Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Агата Кристи - Автобиография [1965]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, Автобиография

Аннотация. «Автобиография», над которой Агата Кристи работала полтора десятка лет, оказалась не менее увлекательной и популярной, чем ее детективы. Любителям мемуарной прозы и поклонникам таланта великой писательницы наверняка будет интересно узнать о том, как она готовилась стать оперной певицей и композитором, в годы Первой мировой войны трудилась сестрой милосердия, работала как фармацевт с экзотическими ядами и ездила на археологические раскопки в Египет, летала на только что изобретенном аэроплане, бесстрашно водила машину, обожала верховую езду и серфинг, даже совершила кругосветное путешествие.

Аннотация. Агата Кристи - непревзойденный мастер детективного жанра, «королева детектива». Мы почти совсем ничего не знаем об этой женщине, о ее личной жизни, любви, страданиях, мечтах. Как удалось скромной англичанке, не связанной ни криминалом, ни с полицией, стать автором десятков произведений, в которых описаны самые изощренные преступления и не менее изощренные методы сыска? Откуда брались сюжеты ее повестей, пьес и рассказов, каждый из которых - шедевр детективного жанра? Эти загадки раскрываются в «Автобиографии» Агаты Кристи.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Ощутимый урон хозяйству наносило щедрое гостеприимство Джейн. Каждый божий день к ней заявлялись семь или восемь друзей пить чай с пирожными, сдобными булочками, лепешками, печеньем, фруктовыми тортами. В конце концов, отчаявшись из-за того, что книга домашних расходов все распухает и распухает, мама деликатно намекнула, что, может быть, поскольку теперь все изменилось, Джейн договорится со своими друзьями, что они будут приходить к ней не чаще чем раз в неделю. Так что теперь Джейн расточала свое гостеприимство только по пятницам. Наши трапезы тоже отличались от прежних застолий с тремя-четырьмя сменами блюд. Обеды упростились. По вечерам мы с мамой ели макароны с сыром или рисовый пудинг. Думаю, это огорчало Джейн. Понемногу маме удалось также взять на себя заказы, чем в былые времена занималась Джейн. Один из папиных друзей получал большое удовольствие, слушая, как Джейн по телефону отдает распоряжения: – Я хочу шесть лангустов – только не омаров, – свежих, и креветок, не меньше чем… Это «не меньше чем» было излюбленным выражением в нашей семье. Кстати, «не меньше чем» заказывала не только Джейн, но и наша следующая кухарка, миссис Поттер. Что за благословенные времена были для торговцев! – Но я всегда заказывала двенадцать филе камбалы, – в отчаянии говорила Джейн. Тот факт, что у нас не было теперь достаточно ртов, чтобы съесть двенадцать филе, даже считая ее и ее помощницу, не укладывался в голове Джейн. Все эти изменения очень мало затрагивали меня. Такие понятия, как роскошь или экономия, в юные годы не имеют значения. Что купить – леденцы или шоколад – не так уж важно. К тому же я всегда предпочитала камбале макрель, а мерлуза, кусающая себя за собственный хвост, всегда казалась мне верхом совершенства. Моя жизнь текла по-прежнему. Я поглощала огромное количество книг – проработала всего Хенти и набросилась на Стэнли Уэймана (какие восхитительные исторические романы!). Однажды я перечитала «Трактир в замке» и нашла его прекрасным. «Пленник Зенды» открыл мне, как и многим другим, жанр романа. Я зачитывалась им, влюбившись по уши не в Рудольфа Рассендилла, как можно было ожидать, но в настоящего короля, заточенного и горюющего в башне. Я жаждала спасти его, освободить, убедить, что я, Флавия, любила именно его, а не Рудольфа Рассендилла. Я прочитала по-французски всего Жюля Верна – «Путешествие к центру земли» многие месяцы оставалось моей любимой книгой. Я наслаждалась контрастом между благоразумным племянником и самоуверенным дядей. Любую книгу, которая нравилась мне по-настоящему, я всегда перечитывала каждый месяц; потом, по прошествии года, оставляла ее и выбирала другую. Были также книги Л. Т. Мид для девочек – мама их терпеть не могла, находя юных героинь этих книг вульгарными, только и мечтающими о богатстве и красивых платьях. Втайне я восхищалась ими, но при этом чувствовала себя виноватой в дурном вкусе! Некоторые из книг Хенти мама читала мне вслух, досадуя, впрочем, на чрезмерную пространность описаний. Она читала мне и «Последние дни Брюса» – книга страшно нравилась нам обеим. На уроках я корпела над трудом под названием «Великие исторические события». Проработав каждую главу, мне нужно было ответить на вопросы, помещенные в конце. Из нее я узнавала о главных европейских и мирового значения событиях, произошедших во время правления английских королей, начиная с короля Артура. Как приятно, когда вам твердо говорят, что король Такой-то плохой; эта книга отличалась библейской категоричностью. Я узнала даты рождения и смерти всех английских королей и имена всех их жен, – не могу сказать, чтобы эта информация хоть сколько-нибудь пригодилась мне в жизни. Каждый день я занималась также орфографией, исписывая целые страницы трудными словами. Думаю, некоторую пользу эти упражнения мне принесли, но я всегда писала с кучей ошибок и делаю их по сей день. Главное удовольствие доставляла мне музыка – и уроки, и всякого рода музыкальная деятельность, связанная с семьей Хаксли. У доктора Хаксли и его рассеянной, но умной жены было пятеро дочерей – Милдред, Сибил, Мюриэл, Филлис и Инид. По возрасту я находилась между Филлис и Мюриэл, моей лучшей подругой, смешливой девочкой, с вытянутым лицом с ямочками на щеках, что довольно необычно для лиц такой формы, и светлыми пепельными волосами. Я впервые встретилась с Мюриэл и Филлис на уроке пения. Мы, десять – двенадцать девочек, пели раз в неделю хоровые сочинения и оратории под руководством учителя пения мистера Крау, а также играли в «оркестре»: мы с Мюриэл – на мандолинах, Сибил и девочка по имени Конни Стивенс – на скрипке, а Милдред – на виолончели. Вспоминая теперь Хаксли, я должна признать, что это было отважное семейство. Завзятые святоши из старых обитателей Торки косо посматривали на «этих Хаксли» главным образом потому, что у них было заведено прогуливаться по Стрэнду, коммерческой улице Торки, от двенадцати до часа дня. Впереди, держась за руки, три девочки, а вслед еще две и гувернантка; они жестикулировали, веселились, бегали взад и вперед, хохотали, но, что самое главное, они были без перчаток. Это уже откровенный вызов. Тем не менее, поскольку мистер Хаксли был самым модным доктором в Торки, а миссис Хаксли – то, что называется «хорошего происхождения», девочки были приняты в свете. Нравы в ту пору отличались некоторым своеобразием, представляя собой, конечно, одну из форм снобизма. Однако некоторые проявления снобизма вызывали всеобщее презрение. Тех, кто слишком часто намекал на свой аристократизм, осуждали и высмеивали. Три фазы обсуждения, следующие друг за другом, я слышала всю жизнь. Первая: – Но кто она, дорогая? Из какой семьи? Не из йоркширских ли она Твидлов? Они, конечно, отчаянно нуждаются, но она настоящая Уилмот! Вторая: – Да, конечно, они ужасно вульгарны, но страшно богаты! Думаю, люди, поселившиеся в «Лиственницах», имеют деньги, не правда ли? О, надо обязательно навестить их. И наконец, третья: – Я все знаю, дорогая, но они так забавны! Конечно, никакого воспитания, и никто не знает, из какой они семьи, но они в самом деле очень забавны. После этого отступления о социальных ценностях поскорее вернусь к оркестру. Интересно, насколько ужасен был шум, который мы издавали? Наверное, достаточно. И, однако, нам было очень интересно, и наши познания в музыке увеличились. Приближалось и нечто еще более захватывающее – мы готовились к представлению опер Гилберта и Салливана. Еще до того, как мы сблизились, Хаксли уже поставили «Терпение». Теперь они находились в преддверии постановки «Телохранителя» – мероприятия, требовавшего незаурядной отваги. Меня изрядно изумляло, что родители нисколько не расхолаживали детей. Миссис Хаксли проявляла великолепную индифферентность, что, надо сказать, искренне восхищало меня, поскольку родители в ту пору отнюдь не отличались равнодушием. Она поддерживала детей во всех их начинаниях, помогала, если они нуждались в помощи, а если нет, – предоставляла полную свободу. Распределили, как положено, роли. Я обладала красивым сильным сопрано, единственным во всей труппе, и, конечно, была на седьмом небе, когда мне поручили роль полковника Ферфакса. Некоторые трудности возникли с мамой, отличавшейся старомодностью воззрений относительно того, какие участки ног девушки могут демонстрировать публике. Ноги есть ноги, достаточно деликатная часть тела. Неблагопристойно, считала мама, появляться на сцене в коротких штанах XVI века или еще в чем-то таком. Мне было тогда тринадцать или четырнадцать дет, и мой рост составлял уже метр шестьдесят семь. Увы, никаких признаков пышной груди, о которой я мечтала, живя в Котре, не наблюдалось. Все-таки мне удалось выйти в костюме королевского стражника, хотя вместо штанишек на мне были довольно мешковатые брюки гольф. Я утешалась тем, что джентльмены елизаветинских времен сталкивались с еще большими трудностями. Сегодня все это кажется смешным, но тогда к подобным проблемам относились со всей серьезностью. В конце концов из положения вышли так: мама сказала, что, если я переброшу через плечо маскировочную мантию, все будет прекрасно. Мантию соорудили из куска бирюзового бархата, выуженного из Бабушкиных запасов. (Бабушкиными запасами были набиты многочисленные сундуки и ящики, ломившиеся от изумительных тканей, купленных ею за последние двадцать пять лет и благополучно забытых.) Я бы не сказала, что двигаться по сцене в мантии, ниспадающей с одного плеча и перекинутой через другое, да еще так, чтобы в целях благопристойности оставить скрытыми от публики нескромные участки ног, было очень легко. Помнится, я не испытывала на сцене ни малейшего страха. Не странно ли для особы столь застенчивой, которой порой стоило неимоверных усилий перешагнуть порог магазина? Которая, прежде чем появиться на большом приеме, буквально скрежетала зубами? Единственным, что совершенно не приводило меня в замешательство, было пение. Позднее, учась в Париже одновременно музыке и пению, я тряслась от страха, если мне предстояло сыграть что-нибудь на школьном концерте и вместе с тем совершенно не боялась петь. Вполне вероятно, что этим бесстрашием я обязана арии «Благо ли жизнь» и прочим ариям из репертуара полковника Ферфакса. «Телохранитель», безусловно, был моим звездным часом в тот период. И однако, как это ни странно, я рада, что мы больше не ставили опер – опыт, который доставил истинное удовольствие, нельзя повторить снова. Одно из самых странных явлений заключается в том, что, воскрешая события прошлого, как и почему они происходили, что им предшествовало, невозможно вспомнить, когда и отчего они канули в безвестность. Не могу вспомнить множество пьес, в которых я участвовала вместе с Хаксли после описанных уже постановок, хотя совершенно уверена, что наша дружба не прерывалась. Одно время мы, кажется, встречались каждый день, потом я долгое время писала Лалли в Шотландию. Может быть, доктор Хаксли уехал практиковать куда-то в другое место или оставил работу? Я не помню, когда мы расстались окончательно. Помнится, у Лалли существовала твердая градация дружеских отношений. – Ты не можешь быть моей лучшей подругой, – объясняла она, – потому что в Шотландии есть девочки Мак-Крэкенс. Они всегда были нашими лучшими друзьями. Бренда – моя лучшая подруга, а Джэнет – лучшая подруга Филлис; следовательно, ты можешь быть моей второй лучшей подругой. Так что мне пришлось довольствоваться званием второй лучшей подруги, и уговор этот соблюдался неукоснительно, тем более, что Хаксли виделись с Мак-Крэкенсами, я бы сказала, едва ли чаще, чем раз в два года. Глава вторая Мне кажется, где-то в марте мама сказала, что Мэдж ждет ребенка, Я ошарашенно уставилась на нее: – Мэдж ждет ребенка? Непонятно, почему мысль о том, что у Мэдж может быть ребенок, не приходила мне в голову, – в конце концов, это случалось сплошь и рядом, но то, что происходит в своей семье, всегда производит более сильное впечатление. Я с энтузиазмом приняла своего зятя Джеймса, или Джимми, как я обычно называла его, и очень привязалась к нему. Сейчас же произошло что-то совсем новое. Как это всегда со мной случалось, мне понадобилось некоторое время, чтобы осмыслить сказанное. Может быть, я просидела с открытым ртом две минуты или даже больше. Потом я сказала: – О, это будет потрясающе. А когда? Через неделю? – Нет, не так скоро, – ответила мама. – Наверное, в октябре. – В октябре? – расстроилась я. Вообразите себе только, сколько еще ждать! Не помню точно, какие у меня в ту пору существовали представления о сексе, – мне было тогда около тринадцати лет, однако, думаю, что я уже не слишком полагалась на теории небесных посланников или докторов с черными портфелями. Я уже понимала, что это некий физиологический процесс, но не испытывала ни любопытства, ни особого интереса. Однако некоторое осторожное умозаключение я сделала. Сначала ребенок находится внутри, а потом, в нужное время, оказывается снаружи; я размышляла о механизме его появления на свет и пришла к выводу, что самым вероятным путем для него был пупок. Я совершенно не могла взять в толк, для чего существует это углубление посреди живота, и, следовательно, совершенно ясно, что пупок должен иметь какое-то отношение к появлению ребенка на свет. Позже сестра рассказала мне, что у нее были совершенно определенные идеи на сей счет: она считала, что пупок – это замок, ключ от которого находится у мамы, а потом мама передавала этот ключ мужу, и в брачную ночь он отпирал замок. Все это звучало настолько убедительно, что меня нисколько не удивляла длительная и твердая приверженность Мэдж своей теории. Я отправилась в сад обдумывать новость и провела там много времени в размышлениях. У Мэдж будет ребенок. Удивительное известие, и чем больше я думала о нем, тем в больший восторг приходила. Я буду тетя, как взрослая, это придаст мне значительность. Я буду покупать ему игрушки, разрешу играть в своем кукольном домике, буду следить, чтобы мой котенок Кристофер случайно не поцарапал его. Примерно через неделю я перестала думать обо всем этом; повседневные происшествия поглотили мое внимание. До октября надо было еще столько ждать. Вдруг в августе пришла телеграмма, и мама спешно уехала из дома. Она объяснила, что должна уехать, чтобы побыть некоторое время с Мэдж в Чешире. С нами жила тогда Тетушка-Бабушка. Внезапный отъезд мамы не очень удивил меня, и я не задумывалась о его причинах, потому что мама всегда действовала внезапно, без всяких предварительных приготовлений. Помню, я гуляла в саду, рядом с теннисным кортом, с надеждой разглядывая грушевое дерево в поисках спелой груши. Именно за этим занятием и застала меня Алиса. – Пора ужинать, мисс Агата. У меня есть для вас маленькая новость. – Новость? Какая? – У вас теперь есть маленький племянник. – Племянник? Но он не должен был появиться раньше октября? – Ну, не всегда все бывает так, как мы думаем, – сказала Алиса. – Пойдемте же. Я пошла домой и в кухне нашла Бабушку с телеграммой в руке. Я забросала ее вопросами. Какой из себя ребенок? Почему он появился сейчас, а не в октябре? Бабушка парировала мои вопросы с истинно викторианским искусством. Думаю, что, войдя в кухню, я прервала ее беседу с Джейн на акушерские темы, потому что они обе резко понизили голоса и шептали что-то вроде: «Один доктор считал, что надо дать ей потрудиться, но другой настоял на своем». Все это звучало таинственно и интересно. Я полностью сосредоточилась на племяннике. Бабушка разделывала баранью ногу, когда я спросила ее: – Но на что же он похож? Какого цвета у него волосы? – Наверное, он лысый. Волосы вырастают не сразу. – Лысый, – повторила я разочарованно. – А у него красное лицо? – Скорее всего. – А какого он размера? Бабушка подумала, перестала резать мясо и отмерила расстояние ножом: – Такой. Она ответила мне с абсолютной уверенностью человека, который знает, о чем говорит. Ребенок показался мне очень маленьким. В то же время это заявление произвело на меня такое сильное впечатление, что, абсолютно уверена, если бы психиатр попросил меня назвать ассоциацию и в качестве ключевого слова произнес «ребенок», я тотчас ответила бы: нож для разрезания мяса. Интересно, какой фрейдистский комплекс приписали бы мне в связи с таким ответом? Племянник очаровал меня. Мэдж привезла его в Эшфилд спустя примерно месяц, а когда ему исполнилось два месяца, его крестили в старой церкви в Торе. Так как крестная мать малыша, Нора Хьюитт, не могла присутствовать на крестинах, мне разрешили держать ребенка на руках и быть ее представительницей. Я стояла рядом с купелью, преисполненная гордости, а Мэдж нервно поддерживала меня за локоть, чтобы я случайно не уронила племянника. Мистер Джейкоб, наш викарий, которого я прекрасно знала с тех пор, как он готовил меня к конфирмации, замечательно умел крестить. Он окроплял святой водой верхнюю часть лба и легонько покачивал ребенка, чтобы он не заплакал. Племянник был окрещен Джеймсом Уотсом, в честь отца и дедушки. Но в семье его называли Джеком. Меня все время обуревало нетерпеливое желание, чтобы он поскорее вырос и я смогла бы играть с ним, потому что на данный момент он в основном занимался тем, что спал. Какое счастье, что Мэдж приехала домой надолго! Я рассчитывала, что она будет рассказывать мне разные интересные истории и внесет разнообразие в мою жизнь. Своего первого Шерлока Холмса – «Голубой карбункул» – я услышала от Мэдж, и с тех пор одолевала ее просьбами рассказывать еще. Больше всего я любила «Голубой карбункул», «Союз рыжих» и «Пять апельсиновых косточек», хотя и все остальное тоже нравилось мне. Мэдж была великолепной рассказчицей. Перед тем как выйти замуж, она начала писать сама. Некоторые из ее рассказов были опубликованы в «Ярмарке тщеславия». Напечататься в этом журнале считалось большим литературным успехом, и папа страшно гордился дочерью. Она написала серию рассказов, посвященных спорту: «Шестой мяч в молоко», «Мимо», «Касси играет в крокет» и другие. Очень остроумные и увлекательные. Перечитав их лет двадцать тому назад, я подивилась, как же хорошо она писала. Интересно, продолжала бы она писать, если бы не вышла замуж? Думаю, Мэдж никогда не рассматривала себя всерьез как писательницу – скорее она предпочла бы стать художницей. Мэдж принадлежала к тому типу людей, у которых прекрасно получается все, за что бы они ни взялись. Насколько я помню, выйдя замуж, она больше не писала рассказов, но десять или пятнадцать лет спустя начала писать для сцены. «Претендента» поставил Бэзил Дин в Королевском театре, с Леоном Куотермейном и Фей Комптон в главных ролях. Мэдж написала еще одну или две пьесы, но их не поставили в Лондоне. Помимо этого Мэдж великолепно играла в любительских спектаклях в Манчестерском любительском драматическом театре. Совершенно очевидно, что из всех членов нашей семьи Мэдж была самой талантливой. Я была начисто лишена честолюбия, сознавая свою заурядность. Любила играть в теннис и крокет, но никогда не играла достаточно хорошо. Очень соблазнительно «признаться», что я всегда мечтала стать писательницей и когда-нибудь узнать успех, но положа руку на сердце могy сказать, что такая мысль никогда не приходила мне в голову. Однако в одиннадцатилетнем возрасте меня все-таки напечатали. Случилось это так. По Илингу начали ходить трамваи, что вызвало немедленный взрыв общественного негодования. В Илинге произошло чудовищное событие: такое благословенное место по соседству с Лондоном, такие широкие улицы, такие красивые дома – и вдруг лязг трамваев! При слове «прогресс» раздавался истошный вой. Посыпались протесты в прессу, в мэрию, кто куда мог – писали все. Трамваи! Какая пошлость, какой шум! Здоровье населения подвергается несомненной угрозе. Разве недостаточно великолепного блестящего красного автобуса с огромными буквами «ИЛИНГ», курсировавшего от Бродвея в Илинге до ШепердБуш, и другого, чрезвычайно полезного автобуса, от Ханвелла до Эктона. Не говоря уже о доброй старой Большой Западной железной дороге или пригородных поездах. Трамваи объявили ненужными. Но они появились. Появились неумолимо, сопровождаемые стенаниями и зубовным скрежетом жителей города; с ними непосредственно связана моя первая попытка напечататься – я написала стихотворение в первый же день, как начали ходить трамваи. Оно состояло из нескольких строк. Бабушка уговорила одного из старых джентльменов из своего окружения, верного стража из числа ее галантных телохранителей, генералов, полковников и адмиралов, пойти в редакцию местной газеты и предложить напечатать мое стихотворение – наверняка они поместят его. Я до сих пор помню это первое стихотворение: Чуть свет пошли трамваи, Пурпуром сверкая. Искры рассыпая. Но когда стемнело и сумерки сгустились, Совсем другое дело: трамваи испарились. Далее я иронизировала по поводу «узкого башмака, который жал». (В «башмаке» сцепления, или как он там назывался, обнаружились неполадки с электричеством, подаваемым в трамвай, из-за чего спустя несколько часов случилась авария.) Увидев стихи напечатанными, я почувствовала прилив гордости, но никак не творческого энтузиазма выступить вновь на литературном поприще. На самом деле я думала только об одном – о счастливом замужестве. Как и большинство моих подруг, я ощущала полную уверенность в себе. Мы жили в сознании ожидающего нас безоблачного счастья; мы ждали любви, восхищения, поклонения, ждали, как о нас будут заботиться, холить и лелеять, намереваясь в то же время идти собственным путем во всем, что было для нас важным, одновременно заботясь о муже, его жизни, успехе, карьере, считая эту заботу своим священным долгом. Мы не нуждались в тонизирующих или успокоительных таблетках, потому что верили в радость жизни. Могли испытывать личные разочарования, порой чувствовали себя несчастными, но в целом жизнь была удовольствием. Может быть, для нынешних девушек так оно и осталось и жизнь для них так же увлекательна, но они конечно же не показывают этого. Может быть – только сейчас пришло мне в голову – им нравится предаваться меланхолии? Некоторым наверняка нравится. Может быть, им доставляют удовольствие критические эмоциональные ситуации и преодоление их? Может быть, мучительные душевные терзания им в радость? Тревога, тоска, беспокойство типичны для нашего времени. Мои современницы часто оказывались в трудном положении, у них не было и десятой доли того, чего они хотели. Почему же нам было так весело жить? Может быть, в нас бродили жизненные соки, которые теперь иссякли? Отчего? От гнета ли образования, или, того хуже, от страха остаться недоучкой? Или высушила их тревога о будущей жизни? Мы походили на буйные заросли цветов, – может быть, даже сорняков, – но силы в нас били через край, мы пробивались вверх – сквозь щели тротуаров и мостовых, в самых зловещих уголках, подталкиваемые любопытством к жизни, жаждой наслаждения, и прорывались к солнечному свету в ожидании, пока кто-нибудь придет и сорвет нас. Нас могли помять, но мы снова поднимали головы. Теперь, увы, обзавелись гербицидами (особенными!), и у сорняков нет больше шансов снова поднять голову. Говорят, что погибают неприспособленные. Нам никто никогда не говорил, что мы неприспособленные. А если бы кто-нибудь сказал, мы бы не поверили. Только убийца был неприспособлен к жизни. А теперь именно ему и нельзя этого говорить. Самое замечательное в девичестве, каковое есть предчувствие женственности, состоит в том, что жизнь воспринимается как увлекательное приключение. Совершенно не знаешь, что с тобой случится. Вот отчего так интересно становиться женщиной. Никаких забот о том, что делать, – биология сама решит. Ждешь мужчину, который, раз появившись, полностью изменит твою жизнь. Что ни говорите, но на пороге таких предчувствий голова кружится. Что будет? «Может, я выйду за какого-нибудь дипломата… Наверное, мне бы понравилось ездить за границу, смотреть мир…» Или: «Пожалуй, я не хотела бы выйти замуж за моряка; ведь пришлось бы все время жить у моря». Или: «Кто знает, может быть, я выйду замуж за мостостроителя или первопроходца». Весь мир открыт, но выбор не за вами, все предопределено судьбой. Судьба может послать кого угодно: например, пьяницу, который сделает вас несчастной на всю жизнь; но это только увеличивало накал ожидания. К тому же это не был брак с профессией; вас ждал брак с мужчиной. Выражаясь словами старушек нянь, кормилиц, кухарок и горничных: «Однажды явится Мужчина вашей жизни, ваш Суженый». Помню, еще совсем крошкой я наблюдала, как старая Ханна, Бабушкина кухарка, одевает на бал одну из самых хорошеньких маминых подруг. Ханна зашнуровывала ее в тугой корсет. – А теперь, мисс Филлис, – сказала Ханна, – поставьте ногу на кровать и наклонитесь, я буду затягивать. Не дышите. – Но, Ханна, я не могу выдержать, правда, не могу. Я не могу дышать. – Ничего-ничего, моя милочка, не шевелитесь, вы прекрасно можете дышать. Придется вам не слишком много есть, оно и к лучшему, потому что молодым леди не подобает много есть у всех на виду – это неделикатно. Вы должны вести себя как настоящая юная леди. Вот теперь прекрасно. Подождите, я измерю вам талию. Как раз: сорок шесть с половиной сантиметров; я могла бы затянуть до сорока шести. – Сорок шесть с половиной тоже хорошо, – вздохнула страдалица. – Вы будете очень довольны, когда появитесь там с такой тонкой талией. Представьте себе, что именно в этот вечер явится ваш суженый? Не хочется же вам, в самом деле, чтобы он увидел вас поперек себя шире? Мужчина вашей жизни. Суженый. Или иногда еще более элегантно: «Ваша судьба». – Не знаю, мне вовсе не хочется идти на эти танцы. – Глупости, очень даже хочется. Может быть, вы встретите там вашего Суженого. И естественно, именно так все и происходит. Девушки отправляются на какой-нибудь бал, они могут хотеть идти туда, могут не хотеть – это не имеет никакого значения – и там встречают свою судьбу. Конечно, всегда находились девушки, заявлявшие, что они не хотят выходить замуж, обычно по какой-нибудь благородной причине. Как правило, они собирались уйти в монастырь или работать в лепрозории. Речь шла, таким образом, о том, чтобы принести себя в жертву ради какого-то очень важного дела, – неизбежный этап. Горячее стремление стать монахиней было гораздо более характерно для последовательниц протестантской религии, чем католической. Девушки-католички рассматривали уход в монастырь как призвание, как выбор жизненного пути, в то время как протестанток привлекал аромат религиозной таинственности. Профессия больничной сиделки тоже считалась вполне героической, овеянной славой мисс Флоренс Найтингейл. Но главной темой оставался брак: за кого вам предстоит выйти замуж – вот главный вопрос. В тринадцать-четырнадцать лет я значительно опережала свой возраст, чувствовала себя гораздо старше и опытнее сверстниц. Я больше не чувствовала себя защищенной – напротив, я сама стала защитницей. Несла ответственность за маму. В это же время начались мои попытки разобраться в себе: что я за человек, что может принести мне успех, и в чем я слаба, на что не стоит тратить времени. Я прекрасно знала, что не отличаюсь сообразительностью; прежде чем решать какую-то проблему, я должна была всесторонне обдумать ее. Я начала ценить время. Нет ничего удивительнее в жизни, чем время. Не думаю, чтобы у современных людей его было достаточно. В детстве и юности мне страшно повезло именно потому, что у меня было так много времени. Просыпаешься утром и, даже прежде чем открыть глаза, радостно предвкушаешь: «Интересно, что я сегодня буду делать?» Ты можешь решать: вот он перед тобой, выбор, и, если хочешь, можешь распланировать день. Это не означает, что не существует обязанностей, которые нужно выполнить, – конечно же, они есть: определенная домашняя работа – то почистить серебряные рамки для фотографий, то заштопать чулки, а то и выучить главу из «Великих исторических событий», а завтра пойти в город и оплатить все счета в магазинах. Написать письма, поиграть гаммы и упражнения, повышивать, но все эти занятия зависели от моего выбора, от моего желания. Я могла планировать день, могла сказать: – Пожалуй, оставлю чулки на потом; с утра пойду в город, а вернусь по другой дороге и посмотрю, зацвела ли уже яблоня. Просыпаясь, я всегда испытывала самое естественное для всех нас чувство: радость жизни, может быть, неосознанную. Вы живeтe, и открываете глаза, и наступает новый день; каждый следующий шаг в вашем путешествии в неизведанное – в этом увлекательном путешествии – и есть ваша жизнь. И дух захватывает не обязательно от того, что это вообще жизнь, но от того, что это ваша жизнь. Одно из величайших таинств существования – наслаждение преподнесенным вам даром жизни. Вовсе не всякий день сулит наслаждения. После сладостного чувства, испытанного от «Новый день! Какое счастье!», вы вспоминаете, что в десять тридцать назначены на прием к зубному врачу, и это отнюдь не радует. Но первоначальное чувство радости уже испытано, и оно дает вам заряд на весь день. Конечно, многое зависит от характера, веселый он или мрачный. Думаю, что с этим ничего не поделаешь. Уж каков человек есть, таков он и есть: счастливый и веселый до той поры, пока что-нибудь не огорчит его, или мрачный и грустный, пока что-нибудь не развеет его тоску. Само собой разумеется, счастливые люди могут стать несчастными, а мрачные получать массу удовольствий. Но если бы я могла сделать подарок новорожденному, я выбрала бы только одно: хороший характер. Существует странное, на мой взгляд, мнение, что работа – это большая заслуга. Почему? Когда-то человек шел на охоту для того, чтобы прокормиться и выжить. Потом он корпел над сбором урожая и сеял и пахал по тем же причинам. Теперь он встает ни свет ни заря, вскакивает в свой восьмичасовой поезд и весь день сидит в конторе – все по той же причине. Чтобы прокормить себя, иметь крышу над головой, и, если повезет, жить с комфортом и развлекаться. Суровая экономическая необходимость – да! Но – заслуга? Старая поговорка гласит: «Дурная голова ногам покоя не дает». В то же время маленький Джордж Стефенсон наслаждался праздностью, наблюдая за прыгающей крышкой чайника, который кипятила его мама. Так как в тот момент ему нечего было делать, он начал размышлять… Не думаю, чтобы открытия рождались из необходимости, – открытие впрямую происходит от праздности, а может быть, и от лени. Избавиться от неприятностей – в этом состоит главный секрет, который вел человечество через сотни тысяч лет, от изобретения кремня до стиральной машины. С ходом времени положение женщин определенно изменилось к худшему. Мы, женщины, повели себя как дурочки: начали вопить, чтобы нам разрешили работать наравне с мужчинами. Мужчины, ничтоже сумняшеся, с удовольствием ухватились за эту идею. Зачем защищать жену? Что плохого, если она сама будет защищать себя? Она хочет этого. Черт возьми, на здоровье! Мне кажется чрезвычайно огорчительным, что, начав с того, что мудро объявили себя слабым полом, мы теперь сравнялись в положении с первобытными женщинами, весь день гнувшими спину в полях, вышагивавшими многие мили в поисках верблюжьих колючек, годных на топливо; они шли, водрузив на голову тяжелый груз домашнего скарба, в то время как блистательные самцы гордо гарцевали впереди, свободные от поклажи за исключением смертоносного оружия для защиты своих женщин. Надо отдать справедливость женщинам викторианской эпохи: мужчины ходили у них по струнке. Хрупкие, нежные, чувствительные, они постоянно нуждались в защите и заботе. И что же, разве они были унижены, растоптаны или вели рабский образ жизни? Мои воспоминания говорят мне совсем о другом. Все подруги моей Бабушки отличались редкостной жизнерадостностью и неизменно достигали успеха во всех начинаниях: упрямые в своих желаниях, своенравные, в высшей степени начитанные и прекрасно обо всем осведомленные. И, представьте себе, они невероятно восхищались своими мужчинами. Искренне считали их потрясающими парнями – гуляками и волокитами. В повседневной жизни женщины творили все что хотели, при этом делая вид, что полностью признают мужское превосходство, чтобы мужья ни в коем случае не потеряли лица. «Ваш отец знает лучше, дети мои», – оставалось священной формулой. К настоящему рассмотрению проблемы, однако, приступали в конфиденциальной обстановке. – Я уверена, Джон, что ты совершенно прав, но мне интересно, подумал ли ты… Однако в одном отношении авторитет мужа был незыблем. Муж – это глава семьи. Выходя замуж, женщина принимала как свою судьбу его место в мире и его образ жизни. Мне кажется, что такой уклад отличался здравым смыслом и в нем коренилась основа будущего счастья. Если вы не можете принять образ жизни вашего мужа, не беритесь за эту работу – иными словами, не выходите за него замуж. Скажем, он – торговец мануфактурой; он – католик; он предпочитает жить за городом; он играет в гольф, а отдыхать ему нравится на море. Вот за это вы и вышли замуж. Примите и полюбите все это. Совсем не так уж трудно. Это просто удивительно, какое огромное наслаждение можно получать почти ото всего, что существует в жизни. Нет ничего упоительнее, чем принимать и любить все сущее. Можно получать удовольствие почти от любой пищи и любого образа жизни: деревенской тиши, собак, проселочных дорог; от города, шума, толпы, грохота машин. В одном случае вас ждет покой, возможность читать, вязать, вышивать и ухаживать за растениями. В другом – театры, картинные галереи, хорошие концерты и встречи с друзьями, которых иначе вы видели бы редко. Я счастлива сказать, что люблю почти все. Однажды, во время путешествия в Сирию, у меня состоялась занятная беседа с соседкой по купе – по поводу желудка. – Дорогая, – сказала она, – никогда не уступайте желудку. Если происходит что-то неладное, скажите себе: «Кто здесь хозяин – я или мой желудок?» – Но что вы можете с ним сделать на самом деле? – Любой желудок можно перевоспитать. Понемножку. Неважно, чего именно это касается. Например, я плохо переносила яйца. Или совершенно заболевала от тостов с сыром. Я начала с кофейной ложечки яиц всмятку два или три раза в неделю, потом варила их чуть подольше и так далее. А сейчас могу съесть сколько угодно яиц. То же самое с тостами с сыром. Запомните: желудок – хороший слуга, но плохой хозяин. Эти слова произвели на меня сильное впечатление, я обещала последовать ее совету и без особых трудностей совершенно поработила свой желудок. Глава третья Когда после смерти папы мама уехала с Мэдж на юг Франции, я на три недели осталась в Эшфилде одна под неназойливой опекой Джейн. Именно тогда я открыла для себя новый спорт и новых друзей. В моду вошло катание на роликах. Поверхность пирса была очень грубой, неровной, каждую секунду мы падали, но сколько же было веселья! В конце пирса находилась концертная эстрада, зимой, конечно, бездействующая, и мы превратили ее в каток. Можно было кататься в помещении под пышным названием «Залы заседаний» или там, где проводились настоящие балы. Это уже был высший класс, но мы предпочитали пирс. Достаточно иметь собственные коньки, заплатить два пенни за вход – и катайся сколько душе угодно! Хаксли не могли составить мне компанию в этом виде спорта, потому что их не пускали гувернантки, и то же самое относилось к Одри. Но я нашла семейство Льюси. Хотя они были гораздо старше, но проявляли ко мне большую доброту, так как знали, что я осталась в Эшфилде одна. Врачи рекомендовали маме поехать за границу, чтобы сменить обстановку и отдохнуть. Гордая своим одиночеством, я не замедлила воспользоваться ситуацией. Я с удовольствием делала заказы – или думала, что заказываю. Джейн приготовляла всегда только то, что считала нужным, но разыгрывала великолепный спектакль, выслушивая мои самые дикие предложения. – Не приготовить ли нам жареную утку и меренги? – спрашивала. И Джейн соглашалась: – Да, конечно. Но она не уверена, есть ли у нас утка, а меренги… – как раз сейчас нет белков, может быть, лучше подождать, пока для чего-нибудь понадобятся желтки, а пока поедим то, что уже