1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Сзади по-прежнему слышалась стрельба. Синцов чувствовал на себе вопросительные взгляды, но, решив прождать пятнадцать минут, сидел и ждал.
— Покричите еще раз, — сказал он, когда минутная стрелка подошла к назначенной черте.
Старший из милиционеров уже в который раз рупором приложил руки ко рту и гулко окликнул лес, но лес по-прежнему молчал.
— Проедем еще дальше, — сказал Синцов.
Но дальше им пришлось проехать совсем мало: через полкилометра их остановил вышедший на дорогу лейтенант в танкистской форме. У него было злое лицо и немецкий автомат на груди. За его спиной из придорожной канавы поднялись еще двое танкистов с винтовками на изготовку.
— Стой! Кто такие? — Лейтенант рывком открыл дверь кабины.
Синцов ответил, что он из редакции фронтовой газеты, а сейчас ищет своих людей, которые пошли ловить немецкого летчика.
— А что это за ваши люди, сколько их?
Синцов сказал, что их семеро: младший политрук, сержант и пять бойцов. Почему-то, еще сам не зная почему, он начинал чувствовать себя виноватым.
— Вот-вот, мы их задержали, а они на вас и ссылаются, как вы им дезертировать помогали! — ядовито усмехнулся лейтенант. — А ну, давайте машину с дороги, и к нашему капитану — там разберемся, кто наши, кто ваши и кто вы сами!
Эти слова разозлили Синцова, но все нараставшее чувство своей неосознанной вины удержало его от вспышки. Вместо него взорвался перегнувшийся из кузова летчик.
— Эй, ты, — заорал он на лейтенанта, — поди сюда! Тебе майор говорит! Поди сюда, сунь нос!
Лейтенант смолчал, зло поигрывая желваками, подошел к борту машины и заглянул внутрь. То, что он увидел там, если не переубедило, то смягчило его.
— Проезжайте сто метров, там съезд в лес будет, свернете! — хмуро, как бы подчеркивая, что ему не в чем извиняться, сказал он Синцову. — Я все равно имею приказ никого не пропускать…
— Портнягин! — окликнул он одного из своих танкистов. — На крыло, проводи до капитана! Стой! — снова задержал он уже тронувшийся грузовик. — Бойцы, из кузова на землю! Здесь останетесь!
Оба милиционера и красноармеец с гранатами выпрыгнули из кузова. Тон приказания не располагал к проволочкам.
— Давай! — махнул лейтенант не столько Синцову, сколько своему стоявшему на подножке танкисту.
Когда грузовик, с треском надламывая своей тяжестью наваленные в кювет ветки, съехал в лес, Синцов увидел две 37-миллиметровые пушки, спрятанные в кустах и повернутые стволами к шоссе. Возле пушек друг против друга, раскинув ноги, сидели два бойца, рядом с ними лежали горка гранат и моток телефонного провода; они связывали гранаты.
Петляя между деревьями, грузовик выехал на маленькую полянку, полную людей. Здесь стояла полуторка, в кузове которой лежали ящики патронов и гора винтовок, рядом с нею стоял закиданный еловыми лапами связной броневичок.
Старшина-танкист, отрывисто подавая команды, строил, вздваивал, поворачивал «кру-гом!» сорок красноармейцев с винтовками. Мелькнули знакомые лица бойцов, ехавших с Синцовым в машине.
У броневичка, облокотившись на ящик полевого телефона, сидел на земле капитан-танкист в шлеме и повторял в трубку:
— Слушаю. Слушаю. Слушаю…
Рядом с ним сидел еще один танкист, тоже в шлеме, а сзади них, переминаясь с ноги на ногу, стоял Люсин.
— Когда же, спрашивается, они связь дотянут? — кладя трубку и вставая, спросил капитан.
Он прекрасно видел и подъехавшую машину, и уже успевших вылезти из нее Синцова и летчика, но задал свой вопрос так, словно никого не видел, и только после этого вцепился глазами во вновь прибывших.
— Я помощник по тылу командира Семнадцатой танковой бригады, а вы кто? — сбив все в одну фразу, отрывисто спросил он.
Хотя он отрекомендовался помощником по тылу, вид у него был совсем не тыловой. Надетый на рослое тело грязный, порванный комбинезон был прожжен на боку, кисть левой руки до пальцев замотана бинтом с запекшейся кровью, на груди висел такой же немецкий автомат, как у лейтенанта, а лицо было давно не бритое, черное от усталости, с грозно горевшими глазами.
— Я… — первым начал летчик, но вид его слишком ясно говорил, кто он.
— С вами ясно, товарищ майор, — жестом прервал его капитан. — Со сбитого бомбардировщика?
Летчик угрюмо кивнул.
— А вот вы предъявите документы! — Капитан сделал шаг к Синцову.
— Я же вам говорил, — подал голос стоявший сзади капитана Люсин.
— А вы молчите! — не поворачиваясь к нему, через плечо отрезал капитан. — С вас свой спрос! Предъявите документы! — еще грубее повторил он Синцову.
— А вы сначала сами предъявите мне документы! — вспылив от явного недружелюбия капитана, крикнул Синцов.
— Я в расположении своей части предъявлять документы никому не обязан, — в противоположность Синцову неожиданно тихо сказал капитан.
Синцов вытащил свое удостоверение личности и отпускной билет, только сейчас вспомнив, что не успел получить новых документов в редакции. Почувствовав неуверенность, он стал объяснять, как это вышло, но от этого его неуверенность только усилилась.
— Малопонятные документы, — возвращая их Синцову, хмыкнул капитан. — Но, положим, все так, как вы говорите. А зачем вы людей с переднего края в тыл за собой тащите, кто вам на это права дал?
Еще с той минуты, как нечто подобное сказал ему лейтенант на шоссе, Синцов жаждал поскорей объяснить, что это недоразумение. Он стал рассказывать, как к машине выскочили бойцы, как он их взял с собой, чтобы спасти, как потом взял еще одного красноармейца. Но, к его удивлению, оказалось, что капитан вовсе не считает все происшедшее недоразумением. Наоборот, он именно это и имеет в виду:
— У страха глаза велики! Одним снарядом с танка сразу десять человек свалить, да еще в лесу?.. Враки! Попадали со страха, а старший по команде, вместо того чтобы собрать людей, половину бросил, а сам дал стрекача по шоссе. А вы уши развесили! Так сколько хочешь можно в тыл увезти: одни напугались, другие свою часть в тылу ищут… Надо свои части впереди искать, там, где противник! — Капитан выругался и, облегчив душу, уже спокойнее сказал, махнув рукой на старшину, занимавшегося с бойцами: — Вон там их в чувство приводят! Приведем — и в бой поведем! А в Могилев каждого паникера возить — в тылу их и без того хватает! Нам люди тут нужны, мне командир бригады приказал к вечеру сколотить триста человек пополнения из тех, кто по лесам шляется, и я их сколочу, будьте покойны! И вашего младшего политрука возьму, и вас, — неожиданно с вызовом добавил капитан.
— Он в бок ранен, — угрюмо, как все, что он говорил, кивнув на Синцова, сказал летчик. — Ему в госпиталь надо ехать.
— Ранен? — переспросил капитан, и в глазах его было недоверчивое желание заставить раздеться и показать рану.
«Не верит», — подумал Синцов, и душа его похолодела от обиды.
Но капитан теперь уже и сам увидел темное пятно на гимнастерке Синцова.
— Доложите своему политруку, — повернулся он к Люсину, — почему вы отказываетесь остаться и идти в бой. Или вы тоже ранены, но от меня скрывали?
— Я не ранен! — неожиданно визгливо выкрикнул Люсин, и его красивое лицо оскалилось. — И я ни от чего не отказываюсь. Я на все готов! Но у меня есть задание редактора поехать и вернуться, и я без приказания своего старшего по команде не могу своевольничать!
— Ну, как вы ему прикажете? — спросил капитан Синцова. — Положение у нас тяжелое, вот у меня на всю группу даже ни одного политработника нет. Вчера сами из окружения вышли, а сегодня уже пхнули чужую дыру затыкать. Пока я тут людей собираю, там, на Березине, бригада последние головы кладет!
— Да, конечно, оставайтесь, товарищ Люсин, раз хотите, — простодушно сказал Синцов. — Я бы тоже… — Он поднял глаза на Люсина и, только встретившись с ним глазами, понял, что тот вовсе не хотел оставаться и ждал от него совсем других слов.
— Ну, теперь все, — сказал капитан и строго, в упор повернулся к Люсину: — Идите к старшине, принимайте вместе с ним команду над группой.
— Только вы доложите редактору про это самоуправство и что вы тоже… — крикнул Люсин в лицо Синцову, но не успел закончить фразу, потому что капитан с силой повернул его своей перевязанной рукой и подтолкнул вперед.
— Доложит, не беспокойся! Иди выполняй приказание. Ты теперь у нас в бригаде. А не будешь подчиняться — жизни лишу.
Люсин пошел, горбя плечи, за одну минуту перестав быть стройным и молодцеватым военным, которым он казался до этого, а Синцов, почувствовав непреодолимую слабость, опустился на землю.
Капитан удивленно посмотрел на Синцова, потом, вспомнив, что политрук ранен, хотел что-то сказать, но телефон издал слабый писк, и он схватился за трубку.
— Слушаю, товарищ подполковник! Одну группу отправил по старому маршруту. Вторую сформировал. Куда? Сейчас отмечу. — Он вытащил из-за пазухи комбинезона сложенную вчетверо карту и, поискав глазами какой-то пункт, сделал резкую отметку ногтем. — Так точно, стоят в засаде. — Синцов понял, что он говорит о пушках у шоссе. — И гранаты на случай связали. Не пустим!
Капитан замолчал и целую минуту слушал что-то со счастливым выражением лица.
— Ясно, товарищ подполковник, — сказал он наконец. — Вполне ясно. А у нас как раз тут… — Он хотел что-то рассказать, но, очевидно, на другом конце провода его оборвали. — Есть закончить разговоры! — сказал он смущенно. — У меня тоже все.
Он положил трубку на ящик, встал и поглядел в лицо летчику с таким выражением, словно в его силах было сказать что-то радостное этому человеку, у которого только что сгорела машина и на глазах погибли товарищи. И это так и было, он и сказал то единственное, что еще могло сейчас порадовать летчика:
— Подполковник говорит, что вряд ли сегодня можно ожидать прорыва по шоссе. Немцы только небольшую часть танков переправили. Остальных вы за Березиной остановили. Мост в прах разбит, следов не видно.
