюшкин. – С этой ногой я буду тебе в тягость. Пережду. Долго ли они здесь будут?
– Не могу я тебя оставить, отвечаю за тебя! И так всех людей растерял.
– Ты молодой, здоровый, – сказал Краюшкин, – тебе есть надо, а у нас полбуханки, надолго ли хватит?
Бокарев швырнул ему хлеб:
– На, жри!
– Непонятливый ты, я не о себе, я о тебе.
– За меня не думай, – оборвал его Бокарев. – Я за тебя обязан думать. Вместе уйдем.
– Вместе так вместе, – согласился Краюшкин, но, как понял Бокарев, для формы согласился.
Краюшкин кивнул на улицу.
– Лошадей не видать?
– Зачем тебе лошади?
– За сеном сюда полезут.
– Нет там лошадей. Танковая часть.
– Тогда порядок, – удовлетворенно сказал Краюшкин.
Вернулся шофер с судками, потом явился и офицер; пробыл дома с час, пообедал и снова ушел в штаб.
Шофер вышел во двор с помойным ведром, открыл крышку мусорного ящика, опорожнил ведро, потом с двумя чистыми ведрами отправился на улицу к колонке. Аккуратный, видно, немец, хозяйственный. Отнес чистую воду в дом, опять вернулся, ополоснул помойное ведро и тоже отнес его в дом.
А день тянулся и тянулся, не было, казалось, ему конца.
Они съели по кусочку хлеба.
– Ночью воду достанем, – сказал Бокарев.
– Ночью лежать надо и не двигаться, – возразил Краюшкин.
– Не учи! – коротко ответил Бокарев.
Ночь выдалась светлая. Полная луна освещала спящие дома, машины у домов, часовых, расхаживающих у штаба и у шлагбаумов.
Бокарев перелез через забор на соседнюю улицу. Она не была огорожена шлагбаумами, но у домов тоже стояли машины, легковые и грузовые, немцы и здесь разместились.
Прижавшись к забору, Бокарев внимательно осмотрел улицу. По его расчетам, именно на ней они оставили Вакулина.
В глубине ее мелькнула фигура часового, в другом конце тоже. Улица охранялась, но шлагбаума не было; упирается, наверно, в пустыри, не проедешь, не проскочишь – окраина. Если переползти вон до того проулка, то можно уйти в поле, а там и в лес. И Вакулин на этой улице, только в каком конце? Пришли они с запада, значит, там, но вроде не похоже. Ладно, днем разберемся.
Он ухватился за верх забора, подтянулся, заглянул в соседний двор, увидел бочку с водой между яблонь, перелез через забор, подполз к бочке, отвел ладонью листья, наклонился, напился. Вода была хорошая, хоть и чуть застоявшаяся, припахивала бочкой и прелым листом. На заднем крыльце стояли грязные солдатские сапоги, лежала сумка. Бокарев открыл ее, увидел сверток с красным крестом – индивидуальный пакет.
На садовом, сколоченном из досок столе валялись пустые консервные банки. Бокарев понюхал одну – она пахла колбасой. Вернулся к бочке, зачерпнул воды, отпил – ничего, сойдет.
Он услышал шорох в доме и присел у бочки.
Из дома вышел солдат в нательном темноватом белье, помочился с крыльца и вернулся в дом.
Опять все стихло.
С пакетом в кармане и банкой воды в руке Бокарев подошел к забору, провел ладонью по его верху – верх был узкий, а опорные столбы заострены. Он нашел место между столбом и досками, втиснул туда банку и, не спуская с нее глаз, подтянулся кверху, позабыв о часовом, думая только о том, чтобы удержалась банка.
Все сошло благополучно. Он лег животом на забор, достал банку, осторожно притянул к себе, спустился на землю, прокрался к своему забору, перебрался через него и вернулся на сеновал.
– На, пей!
Краюшкин жадно припал к банке.
Перевязывая ногу Краюшкину, Бокарев удовлетворенно сказал.
– Затянет в два дня.
– Рисковый ты парень, – заметил Краюшкин, – хватятся, пакет будут искать.
– Не беспокойся, – уверенно ответил Бокарев. – Думаешь, немец дурак? Сам доложит, что потерял пакет? Сопрет где-нибудь. А будут искать – есть чем отстреливаться. – Он кивнул на автоматы. – А дойдет до крайности – выйдем на улицу и закидаем их гранатами.
Краюшкин молчал.
– Чего молчишь? – спросил Бокарев.
– Зачем говорить – услышат.
– Боишься?
– Чего бояться, – ответил Краюшкин. – Верти не верти, а придется померти.
– Все прибаутничаешь, – сказал Бокарев, – а нужно задачу решать: как уйти отсюда.
29
На работу я еще ездил, но в вагончике больше не жил. Ночевал у дедушки.
Я не боялся Юры. Думаю, наоборот: он меня боялся. Но я не могу жить в одном вагончике с человеком, с которым не разговариваю.
Это вообще тягостно – жить с человеком, с которым не разговариваешь. Есть семьи, где люди по году не разговаривают. Живут вместе, едят за одним столом, вместе смотрят телевизор, а вот – представьте себе – не разговаривают. Объясняются через третьих лиц или посредством записок.
У нас дома этого никогда не было. Поспорили, поконфликтовали, даже поссорились, но не разговаривать? Глупо. Тогда надо разъезжаться.
Я так и сделал. Кое-какое мое барахлишко еще было в вагончике, а я опять каждый день ездил в город и из города – жил у дедушки. Тем более, что после устроенной Вороновым публичной выволочки, после того как я обнаружил общую к себе враждебность, мне стало что-то неуютно на участке.
Придется, видно, сматывать удочки.
|
The script ran 0.03 seconds.