приготовлено, – этим и кончалось. Но дорогая Джейн была всегда исполнена такта. Она называла меня мисс Агата и разрешала мне чувствовать себя важной особой. Как раз тогда Льюси пригласили меня покататься с ними и научили кое-как стоять на роликах; мне это страшно понравилось. Думаю, они были одной из самых приятных семей, которые я знала. Льюси приехали из Уоркшира. Прекрасный фамильный особняк Чарлкот принадлежал дяде Беркли Льюси. Он всегда считал, что в один прекрасный день дом перейдет к нему, но он перешел к его дочери, муж которой взял себе имя Ферфакс-Льюси. Думаю, вся семья очень опечалилась, потеряв Чарлкот, хотя они никогда не говорили об этом ни слова, разве что между собой. Старшая дочь, Бланш, отличалась редкостной красотой, она была немного старше Мэдж и вышла замуж раньше моей сестры. Старший сын, Реджи, служил в армии, но другой сын, примерно того же возраста, что и Монти, оставался дома вместе с сестрами Маргарит и Мюриэл, известными как Марджи и Нуни. Девушки лениво и невнятно перебрасывались словами, что представлялось мне высшим шиком. Ни у одной, ни у другой не было ни малейшего понятия о времени. Покатавшись некоторое время, Нуни смотрела на часы и говорила: – Смотрите, оказывается, уже половина второго. – О боже, – вскрикивала я, – мне уже по крайней мере двадцать минут назад надо было вернуться домой. – О Эгги, зачем тебе идти домой? Пошли с нами и пообедаем вместе. А в Эшфилд позвоним. Я соглашалась, и мы приходили к ним домой, где нас радостно приветствовал Сэм, собака, о которой Нуни обычно говорила: «Тело как бочка, дышит как паровоз»; нас уже поджидал горячий обед, и мы ели. Потом они говорили мне, что жалко так рано уходить домой, и поэтому мы направлялись в классную комнату, играли на рояле и пели. Иногда мы совершали прогулки по вересковым пустошам. Договаривались встретиться на вокзале, чтобы поспеть на определенный поезд. Льюси опаздывали, и мы пропускали поезд. Они пропускали поезда, они пропускали трамваи, они пропускали все на свете, но их это никогда не заботило. – Ну и что ж, – говорили они, – пустяки какие. Поедем на следующем или после него. Какой смысл волноваться, не правда ли? Восхитительная атмосфера. Каждый год, в августе, приезжала Мэдж – это были лучшие моменты моей жизни. Вместе с ней появлялся и Джимми, но через несколько дней он отправлялся обратно по делам, а Мэдж вместе с Джеком оставались до конца сентября. Джек, конечно, был источником неиссякаемой радости для меня. Розовощекий, золотоволосый малыш, которого хотелось съесть; мы так и называли его – «булочка». Безудержно открытый, он совершенно не знал, что такое молчание. Проблема состояла не в том, чтобы заставить Джека разговаривать, трудно было уговорить его помолчать. Чрезвычайно вспыльчивый, он, как мы выражались, часто «взрывался»: наливался краской, потом становился багровым, задерживал дыхание, так что казалось, действительно вот-вот взорвется, и затем разражалась буря. Няни Джека, каждая со своими особенностями, сменяли друг друга. Я запомнила одну, довольно злобную, старую, с растрепанной копной седых волос. Зато у нее был огромный опыт, и, в сущности, только она умела укрощать Джека, вступившего на тропу войны. Однажды он совершенно разбуянился, и любому, кто к нему приближался, кричал без всякого повода: «Идиот, идиот, идиот!» Наконец няне удалось утихомирить его, сказав: если он повторит свои слова еще раз, она его накажет. – Я скажу вам, что я сделаю, – закричал Джек. – Когда я умру и окажусь на небе, я подойду к Боженьке и скажу ему: «Идиот, идиот, идиот». – Джек перевел дыхание и остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление произвело на окружающих его богохульство. Няня отложила свою работу, посмотрела на Джека поверх очков и спокойно сказала: – Почему же ты думаешь, что Всемогущий обратит внимание на то, что говорит несмышленыш? Полностью обескураженный, Джек сдался. За старой няней последовала молоденькая девушка по имени Изабелла. По неизвестным причинам она обладала склонностью выкидывать разные вещи в окно. «Проклятые ножницы!» – вдруг бормотала она и вышвыривала их на газон. При случае Джек пытался помочь ей. «А можно, я выкину это в окно, Изабелла?» – спрашивал он с большим интересом. Как все дети, Джек обожал маму. Ранним утром он забирался к ней в постель, и я слышала через стену своей комнаты, как они рассуждали о жизни. Иногда мама рассказывала ему разные истории – вернее, целый сериал, посвященный маминым большим пальцам. Одного звали Бетси Джейн, а другого – Сэри Энн. Один был хороший, а другой – гадкий, и от всего, что они делали и говорили, Джек оглушительно хохотал. Он всегда вмешивался в разговоры. Однажды, когда к нам на обед заглянул викарий, Джек воспользовался первой же короткой паузой, чтобы немедленно включиться в беседу. «Я знаю очень смешную историю о епископе», – заявил он своим тоненьким ясным голоском. Родственники поспешно угомонили его, поскольку никто не знал, что мог случайно услышать Джек. Рождество мы обыкновенно проводили в Чешире, в семье Уотсов. Джимми приурочивал к этому времени свой ежегодный отпуск, и они с Мэдж на три недели уезжали в Сен-Мориц. Джимми отлично катался на коньках и поэтому предпочитал такой вид отдыха. Мы с мамой ехали в Чидл и, так как новый дом под названием Мэнор Лодж не был достроен, жили в Эбни Холле со старыми Уотсами, четырьмя их детьми и Джеком. Для ребенка нельзя вообразить лучшего дома, чтобы оказаться в нем на Рождество: огромный викторианский готический особняк, с бесчисленными комнатами, коридорами, переходами, неожиданными ступеньками, парадными лестницами, черными лестницами, альковами, нишами – всем, о чем только можно мечтать, не говоря уже о том, что там было три рояля, на которых разрешалось играть, и еще орган! Единственное, чего недоставало в этом доме – это дневного света; везде царила темень, кроме салона с его обтянутыми атласом стенами и большими окнами. Мы с Нэн стали закадычными друзьями. Не только друзьями, но и «собутыльниками», – нам обеим нравился один и тот же напиток: сливки, обыкновенные чистые сливки. Хотя в Девоншире я поглощала сливки в огромных количествах, сырые доставляли нам особое удовольствие. Когда Нэн гостила у нас в Торки, мы частенько заявлялись в разные молочные, где получали по стакану молока пополам со сливками. В Эбни же мы ходили на домашнюю ферму и выпивали по полпинты сливок. Мы продолжали глушить их всю жизнь, и я до сих пор помню, как, запасшись картонными пакетами сливок в Саннингдейле, мы отправлялись с ними на площадку для гольфа, садились перед клубом и в ожидании, пока наши уважаемые мужья закончат свой турнир, опустошали каждая по пинте. Эбни был настоящим раем для гурманов. У миссис Уотс существовала так называемая домашняя кладовая с «запасами». Она отличалась от Бабушкиной кладовой, представлявшей собой нечто вроде надежно запертого домика с сокровищами, из которого доставали разные разности. К кладовой миссис Уотс доступ был открыт, и полки, выстроившиеся вдоль всех стен, были заставлены всевозможными лакомствами. С одной стороны лежал шоколад, ящики шоколада всех сортов, шоколадные кремы в фирменных упаковках, печенье, имбирные пряники, сухие фрукты и так далее. Главным праздником в году было, конечно, Рождество. Рождественские чулки в изножии кровати. Завтрак, во время которого каждого ждал стул с громоздившейся на нем горой подарков. Быстренько в церковь и поскорее домой, чтобы снова разворачивать пакеты. В два часа – рождественский обед, при спущенных шторах, а в полумгле поблескивают украшения. Сначала устричный суп (я его не слишком жаловала), тюрбо, потом две индейки, вареная и жареная, и огромное жареное говяжье филе. Затем наступала очередь сливового пудинга, сладкого пирога и пропитанного вином, залитого сливками бисквита с запеченными внутри шестипенсовиками, свинками, колечками, амарантовыми шариками и прочим в этом роде. И наконец снова разнообразнейший десерт. В одном из моих романов – «Рождественский пудинг» – я описала такой праздник. Убеждена, что такого никогда не доведется увидеть нынешнему поколению; в самом деле, сомневаюсь даже, что теперешние люди в состоянии одолеть подобную трапезу. Что же до нас, то наши желудки отлично с ней справлялись. Я обычно состязалась в пищеварительной доблести с Хамфри Уотсом, другим сыном Уотсов, следующим по возрасту после Джеймса. Его двадцать один или двадцать два года приходились на мои двенадцать-тринадцать. Очень красивый молодой человек, да к тому же еще великолепный актер и рассказчик. В высшей степени вблюбчивая, не помню, однако, чтобы я в него влюбилась, хотя сейчас меня поражает, что этого не произошло. Наверное, потому, что в тот период мои любовные увлечения носили романтический характер и касались только широко известных недосягаемых персон, таких, как лондонский епископ, король Испании Альфонсо и, конечно, разные актеры. Увидев в «Рабе» Генри Эйнгли, я влюбилась в него по уши и потеряла голову от Льюиса Уоллера в «Месье Бокере». Во время рождественского обеда мы с Хамфри, не жалея сил, поглощали угощение. По части устричного супа он меня обгонял, но в остальном мы «дышали друг другу в затылок». Мы оба ели сначала вареную индейку, потом жареную и четыре или пять кусков филе. Вполне вероятно, что взрослые ограничивались только одним видом индейки, но, если мне не изменяет память, старый мистер Уотс после индейки воздавал должное и филе. Потом мы принимались за сливовый пудинг, сладкий пирог и бисквит (я не особенно налегала на него, так как не любила вино). После этого шли печенья, виноград, апельсины, элвасские сливы, карлсбадские сливы и засахаренные фрукты. И наконец, весь оставшийся день из кладовой приносили горстями шоколад разных сортов, кому что понравится. И что же? На следующий день я заболевала? Или у меня случался приступ печени? Ничуть не бывало. Единственный приступ печени, от которого, помню, я очень страдала, случился, когда в сентябре я объелась неспелых яблок. Я ела их каждый день, но, видимо, один раз хватила лишку. Еще я помню, как в шесть или семь лет поела грибов. Я проснулась от боли в одиннадцать часов вечера, бросилась в гостиную, где мама и папа устраивали многолюдный прием, и трагическим тоном объявила: – Я умираю! Я отравилась грибами! Мама быстро утешила меня, напоила настойкой из ипекуаны, непременно хранившейся в каждой домашней аптечке, и уверила, что на сей раз я не умру. Во всяком случае, не помню, чтобы я хоть один раз заболела на Рождество. У Нэн Уотс, в точности как у меня, было отличное пищеварение. И вообще, когда я вспоминаю былые времена, у меня складывается впечатление, что все обладали отменной пищеварительной системой. Подозреваю, что и тогда попадались люди с язвой желудка или двенадцатиперстной кишки, которые должны были проявлять осторожность, но никак не могу припомнить, чтобы кто-нибудь сидел на рыбной или молочной диете. Грубый век обжор? Да, но в то же время век радости и удовольствий. Принимая во внимание количество пищи, которое я поглощала в детстве и юности (потому что всегда была голодна), просто не могу взять в толк, как мне удалось остаться такой тощей, – в самом деле тощим цыпленком. После сладостной праздности второй половины Рождественского дня (разумеется, для взрослых) – младшие читали, рассматривали подарки, продолжали есть шоколад и так далее – наступал оглушительный чай с необъятным, покрытым сахарной глазурью рождественским тортом и всем прочим – и наконец ужин: холодная индейка и горячий пирог. В восемь часов приходила очередь рождественской елки, снова увешанной подарками. Прекраснейший день, который оставался в памяти весь год до нового Рождества. Мы с мамой наведывались в Эбни и в другие времена года, и я всегда любила его. В саду под главной аллеей пролегал туннель, весьма кстати для любого исторического романа или драмы, в которых я в данный момент участвовала. Я ходила с важным видом, жестикулируя и бормоча что-то себе под нос. Боюсь, садовники считали меня слегка помешанной, но я всего лишь перевоплощалась в своих персонажей. Я ни разу ничего не записала, и мне было совершенно безразлично, что могут подумать обо мне садовники. Мне и до сих пор случается бормотать на ходу в попытках добиться, чтобы глава, которая «не идет», наконец сдвинулась с места. На мои творческие устремления оказывало благотворное влияние и вышивание диванных подушечек. Согласно требованиям тогдашней моды подушечки и подушки были чрезвычайно распространены, и вышитые наволочки пользовались большим успехом. В осенние месяцы я очень увлекалась вышиванием. Начала с того, что купила трафареты и переносила их на куски атласа, а потом вышивала рисунок шелком. Разочаровавшись в трафаретах, так как все они были одинаковыми, я начала копировать цветы с фарфора. У нас были большие вазы берлинского и дрезденского фарфора, расписанные великолепными букетами цветов; я копировала их, потом увеличивала и старалась воспроизвести цвета как можно более точно. Бабушка Б., страстная вышивальщица на протяжении всей своей жизни, чрезвычайно обрадовалась, когда узнала о моем занятии: внучка пошла в нее. Конечно, я не достигла высот Бабушкиного искусства; я так и не научилась вышивать пейзажи и фигурки людей, как умела она. У меня сохранились два вышитых ею каминных экрана, один с изображением пастушки, а другой – пастушка и пастушки, сидящих под деревом и вырезающих в его коре сердце. Исключительно тонкая работа. Какое удовлетворение должны были испытывать дамы во времена гобеленов Байе долгими зимними вечерами! Отец Джимми, мистер Уотс, постоянно и безотчетно приводил меня в смущение. Обыкновенно он называл меня «мечтательное дитя», от чего я испытывала мучительное замешательство. – О чем призадумалось наше мечтательное дитя? – спрашивал он. Я заливалась краской. Он заставлял меня играть на рояле и петь ему разные чувствительные песенки. Я хорошо читала с листа, и поэтому он часто тащил меня к роялю. Мне не очень нравилось петь ему, но все же лучше, чем разговаривать с ним. Мистер Уотс отличался художественными склонностями и писал пейзажи вересковых зарослей и солнечных закатов. Он также страстно коллекционировал мебель, в особенности старинную дубовую. В придачу ко всему вместе со своим другом Флетчером Моссом они отлично фотографировали и опубликовали несколько альбомов со снимками самых знаменитых лошадей. Я пыталась побороть свою идиотскую застенчивость, но находилась именно в том возрасте, для которого робость в высшей степени характерна. Безусловное предпочтение я отдавала проворной, веселой и совершенно положительной миссис Уотс. Что касается Нэн, то она, будучи старше меня на два года, играла в семье роль «enfant terrible», находя особое удовольствие в том, чтобы перекрикивать всех, грубить и поминать дьявола. Миссис Уотс очень расстраивалась, слыша, как чертыхается ее дочь. Ей, конечно, было не по душе и то, как Нэн говорила с ней: – О, мама, не будь же такой глупой! Это были совсем не те выражения, которые она хотела бы слышать из уст дочери. Но мир как раз вступал в эру откровенности. Нэн полностью вошла в роль, хотя на самом деле, я уверена, очень любила свою мать. Впрочем, большинству матерей приходится пройти через период, когда дочери устраивают им тяжелую жизнь. В «День подарков» нас всегда брали в Манчестер смотреть пантомимы, и прекрасные, надо сказать. На обратном пути в поезде мы во все горло распевали только что услышанные песни. Вспоминаю, что Уотсы подражали ланкаширскому диалекту комиков. Я родился у пятницу, Я родился у пятницу, Я родился у пятницу, Когда (крещендо!) матушки не было у доме. Или: Глядя, как поезда приежжаат, Глядя, как поезда уежжаат, Мы увидели, что все поезда приежжаат, Мы увидели, что все поезда уежжаат. Но самую любимую Хамфри печально пел соло: Окно, окно, Я выкинул это в окно. Мне больше не больно, дорогая матушка. Я выкинул это в окно. Манчестерские пантомимы не были первыми в моей жизни. Первую пантомиму я увидела в Друри-Лейн, куда меня взяла Бабушка. Матушку Гусыню играл Дэн Линоу. Я до сих пор все помню. Долгие недели после спектакля я бредила Дэном Линоу, – думаю, это был самый удивительный человек из всех, кого я видела в жизни. В тот вечер случилось необычайное происшествие. В королевской ложе сидели два маленьких принца. Принц Эдди, как мы называли его между собой, уронил через борт программку и бинокль. Они упали на соседние с нами кресла, и – о счастье! – не конюший, а сам принц Эдди спустился за ними, принеся вежливые извинения – он, мол, смеет надеяться, что не причинил никому боли. В эту ночь я легла спать, вынашивая фантазии, как в один прекрасный день выйду замуж за принца Эдди. Может быть, сначала он будет тонуть, и я спасу ему жизнь… Благодарная королева даст свое королевское согласие. Или, может быть, произойдет несчастный случай, он будет истекать кровью, и я дам ему свою кровь для переливания. Я стану графиней – графиней Торби, например, – и это будет морганатический брак. Но даже в шестилетнем возрасте это чересчур фантастическая мечта, чтобы предаваться ей долгое время. Мой племянник Джек, четырех лет от роду, тоже устроил себе однажды альянс с королевской семьей, правда, на свой манер. – Предположим, мамочка, – сказал он, – ты выходишь замуж за короля Эдварда. И тогда я стану принцем. Сестра ответила, что следовало бы все-таки принять во внимание королеву, не говоря уже о папе Джека. Тогда Джек перестроил свои планы. – Предположим, королева умерла, и предположим, что папа, – он сделал паузу и тактично продолжил, – отсутствует, и тогда предположим, что король Эдвард приехал просто повидать тебя… Тут он остановился, предоставляя слушателям возможность вообразить последствия. Совершенно очевидно, что король Эдвард был бы ошеломлен, и вскорости Джек стал бы королевским пасынком. – Я посмотрел в молитвенник, – признался мне Джек позднее, примерно через год. – Я подумывал жениться на тебе, когда вырасту, мой ангел, но я посмотрел в молитвенник, и там в середине есть список разных запрещенных вещей, и я понял, что Бог не разрешит мне этого. – Он вздохнул. Я сказала, что очень польщена. Поразительно, как ничтожно мало мы меняемся в своих пристрастиях. Церковь и ее ценности завладели умом моего племянника Джека с той самой минуты, когда он впервые вышел на улицу со своей няней. Если он исчезал из виду, вы всегда могли найти его в церкви, восторженно глазеющего на алтарь. Если ему дарили цветной пластилин, он лепил только крипты, распятия и разные церковные орнаменты. В особенности пленяли его романские католические церкви. Джек остался верен своим склонностям навсегда, он знал церковную историю лучше всех, кого я встречала в жизни. Тридцати лет он, в конце концов, обратился в католичество – страшный удар для Джимми, которого я могу назвать самым великолепным примером «черного протестанта». Он говорил своим мягким голосом: – У меня правда нет никаких предрассудков. Но я просто не могу отделаться от мысли, что все католики самые чудовищные лжецы. Это не предубеждение, это факт. Бабушка тоже была ярой поборницей черного протестантизма и c наслаждением говорила о порочности папистов, понижая голос до шепота: – А все эти красавицы девушки, исчезающие в монастырях, – их ведь никто больше никогда не видел. – Я уверена, что Бабушка была совершенно убеждена в том, что все священники выбирали себе любовниц в специальных монастырях для красивых девушек. Уотсы представляли собой нонконформистов, наверное, методистов, что, скорее всего, и побуждало их рассматривать католиков как посланцев «Вавилонской блудницы». Откуда у Джека возникло тяготение к католицизму – представления не имею. Он не мог унаследовать его ни от кого из членов семьи, но факт налицо – с младых ногтей он был предан католической церкви. В мои молодые годы все проявляли большой интерес к религии. Вокруг нее разворачивались многочисленные диспуты, порой весьма жаркие. Когда-то много позже один из друзей сказал племяннику: – Никак не пойму, Джек, почему бы тебе не стать честным еретиком, как все на свете, это было бы настолько спокойнее. Но если Джек не мог себе чего-нибудь представить, то это покоя. Как сказала однажды его няня, потратившая массу времени на поиски своего воспитанника: – Никак не возьму в толк, почему мистеру Джеку так хочется ходить в церковь. Что касается меня, то, полагаю, Джек в своем предыдущем воплощении был средневековым церковником. Когда он вырос, у него сделалось, как бы сказать, церковное лицо – не монашеское и, конечно, не визионерское, – но лицо человека, принадлежащего церкви, участвующего в церковном ритуале. Его вполне можно представить в Совете Тридцати, точно так же, как и среди ангелов, пляшущих на острие иглы. Глава четвертая Купание в море всегда было одной из самых больших радостей моей жизни, это и до сих пор так; в самом деле, я и сейчас бы обожала купаться, если бы не определенные трудности, возникающие у страдающих ревматизмом особ, поджидающие их при входе и особенно при выходе из воды. Когда мне было около тринадцати лет, нравы претерпели принципиальные изменения. По самым первым моим впечатлениям, купание в море подчинялось строгой системе правил. Существовала специальная бухта для купания дам – крошечный каменистый пляж слева от купален. Пляж ступеньками спускался к морю, а наверху помещались восемь кабинок, находившихся в ведении старичка с довольно-таки раздражительным характером, чья безостановочная работа состояла в том, чтобы поднимать кабинки наверх и спускать их на воду. Надо было зайти внутрь своей купальной кабинки – окрашенного в веселые цветные полоски помещеньица, – проверить, надежно ли заперты обе двери, и начать быстро переодеваться, соблюдая при этом известную осторожность, потому что в любой момент пожилой джентльмен мог счесть, что наступила ваша очередь спускаться к воде. В этот момент происходил страшный толчок, и кабинка, скрежеща и раскачиваясь, пускалась в путь по камням, вытрясая из вас все внутренности, – в сущности говоря, ничем не отличаясь от современных джипов и лендроверов, пересекающих каменистые участки пустыни. Кабина останавливалась так же внезапно, как начинала свое движение. Вы заканчивали переодевание и облачались в купальный костюм, представляющий собой довольно уродливое одеяние из темно-синей или черной материи (альпага) с изрядным количеством юбок с воланами и оборочками, доходящее до колен на ногах и до локтей на руках. В этом невыразимом виде вы отпирали дверь, выходящую к воде. Если пожилой джентльмен относился к вам благосклонно, верхняя ступенька оказывалась на уровне воды, и вы погружались в воду по шейку. И теперь плывите! Не слишком далеко находился настил, до которого предстояло доплыть, взгромоздиться на него и посидеть. Во время отлива он находился близко; а во время прилива удалялся на солидное расстояние, и, доплыв до настила, а потом взобравшись на него, вы оказывались более или менее в открытом море. Пользуясь предоставленной мне свободой, я заплывала гораздо дальше, чем любой из сопровождавших меня взрослых, и подвергалась санкциям; мне сигнализировали, чтобы я немедленно возвращалась обратно, но так как им было трудно добраться до меня, я чувствовала себя в полной безопасности и плыла в обратном направлении, всласть продлевая удовольствие. Разумеется, о том, чтобы загорать на пляже, не могло быть и речи. Как только вы вылезали из воды и входили в свою кабинку, она так же внезапно срывалась с места, как и на пути к воде, и вы выходили с посиневшим лицом, дрожа с головы до ног, с онемевшими от холода руками и щеками. Должна отметить, что это никогда не причиняло мне ни малейшего вреда, и через три четверти часа я становилась горячей, как тост. Потом я сидела на пляже и пожирала булочку, в то время как Бабушка выговаривала мне за плохое поведение и непослушание, заключавшееся в том, что я так долго не выходила из воды. Бабушка, у которой всегда были наготове многочисленные назидательные истории, объясняла мне, как малыш миссис Фоке («такое очаровательное создание») умер от пневмонии только из-за того, что не слушался старших и слишком долго сидел в воде. На мгновение переставая жевать свою булочку или еще что-нибудь вкусное, я почтительно отвечала: – Хорошо, Бабушка, в следующий раз я не буду плавать так долго. Но вода сегодня правда была теплая. – В самом деле теплая? Тогда почему ты дрожишь с головы до ног? И почему у тебя синие пальцы? Преимущество купания в сопровождении взрослых, особенно Бабушки, состояло в том, что мы возвращались из Стрэнда в кэбе, а не тащились пешком полторы мили. Яхт-клуб в Торбее располагался на Бикон-Террас, непосредственно над бухтой для купания леди. Хотя пляж не был виден из окон клуба, участок моря вокруг настила просматривался отлично, и если послушать папу, добрая половина джентльменов проводила время, вооружившись биноклями и наслаждаясь созерцанием женских фигурок, которые, как они тешили себя надеждой, показывались им чуть ли не нагими! Не думаю, чтобы мы были особенно привлекательными в своих бесформенных одеяниях. Купальная бухта для джентльменов располагалась по побережью дальше. Здесь джентльмены в своих едва прикрывающих наготу костюмах-треугольниках могли наслаждаться купанием сколько им заблагорассудится, не опасаясь, что их откуда бы то ни было могло увидеть женское око. Однако времена менялись; по всей Англии вводилось совместное купание. Первым последствием совместного купания стали дальнейшие усовершенствования женского купального костюма. Даже французские дамы всегда купались в чулках, чтобы в поле зрения окружающих не попало ни одного миллиметра обнаженной ноги. Не сомневаюсь, что француженки с присущим им врожденным чувством «шика» сумели соблазнительно закрыть себя с головы до ног и в своих тонких шелковых чулках, подчеркивающих стройность ног, выглядели куда более привлекательно, чем если бы напялили на себя добрую старую английскую юбку для купания из сборчатой альпаги. Совершенно не понимаю, почему ноги рассматривались как нечто до такой степени предосудительное. У Диккенса не найдешь ни одной книги, в которой бы не раздавались вопли дам, заподозривших, что у кого-то на виду всего честного народа промелькнули лодыжки. Даже само слово считалось чересчур смелым. Стоило в присутствии Няни употребить его, как тотчас произносилась одна из сакраментальных фраз: – Запомните, у испанской королевы нет ног. – А что же у нее есть, Няня? – Конечности, дорогая. Вы должны называть их так; руки и ноги – это конечности. Я упрямо считала, что было бы странно сказать: «Я посадила пятно на одну из моих конечностей, под коленкой». Вспоминается рассказ знакомой моего племянника, описывавшей свои детские переживания. Ее предупредили, что к ней приедет крестный отец. Никогда раньше не слышав о существовании такого лица, она пришла в страшное возбуждение. Глубокой ночью девочка проснулась и стала обдумывать предстоящую встречу, а потом в темноте сказала: – Няня, у меня есть крестный отец. – Ухрмп, – невнятные звуки прозвучали в ответ. – Няня! – (немного громче). – У меня есть крестный отец. – Да, дорогая, конечно, очень хорошо. – Но, няня, у меня, – (фортиссимо), – есть КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ. – Хорошо, хорошо, повернись на другой бок и спи. – Ну же, няня, – (мольто фортиссимо), – У МЕНЯ ЕСТЬ КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ. – Ну тогда почеши его, дорогая. Купальные костюмы оставались цитаделью добродетели вплоть до моего замужества. Хотя совместное купание уже широко распространилось, старые леди и консервативно настроенные семейства все еще рассматривали их как нечто весьма подозрительное. Но прогресс брал свое, не щадя даже маму. Мы часто ходили на пляжи, где разрешалось купаться женщинам и мужчинам. Сначала такое разрешение получили Тор-Эбби-Сэндз и Корбинс-Хед-Бич – главные городские пляжи. Мы не ходили туда – они считались чересчур модными. Потом совместное купание разрешили и в более аристократических районах Мидфут-Бич. Еще двадцать минут хода, и, следовательно, чтобы выкупаться, приходилось идти пешком две мили. Однако Мидфут-Бич был гораздо просторнее, чем бухта для купания дам; довольно далеко от берега из воды выступала скала, на которую было удобно вылезать, если вы, конечно, могли доплыть до нее. В то же время бухта для купания дам оставалась в священной неприкосновенности, равно как и мужчины в своих лихих «треугольниках». Насколько я помню, мужчины не особенно стремились предаваться радостям совместного купания; они твердо оберегали свою независимость. И если некоторые из них отваживались появиться на Мидфут-Бич, то при виде сестер своих друзей приходили в смущение, так как по-прежнему считали их чуть ли не обнаженными. Сначала меня заставляли надевать во время купания чулки. Не знаю, как француженки ухитрялись купаться в чулках, чтобы они не слезали – у меня это никак не получалось. Три-четыре сильных толчка ногами, и чулки сползали, я едва удерживала их пальцами ног; чулки засасывало, и когда я выныривала, они, как путы, обвивались вокруг лодыжек. Думаю, что француженки, щеголявшие в купальниках на страницах модных журналов, были обязаны своей привлекательностью тому, что, в сущности, никогда не плавали, разве только осторожно заходили в воду по колено, а все остальное время прогуливались по пляжу, демонстрируя свою элегантность. Трогательный эпизод произошел в муниципальном совете во время обсуждения вопроса о совместном купании, требовавшего окончательного утверждения. Очень старый член совета, решительный противник этого новшества, потерпевший сокрушительное поражение, дрожащим голосом сделал свое последнее заявление: – Все, о чем я прошу вас, господин мэр, в случае, если совместное купание наберет большинство голосов, соблюдать благопристойность в купальных кабинках. Летом, когда Мэдж привозила в Торки Джека, мы купались каждый день. Нас не пугали ни дождь, ни шторм. По правде говоря, купаться в шторм мне нравилось еще больше. Вскорости появилось очередное грандиозное нововведение – трамваи. Можно было сесть на трамвай в низу Бертон-роуд и доехать на нем до гавани, а оттуда уже двадцать минут пешком до Мидфут. Джеку было около пяти лет, он начинал хныкать: – Давайте возьмем кэб от трамвая до пляжа! – Ни в коем случае, – возмущенно отвечала Мэдж. – Мы ведь проехали всю дорогу на трамвае, не правда ли? И теперь дойдем пешком. Племянник вздыхал и ворчал: – Мамочка опять не в духе. И пока мы взбирались на холм, с двух сторон окаймленный виллами в итальянском стиле, Джек, в ту пору имевший обыкновение болтать без передышки, в качестве возмездия заводил грегорианскую песнь собственного сочинения, сюжет которой заключался в непрерывном повторении названий всех домов, мимо которых мы проходили: – Ланка, Пентрив, Вязы, вилла Маргерита, Хартли Сент Джордж… Со временем он стал добавлять имена тех владельцев, которые были ему известны: – Ланка, доктор Джи Рефорд; Пентрив, доктор Куик; вилла Маргерита, мадам Кавалин; Лавры, мистер Как-его-там – и так далее. Наконец разъяренная Мэдж или я просили его заткнуться. – Почему? – Потому что нам хочется поговорить, а ты все время болтаешь и мешаешь. – Ну что ж, хорошо, – Джек погружался в молчание, однако продолжал шевелить губами, так что можно было различить шепотом произносимое: «Ланка, Пентрив, Прайери, Торбей-Холл…» Мы с Мэдж беспомощно переглядывались в сознании своего бессилия. Как-то мы с Джеком едва не утонули. Море разбушевалось; мы не стали тащиться в Мидфут и отправились в бухту для купания дам, поскольку Джек находился еще не в том возрасте, чтобы у леди при виде его перехватывало дыхание. Он не умел тогда плавать, разве что чуть-чуть держался на воде, так что обычно я везла его до настила на спине. В это утро мы поплыли вместе как обычно, но с морем творилось что-то странное – одновременно с сильным волнением стояла зыбь, и с грузом на плечах мне почти не удавалось держать рот и нос над поверхностью воды. Я плыла, однако не могла дышать. Прилив еще не начался, так что настил был совсем близко, однако я нисколько не приближалась к нему и с трудом набирала воздух в легкие только через каждые три гребка. Вдруг я поняла, что не доплыву. В любой момент я могла захлебнуться. – Джек, – из последних сил ловя воздух, выговорила я, – слезай и плыви к настилу, он ближе, чем берег. – Почему? – спросил Джек. – Я не хочу. – Пожалуйста, попро… – я ушла под воду. К счастью, хотя Джек сначала не отцеплялся от меня, волна оторвала его, и он смог немного проплыть вперед сам. Теперь мы оба оказались совсем близко от настила, и он без особого труда взобрался на него. В этот момент я уже не особенно соображала, что творится вокруг. Единственное, что я ощущала, было глубокое возмущение. Мне всегда говорили, что, когда человек тонет, перед ним проносится вся его жизнь, и еще мне рассказывали, что, когда умираешь, слышится прекрасная музыка. Никакой прекрасной музыки не было, и я совершенно не могла думать о своей прошедшей жизни; по правде говоря, я не могла думать ни о чем, кроме того, чтобы вдохнуть немножко воздуха. Потом я погрузилась в черноту и… и следующее, что я помню, это сильные ушибы и боль, когда меня грубо швырнули в лодку. Старый «морской волк», капризный и бесполезный, как мы всегда считали, тем не менее оказался достаточно здравомыслящим, чтобы заметить, что кто-то тонет, и подоспеть на помощь. Швырнув меня в лодку, старик поспешил к настилу и сгреб Джека, который отчаянно сопротивлялся и вопил: – Я только что залез. Хочу поиграть на мостках. Не хочу в лодку! Нагруженная нами лодка приплыла к берегу, и на пляж, весело смеясь, спустилась Мэдж со словами: – Что вы там такое делали? Что за суматоха? – Ваша сестра чуть не утонула, – сердито сказал старый джентльмен. – Держите вашего ребенка; а ее положим и посмотрим, не надо ли дать ей несколько тумаков. Полагаю, они надавали мне тумаков, хотя не думаю, чтобы я полностью потеряла сознание. – Не понимаю, откуда вы узнали, что она тонет. Почему она не закричала? – Я следил за ней. Если человек тонет, он не может кричать, уже поздно. С тех пор мы относились к «Морскому волку» с глубоким уважением. После смерти отца общение с внешним миром существенно сократилось. И у меня и у мамы было несколько друзей, с которыми мы виделись, но светское общение пошло на убыль. Мама находилась в стесненных обстоятельствах; у нее не хватало денег на светские мероприятия, на кэбы, чтобы разъезжать в них по гостям. Она никогда не любила ходить пешком, а теперь, со своим слабым сердцем, вообще редко выходила из дома, тем более что в холмистом Торки невозможно было куда бы то ни было дойти без того, чтобы не подняться я гору и не спуститься раз десять. Летом я купалась, зимой каталась на коньках и читала массу книг, делая, разумеется, все новые и новые открытия. Мама читала мне вслух Диккенса, и мы обе наслаждались им. Чтение вслух началось с Вальтера Скотта. Одним из моих любимых романов был «Талисман». Я прочитала также «Мармион и Дева озера», но, думаю, мы с мамой обе были счастливы, когда от Вальтера Скотта перешли к Диккенсу. Как всегда нетерпеливая, мама без колебаний перескакивала через страницы, если ей хотелось поскорее узнать, как развивается действие. «Все эти описания, – говорила она, торопливо перелистывая Вальтера Скотта, – конечно, очень хороши с точки зрения литературы, но их слишком много. Думаю, она также мошенничала, пропуская солидные количества жалостливых страниц Диккенса, в особенности касающихся маленькой Нелл. Первым романом Диккенса, который мы прочитали, был «Николас Никльби»; всем персонажам я предпочитала старого джентльмена, который ухаживал за миссис Никльби и перебрасывал ей через забор тыквы. Уж не поэтому ли я заставила Эркюля Пуаро удалиться от дел и выращивать тыквы? Кто знает?.. Моим любимым романом Диккенса был и остался до сих пор «Холодный дом». Иногда для разнообразия мы пытались сменить Диккенса на Теккерея. Благополучно одолев «Ярмарку тщеславия», на «Ньюкомах» мы споткнулись. – Должно нам понравиться, – говорила мама. – Все говорят, что это его лучший роман. Сестра предпочитала «Историю Генри Эсмонда», но мы и его нашли чересчур запутанным и трудным; признаюсь, я так и не сумела оценить Теккерея по достоинству. С наслаждением я читала по-французски захватывающие романы Александра Дюма: «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и, лучший