— Мост в прах, и нас в прах — гордиться нечем! — отрезал летчик, но по его лицу было видно, что он все-таки гордится этим мостом.
— А как вы горели! Мы кулаки зубами рвали! — сказал капитан. Ему хотелось утешить летчика. — Немец тут упал, хотел его живым взять, да где там, разве можно на это людей уговорить после всего, что видели!
— А где он? — с трудом поднимаясь, спросил Синцов.
— Здесь, за елками лежит, да лучше на него не смотреть, — махнул рукой капитан. — Как под танком побывал… — И, посмотрев на бледного от потери крови Синцова, добавил: — Поезжайте, раз вы ранены, я не держу.
— У нас там еще двое раненых в кузове лежат, — словно все еще оправдываясь, сказал Синцов. — И убитый. — Он хотел сказать, что убитый — генерал, но не сказал: к чему? — Пошли, — обратился он к летчику.
— Я, пожалуй, здесь останусь, — сказал тот неторопливо и решительно: он думал об этом все время, пока шел разговор, наконец решил и уже не собирался передумывать. — Винтовку дашь? — спросил он капитана.
— Не дам, — мотнул головой капитан. — Не дам, дорогой сокол! Ну куда ты мне и что это даст? Иди туда, — он ткнул забинтованной пятерней в небо. — От самого Слуцка пятимся, каждый день мучаемся, что вы мало летаете. Иди летай, ради бога, — все, что от тебя требуется! Остальное сами сделаем!
Синцов остановился у машины, ожидая, чем все это кончится.
Но слова капитана мало тронули летчика. Будь у него надежда получить взамен сбитой новую машину, он бы и сам не остался здесь, но этой надежды у него не было, и он решил драться на земле.
— Не даст винтовки — сам достану, — сказал он Синцову, и Синцов понял, что тут нашла коса на камень. — Поезжай, только штурмана в госпиталь доставь по-хорошему.
Танкист промолчал. Когда Синцов сел в кабину, они продолжали молча стоять рядом, танкист и летчик: один — большой, высокий, другой — маленький, коренастый, оба упрямые, злые, раздосадованные неудачами и готовые снова драться.
— А как ваша фамилия, товарищ капитан? — уже из кабины спросил Синцов, впервые за все время вспомнив о газете.
— Фамилия? Жаловаться, что ли, на меня хочешь? Зря! На моей фамилии вся Россия держится. Иванов. Запиши. Или так запомнишь?
Когда машина выезжала из лесу на шоссе, Синцов еще раз увидел снятого им с поста красноармейца; он сидел рядом с двумя другими бойцами и занимался тем же, чем и они: связывал гранаты телефонным проводом по три и по четыре вместе.
До Могилева ехали больше двух часов. Сначала сзади слышалась артиллерийская канонада, потом стало тихо. Не доезжая десятка километров до города, Синцов увидел пушки на конной тяге, разъезжавшиеся на позиции — влево и вправо от дороги, и двигавшуюся по шоссе колонну пехоты. Он ехал как в тумане; ему казалось, что он хочет спать, а на самом деле он время от времени терял сознание и снова приходил в себя.
Над окраиной Могилева высоко в небе барражировали два истребителя. Судя по тому, что зенитки молчали, истребители были наши. Вглядевшись, Синцов узнал МИГи: он видел эти новые машины еще весной в Гродно. Про них говорили, что они намного превосходят по скорости «мессершмитты».
«Нет, все еще не так плохо», — сквозь усталость и боль подумал Синцов, сам не вполне отдавая себе отчет в том, что уверенность эта у него не столько от вида войск, занимавших позиции перед Могилевом, или зрелища барражирующих над городом МИГов, сколько от воспоминания о задержавших его машину танкистах, о лейтенанте, похожем на своего капитана, и о капитане, наверное похожем на своего подполковника.
Когда полуторка остановилась у госпиталя, Синцов в последний раз собрался с силами: держась за борт, он дождался, пока из кузова вынесли бесчувственного штурмана, стонавшего сквозь сжатые зубы красноармейца и мертвого генерала. Потом он приказал шоферу ехать в редакцию и доложить, что он остался в госпитале.
Шофер закрыл задний борт. Синцов, взглянув на залитые кровью пачки газет, вспомнил, что они так почти ничего и не раздали, и остался один на булыжной мостовой.
В приемный покой он вошел еще сам. Вынул из кармана и положил на стол документы генерала, потом полез за своим удостоверением, достал его, протянул сестре и, дожидаясь, когда она его возьмет, странно повернулся боком и, потеряв сознание, упал на пол.
Глава третья
Через две недели после ранения, когда Синцов уже по два раза на дню гулял в госпитальном саду, пришло приказание эвакуировать госпиталь в Дорогобуж. Среди раненых сразу же распространился слух, что немцы переправились через Днепр у Шклова и обходят Могилев с севера.
Ранение, как выразился врач, оперировавший Синцова, было «удачным»: пуля скользнула по ребрам.
Синцов, чувствуя себя почти поправившимся, пошел к замполиту госпиталя просить о выписке. Перспектива эвакуации пугала его. Он не хотел потом еще раз искать свою редакцию.
— Сдается мне, что они уже уехали, — усомнился замполит.
Но Синцов твердо сказал, что этого не может быть. Если б уехали, они забрали бы его с собой, так обещал ему редактор.
По горло занятый эвакуацией раненых, замполит не стал настаивать: в конце концов раз хочет выписываться — пусть выписывается!
К полудню, получив документы и обмундирование, Синцов вышел из ворот госпиталя.
В Могилеве было пустовато и тревожно: на улицах появились баррикады, в заложенных мешками угловых окнах домов стояли пулеметы.
У здания могилевской типографии, где Синцов рассчитывал застать редакцию, стоял не расположенный к разговорам часовой. И двери и железные ворота во двор были наглухо заперты. Изнутри не доносилось не только шума машин, но вообще ни одного звука; все как вымерло.
Через час могилевский военный комендант, тот же самый майор, у которого Синцов был две недели назад, только еще больше обалдевший от бессонницы, подтвердил, что редакция фронтовой газеты уехала два дня назад. «Даже известить не могли», — подумал расстроенный Синцов.
— А куда уехали?
Комендант пожал плечами и сказал, что маршрута ему не докладывали. Штаб фронта переместился в район Смоленска, вслед за ним уехала и редакция.
— Зря раньше времени выписались. Эвакуировались бы с госпиталем в Дорогобуж, а оттуда нормальным порядком искали бы то, что вам надо.
Несладкое предчувствие новых скитаний охватило Синцова.
— Слушайте, а какие вообще части стоят в районе Могилева?
— А зачем вам?
Синцов ответил, что хочет попасть в штаб ближайшей дивизии, побыть в ней и собрать материал для газеты, чтоб потом добираться до редакции, по крайней мере, не с пустыми руками.
Комендант нехотя развернул карту и показал небольшой лесочек на той стороне Днепра, километрах в шести от могилевского моста. Здесь, по его словам, стоял штаб 176-й дивизии.
Уже перейдя мост через Днепр и сделав три километра по шоссе Могилев — Орша, Синцов услышал позади, за Днепром, артиллерийскую стрельбу. Он несколько минут постоял на шоссе, прислушиваясь к тревожным гулам артиллерии, и снова зашагал, продолжая думать все о том же самом, о чем начал думать, выйдя из могилевской комендатуры: что же дальше?
Был штаб фронта под Минском, потом под Могилевом, теперь переехал под Смоленск — это, значит, еще на сто пятьдесят километров ближе к Москве…
Как ни заставляй себя думать об этом спокойно, сама география бьет молотком по голове.
Две недели госпиталя многому научили Синцова. Какие только слухи не бросали его за эти дни из горячего в холодное и обратно! Если верить одному только плохому, давно можно было бы спятить с ума. А если собирать в памяти только хорошее, в конце концов пришлось бы ущипнуть себя за руку: да полно, почему же тогда я в госпитале, почему в Могилеве, почему все так, а не иначе? Сначала Синцову казалось, что правда о войне где-то посередине. Но потом он понял, что и это не правда. И хорошее и плохое рассказывали разные люди. Но они заслуживали или не заслуживали доверия не по тому, о чем они рассказывали, а по тому, как рассказывали.
Все, кто был в госпитале, так или иначе прикоснулись к войне, иначе они бы не попали сюда. Но среди них было много людей, которые знали пока только одно — что немец несет смерть, но не знали второго — что немец сам смертен.
И наибольшего доверия среди всех остальных заслуживали те люди, которые знали и то и другое, которые убедились на собственном опыте, что немец тоже смертен. Что бы они ни рассказывали — хорошее или дурное, за их словами всегда стояло это чувство, — это и была правда о войне.
Капитан-танкист, от которого Синцов получил урок в лесу под Бобруйском, был именно из таких людей.
Дело было не в храбрости одного или трусости другого. Просто капитан в тот день глядел на войну другими глазами, чем Синцов. Капитан твердо знал, что немцы смертны и, когда их убивают, они останавливаются. Думая так, он подчинял этому все свои действия, и, конечно, правда была на его стороне. Синцов хотел увезти от опасности бросившихся к нему за спасением людей. Капитан хотел спасти дело, бросив этих людей в бой.
И, конечно, немцы не прорвались тогда к Могилеву именно потому, что и остатки бригады, в которой служил капитан, и все, кто с оружием в руках сбился в тот день вокруг бригады, знали, а кто не знал, узнали в бою, что немцы смертны. Убивая немцев и умирая сами, они выиграли сутки: к вечеру за их спиной развернулась свежая стрелковая дивизия.
Об этом рассказал Синцову редактор, приехавший на второй день навестить его.
Редактор, узнавший о поездке к Бобруйску из уст шофера, хвалил Синцова, тревожился за Люсина и ругал танкиста за самоуправство. У него даже проступили свекольные жилки на дрыгавших от гнева добрых, толстых щеках.
Синцов не разделял чувств редактора. Он знал, что сделал в тот день много глупого, хорошо еще, что его поступки не были продиктованы трусостью. Вдобавок, как всякий, кто лежит в госпитале, часто думая о своем ранении, он не мог отмахнуться от горькой мысли, что летчик мог бы не застрелиться, если б не эти проклятые серые милицейские плащи, похожие на немецкую форму. Он не подумал об этом тогда, а на войне надо думать. И, очевидно, все время.