из всех, «Граф Монте-Кристо». Больше всего мне нравилась первая часть, «Замок Иф», остальные пять частей хоть иногда и раздражали меня, пышное многоцветье повествования приводило в экстаз. Я питала также романтическую привязанность к Морису Хьюлетту: «Лес», «Королевский хор» и «Ричард Да и Нет» – тоже прекрасные исторические романы, уверяю вас. Внезапно маме приходила в голову какая-нибудь идея. Помню, однажды я собирала с земли упавшие яблоки, когда она вихрем вылетела из дома. – Быстро, – сказала мама. – Мы едем в Эксетер. – В Эксетер? – спросила я. – Почему? – Потому что сэр Генри Ирвинг играет в «Бекете». Может быть, ему не так долго осталось жить, и ты должна его увидеть. Великий актер. Я заказала номер в отеле. Мы вовремя примчались в Эксетер, и я в самом деле увидела изумительную, незабываемую постановку «Бекета». Театр всегда составлял важную часть моей жизни. В Илинге Бабушка обязательно водила меня в театр раз в неделю, а то и два. Мы пересмотрели все музыкальные комедии, и обыкновенно тотчас после спектакля Бабушка покупала мне ноты. Ах, как я любила играть музыку из этих пьес! В Илинге рояль, по счастью, стоял в гостиной, и я могла играть часами, никого не беспокоя. Гостиная представляла собой средоточие великолепия. Практически в ней негде было повернуться. На полу лежал роскошный толстый турецкий ковер, а на нем стояли все виды обитых парчой кресел – одно неудобнее другого; две, если не три, застекленные горки-маркетри, набитые фарфором; огромная люстра свисала с потолка; громоздились в невероятном количестве разные этажерки, столики на одной ножке и французская мебель в стиле ампир. Дневной свет из окна едва проникал через оранжерею – непременную принадлежность любого уважающего себя викторианского дома. В комнате всегда было страшно холодно, потому что камин зажигали только во время приемов; обыкновенно никто не заходил сюда, кроме меня. Я зажигала два канделябра, прикрепленных к роялю, подвинчивала специальный стул, дула на пальцы, чтобы согреть их, и начинала с «Деревенской девушки» или «Нашей мисс Гиббс». Иногда я распределяла роли между своими «девочками», иногда пела сама – новая неизвестная звезда. Возращаясь в Эшфилд, я забирала с собой ноты и там играла и распевала по вечерам в классной комнате, посреди лютой зимы. После легкого ужина мама часто укладывалась спать около восьми вечера. Она терпела больше двух часов, как я неустанно колотила по клавиатуре и распевала во всю мочь, но потом не выдерживала, брала длинный шест, служивший для того, чтобы открывать и закрывать окна, и бешено стучала им в потолок. Я с трудом отрывалась от фортепьяно. Я сочинила и собственную оперетту под названием «Марджори». Точной музыки в общем не существовало, но, гуляя по саду, я импровизировала целые куски. Какая-то смутная идея бродила у меня в голове, и я чувствовала, что когда-нибудь смогу записать свое произведение. Я даже сочинила либретто, но на этом и остановилась. Деталей содержания теперь не помню, но, полагаю, это была в достаточной мере трагическая история. Прекрасный юноша, обладатель замечательно красивого голоса, тенор, был безрассудно влюблен в девушку по имени Марджори, которая, само собой разумеется, не отвечала ему взаимностью. В конце концов он женился на другой девушке, но на следующий день после свадьбы из далекой страны приходит письмо от Марджори, которая пишет, что умирает и только теперь поняла, что всегда любила его. Он бросает новобрачную и мчится к своей Марджори. Когда он приезжает, она еще жива, – во всяком случае, достаточно, чтобы, приподнявшись на локте на смертном ложе, спеть красивую прощальную арию. Появляется отец новобрачной, чтобы жестоко отомстить за свою покинутую дочь, но он так растроган горем влюбленных, что присоединяет свой баритон к их голосам, и все заканчивается самым знаменитым из когда-либо написанных трио. Мне казалось, что неплохо бы написать и роман под названием «Агнес». Из этого романа помню еще меньше. В нем действовали четыре сестры: Квини, старшая, золотоволосая красавица, потом близнецы, прекрасные брюнетки, и, наконец, Агнес, простая, застенчивая и (разумеется) слабая здоровьем; все время она проводила лежа на диване. Что-то там еще происходило, но совсем выветрилось из памяти. Помню только, что по достоинству оценил Агнес только некий блестящий господин с черными усами, которого она тайно любила в течение многих лет. Следующая идея, как всегда внезапно осенившая маму, состояла в том, что мое образование все-таки оставляет желать лучшего и неплохо было бы походить в школу. В Торки под началом мисс Гайер существовала женская школа. Мама договорилась, что я буду посещать ее два раза в неделю и изучать некоторые предметы. Наверное, это были арифметика, грамматика и сочинение. Как всегда, я с живейшим интересом занималась арифметикой и даже перешла к алгебре. Грамматику не понимала абсолютно: я не могла взять в толк, почему что-то называется предлогами и какие глаголы обозначают действие, – это была для меня какая-то китайская грамота. С радостью я набросилась на сочинение, но без особого успеха. Критические замечания, высказывавшиеся в мой адрес, всегда были одни и те же: в сочинении слишком много фантазии. Меня сурово упрекали в том, что я не следую теме. Помню, например: тема «Осень». Я начала очень хорошо – про опавшие золотые и коричневые листья, устилавшие землю, но вдруг каким-то непостижимым образом в картину вкрался поросенок – я считала совершенно логичным, что он искал в лесу желуди. Так или иначе, интерес автора переключался на поросенка, я забывала про осень, и сочинение заканчивалось бурными приключениями поросенка Короткохвостика и роскошным желудевым обедом, который он закатил своим друзьям. Очень живо представляю себе одну учительницу – не помню, как ее звали. Маленькая, щуплая, с выступающим волевым подбородком. Однажды, совершенно неожиданно, посреди урока арифметики она произнесла речь о жизни и религии. – Вы все, – сказала она, – каждая из вас, пройдете через тяжелые испытания. Если у вас не хватит смелости противостоять отчаянию, вы никогда не станете настоящими христианками, не узнаете, что такое жизнь во Христе. Чтобы стать христианами, вы должны смело встретить и принять жизнь, как встретил и прожил свою Христос; вы должны радоваться тому, чему радовался он; быть такими же счастливыми, каким был он на свадьбе в Кане Галилейской, познать мир и счастье, состоящее в единении с Господом и его волей. Но вы должны также изведать, подобно ему, что значит остаться одному в Гефсиманском саду, почувствовать, что все ваши друзья оставили вас, все, кого вы любили и кому верили, отвернулись от вас, и сам Господь Бог покинул вас. И тогда сохраняйте веру в то, что это еще не конец. Если вы любите, вы будете страдать, а если вы не любите, то никогда не узнаете, что означает жизнь во Христе. После чего она с энтузиазмом и обычным напором обратилась к проблемам сложных процентов, но странно, что эти несколько слов, которые она произнесла, запали мне в душу сильнее, чем самые пространные проповеди, которые мне доводилось слышать; они возвращались ко мне годы спустя и приносили надежду во времена самого глубокого отчаяния. Активная личность, она была превосходным педагогом; я бы хотела учиться у нее и дальше. Иногда я спрашиваю себя, что было бы со мной, если бы я продолжила свое образование. Думаю, я бы хорошо успевала и, наверное, сильно увлеклась бы математикой – предметом, всегда завораживавшим меня. Моя жизнь сложилась бы совершенно иначе. Я бы стала третье– или четвероразрядным математиком и спокойно и счастливо дожила бы до самой смерти. Скорее всего, я не написала бы никаких книг. Математики и музыки мне хватило бы с лихвой. Они поглощали бы все мое внимание, и мир воображения захлопнулся бы передо мной. Однако по зрелом размышлении прихожу к выводу, что человек становится тем, кем ему суждело стать. Можно отдаваться фантазиям наподобие: «Если бы случилось то-то, и то-то, и то-то, то было бы так-то и так-то», или: «Если бы я вышла замуж за Как-его-там, моя жизнь сложилась бы совсем по-другому». Но так или иначе, вы всегда окажетесь на том пути, который предопределен вашим назначением, вашим жизненным призванием. Можно осуществить свое предназначение на все сто, можно отнестись к нему спустя рукава, но это ваше предназначение, и пока вы следуете ему, вам будут ведомы гармония существования и душевный покой. Скорее всего, я проучилась у мисс Гайер не больше полутора лет; после этого мамой завладела новая идея. Как всегда, совершенно внезапно она объявила, что мы едем в Париж, а Эшфилд она на зиму сдаст. Может быть, для начала я попробую заниматься в том же пансионе, что и моя сестра; посмотрим, что из этого получится. Дальше все пошло по плану; мама всегда воплощала в жизнь свои намерения. Она твердо знала, чего хочет, и заставляла всех вокруг подчиняться своей воле. Она сдала дом за очень хорошую сумму; мы начали паковать чемоданы и сундуки (не думаю, чтобы этих монстров с выпуклыми крышками было столько же, сколько при нашей поездке на юг Франции, но все равно предостаточно), и вот уже мы живем в Париже, в отеле «Иена», на авеню Иена. Мама запаслась множеством рекомендательных писем и адресами различных закрытых пансионов и школ, учителей и советчиков. Она моментально выяснила ситуацию. Узнала, что пансион Мэдж изменился и за последние годы пришел в упадок, сама мадемуазель Т. ушла оттуда или вот-вот уйдет; мама сказала, что мы можем попробовать, а там будет видно. Такое отношение к школе вряд ли пришлось бы по вкусу кому-нибудь теперь, но мама считала возможным «пробовать» школы точно так же, как новые рестораны. Заглянув внутрь, вы никак не можете вынести суждение, какова еда; нужно попробовать сначала, что это такое, и если вам не нравится, то чем скорее вы унесете оттуда ноги, тем лучше. Разумеется, в те времена не существовало возни со школьными аттестатами, уровнями О, А и серьезными планами на будущее. Я начала у мадемуазель Т. и проучилась там около двух месяцев, до конца семестра. Мне было пятнадцать лет. Моя сестра отличилась тотчас по поступлении в пансион; поскольку одна девочка сказала, что ей слабо выпрыгнуть в окно, Мэдж немедленно выпрыгнула и приземлилась точно в середине чайного стола, вокруг которого чинно сидели мадемуазель Т. и ее достопочтенные родители. – Какие сорванцы эти английские девушки! – воскликнула крайне недовольная мадемуазель Т. Девочки, подбившие сестру на подвиг, злорадствовали, но в то же время восхищались Мэдж. В моих первых шагах не было ничего сенсационного. Такая тихая мышка. На третий день я отчаянно затосковала по дому. Неудивительно: за последние четыре-пять лет я так сильно привязалась к маме, никогда с ней не разлучаясь, что в первый раз, когда я действительно покинула дом, мне ее очень недоставало. Самое интересное, что я не понимала, что со мной происходит. Я просто не хотела есть. Каждый раз, когда я думала о маме, слезы наворачивались у меня на глаза и текли по щекам. Помню, глядя на блузку, которую сшила мама – очень плохо, но собственными руками, – я рыдала с удвоенной силой именно оттого, что блузка в самом деле была такая неудачная, плохо сидела, складки не ложились. Мне удавалось скрывать свое отчаяние от окружающих, и только по ночам я плакала в подушку. Когда мама приехала, чтобы взять меня на воскресенье, я встретила ее как обычно, но в отеле бросилась ей на шею, обливаясь слезами. Мне приятно сказать, что я все же не попросила ее забрать меня обратно, не опустилась до такой слабости. Кроме того, увидев маму, я почувствовала, что больше не буду мучиться, так как теперь поняла наконец, что со мной происходит. Я перестала тосковать и с удовольствием проводила дни в пансионе мадемуазель Т., который начал мне нравиться. Вместе со мной учились француженки, много испанок, американок, с их забавной манерой выражаться, непринужденностью, беззаботностью. Кроме того, они напоминали мне мою подругу из Котре, Маргерит Престли. Не скажу, чтобы мы были перегружены занятиями. Наверное, ничего особенно интересного мы не изучали. По истории проходили период Фронды, который я прекрасно знала по историческим романам; что касается географии, то я на всю жизнь запуталась во французских провинциях, так как помнила, как они назывались во времена Фронды, то есть совсем иначе, чем теперь. Мы выучили также названия месяцев во времена Французской революции. Ошибки, которые я делала во французских диктантах, приводили преподавательницу в такой ужас, что она отказывалась верить своим глазам: – Vraiment, c'est impossible! – говорила она. – Vous, qui parlez si bien francais, vous avez fait vingt-cinq fautes en dictree, vingt-cinq! Никто не сделал больше пяти ошибок. Я представляла собой известный феномен, но причины моего провала в орфографии, конечно же, объяснялись тем, что я выучилась бегло говорить исключительно на слух, решительно не подозревая о разнице в написании, например, одинаково звучащих retre и retait: я писала как Бог на душу положит, наугад – а вдруг попаду. В других предметах, истории Франции, литературе, сочинениях и так далее, я была первой в классе; но что касается грамматики и орфографии, то хуже меня, пожалуй, и не было никого. Это создавало некоторые трудности для моих бедных преподавателей – и до известной степени унижало меня, но, признаюсь, нисколько не трогало. Музыке меня учила пожилая дама – мадам Легран. Она служила в пансионе уже много лет. Любимым методом преподавания мадам Легран была игра в четыре руки. Она стремилась к тому, чтобы ее ученики хорошо читали с листа. Я неплохо читала с листа, но играть в четыре руки с мадам Легран было все равно что находиться у кратера вулкана во время его извержения. Мы садились рядышком на табуретку; мадам Легран была, что называется, в теле, она занимала большую часть сиденья и оттесняла меня на самый краешек; играла она с большим напором, энергично двигая локтями, словно подбоченясь, – в результате несчастный партнер должен был крепко прижимать один локоть к телу. Не без легкого лукавства я всегда умудрялась устроить так, чтобы играть вторую партию дуэта – басовую. Мадам Легран легко позволяла уговорить себя, потому что, играя главную партию, получала больше возможностей для самовыражения. Увлеченная музыкой, погруженная в сочинение, она нередко не замечала, что я сбилась в аккомпанементе. Рано или поздно я теряла такт, возвращалась назад, пыталась поймать мадам Легран, не понимая, в каком месте нахожусь, потом старалась взять аккорд, который подошел бы к тому, что играла мадам Легран. Естественно, во время игры мне не всегда удавались эти попытки. Внезапно, когда чудовищная какофония, производимая нашей игрой, доходила до ушей мадам Легран, она останавливалась, всплескивала руками и восклицала: «Mais qu'est-ce que vous jouez lra, petite? Que c'est horrible!» Я не могла не согласиться с ней – действительно, это был ужас. Мы начинали сначала. Разумеется, если я играла другую, первую партию, а не аккомпанемент, моя несостоятельность обнаруживалась немедленно. Тем не менее в целом мы хорошо чувствовали друг друга. Во время игры мадам Легран все время пыхтела, сопела. Ее грудь вздымалась и опускалась, временами она издавала стоны, производя одновременно устрашающий и очаровывающий эффект. От нее также исходил довольно сильный запах, что было не так очаровательно. В конце семестра должен был состояться концерт, и мне выбрали для исполнения две пьесы – третью часть Патетической сонаты Бетховена и Арагонскую серенаду или что-то в этом роде. К Арагонской серенаде я немедленно почувствовала глубокое отвращение. Мне было страшно трудно играть ее, сама не знаю почему: нет никаких сомнений, что она гораздо легче Бетховена. И если мои дела с бетховенской сонатой продвигались хорошо, Арагонская серенада решительно не выходила. Я просиживала над ней часами, но из-за этого нервничала еще больше. Ночью я просыпалась, мне снилось, что я играю и происходит все самое ужасное. Клавиши приклеиваются к пальцам, или вдруг оказывается, что я играю на органе, а не на фортепиано, или я опоздала, потому что концерт состоялся накануне… Когда вспоминаешь потом, это кажется таким глупым. За два дня до концерта у меня так поднялась температура, что вызвали маму. Доктор не мог объяснить причины. Но, на его взгляд, было бы гораздо лучше, если бы я вместо того, чтобы играть на концерте, отправилась на два-три дня домой. Я тотчас почувствовала огромное облегчение и благодарность, однако у меня осталось чувство невыполненного долга. Припоминаю теперь, что я совершенно провалилась на экзамене по арифметике в классе мисс Гайер, хотя всю предшествующую экзамену неделю шла первой. Почему-то, когда я прочитала вопросы в билете, на меня нашло помрачение и я потеряла способность думать. Бывают ученики, обладающие умением прекрасно сдавать экзамены, даже если они до той поры плелись в хвосте; бывают люди, которые в присутствии публики играют гораздо лучше, чем дома; но с некоторыми случается как раз обратное. Я принадлежу к последним. Совершенно очевидно, что я правильно выбрала свой путь. Благословенная сторона писательского труда состоит в том, что писатель работает дома и сам выбирает время для работы. Вы мечетесь в страшном напряжении, в смятении, голова раскалывается, вы оказываетесь на грани сумасшествия, пытаясь правильно выстроить сюжет, заставить действие развиваться так, как вы считаете нужным; но вам не надо выходить на сцену перед людьми и делать из себя посмешище. Спустя несколько дней, отдохнувшая, я вернулась в пансион в прекрасном расположении духа и немедленно снова взялась за Арагонскую серенаду, чтобы посмотреть, могу ли я играть ее. Конечно, теперь я справлялась с ней лучше, но все же играла достаточно скверно. Вместе с мадам Легран мы продолжали заниматься Бетховеном. Несмотря на разочарование, которое я вызвала у нее – она так в меня верила! – мадам Легран все же подбадривала меня, утверждая, что я определенно музыкальная девочка. Две зимы и лето, проведенные мною в Париже, были едва ли не самым счастливым временем в моей жизни. Постоянно происходило столько радостных и неожиданных событий. В Париже жили несколько американских друзей моего дедушки, а его дочь пела в «Гранд Опера». Я отправилась слушать ее в роли Маргариты в «Фаусте». В пансионе девочкам не разрешалось слушать «Фауста», поскольку сюжет считался не convenable для les jeunes filles. По-видимому, окружающие переоценивали легкость, с которой можно было испортить «les jeunes filles»; надо было обладать куда более основательными познаниями, нежели те, которые имелись у «jeunes filles» того времени, чтобы заподозрить что-то неладное в сцене у окна Маргариты. Я, например, совершенно не могла понять, почему Маргарита вдруг оказалась в тюрьме. «Может быть, она украла драгоценности?» – размышляла я. Такие вещи, как беременность и смерть ребенка, даже в голову мне не приходили. Нас водили чаще всего в «Опера Комик», на «Таис», «Вертера», «Кармен», «Богему», «Манон». Я больше всего любила «Вертера». В «Гранд Опера» я кроме «Фауста» слышала «Тангейзера». Мама стала брать меня с собой к портнихам, и во мне постепенно проснулся вкус к нарядам. Я пришла в полный восторг от жемчужно-серого крепдешинового платья, потому что никогда раньше не была так похожа на взрослую девушку. К сожалению, грудь продолжала упрямиться и оставаться плоской, но я не теряла надежды, что в один прекрасный момент и у меня появятся две высокие и крепкие округлости. Какое счастье, что нам не дано заглянуть в будущее! Иначе я бы увидела себя в тридцать пять лет с прекрасно развитой, пышной, но увы, старомодной грудью; мода требовала теперь отсутствия силуэта – женщин плоских как доска. Если же так отчаянно не повезло, что грудь уже выросла, надо было предпринять все усилия и затянуться так, чтобы скрыть ее существование. Благодаря рекомендательным письмам мы с мамой были приняты во французском обществе. В Фобур Сен-Жермен богатых американок встречали с распростертыми объятиями, и браки с ними отпрысков самых знатных аристократических семейств Франции всячески поощрялись. Хотя я вовсе не была богата, но мой папа считался американцем, а все американцы, само собой разумеется, рассматривались как богачи. Французский высший свет представлял собой весьма любопытное общество, чинное и пронизанное условностями. Французы, с которыми я встречалась, отличались отменной вежливостью, были очень comme il faut – до чего же скучно для молодой девушки! Тем не менее я овладела французской куртуазностью. Некто по имени мистер Вашингтон Лоб научил меня танцевать и держаться в великосветском обществе. – Предположим теперь, – говорил он, – вы собираетесь присесть рядом с пожилой замужней леди. Как вы сделаете это? Я оторопело уставилась на мистера Вашингтона Лоба. – Я… я бы просто… села, – пробормотала я растерянно. – Покажите – как. Я села на один из позолоченных стульев и попыталась запрятать ноги под сиденье как можно дальше. – Нет, никуда не годится. Не вздумайте никогда так делать, – сказал мистер Вашингтон Лоб. – Вы должны немножко откинуться в сторону, так, достаточно, не больше; и если, садясь, вы слегка наклонитесь вправо, следует немного согнуть левое колено, чтобы получился почти реверанс. Пришлось немало практиковаться, чтобы освоить столь сложные позы. Единственное, что я ненавидела, это уроки рисования и живописи. В этом вопросе мама проявила полную несгибаемость: она не даст мне отлынивать. – Девушки должны уметь писать акварелью. Поэтому, отчаянно бунтуя в душе, я два раза в неделю в сопровождении приставленной ко мне молодой женщины (поскольку девушкам не разрешалось разгуливать по Парижу в одиночестве) отправлялась на метро или в автобусе в atelier, где-то по соседству с цветочным рынком. В ателье я присоединялась к классу молодых дам, которые рисовали фиалки в стакане воды, лилии в кувшине, нарциссы в вазе. Проходя мимо меня, преподавательница тяжело вздыхала. – Mais vous ne voyez rien, – говорила она мне. – Вы должны начать с теней: что тут непонятного? Тут, тут, и здесь – тени. Но я не видела никаких теней; только розовато-лиловые фиалки в стакане воды. Я смешала на палитре краски, чтобы получить этот оттенок, и нарисовала бледно-лиловые фиалки. Совершенно согласная с тем, что у меня ничего не вышло, я не понимала и до сих пор не понимаю, как можно добиться, чтобы тени приняли вид букета фиалок в стакане воды. Иногда, чтобы приглушить отчаяние, охватывавшее меня, я рисовала в перспективе ножки стола или какой-нибудь старый стул, что поднимало дух мне, но отнюдь не преподавательнице. Познакомившись с множеством очаровательных французов, я, как это ни странно, не влюбилась ни в кого из них. Вместо этого я воспылала тайной страстью к служащему гостиничной администрации, месье Стри, высокому и тощему, как глист, светлому блондину с прыщавым лицом. Совершенно не понимаю, что я в нем нашла. Я никогда не осмеливалась заговорить с ним, хотя однажды, когда я проходила через холл, он сказал мне: «Bonjour, mademoiselle». Предаваться фантазиям в отношении месье Стри оказалось трудной задачей. Я вообразила, что спасаю его от чумы во французском Индокитае, но мне понадобилось много усилий, чтобы придать живость этому эпизоду. Испуская последний вздох, он прошептал: – Мадемуазель, я полюбил вас с первого взгляда, как только увидел в отеле. Это бы еще куда ни шло, но когда на следующий день я застала месье Стри старательно пишущим что-то за своей стойкой, мне стало ясно, что таких слов он не произнес бы даже на смертном одре. Пасху мы провели, осматривая Версаль, Фонтенбло и другие знаменитые места, а потом с обычной внезапностью мама заявила, что я больше не вернусь к мадемуазель Т. – Не думаю, что от этого заведения тебе будет толк, – сказала она. – Преподавание ведется неинтересно. Совсем не то, что было во времена, когда училась Мэдж. Я собираюсь вернуться в Англию и уже договорилась, что ты поступишь в школу мисс Хогг в Отей, Ле Марронье. Не помню никаких других чувств, кроме кроткого удивления. Мне было очень хорошо у мадемуазель Т. и вместе с тем не особенно хотелось возвращаться. Почему бы не отправиться в новое место, это всегда интересно. Не знаю, чему я обязана, глупости или любознательности, – хотелось бы думать, что последней, но новое всегда манило меня. Так я очутилась в Ле Марронье, очень хорошей, но чересчур английской школе. Мне нравилось здесь, но было скучно. Моя новая учительница музыки преподавала совсем неплохо, но вовсе не была такой яркой личностью, как мадам Легран. Так как все говорили только по-английски, хотя это строжайше запрещалось, французский оказался совершенно заброшенным. Никакие виды деятельности за стенами школы не только не поощрялись, но запрещались, так что наконец я смогла избавиться от ненавистных уроков рисования и живописи. Единственное, по чему я тосковала, был цветочный рынок, в самом деле божественный. Когда в конце летних каникул, проведенных в Эшфилде, мама вдруг поставила меня в известность, что я не вернусь в Ле Марронье, я нисколько не удивилась. У нее появилась новая идея относительно моего образования. Глава пятая Невестка Бабушкиного доктора содержала в Париже небольшое учебное заведение для «завершающих образование» девушек. Здесь учились не больше двенадцати-пятнадцати молодых особ – многие занимались музыкой в консерватории или посещали Сорбонну. Мама спросила, как я отношусь к этой идее. Я уже говорила, что все новое привлекало меня; мой девиз гласил: «Попробуй все хоть один раз». Осенью я оказалась в школе мисс Драйден, на авеню Дю Буа, рядом с Триумфальной аркой. Обучение под началом мисс Драйден подходило мне во всех отношениях. Впервые я почувствовала, что мы занимаемся чем-то по-настоящему интересным. Нас было двенадцать. Сама мисс Драйден была высокой, очень энергичной женщиной, с красиво уложенными седыми волосами, великолепной фигурой и красным носом, который она имела обыкновение ожесточенно тереть в гневном расположении духа. Ее манера разговаривать, сухая и ироническая, одновременно пугала и мобилизовывала. Помощница мисс Драйден, молоденькая мадам Пети, была истинная француженка, темпераментная, столь же эмоциональная, сколь несправедливая, что не мешало нам обожать ее и испытывать глубокую преданность, совершенно не чувствуя того страха, который внушала нам мисс Драйден. Хотя обстановка в пансионе больше всего напоминала жизнь в семье, занятия велись самым серьезным образом. Особое значение придавалось музыке, но помимо нее мы изучали много других очень интересных предметов. Нам преподавали актеры из «Комеди Франсез», которые читали лекции о Мольере, Расине и Корнеле, певцы из консерватории пели арии Люлли и Глюка. В классе драматического искусства мы учились декламировать. К счастью, нас не слишком отягощали «dictrees», так что мои орфографические ошибки не стали притчей во языцех, и, владея разговорным французским языком лучше многих других, я просто наслаждалась, произнося строки из «Андромахи»; я чувствовала себя настоящей трагической героиней, когда стояла и декламировала: – Seigneur, toutes ces grandeurs ne nous touchent plus gu'ere. Думаю, что курсы драматического искусства любили все. В «Комеди Франсез», куда нас часто водили, мы смотрели классические и современные пьесы. Я видела Сару Бернар в одной из ее последних ролей в пьесе Ростана «Шантеклер». Она была уже стара, слаба, хромала, и ее золотой голос иногда срывался, но при этом она оставалась великой актрисой, и страстная взволнованность ее игры передавалась зрителям. Может быть, даже больше, чем Сара Бернар, меня потрясала Режан. Ее я видела в современной пьесе «La Course aux Flambeaux». Она обладала удивительным даром заставить вас за сдержанной манерой игры почувствовать бурю чувств и страстей, которым она не позволяла вылиться наружу. До сих пор стоит мне на минуту закрыть глаза, как я слышу ее голос и вижу лицо, когда она произносит последние слова пьесы: «Pour sauver ma fille, j'ai ture mа mu ere», я снова ощущаю, как по залу пробегает дрожь, и в это время занавес падает. Мне кажется, что преподавание может приносить пользу только в том случае, если вызывает живой отклик. В получении чистой информации нет никакого смысла – она не прибавляет ровно ничего к тому, что вы уже знали раньше. Но слушать, как о пьесах рассказывают актрисы, повторяя вслед за ними слова и монологи; слушать настоящих певцов и певиц, поющих вам «Le Bois Epais» или арию из «Орфея» Глюка, – это счастье, пробуждавшее страстную любовь к искусству, творящемуся на глазах. Для меня открылся новый мир, мир, в котором с тех пор я оказалась способной жить. Наиболее серьезно я занималась музыкой – игрой и пением. Фортепиано мне преподавал австриец Карл Фюрстер, дававший сольные концерты и в Лондоне. Замечательный педагог, он в то же время наводил на меня ужас. У него была привычка во время урока прохаживаться по классу. Казалось, он абсолютно не слушает, что играет ученица; он выглядывал в окно, нюхал цветы, но при звуке фальшивой ноты или неправильной фразировке внезапно с быстротой разъяренного тигра наскакивал на играющего и кричал: – А-а-а? Что это ты нам наиграла, малышка?! А-а-а? Ужас! Сначала я страшно нервничала, но потом привыкла. Фюрстер полностью посвятил себя Шопену, так что я выучила много его этюдов, вальсов, Фантазию-экспромт и одну из баллад. Я чувствовала, что под руководством нового учителя делаю успехи, и очень радовалась. Мы проходили с ним также сонаты Бетховена, легкие, как он говорил, салонные пьесы Форе, Баркаролу Чайковского и многое другое. Я не вставала со стула, занимаясь, как правило, не меньше семи часов в день. Боюсь, во мне зародилась дикая надежда – не знаю даже, отдавала ли я себе в этом отчет, но в глубине души она жила, – что, может быть, я смогу стать пианисткой, смогу давать концерты. Понадобится много времени и каторжная работа, но мне казалось, что я быстро сделаю большой рывок. Немного раньше я начала брать уроки пения. Моим учителем был месье Буэ. Он и Жан де Решке считались в тот момент лучшими парижскими профессорами пения и ведущими певцами в опере: Жан де Решке – тенором, а Буэ – баритоном. Месье Буэ жил на пятом этаже в доме без лифта. Обыкновенно я взбегала на пятый этаж, едва переводя дыхание, что, впрочем, совершенно естественно. Все квартиры были похожи друг на друга как две капли воды и поэтому ничего не стоило перепутать этаж, но толстый ковер на лестнице, ведущей в квартиру моего профессора, а также жирное пятно на стене – точь-в-точь голова терьера – указывали на его дверь. Прямо с порога профессор осыпал меня упреками. Что я себе думаю, сбивая дыхание таким образом? И почему я, собственно, задыхаюсь? В моем возрасте я должна подниматься на пятый этаж без всяких трудностей. Дыхание – это все. – Дыхание – основа пения, вы теперь должны усвоить это. Потом он доставал сантиметр, который всегда держал под рукой, опоясывал меня на уровне диафрагмы, просил вдохнуть, измерял объем, а потом просил сделать самый полный выдох. Он сравнивал результаты двух измерений, и, удовлетворенно покачивая головой, говорил: – C'est bien, c'est bien – расширяется. У вас хорошая грудная клетка, отличная. Великолепное расширение, и я скажу вам даже больше: вы никогда не заболеете чахоткой. Певцы часто страдают от нее, но вам ничего не грозит. Пока вы следите за дыханием, все будет хорошо. Вы любите бифштексы? Я сказала, что люблю, очень люблю бифштексы. – Тоже прекрасно, бифштекс – лучшая пища для певцов. Нельзя есть много, нельзя есть часто; своим оперным певцам я всегда повторяю, что в три часа дня положено съесть хороший бифштекс и выпить стакан крепкого портера; и больше ничего до девяти часов вечера, когда надо выходить петь. Потом мы приступали собственно к уроку. «Voix de tete» – верхний регистр, – сказал он, – прекрасный, поставленный от природы, и грудные ноты весьма недурны; но средний регистр, «medium», – очень слабый, чрезвычайно слабый. Так что я начала с романсов, предназначенных для меццо-сопрано, чтобы развить средний регистр. В паузах профессор сокрушался по поводу, как он выражался, моего английского лица. – Английские лица, – сетовал он, – лишены всякой выразительности! Абсолютно неподвижны. Мышцы вокруг рта застыли раз и навсегда; голос, слова, вообще все исходит только из горла. Это очень плохо. Французский язык требует нёба, крыши верхней части рта. Нёбо, носовая перегородка – вот откуда исходит средний регистр. Вы прекрасно говорите по-французски, совершенно свободно, хотя, к сожалению, ваш акцент огорчает меня, – он не английский, а южнофранцузский. Откуда у вас южный акцент? Я немножко подумала и сказала, что, наверное, потому, что я училась у француженки родом из По. – А, теперь понятно, – сказал профессор. – Вот в чем дело. У вас южный акцент. Я и говорю, речь у вас беглая, но вы говорите по-французски так, словно это английский язык, и все слова произносите горлом. Нужно артикулировать, должны быть в движении губы. А-а-а, я знаю, что мы будем делать. И он велел, чтобы я зажала губами карандаш и пела, артикулируя изо всех сил с карандашом в зубах, не давая ему выпасть. Сначала у меня ничего не получалось, но потом я все-таки приспособилась, хоть и с большим трудом. Зубы сжимали карандаш, и губы поневоле активно двигались, чтобы слова звучали отчетливо. Однажды я навлекла на себя страшную ярость месье Буэ. В тот день я принесла арию из оперы «Самсон и Далила», «Моn coeur s'ouvre a ta voix», и спросила маэстро, как ему кажется, смогу ли я спеть эту арию из любимой оперы. – Это еще что такое? – закричал он, перелистывая ноты. – Что это? Какая здесь тональность? Здесь другая тональность! Я объяснила, что ария транспонирована для сопрано. Он зашелся от гнева: – Но Далила – это не сопрано! Эта партия написана для меццо! Неужели вам неизвестно, что если вы поете арию из оперы, вы обязаны петь ее в той тональности, в которой она написана? Вы не можете транспонировать для сопрано то, что написано для меццо-сопрано! Это полностью искажает интонацию. Заберите это. Если вы принесете арию в правильной тональности, что ж, тогда можете работать. С тех пор я никогда не приносила транспонированных произведений. Я выучила много французских романсов и изумительную «Ave Maria» Керубини. Некоторое время мы обсуждали, как мне произносить латинский текст. – Англичане произносят латинские слова согласно итальянской школе, а французы – на французский манер. Думаю, раз вы англичанка, пойте лучше в итальянских традициях. Песни Шуберта, а я выучила их очень много, я пела по-немецки. Хоть я и не знала немецкого языка, это не было слишком трудно; пела, конечно, и по-итальянски. В конце концов, хоть я и обуздывала свое честолюбие, но через каких-то полгода занятий мне было разрешено петь знаменитую арию из «Богемы» – «Те gelida manina», а также из «Тоски» – «Vissi d'arte». То было поистине счастливое время! Иногда после посещения Лувра нас водили пить чай у Румпелмайеров. Для склонной к обжорству девочки трудно было представить себе большее удовольствие, чем чай у Румпелмайеров. Мои любимые знаменитые пирожные с кремом и горячие, с пылу с жару, каштаны с их ни с чем не сравнимым вкусом! Разумеется, мы ходили гулять и в Булонский лес – очаровательный уголок Парижа. Однако, помнится, когда мы чинно шли парами вдоль лесной дороги, из-за дерева появился мужчина – классический случай непристойного обнажения. Думаю, что его заметили все, но ни одна из нас и виду не подала; может быть, мы даже не были вполне уверены, что в самом деле видели то, что видели. Сама мисс Драйден, под чьим присмотром мы находились в тот день, воинственно пронеслась мимо, как броненосец на поле сражения. Мы следовали за ней. Думаю, мужчина, верхняя половина которого была в полном порядке, – брюнет с остроконечной бородкой, элегантный галстук – весь день бродил по темным аллеям, поджидая шагающих парами чинных девушек из пансиона с целью пополнить их знания о парижской жизни. Могу добавить, что, насколько я знаю, ни одна из нас ни словом не упомянула о происшедшем инциденте; не раздалось ни одного смешка, такими потрясающе скромными мы были в те годы. Время от времени мисс Драйден устраивала приемы, и однажды к нам пришла бывшая ученица мисс Драйден, вышедшая замуж за французского виконта американка со своим сыном Руди. Руди, собственно говоря, французский барон, вел себя как обыкновенный американский школьник. Думаю, в присутствии двенадцати вполне зрелых девиц, которые с нескрываемым интересом разглядывали его, лелея в глубине сердца тайные надежды на романтическое приключение, он несколько оробел. – Ну и выпала мне работенка пожать все эти руки, – сказал он весело. На другой день мы опять встретились с Руди в Ледовом дворце, на катке, где одни катались на коньках, а другие учились. Руди снова обнаружил похвальную галантность и не уронил чести своей матери. Он сделал несколько кругов с теми пансионерками, которые держались на ногах. Мне, как и всегда в подобных случаях, не повезло. Я только что начала учиться и умудрилась свалить инструктора. Надо сказать, он просто взбесился, поскольку сразу же стал посмешищем в глазах коллег. Инструктор постоянно бахвалился, что может научить кого угодно, хоть самую толстую американку, а тут вдруг пал жертвой тощей длинной девицы – ярость его была неподдельной. Он почти никогда не предлагал мне больше проехать с ним круг, стараясь выбирать меня из очереди дожидавшихся его учениц как можно реже. Так что мне нисколько не грозило катание с Руди – может быть, я бы и его свалила с ног, и тогда ему тоже было бы неприятно. После встречи с Руди со мной что-то случилось. Мы виделись всего несколько раз, но внезапно все во мне переменилось. Я покинула мир своих воображаемых героев. Наступил конец романтических влюбленностей в реальных и выдуманных героев – персонажей из книг, общественных деятелей, друзей, посещавших наш дом. Я потеряла способность любить бескорыстно, жертвовать собой во имя спасения любимого и начала думать о реальных молодых людях как о молодых людях – пленительных созданиях, с которыми я хотела встречаться и среди которых в один прекрасный день надеялась найти своего Суженого. Я не влюбилась в Руди, – может статься, и влюбилась бы, если бы мы встречались чаще, – но вдруг оказалась во власти новых ощущений. Я вступила в мир женщин на охоте! С этого момента образ лондонского епископа, последнего объекта моего поклонения, поблек. Я хотела теперь встретить настоящего молодого человека, множество молодых людей – хотя таких возможностей представлялось очень мало. Не могу точно припомнить, сколько времени длилось мое пребывание у мисс Драйден, – во всяком случае, меньше двух лет. Моя непостоянная мама больше не выдвигала новых идей в области моего образования; может быть, до ее ушей перестали доноситься слухи о новых замечательных учебных заведениях. Но скорее всего, она инстинктивно почувствовала, что я наконец нашла то, что полностью удовлетворяло меня. Я училась тому, что имело для меня значение, что созидало во мне интерес к жизни. Прежде чем я оставила Париж, развеялся один из моих снов. Мисс Драйден ждала свою старую ученицу, графиню Лимерик, замечательную пианистку, питомицу Карла Фюрстера. Обычно в таких случаях две-три девушки, занимавшиеся музыкой, давали отчетный концерт. На этот раз я попала в их число. Результат оказался катастрофическим. Перед концертом я нервничала, но это было нормальное волнение – ничего сверхъестественного. Однако, как только я села за рояль, обнаружилась моя полнейшая беспомощность. Я ошибалась, путалась, темпы шатались, фразировка отдавала дилетантизмом, я играла бездарно и полностью провалилась. Невозможно было проявить ко мне большую доброту, чем это сделала леди Лимерик. После концерта она пришла побеседовать со мной и сказала, что понимает, как я волновалась, что все мои неудачи объясняются страхом перед сценой. Может быть, в дальнейшем, когда я стану более опытной пианисткой и буду часто выступать перед публикой, мне удастся преодолеть его. Я была очень благодарна ей за эти ласковые слова, но в глубине души сознавала, что все обстоит еще более серьезно, чем она думает. Я продолжала заниматься, но прежде чем окончательно вернуться домой, попросила Карла Фюрстера откровенно ответить мне, считает ли он, что упорный труд и прилежание могут сделать из меня профессиональную пианистку. Он, хоть и тоже чрезвычайно деликатно, не стал лгать. У меня нет достаточного темперамента, чтобы выступать перед публикой, сказал он. И я знала, что учитель прав. Я была очень благодарна ему за то, что он сказал правду. Некоторое время я чувствовала себя несчастной, но постаралась не принимать этот печальный вывод слишком близко к сердцу. Если вашим мечтам не суждено осуществиться, гораздо лучше вовремя признать это и двигаться дальше, вместо того чтобы сосредоточиваться на разбитых упованиях и надеждах. Рано испытанное поражение послужило мне хорошим уроком на всю жизнь; я поняла, что не обладаю темпераментом, позволяющим мне выступать перед публикой в любом качестве. Думаю, что корень этого явления лежит в неспособности контролировать свои физические реакции. Часть четвертая «Кавалеры, ухажеры, флирт, помолвка» (Популярная викторианская игра) Глава первая Вскоре после того, как я вернулась домой из Парижа, мама тяжело заболела. Врачи и на этот раз не изменили себе, диагностировав уже аппендицит, паратиф, желчнокаменную болезнь и ряд других заболеваний. Несколько раз она едва не оказалась на операционном столе. Лечение не приносило никаких результатов – ее страдания не уменьшались, и речь то и дело заходила о хирургическом вмешательстве. Но мама сама неплохо разбиралась в медицине. Когда ее брат Эрнест учился на медицинском факультете, она с большим энтузиазмом помогала ему и наверняка стала бы лучшим врачом, чем он. В конце концов Эрнест был вынужден отказаться от этой профессии, так как выяснилось, что он не переносит вида крови. К тому времени мама совершенно не уступала ему в медицинском опыте и познаниях, и ни кровь, ни раны, ни физические страдания нисколько не отвращали ее. Я замечала мамин интерес к медицине каждый раз, когда мы посещали зубного врача: в ожидании приема она сразу откладывала в сторону модные журналы, «Куин» или «Татлер», и принималась за медицинские, «Ланцет» или «Бритиш Медикал Джорнал», если только они тоже оказывались на столике. Наконец, потеряв терпение, мама сказала: – Я думаю, что они ничего не знают – раз я сама не понимаю. Главное теперь – вырваться из рук врачей. Ей удалось найти врача из породы «послушных», и вскоре мама получила хороший совет: солнце, тепло, сухой климат. – Зимой мы едем в Египет, – заявила она. И снова последовало решение сдать дом. К счастью, в те времена расходы на путешествие значительно уступали нынешним и легко покрывались немалой суммой, которую нам платили за Эшфилд. Торки в те поры был зимним курортом. Летом никто не приезжал туда, а все жители Торки обычно покидали его, спасаясь, как они говорили, от «страшной жары». (Совершенно не понимаю, о какой «страшной жаре» могла идти речь: теперь я нахожу, что летом в Южном Девоне дикий холод.) Как правило, жители Торки направляли свои стопы в вересковые ланды и там снимали дом. Мама с папой тоже предприняли однажды такую поездку, но жара оказалась настолько чудовищной, что папа немедленно нанял догкарт и двинулся обратно, в Торки, чтобы каждый день отдыхать от жары в нашем саду. Короче говоря, Торки представлял собой английскую Ривьеру, и люди платили большие деньги, чтобы снять здесь обставленную виллу на очень приятный зимний сезон с дневными концертами, интересными лекциями, балами и оживленной светской жизнью. Наступила и мне пора «выходить в свет». У меня уже была настоящая высокая прическа в греческом стиле с большим пучком локонов, собранных на затылке и перевязанных узкой лентой. Мне очень шла эта прическа, особенно с вечерним платьем. Волосы у меня были очень длинные, я с легкостью могла бы сесть на них. Длинные волосы считались предметом женской гордости, на самом же деле эта немыслимая длина означала всего лишь, что они не слушались, постоянно выбивались из прически и прядями свисали вниз. Борясь с этим неудобством, парикмахеры создавали произведения под названием postiche – большой накладной шиньон из локонов. Собственные волосы затягивались на голове так туго, как только это было возможно, а к ним прикреплялся postiche. «Выход в свет» считался чрезвычайно важным событием в жизни девушки. В богатых семьях матери обыкновенно давали в честь дочери бал. Сезон предполагалось проводить в Лондоне. Разумеется, понятие «сезон» не означало разгульного образа жизни, который оно приобрело за последние двадцать-тридцать лет. Те, кого вы приглашали танцевать или на чье приглашение откликались, всегда были из числа близких друзей. Некоторая трудность состояла в постоянной нехватке молодых людей; но в целом на балах царила атмосфера непринужденности. Существовали еще и благотворительные балы, присутствие на которых считалось хорошим тоном. Конечно, я не могла позволить себе ничего подобного. Мэдж «вышла в свет» в Нью-Йорке. Там она ходила на приемы и на балы, но «сезон» в Лондоне даже папа не мог себе позволить для Мэдж, что ж говорить обо мне. Мама горела желанием предоставить мне все, на что, по ее мнению, девушка имела право от рождения; подобно тому, как из куколки получается бабочка, так школьница должна превратиться в светскую молодую леди, встречаться с другими девушками и молодыми людьми, чтобы, проще говоря, получить шанс отыскать будущего мужа. Все считали себя обязанными проявлять доброту и оказывать знаки внимания юным созданиям. Их приглашали на приемы, водили в театр, они общались со своими друзьями сколько душе угодно. Ничего похожего на французскую систему держать дочерей взаперти и позволять им встречаться только с тщательно отобранными молодыми людьми, которые смогли бы в будущем составить хорошую партию, стать подходящими мужьями, оставившими в прошлом свои безумства, отдавшими дань увлечениям молодости, и достаточно состоятельными, чтобы содержать жену. По-моему, очень хорошая система. Во всяком случае, она давала более высокий процент счастливых браков. Бытующее в Англии мнение, что француженок насильно отдавали замуж за стариков, – это совершенная ложь. Француженки могли выбирать, но среди ограниченного круга претендентов на руку и сердце. Гуляка, ведущий бурный образ жизни, очаровательный «mauvais sujet», которому каждая девушка, несомненно, отдала бы предпочтение, не допускался в сферу ее общения. В Англии все было вовсе не так. Во время балов и вечеринок девушки встречались с молодыми людьми разного сорта. По стенкам, как верные дуэньи, скучали их мамы, но ничему не могли помешать. Разумеется, в семьях проявляли разумную осмотрительность и следили за кругом молодых людей, с которыми разрешалось общаться дочерям, но все же возможности выбора были очень широкими; часто девушки останавливали свое внимание на нежелательных персонах и могли зайти даже столь далеко, чтобы обручиться или достичь так называемого «согласия». «Согласие» было очень удобным выражением; оно позволяло родителям избегать сильных трений или вражды в случае отказа принять выбор дочери. – Ты еще очень молода, дорогая. Я совершенно согласна, что Хью очаровательный молодой человек, но он тоже очень молод и еще не определился. Я не имею ничего против вашего согласия и вы можете встречаться, но, пожалуйста, без всякой официальной помолвки. Затем они развивали закулисную борьбу в поисках подходящего молодого человека, который отвлек бы дочь от Хью. Часто это удавалось. Открытое сопротивление, несомненно, склонило бы дочь к настойчивости, но полученное разрешение отчасти разрушало шарм избранника, а так как в своем большинстве девушки отличаются здравым смыслом, то рано или поздно они меняли свое решение. Учитывая нашу бедность, мама понимала, что мне будет трудно выйти в свет в общепринятом смысле. Думаю, что, выбрав Каир для поправки своего здоровья, мама заботилась прежде всего обо мне. Она поступила мудро. Я была очень стеснительна, в обществе отнюдь не блистала. Освоившись на танцах, научившись непринужденно болтать с молодыми людьми и свободно чувствовать себя в любой обстановке, я получила бы вполне ценный опыт. С точки зрения юной девушки, Каир воплощал сладостную мечту. Мы провели там три месяца, пять раз в неделю я ходила танцевать. Балы давались во всех крупных отелях по очереди. В Каире стояло несколько полков; ежедневно проводились состязания по водному поло; в умеренно дорогом отеле все это оказывалось в вашем распоряжении. На зиму сюда съезжалось большое общество, в основном мамы с дочками. Я оставалась застенчивой, но страстно увлекалась танцами и танцевала хорошо. Мне нравились молодые люди, и вскоре обнаружилось, что и я нравлюсь им, так что все шло прекрасно. Мне было всего семнадцать лет, и Каир сам по себе ровно ничего не значил для меня – девушки от восемнадцати до двадцати одного года редко думают о чем-нибудь, кроме юношей, что более чем естественно! Ныне искусство флирта безнадежно утрачено, но тогда оно процветало и походило, как мне представляется, на воспетую трубадурами «le pays du tendre». Прекрасная прелюдия жизни: полусентиментальная, полуромантическая привязанность, возникающая между теми, кого сейчас, с высоты своего возраста, я назвала бы «девочками и мальчиками». Легкое вступление в науку жизни без слишком жестокой расплаты и тяжелых разочарований. Не припоминаю, чтобы у кого-нибудь из моих друзей и знакомых появились незаконнорожденные дети. Нет, вру. Была не слишком красивая история: знакомая девушка приехала на каникулы к своему школьному приятелю, где ее и соблазнил его папа, пожилой мерзавец с дурной репутацией. Интимная близость была большой редкостью, потому что молодые люди обычно придерживались очень высокого мнения о девушках, и если бы разразился скандал, то в глазах общества погибли бы оба. Мужчины предавались своим интимным забавам с замужними женщинами, в основном гораздо старше себя, или с «маленькими подружками» из Лондона, о существовании которых никто не подозревал. Приведу инцидент, который произошел как-то (гораздо позднее) в Ирландии во время одной вечеринки. В доме, кроме меня, были еще две-три девушки и несколько молодых людей, главным образом солдат, один из которых неожиданно срочно уехал, сославшись на полученную из дома телеграмму. Всем было ясно, что это всего лишь предлог. О причине никто не подозревал, но он доверился одной из старших девушек, которую хорошо знал и считал способной разрешить его проблему. Оказывается, его попросили проводить на бал одну из девушек; ехать было довольно далеко. Он послушно повез ее на машине, но по дороге девушка предложила остановиться в каком-нибудь отеле и снять комнату. – Мы можем приехать попозже, – сказала она, – никто не заметит, вот увидишь, – я часто так делаю. Молодой человек пришел в такой ужас, что, решительно отказавшись от этого предложения, считал более невозможным для себя встречаться с ней. Именно этим объяснялся его внезапный отъезд. – Я просто не мог поверить своим ушам – она казалась настолько хорошо воспитанной, совсем юной, у нее чудесные родители… Из тех девушек, на которых хотелось бы жениться. То были великие дни девичьей чистоты. И не думаю, что мы чувствовали себя хоть сколько-нибудь ущемленными. Романтические увлечения, с легким привкусом секса или намеком на него, совершенно удовлетворяли нас. В конце концов, и у животных принято ухаживать и кокетничать. Самец напыживается и ухаживает, а самка притворяется, что ничего не замечает, но втайне испытывает благодарность. Это еще не настоящая жизнь, скорее – прелюдия. Трубадуры были совершенно правы, когда слагали свои песни о «lepays du tendre». Я без конца могу перечитывать «Окассена и Николетту». Есть в этой книге очарование, естественность и искренность. Только в юности, никогда больше, у вас может возникнуть это совсем особое чувство: упоение дружбой с мужчиной; ощущение духовного родства; вам нравятся одни и те же вещи, вы только подумали о чем-то, а он уже произнес вашу мысль вслух. Многое из этого, конечно, иллюзии, но прекрасные иллюзии, и, мне кажется, каждая женщина должна пережить в своей жизни такой период. Потом вы можете посмеяться над собой и сказать: «Боже мой, какая же я была дурочка!» Как бы то ни было, но в Каире я ни в кого не влюбилась. У меня было слишком много дел. Все время что-то происходило, и молодых людей, привлекательных и интересных, было так много! Если кто-нибудь задевал мое сердце, то разве что сорокалетние мужчины, вежливо танцевавшие со мной время от времени как с милой маленькой девочкой. В свете неукоснительно соблюдался закон, согласно которому не полагалось танцевать с одним и тем же партнером более двух раз. В лучшем случае, можно было увеличить это число до трех раз, но тут уже дуэньи не сводили с вас глаз. Естественно, огромной радостью было первое вечернее платье. Мне сшили одно из бледно-зеленого шифона с кружевной отделкой, другое – белое, шелковое, очень простого фасона, и, наконец, третье из тафты глубокого бирюзового цвета – по этому случаю Бабушка достала отрез из своих сокровенных запасов. Ткань была потрясающая, но, увы, так долго пролежала, что не выдержала египетского климата, и однажды вечером, во время танцев, одновременно разлезлись юбка, рукава и воротник – мне пришлось ретироваться в туалет. На следующий день мы отправились к каирской портнихе из Леванта. Она шила за очень большие деньги. Платья, купленные в Англии, стоили гораздо дешевле. И все-таки я получила платье из бледно-розового атласа, с букетом роз на плече. Я-то, конечно, хотела черное вечернее платье: все девушки, чтобы выглядеть взрослее, мечтали о черных платьях, но все мамы были решительно против. За мной сильнее всего ухаживали в ту пору молодой человек из Корнуолла и его друг – оба из шестидесятого стрелкового полка. Однажды вечером капитан Крайк, джентльмен чуть более почтенного возраста, обрученный с очаровательной американкой, пригласил меня танцевать, и, когда провожал после танца к маме, сказал ей: – Получайте вашу дочь. Она научилась танцевать. В самом деле, она танцует превосходно. Теперь вам остается научить ее говорить. Упрек полностью заслуженный. Я по-прежнему совершенно не умела поддерживать беседу. Я была хороша собой. Разумеется, стоит мне теперь заикнуться об этом, вся моя семья разражается хохотом. В особенности дочь и ее друзья. – Мама, это неправда! Взгляни на эти страшные старые фотографии! Некоторые из фотографий действительно неудачные – чистая правда. Но я думаю, что это из-за одежды, которая не настолько устарела, чтобы обозначить собой «эпоху» – для этого она недостаточно вышла из моды. Конечно, мы носили тогда чудовищные шляпы, не меньше метра в диаметре, соломенные, украшенные лентами, цветами и тяжелыми вуалями. В студиях делали фотографии обязательно в этих шляпах, к тому же подвязанных под подбородком бантом; или еще такой вид: волосы, завитые мелким бесом и украшенные букетом роз, свисавшим возле уха, как телефонная трубка. Между тем одна из ранних фотографий, где я – одному Господу известно почему – сижу около прялки, с двумя косичками в виде тонких крысиных хвостиков, совершенно очаровательна. Один молодой человек как-то заметил: – Мне очень нравится эта фотография, с Гретхен. Видимо, на этой фотографии я похожа на Маргариту из «Фауста». Есть и еще одна хорошая, сделанная в Каире, где я в огромной темно-синей соломенной шляпе с одной розой. Меня сняли в удачном ракурсе, и изображение не перегружено бесконечными лентами и вуалями. Платья, под стать шляпам, тоже изобиловали оборками, воланами, рюшами и складочками. Вскоре я безумно увлеклась поло и повадилась смотреть игры каждый день. Мама время от времени предпринимала попытки обогатить мой кругозор и водила меня в музей, а также всячески настаивала на том, чтобы мы поднялись вверх по Нилу и прониклись величием Луксора. Я отчаянно, со слезами на глазах, протестовала: – О нет, мама, нет, пожалуйста, только не сейчас. В понедельник у меня костюмированный бал, а во вторник я обещала поехать на пикник в Сахару… – и так далее, и тому подобное. Чудеса древности в ту пору интересовали меня последнюю очередь, и я очень рада, что маме не удалось уговорить меня. Луксор, Карнак открылись мне в своей первозданной красе лишь двадцать лет спустя. Все было бы испорчено, если бы я уже окинула их равнодушным оком. Нет большей ошибки в жизни, чем увидеть или услышать шедевры искусства в неподходящий момент. Для многих и многих Шекспир пропал из-за того, что они изучали его в школе. Шекспира нужно смотреть, он написал свои пьесы для сцены, их надо увидеть в театре. На сцене они доступны любому возрасту, задолго до того, как появляется способность понимать красоту языка и величие поэзии. Когда моему внуку Мэтью было одиннадцать-двенадцать лет, я повела его на «Макбета» и «Виндзорских проказниц» в Стратфордский театр. Ему страшно понравились обе пьесы, хотя комментарии оказались довольно неожиданными. Когда мы вышли из театра, Мэтью повернулся ко мне и сказал преисполненным почтения голосом: – Знаешь, если бы я не знал, что это Шекспир, я бы в жизни не поверил. Это замечание явно было в пользу Шекспира, и я так именно и восприняла его. После того как «Макбет» имел у Мэтью такой успех, мы отправились на «Виндзорских проказниц». Тогда, мне кажется, эту пьесу играли как нужно: то был добрый английский буффонный фарс, без всяких изысков. Последнее представление «Виндзорских проказниц», которое я видела в 1965 году, настолько перегрузили претензиями на художественность, что я чувствовала себя все дальше и дальше от старого Виндзорского парка. Даже корзинка для белья перестала быть корзинкой с грязным бельем, превратившись в некий хулиганский символ! Невозможно по-настоящему насладиться балаганным фарсом, если он подается в виде символов. Испытанный пантомимный трюк с кремом никогда не подведет, и зрители будут кататься от смеха, пока актеры швыряют друг в друга настоящие торты. Если же взять маленькую коробку с написанными на боку словами «Крем „Птичье молоко“ и деликатно поднести ее к щеке, что ж, „символ“-то будет, но фарс – нет! Мэтью высоко оценил „Виндзорских проказниц“ – особое удовольствие доставила ему сцена с валлийским школьным учителем. Мало что в жизни может сравниться с радостью посвящать молодых в мир ценностей, перед которыми мы сами благоговеем с незапамятных времен, при этом их восприятие может иметь весьма специфический характер. Однажды мы с Максом, взяв с собой мою дочь Розалинду и ее подружку, отправились на машине смотреть замки Луары. Вскоре выяснилось, что у подружки Розалинды существует единственный критерий их оценки. Окинув замок опытным взглядом, она каждый раз говорила: – Вот это да! Представляю, как они здесь резвились, а? Мне как-то не приходилось до той поры смотреть на замки Луары под этим углом зрения, но я склонна счесть это замечание не лишенным проницательности. Старые французские короли со своими придворными в самом деле знали толк в развлечениях. Мораль (поскольку я приучена из всего извлекать мораль) состоит в том, что никогда не поздно учиться. Всегда может возникнуть неожиданный взгляд, который представит явление в новом свете. Но я отвлеклась от Египта. Одно так тесно связано с другим – что в этом плохого? Теперь я понимаю, что зима в Египте разрешила многие проблемы нашей жизни. Мама, столкнувшись с трудностями организации светского образа жизни для дочери, практически не имея для этого денег, нашла прекрасный выход из положения, я преодолела свою неловкость. На языке моего времени, «научилась вести себя в обществе». Мы живем сейчас настолько по-другому, что, боюсь, даже трудно объяснить, о чем я говорю. Несчастье состоит в том, что современные девушки совершенно утратили искусство флиртовать. Как я уже говорила, в мое время это искусство заботливо взращивалось. Мы знали все его правила назубок. Во Франции девушек действительно не оставляли наедине с юношами, но в Англии все было иначе. Разрешалось отправиться на прогулку с молодым человеком, пешую или верховую, но запрещалось ехать вдвоем на танцы; положение могла спасти мама, или престарелая аристократка, или, в крайнем случае, присутствующая на танцах молодая замужняя дама. Но, соблюдая эти правила, вы тем не менее имели полную возможность выйти с молодым человеком погулять при лунном свете или пройти в оранжерею, и это нисколько не вредило вашей репутации в свете. Заполнение бальной книжечки требовало большого искусства, которым мне так и не удалось овладеть до конца. Скажем, на танцах присутствуют три девушки, А, В и С, и три юноши, D, Е, F. Существуют обязательные правила: полагается с каждым протанцевать минимум по два раза, а, может быть, пойти с кем-то из них поужинать, если только вы не настроены решительно против. Все остальное на ваше усмотрение, вы свободны. На вечере полным-полно молодых людей. Некоторые из них – иных вам вовсе не хочется видеть – тотчас приближаются. Приходится хитрить. Надо попытаться не дать им увидеть, что ваша бальная книжечка еще не заполнена, и с задумчивым видом сказать, что, может быть, разве только танец под номером четырнадцать. Трудность состоит в том, чтобы соблюсти баланс. Молодые люди, с которыми вам хотелось бы танцевать, где-то здесь, но если они появятся слишком поздно, книжечка может оказаться уже заполненной. С другой стороны, если вам удалось увернуться от первых кавалеров, в вашей книжечке могут остаться дырки, так и не заполненные «правильными» молодыми людьми. И тогда во время некоторых танцев придется «подпирать стену». О! Какое разочарование приходилось испытывать, когда молодой человек, которого вы втайне так страстно ждали, вдруг возникает перед вами, потратив массу времени в тщетных поисках, отчаянно высматривая вас повсюду, но только не там, где вы были на самом деле! И приходилось грустно говорить ему: – У меня остались только два свободных номера, второй и десятый. – Но вы наверняка можете что-то придумать! – умоляет он. Вы утыкаетесь в свою книжечку и размышляете: вычеркнуть? Перескочить? Нарушить обещание – некрасиво. Такой дурной поступок вызовет осуждение не только всех мам и хозяйки, но также самих молодых людей. Они могут отомстить, «забыв» о каком-нибудь обещанном танце. Изучая свою книжечку, вы можете наткнуться на имя кавалера, который не очень хорошо повел себя с вами, опоздал или во время ужина уделял больше внимания другой девушке. Если так, можно пожертвовать им. В крайнем случае приносится в жертву юноша, который не умеет танцевать и отдавил вам ноги. Но такой выход мне совсем не нравился, потому что по натуре я мягкосердечная, и мне казалось жестоким так несправедливо поступить с молодым человеком, который начнет опасаться, что и все остальные будут обходиться с ним подобным образом. Все эти расчеты отличались не меньшей сложностью, чем сами танцы. Забавно, но, с другой стороны, настоящая нервотрепка. В любом случае, опыт приходил с практикой. Поездка в Египет очень помогла мне. Не думаю, что в других обстоятельствах моя «gaucherie» исчезла бы так скоро. Конечно же это были три изумительных месяца для юной особы, которую я представляла собой. Я более или менее близко познакомилась с двадцатью или тридцатью достойными юношами. Меня пригласили на пятьдесят или шестьдесят приемов; но, к счастью, я была слишком молода и получала слишком много удовольствия, чтобы влюбиться в кого-нибудь. Я бросала томные взгляды на загорелых полковников зрелого возраста, но большинство из них уже ухаживали за привлекательными замужними женщинами – женами других мужчин – и не находили ничего интересного в юных неопытных пресных девицах. Мне страшно докучал молодой австрийский граф; он держался с необычайной торжественностью и не переставал оказывать мне всяческое внимание. Я избегала его как могла, но он неизменно находил меня и приглашал на вальс. Как я уже говорила раньше, вальс – это единственный танец, который я не любила. Граф вальсировал по высшему разряду, с бешеной скоростью, у меня так кружилась голова, что я всякий раз боялась не удержаться на ногах и упасть. Кроме того, вальсировать в противоположном направлении считалось в классе мисс Хики дурным тоном, и поэтому у меня не было достаточной практики. Потом граф заявил, что ему доставило бы удовольствие быть представленным моей матушке. Думаю, это был способ показать честность намерений. Естественно, я представила его маме, которая отбывала свою ежевечернюю повинность у стены – сущее наказание для нее! Граф присел рядом с ней и тяжеловесно развлекал ее по меньшей мере двадцать минут. По возвращении домой мама сердито сказала мне: – С какой стати ты заставила меня говорить с этим маленьким австрийцем? Я еле избавилась от него. Я уверила маму, что сделала это исключительно по его настоянию. – О, Агата, – сказала мама, – впредь постарайся избавить меня от бесед с твоими молодыми людьми. Они стремятся к этому только, чтобы произвести хорошее впечатление и показать свою воспитанность. Я сказала, что он ужасный. – Он приятной наружности, хорошо воспитан, прекрасный танцор, – ответила мама, – но должна сказать, что я чуть не умерла со скуки. Чаще всего моими друзьями были младшие офицеры, отношения с которыми не носили сколько-нибудь серьезного характера. Я болела за них во время соревнований по водному поло, подтрунивала, если они проигрывали, и аплодировала их удачам, а они всячески старались продемонстрировать передо мной свою ловкость. Гораздо труднее было общаться с мужчинами постарше. Их имена теперь уже улетучились из моей памяти, но имя капитана Хибберда, очень часто танцевавшего со мной, я помню. Для меня было большим сюрпризом, когда на пути из Каира в Венецию – мы плыли на пароходе – мама небрежно обронила: – Я полагаю, ты знаешь, что капитан Хибберд хотел жениться на тебе? – Что? – я была ошеломлена этим сообщением. – Он никогда не делал мне предложения и вообще не говорил ничего подобного. – Тебе – нет, – ответила мама. – Он сказал это мне. – Тебе? – страшно удивилась я. – Да. Он сказал, что очень сильно влюблен в тебя и спросил, не считаю ли я, что ты слишком молода. Именно из-за этого он не осмелился обратиться прямо к тебе. – И что ты сказала? – спросила я. – Я ответила, что совершенно уверена в том, что ты не любишь его и поэтому ему лучше отказаться от этой идеи. – О, мама! – воскликнула я с возмущением. – Ты не могла так поступить. Мама посмотрела на меня с чрезвычайным удивленнием. – Ты хочешь сказать, что он тебе нравился? – спросила она. – Может быть, ты считала возможным выйти за него замуж? – Нет, конечно, нет! – ответила я. – Я вовсе не хочу выходить за него, и я совершенно не влюблена в него, но я думаю, мама, что ты могла бы позволить решать такие вещи мне самой. Мама сначала поразилась моим словам, но потом благородно признала свою вину. – Видишь ли, – вздохнула она, – столько воды утекло со времен моей молодости. Но я понимаю твою точку зрения. Ты права, каждый имеет право сам отвечать на предложения. Некоторое время я чувствовала досаду. Мне очень хотелось узнать, как это бывает, когда делают предложение. Капитан Хибберд был красив, нисколько не зануда, прекрасно танцевал, обладал немалым состоянием – даже жаль, что мне не пришло в голову выйти за него. В большинстве случаев бывает так: если молодой человек, влюбившийся в девушку, не пользуется взаимностью, он немедленно прекращает ухаживание, а влюбленные мужчины, как правило, становятся похожи на преданных баранов. Если девушке нравится этот мужчина, она чувствует себя польщенной его поведением и разве что не поощряет его; если же она не испытывает к нему никакого интереса, то изгоняет из своего ума и сердца. В этом заключена одна из великих несправедливостей жизни. Женщины, когда они влюблены, выглядят в десять раз лучше обычного: глаза сверкают, щеки горят, волосы приобретают особый блеск; их разговор становится остроумнее и интереснее. Мужчины, давно знакомые с ними, начинают смотреть на них другими глазами. Так бесславно окончилась история с первым из сделанных мне предложений руки и сердца. Второе предложение мне сделал молодой человек ростом в метр девяносто два сантиметра. Он очень нравился мне, и мы были добрыми друзьями. Рада сказать, что он и не подумал воспользоваться посредничеством мамы: оказался достаточно умен, чтобы не делать этого. Он умудрился сесть на тот же пароход, которым мы возвращались из Александрии в Венецию. Жаль, что я не полюбила его. Некоторое время мы переписывались; потом, мне кажется, его послали в Индию. Будь я немного старше, повстречавшись с ним, кто знает, может быть, я бы и обратила на него внимание. Пишу обо всех этих предложениях и думаю: вероятно, в мое время мужчины с большей легкостью предлагали руку и сердце. Не могу избавиться от ощущения, что в большинстве случаев мне и моим подругам предлагали выйти замуж совершенно несерьезно и без всякой ответственности. У меня есть подозрения, что если бы я приняла какое-нибудь из предложений, то поставила бы молодого человека, сделавшего его, в весьма затруднительное положение. Однажды я поймала на этом молодого морского лейтенанта. Мы возвращались домой с вечеринки – дело было в Торки, – когда он вдруг выпалил предложение выйти за него замуж. Я поблагодарила его, сказала «нет» и прибавила: – Я не верю, что и вам этого хочется. – Хочется, хочется! – Не верю, – сказала я. – Мы знакомы всего десять дней, и в любом случае мне непонятно, почему мы должны пожениться такими молодыми. Вы же понимаете, что это очень помешало бы вашей карьере. – Да, пожалуй, верно. – В таком случае ужасно глупо делать предложение. Вы и сами это признаете. Что вас заставило поступить так? – У меня просто вырвалось, – сказал молодой человек. – Я посмотрел на вас, и у меня вырвалось. – Что ж, – сказала я, – надеюсь, вы больше не будете так делать. Подумаете прежде. И мы расстались в наилучших отношениях. Глава вторая Меня вдруг пронзило ужасное подозрение: насколько богатыми можем показаться и я, и все мое окружение. Ведь в наши дни только богатым по карману вести такой образ жизни, между тем как все мои друзья происходили из семей самого скромного достатка. Ни у кого из них, естественно, не было ни выезда, ни лошадей, не говоря уже об истинном свидетельстве богатства – автомобилях, о которых мы не смели мечтать. У девушек, как правило, было не больше трех выходных платьев, и они носили их несколько лет. Шляпы каждый сезон подкрашивали специальной краской из бутылочки за один шиллинг. Мы ходили на вечеринки, теннисные соревнования, хотя, чтобы отправиться на танцы за город, приходилось нанимать кэб. В Торки частные приемы устраивались не слишком часто, в основном на Рождество и Пасху. В августе приглашали погостить по случаю регаты и потом уже остаться на заключительный бал; в нескольких богатых домах тоже обычно устраивали балы в это время. В июне и июле я несколько раз ездила танцевать в Лондон – не слишком часто, потому что в Лондоне у нас было не так уж много знакомых. Впрочем, можно было поехать на так называемые танцы по записи, начинавшиеся обычно в шесть часов. Все это не требовало больших расходов. Проводились приемы и в загородных домах. Помню, как впервые, изрядно нервничая, я отправилась в Уорвикшир, к друзьям, заправским охотникам. Констанс Рэлстон Патрик, жена хозяина, не охотилась сама; в запряженной пони коляске она объезжала всех гостей, а я сопровождала ее. Мама строжайше запретила мне заниматься верховой ездой. – Ты совершенно не умеешь ездить верхом, – заметила мне мама. – Страшно подумать, если ты покалечишь чью-нибудь дорогую лошадь. Так или иначе, но никто и не предлагал мне сесть на лошадь. Оно и к лучшему. Мой опыт верховой езды и охоты ограничивался Девонширом и заключался в том, чтобы вскарабкаться на какой-нибудь холм верхом на взятой напрокат лошади, привычной к неопытным наездникам. Она понимала куда больше меня, и я с удовольствием вверяла себя постоянной лошадке – чалой Крайди, неплохо справлявшейся с пологими холмами Девона. Само самой разумеется, я сидела в седле боком – едва ли кто-нибудь из женщин садился тогда на лошадь по-мужски. Сидеть по одну сторону луки седла было гораздо безопаснее. В первый раз, когда мне пришлось оседлать лошадь по-мужски, я испытала страх, о котором даже не подозревала. Семейство Рэлстон Патрик было очень добрым ко мне. Они называли меня почему-то Розанчиком – наверное, потому, что вечером я обычно надевала платье розового цвета. Робин очень любил подразнить Розанчика, а Констанс давала мне материнские