Не мог он разделить гневных чувств редактора и в истории с Люсиным. Младший политрук Люсин поехал развозить газету, а попал в бой. Ну и что ж, этого могло и не быть, но вышло так. Синцова тревожило только воспоминание о вдруг оскалившемся лице Люсина. Люсин не хотел оставаться, а танкист сказал: «Не подчинишься — жизни лишу!» Чем все это кончилось?
Он попробовал высказать свои мысли редактору, но в ответ услышал:
— Что ж, прикажете мне всех вас в части раздать? Сегодня Люсина, завтра вас, послезавтра еще кого-нибудь?
Последнее было в общем верно, а в частности, когда Синцов вспоминал тот лес, ту минуту и того капитана, казалось, наоборот, совсем неверным.
Он и редактор проговорили целый час, но, кажется, так и не поняли друг друга.
А еще через несколько часов произошло событие, надолго вытеснившее все другие мысли и чувства.
Синцов услышал по радио речь Сталина.
Громкоговоритель висел в коридоре, рядом со столиком дежурной сестры. Его пустили на всю громкость, а в палатах настежь открыли двери.
Сталин говорил глухо и медленно, с сильным грузинским акцентом. Один раз, посредине речи, было слышно, как он, звякнув стаканом, пьет воду. Голос у Сталина был низкий, негромкий и мог показаться совершенно спокойным, если б не тяжелое усталое дыхание и не эта вода, которую он стал пить во время речи.
Но, хотя он волновался, интонации его речи оставались размеренными, глуховатый голос звучал без понижений, повышений и восклицательных знаков. И в несоответствии этого ровного голоса трагизму положения, о котором он говорил, была сила. Она не удивляла: от Сталина и ждали ее.
Его любили по-разному: беззаветно и с оговорками, и любуясь и побаиваясь; иногда не любили. Но в его мужестве и железной воле не сомневался никто. А как раз эти два качества и казались сейчас необходимей всего в человеке, стоявшем во главе воевавшей страны.
Сталин не называл положение трагическим: само это слово было трудно представить себе в его устах, — но то, о чем он говорил, — ополчение, оккупированные территории, партизанская война, — означало конец иллюзий. Мы отступили почти повсюду, и отступили далеко. Правда была горькой, но она была наконец сказана, и с ней прочней стоялось на земле.
А в том, что Сталин говорил о неудачном начале этой громадной и страшной войны, не особенно меняя привычный лексикон, — как об очень больших трудностях, которые надо как можно скорее преодолеть, — в этом тоже чувствовалась не слабость, а сила.
Так, по крайней мере, думал Синцов, лежа ночью на койке и под стоны умиравшего соседа снова и снова вспоминая во всех подробностях речь Сталина и пронзившее душу обращение: «Друзья мои!», которое потом целый день повторял весь госпиталь.
Обычно такие вопросы задают себе в юности, но Синцов впервые задал его себе в тридцать лет, в эту ночь на госпитальной койке: «Как, отдал бы я свою жизнь за Сталина, если б мне вот просто так пришли и сказали: умри, чтобы он жил? Да, отдал бы, и сегодня проще, чем когда-нибудь!»
«Друзья мои…» — повторяя слова Сталина, прошептал Синцов и вдруг понял, что ему уже давно не хватало во всем том большом и даже громадном, что на его памяти делал Сталин, вот этих сказанных только сегодня слов: «Братья и сестры! Друзья мои!», а верней — чувства, стоявшего за этими словами.
Неужели же только такая трагедия, как война, могла вызвать к жизни эти слова и это чувство?
Обидная и горькая мысль! Синцов сразу же испуганно отмахнулся от нее, как от мелкой и недостойной, хотя она не была ни той, ни другой. Она просто была непривычной.
Главным же, что осталось на душе после речи Сталина, было напряженное ожидание перемен к лучшему. И это ожидание как будто начало оправдываться даже скорей, чем думалось, — в первую же неделю.
В сводках каждый день стали повторяться все одни и те же направления, на которых шли ожесточенные бои. Это вызывало повышенное доверие потому, что среди других направлений фигурировало Бобруйское. А на нем немцы действительно уже несколько дней топтались на месте: госпиталь имел об этом сведения из первых рук. Но потом в госпитальном воздухе потянуло тревогой. Сначала прошел слух, что немцы, не пробившись к Могилеву, повернули от Бобруйска на Рогачев и Жлобин и взяли их. Затем к Синцову вдруг заехал на минуту редактор, спросил о здоровье, сказал, что если редакция будет переезжать, то его возьмут с собой, и уехал с поспешностью человека, не желающего отвечать на вопросы. Наконец в день получения приказа об эвакуации госпиталь заговорил о том, что немцы перешли Днепр у Шклова.
Сейчас Синцов шагал по обочине шоссе, шедшего вдоль Днепра, на север, к этому самому Шклову, и думал о правдивости утренних слухов.
Если они, к несчастью, правдивы, то становился понятным отъезд редакции из оставшегося за Днепром Могилева. Непонятным было другое: неужели у них при этом не нашлось десяти лишних минут, чтобы сдержать слово и забрать его, Синцова, из госпиталя?
Могилев и сейчас, через два дня после отъезда редакции, не производил впечатления города, который собираются сдавать. Почему же такая спешка? Обида только укрепляла Синцова в решении не возвращаться в редакцию без хорошего, боевого материала.
Слабость после ранения уже давала себя знать, а на седьмом километре, там, где, по словам коменданта, должен был стоять штаб дивизии, в лесу виднелись только следы машин, ямы в глинистой земле и ветки наспех разбросанной маскировки. Если тут и стоял штаб, то, судя по этим вялым веткам, он уехал, по крайней мере, сутки назад. Мимо вернувшегося на шоссе Синцова проскочили три грузовика с прицепленными к ним противотанковыми пушками, потом колонна с боеприпасами и еще один грузовик с пушкой. Синцов нерешительно поднял руку, но ни одна машина не остановилась.
Потом мимо пронеслась «эмочка». Синцов уже подумал, что и она не остановится, но она проехала сто метров и стала. Синцов, тяжело дыша, подбежал к ней.
— Что вам, товарищ политрук? — спросил его сидевший рядом с шофером маленький плотный батальонный комиссар, краснолицый, седобровый, в толстых двойных очках.
Синцов объяснил, что ищет штаб 176-й дивизии. Батальонный комиссар, прежде чем ответить, с малообнадеживающим видом попросил предъявить документы.
«Не возьмет», — подумал Синцов. Но лицо батальонного комиссара, прочитавшего госпитальную справку, смягчилось.
— В Сто семьдесят шестой я тоже должен быть, — сказал он, возвращая справку, — но завтра, а сейчас еду в Триста первую. Могу подвезти туда.
Синцова это устраивало. Он поблагодарил и влез в машину. Они проехали молча с километр, потом батальонный комиссар остановил машину и пересел на заднее сиденье.
— Так веселей будет, — объяснил он, когда они снова поехали. — А то разговаривать — все время головой вертеть, а не разговаривать я не умею, — мягко улыбнулся он и протянул Синцову руку. — Шмаков.
Шмаков и в самом деле оказался разговорчивым человеком. Задавая свои быстрые вопросы, он забавно, по-птичьи, клал свою белую голову на левое плечо и через очки с внимательным доброжелательством посматривал на Синцова, как бы приговаривая: «Ну-ка, ну-ка, что вы мне такого интересного скажете?» А когда говорил сам, все время снимал очки, протирал их, прежде чем надеть, внимательно смотрел на свет, найдя пылинку, снова протирал и снова смотрел на свет; глаза его без толстых очков были совсем больные, красные, с припухшими веками.
Синцов отвечал на вопросы неохотно, не вдаваясь в особые подробности: что на войне с шестого дня, что был в разных местах, а ранен под Бобруйском при случайных обстоятельствах. Кажется, Шмаков быстро понял, что у его собеседника смутно на душе, он перестал расспрашивать Синцова и заговорил о себе: что призван в армию всего неделю, приехал на фронт вчера как лектор ПУРККА и это его первая поездка в части.
— И какие же вы лекции будете читать здесь, на фронте? — спросил Синцов, подумав про себя, что лично ему уже поздно слушать теперь лекции.
— Вообще-то я по специальности экономист. — Шмаков не заметил или не пожелал заметить иронии, прозвучавшей в вопросе Синцова. — А темы разные: «Война и международная обстановка», «Военно-экономический потенциал Германии» — ну, и, конечно, более общие темы.
— А военное образование у вас есть? — спросил Синцов.
— Как вам ответить? — Шмаков снова протер очки и внимательно посмотрел их на свет, словно заглядывая куда-то далеко, в прошлое. — Как многие коммунисты моего возраста, был когда-то, в гражданскую войну, политработником. А впрочем, строго говоря, это скорей опыт, чем образование.
«Да, опыт, — горько подумал Синцов. — Что-то пока не видно, чтобы нам помогал этот опыт. Немцы не белые, а Гитлер не Деникин…» И с яростью вспомнил прочитанный два года назад роман о будущей войне, в котором от первого же удара наших самолетов сразу разлеталась в пух и прах вся фашистская Германия. Этого бы автора две недели назад на Бобруйское шоссе!
Все эти мысли разом пронеслись у него в голове, но он ничего не сказал вслух, а только вздохнул.
— Тяжело вам пришлось? — услышав этот вздох, чутко спросил Шмаков.
— Мне-то что! — искренне ответил Синцов. — А вообще до того иногда тяжело… — И, почувствовав доверие к сидевшему рядом с ним маленькому седому человеку, горестно махнул рукой.
— Ничего, — сказал Шмаков и даже чуть притронулся к рукаву Синцова, словно успокаивая его. — Понемногу сдерживаем, потом остановим, создадим перелом; бывало и хуже: Юденич под Петроградом, Деникин Орел взял, на Москву шел… Ничего, в конце концов переломили.
— У Деникина авиации и танков не было, — вырвалось у Синцова.
— Верно, или, точней, почти верно, — согласился Шмаков, снова не заметив или сделав вид, что не замечает его настроения, — но и у нас многого не было из того, что есть сейчас: пятилеток не было, четырех миллионов коммунистов не было…
«Чего он меня агитирует?» — подумал Синцов с раздражением. Его душа искала успокоения, но противилась соблазну слишком легко принимать на веру то, что могло ее успокоить.