советы с дьявольским блеском в глазах. Когда я впервые приехала погостить к ним, их очаровательной маленькой дочери было три или четыре года, и я подолгу играла с ней. Констанс была прирожденной свахой, и теперь я понимаю, почему во время моих визитов она собирала самое изысканное мужское общество. Иногда я под шумок совершала верховые прогулки. Помню, однажды я носилась по полям с двумя друзьями Робина. Так как мы решили пуститься в эту прогулку в последний момент, у меня не оказалось времени даже надеть амазонку. Я была в легком летнем платье, с неподобранными волосами. Как и все девушки, я продолжала носить шиньон. Когда мы возвращались домой по проселочным улицам, прическа совершенно растрепалась, и при каждом шаге лошади я теряла один за другим свои локоны. Мне пришлось слезть, пойти обратно и подобрать их. Неожиданно это происшествие произвело самое благоприятное впечатление. Позднее Робин сказал мне, что один из самых знаменитых охотников Уорвикшира, звезда, одобрительно отозвался обо мне: – Прекрасная девчушка гостит у вас. Мне понравилось, как она вела себя, когда потеряла все свои фальшивые локоны: как ни в чем не бывало. Вернулась назад и подобрала их совершенно спокойно, при этом умирала от смеха. Вот это спортсменка! Поистине никогда не угадаешь, что может понравиться людям. Другим источником наслаждения у Ралстон Патриков был принадлежавший им автомобиль. Не могу передать то чувство волнения, которое он вызывал в 1909 году. Сокровище и предмет любви Робина своими капризами и неполадками только еще больше усиливал страсть хозяина. Помню нашу экскурсию в Бэнбери. Мы снаряжались в эту поездку, по меньшей мере, так, как если бы отправлялись в экспедицию на Северный полюс. Большие меховые одеяла, обмотанные вокруг головы теплые шарфы, корзинки с провизией и так далее. Членами экспедиции были брат Констанс Билл, Робин и я. Мы нежно простились с Констанс; она поцеловала каждого из нас, настоятельно просила соблюдать осторожность и сказала, что если мы вернемся, нас будет ожидать горячий суп и всевозможные домашние радости. Бэнбери, должна заметить, находился в двадцати пяти милях от дома, но рассматривался как противоположная точка земного шара. Семь миль мы проехали благополучно, не превышая скорости двадцать пять миль в час. Но это было только начало. Наконец мы прибыли в Бэнбери, сменив по дороге колесо и тщетно пытаясь найти где-нибудь гараж, поскольку гаражи в то время были большой редкостью. К семи часам вечера мы возвратились домой, измученные, продрогшие до костей и чудовищно голодные, так как расправились со своей провизией давным-давно. Я до сих пор думаю, что это был один из самых рискованных дней в моей жизни! Большую часть пути я провела, сидя у дорожной обочины на ледяном ветру, воодушевляя уткнувшихся в инструкцию Робина и Билла на борьбу с шинами, колесами, домкратом и прочими механическими приспособлениями, о которых они не имели ни малейшего понятия. Однажды мы с мамой отправились в Сассекс обедать с Бартлотами. Брат леди Бартлот, мистер Анкател, тоже обедал с нами – у него был огромный и мощный автомобиль, запечатлевшийся в моей памяти как нечто очень длинное с торчащими во все стороны трубками. Завзятый автомобилист, мистер Анкател предложил отвезти нас обратно в Лондон. – Нет никакого смысла ехать на поезде, – сказал он. – Что за гадость эти поезда. Я отвезу вас сам. Я была на седьмом небе. Леди Бартлот дала мне одно из новшеств – специальную автомобильную фуражку – нечто среднее между шапочкой для яхтсменов и головным убором немецких офицеров времен империи, державшуюся на голове с помощью косыночки, завязанной под подбородком. Мы залезли в это чудовище, прикрылись пледами и полетели как ветер. В то время все машины были открытыми. Чтобы наслаждаться ездой, нужно было обладать изрядной смелостью. Впрочем, мужество требовалось и в других случаях – например, для занятий на фортепиано в разгар зимы в нетопленой комнате, после которых не страшен никакой ледяной ветер. Мистер Анкател не удовольствовался скоростью двадцать миль в час, которая считалась относительно безопасной; думаю, мы мчались по дорогам Сассекса, делая сорок или пятьдесят. В какой-то момент он вдруг подскочил на своем сиденье и завопил: – Нет, вы только посмотрите, только посмотрите туда, за изгородь! Видите парня, который там прячется? Ах ты, негодяй! Ах, мерзавец! Полицейская ищейка! Они всегда так делают: прячутся за изгородью, а потом выскакивают оттуда и штрафуют за превышение скорости. С пятидесяти миль наша скорость резко упала до десяти, и так мы проехали всю остальную дорогу, под несмолкающие взрывы хохота и возгласы мистера Анкатела: – Ну что, получил? Подавился? Я находила мистера Анкатела несколько опасным субъектом, но его автомобиль обожала: ярко-красный, наводящий ужас монстр! Позже я приехала к Бартлотам, чтобы посмотреть Гудвудские скачки. Кажется, это была единственная поездка на лоно природы, которая не доставила мне удовольствия. Я оказалась среди всецело поглощенной скачками толпы, говорящей на «беговом» языке со специфической терминологией, совершенно недоступной моему пониманию. Мое присутствие на скачках свелось к необходимости простоять немало часов в немыслимой, огромной, украшенной цветами шляпе, приколотой к волосам булавками, чтобы сие сооружение не унес ветер, в узких туфельках на высоченных каблуках, с распухшими от жары лодыжками. Время от времени я должна была изображать высшую степень энтузиазма, присоединяясь к воплям: «Вперед! Пошел!» – и подниматься на цыпочки, чтобы посмотреть, как четвероногие скрываются из вида. Один из мужчин любезно предложил мне поставить за меня на какую-нибудь лошадь. Я страшно перепугалась. Но сестра мистера Анкатела, как истинная хозяйка, моментально одернула его. – Не глупи, – сказала она, – девушки не должны делать ставки. – Потом она ласково обернулась ко мне: – Вот что я вам скажу. Вы будете получать пять шиллингов со всех моих ставок. И не обращайте ни на кого внимания. Когда я обнаружила, что они ставят каждый раз по двадцать или двадцать пять фунтов, у меня в буквальном смысле волосы встали дыбом! Но хозяйки всегда проявляли щепетильность в вопросах, касающихся девичьих денег. Они знали, что мало у кого из девушек имелись лишние, чтобы выбрасывать их на ветер, – даже самые богатые получали на карманные расходы не больше пятидесяти или ста фунтов в год. Поэтому хозяйки не спускали с девушек глаз. Если их приглашали играть в бридж, то только при том условии, что кто-то ручался за них и брал на себя уплату долгов в случае проигрыша. Таким образом дебютанткам создавали ощущение вовлеченности в происходящее и освобождали от страха оказаться в долгу. Первое посещение скачек отнюдь не воодушевило меня. Вернувшись домой, я сказала маме, что надеюсь никогда больше не услышать: «Вперед! Пошел!» Но минул год, и я превратилась чуть ли не в болельщицу на бегах, начав кое в чем разбираться. Позднее вместе с семейством Констанс Рэлстон Патрик я бывала в Шотландии, где отец Констанс держал небольшой манеж; там я понемногу стала входить во вкус, меня брали на некоторые не слишком крупные скачки, которые мало-помалу увлекли меня. Гудвуд, конечно, походил больше на праздничные гуляния, я бы сказала даже, на праздничный разгул: к некоторым развлечениям, розыгрышам и другим проказам определенного сорта я была непривычна. Гуляки врывались друг к другу в комнаты, выкидывали из окон вещи и визжали от смеха. Других девушек не было; на бегах встречались разве что молодые замужние женщины. Как-то ко мне в комнату вломился один старый полковник лет шестидесяти с воплями: – А ну-ка, поиграем чуть-чуть с ребеночком! – выхватив из шкафа одно из моих вечерних платьев (оно в самом деле было похоже на детское – розовое в оборочках), он выкинул его из окна, приговаривая: – Ловите, ловите, трофей от самой молодой участницы! Я ужасно расстроилась. Вечерние платья очень много значили для меня: я тщательно вешала их, всячески оберегала, холила и лелеяла, и вот одно вышвыривают из окна, как футбольный мяч. Сестра мистера Анкатела и еще одна дама бросились мне на помощь и приказали полковнику перестать издеваться над бедным ребенком. Я была по-настоящему счастлива покинуть этот праздник, хотя и вынесла из него кое-какие уроки для себя. Среди других домашних праздников я вспоминаю грандиозный загородный прием в доме, который снимали мистер и миссис Парк-Лайл, – мистера Парк-Лайла обычно представляли как «сахарного короля». С миссис Парк-Лайл мы познакомились в Каире. Думаю, ей было тогда лет пятьдесят-шестьдесят, но даже вблизи она выглядела как двадцатипятилетняя красавица. До той поры мне еще никогда не приходилось встречать такого искусного макияжа; миссис Парк-Лайл, со своими темными, красиво уложенными волосами, изысканными чертами лица (сравнимого разве что с лицом королевы Александры), в одежде розовых и бледно-голубых тонов, всем своим обликом являла триумф искусства над природой. Полная обаяния, она наслаждалась обществом окружавших ее молодых людей. Один из них, впоследствии убитый во время войны 1914 – 1918 годов, до известной степени завоевал мою симпатию. Хотя он уделял мне самое скромное внимание, я надеялась познакомиться с ним поближе. Тем временем я оказалась объектом преследования другого воина, отличного стрелка, который неизменно оказывался поблизости, настоятельно предлагая мне партнерство в теннисе, крокете и во всем остальном. День за днем во мне нарастало раздражение. Я позволяла себе иногда быть с ним грубой, он этого не замечал и продолжал спрашивать меня, читала ли я ту или иную книгу, не прислать ли мне ее. Не собираюсь ли я в Лондон? Не пойти ли нам посмотреть поло? Отказы нисколько не обескураживали его. Когда наступил день отъезда, я собиралась выехать самым ранним поездом, чтобы в Лондоне успеть на пересадку в Девон. После завтрака миссис Парк-Лайл сказала мне: – Мистер С. (не могу сейчас припомнить его имени) хочет отвезти вас на станцию. К счастью, это было совсем недалеко. Я бы, конечно, предпочла поехать на автомобиле Парк-Лайлов (разумеется, им принадлежал целый автомобильный парк), но, думается, мистеру С. дала совет предложить мне свои услуги сама хозяйка, желая, видимо, доставить мне удовольствие. Как она ошибалась! Так или иначе, мы приехали на станцию, прибыл поезд, и мистер С. усадил меня в уголке пустого купе второго класса. Я самым дружеским образом попрощалась с ним, испытывая облегчение от того, что теперь долгое время не увижу его. Но не успел поезд тронуться, как ручка повернулась, дверь открылась, и он возник в проеме, тщательно закрыв за собой дверь. – Я тоже еду в Лондон, – сказал он. Я смотрела на него, открыв рот от изумления. – Но ведь у вас нет никакого багажа. – Да, но это совершенно неважно. – Он сел напротив меня, склонился вперед, положил руки на колени и впился в меня страстным яростным взором. – Я хотел отложить все до нашей встречи в Лондоне, но понял, что не могу больше ждать. Я должен сказать вам все сейчас. Я безумно влюблен. Вы обязаны выйти за меня замуж. С самого первого мгновенья, как я вас увидел, спустившись обедать, я понял, что на свете для меня не существует женщин, кроме вас. Прошло некоторое время, прежде чем мне удалось остановить поток слов и произнести ледяным тоном: – Это очень любезно с вашей стороны, мистер С., я в самом деле польщена и ценю ваше отношение, но, боюсь, ответом будет «нет». Около пяти минут он протестовал, настаивая хотя бы на том, чтобы отложить решение, оставаться до времени друзьями и продолжать встречаться. – Было бы намного лучше, – ответила я, – совсем больше не встречаться. Я не изменю своего решения. Нахмурившись, он откинулся назад. Вы можете себе представить более неловкую ситуацию? Мы оказались запертыми вдвоем в пустом купе – в те времена в вагонах не было коридоров, и нам предстояло вместе провести по меньшей мере два часа пути до Лондона, хотя тема разговора была исчерпана. Вспоминая мистера С., я до сих пор испытываю к нему острую неприязнь, и у меня не возникает даже тени признательности, которую, согласно одной из максим Бабушки, должна чувствовать девушка в ответ на любовь порядочного человека. Уверена, он был порядочным человеком, и, быть может, именно от этого столь унылым. Еще один выезд за город, который я совершила, тоже был связан со скачками. На этот раз я отправилась погостить к старым друзьям моей крестной матери в Йоркшир, мистеру и миссис Мэтьюз. Миссис Мэтьюз отличалась чрезвычайной словоохотливостью, довольно, надо сказать, утомительной. К тому времени, как у них затевался праздник, я уже достаточно освоилась на бегах и даже начала получать удовольствие от них. Более того, – совсем уж глупо упоминать об этом, но именно такие пустяки обычно лезут в голову, – мне купили новый костюм (жакет и юбку) для верховой езды. Я безумно нравилась себе в нем: он был сшит из зеленовато-коричневого твида отменного качества у одного из лучших портных. Мама сказала, что в таких случаях не надо экономить деньги, так как вещи прослужат долго. Костюм оправдал возложенные на него надежды; я проносила его не меньше шести лет: длинный жакет с бархатными отворотами и хорошенькая маленькая шляпка, в тон бархату, с птичьим перышком. Фотографий, запечатлевших меня в этом костюме, не сохранилось; а если бы и сохранились, то теперь я, наверное, показалась бы себе смешной, но тогда я чувствовала себя привлекательной, спортивной и прекрасно одетой! Я оказалась наверху блаженства во время пересадки (наверное, на обратном пути из Чешира от Мэдж). Дул пронизывающий ветер, и вокзальный смотритель подошел и предложил мне подождать поезд у него в доме. – Может быть, вашей служанке было бы спокойнее занести сюда вашу шкатулку с драгоценностями? Естественно, я никогда в жизни не путешествовала со служанкой и не собиралась, – не было у меня в помине и ларца с драгоценностями, но я была без ума от такого обращения, объяснявшегося исключительно красотой моей шляпки. Я ответила, что на этот раз путешествую без служанки, – я была просто не в силах не произнести «на этот раз», потому что иначе неизбежно упала бы в его глазах, – но с большой благодарностью приняла любезное предложение и села у прекрасного камина, обмениваясь с хозяином разными банальностями, касающимися погоды. Пришел поезд, и меня с большими церемониями проводили на место. Конечно же дело было только в костюме и шляпе, потому что я ехала вторым классом, и ничто, кроме моего костюма, не могло навести на мысль о возможном богатстве или влиятельности. Мэтьюзы жили в доме под названием Торп Арч-Холл. Мистер Мэтьюз, значительно старше своей жены, должно быть, лет семидесяти, – о, он был изумительный, со своей копной абсолютно седых волос! – страстно любил скачки, а в свое время и охоту. В высшей степени преданный своей жене, он временами приходил в крайнее раздражение. Вспоминая его, сразу слышу, как он говорит: – Черт побери, оставь меня в покое, черт, черт, оставь меня в покое, Эдди! Миссис Мэтьюз была олицетворением бесцеремонности и неугомонности, она трещала и суетилась с утра до ночи. Несмотря на свою доброту, она порой становилась невыносима и в конце концов до того заговорила бедного старого Томми, что он пригласил постоянно жить с ними своего старого друга – полковника Валленстайна. Злые языки в графстве любили посудачить на эту тему и называли его не иначе, как «другим мужчиной» или любовником жены мистера Мэтьюза. Полковник оказался глубоко ей преданным, – думаю, это была главная страсть всей его жизни, – Эдди Мэтьюз всегда держала его в повиновении, позволив оставаться удобным платоническим другом с романтической подоплекой. Так или иначе, но она жила счастливейшей жизнью в окружении двух преданных мужчин. Они оба потворствовали ей, льстили и всегда во всем угождали. Именно во время своего пребывания в этой семье я познакомилась с Ивлин Кокрэн, женой Чарльза Кокрэна, прелестным миниатюрным созданием, вылитой пастушкой дрезденского фарфора, с большими голубыми глазами и золотыми волосами. Она ходила в изящных, совершенно не подходящих для сельской жизни туфельках; о чем Эдди не позволяла забыть ей ни на минуту, упрекая Ивлин с утра до вечера: – В самом деле, Ивлин, дорогая, как же вы не захватили с собой подходящих туфель?! Вы только посмотрите на эти тонюсенькие подошвы, здесь же не Лондон! Ивлин печально смотрела на нее своими голубыми глазами. Большую часть жизни она проводила в Лондоне, совершенно поглощенная своей актерской профессией. Я узнала от нее, что в свое время она выпрыгнула из окна, чтобы убежать с Чарльзом Кокрэном, которого ее семья категорически не одобряла. Она обожала его – такое обожание редко встретишь. Если она уезжала, то писала ему каждый божий день. Уверена, что несмотря на изрядное количество приключений, он тоже всегда любил ее. Ей пришлось очень много страдать, потому что при такой любви муки ревности поистине невыносимы. Но так любить всю жизнь одного человека – это привилегия, и неважно, если приходится расплачиваться долготерпением. Своего дядю, полковника Валленстайна, Ивлин терпеть не могла. Не выносила она и Эдди Мэтьюз, зато находила достаточно очарования в старом Томе Мэтьюзе. – Никогда не любила дядю, – призналась она мне, – такой зануда. Что до Эдди, то это самая невыносимая и глупая женщина на свете. Она не в состоянии никого оставить в покое – брюзжит, руководит, наставляет – не дает жить. Глава третья Ивлин пригласила меня приехать к ней в Лондон. Робея, я поехала и неописуемо разволновалась, оказавшись в самой гуще театральных пересудов. Наконец я начала немного разбираться в живописи и увлекаться ею. Чарлз Кокрэн страстно любил живопись. Когда я впервые увидела у него балерин Дега, во мне шевельнулось чувство, о существовании которого я и не подозревала. Обычай водить девочек в картинные галереи в обязательном порядке в слишком юном возрасте достоин самого серьезного осуждения. Он не приносит желаемого результата, если только художественные склонности не заложены от природы. Более того, на новичка либо на человека, лишенного художественного чутья, сходство друг с другом великих мастеов производит гнетущее впечатление. Мне навязывали искусство, сначала заставляя изучать рисунок и живопись, когда мне это не доставляло ни малейшего удовольствия, а потом накладывая на меня некое моральное обязательство приходить в восторг от того, что мне показывали. В Лондон периодически наезжала моя близкая приятельница из Америки, племянница моей крестной матери, миссис Салливэн, и Пирпонта-Моргана – страстная поклонница живописи, музыки и всех прочих видов искусства. Очаровательная Мэй страдала от ужасного недуга: у нее был зоб. Во времена ее молодости – впервые я встретила Мэй, когда ей было уже около сорока лет, – против зоба не существовало никаких средств: хирургическое вмешательство считалось опасным для жизни. Однажды, приехав в Лондон, Мэй сказала маме, что собирается в Швейцарию оперироваться. Она уже договорилась обо всем. Знаменитый хирург, специализировавшийся на операциях щитовидной железы, сказал ей: – Мадемуазель, я бы никогда не предложил этой операции ни одному мужчине: ее можно делать только с местным обезболиванием, потому что во время операции больной должен все время говорить. Мужские нервы не выдерживают такого испытания, но у женщин хватает мужества. Операция продолжается больше часа, и все это время вы должны говорить. Сумеете ли вы выдержать? Мэй подумала минуту или две, а потом, глядя ему в глаза, твердо сказала, что сумеет. – Думаю, Мэй, вы приняли правильное решение, надо попытаться, – сказала мама. – Вам предстоит немало помучиться, но если операция пройдет с успехом, ваша жизнь изменится настолько, что померкнут все страдания. Через некоторое время из Швейцарии пришло письмо от Мэй: операция прошла успешно. Она уже вышла из больницы и теперь находится в семейном пансионе во Фьезоле, рядом с Флоренцией. Здесь ей предстоит пробыть около месяца, а затем она снова отправится в Швейцарию на обследование. Мэй просила маму разрешить мне провести с ней это время, посмотреть Флоренцию – скульптуру, живопись, архитектуру. Мама согласилась и предприняла соответствующие шаги для моего отъезда. Я была очень взволнованна, – конечно, мне было всего шестнадцать. При посредничестве агентства Кука меня поручили некоей даме, которая вместе со своей дочерью отправлялась с вокзала Виктория этим же поездом. Мне повезло, потому что мои попутчицы не выносили езды против хода поезда. И поскольку мне это было совершенно безразлично, я получила в свое распоряжение всю противоположную сторону купе и могла спокойно вытянуться на своей полке. Никому из нас не пришла мысль о разнице во времени, и посему, когда на рассвете мне надо было делать пересадку, я спала глубоким сном. Кондуктор выволок меня на платформу под прощальные выкрики матери и дочери. Схватив свой багаж, я помчалась на другой поезд и покатила среди гор Италии. Служанка Мэй, Стенджел, встретила меня во Флоренции, и мы с ней сели на трамвай, идущий во Фьезоле. Был чудесный день. Цвели миндаль и персиковые деревья, их голые ветви были сплошь покрыты нежными белыми и розовыми цветами. Мэй ждала нас на вилле и вышла навстречу, сияя лучезарной улыбкой. Никогда не приходилось мне видеть женщину, которая выглядела бы такой счастливой. Странно, под ее подбородком уже не висел этот уродливый кусок плоти. Как и предупреждал доктор, ей пришлось проявить незаурядное мужество. Час двадцать, рассказывала мне Мэй, она провела на операционном столе, со связанными и поднятыми выше уровня головы ногами, а хирурги в это время кромсали ей горло, и она разговаривала с ними, отвечая на вопросы с искаженным от боли лицом. После операции доктор поздравил Мэй: он сказал, что она относится к числу самых отважных женщин из всех, кого он видел в жизни. – Но, месье, – ответила ему Мэй, – должна признаться вам, что я еле-еле выдержала, в конце мне хотелось кричать, биться в истерике, плакать и просить прекратить все это немедленно, я уже не могла больше. – Да, – сказал доктор, – но вы не сделали этого. Вы отважная женщина, говорю вам. Мэй была теперь невероятно счастлива и горела желанием сделать мое пребывание в Италии как можно более приятным. Иногда она отправляла со мной Стенджел, но чаще за мной во Фьезоле приезжала молодая итальянка, специально для этого нанятая Мэй. В Италии сопровождать молодых девушек считалось еще более обязательным, чем во Франции. И в самом деле, я испытывала определенный дискомфорт, зажатая в трамвае между пламенными итальянскими юношами, – и правда не так уж приятно. Именно тогда мне и вкатили огромную дозу картинных галерей и музеев. Но я, как истинная сладкоежка, всегда больше всего была озабочена трапезой, которая предстояла мне в patisserie перед возвращением во Фьезоле. К концу моего пребывания Мэй тоже нередко сопровождала меня в художественном паломничестве, и я прекрасно пом-ню, что в последний день перед моим возвращением в Англию она категорически настаивала на том, чтобы я посмотрела потрясающую «Екатерину Сиенскую», только что отреставрированную. Кажется, это было в Уффици, и мы с Мэй промчались по всем залам галереи в тщетных попытках найти ее. «Святая Екатерина» не слишком занимала меня. Я уже по горло была сыта Святыми Екатеринами и бесчисленными Святыми Себастьянами с их пронзенным стрелой бедром. Я уже не знала, куда деваться от всех этих святых и их неприятной манеры принимать смерть. Я объелась также самодовольными Мадоннами, в особенности Рафаэля. Честно признаюсь, что теперь, когда я пишу эти строки, мне страшно стыдно за то, какой дикаркой я была тогда: вкус к старым мастерам приходит со временем, это бесспорная истина. Пока мы носились в поисках Святой Екатерины, беспокойство во мне нарастало. Останется ли время, чтобы пойти в patisserie и поесть наконец изумительные шоколадные пирожные со взбитыми сливками и великолепные gateais. Я все время говорила: – Честное слово, Мэй, мне это не так уж важно, не будем больше искать. Я видела уже столько картин со Святой Екатериной! – Но эта особенная, Агата, дорогая моя, – когда ты ее увидишь, ты поймешь. И будет ужасно печально, если мы не найдем ее. Я знала, что не пойму, но стеснялась сказать об этом Мэй. Однако фортуна мне благоприятствовала. Выяснилось, что картина будет выставлена только через несколько недель. Времени оставалось ровно столько, чтобы я успела набить рот шоколадом и пирожными перед тем, как сесть в поезд. Мэй без конца разглагольствовала о знаменитых шедеврах, и я горячо соглашалась с ней с полным ртом. При такой бешеной любви к сладостям я должна была бы походить на раскормленного поросенка с толстыми щеками и заплывшими жиром глазками – вместо этого я представляла собой эфирное создание, хрупкое и невесомое, с большими мечтательными глазами. Увидев меня, можно было с легкостью предсказать раннюю смерть в состоянии духовного экстаза – точь-в-точь, как у героини викторианского романа. У меня все же хватило совести, чтобы оценить усилия Мэй в области моего художественного воспитания. На самом же деле мне очень понравился Фьезоле, но главным образом цветущий миндаль, и я вдоволь насладилась общением с Дуду, крошечной померанской собачкой, которая повсюду сопровождала Мэй и Стенджел. Дуду – маленький и очень умный песик. Мэй часто брала его с собой в Англию. В этих случаях его помещали в хозяйкину муфту, и, никем не замеченный, он благополучно пересекал границу. На обратном пути в Нью-Йорк Мэй заехала в Лондон и продемонстрировала безупречную теперь шею. Мама и Бабушка беспрестанно рыдали и покрывали ее поцелуями; Мэй рыдала вместе с ними – невозможно было поверить, что ее мечта сбылась. Только после ее отъезда в Нью-Йорк мама сказала Бабушке: – Как грустно, как невыразимо грустно понимать, что она могла сделать эту операцию пятнадцать лет тому назад. Эти нью-йоркские врачи давали ей плохие советы. – Да, боюсь, что теперь уже слишком поздно, – задумчиво сказала Бабушка. – Она уже никогда не выйдет замуж. Но, замечу с радостью, тут-то она и ошиблась. Думаю, что Мэй печально примирилась с одиночеством и уж тем более и мысли не допускала, что выйдет замуж так поздно. Но несколько лет спустя она снова появилась в Англии в сопровождении духовного лица, регента одной из главных епархиальных церквей Нью-Йорка, отличавшегося глубокой искренностью и яркой индивидуальностью. Его предупредили о том, что ему осталось жить всего лишь год, но Мэй, всегда славившаяся своим религиозным рвением, неутомимая его прихожанка, выхлопотала для него разрешение показаться врачам в Лондоне. Она сказала Бабушке: – Знаете, я просто уверена в том, что он выздоровеет. В нем очень нуждаются, очень. Он выполняет в Нью-Йорке потрясающую миссию. Ему удается обращать в истинную веру гангстеров и картежников, он не боится посещать самые зловещие и опасные места, публичные дома, он не страшится ни общественного мнения, ни побоев, и ему удается склонить на свою сторону самые неисправимые натуры. Однажды Мэй привезла его на обед в Илинг. Во время следующего визита Бабушка, прощаясь с ней, сказала: – Вы знаете, Мэй, этот человек влюблен в вас. – Что вы такое говорите, тетушка, – воскликнула Мэй, – как это только могло прийти вам в голову?! Он и не помышляет о браке. Он убежденный холостяк. – Может, он и был таким раньше, – сказала Бабушка, – но не думаю, чтобы остался. И что это за ерунда насчет холостяцких убеждений. Он не католик. Вы нравитесь ему, Мэй. Мэй казалась совершенно шокированной. Однако через год она написала нам, что Эндрю выздоровел и что они собираются пожениться. Это был на редкость счастливый брак. Нельзя даже представить себе, чтобы нашелся человек, который был бы добрее, ласковее и внимательнее к Мэй. – Она так нуждается в том, чтобы узнать счастье, – сказал он однажды Бабушке. – Большую часть жизни ей было отказано в счастье – она чуть не стала пуританкой. Эндрю, несмотря на постоянную угрозу стать инвалидом, продолжал свою деятельность. Моя дорогая Мэй, я так рада, что счастье не обошло ее. Глава четвертая В 1911 году произошло нечто совершенно из ряда вон выходящее. Я летала на аэроплане! Естественно, аэропланы вызывали недоверие, ссоры, ожесточенные дебаты и все прочее. Однажды, еще в годы моего учения в Париже, нас взяли в Булонский лес, чтобы посмотреть на попытку Сантоса Дюмонта взлететь. Насколько я помню, аэроплан оторвался от земли, пролетел несколько ярдов и потом разбился. Впечатление тем не менее оказалось сильным. Потом были братья Райт. Мы с упоением читали о них. С появлением в Лондоне такси возникла целая система подзывать их. Вы становились перед своим подъездом. Один свисток – и подъезжал старомодный четырехколесный экипаж с извозчиком; два свистка – и пожалуйста, двуколка с извозчиком позади, эта уличная гондола; три – и, если повезет, вы получали такси. Карикатура в юмористическом журнале «Панч» изображала уличного мальчишку, советовавшего стоящему у подъезда дворецкому со свистком в руке: – Попробуйте четыре раза, сэр, может, самолет прилетит? Теперь эта картинка вовсе не кажется такой забавной или несуразной, как тогда. Скоро она может стать правдой. Что же касается того случая, о котором я рассказываю, то дело было так: мы с мамой жили за городом и отправились посмотреть коммерческую выставку аэропланов. Мы наблюдали, как они взвивались в воздух, совершали круг и приземлялись. Небольшое объявление гласило: «Пять фунтов за полет». Я посмотрела на маму. Глаза округлились и приняли умоляющее выражение. – Можно мне? О, мамочка, можно мне? Пожалуйста! Это было бы потрясающе! Думаю, что потрясающей была моя мама. Стоять и наблюдать, как любимое дитя поднимается в воздух на аэроплане! В те дни они разбивались каждый день. Она сказала: – Если ты действительно хочешь, Агата, можно. Пять фунтов представляли для нас немалую сумму, но затраты оправдались. Мы подошли к заграждению. Пилот посмотрел на меня и спросил: – Шляпа крепко держится? Ол райт, садитесь! Полет продолжался не более пяти минут. Мы поднялись в воздух и сделали несколько кругов – до чего же невероятное чувство! Потом самолет плавно спланировал на землю. Пять минут экстаза и еще полкроны на фотографию; выцветшее пожелтевшее фото, которое я люблю показывать: крошечная точка на небе – это я на аэроплане десятого мая 1911 года. Друзей можно разделить на две категории. Одни вдруг возникают из вашего окружения и на время становятся частью вашей жизни. Как в старомодных танцах с лентами. Они проносятся сквозь вашу жизнь, так же, как вы через их. Некоторых запоминаете, других забываете. Но существуют и другие, не столь многочисленные, которых я назвала бы «избранными»; с ними вас связывает подлинная взаимная привязанность, они остаются навсегда и, если позволяют обстоятельства, сопровождают вас всю жизнь. Я бы сказала, что у меня таких друзей семь или восемь – в основном мужчины. Что касается женщин, то они скорее относятся к первой категории. Не знаю точно, что приводит к дружбе между женщиной и мужчиной, – по своей природе мужчины никогда не хотят дружить с женщиной. Дружба возникает случайно, часто из-за того, что мужчина уже увлечен какой-то другой женщиной и жаждет говорить о ней. Женщины гораздо больше расположены к тому, чтобы дружить с мужчинами, и охотно и сочувственно выслушивают рассказы об их любовных делах. В дальнейшем такие отношения укрепляются, и вы начинаете интересоваться друг другом как личностями. Легкий аромат секса присутствует неизбежно как острая приправа. Если послушать моего старого друга доктора, каждый мужчина смотрит на любую женщину, которую встречает, только с одной точки зрения: какова она в постели и, может быть, даже, захочется ли ей оказаться в постели с ним, если он того пожелает. – Просто и грубо – вот что такое мужчина, – утверждал он. – Они не смотрят на женщину как на будущую жену. Думаю, что женщины, напротив, рассматривают каждого встреченного мужчину как возможного мужа. Не верю, что женщина может мгновенно, с первого взгляда влюбиться в мужчину, с которым она знакомится в обществе; к тому же они обычно приходят со спутницами. У нас существовала семейная игра, придуманная Мэдж и ее другом, – она называлась «Мужья Агаты». Игра состояла в том, что среди окружающих выбирали двух или максимум трех наиболее отталкивающего вида мужчин, и я должна была выбрать одного из них себе в мужья, под страхом смерти или самых изощренных китайских пыток. – Ну-ка, Агата, кого ты выбираешь, этого прыщавого толстяка с перхотью или вон того брюнета с выпученными глазами, – чистая горилла? – О нет, я не могу, они такие страшные! – Ты должна. Выбирай. Иначе иголки под ногти или пытка водой. – Ладно. Тогда гориллу. В конце концов у нас выработался обычай называть самых уродливых мужчин «мужьями Агаты»: – Ой, посмотрите, вот это уж действительно урод – настоящий муж для Агаты. Моей лучшей подругой была Айлин Моррис, принадлежавшая к числу друзей нашего дома. Я была знакома с ней с самого детства, но по-настоящему мы подружились только, когда мне исполнилось девятнадцать лет, и я как бы догнала ее по возрасту, хотя она была несколькими годами старше. Айлин жила вместе со своими пятью тетками, старыми девами, в огромном доме с выходящими на море окнами; брат Айлин был школьным учителем. Они очень походили друг на друга: в особенности складом ума, ясного и чисто мужского. Отец Айлин представлял собой хоть и очень доброго и спокойного, но довольно скучного субъекта, жена его, по словам моей мамы, была одной из самых веселых и красивых женщин. Айлин вела себя совсем просто, но обладала замечательным умом. Она оказалась первым человеком, с которым я могла обмениваться идеями. Ее отличало абсолютное бесстрастие: об ее истинных чувствах было невозможно догадаться. Мы никогда не посвящали друг друга в свои личные дела, но стоило нам встретиться и заговорить о чем бы то ни было, как мы немедленно пускались в рассуждения и могли говорить бесконечно. Айлин писала стихи и прекрасно разбиралась в музыке. Помню, я очень любила одну песню; музыка восхищала меня, но, к сожалению, слова отличались необыкновенной глупостью. Когда я поделилась моими страданиями с Айлин, она сказала, что попробует написать другие слова на эту музыку. И сделала это, значительно улучшив, с моей точки зрения, песню. Я тоже писала стихи, должно быть, как и все в моем возрасте. Некоторые из ранних незабываемо ужасны. Одно стихотворение я написала в возрасте одиннадцати лет: Один цветок задумал в колокольчик превратиться, Уж очень захотел он в голубое нарядиться. О последующем легко догадаться. Первоцвет получил голубое платье и стал колокольчиком, чтобы тут же пожалеть об этом. Можно ли с большей убедительностью продемонстрировать полное отсутствие литературного дарования! Однако к семнадцати-восемнадцати годам дело пошло лучше. Я написала цикл стихотворений, посвященных Арлекину: песни Арлекина, Коломбины, Пьеро, Пьеретты и так далее. Два из них я послала в «Поэтическое обозрение». Получив оттуда гинею, я испытала огромную радость. После этого я получила еще несколько поощрительных премий, мои стихи напечатали. Конечно, я весьма гордилась своими успехами. Время от времени я запоем читала стихи. Мною вдруг овладевало волнение, и я рвалась к бумаге, чтобы записать все, что роилось у меня в голове. Особенных амбиций у меня не было. Премия в «Поэтическом обозрении» была пределом моих мечтаний. Одно из стихотворений, которое я перечитала впоследствии, кажется, не очень плохое; во всяком случае, в нем мне удалось выразить то, что я хотела. По этой причине я его здесь привожу. В ЛЕСУ Бурые ветви при свете лазурных небес (Лелеют леса тишину.) Падают листья лениво и клонит их в сон. Время, как ветви, застыло и ждет перемен. (Лелеют леса тишину.) Юности дни увела за собою весна, Лето прошло, необъятное словно любовь. Осень – ты страсть, ты приносишь не радость, а боль, Пламя, листва и цветы угасают в тебе. И лишь Красота – Красота в обнаженных пространствах лесных! Ветви ночные очнутся при свете луны. (И кто-то все бродит в лесах.) Кто-то невидимый листья в ночи шевелит. Ветви грозятся и грезят при свете луны. (И кто-то все бродит в лесах.) Кто там, безумный, в лесную волынку задул, Звуком залетным листву оживляя впотьмах? Смерть это в дьявольской пляске смешала и тьму и листву: В ужасе ветер и всхлипнет, и вздрогнет от… И