— Конечно, — помолчав, сказал Шмаков, — мы перед войной и хвастались, и кое-что преувеличивали, в том числе свою готовность к войне, — это теперь совершенно ясно. Но это не значит, что мы должны броситься в другую крайность и под влиянием первых неудач преуменьшить свои потенциальные силы. Они у нас громадны и до конца не учтены даже нами, а уж тем более немцами. Я говорю об этом вполне уверенно, потому что знаю вопрос.
— Да что же преуменьшать? — сказал Синцов. — Разве кому-нибудь из нас охота преуменьшать? Просто навидался всякого, и петь «Все хорошо, прекрасная маркиза…» что-то неохота.
— Да, песня, прямо скажем, не большевистская, — рассмеялся Шмаков, — а мы большевики, пора с ней кончать.
— Вы давно из Москвы? — подумав о Маше, спросил Синцов.
— Три дня.
— Бомбили?
— Нет.
— Правда?
— Я вообще имею привычку говорить только правду, — ответил Шмаков неуловимо изменившимся голосом и посмотрел сквозь очки прямо в глаза Синцову.
— А почему не бомбят, как по-вашему?
— Потому что на все сил не хватает. Бросили всю авиацию на фронт, а на Москву летать — не хватает.
— Так уж и не хватает?
— Не хватает. И вообще не надо представлять себе, что у немцев неисчерпаемые силы: некоторые из нас уже кинулись в эту крайность — и зря! От нее недалеко до паники, а для паники у нас нет причин, да и не в нашем она характере, хотя в семье не без урода, — заключил Шмаков все с той же твердой нотой в своем мягком голосе.
И, хотя все сказанное сейчас Шмаковым очень походило на косвенный выговор, Синцов с благодарностью посмотрел на него. В словах Шмакова чувствовалась убежденность, далекая от незнания истинного положения вещей.
— Значит, спокойно в Москве? — спросил он вслух.
— Как сказать! — Шмаков пожал плечами. — Навоз, конечно, всплывает. А в целом, — подумав, подытожил он, — нормально. — И, словно еще раз прикидывая, совершенно ли честно ответил, опять задумался и повторил: — Да, нормально!
Едва он сказал эти слова, как навстречу их машине с бешеной скоростью промчалось несколько грузовиков. В последнем, до пояса высунувшись из кабины, ехал всклокоченный человек без фуражки и оглушительно кричал:
— Там танки, танки!
Шофер, не останавливая машины, вопросительно повернулся к Шмакову; лицо у него было испуганное.
— Поехали, — спокойно сказал Шмаков, — нам еще километр до штаба дивизии. Паника какая-то, не может быть…
Синцов промолчал. Нежелание показать себя осторожней этого человека пересилило здравый смысл.
— Не может быть, — через полкилометра повторил Шмаков. — Мне сказали, что наши войска держат оборону по всему Днепру, откуда же на этой стороне могут быть немецкие танки?
Синцов снова промолчал. «Откуда могут быть? — подумал он. — А черт их знает, откуда они могут быть!»
— Вот где-то здесь, направо, должен быть поворот к штабу дивизии, — сказал Шмаков, близоруко приближая к самым глазам планшет с засунутой под целлулоид картой. У него была непоколебимая уверенность впервые ехавшего на фронт человека, что все находится именно там, где это отмечено на карте. — Сейчас остановимся, посмотрим, наверно, есть какой-нибудь указатель.
Но не успел он приказать шоферу остановиться, как тот затормозил сам. Вдалеке, прямо на дороге, один за другим начали рваться снаряды. Дорога, которая до этого была почти пуста, оказалась сразу загроможденной машинами: одни неслись навстречу, другие, подошедшие сзади, поспешно разворачивались. Шофер «эмки», не ожидая приказаний, тоже стал разворачивать машину и вдруг при новом грохоте снаряда ринулся из машины в кювет.
Синцов распахнул уже дверцу, чтоб выскочить и вернуть шофера, но Шмаков вышел из положения проще.
— Сидите, — спокойно удержал он Синцова за плечо и сам, быстро пересев за руль, развернул «эмку» и поставил ее на обочину. Он сделал это как раз вовремя: еще несколько секунд — и их бы смяли несшиеся без оглядки грузовики.
— А теперь вылезем. — Шмаков подошел к кювету и окликнул лежавшего там шофера по фамилии: — Товарищ Солодилов!
Шофер поднялся, испуганно моргая.
— Идите садитесь за руль, — приказал Шмаков.
Шофер понуро вернулся в машину, а Шмаков, не садясь, как-то странно затоптался возле нее на месте, поглядывая вперед, туда, где продолжали рваться снаряды.
Синцов испытал знакомое чувство неприкаянности.
— Слушайте, товарищ батальонный комиссар, — сказал он, преодолевая нежелание первым заговорить о том, что нужно ехать обратно, — давайте вернемся километра на два — на три. Я видел: там по обочинам стоят противотанковые орудия. Найдем кого-нибудь из командиров и узнаем, можно ли проехать в Триста первую.
Говоря так, он боялся, что Шмаков, показавшийся ему при внешней мягкости упрямым человеком, не согласится и они поедут вперед, в неизвестность. Но Шмаков, выслушав его и посмотрев на стоявший впереди над дорогою дым, сел в машину.
— Понимаете, даже нагана нет, не удосужились выдать, — сказал он, словно оправдываясь в том, что согласился поехать назад.
«Как же, очень помог бы тебе твой наган!» — подумал Синцов, забыв о том, как сам нервничал в первый день без оружия.
— Значит, командиров бросили, а сами сбежали, — сказал Шмаков, облокачиваясь о спинку переднего сиденья и сбоку заглядывая в лицо шоферу.
— Что же, судите, раз виноват, — глухо ответил тот, не поворачиваясь.
— Что ж вас судить, просто стыдно — и все. Вы комсомолец?
— Комсомолец, — так же глухо сказал шофер.
— Тем более стыдно, — сказал Шмаков. — У меня сын комсомолец, я бы от стыда сгорел, если б узнал, что он поступил так, как вы.
— А где он, ваш сын? — тихо спросил шофер, и Синцов понял, что все предыдущие слова Шмакова будут для шофера пустым звуком, если Шмакову придется ответить, что сын его где-то в тылу.
— Мой сын был летчиком, бортстрелком. Он убит неделю назад. А что?
— Ничего, — совсем тихо сказал шофер.
— Стоп! — воскликнул Синцов, следивший за дорогой.
Они остановились у поставленного в кювете противотанкового орудия, которое издали казалось выползшим из леса на шоссе островком кустарника. Рядом с орудием сидел полковник без фуражки, с коротко остриженной седой головой и пил чай из термоса.
— Продерните машину на двести метров дальше, — вместо приветствия сказал он, когда Шмаков и Синцов вылезли из машины, — а потом будем разговаривать!
Шмаков приказал шоферу проехать вперед и, кивнув на север, показал полковнику, что там, километрах в четырех, немцы обстреливают шоссе.
— Очень может быть, — сказал полковник, вставая и завинчивая термос.
Выслушав этот спокойный и, как показалось Синцову, насмешливый ответ, Шмаков спросил, не знает ли товарищ полковник, где находится штаб хоть какой-нибудь дивизии.
— Штаб хоть какой-нибудь дивизии? — все так же насмешливо переспросил полковник. Он надел фуражку и, застегнув на термосе брезентовый чехол, повесил его через плечо. — Если хоть какой-нибудь, так поедемте в нашу.
— А какая ваша? — спросил Шмаков.
— А вы кто будете?
Шмаков предъявил удостоверение. Полковник мельком заглянул в него и сказал, что он начальник артиллерии 176-й дивизии, проверял здесь противотанковую оборону и едет обратно в штаб.
— А как проехать в Триста первую? — сейчас же спросил Шмаков.
Полковник пожал плечами и сказал, что штаб 301-й был километрах в восьми к северу, но раз дорогу обстреливают немцы, то до выяснения обстановки туда, пожалуй, нет смысла ехать. И в этом «пожалуй» опять проскользнула спокойная насмешка.
— А мне говорили, что штаб Триста первой ближе, в четырех километрах отсюда, — сказал дотошный Шмаков.
Полковник снова пожал плечами.
— Когда говорили и где говорили?
— В политотделе армии, вчера.
— Поменьше верьте тому, что вам говорили вчера, товарищ батальонный комиссар, не то без учета фактора времени проведете остаток дней в плену. А с белой головой, как у меня и у вас, попасть в плен уж вовсе глупо. Вы тоже лектор? — полуобернулся полковник к Синцову.
— Нет, я из фронтовой газеты.
— А… — без всякого выражения сказал полковник и зашагал к машине длинными, журавлиными ногами в хромовых сапогах со шпорами.
Синцов, Шмаков и сопровождавший полковника капитан — командир дивизиона, — еле поспевая, пошли за ним.
— Скажите коноводу, — садясь на переднее сиденье машины, обратился полковник к капитану, — чтобы привел мою лошадь к штабу.
— Как у вас положение в дивизии? — спросил Шмаков, когда они поехали.
— Положение? — Полковник повернулся и насмешливо приподнял брови. — Положение в целом положено знать только господу богу и командиру дивизии, а я со своей артиллерийской колокольни сужу так: раз пушки есть и снаряды вчера наконец получили, значит, будем драться. Вчера при попытке переправиться перебили роту немцев и потопили шесть понтонов, но это еще не бой.
— Я, когда вышел из Могилева, — сказал Синцов, — слышал за южной окраиной артиллерийский бой.
— Что ж, — сказал полковник. — Значит, Серпилин уже дерется. Вчера с наблюдательного пункта было замечено сосредоточение танков. Но точно не могу сказать, я с утра здесь. А вообще скоро все вступим в бой, деваться некуда.
Синцову нравилось насмешливое профессиональное спокойствие этого человека, который, до вчерашнего дня не получая снарядов, наверное, волновался, а сейчас перестал и говорил о предстоящих боях, словно хозяин стоя перед накрытым столом, на котором все готово.
Штаб дивизии оказался не там, где его показывал по карте могилевский комендант, а в редком сосновом лесу, на километр ближе. Посередине леса, под большой сосной, за раскладным столиком, на раскладном стуле сидел грузный, обливавшийся потом от жары полковник в расстегнутой на волосатой груди гимнастерке с двумя орденами. Это и был командир дивизии.
Узнав, что Синцов из фронтовой газеты, полковник почему-то тяжело вздохнул и сказал, что корреспонденты не по его части, пусть Синцов дожидается здесь замполита или едет в политотдел.
— А я тут ни при чем, я уже ученый! — сердито крикнул полковник. — Да, да, ученый! — И на его толстом лице появилось такое свирепое выражение, словно Синцов в чем-то виноват перед ним.