Страх, только Страх в оголенных пространствах лесных… Я попыталась положить мои стихи на музыку. Ничего хорошего из этого не вышло – лучше бы уж написала обыкновенную балладу. Я сочинила и вальс с банальной мелодией и довольно, я бы сказала, претенциозным названием. Представления не имею, откуда я его выкопала, – «Час с тобой». Только когда многочисленные кавалеры указали мне, что час – это многовато для вальса, я поняла, что название таит в себе двусмысленность. Я чрезвычайно гордилась тем, что Джойс-бэнд, один из главных оркестров, обычно сопровождавший танцы, включил в свой репертуар этот вальс, как я теперь понимаю, на редкость бездарный. Принимая во внимание мою антипатию к вальсам, никак не могу взять в толк, почему мне пришло в голову написать его. Другое дело – танго. В Ньютон-Эббот взрослым начали преподавать новый танец. И мы с друзьями стали ходить учиться танцевать танго. Я познакомилась на занятиях с неким молодым человеком, которого окрестила «танго-другом». В миру его звали Роналдом, а фамилии не помню. Мы почти не разговаривали друг с другом, целиком сосредоточившись на ногах. Начав танцевать вместе с самого начала, охваченные горячим энтузиазмом, мы вскоре стали лучшими исполнителями танго. Во время вечеринок мы, не сговариваясь, всегда оставляли танго друг для друга. Еще одним волнующим впечатлением был знаменитый танец на лестнице Лили Элси в «Веселой вдове» или «Графе Люксембурге», не помню точно, в какой из этих оперетт: вместе с партнером они вальсировали, поднимаясь и спускаясь по ступенькам. Мы пробовали подражать им с жившим по соседству Максом Меллором – он еще учился в Итоне и был на три года моложе меня. Его отец страдал тяжелой формой туберкулеза и днем и ночью лежал в саду, на свежем воздухе. Макс был единственным сыном. Он страстно влюбился в меня, – разумеется, из-за разницы в возрасте – и всячески распускал передо мной хвост, во всяком случае, если верить его матери: одетый в охотничью куртку и охотничьи сапоги, он стрелял по воробьям из духового ружья, а также начал усердно мыться (его мать говорила, что в течение долгих лет нормальное состояние его шеи, ног и так далее стоило ей больших усилий); он стал покупать бледно-лиловые галстуки оттенка лаванды и вообще всячески демонстрировать свою взрослость. Причиной нашего сближения послужили танцы, причем, должна признать, что лестница в доме Меллоров оказалась гораздо удобнее, чем наша, чтобы вальсировать по ней вверх и вниз, так как была шире, а ступеньки – более пологими. Кажется, у нас не очень-то получалось. Во всяком случае, мы часто падали и больно ушибались. Но не сдавались. У него был чудный домашний учитель, молодой человек, по имени, кажется, мистер Шоу, относительно которого Маргерит Льюси заметила: – Очаровательное создание – жаль только, что у него такие вульгарные ноги. С тех пор, должна признаться, я рассматриваю любого незнакомца прежде всего с этой точки зрения. Красивый юноша, ничего не скажешь, но не вульгарны ли его ноги? Глава пятая Унылым зимним днем я лежала в кровати, выздоравливая после гриппа, и умирала от скуки. Все книги были прочитаны, разложены дюжины пасьянсов, решены кроссворды – наконец я дошла до того, что сама с собой стала играть в бридж. Заглянула мама. – Почему бы тебе не написать рассказ? – предложила она. – Рассказ? – переспросила я удивленно. – Да. Как Мэдж. – Но мне кажется, я не смогу. – Почему? Никаких причин не было, разве что… – Ты не знаешь, можешь ты или нет, пока не попробуешь, – наставительно заметила мама. Наблюдение справедливое. Она исчезла со свойственной ей внезапностью и через пять минут появилась снова с тетрадью в руках. – В конце есть несколько записей для прачечной, но остальные страницы совершенно чистые. Ты можешь начать прямо сейчас. Если мама что-то предлагала, ей подчинялись безоговорочно. Я села в кровати и стала размышлять о рассказе, который мне предстояло написать. В любом случае это было интереснее, чем раскладывать пасьянсы. Не помню, сколько времени мне понадобилось. На самом деле не слишком много. Думаю, рассказ был готов к вечеру следующего дня. Я начала нерешительно, перескакивала с одной темы на другую, но потом вдруг, отбросив все колебания, с головой погрузилась в это увлекательное занятие, оказавшееся, однако, изнурительным, вряд ли способствовавшим моему выздоровлению и вместе с тем совершенно захватывающим. – Пойду поищу старую пишущую машинку Мэдж, – сказала мама, – тогда ты сможешь напечатать то, что написала. Мой первый рассказ назывался «Дом красоты». Конечно, до шедевра ему было далеко, но в целом, полагаю, получилось не так уж плохо; во всяком случае, в этом рассказе впервые промелькнули проблески дарования. Разумеется, это было чисто дилетантское писание, обнаруживающее влияние всех авторов, прочитанных мною до той поры. Есть вещи, которых начинающий писатель едва ли может избежать. Совершенно очевидно, что в тот момент я начиталась Давида Лоуренса, – я обожала «Змею в перьях», «Сыновей и любовников», «Белого павлина» и так далее. Увлекалась я и книгами некоей миссис Эверард Коутс, чей стиль восхищал меня. Рассказ был написан изысканно; понять, что хотел сказать автор, не представлялось возможным, но, по крайней мере, на недостаток воображения никак нельзя было пожаловаться. Потом я написала другие рассказы – «Зов крыльев» (неплохой), «Одинокий бог» (следствие чтения «Города прекрасного ничто») – чересчур сентиментальный. Короткий диалог между глухой дамой и нервическим молодым человеком во время светского раута и страшный рассказ о спиритическом сеансе (который я переписала спустя многие годы). Все эти рассказы я напечатала на старенькой машинке Мэдж и, преисполненная надежд, отослала в разные журналы, под разными псевдонимами, которые подсказала мне фантазия. Мэдж подписывалась как Моустин Миллер; я же назвалась Мэй Миллер; потом изменила на Натаниэл Миллер (в честь дедушки). Я не слишком надеялась на быстрый успех, и он не пришел ко мне. Все рассказы вскоре прислали обратно с обычным штампованным ответом: «Издатель сожалеет…» Я немедленно упаковала их снова и послала в другой журнал. У меня возникло желание также написать роман. Я приступила к его написанию с легким сердцем. Действие должно было происходить в Каире. Я сосредоточилась на двух сюжетах и сначала не знала, за какой взяться. В конце концов, сильно колеблясь, решила остановиться на одном. Воображение подстегнули три человека, которых мы ежедневно видели в гостиной нашего отеля в Каире. Среди них была весьма привлекательная девушка – не такая уж и девушка, на мой взгляд, так как ей было около тридцати лет, – и каждый вечер после танцев она приходила ужинать в сопровождении двух мужчин. Один из них – крупный, широкоплечий брюнет, капитан 60-го стрелкового полка, а другой – высокий белокурый молодой человек из Колдстримского гвардейского полка, должно быть, годом или двумя моложе ее. Они садились по обе стороны от нее; она держала при себе обоих. Мы ничего не знали о них, кроме имен, хотя однажды кто-то заметил: – Когда-нибудь ей все же придется выбрать между ними. Для моего воображения этого было предостаточно: если бы я знала больше, не думаю, что мне захотелось бы писать о них. А так я могла сочинить великолепную историю, герои которой не имели ничего общего с подлинными и могли делать все, что им заблагорассудится. Я уже прожила с ними некоторое время, но тут они мне разонравились, и я обратилась к другому сюжету. Он отличался большей легкостью, характеры – большей занятностью. Однако я совершила роковую ошибку, наделив свою героиню глухотой, – совершенно не знаю почему: одно дело, если героиня – слепая, но с глухой все не так просто, потому что, как я вскоре убедилась, можно написать, что она думает, потом, что думают и говорят о ней другие, но вовлечь ее в беседу оказалось невозможным, и все упёрлось в тупик. Бедная Меланси становилась все более пресной и скучной. Я вновь вернулась к первой завязке, но обнаружила, что она не дает материала, достаточного для романа. Наконец я решила соединить оба сюжета в одном романе. Поскольку место действия оставалось неизменным, почему бы не объединить два сюжета в один? В таком случае мой роман обещал стать достаточно длинным. Окончательно запутавшись в избытке сюжетов, я накидывалась то на один образ, то на другой, нарочито сталкивая их время от времени, в результате чего они действовали совершенно неестественно. По неизвестным причинам я назвала роман «Снег над пустыней». Мама поразмышляла и предложила мне попробовать посоветоваться с Иденом Филпотсом. Иден Филпотс находился тогда в зените своей славы. Его романы о Дартмуре (каторжной тюрьме в Девоншире) сделали его знаменитым. Как это часто случается, оказалось, что он жил по соседству с нами и хорошо знал нашу семью. Поначалу я пришла в большое смущение, но потом согласилась. Иден Филпотс выглядел довольно старообразно и больше походил на фавна, чем на обычного человека: очень странное лицо с миндалевидными раскосыми глазами. Он страдал от жестокой подагры, и, когда мы заходили повидать его, обычно сидел на высоком табурете с туго перебинтованной ногой. Он не выносил светской жизни и редко показывался на людях. По правде говоря, он не любил людей. Его жена, напротив, отличалась необыкновенной общительностью, красотой и обаянием. У нее было очень много друзей. Иден Филпотс горячо любил папу и маму, которые не часто беспокоили его светскими визитами и приглашениями, но приходили полюбоваться его садом с множеством редких растений и кустарников. Он сказал, что конечно же с удовольствием посмотрит литературные опыты Агаты. Мне трудно выразить, до какой степени я благодарна ему. Можно было с такой легкостью отделаться от меня ничего не значащими словами справедливой критики с пожеланиями дальнейших успехов. Он же пришел мне на помощь, сразу прекрасно поняв, насколько я стеснительна и как трудно мне разговаривать. Письмо, которое он написал мне, содержало очень хорошие советы. «Кое-что из написанного Вами, – писал он, – имеет определенные достоинства. У Вас прекрасное чувство диалога, и Вы могли бы сделать его веселым и естественным. Попробуйте выбросить из Вашего романа все нравоучения; Вы слишком увлекаетесь ими, а для читателя нет ничего скучнее. Предоставьте Вашим героям действовать самостоятельно, так чтобы они сами говорили за себя вместо того, чтобы постоянно заставлять их говорить то, что они должны были бы сказать, и объяснять читателю, что кроется под тем, что они говорят. Пусть читатель разберется сам. В Вашем романе скорее два сюжета, чем один, и это обычная ошибка начинающих; скоро Вы поймете, что не стоит слишком щедро разбрасываться сюжетами. Я посылаю Вам письмо, адресованное моему литературному агенту Хью Мэсси. Он сделает критические замечания и скажет Вам, есть ли у Вас шанс напечататься. Боюсь, что нелегко напечатать первое произведение, так что не разочаровывайтесь. Я бы рекомендовал Вам круг чтения, который может принести несомненную пользу. Прочтите „Признания курильщика опиума“ де Куинси – книга обогатит ваш словарь – он часто вводит весьма своеобразную лексику. Прочтите „Историю моей жизни“ Джефри, чтобы поучиться описаниям природы». Сейчас я уже не помню остальные книги: сборник рассказов, один из которых, помнится, назывался «Гордость Цирри», и действие в нем развивалось во время чаепития. Он рекомендовал мне также Рескина, к которому я почувствовала непреодолимое отвращение и что-то еще. Не знаю, получила ли я пользу от чтения. Безусловное удовольствие доставили мне де Куинси и некоторые рассказы. Наконец, я отправилась в Лондон на встречу с Хью Мэсси. Тогда был еще жив первый Хью Мэсси, и меня принял именно он, высокий смуглый мужчина, которого я поначалу даже испугалась. – О, – произнес он, взглянув на обложку рукописи. – «Снег над пустыней», звучит заманчиво. Мне стало совсем неловко, поскольку я прекрасно знала, что название ничуть не соответствует содержанию. До сих пор не могу понять, откуда оно возникло, разве что вычитала его в стихах Омара Хайяма. Подразумевалось, что в пустыне идет снег, ложится на песок – и это напоминает поверхностные события жизни, которые проходят, не оставляя следов в памяти. Конечно, вряд ли мой замысел удался, но, начиная книгу, я задумывала ее именно так. Хью Мэсси оставил у себя рукопись на прочтение и несколько месяцев спустя вернул мне ее со словами, что вряд ли сможет опубликовать «Снег над пустыней». Лучшее, что он может мне посоветовать, сказал издатель, это выкинуть эту книгу из головы и написать другую. Я никогда не страдала честолюбием и отказалась от всякой дальнейшей борьбы. Я написала несколько стихотворений, которые мне понравились, и один-два коротких рассказа. Посылала их в журналы в полной уверенности, что их возвратят, и их возвращали. Музыкой всерьез я больше не занималась. Несколько часов в день по-прежнему играла на рояле, стараясь сохранить форму, но уроков больше не брала. Если мы приезжали в Лондон на более или менее продолжительное время, я продолжала заниматься пением. Мне давал уроки венгерский композитор Френсис Корбаи, я выучила с ним несколько очаровательных венгерских песен в его обработке. Он был прекрасным педагогом и интересным человеком. Мне доставляло удовольствие разучивание английских баллад с другим педагогом, дамой, жившей поблизости от той части Риджент-Кэнал, которую называли Маленькой Венецией, всегда околдовывавшей меня своими чарами. Я принимала участие в местных концертах и, согласно тогдашним обычаям, играла на рояле во время званых обедов по просьбе гостей. Само собой разумеется, что в то время не существовало «консервированной музыки»: я имею в виду магнитофоны, радио, стереофонические проигрыватели. Чтобы послушать музыку, нужно было прийти на концерт живого исполнителя, который мог оказаться хорошим, посредственным и очень плохим. Я бегло читала с листа, чувствовала ансамбль, и меня часто приглашали аккомпанировать другим певцам. У меня осталось потрясающее впечатление от исполнения под управлением Рихтера в Лондоне вагнеровского «Кольца». Мэдж вдруг страстно увлеклась музыкой Вагнера. Она абонировала четыре места на представление всего «Кольца Нибелунгов» и брала меня с собой. Я всегда буду благодарна ей и никогда не забуду этих спектаклей. Вотана пел Ван Рой. Основные сопрановые партии Вагнера пела Гертруда Кэппел, крупная, тяжеловесная женщина со вздернутым носом, – неважная актриса, но голос у нее был мощный, золотой. Американка Зольцман Стивенс пела Зиглинду, Изольду и Элизабет. Невозможно забыть Зольцман Стивенс: ее необыкновенную красоту, грацию, жесты, длинные выразительные руки, так божественно обнажавшиеся из-под белых одежд, в которых всегда появлялись на сцене вагнеровские героини. Какая Изольда! Ее голос не приходилось сравнивать с сопрано Гертруды Кэппел, но игра отличалась такой выразительностью, что вы забывали о недостатках голоса. Ее ярость и отчаяние в первом акте «Тристана», лирическая красота голоса во втором и потом, самый, на мой взгляд, незабываемый момент третьего акта: длинная ария Курвенала, боль и ожидание, когда Тристан и Курвенал вместе смотрят на приближающийся корабль. И наконец, сопрано, которое доносится из-за сцены: «Тристан!» Зольцман Стивенс была настоящей Изольдой. Она бросалась, да, вы чувствовали это, она бросалась со скалы на сцену, простирая свои прекрасные руки, чтобы заключить в объятия Тристана. И потом этот жуткий, как у раненой птицы, вскрик отчаяния. Она пела Песнь смерти не как богиня, но как женщина: стоя на коленях возле тела Тристана, глядя в его лицо, силясь оживить его мощью своего желания и воображения, склоняясь над ним все ниже. Последнее слово – «целую» – звучало так, словно, прежде чем упасть на его бездыханное тело, она коснулась его губ. Я каждую ночь, прежде чем заснуть, десятки раз прокручивала в своем воображении картину, как в один прекрасный день я пою Изольду на настоящей сцене. Ведь в мечтах нет ничего предосудительного, уверяла я себя, это же всего лишь мечты. А, может быть, я смогу когда-нибудь петь в опере? Ответом, конечно, было «никогда». Американская подруга Мэй Стордж, приехавшая в Лондон и имевшая связи в «Метрополитен Опера» в Нью-Йорке, очень любезно согласилась прийти послушать меня. Я спела ей разные арии, она попросила меня также показать, как я пою гаммы, арпеджио и различные упражнения. Потом сказала: – Арии, которые вы пели, не особенно тронули меня, но упражнения понравились. Вы могли бы стать хорошей камерной певицей, сделать настоящую карьеру и имя. Для оперы у вас недостаточно сильный голос и никогда не станет сильнее. Хватит об этом. Мечте стать оперной певицей не суждено было сбыться. Тайная надежда исчезла вместе с этим приговором. Мне не хотелось становиться камерной певицей, что тоже, кстати сказать, совсем нелегко. Музыкальная карьера удается девушкам редко. Если бы представился шанс петь в опере, тогда стоило бы бороться, но он выпадал лишь немногим избранницам, обладавшим нужными голосовыми данными. Я убеждена в том, что нет ничего более саморазрушительного, чем упорствовать в попытках утвердиться в той области, в которой вам никогда не удастся пробиться в первые ряды. Поэтому я мудро отказалась от своих музыкальных притязаний. Более того, я сказала маме, что она может теперь сэкономить на моих музыкальных уроках. Я могла петь сколько угодно, но уже не существовало причин для того, чтобы учиться пению. Я никогда не верила в осуществление моей мечты, но грезить, наслаждаться надеждами – это так прекрасно! До той поры, пока они не слишком завладеют вами. Примерно в этот период я начала читать романы Мэй Синклер, которые произвели на меня большое впечатление и, право, сейчас, когда я перечитываю их, действуют еще сильнее. По-моему, она была одной из самых тонких и своеобразных романисток, и я не оставляю надежды, что интерес к ней возродится, а ее сочинения будут переизданы. «Лабиринт», эту классическую историю маленького чиновника и его девушки, я до сих пор считаю одним из лучших романов. Мне нравился также «Божественный огонь», а «Тэскер Джевонс» – это просто настоящий шедевр. Рассказ «Треснувшее стекло» подействовал на меня так сильно, что я, быть может, из-за того, что сама писала в тот период психологические рассказы, тоже решила написать нечто в этом духе. Я назвала свой рассказ «Видение». Значительно позже он был опубликован в моем сборнике вместе с другими рассказами. К тому времени у меня уже выработалась привычка писать рассказы, сменившая вышивание подушечек или копирование рисунков дрезденского фарфора. Если кому-нибудь покажется, что тем самым я принижаю писательское дело, я никогда не соглашусь с этим. Жажда творчества может проявиться в любой сфере: будь то вышивание, приготовление изысканных блюд, живопись, рисунок, скульптура, сочинение музыки или стремление писать рассказы и романы. Другое дело, что в каком-то из этих искусств вы оказываетесь сильнее. Я признаю, что вышивание викторианских подушечек не надо сравнивать с гобеленами Байе, но огонь творчества может гореть везде. Придворные дамы Вильгельма создавали произведения, требовавшие интеллекта, вдохновения и безупречного мастерства; часть этой работы, безусловно, отличалась некоторой монотонностью, но многое в ней озарялось вдохновением. Хотя, конечно, вы сочтете, что между кусочком парчи с вышитыми на нем двумя лютиками и бабочкой и настоящим гобеленом нет ничего общего, уверяю вас, внутреннее удовлетворение их создателей ничуть не отличается одно от другого. Вальсом, который я написала, гордиться не приходилось, а вот две мои вышивки были по-своему хороши, и я была ими довольна. О рассказах того же сказать не могу, но с другой стороны, чтобы оценить написанное, всегда нужно время. Сначала является воспламеняющая идея, и вы вовлекаетесь в процесс, преисполнившись надежды и даже уверенности (это единственные мгновения моей жизни, когда я чувствую себя уверенно). Если вы по-настоящему скромны, то вообще никогда ничего не станете писать, но тогда так и не узнаете этого изумительного ощущения, когда вы оказываетесь во власти мысли, точно представляете себе, как ее выразить, хватаетесь за карандаш и в состоянии полного экстаза строчите страницу за страницей в школьной тетради. Однако тут же перед вами стеной встают непреодолимые трудности, вы не знаете, с какого бока к ним подобраться, и наконец, постепенно и неуклонно теряя всякую веру в себя, приближаетесь к первоначальному замыслу. Закончив, вы осознаете, что потерпели полный провал. А спустя пару месяцев вам кажется, что, может быть, это не так уж плохо. Глава шестая Примерно в это же время мне едва удалось спастись от двух замужеств. Именно «спастись», потому что задним числом я отдаю себе отчет в том, что в обоих случаях это было бы настоящей катастрофой. Первый можно было бы назвать «головокружительным романом». Я жила у Рэлстон Патриков. Мы с Констанс на пронизывающем и яростном ветру катили на машине, когда нас нагнал молодой человек верхом на великолепном гнедом, он заговорил с Констанс и был мне представлен. Думаю, что Чарлзу, майору 17-го уланского полка, было около тридцати пяти лет, он часто наведывался в Уорвикшир, чтобы поохотиться. В тот же вечер я встретила его на костюмированном балу, одетая как Элейн: очень красивое платье, до сих пор храню его (ума не приложу, как я могла в него влезть); оно по-прежнему висит в шкафу для маскарадных костюмов в холле – мое самое любимое, из белой парчи, с расшитым жемчугом воротником. Мы с Чарлзом виделись еще несколько раз, и, перед тем как возвратиться домой, оба высказали вежливые взаимные уверения, что с удовольствием встретились бы снова. Он заметил, что, может быть, вскоре приедет в Девоншир. Через три-четыре дня после возвращения я получила посылку. Внутри оказалась маленькая серебряная с позолотой коробочка и в ней карточка, на которой было написано: «Эйсп», дата и «для Элейн». «Эйсп» – место нашей первой встречи, дата – тот день, когда это произошло. Я получила и письмо от него, в котором Чарлз писал, что вскоре мы увидимся, так как он собирается в Девон. После чего разразился настоящий ураган ухаживания. Посыпались цветы, книги, огромные коробки самого изысканного шоколада. Ничего неподобающего для ушей юной особы не было произнесено, но я пришла в страшное возбуждение. Он нанес нам еще два визита, а во время третьего предложил мне выйти за него замуж. По его словам, он влюбился в меня с первого взгляда. Если бы пришлось классифицировать предложения руки и сердца по достоинствам формы, в которую они были облечены, то предложение Чарлза, безусловно, возглавило бы список. Я была совершенно очарована и в некотором смысле потеряла голову от его мастерства. В обращении с женщинами Чарлз накопил немалый опыт и с легкостью вызывал желаемые реакции. Сначала я даже подумала, что встретила своего Суженого… И все же… да, «все же» существовало… Пока Чарлз находился рядом и пламенно объяснял мне, какая я удивительная, как он меня любит, какой изумительной Элейн я была, как он мечтал бы посвятить всю жизнь тому, чтобы сделать меня счастливой и так далее, и при этом его руки дрожали, да, я была счастлива, как вольная птичка на ветвях дерева. И все же – все же стоило ему уйти, как все куда-то улетучивалось. Я совершенно не горела желанием увидеть его снова. Очень милый молодой человек, и все. Разница в двух настроениях немало меня озадачивала. Как можно определить, действительно ли вы влюблены? Если в отсутствие человека вы совершенно равнодушны к нему, а его присутствие пьянит вас счастьем, что же происходит на самом деле? Моей бедной дорогой маме крепко досталось в этот период. Позднее она признавалась мне, что все время молила Господа, чтобы он скоро послал мне мужа: хорошего, доброго и достаточно состоятельного. Чарлз как будто бы соответствовал всем ее молитвам, но что-то беспокоило ее. Она всегда тонко чувствовала все, что думают и ощущают другие люди, и, конечно же, великолепно понимала, что со мной творится. Поскольку ее обычная материнская точка зрения заключалась в том, что на свете не существует мужа, достойного ее драгоценной Агаты, она, несмотря на все достоинства Чарлза, все же не считала его именно тем человеком, которому суждено стать моим мужем. Она написала Рэлстон Патрикам, чтобы получить о нем как можно более полные сведения. Ведь у меня не было отца, а брат находился далеко, и поэтому ей самой пришлось заниматься этими деликатными вопросами: любовными интригами, истинным материальным положением, происхождением и так далее – сейчас все это выглядит чрезвычайно старомодно, но замечу, что такие разыскания нередко спасали от больших разочарований в дальнейшем. Согласно полученным сведениям, Чарлз превосходил все стандарты. В его прошлом было немало любовных приключений, но это ничуть не тревожило маму: по общепринятым представлениям, мужчины должны были отгулять свое до вступления в брак. Чарлз был на пятнадцать лет старше меня, но и папа был на десять лет старше мамы, и мама находила такую разницу в возрасте прекрасной. Мама заявила Чарлзу, что Агата еще слишком молода для того, чтобы срочно выходить замуж. Она предложила нам в течение одного-двух месяцев встречаться от случая к случаю без всякого давления на мое решение с его стороны. Из этого ничего не получилось, потому что нам с Чарлзом решительно не о чем было разговаривать, кроме того, что он меня любит, а так как он дал обещание не возвращаться к этой теме до условленного времени, между нами то и дело воцарялось напряженное молчание. Потом он уходил, а я садилась и начинала думать. Чего мне хотелось? Хотелось ли мне выйти замуж за него? Тут я получала от него письмо. Его любовные письма, без всяких сомнений, представляли собой верх эпистолярного искусства – такие письма мечтала бы получать каждая женщина. Я погружалась в них, перечитывала снова и снова, хранила их как зеницу ока и приходила к заключению, что это и есть любовь. Потом Чарлз приходил, я волновалась, едва держалась на ногах – и в то же самое время где-то в затылке у меня шевелилась холодная мысль, что все это – ненастоящее. В конце концов мама решила, что мы должны расстаться на шесть месяцев, после чего мне придется принять окончательное решение. Мы согласились, письма тоже прекратились на это время, и оно и к лучшему, потому что эти шедевры совершенно сбивали меня с толку. Прошло шесть месяцев, и я получила телеграмму: «Не могу больше выдержать неопределенность. Вы выйдете за меня замуж – да или нет?» В этот момент я лежала в постели с небольшой температурой. Мама протянула мне телеграмму. Я посмотрела на нее, ответ был оплачен. Я взяла карандаш и написала слово «НЕТ». И в ту же секунду почувствовала невероятное облегчение: я наконец приняла решение. И больше мне не придется мучиться от тягостных перепадов настроения – от уверенного «да» к решительному «нет». – Ты уверена? – спросила мама. – Да, – ответила я, поудобнее подложила под голову подушку и тут же заснула мертвым сном. Так кончилась эта история. Четыре или пять следующих месяцев протекли довольно вяло. Впервые все, что бы я ни делала, вызывало у меня скуку. Я стала подумывать, что совершила большую ошибку. Но как раз тогда в моей жизни возник Уилфред Пири. Я уже писала о Мартине и Лилиан Пири, больших друзьях моего отца, с которыми я познакомилась за границей, в Динаре. Мы продолжали встречаться, хотя с мальчиками я не виделась. Харолд учился в Итоне, а Уилфред – в военно-морском училище. Теперь Уилфред уже закончил его и получил чин младшего лейтенанта в Королевских военно-морских силах. Он плавал на подводной лодке, которая часто останавливалась в Торки. С первой же встречи мы немедленно стали лучшими друзьями; Уилфред на всю жизнь остался одним из тех, к кому я питала самую большую привязанность. Не прошло и двух месяцев, как мы уже оказались неофициально помолвленными. Боже, какое облегчение принес мне после Чарлза Уилфред. Ни волнения, ни страсти, ни горя – от всего этого не осталось и следа. Он был мне дорогим другом, которого я знала как облупленного. Мы читали вместе книги, обсуждали их, нам всегда было что сказать друг другу. Мне было легко с ним. То, что я видела в нем только друга, нисколько не смущало меня. Мама была в полном восторге, так же как и миссис Пири (Мартин Пири скончался за несколько лет до того). Со всех точек зрения наш союз представлялся прекрасным. Уилфреду предстояла блестящая карьера в Королевском флоте; наши отцы были ближайшими друзьями, наши мамы нравились друг другу; маме нравился Уилфред, я нравилась миссис Пири. До сих пор считаю себя неблагодарным чудовищем, поскольку не вышла за него замуж. В моей жизни тогда все стало на свои места. Через год или два, когда придет время (ранние браки младших лейтенантов не поощрялись), мы поженимся. Я с удовольствием представляла себя женой: я живу на юге, в Плимуте, а когда Уилфред уходит в море, могу возвращаться домой в Эшфилд и жить с мамой. В самом деле, ничего лучшего нельзя было и пожелать. Подозреваю, что существует некая таинственная и непознанная сила, которая толкает нас в моменты наивысшего благополучия выкинуть какой-то ужасный фортель, как бы даже против желания. Я долго не признавалась себе в этом, но спустя какое-то время вдруг стала ощущать невыносимую тоску от перспективы замужества. Уилфред нравился мне, я хотела жить с ним в одном доме, но отчего-то все это оставляло меня совершенно равнодушной, не вызывая ни малейшего намека на душевный подъем. Всякая взаимная привязанность мужчины и женщины всегда начинается с потрясающей иллюзии, что вы думаете одинаково обо всем на свете: вы еще не успели подумать о чем-то, как он уже об этом сказал. Как изумительно любить одни и те же книги, одну и ту же музыку! В этот момент не имеет никакого значения, что один из вас вовсе никогда не ходил слушать музыку. Ведь на самом-то деле он всегда обожал музыку, он просто не осознавал этого! В то же самое время вам и в голову никогда не приходило читать книги, которые ему нравятся, и только сейчас вы поняли, что именно их-то вам действительно недоставало. Такова одна из великих иллюзий природы. Мы оба любим собак и терпеть не можем кошек. Как это удивительно! Мы оба любим кошек и терпеть не можем собак – тоже замечательно! Все шло своим чередом. Каждые две-три недели Уилфред приезжал на уик-энд. У него была машина, и он возил меня по окрестностям. У него была собака, и мы оба обожали эту собаку. Он заинтересовался спиритизмом, и я немедленно тоже почувствовала к нему живейший интерес. До поры все шло хорошо. Но тут-то Уилфред начал привозить мне толстенные теософские книги, которые я, по его горячим настояниям, должна была немедленно читать и обсуждать с ним. Иллюзия, согласно которой вы любите все, что любит ваш любимый мужчина, начала рассеиваться; но это и неудивительно – я же не любила Уилфреда по-настоящему. Книги по теософии были занудными до отвращения; и не только занудными. Я находила их абсолютно фальшивыми; еще хуже: я считала, что большинство из них совершенно лишены смысла! Я не могла больше слушать рассказы Уилфреда о медиумах, с которыми он встречался. В Портсмуте жили две девушки, и я отказывалась верить, что им постоянно являлись видения. Они входили в дом не иначе как затаив дыхание, с бьющимся сердцем и в отчаянии от того, что только что, как живого, видели духа, кравшегося за одним из членов их компании. – Однажды, – рассказывал Уилфред, – Мэри (старшая) вернулась домой и пошла в ванную комнату помыть руки, но, представляешь, она даже не посмела ступить на порог ванной, просто не смогла – и все. Увидела там двоих, причем один приставил бритву к горлу другого. Ты можешь поверить в такое? Я чуть было не сказала, что, конечно, не могу, но вовремя сдержалась. – Очень интересно, – выдавила я. – А в этом доме и в самом деле угрожали кому-то бритвой? – Это не исключено, – сказал Уилфред. – В нем жило полно людей, и, конечно, нечто в этом роде могло приключиться. Ты не думаешь? Поразительно, ты не находишь? Я совершенно не находила. Но у меня был хороший характер, и я беззаботно ответила, что, должно быть, такие случаи бывают. Однажды Уилфред позвонил мне из Портсмута и сообщил, что ему представляется потрясающий шанс. Собирали экспедицию для поиска сокровищ в Южной Америке. Он получил разрешение участвовать в ней. Не будет ли ужасным с его стороны, если он примет предложение? Такая удача может больше не повториться. Медиумы выразили ему одобрение. Они заявили, что он без всяких сомнений отыщет город, затерянный еще со времен инков. Конечно, это заявление нельзя рассматривать совсем уж всерьез, но ведь это потрясающе, разве нет? Не рассержусь ли я, если нам придется надолго расстаться из-за представившейся ему столь редкой возможности? У меня не возникло ни малейших колебаний. Я проявила полнейшее бескорыстие, ответив Уилфреду, что это и в самом деле редчайшее стечение обстоятельств, что конечно же он должен ехать и я от всей души желаю ему раскопать сокровища инков. – Какая же ты удивительная, – сказал мне в ответ Уилфред. – Совершенно удивительная: только одна из тысячи девушек повела бы себя так. – Он повесил трубку, прислал мне любовное письмо и уехал. Но я вовсе не была одной девушкой из тысячи: я просто оказалась девушкой, которой удалось разобраться в самой себе, сказать себе правду и в общем-то устыдиться ее. На другой день после его отъезда я проснулась с ощущением, что у меня гора свалилась с плеч. Я радовалась, что Уилфред отправился на поиски сокровищ, потому что любила его как брата и хотела, чтобы он делал то, что доставит ему удовольствие. Я почти не сомневалась, что вся эта затея с сокровищами инков была пустой выдумкой. И тоже потому, что не любила его по-настоящему. Ведь если бы любила, то верила бы в успех. И наконец – о радость! о счастье! – я больше не должна читать теософские книги. – Почему ты такая веселая? – подозрительно спросила мама. – Знаешь, мама, – ответила я, – я понимаю, что это ужасно, но я действительно очень счастлива. Потому что Уилфред уехал. Бедная. У нее вытянулось лицо. Никогда я не чувствовала себя настолько плохой и неблагодарной, как тогда. Мама была так счастлива, что мы с Уилфредом поженимся. В какой-то момент я почти что убедила себя в том, что ради мамы должна продолжать любить Уилфреда; к счастью, моя сентиментальность не простиралась так далеко. Я не стала ни писать, ни сообщать Уилфреду о своем решении, потому что в разгар поисков сокровищ в диких джунглях это могло иметь дурные последствия. Вдруг подскочит температура или в момент растерянности какое-нибудь злое животное нападет на него – в любом случае такое известие испортит ему все удовольствие. Но по возвращении его ждало письмо. Я писала, что очень виновата перед ним, что очень люблю его, но не думаю, что связывающее нас чувство достаточно для того, чтобы соединить наши жизни. Уилфред, конечно, не согласился со мной, но отнесся к моему решению со всей серьезностью. Он сказал, что отныне ему будет трудно видеться со мной, но что он навсегда сохранит ко мне самые дружеские чувства. Теперь мне приходит в голову, что он, быть может, тоже испытал облегчение, во всяком случае, я не нанесла ему смертельной раны. Я-то думаю, что ему повезло. Он, конечно, был бы мне отличным мужем, всегда любил бы меня, и я, наверное, служила бы для него источником тихого семейного счастья, но он заслуживал лучшего – и через три месяца так и случилось. Он безумно влюбился в другую девушку, и она также безумно полюбила его. Они поженились, и у них родилось шестеро детей. Ничего прекраснее и представить себе невозможно. Чарлз спустя три года женился на очаровательной девушке восемнадцати лет. Словом, для обоих мужчин я стала настоящей благодетельницей. В центре последующих событий оказалось возвращение из Гонконга Реджи Льюси. Хотя я знала семью Льюси уже много лет, мне никогда не доводилось видеть старшего брата, Реджи. Он командовал артиллерийским полком, главным образом за границей. На редкость скромный и застенчивый молодой человек, не часто появлявшийся в свете. Гольф привлекал его гораздо сильнее, чем танцы и вечеринки. В отличие от своих братьев, светловолосых и голубоглазых, Реджи был брюнетом с темными глазами. Мы часто ездили вместе со всей семьей Льюси в Дартмур, в совершенно типичной для них манере – пропуская трамваи, отыскивая