Синцов отошел и посмотрел на часы. Был седьмой час, и он решил дождаться замполита.
— Я еду в политотдел, — сказал, подойдя к нему, Шмаков. — Как вы?
— Подожду здесь. — Синцов пожал руку Шмакову в полной уверенности, что уже никогда больше не увидит этого человека.
— Может быть, закусить хотите? — сказал, проходя мимо Синцова, седой полковник-артиллерист, с которым они ехали в машине. — За лесом моя батарея, артиллеристы вас накормят, скажите, что я приказал.
— Спасибо. — Синцов хлопнул рукой по сумке. — У меня тут все есть.
Действительно, у него в сумке лежали выданная в госпитале банка мясных консервов и краюха хлеба.
— Что, к нашему обратились, а он послал вас куда подальше? — Полковник, насмешливо подняв брови, кивнул в сторону шумевшего за своим раскладным столиком командира дивизии.
— Вроде того.
— Не обижайтесь, надо войти в положение человека. К нам на финской один корреспондент приехал и что-то сказал ему поперек, а он у нас на расправу скор — дал с ходу десять суток ареста. А тот потом, на беду, писателем оказался, да еще известным. Он это нашему объяснял, когда тот его под арест сажал, но наш не внял, он у нас изящной литературы не читает. Советую замполита дождаться. И еще дал бы вам совет…
Но какой совет собирался дать насмешливый начальник артиллерии, Синцов так и не узнал: в лесу разорвался сначала один тяжелый снаряд, потом целая серия, и все — Синцов, и начальник артиллерии, и командир дивизии — полезли в вырытые между сосен желтые песчаные щели. Немцы били не по штабу, а по той самой поставленной за лесом батарее, куда полковник приглашал Синцова перекусить, — это выяснилось из диалога между залезшим в одну щель с Синцовым насмешливым артиллеристом и толстым командиром дивизии, сидевшим в другой щели, метрах в двадцати от них.
— Нашли где батарею поставить! — кричал командир дивизии, высовываясь из своей щели после разрыва.
— Разрешите доложить! — тоже высовываясь из щели и прикладывая руку к козырьку, кричал ему в ответ начальник артиллерии. — Я вам уже докладывал, когда вы сюда КП перенесли!..
Разрывался новый снаряд, и оба полковника ныряли в щели.
— Нечего было мне докладывать! — снова высовываясь из щели, багровея, кричал командир дивизии. — Надо было без докладов переместить, раз я КП перенес…
— Разрешите доложить, — снова прикладывая руку к козырьку, кричал начальник артиллерии, — что я вам докладывал и вы сами приказали не перемещать, потому что…
Новый свист снаряда, новый разрыв, оба снова ныряли в щели и выскакивали из них.
— Я вас не спрашиваю, как и почему, — кричал командир дивизии, — а приказываю вам!..
В очередной раз нырнув в щель рядом с полковником-артиллеристом, Синцов улыбнулся, несмотря на серьезность положения. Артиллерист заметил его улыбку и по-мальчишески подмигнул.
Налет кончился так же внезапно, как и начался. На весь лес оказалось лишь несколько легкораненых.
— Приказываю немедленно переместить батарею! — кричал командир дивизии, с трудом вылезая из щели и отряхивая от песка толстые колени.
— Есть переместить батарею!
Но командир дивизии уже не смотрел на артиллериста, а кричал кому-то еще, чтоб подали машину, он поедет к Серпилину!
— Серпилин, Серпилин! — орал он через минуту в телефон. — Я Зайчиков!.. Как ты там, Серпилин? Сейчас я к тебе еду, давай не теряйся! — Кажется, ему докладывали по телефону что-то хорошее. — Лупи их, Серпилин, в бога мать, как мы с тобой белых лупили!.. Сейчас еду к тебе! — весело, на весь лес орал полковник.
Едва уехал командир дивизии, как началась стрельба из малокалиберных пушек и пришло телефонное донесение, что немецкие танки вышли на шоссе в трех километрах от штаба.
Полковник-артиллерист сел на полуторку и уехал на шоссе, к своим пушкам. Синцов кинулся было к нему, но в последнюю секунду дрогнул и остался. И хотя сделал перед самим собой вид, что хотел поехать и не успел, в глубине души знал, что струсил. Через минуту, взяв себя в руки, он уже действительно решился ехать, но теперь было не с кем. Он подошел поближе к столику, за которым сидел оперативный дежурный, и прислонился к толстой сосне.
Сообщения по телефону были все тревожнее: танки в двух километрах, в полутора, в километре…
Оперативный дежурный и еще какой-то майор распорядились разобрать гранаты и приготовить бутылки с бензином.
Бутылки с бензином приготовили, но выяснилось, что почти ни у кого нет спичек. Несколько минут, забыв о танках, все искали по карманам коробки и делили спички.
С шоссе донесся гул моторов, потом шквальная артиллерийская стрельба, и вдруг все смолкло.
Оперативный дежурный вытер пот со лба, положил на столик громко стукнувшую в тишине трубку и сказал, что все в порядке: прорвавшиеся танки уничтожены артиллерией.
А еще через пять минут в лес, петляя между деревьями, въехал пикап, и из кабины выскочил человек, которого Синцов меньше всего ожидал тут встретить. Это был его однокашник еще по КИЖу, известный московский фоторепортер Мишка Вайнштейн, теперь одетый в военную форму, а в остальном совершенно такой же, как до войны, — толстый, веселый, шумный, с двумя «лейками» на груди.
— Здорово, Мишка! — обрадовался Синцов, тряся обеими руками тяжелую, как гиря, руку своего старого приятеля, которого ни раньше, ни теперь иначе, как Мишкой, никто и не называл.
— Здорово, здорово! — ухмыляясь, отвечал Мишка и вытирал свободной рукой пот, лившийся с его круглого, как сковородка, лица. — Когда ты сюда подскочил?
«Подскочил» было его любимое словцо.
— А ты-то откуда подскочил? — глядя на Мишкину физиономию и тоже невольно смеясь, спросил Синцов.
— Еду, понимаешь, по шоссе, увидел, как по немецким танкам бьют, подскочил и снял. Три танка разделали, как бог черепаху, только далеко друг от друга стоят. Ну ничего, если один к другому подклеить, а природу вырезать, панорама будет — во! — и Мишка показал большой палец.
— А сюда чего приехал?
— А мне сказали, что тут штаб дивизии. Решил заехать, спросить, куда еще можно подскочить.
— За Днепром, под Могилевом, сейчас донесли, уже двадцать танков подбито, — сказал оперативный дежурный.
— Вот это будет панорама! Сядем на пикап, подскочим? — повернулся Мишка к Синцову.
— Ну что ж…
— Без провожатого КП Серпилина не найдете, — снова вмешался в разговор оперативный дежурный.
— Я все найду, — сказал Мишка. — Только уже темновато для съемки. — Он поглядел в начинавшее сереть небо, недовольно покрутил носом и, окончательно поняв, что природы не переспоришь, сразу успокоился и отпустил свой пикап заправляться. — Слушай, — он сел на землю рядом с Синцовым, — у тебя подхарчиться нечем? С утра не ел, честное пионерское!
Синцов молча расстегнул полевую сумку и вытащил хлеб и консервы. Он знал, что, пока Мишка голоден, его бесполезно расспрашивать.
Мишка вытащил нож, одним округлым движением вырезал крышку банки и стал жадно жевать консервы, подцепляя их ножом и заедая здоровенными кусками хлеба. Только уничтожив три четверти банки, он с набитым ртом повернулся к Синцову:
— А ты-то ел?
— Нет.
— На. — Мишка с сожалением подвинул ему банку и остатки хлеба. — Вот всегда я так, забываю товарища, просто неудобно.
Синцов взял из рук Мишки нож, остатки консервов и улыбнулся.
— Ну, как там Москва? — спросил он, когда Мишка прожевал тот последний кусок мяса, который он все-таки не удержался и подцепил ножом, уже передавая банку Синцову.
— Скажешь, вру, но Москвы я не видел. Два раза подскакивал с фронта на несколько часов: сдать фото — и обратно. Да, знаешь, — вдруг весело вспомнил он, — Ковригина из «Звезды» под Минском убило. Хороший был парень, жалко!
Ковригина ему было действительно жалко, но он был очень рад, что снял сегодня танки, и говорил обо всем в одинаково радостном тоне. В этом же тоне он стал рассказывать и о своих поездках на фронт.
Перебив его, Синцов спросил, как он после всех поездок смотрит на общее положение.
Но Мишка никак не смотрел на общее положение: что фашисты нам, как он выразился, крепко прикладывают — это он видел своими глазами, а что мы все равно побьем их, нисколько не сомневался.
Говорить на серьезные темы ему не хотелось, и он откровенно обрадовался, увидев свой вернувшийся с заправки пикап.
— Харчи достал? — спросил он шофера.
Шофер вытащил из пикапа буханку хлеба. Мишка отломил половину и снова стал есть. А Синцов пошел представляться вернувшемуся с передовой заместителю командира дивизии.
Замполит был плотный, длинноносый украинец с большими вислыми усами, делавшими его больше похожим на командира, чем на политработника. Он хмуро, но терпеливо выслушал Синцова и сказал, что не знает, где на сегодняшний день Политуправление фронта: фронт переместился, но штаб армии стоит под Чаусами, и там Синцову, наверно, скажут, где Политуправление фронта.
Синцов объяснил ему, что, прежде чем ехать в армию, хочет завтра вдвоем с фотокорреспондентом побывать за Днепром, в том полку, где сегодня подбили много немецких танков.
Замполит отнесся к этому предложению все с тем же хмурым терпением и сказал, что он сам оттуда, но ехать туда лучше с ночи: днем можно и не проехать. А если ехать ночью, то надо взять на машину провожатого.
— Ничего, мы уже старые фронтовики, сами доедем, товарищ полковой комиссар, — дожевывая хлеб, развязно сказал Мишка и вразвалочку подошел к замполиту.
— Старые вы или молодые — не знаю, а без провожатого не поедете! — отрезал тот. — Сейчас мой инструктор политотдела поест и поедет с вами. Будете только фотографировать или писать?
— И то и другое, — сказал Мишка.
— Будете писать, — обращаясь к Синцову и игнорируя Мишку, все тем же хмурым тоном сказал замполит, — дислокацию частей не раскрывайте. И так немцы слишком много знают, как в воду смотрят, мать их!.. — неожиданно выругался он; хотя он вернулся из полка после удачного боя, но, очевидно, его угнетало что-то такое, о чем он не говорил.
— Товарищ полковой комиссар, командир партизанского отряда приехал, — подойдя к замполиту, доложил молодой политрук.
— Хорошо. А вы сейчас поешьте и поедете обратно к Серпилину вот с ними, на их машине, — замполит кивнул на Синцова и Мишку, повернулся к слезшему с лошади белокурому красивому парню в кожаной куртке, с маузером и гранатами у пояса, и пошел вместе с ним в глубь леса.
Через час пикап, тихонько постукивая досками, миновал днепровский мост и въехал в Могилев. Напротив госпиталя, где еще утром лежал Синцов, у тротуара стояли грузовики, и к ним длинной вереницей, тихо, друг за другом, плыли на руках носилки с тяжелоранеными. На следующем перекрестке, накрывшись плащ-палатками, дремали у зениток орудийные расчеты.
Все в городе делалось как-то особенно тихо: тихо проверяли документы, тихо показывали дорогу; во всем чувствовался обрадовавший Синцова порядок. Пока они ехали через мост и по городу, их задержали один за другим три ночных патруля.
Наконец, уже на самой окраине Могилева, политрук остановил машину у одноэтажного домика.
— Сейчас я справлюсь, не переехал ли Серпилин, — сказал политрук, предъявил документы часовому и скрылся в воротах дома.
За плотно занавешенными окнами слышались голоса. Через минуту политрук вышел обратно.
— Здесь оперативная группа дивизии, и командир дивизии сейчас здесь, — тихо сказал он Синцову, и тот вспомнил грузного полковника, кричавшего по телефону: «Я еду, еду к тебе, Серпилин!»
— А где Серпилин? — спросил Синцов, который так часто слышал сегодня от разных людей эту фамилию, что казалось, он уже почти знаком с этим человеком.
— На прежнем месте, — сказал политрук.
Они миновали последние дома окраины, свернули на мощеную дорогу, проехали под железнодорожным мостом и снова наткнулись на выскочивших из кустов патрульных. На этот раз их было целых четверо.
— Порядок! — сказал Мишка.
— Где войска, там и порядок, — отозвался политрук.
Патрульные проверили документы и приказали загнать пикап в кусты. Двое остались с пикапом, а двое других сказали, что проводят товарищей командиров до места. Один пошел впереди, а второй, с винтовкой наперевес, — сзади. Синцов понял, что их не только провожают, но и на всякий случай конвоируют. Спотыкаясь в темноте, они спустились в ход сообщения, долго шли по нему, потом свернули в окоп полного профиля и наконец уперлись в дверь блиндажа. Первый из патрульных скрылся в блиндаже и вышел с очень высоким человеком, таким высоким, что голос его в темноте слышался откуда-то сверху.
— Кто вы такие? — спросил он.
Мишка бойко ответил, что они корреспонденты.
— Какие корреспонденты? — удивился высокий. — Какие корреспонденты могут быть здесь в двенадцать ночи? Кто ездит ко мне в двенадцать ночи!
При словах «ко мне» Синцов понял, что это и есть Серпилин.
— Вот положу сейчас всех троих на землю, и будете лежать до утра, пока не удостоверим ваши личности? Кто вас сюда прислал?
Синцов сказал, что их прислал сюда заместитель командира дивизии.
— А вот я заставлю вас лежать на земле до завтра, — упрямо повторил разговаривавший с ними человек, — а утром доложу ему, что прошу не присылать по ночам в расположение моего полка неизвестных мне людей.
Не ожидавший такого оборота и оробевший сначала, политрук наконец подал голос:
— Товарищ комбриг, это я, Миронов, из политотдела дивизии. Вы же меня знаете…
— Да, вас я знаю, — сказал комбриг. — Только потому и не положу всех до утра на землю! Ну, сами посудите, товарищи корреспонденты, — совершенно другим голосом, за которым почувствовалась невидимая в темноте улыбка, продолжал он, — знаете, какое сложилось положение, поневоле приходится быть строгим. Все кругом только и твердят: «Диверсанты, диверсанты!» А я не желаю, чтоб в расположении моего полка даже и слух был о диверсантах. Я их не признаю. Если охрану несут правильно, никаких диверсантов быть не может. Зайдите в землянку, там проверят при свете ваши документы, и я к вашим услугам. А вы, Миронов, останьтесь здесь.
Синцов и Мишка зашли в землянку и уже через минуту вернулись. Комбриг, сменив гнев на милость, пожал им в темноте руки и, прикрывая ладонью папироску, стал рассказывать о закончившемся всего три часа назад бое, в котором он со своим полком уничтожил тридцать девять немецких танков. Он был полон впечатлений и, все более оживляясь, рассказывал высоким, взвинченным фальцетом, таким молодым, что Синцов по голосу никак не дал бы этому высокому человеку больше тридцати лет. Синцов слушал и недоумевал: почему этот человек с молодым голосом находится в давно отмененном старом звании комбрига и почему, находясь в этом звании, командует всего-навсего полком?
— Твердят: «Танки, танки», — говорил Серпилин, — а мы их били и будем бить! А почему? Утром, когда рассветет, посмотрите, у меня в полку двадцать километров одних окопов и ходов сообщения нарыто. Точно, без вранья! Завтра будете свидетелями: если они повторят, и мы повторим! Вот один стоит, пожалуйста! — И он показал на видневшийся невдалеке черный бугор. — Сто метров до моего командного пункта не дошел, и ничего, встал и стоит, как миленький, там, где ему положено. А почему? Потому что солдат в окопе перестает себя зайцем чувствовать, уши не прижимает.
Беспрерывно куря, зажигая папироску от папироски, он еще целый час рассказывал Синцову и Мишке о том, как трудно было сохранить в полку боевой дух, пока в течение десяти дней по шоссе, которое оседлал полк, с запада ежедневно шли и шли сотни и тысячи людей, выходивших из окружения.
— Много паникеров среди этих окруженцев! — небрежно сказал Мишка.
И проскользнувшая в его словах нотка высокомерия человека, не испытавшего на своей шкуре, что такое фунт лиха, задела комбрига.
— Да, паникеров немало, — согласился он. — А что вы хотите от людей? Им и в бою страшно бывает, а без боя — вдвое! С чего начинается? Идет у себя же в тылу по дороге — а на него танк! Бросился на другую — а на него другой! Лег на землю — а по нему с неба! Вот вам и паникеры! Но на это надо трезво смотреть: девять из десяти не на всю жизнь паникеры. Дай им передышку, приведи в порядок, поставь их потом в нормальные условия боя, и они свое отработают. А так, конечно, глаза по пятаку, губы трясутся, радости от такого мало, только смотришь и думаешь: хоть бы уж они все поскорей через твои позиции прошли. Нет, идут и идут. Хорошо, конечно, что идут, они еще воевать будут, но наше-то положение трудное! Ничего, все-таки не дали сломать своим людям настроение, — наконец заключил Серпилин. — Сегодняшний бой — доказательство этому. Доволен им, не могу скрыть! С утра волновался, как невеста на выданье: двадцать лет не воевал, первый бой не шутка! — а сейчас ничего, в своем полку уверен и тем счастлив. Очень счастлив! — с каким-то даже вызовом повторил он. — Ну ладно, довольно разглагольствовать. В землянке душно, да и места мало. Шинели при вас?
— При нас.
— Ложитесь спать здесь, наверху. Если пулеметы услышите, спите, не обращайте внимания: просто нервы треплют. А если артиллерия станет бить, тогда милости просим в окоп. Пойду обойду посты, прошу извинить. — Он в темноте приложил руку к козырьку и в сопровождении нескольких молча присоединившихся к нему людей пошел по окопу.
— У этого не подхарчишься, — полуосуждающе, полуодобрительно сказал Мишка, когда они с Синцовым завернулись в шинели и легли на траву.
Синцов долго молча смотрел в затянутое тучами небо, на котором не осталось ни одной звезды. Он заснул и, как ему показалось, уже через несколько минут услышал ожесточенную пулеметную трескотню. Сквозь дремоту он слышал, как она то утихала, то усиливалась, то слышалась там, где началась, то совсем в другом месте.
— Слушай, Мишка, — проснувшись от ощущения, что стрельба окружает их со всех сторон, толкнул Синцов в бок храпевшего Мишку.
— Ну? — сонно ответил тот.
— Слушай, странно, стрельба началась впереди, у ног, а теперь уже где-то сзади, у головы…
— А ты перевернись, — сквозь сон сострил Мишка и снова захрапел.
Глава четвертая
Когда Синцов проснулся, небо над головой было синее-синее, сияло солнце, и только очень далекий, едва различимый гул артиллерии напоминал о войне. Пролежав несколько минут то зажмуривая, то открывая глаза, Синцов вскочил на ноги. Мишка сидел рядом на траве и перезаряжал «лейку».
— Какой день, ты только посмотри! — радостно сказал Синцов.
Из землянки, низко пригнувшись в двери, вышел комбриг. При дневном свете он оказался совсем не таким молодым человеком, каким его ночью представил себе Синцов. Серпилину было на вид лет пятьдесят, если не больше. Он вышел из землянки без фуражки. Желтые, седоватые пряди зачесанных на косой пробор волос только наполовину прикрывали большую лысину. У него было некрасивое, длинное, лошадиное, изрезанное глубокими морщинами лицо и два ряда стальных зубов во рту.
— Как отдохнули? — приглаживая и без того плоско лежавшие волосы, спросил Серпилин. Он широко улыбнулся своим стальным ртом, и некрасивое лицо его сразу подобрело и помолодело от этой улыбки.
— Спасибо, хорошо, — ответил Синцов.
— Хотелось бы танки поскорее снять, — нетерпеливо сказал Мишка. — В редакции танки нужны, как хлеб!
— Сейчас освободился командир батальона капитан Плотников, пойдете с ним в его батальон: он вчера больше всех набил. Ко мне вопросы есть? А то потом буду занят службой.
— Скажите, товарищ комбриг, — бойко спросил Мишка, — почему это мы, когда ночью ехали через мост, ни одной зенитки там не видели?
— А зачем он нам, этот мост? — спросил Серпилин тоном, который Синцов запомнил на всю жизнь.
— Как зачем? — пожал плечами Мишка. — А если туда обратно придется? — и он показал пальцем в сторону Днепра.