поезда, которых не существовало, но опаздывая и на них, пересаживаясь в Ньютон-Эбботе, чтобы поспеть на какой-нибудь другой поезд, и в конце концов принимая решение отправиться в какое-нибудь другое место. Потом Реджи предложил поучить меня играть в гольф – усовершенствовать игру. Совершенствовать было нечего, потому что я вообще не умела играть. Немало молодых людей положили достаточно сил, чтобы помочь мне стать спортсменкой, но, к моему большому сожалению, я была совершенно не способна к играм. Больше всего раздражало, что начало всегда было обнадеживающим. Стоило мне начать стрелять из лука, играть на бильярде, в гольф, теннис, крокет, как все мгновенно объявляли меня страшно способной; но эти пророчества никогда не сбывались: еще один повод для самоуничижения. Думаю, это объяснялось отсутствием у меня глазомера, которого ничем нельзя заменить. В соревновании по крокету я играла в паре с Мэдж, причем мне предоставлялась максимальная фора. – С таким преимуществом, – говорила Мэдж, игравшая очень хорошо, – мы наверняка легко победим. Фора помогала, но в конце концов мы проигрывали. Во всем, что касается теории игры, я была очень сильна, но умудрялась гробить самые легкие шары. В теннисе у меня был великолепный удар справа, который часто приводил в восхищение моих партнеров, но удар слева был безнадежным. К сожалению, овладеть искусством игры в теннис, имея лишь удар справа, не представляется возможным. В гольфе я была асом мощных дальних бросков, выводящих ударов, потрясающе владела клюшкой с железной головкой, но решительно была неспособна загнать мяч в лунку. Несмотря на все это, Реджи проявлял чудеса терпения, он принадлежал к тому типу партнеров, которым совершенно безразлично, делаете вы успехи или нет. Мы лениво продвигались по полю и останавливали игру в любой момент, как только захочется. Настоящие игроки в гольф приезжали на соревнования по гольфу в Черстон. В Торки тоже три раза в год проводились турниры, но никто особенно не следил и не ухаживал за игровым полем. Мы с Реджи бесцельно бродили по нему, обходили его, потом возвращались пить чай к Льюси, наслаждались праздностью и весельем и делали свежие тосты, потому что прежние уже остыли. И все в таком духе. Счастливое ничегонеделание. Никто никуда не спешил. Никто ни о чем не волновался, не беспокоился. Может быть, я совершенно не права, но скажу только одно: ни у кого из Льюси никогда не было ни язвы двенадцатиперстной кишки, ни тромбозов, ни повышенного кровяного давления. Однажды мы с Реджи в очередной раз упражнялись в технике гольфа, когда он высказал предположение, что по причине удручающей жары было бы гораздо приятнее посидеть в тени. Он достал трубку, раскурил ее, и мы, как обычно, принялись болтать о том о сем, но не без умолку, а с паузами: два-три слова и пауза – мой самый любимый вид беседы. Когда я была с Реджи, мне никогда не приходилось чувствовать себя медлительной, глупой или испытывать затруднения в поисках нужных слов. Сделав несколько затяжек, он сказал задумчиво: – На вашем пути уже много жертв, Агата, не так ли? Что ж, вы можете присоединить к ним меня, как только захотите. Я обратила на него недоумевающий взгляд, не вполне уверенная, что поняла истинный смысл его слов. – Не знаю, известно ли вам, что мне хотелось бы жениться на вас, – сказал он, – может быть, и известно. Но мне все-таки хотелось сказать это. Я нисколько не хочу подталкивать вас к решению; я имею в виду, нет никаких причин торопиться, – знаменитая фраза семейства Льюси легко слетела с уст Реджи. – Вы еще очень молоды, и с моей стороны было бы просто нечестным связывать вас требованием ответа. Я сердито ответила, что вовсе не так уж молода. – Конечно же, Эгги, по сравнению со мной. – Хотя Реджи по моей просьбе всячески старался не называть меня Эгги, но в семье настолько привилась привычка называть друг друга Марджи, Нуни, Эдди и Эгги, что он часто забывал о моей просьбе. – Короче говоря, подумайте об этом, – продолжал Реджи. – Имейте меня в виду, и если не подвернется кто-нибудь другой, помните: я в вашем распоряжении. Я немедленно ответила, что тут и думать не о чем: я с удовольствием выйду за него замуж. – Мне кажется, Эгги, вы не подумали хорошенько. – Очень даже подумала. Подумала и сразу же решила. – Да, но все-таки не следует торопиться. Понимаете, такая девушка, как вы, может выйти замуж за кого только захочет. – Но я не захочу ни за кого. Только за вас. – Давайте рассуждать здраво. В этом мире надо рассуждать здраво. Вы можете выйти замуж за богатого человека, отличного парня, который будет трястись над вами, сделает вас счастливой и одарит вас всем, чего вы заслуживаете. – Я хочу выйти замуж только за того, за кого мне хочется, и ничего мне не нужно. – Ну, старушка, напрасно вы так говорите. Все это очень важно. Юность и романтизм – это еще далеко не все. Дней через десять я уезжаю и подумал, лучше сказать до отъезда. Раньше я считал, что, может быть, лучше подождать… не говорить пока. Но потом… решил, лучше вам знать, что я принадлежу вам. Когда я вернусь через два года, если никто не подвернется… – Никто, – сказала я, полная решимости. Так мы с Реджи обручились. О, конечно, не официально, а, как это называлось, «по взаимному согласию». Наши семьи знали обо всем, но объявления в газету не дали, и наши друзья ни о чем не догадывались. – Не понимаю, почему бы нам не пожениться теперь? – сказала я Реджи. – Почему вы не сказали мне об этом раньше, чтобы у нас было время на приготовления? – Да, конечно, вам же нужны все эти невестины подружки, шикарная свадьба и все такое. Но я и не мечтал о том, что вы сразу согласитесь выйти за меня. Предоставляю вам возможность попытать судьбу. Я страшно рассердилась, и мы чуть не поссорились. Я сказала, что не очень любезно с его стороны так решительно отказывать мне в желании немедленно стать его женой. Но Реджи был во власти навязчивой идеи в отношении любимой им особы и вбил в свою длинную узкую голову, что для меня было бы лучше всего соединить свою жизнь с человеком, занимающим определенное положение в обществе, имеющим деньги и все прочее. Несмотря на все споры, мы были очень счастливы. Льюси тоже радовались и говорили: – Мы уже заметили, Эгги, что Реджи «положил на вас глаз». Обычно он не обращал никакого внимания на наших подруг. Все равно спешить тут нечего. Все в свое время. Один или два раза то, чем я постоянно восхищалась в этом семействе, – их непоколебимая уверенность, что спешить некуда, все и так устроится, – вызвало во мне протест. Как особе романтической, мне бы гораздо больше понравилось, если бы Реджи заявил, что он совершенно не в состоянии ждать два года и хочет жениться немедленно. К сожалению, на это можно было надеяться в последнюю очередь – Реджи был самым неэгоистичным мужчиной на свете, он нисколько не заботился о себе. Думаю, мама была очень рада. – Он всегда нравился мне, – сказала она. – Может быть, он даже самый симпатичный из всех, кого я знала. Ты будешь счастлива с ним. Он такой добрый и милый, он никогда не причинит тебе боли и хлопот. Вы не будете слишком богаты, это верно, но раз у него есть звание майора, вам хватит денег. Ты ведь не из тех, кто не может жить без денег, балов и всей этой веселой жизни. Да, я просто уверена, что это будет счастливый брак. – Потом, после небольшой паузы, она добавила: – Мне только жаль, что он не сказал тебе о своих намерениях раньше, чтобы вы могли сразу пожениться. Она думала так же, как я. Десять дней спустя Реджи вернулся в свой полк, а я осталась ждать его. Разрешите мне теперь добавить нечто вроде постскриптума к моим любовным приключениям. Я описала на этих страницах моих поклонников, но довольно-таки нечестно не поведала ничего о собственных сердечных увлечениях. Сначала предметом моей любви стал высокий юный солдат, с которым я встретилась в Йоркшире. Стоило бы ему предложить мне стать его женой, как я согласилась бы, не дав ему закончить фразу! Очень мудро с его стороны было не сделать этого. Всего лишь младший офицер, без гроша в кармане, отправлявшийся вместе со своим полком в Индию. Думаю, и он был немного влюблен в меня – его выдавал бараний взгляд. Приходилось довольствоваться хоть этим. Он уехал в Индию, и я страдала по нему месяцев шесть. Потом, примерно год спустя, я снова влюбилась. Вместе с друзьями мы поставили в Торки музыкальную комедию по «Синей Бороде», текст которой сочинили сами, придав ему злободневный характер. Я играла Сестру Анну, а объектом моих воздыханий стал не кто иной, как будущий вице-маршал военно-воздушных сил. Тогда он был молод, только еще начинал карьеру. У меня была отвратительная привычка напевать модную тогда песенку о медвежонке: Тедди, медвежонок мой, Приди ко мне скорей, Расстаться не могу с тобой, Прижму к себе сильней. В свое оправдание могу сказать только одно – тогда все девушки были такими и имели успех. Позднее знакомство можно было возобновить – и не раз. Он был кузеном моих друзей. Но мне всегда удавалось избегать этих встреч. У меня все же есть какое-никакое самолюбие. Я надеялась, что останусь в его памяти прелестной девушкой, которую он увидел во время пикника при лунном свете в Энсти-Ков, накануне своего отъезда. Мы сидели на скале, смотрели на море, ничего не говорили и только держались за руки. После этого он прислал мне маленькую золотую брошку в виде медвежонка. Я прилагала все старания к тому, чтобы запечатлеться в его памяти такой, какой была тогда, и не шокировать его видом дамы весом в восемьдесят два килограмма, про которую можно было только сказать: ах, какое у нее приятное лицо. – Эмиас постоянно спрашивает о вас, – передавали мне друзья. – Ему бы так хотелось снова встретиться с вами. Встретиться с моими зрелыми шестьюдесятью годами? Речи быть не может! Предпочитаю, чтобы остался хоть кто-нибудь, питающий иллюзии на мой счет. Глава седьмая У счастливых людей нет истории – так, кажется, говорят? Ну что ж, значит, я была счастлива тогда. Все шло как обычно: я встречалась с друзьями, время от времени ездила погостить к ним на несколько дней. Меня беспокоило только одно: у мамы стремительно ухудшалось зрение. Она уже едва могла читать и не переносила яркого света. Очки не помогали. Бабушка в Илинге тоже почти ослепла. С возрастом, как это часто бывает, в ней проснулась и все усиливалась подозрительность по отношению чуть ли не ко всем окружающим. Она подозревала слуг, водопроводчиков, настройщиков и так далее. Не могу забыть, как Бабушка, перегнувшись через обеденный стол, свистящим шепотом обращалась ко мне или сестре: – Т-с-с! Только тихо! Где твоя сумка? – У меня в комнате, Бабушка. – Ты оставила ее?! Этого ни в коем случае нельзя делать! Я слышу, что горничная ходит там наверху, как раз сейчас. – Да, конечно, ну и что здесь такого? – Никогда нельзя знать, дорогая, никогда. Тогда же мама моей мамы, Бабушка Б. упала в омнибусе. Она привыкла ездить на империале, а ей, пожалуй что, было тогда все восемьдесят. Омнибус резко дернулся, когда она спускалась, и Бабушка Б. упала; она сломала ребро и руку. Бабушка так этого не оставила – в ярости она предъявила компании иск и получила солидную компенсацию. Доктор строжайше запретил ей впредь ездить на империале. Само собой разумеется, что Бабушка Б. не изменила себе и не подчинилась. Бабушка Б. до конца своих дней не сдавала позиций. Примерно в то же время она перенесла операцию по поводу рака матки. Операция прошла успешно, без всяких осложнений. Но Бабушка Б. была оскорблена в своих лучших чувствах. Она надеялась, что удаление этой «опухоли» или чего-то там еще, гнездившегося у нее внутри, приведет к значительной потере веса и вернет ей стройность и изящество. К тому времени она достигла грандиозных размеров и превзошла в полноте даже Тетушку-Бабушку. К ней можно было без всяких колебаний отнести знаменитую шутку по поводу толстых женщин: – Мадам, – обращается к толстухе водитель омнибуса, в дверях которого она застряла, – будьте так любезны, повернитесь боком! И слышит в ответ: – Но, молодой человек, у меня нет бока! Хотя сестры, ухаживавшие за ней в послеоперационный период, строжайше запретили ей вставать с постели, она, стоило им только, уложив ее спать, покинуть палату, немедленно слезала с кровати и на цыпочках подбиралась к зеркалу. Какое разочарование: она едва ли не стала еще толще! – Никогда не забуду этого разочарования, Клара, – делилась она с мамой. – Никогда. Я так надеялась! Только эта надежда помогла мне перенести весь этот наркоз и прочее. И что ж, посмотри на меня: все на месте. Примерно тогда у нас с Мэдж состоялась дискуссия, которой суждено было в дальнейшем принести плоды. Мы прочитали какой-то детективный роман; думаю, – я говорю «думаю», потому что мои воспоминания не слишком точны, – речь шла о «Тайне желтой комнаты», только что вышедшей книге, принадлежащей перу нового автора Гастона Леру, где в качестве детектива выступал симпатичный молодой репортер по имени Рулетбилл. Нам с Мэдж нравились тщательно запрятанная тайна, богатая фантазия, великолепная композиция; иные называли прием, примененный автором, «нечестным», но если и так, то не совсем: с помощью искусно введенного в текст намека, «ключика», можно было разгадать тайну. Мы с сестрой бесконечно обсуждали книгу, обменивались точками зрения и сошлись на том, что «Тайна желтой комнаты» – лучший из последних романов. Нас можно было считать настоящими знатоками детективов: еще девочкой я слышала от Мэдж рассказы о Шерлоке Холмсе и с замиранием сердца перечитывала их. Существовал еще Арсен Люпен, но я никогда не считала его приключения настоящими полицейскими романами, хотя и читала их с большим удовольствием. Мы были в восторге от Пола Бека, «Хроники Марка Хьюитта», а теперь появилась и «Тайна желтой комнаты». Увлеченная всеми этими книгами, я сказала, что сама хотела бы попытаться написать детективный роман. – Не думаю, что у тебя получится, – сказала Мэдж. – Это слишком трудно. Я уже думала об этом. – А мне бы все-таки хотелось попробовать. – Держу пари, что ты не сможешь, – сказала Мэдж. На этом мы и остановились. Мы не заключили настоящего пари, но слова были произнесены. С этого момента я воспламенилась решимостью написать детективный роман. Дальше этого дело не пошло. Я не начала ни писать, ни обдумывать мой будущий роман, но семя было брошено. В тайниках подсознания, где книги, которые я собираюсь написать, поселяются задолго до того, как зерно прорастает, прочно укоренилась идея: в один прекрасный день я напишу детективный роман. Глава восьмая Мы с Реджи регулярно переписывались. Я сообщала ему местные новости и отчаянно старалась писать как можно интереснее – письма никогда не были моим коньком. Примером мастерства в эпистолярном жанре, конечно же, были письма Мэдж – образцы этого искусства. Она могла сочинить великолепную историю на ровном месте. Всегда ей завидовала. Письма моего дорогого Реджи ничуть не отличались от его манеры разговаривать, приятной и ободряющей. Он постоянно настаивал на том, чтобы я побольше развлекалась. «Умоляю вас, Агата, не сидите дома, предаваясь черной меланхолии. Не думайте, что мне этого хочется, совсем нет; вы должны выходить, видеть людей. Ездить на танцы, приемы, балы. Я хочу, чтобы вы использовали все шансы, которые пошлет вам судьба, прежде чем мы поженимся». Задним числом я ловлю себя на мысли, не была ли я слегка разочарована такими советами. Не думаю, чтобы я сознавала это тогда; но приятно ли это в действительности, когда вас буквально выгоняют иэ дома, заставляют видеться с другими людьми, «думать только о себе» (каков совет!). Разве любая женщина не предпочла бы на моем месте хоть какие-нибудь признаки ревности? Например: «Что это за тип такой-то и такой-то, о котором вы то и дело пишете? Вы не слишком симпатизируете ему, я надеюсь?» Не входит ли ревность в понятие секса? Можем ли мы проявлять себя в этой сфере совершенно лишенными эгоизма? Или чужая душа потемки и мы вкладываем в нее нечто несуществующее? Я не часто ходила на танцы, потому что без машины бессмысленно было принимать приглашения в дома, находившиеся дальше мили или двух от нас. Наемные кэб или машина стоили слишком дорого – эту роскошь можно было позволить себе только в исключительных случаях. Но бывало, что девушек не хватало, и тогда за мной приезжали, а потом отвозили домой. Однажды в Чадли для членов Эксетерского гарнизона давали бал Клиффорды. Они попросили кое-кого из своих друзей привезти на бал одну или двух подходящих девушек. Мой стародавний недруг капитан Трейверс, вышедший теперь в отставку и живший со своей женой в Чадли, предложил им пригласить меня. Служивший в детстве моей любимой мишенью, он со временем стал близким другом моей семьи. Я очень обрадовалась, когда позвонила его жена и пригласила меня приехать к ним, чтобы потом отправиться на танцы к Клиффордам. Я только что получила письмо от Артура Гриффитса, с которым встречалась у Мэтьюзов в Торп Арч-Холл в Йоркшире. Сын местного священника, он служил в артиллерии. Мы очень подружились. Артур писал, что его гарнизон стоит сейчас в Эксетере, но, к сожалению, он не попал в число офицеров, приглашенных на танцы, и очень огорчен, потому что мечтал бы потанцевать со мной. «Но, – писал Артур, – один из наших, парень по фамилии Кристи, заменит меня, если вы не возражаете. Он прекрасно танцует». Не успел начаться бал, как я повстречалась с Кристи, высоким молодым человеком, с копной вьющихся светлых волос и слегка вздернутым носом; он распространял вокруг себя атмосферу беззаботности и самоуверенности. Представленный мне, Кристи пригласил меня на два танца и сказал, что его друг Гриффитс поручил ему присматривать за мной. У нас сразу стало хорошо получаться: он танцевал великолепно и приглашал меня еще много раз. Я была в упоении от этого бала. На другой день Трейверсы поблагодарили меня и отвезли в Ньютон-Эббот; я села на поезд и благополучно возвратилась домой. Прошли неделя или десять дней: я пила чай у наших соседей Меллоров. Мы с Максом продолжали тренироваться в бальных танцах, хотя вальсирование на лестнице, к счастью, уже вышло из моды. Помню, мы упражнялись в танго, когда меня позвали к телефону. Это была мама. – Немедленно возвращайся домой, Агата, – сказала она. – Тут какой-то молодой человек, я его не знаю – никогда в жизни не видела. Я дала ему чай, но, по-видимому, он решил дождаться тебя. Мама обычно страшно раздражалась, если должна была принимать моих поклонников: она считала, что занимать их – это мое дело. Мне вовсе не хотелось идти домой. Тем более что я догадывалась, кто этот неожиданный посетитель, – скорее всего, довольно скучный молодой морской офицер, имевший обыкновение читать мне свои стихи. Надувшись, я поплелась домой с постной миной на лице. Когда я вошла в гостиную, мне навстречу с видимым облегчением поднялся молодой человек. Краснея и смущаясь, он начал объяснять причину своего визита. Он даже избегал встретиться со мной взглядом, – думаю, не был уверен в том, что я его узнаю. Но я узнала его тотчас, хотя очень удивилась. Мне и в голову не приходило, что я снова увижу друга Гриффитса, молодого человека по фамилии Кристи. Он пустился в довольно туманные разъяснения, будто, проезжая через Торки на мотоцикле, подумал, что заодно мог бы повидать меня. Ему пришлось все же сознаться, что он потратил немало усилий, чтобы раздобыть у Гриффитса мой адрес. Через несколько минут обстановка разрядилась. Мама успокоилась. Арчи Кристи явно повеселел, пройдя через трудный этап объяснений, а я почувствовала себя польщенной. Время шло, а мы все не переставали болтать. Подавая друг другу понятные только женщинам секретные знаки, мы с мамой советовались, следует ли пригласить к обеду нежданного гостя, а если приглашать, то есть ли, чем его кормить. Только что прошло Рождество, поэтому я знала, что в кладовой хранится холодная индейка, и просигналила маме согласие: мама спросила Арчи, не пожелает ли он задержаться и пообедать с нами. Он не заставил себя уговаривать. Мы покончили с холодной индейкой, съели салат и, по-моему, сыр и провели прекрасный вечер. Потом Арчи сел на свой мотоцикл и, несколько раз взревев мотором, умчался в Эксетер. В последующие десять дней он неоднократно наведывался к нам без всяких предупреждений. В первый вечер он пригласил меня на концерт в Эксетер – еще когда мы танцевали с ним на балу, я упомянула, что люблю музыку, – а после концерта предложил отправиться в отель «Редклифф» выпить чаю. Я сказала, что охотно пошла бы. Возникла явная неловкость, так как мама ясно дала понять, что ее дочь не принимает приглашения в Эксетер без сопровождения взрослых. Такой поворот несколько обескуражил Арчи, но он тут же сообразил распространить свое приглашение и на маму. Пересмотрев свое решение, мама сказала, что вполне одобрительно относится к тому, чтобы я пошла на концерт, но, увы, никак не может согласиться, чтобы я пошла пить с ним чай в отель. (Должна сказать, что с нынешней точки зрения такие правила выглядят несколько странно. С молодым человеком дозволялось играть в гольф, кататься верхом, кататься на коньках, но вот пить чай в отеле в обществе юноши считалось risque хорошие матери не позволяли этого своим дочерям.) В конце концов было принято компромиссное решение: мы можем выпить чай в буфете эксетерского вокзала – не самое романтическое место. Потом я спросила Арчи, хочется ли ему пойти на концерт из произведений Вагнера, который должен был состояться в Торки через несколько дней. Арчи горячо согласился. Он рассказал мне все о себе, о своем горячем желании поступить в как раз тогда формировавшиеся Королевские воздушные силы. Я была потрясена. Впрочем, авиация потрясала всех. Но Арчи смотрел на это совершенно трезво. Он сказал, что авиация – это оружие будущего: если разразится война, то исход ее будут решать самолеты. Так что дело было не в том, что он хотел летать, – он рассматривал авиацию как шанс сделать карьеру. Арчи не видел будущего у сухопутных войск. В артиллерии путь к успеху был слишком долгим. Он сделал все возможное, чтобы лишить в моих глазах авиацию всяческого романтического ореола, но у него ничего не получилось. В то же время это был первый случай, когда мой романтизм столкнулся с трезвым практическим взглядом на мир. В 1912 году это слово – «романтизм» – еще имело под собой почву. Люди называли себя «бесчувственными», но и представления не имели о том, что это обозначает в действительности. Девушки были полны романтизма в отношениях с молодыми людьми, а молодые люди имели самые идеалистические представления о юных особах. Однако и мы уже проделали большой путь по сравнению со взглядами Бабушки. – Знаешь, я в восторге от Эмброуза, – сказала мне Бабушка об одном из ухажеров Мэдж. – На днях я видела, как Мэдж вышла прогуляться, а Эмброуз вскочил и побежал за ней вслед, – он набрал целую пригоршню камней, по которым ступали ее ноги, и положил их к себе в карман. Это очень трогательно, очень. Так поступали молодые люди во времена моей молодости. Бедная дорогая Бабушка. Мы вынуждены были разочаровать ее. Эмброуз увлекался геологией, и с этой точки зрения гравий представлял для него определенный и немалый интерес. Мы с Арчи имели совершенно противоположные взгляды буквально на все. Думаю, именно это с самого начала привлекало нас друг к другу. Вечная притягательность «незнакомца». Я пригласила его на новогодний бал. В ту ночь он находился во власти совершенно особого настроения: едва разговаривал со мной. Нас было пятеро или шестеро, и после каждого танца он провожал меня на место, мы садились, и он не произносил ни слова. Если я заговаривала с ним, он отвечал рассеянно, не вкладывая в свои ответы ни малейшего смысла. Я почувствовала себя озадаченной и несколько раз вопросительно посмотрела на него, пытаясь понять, что с ним происходит. Складывалось впечатление, что он потерял ко мне всякий интерес. На самом деле, конечно, я была страшно глупа. Теперь-то я точно знаю, что когда мужчина смотрит на вас как больной барашек, с отсутствующим видом, не слышит ни одного вашего слова, полностью погружен в себя, ничего не соображает, это означает, вульгарно выражаясь, что он попался на крючок. А что я чувствовала? Понимала ли, что со мной происходит? Помню, как отложила только что полученное письмо от Реджи. – Потом прочитаю, – сказала я себе и быстро засунула письмо в один из ящиков комода. Только несколько месяцев спустя нашла его там. Подозреваю, что в глубине души я уже о чем-то догадывалась. Вагнеровский концерт состоялся спустя два дня после новогоднего бала. После концерта мы вернулись в Эшфилд. Когда, как обычно, мы пошли в классную комнату, чтобы поиграть на рояле, Арчи заговорил со мной с видом отчаяния. Он сказал, что через два дня уезжает в Солсбери, чтобы приступить к летным тренировкам. Потом свирепо заявил: – Вы должны выйти за меня замуж. Вы должны. Он сказал, что с первых же мгновений нашего танца понял, что я стану его женой. – Я чуть с ума не сошел, пока узнал ваш адрес. Это было безумно трудно. Для меня никто никогда не будет существовать, кроме вас. Вы должны стать моей женой. Я ответила, что это совершенно невозможно, потому что я уже помолвлена с другим человеком. Он яростным жестом отмел всякие возражения. – При чем здесь это? – возразил Арчи. – Надо разорвать эту помолвку, и все. – Но я не могу поступить так. Это невозможно! – Абсолютно возможно. Я еще ни с кем не был помолвлен, но если был бы, тут же, не задумываясь, разорвал бы помолвку. – Но я не могу так поступить с ним. – Ерунда. Вы должны так поступить. А если вы так его любили, отчего же не вышли за него раньше, чем он уехал за границу? – Мы подумали, – заколебалась я, – что лучше подождать. – А я бы не стал ждать и не собираюсь. – Чтобы пожениться, нам нужно очень долго ждать, – сказала я. – Вы пока всего лишь младший офицер. И в воздушном флоте это долго не изменится. – Я не могу ждать долго. Мы поженимся в будущем месяце. – Вы сумасшедший. Вы даже не понимаете, что говорите. Он и вправду не понимал. В конце концов Арчи был вынужден спуститься на землю. Для мамы случившееся стало страшным ударом. Я думаю, она уже начала слегка беспокоиться (хоть и не более, чем беспокоиться) и утешала себя известием, что Арчи собирается отбыть в Солсбери, но, поставленная перед fait accompli, испытала настоящее потрясение. Я сказала ей тогда: – Прости, мама, но я должна сказать тебе: Арчи Кристи предложил мне выйти за него замуж, я согласилась и страшно хочу этого. И посыпались неумолимые доводы здравого смысла. Арчи слушал неохотно, но мама проявила твердость. – На что вы собираетесь жить? – спросила она. – Ни у одного из вас нет средств. Наше финансовое положение и впрямь было плачевно. Юный Арчи, младший офицер, всего лишь на год старше меня. У него нет никакого состояния, только жалованье и маленькая сумма, которую может себе позволить посылать ему мать. У меня – унаследованные от дедушки ежегодные сто ливров. Должны пройти долгие годы, прежде чем Арчи сможет жениться. Перед уходом Арчи с горечью сказал мне: – Ваша мама вернула меня на землю. Я думал, что все это не имеет никакого значения, мы поженимся, и все устроится. Она доказала мне, что это невозможно, во всяком случае, сейчас. Мы должны ждать, но ни одного дня дольше, чем это необходимо. Я буду делать все, абсолютно все, что смогу. Мне поможет моя новая профессия… единственное – им не нравится, ни в армии, ни во флоте, когда женятся слишком рано. Мы смотрели друг на друга, молодые, совершенно несчаст-ные и влюбленные. Наша помолвка длилась полтора года – бурная пора, полная взлетов и падений, с периодами отчаяния, – нами владело ощущение, что мы все время тянемся к чему-то недосягаемому. Я ничего не писала Реджи целый месяц – главным образом потому, что сама не могла поверить в реальность случившегося со мной, мне все казалось, в один прекрасный день я проснусь, наваждение пройдет, и все вернется на круги своя. В конце концов мне пришлось написать. Я чувствовала себя преступницей, несчастной, не находила себе никаких оправданий. Но когда я получила от Реджи ответ, полный доброты, понимания и сочувствия, с которыми он воспринял новость, я почувствовала себя еще хуже. Он просил меня не расстраиваться; он уверен, что я ни в чем не виновата; бесполезно искать виновных и пытаться спасти положение; такие вещи случаются. «Конечно, Агата, – писал он, – жестокий удар состоит для меня в том, что Вы станете женой парня, который еще меньше, чем я, способен поддержать Вас в жизни. Если бы Вы выходили замуж за хорошо обеспеченного человека, который стал бы для Вас хорошей парой, я чувствовал бы себя спокойнее, потому что Вы заслуживаете именно этого, но теперь я жалею, что не послушался Вас, мы не поженились и я не увез Вас с собой». Хотелось ли мне, чтобы случилось именно так, как писал Реджи? Думаю, что – тогда – нет, и в то же время я всегда испытывала сожаление, меня не покидало желание возвратиться назад и ощутить под ногами твердую и безопасную почву, а не нырять в пучину. Между нами с Реджи всегда царили такой мир, такое согласие, я была счастлива с ним, мы понимали друг друга с полуслова; мы любили одно и то же, мы желали одного и того же. Теперь все было наоборот. Я полюбила «незнакомца», я никогда не знала и не могла предугадать его реакции на мои слова, все, что говорил он, пленяло меня своей полной неожиданностью. Он чувствовал то же самое. Однажды Арчи сказал мне: – Я чувствую, что так и не пойму вас до конца. Я вас не знаю. Не знаю, какая вы на самом деле. Время от времени волны отчаяния захлестывали нас, и один писал другому, что мы должны расстаться. Другого выхода нет – приходили мы к обоюдному согласию, помолвку надо расторгнуть. Потом проходила неделя, и оказывалось, что ни он, ни я не в состоянии вынести разрыва, и мы возвращались к нашим прежним отношениям. Все, что могло идти плохо, шло плохо. Нужда и так уже нависла над нами, когда новые финансовые удары обрушились на мою семью. «Эйч Би Чафлин Компани» в Нью-Йорке, партнером которой состоял дедушка, неожиданно была ликвидирована. Это тоже была компания с неограниченной ответственностью. Я поняла, что дело принимает совсем дурной оборот. В любом случае это означало, что выплаты, поступавшие маме оттуда, – единственный ее доход – теперь полностью прекратятся. К счастью, Бабушка оказалась в несколько иной ситуации. Ее деньги тоже были вложены в акции компании «Эйч Би Чафлин», но мистер Бейли, представлявший ее интересы в фирме, побеспокоился о них. Он чувствовал ответственность за вдову Натаниэла Миллера. Когда Бабушка нуждалась в деньгах, она писала об этом мистеру Бейли, и, думаю, он посылал ей деньги наличными – так старомодно и попросту это делалось в те времена. Бабушка очень забеспокоилась и опечалилась, когда в один прекрасный день мистер Бейли предложил ей другой вариант помещения ее средств. – Вы хотите, чтобы я забрала свои деньги от Чафлина? Он уклонился от прямого ответа: надо следить за своими капиталовложениями, сказал он, и ей, рожденной в Англии, англичанке, но вдове американца, будет очень трудно заниматься всеми этими делами. Он высказал еще какие-то соображения, которые, конечно, ничего не объясняли, но Бабушка приняла их. Подобно всем женщинам того времени, она полностью полагалась на советы доверенного лица. Мистер Бейли просил ее довериться ему и позволить вложить ее деньги в другое дело, благодаря чему она будет получать не меньший доход, чем раньше. Скрепя сердце, Бабушка согласилась; и когда наступил крах, ее деньги оказались спасены. К тому времени мистера Бейли уже не было в живых, но он выполнил свой долг по отношению к вдове своего компаньона и друга, не выдав опасений по поводу платежеспособности компании. Более молодые члены фирмы пустились во все тяжкие, и поначалу не без успеха, но они растранжирили слишком много денег, открыли слишком много филиалов по всей стране и вложили слишком много средств в рекламу. По той или иной причине они потерпели фиаско. Все это напомнило мне детство, разговор папы с мамой о наших денежных затруднениях, свой подобающий случаю важный вид, с которым я спустилась к прислуге сообщить о нашем разорении. «Разорение» представлялось мне в те времена чем-то волнующим и значительным. Сейчас это понятие не производило на меня такого романтического впечатления; для нас с Арчи оно обозначало полную катастрофу. Принадлежавшие мне жалкие сто фунтов в год, конечно же, были нужны, чтобы помогать маме. Естественно, Мэдж тоже поддерживала ее. Продажа Эшфилда – вот единственный выход. Тем временем оказалось, что наше положение не так безнадежно, как мы опасались. Мистер Джон Чафлин написал маме из Америки, выражая свои искренние сожаления. Она может рассчитывать на ежегодные триста фунтов, которые ей будет выплачивать не обанкротившаяся фирма, а он сам, из собственного состояния. Эти деньги она будет получать до конца своих дней. Первая вспышка отчаяния несколько утихла. Но после смерти мамы эти выплаты прекратятся. Все, на что я могла рассчитывать в будущем, – это мои сто фунтов и Эшфилд. Я написала Арчи, что никогда не смогу выйти замуж за него и что мы должны забыть друг друга. Арчи отказывался даже слышать об этом. Он всеми правдами и неправдами постарается заработать деньги. Мы поженимся и сможем даже помогать маме. Он вернул мне веру и надежду. Наша помолвка сохраняла силу. Мама видела все хуже и хуже и наконец отправилась к врачу. Врач сказал, что у нее катаракта на обоих глазах и операция по разным причинам невозможна. Процесс будет идти медленно, но приведет к полной слепоте. И снова я написала Арчи, разрывая нашу помолвку, объясняя, что теперь уже совершенно очевидна ее невозможность и что я никогда не брошу слепую мать. И снова он не принял моего отказа. По его словам, мне нужно было ждать и наблюдать за тем, как развивается мамина болезнь, но в любом случае еще не все потеряно, она еще не ослепла, и, может быть, операцию все-таки можно будет сделать; он не видит никаких оснований разрывать наши отношения. Мы остались помолвленными. Но потом я получила от него письмо: «Не надо закрывать глаза на правду. Я никогда не смогу жениться на Вас. Я слишком беден. То немногое, что у меня было, я пытался вложить в одно или два небольших дела, но меня постигла неудача. Я потерял все. Мы должны расстаться». Я написала в ответ, что никогда не расстанусь с ним. Он ответил, что я должна. И тогда мы оба пришли к решению расстаться. Через четыре дня Арчи удалось получить отпуск, и он неожиданно примчался на своем мотоцикле из Солсбери-плейн. Мы с ума сошли! Как можно было разрывать нашу помолв-ку?! Надо сохранять веру и спокойствие – надо ждать, и все придет, даже если на это потребуется целых пять лет. Охваченные ураганом чувств, мы возобновили нашу помолвку, но с каждым месяцем перспектива пожениться все отдалялась. Я чувствовала всем сердцем безнадежность наших упований, но не сознавалась в этом. Арчи, конечно, думал так же, но все еще настаивал, что мы не можем жить друг без друга, что мы должны оставаться помолвленными до тех пор, пока судьба нам не улыбнется. Я уже знала кое-что о семье Арчи. Его отец был судьей в Индии. Он страшно разбился, упав с лошади; после этого у него произошло кровоизлияние в мозг. Он скончался в лондонском госпитале. После нескольких лет вдовства мать Арчи снова вышла замуж, за Уильяма Хемсли. Никто не относился к нам с Арчи более ласково и сочувственно, чем он. Мама Арчи, Пег, родом из Южной Ирландии, из городка вблизи Корка, росла в семье, где было двенадцать детей. Она жила впоследствии вместе со старшим братом, служившим в Индии в медицинских частях, – там и познакомилась со своим первым мужем. У них родились два сына. Арчи и Кемпбелл. Арчи блестяще учился в Клифтоне и четвертым кончил Вулидж: умный, способный, отважный. Оба сына служили в армии. Арчи сообщил матери о нашей помолвке и произнес в мой адрес дифирамбы, как это обычно делают все сыновья, представляя матери избранницу сердца. Пег с сомнением воззрилась на него и сказала с сильным ирландским акцентом: – Это что, одна из тех, кто носит теперь новомодные воротники на манер Питера Пена? Довольно неохотно Арчи вынужден был признать, что я действительно ношу воротнички, как у Питера Пена. Они как раз вошли в моду. Наконец-то мы, девушки, бедные создания, расстались со своими высокими воротниками, подпиравшими