— Не придется, — сказал Серпилин. — Не для того солдат роет окоп, чтобы оставлять его по первому требованию противника. История старая, хотя ее и забывают: роют, роют, а потом… — Он махнул рукой. — А мы вот нарыли и не оставим. И до других нам дела нет!
Последнюю фразу он сказал с оттенком горечи; фраза была неправильной, он и сам так не думал, но вызвана она была чувством, которого он не стыдился. Серпилин знал то, чего еще не знали ни Синцов, ни Мишка, он знал, что слева и справа от Могилева немцы уже форсировали Днепр и если в ближайшие часы не придет приказ отступить, то он со своим полком обречен на бой в окружении. Но сейчас не только не ждал, но и не желал приказа отступить. Им владела гордость солдата, не хотевшего верить, что рядом с ним кто-то плохо дерется, отступает или бежит. Именно в этом смысле он сейчас и выразился, что ему нет дела до других. Он десять дней и десять ночей укрепляется не за страх, а за совесть, его полк хорошо дрался вчера и должен был хорошо драться впредь, он верил в это и считал, что у других должно быть точно так же, тогда и будет выиграна война.
— Как вы думаете, товарищ комбриг, — спросил Синцов, — что будет сегодня: бой или тишина? — Ему передалось сдержанное волнение Серпилина, и смутная догадка шевельнулась в его душе.
— Боюсь, что тишина, — подумав, ответил Серпилин, — боюсь, что сегодня попробуют проткнуть там, где послабей. Я был и остаюсь высокого мнения о тактике немцев, они неплохие тактики, — добавил он с каким-то непонятным для Синцова вызовом и усмехнулся жестко и напряженно чему-то, о чем вспомнил, но не сказал. — Опять вы небриты, капитан Плотников, — заметил он подошедшему капитану и поздоровался с ним за руку.
У капитана были утомленные, красные глаза, а на лице выражение равной готовности и совершить что угодно, если прикажут, и сейчас же заснуть, если разрешат.
— Извините, товарищ комбриг. Десять суток в земле копался, потом бой вел, а ночью окопы поправлял.
— Все знаю, — сказал Серпилин, — и при всем том бриться все же надо. Станет вас корреспондент снимать как лучшего комбата, а вы небриты. Возьмите корреспондентов с собой, обеспечьте, чтобы они танки могли снять, и вечером доставьте их обратно. — Серпилин коротко кивнул головой и ушел в землянку.
Капитан Плотников посмотрел ему вслед, потер рукой щетину и сказал только одно слово:
— Пошли!
Он двинулся первым. Синцов и Мишка за ним следом.
У комбата действительно был такой вид, словно он десять суток не вылезал из окопов: фуражка измята, должно быть, он спал в ней, сапоги не чищены, на брюках и гимнастерке остались следы кое-как оттертой глины.
Слова Серпилина, что его полк хорошо закрепился, не были преувеличением. По дороге в батальон повсюду виднелись окопы полного профиля, и их соединяло столько ходов сообщения — основных и запасных, что, наверно, даже сильным артиллерийским огнем было бы трудно нарушить в полку управление. Для командных пунктов были вырыты блиндажи с перекрытиями в несколько накатов, пулеметы стояли на круглых земляных столах.
— Прямо как японцы закопались, — одобрительно сказал Мишка.
— Что? — повернувшись, переспросил Плотников.
— Как японцы на Халхин-Голе, — сказал Мишка, — пока каждого не выковырнешь, ни хрена не возьмешь!
— А вы были на Халхин-Голе? — без всякого интереса спросил Плотников.
— Был.
— А мы вчера первый день воевали, — сказал Плотников и пошел дальше.
Передний край батальона огибал молодую дубовую рощицу; дальше расстилалось ржаное поле, а за ним начинался густой сосновый лес — там сидели немцы. Из леса выбегала железная дорога, почти рядом с ней — шоссе. И дорога и шоссе перерезали позиции батальона и уходили в тыл полка. Впереди окопов, на ржаном поле, виднелись окопчики боевого охранения, к ним тянулись ходы сообщения. За окопчиками, во ржи, стояли подбитые во вчерашнем бою немецкие танки.
— А еще, еще где танки? — жадно спрашивал Мишка у Плотникова. — Мне говорили, что тут у вас четырнадцать танков подбито. Девять вижу, а где еще пять?
— Еще пять тоже за боевым охранением, но в лощинке, их отсюда не видно.
— Ладно, я к тем подскочу, — сказал Мишка, — а сейчас давайте к этим пойдем, которые во ржи.
— А вы отсюда их не сможете снять? — спросил Плотников.
— А чего? Сейчас же затишье.
— Затишье? — с сомнением переспросил Плотников и подозвал командира роты, лейтенанта, белобрысого парнишку лет двадцати. — Сходите, Хорышев, с ними, — Плотников кивнул на Мишку, — они танки хотят снять. Возьмите из боевого охранения человек пять, пусть проползут к танкам, заглянут на всякий случай, а потом их проводите.
Он говорил все это лениво и устало. Ему хотелось поскорей сплавить этого шумного корреспондента и хоть немножко поспать.
— А вы у меня, что ли, побудете? — обратился он к Синцову.
— Нет, я тоже пойду. — Синцов хотел пощупать своими руками разбитые немецкие танки.
— Ладно, как хотите, — так же лениво согласился Плотников. — А я тут останусь, посплю. — К тому, что о нем могут подумать, он относился с двойным равнодушием очень храброго и очень усталого человека.
Танки стояли дальше, чем это казалось. До них пришлось долго ползти. Но немецких автоматчиков во ржи не было, не стреляли они и из лесу.
Сначала Мишка снимал танки лежа и сидя на корточках, потом, обнаглев, вылез во весь рост. Он хотел снять все девять. Но все девять никак не попадали в объектив: семь попадало, а два стояли слишком далеко. На лице Мишки было написано несбыточное, но страстное желание как-нибудь подтащить два танка к остальным.
Пока Мишка снимал, Синцов бродил вокруг танков. Неподвижно и мертво стоявшие во ржи, они не казались такими большими и страшными, как о них думалось раньше. Они были грязные, с низкими круглыми башнями, похожими на крышки от гигантских фляг. Около танков лежало несколько убитых немцев. От трупов тянуло дурнотным запахом.
Закончив свою работу, Мишка взял провожатого и пошел в соседнюю роту снимать остальные танки, а Синцов с лейтенантом Хорышевым вернулись на наблюдательный пункт роты. Маленький блиндаж был подрыт под насыпь железной дороги, невдалеке от путевой будки.
— Давай посидим у будки, — на «ты» обратился к Синцову Хорышев, — у меня там немножко харчей есть и вода. Там старик обходчик до сих пор живет.
— Почему?
— А кто его знает, живет, не боится! Мои бойцы для него потрудились, щель вырыли, а в будку, как нарочно, ни одного снаряда за весь бой не попало.
Когда они подошли к будке, старик обходчик сидел на насыпи, около щели, и, закатав до колен штаны, грел на солнце худые, со вздувшимися венами, старческие ноги. Рядом с ним стояли сапоги и сушились на солнце портянки. Старик сидел зажмурясь и тихонько пошевеливал пальцами босых ног. Поверх черной сатиновой косоворотки на нем был немецкий темно-зеленый мундир.
— Вчера подарили ему мундир с немецкого лейтенанта, — улыбнулся Хорышев, садясь рядом со стариком на насыпь, — а он его сразу и надел, только погоны спорол.
Услышав слова Хорышева, старик полуобернулся, сонно приоткрыл один глаз и, потрогав пальцами рукав мундира, сказал одобрительно:
— Сукно ничего, хорошее.
— А не жарко?
— Пар костей не ломит.
— Почему вы в Могилев не ушли? — спросил Синцов.
— А чего я там не видел? — лениво ответил старик. — Вы же говорите, что не уйдете отселева? — обратился он к Хорышеву.
— Не уйдем.
— Ну, и я с вами пересижу, я при службе.
— Мы отца подкармливаем, — сказал Хорышев.
— Тоже не последнее дело, — снова лениво приоткрыв один глаз, отозвался старик. — Ребята добрые, только положил вчера вас немец много… страсть!
— Большие потери вчера были? — спросил Синцов.
Хорышев, щурясь от солнца, надвинул на глаза пилотку и сказал, что потери в роте чувствительные: всего убитых и раненых до тридцати человек.
— Давайте мы тоже сапоги снимем, — сказал он. — Все ходишь, ходишь, ноги горят.
Он стащил сапоги, положил на шпалы портянки и так же, как старик, с наслаждением стал шевелить занемевшими пальцами.
— Брезентовые сапоги, с училища, а других нет. Ребята мне с немца, с офицера, сапоги сняли — не подошли, в подъеме жмут, а голенище жесткое. Они его чем-то прокладывают, наверно.
— Как в царское время, — отозвался обходчик. — Обыкновенные офицерские сапоги с проклейкою.
Синцов тоже разулся. Хорышев сходил босиком в будку обходчика и вернулся, неся котелок воды, хлеб и три тараньки.
— На рельс не наступай, горячий! — сказал старик и скосил глаза на тараньку. — Обопьешься!
Однако, когда Хорышев вместо ответа протянул ему одну из таранек, старик, не споря, взял ее и начал чистить.
Пока они все трое ели, сидя рядом, Синцов изредка поглядывал на Хорышева. Ему было странно, что этот совсем молодой, бойкий, хозяйственный парнишка только вчера впервые дрался с немцами, а сейчас уже говорит об этом как о чем-то привычном, чего он не боится и в будущем.
Они посидели еще полчаса, потом к ним подошли трое разведчиков; каждый вел по два немецких велосипеда. Эти велосипеды еще рано утром бросила на шоссе выскочившая из леса немецкая разведка. Разведку обстреляли, двух немцев убили, а остальные убежали в лес. Хорышев приказал забрать велосипеды, а разведчики привели их.
— Три в роте оставьте, а три в батальон отдайте, — распорядился Хорышев.
Один из разведчиков поморщился.
— Сказал: отдайте — отдайте, — повторил Хорышев, — а то Плотников все шесть заберет!
Разведчики ушли, а над ржаным полем закружил «мессершмитт», то взмывая в небо, то пикируя вокруг одного и того же места.
— Вашего обстреливает, — равнодушно сказал Хорышев. — Там как раз танки стоят.