шею, застегнутыми на ряды маленьких пуговичек, зигзагообразно извивавшихся и оставлявших на коже красные отметины. Настала пора рискнуть ради удобства и элегантности. Воротники «а-ля Питер Пен», должно быть, срисовали с отложного воротника, в котором Питер Пен действовал в пьесе Барри, – большого, свободного, из мягкой ткани, начинавшегося у основания шеи, без всяких косточек, – какое счастье! Решительно не вижу в этом ничего предосудительного. Когда я вспоминаю, что девушка могла прослыть легкомысленной, показав всего лишь два сантиметра шеи под подбородком, это кажется мне невероятным. Стоит только оглядеться и посмотреть на девушек в бикини, как сразу же понимаешь, как далеко можно уйти за пятьдесят лет. Я действительно принадлежала к так называемым модницам, которые в 1912 году осмеливались носить воротники, как у Питера Пена. – И он очень идет ей, – примирительно заключил Арчи. – О да, конечно, – сказала Пег. Несмотря на сомнения, которые вызвала у нее моя персона, Пег приняла меня с необыкновенным радушием, которое показалось мне даже чрезмерным. Я так ей понравилась, я такая очаровательная, я – именно та девушка, о которой она всегда мечтала для своего сына, и так далее, и так далее. Правда и то, что он еще слишком молод, чтобы жениться. Она ничего против меня не имеет, – могло быть и гораздо хуже. Я могла оказаться дочерью табачного торговца (в те времена это рассматривалось, как настоящая катастрофа) или разведенной – они уже появлялись понемногу – или танцовщицей кабаре. Но в любом случае ей было совершенно ясно, что наши намерения не имели под собой решительно никакой почвы. Так что она была со мной мила и добра, а я чувствовала себя до известной степени смущенной. Верный себе, Арчи не проявлял ни малейшего интереса ни к тому, что она думала обо мне, ни к моему мнению о ней. Он принадлежал к тем счастливым натурам, которые проходят по жизни, совершенно игнорируя отношение к себе и своим поступкам: все его помыслы всегда были сосредоточены исключительно на собственных желаниях. Так мы и остались – по-прежнему женихом и невестой, – ничуть не приблизившись (скорее, наоборот) к тому, чтобы стать мужем и женой. В воздушных силах продвижение шло не быстрее, чем в любом другом роде войск. Арчи сильно тревожился, так как заметил, что синусит вызывает у него сильные боли во время полетов. Но продолжал летать. Его письма были переполнены техническими характеристиками бипланов, «фарманов», и «авро»: по его мнению, эти самолеты сулили летчику в общем-то верную смерть. Он предпочитал более устойчивые машины, которым, как он считал, принадлежало будущее. Я узнала имена членов его эскадрильи: Жубер де ла Ферте, Брук-Попхэм, Джон Салмон. Был еще ирландский кузен Арчи, который переколотил столько самолетов, что теперь в основном находился на земле. Странно, что я так мало беспокоилась о безопасности Арчи. Летать, конечно, опасно, но тогда опасно и охотиться, я привыкла к тому, что люди ломают себе шеи во время охоты. Просто случайности жизни. В те времена не слишком настаивали на призыве: «Безопасность прежде всего» – это вызвало бы только насмешки. Напротив, людей привлекали и интересовали все нововведения, будь то локомотивы или новые модели самолетов. Арчи принадлежал к числу первых пилотов, под номером, мне кажется, 105 или 106. Меня распирала гордость за него. Кажется, ничто не разочаровало меня больше, чем использование летательных аппаратов в качестве обыкновенного транспорта. Мечтать о полете, чтобы уподобиться птице – испытать экстаз свободного парения в воздухе. Но сейчас, когда я думаю о полнейшей обыденности аэроплана, совершающего рейс из Лондона в Персию, из Лондона на Бермуды, из Лондона в Японию, я понимаю, что нет ничего прозаичнее. Коробка, набитая креслами с прямыми спинками, вид крыльев и фюзеляжа поверх плотных облаков наподобие хлопчатника. Земля выглядит плоской, как географическая карта. Боже, какое разочарование! Корабли по-прежнему романтичны. Но что может сравниться с поездами? В особенности до появления дурнопахнущих дизелей? Громадное пыхтящее чудовище, несущее вас через ущелья и равнины, мимо водопадов, снежных вершин, вдоль сельских дорог, по которым бредут крестьяне со своими повозками. Поезда – восхитительны; я обожаю их по-прежнему. Путешествовать на поезде означает видеть природу, людей, города и церкви, реки, – в сущности это путешествие по жизни. Я вовсе не хочу сказать, что меня не восхищают покорение человеком воздушного пространства, его приключения в космосе, его уникальный дар, которым из всех живых существ обладает только он, эта жажда познания, неукротимый дух, эта храбрость – не только в самозащите, как у всех животных, но храбрость распорядиться своей жизнью в поисках неведомого. Я горжусь, что все это произошло во время моей жизни, и мечтала бы заглянуть в будущее, чтобы увидеть следующие шаги: уверена, они последуют один за другим очень скоро, разрастаясь, как снежная лавина. Чем же все это кончится? Новыми триумфами? Или, может быть, гибелью человека, побежденного его собственными честолюбивыми замыслами? Думаю, что нет. Человек выживет, хотя, не исключаю, лишь кое-где. Может произойти страшная катастрофа, но все человечество не погибнет. Несколько первобытных общин, уходящих корнями в простоту, знающих о прошлом понаслышке, медленно начнут строить цивилизацию сызнова. Глава девятая Не помню, чтобы в 1913 году в воздухе витало предчувствие войны. Морские офицеры время от времени покачивали головой и бормотали «Der Fag», но мы слышали это уже годами и не обращали на их брюзжание никакого внимания. Намеки на грядущую войну служили хорошей закваской для шпионских историй – и только. Ничего общего с реальностью. Ни одна нация не могла настолько обезуметь, чтобы вступить в военный конфликт, разве что на северо-западной границе или еще где-нибудь в очень отдаленной точке на карте. В то же время, в 1913 и в начале 1914 года, повсюду расплодились курсы обучения медицинских сестер и «скорой помощи». Все девушки поголовно занимались на этих курсах, учились бинтовать руки, ноги и даже голову, что было значительно труднее. Мы сдали экзамены и получили маленькие карточки, удостоверяющие наши достижения. Женский энтузиазм на этом поприще достиг таких пределов, что если с каким-нибудь мужчиной происходил несчастный случай, его охватывал панический страх оказаться в руках заботливых дам. – Не приближайтесь ко мне! Не нужно «скорой помощи»! – раздавались мольбы. – Не трогайте меня, девушки, не трогайте! Среди экзаменаторов был один на редкость отталкивающего вида старый джентльмен. С дьявольской усмешкой он расставлял для нас ловушки. – Вот ваш пациент, – говорил он, указывая на бой-скаута, распростертого на земле. – Перелом руки, трещина в лодыжке, быстро займитесь им. В страстном порыве помочь бедолаге мы с подругой склонились над юношей, чтобы наложить бинты. В искусстве перевязок, сначала вдоль поднятой ноги, а потом красивыми восьмерками поверх, мы преуспели, любо-дорого посмотреть, как выучились. Однако нас тут же поставили на место, речь шла вовсе не о красоте (нам не пришлось продемонстрировать свою отличную сноровку): толстая повязка уже была наложена на рану. – Срочное оказание помощи, – сказал пожилой джентльмен. – Наложите повязку поверх; и помните, ни в коем случае нельзя сдвинуть с места первую повязку. Мы наложили бинты как было сказано: это было гораздо труднее, и восьмерки не получались такими совершенными по форме. – Нельзя ли поскорее, – сказал экзаменатор, – попробуйте восьмерками – вы должны в конце концов прийти к этому способу. Самое главное – уметь накладывать бинты в любых обстоятельствах, – в книге этого не вычитаешь. А теперь – в госпиталь, кровать прямо за дверью. Мы подняли нашего пациента, укрепив лубки, и осторожно понесли его к кровати. И застыли в полном оцепенении. Ни одной из нас и в голову не пришло, что нужно расстелить постель, прежде чем класть на нее пострадавшего. – Ха-ха-ха! Вы не обо всем подумали, не правда ли, юные леди? Ха-ха-ха, всегда проверьте, готова ли постель, прежде чем нести больного. Должна сказать, что старый джентльмен, несмотря на все унижения, которым мы подверглись, научил нас большему, чем вмещали шесть лекций. Кроме учебников, у нас была еще и практика. Два раза в неделю разрешалось посещать местную больницу. Мы, конечно, робели, потому что сестры, всегда в состоянии полной запарки, загруженные работой сверх всяких возможностей, относились к нам с некоторым презрением. Мое первое задание заключалось в том, чтобы снять с пальца больного повязку, отмочив ее прежде в теплой ванночке с борной кислотой. Это было легко. Потом предстояло промывание уха, но это мне тут же запретили. Сестра спешила и не разрешила мне трогать шприц. – Спринцевание уха требует очень серьезных навыков, – сказала она. – Неопытных людей даже подпускать нельзя к этой процедуре. Запомните хорошенько. Никогда не думайте, что вы в состоянии оказать помощь без прочных навыков. Вы можете принести большой вред. После этого меня попросили снять повязку у малышки, которая опрокинула себе на ногу чайник с кипятком. Тут-то мне захотелось навсегда забыть о своих курсах. Насколько я знала, нужно было с крайней осторожностью отмочить наложенные бинты в теплой ванночке и затем потихоньку снимать их; каждый раз, когда я дотрагивалась до повязки, ребенок чувствовал невыносимую боль. Бедная малышка, ей было всего три года. Она все время стонала: это было страшно. В отчаянии я испугалась, что не выдержу. Единственным, что спасло меня, был сардонический взгляд сестры, устремленный на меня. «Эти молодые зазнайки, юные глупышки, – говорили ее глаза, – думают, что могут вот так, запросто прийти и делать все что положено, а на самом деле не умеют даже самого элементарного». И немедленно я решила, что сделаю все как надо. В конце концов, нужно было лишь хорошенько отмочить повязку. И я не только должна была добиться этого, но должна была сама ощущать ту же боль, что и ребенок. Я продолжала свое дело, по-прежнему чуть ли не в обмороке, сжав зубы, но добиваясь результата и действуя так нежно и осторожно, как только могла. Повязка почти уже отлипла, когда сестра вдруг сказала мне: – Неплохо получилось. Сначала немного сердце ёкает, не правда ли? Со мной так тоже было. Другая часть образования состояла в том, чтобы проработать день с патронажной сестрой. Тоже два раза в неделю. Мы обходили домишки с наглухо закрытыми окнами, из которых несло мылом и еще чем-то ужасным – заставить обитателей открыть окно было практически невозможно. Работа оказалась довольно однообразной. Все жалобы, как правило, сводились к одному и тому же – «больным ногам». Честно говоря, я была несколько озадачена. Районная сестра объяснила мне: – Чаще всего это следствие заражения крови, иногда в результате венерических заболеваний, – конечно, может быть и гангрена, но в основном дело в плохой крови. Так называли свою болезнь сами люди – некий народный диагноз, и я поняла это многие годы спустя, когда моя служанка сказала мне: – Моя мама опять заболела. – О, а что с ней? – Ноги, как обычно, у нее всегда были больные ноги. Однажды во время обхода мы обнаружили, что одна из наших больных умерла. Вместе с сестрой мы обрядили покойницу. Опять новый опыт. Не такой душераздирающий, как с обварившимся ребенком, но вполне, скажем, необычный, если не сталкивался со смертью раньше. Когда в далекой Сербии убили эрцгерцога, событие это показалось всем таким далеким, совершенно не касавшимся нас. В конце концов, на Балканах люди постоянно убивали друг друга. То, что на этот раз убийство эрцгерцога может хоть в какой-то степени коснуться Англии, казалось совершенно невероятным – не только я, все кругом думали точно так же. И вдруг после этого убийства штормовые тучи начали застилать горизонт. Поползли немыслимые слухи, было произнесено слово – ВОЙНА! Конечно же очередная газетная стряпня. Ни один цивилизованный народ не мог вступить в войну. Уже давным-давно не было никаких войн; не может быть – с войнами покончено навсегда. Нет, чистая правда, абсолютно никто, кроме нескольких старых министров и самых секретных служб, близких к Министерству иностранных дел, не мог представить себе, что может разразиться война. Пустые слухи. Всего лишь провокационные речи политиков: угроза-де вполне серьезна. Но этот день пришел: страшное случилось. Англия вступила в войну. Часть пятая «Война» Глава первая Мне трудно объяснить разницу в наших чувствах тогда и теперь. Теперь мы можем ужаснуться, поразиться, но не остолбенеть от изумления, потому что уже знаем, что войны разражаются: что это уже бывало и может снова случиться в любой момент. Но к 1914 году люди отвыкли от войн – когда велась последняя война? За пятьдесят лет до того? Больше? Существовали, конечно, Великая англо-бурская война и стычки на северо-западной границе, но в них не были вовлечены другие страны – скорее эти столкновения походили на военные учения, борьбу за сохранение власти в отдаленных районах. На этот раз все было по-другому: мы воевали против Германии. Я получила телеграмму от Арчи: «Приезжайте в Солсбери если можете надеюсь увидеть Вас». – Мы должны ехать, – сказала я маме. – Мы должны. Без лишних слов мы отправились на вокзал, с небольшой суммой наличных денег: банки закрылись, объявили мораторий, и в городе негде было достать денег. Мы сели в поезд, но всякий раз, когда приходили контролеры, они отказывались принять у нас пятифунтовые банкноты, – мама всегда имела при себе три или четыре, – никто не брал их. Контролеры по всей Южной Англии бесчисленное количество раз записали наши имена и фамилии. Поезда опаздывали, и мы вынуждены были все время делать пересадки, но все-таки в тот же вечер добрались до Солсбери и остановились в отеле «Каунти». Через полчаса пришел Арчи. Мы пробыли вместе совсем недолго: он даже не мог остаться поужинать с нами. В его распоряжении было полчаса. Потом он попрощался и ушел. Как и все летчики, он был совершенно убежден, что его убьют и мы больше никогда не увидимся. Спокойный и беззаботный, как обычно, он вместе со всеми первыми пилотами воздушного флота считал, что война прикончит их, и очень скоро – во всяком случае, первую волну. Германская авиация славилась своим могуществом. Я разбиралась во всем этом гораздо меньше, но тоже пришла к убеждению, что мы прощаемся навсегда, хотя всячески старалась поддержать его хорошее настроение и внушить ему уверенность в своих силах. Помню, как в ту ночь я легла в постель и плакала, плакала без конца, покуда, поняв, что никогда не смогу остановиться, совершенно внезапно, абсолютно обессиленная, не заснула мертвым сном и проспала до середины следующего дня. Мы отправились в обратное путешествие, снова снабжая контролеров нашим адресом, именами и фамилиями. Через три дня из Франции пришла первая открытка. Стандартный текст был напечатан на машинке, и отправителю разрешалось лишь вычеркивать либо оставлять те или иные фразы. Например: «Чувствую себя хорошо». Или: «Лежу в госпитале». Несмотря на это, я сочла послание добрым предзнаменованием. Потом я поспешила в свое отделение Красного Креста, чтобы посмотреть, что там делается. Мы заготовили огромное количество повязок, наполнив скатанными бинтами госпитальные корзинки. Кое-что впоследствии пригодилось, кое-что оказалось совершенно бесполезным, но эта деятельность помогала нам коротать время, и довольно скоро – зловеще скоро – стали прибывать первые раненые. Приняли решение немедленно по прибытии подкреплять раненых. Должна сказать, что это одна из самых идиотских идей, посетивших командование. Солдаты приезжали из Саутгемптона накормленные до отвала, их кормили всю дорогу, и, когда они наконец добирались до Торки, самое главное было снять их с поезда и как можно скорее доставить в госпиталь. Под госпиталь заняли мэрию, и развернулась ожесточенная борьба за честь там работать. Для начала выбор остановили на дамах средних лет, которые, как полагали, обладали солидным опытом ухода за больными мужчинами. Девушек не сочли подходящими для этого. Потом речь пошла об уборщицах: кто-то должен был драить полы, орудовать щетками, швабрами и так далее; и наконец, кухонный персонал – из тех, кто не хотел ухаживать за больными. Зато уборщицы оказались в резерве на случай нужды в сестрах. В госпитале было восемь штатных сестер, все остальные работали добровольно. Добровольцами руководила миссис Эктон, довольно пожилая властная дама. Она, надо отдать ей справедливость, навела жесткую дисциплину; все было организовано идеально. Госпиталь мог принять больше двухсот пациентов; каждая среди нас обладала всеми необходимыми навыками для того, чтобы исполнить свои обязанности. Случались и комичные эпизоды. Миссис Спрэгг, жена генерала Спрэгга, весьма авторитетная особа, почтившая своим присутствием прием раненых, сделала несколько шагов вперед и символически пала на колени перед первым прибывшим, который шел на своих ногах, проводила его до кровати, усадила и начала церемонно снимать с него ботинки. Должна сказать, что объект ее забот оцепенел от удивления, в особенности потому, что, как выяснилось, он страдал от эпилепсии, а вовсе не от ран. Почему высокопоставленная леди посреди бела дня решила снимать с него ботинки, оказалось выше его понимания. Я ходила в госпиталь и работала уборщицей. На пятый день меня позвали помогать сестре. Большинство дам средних лет не имели настоящего представления о том, что означает уход за ранеными и, преисполнившись самыми добрыми намерениями, как-то не подумали, что им придется иметь дело с такими вещами, как судна, утки, последствия рвоты и запах гниющих ран. Думаю, они представляли себе свою деятельность так: поправлять подушку и ласково нашептывать слова утешения нашим храбрым солдатам. Такие идеалистки с готовностью уступили свои обязанности: им никогда и в голову не приходило, признались они, что придется заниматься чем-то подобным. Так получилось, что девушки сменили их и заняли свои места у постелей раненых. Не сразу все пошло гладко. Несчастные профессиональные сестры не знали, куда деваться от нашествия добросовестных, но абсолютно беспомощных энтузиасток, оказавшихся под их началом. Среди помощниц не нашлось даже хотя бы хорошо подготовленных учениц. Мне с одной девушкой достался ряд из двенадцати коек; руководила нами энергичная старшая сестра – сестра Бонд, первоклассная, но не имевшая никакого терпения в обращении со своим несчастным необученным персоналом. Мы ведь были не тупыми, а невежественными. Нас основательно обучили всему, что необходимо для службы в госпитале, мы действительно умели ловко бинтовать и овладели общей теорией ухода за больными. По существу же пригодились лишь немногочисленные советы, полученные во время работы с патронажной сестрой. Мы не разбирались в тайнах стерилизации – в особенности потому, что сестра Бонд не утруждала себя ни малейшими объяснениями. Наша обязанность состояла в приготовлении повязок, которые можно было бы сразу накладывать на раны. На этом этапе мы не понимали даже, что овальные сосуды в форме почек предназначались для грязных бинтов, а круглые – для хирургически чистых. Мы не знали, что хирургически чистые бинты выглядят тоже грязными, хотя и прошли стерилизацию, – все это озадачивало. Дела пошли более или менее сносно через неделю, когда мы наконец поняли, что от нас требуется, и научились делать это. К тому времени сестра Бонд отказалась работать с нами и ушла, объяснив, что у нее не выдерживают нервы. Ее место заняла сестра Андерсон. Сестра Бонд была великолепным профессионалом, первоклассной хирургической сестрой. Сестра Андерсон тоже была, безусловно, мастером высшего класса, опытнейшей хирургической сестрой, но помимо этого обладала здравым смыслом и необходимым терпением. На ее взгляд, наши беды проистекали от неподготовленности. Мы поступили в ее распоряжение вчетвером, и она принялась за нас всерьез. В обычае сестры Андерсон было спустя день-два после работы сравнивать своих подопечных и делить их на две категории: кого стоило обучать – и кто «годился лишь на то, чтобы определить, кипит ли вода». В дальнем конце госпиталя находились четыре громадных электрических титана, откуда брали горячую воду для припарок. Практически при лечении всех ран в то время использовали отжатые припарки, и поэтому тест на определение, кипит ли вода, приобретал жизненно важное значение. Если несчастная, которую посылали «проверить, закипела ли вода», сообщала, что да, закипела, а на самом деле это было не так, сестра Андерсон с презрением спрашивала: – Сестра, вам не под силу даже определить, закипела ли вода? – Но я слышала, как вода шипит. – Это – еще не настоящий пар. Неужели вы не понимаете? Сначала вода булькает, потом успокаивается, и только тогда идет настоящий пар. Перечислив все стадии закипания воды, сестра Андерсон удалялась, ворча: – Если еще раз пришлют таких тупиц, просто не знаю, что я буду делать! Мне повезло, что я работала под руководством сестры Андерсон. Она была строгая, но справедливая. В другой палате работала сестра Стабс, маленькая, веселая и очень ласковая, – она, обращаясь к девушкам, называла их «дорогая», создавая иллюзию спокойствия и мира, но если что-то не ладилось, немедленно приходила в ярость и накидывалась на провинившихся как бешеная. Работать с ней было все равно, что играть с капризной кошкой, которая то играет, то царапается. Работа сестры сразу мне пришлась по душе. Я легко научилась всему и пришла к неколебимому заключению, что это одна из тех профессий, которые приносят наибольшее удовлетворение. Думаю, что если бы я не вышла замуж, то после войны поступила бы на курсы сестер и стала бы работать в больнице. Активная деятельность в стенах госпиталя решительно сдвинула иерархическую расстановку сил. Доктора всегда пользовались уважением. Когда кто-то заболевал, посылали за доктором и более или менее выполняли его указания, кроме моей мамы, естественно, – она-то всегда знала все лучше всех докторов. Доктор обыкновенно был другом семьи. Ничто в моей предшествующей жизни не подготовило меня к тому, что отныне я должна падать перед доктором ниц и поклоняться ему. – Сестра, полотенца для доктора! Я очень скоро привыкла вскакивать как ужаленная и смирно стоять с полотенцем в руках рядом с доктором в ожидании, пока он закончит мыть руки, вытрет их и не потрудится вернуть мне полотенце, а небрежно бросит его на пол. Даже те врачи, которые, по общему мнению, не так уж много стоили, становились объектом благоговения. Заговорить с доктором, обнаружить свое знакомство с ним считалось признаком крайней самонадеянности. Даже если он был вашим близким другом, этого никак не полагалось обнаруживать. Я автоматически восприняла этот строжайший этикет, но один или два раза все же оскорбила Его Королевское Величество. Однажды доктор, раздраженный, как это свойственно всем госпитальным докторам, и не потому, что он действительно раздражен, а потому, что именно этого ждут от него сестры, нетерпеливо воскликнул: – Нет, нет, сестра, совсем другой пинцет. Дайте мне… – сейчас не помню, как это называлось, но у меня на подносе оно было, и я простодушно предложила его доктору. В течение последующих двадцати четырех часов мне пришлось выслушать немало упреков. – Ну в самом деле, сестра, как вы могли передать пинцет доктору сами? – Простите, сестра, – бормотала я смиренно. – А что же я должна была сделать? – Помилуйте, я думаю, вам пора было бы уже знать это. Если доктор просит вас о чем-то, вы, конечно, должны передать это мне, а я – доктору. Я уверила ее, что больше не нарушу правил. Тем временем исход борьбы претенденток на место сестры ускорялся тем, что многие раненые прибывали к нам прямо из траншей с повязками, срочно наложенными на головы, в которых было полно вшей. Большинство дам из Торки никогда не видели вшей – и я в том числе, – и шок, вызванный этими гнусными паразитами, был слишком силен для их нежных душ. Молодые более смело реагировали на эту ситуацию. Нередко, сдавая дежурство, мы весело бросали друг другу: – Я обработала все свои головы, – и при этом показывалась специальная густая гребенка. Среди первых пациентов нам пришлось наблюдать и случаи столбняка. Первая смерть. Удар для нас всех. Но прошли три недели, и мне уже казалось, что всю жизнь я только и делала, что ухаживала за солдатами. А через месяц научилась проявлять бдительность: – Джонсон, что вы написали на вашей карточке? Карточки с показателями температуры помещались в изножии кровати, прикрепленные к ее спинке. – На карточке? – переспросил меня Джонсон с видом оскорбленной невинности. – Ничего. А что? – Кажется, кто-то предписал вам особую диету. Не думаю, чтобы это была сестра или главный врач. Вряд ли они прописали бы вам портвейн. Другой раненый отчаянно стонал: – Думаю, я страшно болен, сестра. Это точно. У меня температура. Я вгляделась в его вполне здоровое, хотя и малинового цвета лицо, а потом посмотрела на протянутый мне градусник, который показывал температуру между 41° и 42°. – Батареи, конечно, очень удобная штука, – сказала я. – Но будьте осторожны, если вы расположите градусник слишком близко, ртуть может вытечь вовсе. – Ох, сестра, вы совсем не любите меня. Вы, молоденькие, такие жестокие, у вас нет сердца. Не то что те, постарше. Они всегда волнуются от такой температуры и бегут предупредить старшую сестру. – Надо иметь совесть! – Нельзя пошутить, что ли? Иногда их надо было везти на рентген или физиотерапию в другой конец города. Приходилось сопровождать иной раз человек шесть. По дороге один из них мог остановиться и сказать: «Мне нужно купить шнурки для ботинок». Но стоило взглянуть на другую сторону улицы, где он якобы заметил шнурки, как там оказывалась вывеска: «Георгий и Дракон». Однако мне всегда удавалось справиться с шестью своими подопечными и в целости и невредимости доставить их обратно, причем я не оставалась в дураках, а они не выходили из себя. Они были замечательными. Все. Для одного шотландца я писала письма. С трудом верилось, что он не умел ни читать, ни писать, будучи едва ли не самым умным в госпитале. Тем не менее я послушно писала письма его отцу. Для начала он садился в кровати и ждал, пока я приготовлюсь. – Сейчас будем писать письмо моему отцу, сестра, – говорил он. – Так. «Дорогой папа», – начинала я. – Что дальше? – Ох, напишите ему что-нибудь приятное. – Хорошо, но все-таки скажите мне поточнее. – Я уверен, вы сами знаете. Но я настаивала, чтобы он хотя бы намекнул на содержание своего письма. Тогда возникали некоторые подробности: о госпитале, в котором он лежал, питании и все в таком духе. Потом он останавливался. – Вот и все, думаю. – «С любовью от преданного сына»? – предполагала я. Он глазел на меня, пораженный. – Нет, ну что вы, сестра. Наверное, вы можете придумать что-нибудь получше. – А чем плохо так? – Вы могли бы сказать «от уважающего вас сына». Мы никогда не говорим такие слова, как «любовь» или там «преданный», во всяком случае, мой отец. Я исправила. В первый раз, когда мне пришлось сопровождать раненого на операционный стол, я чуть было не опозорилась. Вдруг стены операционной закружились, и только крепкое объятие другой сестры спасло меня от полной катастрофы. Никогда не думала, что при виде крови и открытой раны я до такой степени ослабею. Я едва осмеливалась поднять глаза на сестру Андерсон, когда она подошла ко мне позже. – Не надо обращать на это внимание, сестра, – сказала она. – В первый раз со всеми так случается. И, кроме всего прочего, вы не были готовы к такой жаре и запаху эфира; у вас могли возникнуть позывы к рвоте, к тому же это полостная операция живота – одна из самых тяжелых на вид. – О, сестра, как вы думаете, в следующий раз я справлюсь? – Нужно будет попробовать еще раз, посмотреть, выдержите ли вы. Но даже если нет, надо продолжать до тех пор, пока не сможете. Верно? – Да, – сказала я. – Верно. В следующий раз меня послали на легкую операцию, и я выдержала. С тех пор у меня не было никаких проблем, если не считать, что я отводила взгляд от скальпеля, которым хирург полосовал тело. После того как он делал разрез, я уже могла спокойно, и даже с интересом, наблюдать за происходящим. Верно, что ко всему можно привыкнуть. Глава вторая – Думаю, это неправильно, Агата, – сказала однажды мамина старая подруга, – что вы ходите работать в госпиталь по воскресеньям. В воскресенье нужно отдыхать. У вас должны быть выходные. – Как вы это себе представляете? Кто промоет раны, выкупает больных, заправит кровати и сменит повязки, если по воскресеньям некому будет работать? – спросила я. – Могут ли они обойтись без всего этого двадцать четыре часа, как вы думаете? – О, дорогая, я совсем не имела этого в виду. Но надо как-то договориться о замене. За три дня до Рождества Арчи неожиданно получил увольнительную. Мы с мамой поехали в Лондон повидать его. У меня в голове засела мысль, что мы должны пожениться. Очень многие поступали так в то время. – Не понимаю, – сказала я, – почему мы должны проявлять осмотрительность и думать о будущем, когда люди погибают каждый день? Мама согласилась. – Ты права, – сказала она. – Я думаю, теперь глупо думать о таких вещах, как риск. Мы не говорили об этом, но, конечно, Арчи мог погибнуть в любой момент. Жертв было уже много. Люди с трудом верили всему происходящему. Среди моих друзей многих призвали в армию. Каждый день, читая газеты, мы узнавали о гибели солдат, часто наших знакомых. Мы не виделись с Арчи всего три месяца, но они протекли как бы в ином измерении времени. За этот короткий период я прожила совсем другую, новую жизнь: пережила смерть друзей, страх перед неизвестностью, перевернулись сами жизненные основы. Арчи тоже приобрел новый жизненный опыт, но в другой области. Он близко столкнулся со смертью, поражением, отступлением, страхом. Мы прошли длинные и разные дороги. Мы встретились, как чужие. Нам надо было снова узнавать друг друга. Расхождения обнаружились с первого же момента. Его почти показная беззаботность, легкомыслие – чуть ли не веселость – огорчили меня. Я была слишком молода, чтобы понять, что для него это был лучший способ существовать в его новой жизни. Я же, напротив, стала более серьезной, мои чувства стали глубже, легкомысленное девичество осталось позади. Мы изо всех сил старались снова обрести друг друга и с ужасом убеждались, что у нас ничего не выходит. В одном Арчи проявил полную твердость – и абсолютно открыто объявил об этом сразу же – ни о какой женитьбе не может быть и речи. – Нельзя придумать ничего глупее, – сказал он. – Все мои друзья тоже так считают. Слишком эгоистично и совершенно неправильно жениться очертя голову и оставить после себя молодую вдову, а может быть, и с ребенком. Я не согласилась с ним. Я страстно отстаивала свое мнение. Но одной из характерных черт Арчи была полная и постоянная уверенность в своей правоте. Он всегда был убежден, что поступает и будет поступать правильно. Я не хочу сказать, что он никогда не изменял своего мнения, – это случалось с ним, он мог передумать и делал это иногда совершенно внезапно. На глазах изумленных зрителей он мог ни с того ни с сего назвать белое черным и черное белым. Я приняла его решение, и мы условились насладиться несколькими драгоценными днями, которые нам выпало провести вместе. План состоял в том, чтобы после двух дней в Лондоне мы вместе поехали на Рождество к его отчиму и маме в Кливтон. Разумное и добропорядочное решение. Но перед отъездом в Кливтон мы страшно поссорились, хотя и по смехотворному поводу. В день нашего отъезда Арчи пришел утром в отель с подарком. Это был великолепный дорожный несессер, оснащенный всеми возможными принадлежностями туалета, – его не постеснялась бы захватить с собой, отправляясь на Лазурный берег, любая миллионерша. Если бы он подарил мне кольцо или браслет, пусть даже очень дорогие, я бы не сердилась и с удовольствием и гордостью приняла бы их, но при виде несессера почувствовала, как все во мне закипело. Я сочла этот подарок абсурдно экстравагантным – к тому же я никогда не буду им пользоваться! Что толку возвращаться в госпиталь с этой вещицей, пригодной для мирного пребывания на роскошном курорте за границей? Я сказала, что не хочу несессера, и пусть он заберет его обратно. Арчи рассердился; я рассердилась. Я заставила его забрать злополучный подарок обратно. Через час он вернулся, мы помирились и никак не могли понять, что на нас нашло. Можно ли так распускаться? Арчи заметил, что причиной всему – глупый подарок. Я ответила, что вела себя неблагодарно. В результате этой ссоры и последовавшего примирения мы стали чуть ближе друг другу. Мама уехала обратно в Девон, а мы с Арчи отправились в Клинтон. Моя будущая свекровь продолжала вести себя со своей очаровательно преувеличенной ирландской экзальтированностью. Кэмпбелл, ее второй сын, сказал мне: – Мама – очень опасная женщина. Я тогда не обратила внимания на его слова, но теперь прекрасно понимаю, что он имел в виду. Самые горячие чувства, которые она проявляла, могли в мгновение ока смениться противоположными. То она обожала свою будущую невестку, то по неизвестной причине решала, что никого хуже меня на свете быть не может. Путешествие оказалось очень утомительным: на вокзалах по-прежнему царил полный хаос, поезда опаздывали. В конце концов, мы добрались до дома, и нас встретили с распростертыми объятиями. Я отправилась спать, измученная путешествием и всеми дневными переживаниями, испытывая, как обычно, мучительную стеснительность и не зная точно, как вести себя со своими будущими родственниками. Прошло полчаса или час. Я уже легла, но еще не заснула, когда в дверь постучали. Я встала, открыла. Это был Арчи. Он вошел, захлопнул за собой дверь и отрывисто сказал: – Я изменил мнение. Нам нужно пожениться. Сейчас же. Мы поженимся завтра. – Но ты сказал… – О, к дьяволу все, что я сказал. Ты была права, а я нет. Ясно, что мы должны поступить именно так. У нас остается два дня до моего отъезда. Я села на постель, чувствуя, что у меня слабеют ноги. – Но ты… ты был так уверен. – Какое это имеет значение? Я передумал. – Да, но… – мне хотелось высказать так много, что я вообще не могла найти ни одного слова. Всю жизнь я страдала от того, что именно в те моменты, когда надо было высказаться с наибольшей ясностью, язык у меня прилипал к гортани. – Но все это страшно трудно, – слабо возразила я. Я всегда отлично видела все, чего не замечал Арчи: тысячу препятствий, которые неизбежно встанут на нашем пути. Арчи обращал внимание только на цель. Сначала ему показалось безумием жениться в разгар войны; днем позже с точно такой же определенностью он решил, что единственно правильное, что мы можем сделать, это немедленно пожениться. Материальные затруднения, боль, которую мы причиним нашим близким, не имели для него ровно никакого значения. Мы ссорились так же, как двадцать четыре часа назад, выдвигая противоположные аргументы. Нет нужды говорить, что он снова победил. – Но я не верю, что мы сумеем так срочно пожениться, – усомнилась я. – Это ведь трудно. – Очень даже сумеем, – весело возразил Арчи. – Мы получим специальное разрешение или что-нибудь в этом роде от архиепископа Кентерберийского. – Это не будет слишком дорого? – Да, наверное. Но, думаю, все устроится. В любом случае, все решено, и у нас нет времени, чтобы поступать по-другому. Завтра Сочельник. В общем, договорились? Я вяло согласилась. Он ушел, а я не могла заснуть. Что скажет мама? Что скажет Мэдж? Что скажет мама Арчи? Почему Арчи не согласился, чтобы мы поженились в Лондоне, где все было так просто и легко. Ну что ж, раз так, пусть будет так. В полном изнеможении я наконец заснула. Многое из того, что я предвидела, началось утром следующего дня. Пег жестоко раскритиковала наши планы. Она впала в настоящую истерику и, рыдая, удалилась к себе в спальню. – Чтобы так поступил со мной мой собственный сын, – всхлипывала она, поднимаясь по лестнице. – Арчи, – сказала я, – давай лучше не будем. Твоя мама страшно расстроена. – Какое мне дело, расстроена она или нет? – заявил Арчи. – Мы помолвлены уже два года, и ей пора привыкнуть к этой мысли. – Но, похоже, что сейчас она страшно недовольна. – Вот так вот обрушить на меня сразу все, – стонала Пег, лежа в темноте своей спальни с надушенным платком на лбу.

The script ran 0.005 seconds.