«Мессершмитт» покружился над полем и улетел. Синцов забеспокоился, но толстая Мишкина фигура уже появилась на горизонте. Он подошел, плюхнулся на насыпь, увидел в руках у Синцова недоеденную тараньку, сказал: «Дай-ка» — и жадно впился в нее зубами. Хорышев сходил в будку принес еще несколько таранек.
— Это тебя обстреляли? — спросил Синцов.
— Меня, — рассмеялся Мишка. — Я сразу на пузо — и под танк! А он, как комар, зудит кругом, а сделать ничего не может.
— Все снял? — спросил Синцов.
— Все. Можем идти.
Мишка доел тараньку Синцова, потом так же быстро съел еще две и выпил котелок воды. Синцов обулся, простился с обходчиком, и они втроем — он, Мишка и Хорышев — пошли обратно в батальон к Плотникову.
Плотников сидел в землянке у телефона и однообразно отвечал:
— Есть, мне понятно… Есть, мне понятно. Будет сделано. — Положив трубку, он поднялся из-за стола.
— Как, поспали немножко? — спросил Синцов.
— Поспал. Да за все сразу разве выспишься?
— Я вас сейчас сниму, — сказал Мишка.
Они вышли на воздух, и Мишка окинул Плотникова критическим взглядом: его небритое лицо, мятую фуражку, несвежее обмундирование, съехавший на живот немецкий парабеллум.
— Не годится, — вздохнул Мишка.
Он любил парадные снимки, Плотников плохо подходил для этого.
— Ремень застегните потуже, — стал распоряжаться Мишка. — И почему без портупеи? Портупея у вас есть?
— Есть, в землянке.
— Возьмите портупею, чтобы по форме было.
Плотников нехотя вернулся в землянку, принес портупею, перекинул ее через плечо и прицепил к поясу.
— Крючок застегните на вороте! — неумолимо потребовал Мишка.
Плотников поискал крючок и с досадой сказал:
— Отлетел!
Мишка вздохнул.
— А каска у вас есть?
— Каски нет.
— Как же так нет?
— Хорышев, скажите, чтобы мне кто-нибудь из бойцов свою каску дал, — сказал Плотников. Он томился и не скрывал этого. Хорышев принес каску, Плотников снял фуражку и надел вместо нее каску.
— Автомат у вас есть?
— Автомат есть. Хорышев, возьмите в землянке мой автомат.
Хорышев принес автомат. Плотников надел его на шею, Мишка поправил автомат, в последний раз прицелился и снял Плотникова, которому на редкость не шли и каска, и автомат, и вообще все перемены, произведенные в его внешности по настоянию Мишки.
Потом Мишка в два счета снял Хорышева, который, не ожидая приглашения, сам быстро перенял у капитана автомат и каску, надел их и, весь напрягшись, не моргая, вытянулся перед аппаратом.
— Я вам сейчас сержанта пришлю, он вас проводит до полка, — сказал Плотников. — Комбриг звонил, приказал за ночь под немецкими танками щели вырыть и засаду посадить. Пойду выполнять: дело к вечеру. — Он устало повел плечами, повернулся спиной и пошел.
— Ну как, покормил вас Плотников или не догадался? — спросил Серпилин, когда Синцов и Мишка снова очутились перед ним.
— В общих чертах покормили… — неопределенно начал Мишка, но Серпилин счел его ответ исчерпывающим и, не дав ничего добавить, спросил:
— Значит, дело сделано, можете ехать?
— Да. Надо завтра поспеть в Москву, сдать материал в номер, но хотелось бы еще снять вас самого.
— А что меня снимать? Поезжайте, время дорого.
Что-то в его тоне обратило на себя внимание Синцова. Кажется, Серпилин хотел, чтобы они поскорей убрались отсюда. Весь день доносившаяся с севера и с юга канонада сейчас, к вечеру, ушла вглубь, на восток, за их спины.
— А все же разрешите вас снять, товарищ комбриг, — настаивал Мишка.
— Тогда уж втроем, с замполитом и начальником штаба. Чтоб осталась память о полковых товарищах, — сказал Серпилин. — Вы фотографии-то сделаете?
— Сделаю, — соврал никогда не делавший фотографий Мишка. — Сделаю и сюда пришлю.
— Сюда не надо, — сказал Серпилин, и в голосе его снова прозвучала нотка, уже привлекшая внимание Синцова. — Женам пошлите, мы адреса дадим.
Он подозвал ординарца и сказал, чтобы тот позвал замполита и начальника штаба.
— А где у вас жены? — спросил Мишка.
— У них — в Рязани, а у меня — в Москве. Блокнот при вас?
Мишка вынул из планшета засаленный блокнот, Серпилин перелистал его и крупным, твердым почерком написал на свободной странице: «Валентина Егоровна Серпилина, Пироговская, 16, квартира 4».
Пироговская… Это было совсем рядом с тесной артемьевской квартиркой на Усачевке, из которой Маша провожала Синцова в Гродно.
«Гродно, Гродно…» — подумал он, в сотый раз за эти дни снова бессмысленно задавая себе все тот же вопрос. «Что же с дочерью?»
Через минуту подошли замполит и начальник штаба полка.
— Вот, предлагают сняться, — кивнул Серпилин в сторону Мишки, — с обещанием доставить фотографии женам.
И Синцов в третий раз почувствовал в его тоне что-то невыговоренное, какую-то печальную и торжественную решимость.
Серпилин встал посредине, замполит — слева от него, начальник штаба, красивый молодой брюнет с печальными черными глазами, — справа.
— И ты стань рядом, — обратился к Синцову Мишка, — только не впритирку, я тебя потом отрежу и отдельно для жены напечатаю. — Ему не хотелось перезаряжать аппарат, а пленка была на исходе.
Синцов встал. Мишка щелкнул и, достав блокнот, собрался записать остальные адреса, но Синцов, которому хотелось, чтобы фотографии действительно были доставлены женам этих людей, посоветовал, чтобы они все трое написали по короткой записке домой: товарищ Вайнштейн перешлет записки заодно с фотографиями.
Синцов надеялся, что при всей своей нелюбви к печатанию фотографий Мишка не похерит посланные с фронта записки.
— Ну, что там записки! — Серпилин хотел отказаться, но увидел печальные молодые глаза своего начальника штаба и согласился: — Хорошо, напишем. Не задержим, вам ехать надо.
— Вот вредный! — сказал Мишка, когда все ушли писать письма. — Ехать надо, ехать надо! Так и не покормит ужином. Я сам знаю, что мне ехать надо, но уж как-нибудь урвал бы часок на ужин! Так нет — гонит, сквалыга.
— Эх, ничего ты не понимаешь! — Синцов вдруг с полной ясностью представил себе, что значат эти фотографии и эти письма. И внезапное, но твердое решение — итог всего пережитого им за последние три недели — родилось у него в душе.
— Подожди меня здесь, я сейчас вернусь, — сказал он и открыл дверь в землянку Серпилина. — Можно войти, товарищ комбриг?
— Войдите.
Серпилин сидел за столом и размашисто писал на листке, вырванном из полевой книжки.
— Что такое? — оторвавшись, спросил он и показал на табуретку у стола. — Садитесь.
Синцов сел. Должно быть, в выражении лица его было что-то особенное, обратившее на себя внимание Серпилина.
— Что с вами случилось?
— Я не поеду с моим товарищем. Я, с вашего разрешения, пока останусь у вас в полку.
— Пока что? — быстро спросил Серпилин.
— Мне не хотелось бы уезжать из вашего полка, — не ответив на вопрос Серпилина, повторил Синцов.
— Почему?
— Мне кажется, что вы не думаете отступать. Хочу остаться у вас. — И Синцов посмотрел Серпилину прямо в глаза.
— Отступать мы правда не думаем, — сказал Серпилин. — Но на нас свет клином не сошелся, повидали, как у нас, поезжайте посмотрите, как у других; корреспондентов мало, частей много. Поезжайте, поезжайте, — заключил он плохо дававшимся ему неестественно бодрым тоном. — Не разрешаю остаться, нечего вам тут делать. — И он снова принялся за письмо.
— Товарищ комбриг, — сказал Синцов голосом, заставившим Серпилина взглянуть ему прямо в глаза, — мне надоело бегать, как зайцу, и не знать, о чем писать. Уже четвертая неделя войны, а я ничего не написал. Не знаю, наверное, мне как-то особенно не везло, но вот я сегодня в первый раз приехал в полк, где действительно подбили тридцать девять немецких танков, и я наконец увидел их своими глазами. Если у вас завтра начнется бой, я тоже увижу его своими глазами и напишу о нем. Я работник фронтовой газеты, у вас здесь фронт. Где же мне быть, если не у вас?
— Вот что, товарищ… забыл, вы вчера называли свою фамилию…
— Синцов.
— Вот что, товарищ Синцов. — Лицо Серпилина было серьезно. — Ваше желание быть в бою мне понятно, но бывает положение, когда в части должны остаться лишь те, кому положено по штату, а никому другому драться и умирать в ее составе нет нужды. Если бы у нас впереди были просто бои, я бы вас оставил, но нам, очевидно, предстоят не просто бои, а бои в окружении. Утром я предполагал это, сейчас уверен. Вы слышали артиллерию?
— Слышал.
— Вы ее плохо слушали. Сейчас немцы с двух сторон от нас, уже далеко за Днепром. У вас могут быть сложности по дороге, даже если вы уедете тотчас же. Идите, дайте мне дописать письмо, времени мало и у меня и у вас.
— Товарищ комбриг! — сказал Синцов. — Товарищ комбриг! — упрямо повторил он уже громче, чтобы привлечь внимание Серпилина, снова взявшегося за карандаш.
— Ну? — Серпилин недовольно оторвался от письма.
— Я коммунист, политрук по званию, и я прошу вас оставить меня здесь. Что будет с вами, то будет и со мной. Будем живы — напишу все, как было, а обузой вам я не стану; надо будет — умру не хуже других.
— Смотри, товарищ Синцов, не пожалей потом! — смерив его долгим взглядом, вдруг на «ты» сказал Серпилин.
— Я не пожалею, — сказал Синцов, убежденный в эту минуту, что он действительно ни о чем не пожалеет, и понимая, что вопрос решен и говорить больше не о чем.
— Скажи своему товарищу, что через минуту допишу, пусть собирается, — уже вдогонку ему сказал Серпилин.
— А нас тут пока харчами на дорогу подзаправили, — весело говорил Мишка, хлопая по своей с трудом застегнутой полевой сумке. — Комбриг нам не сказал, а сам распорядился.
— Я не поеду с тобой. Останусь на несколько дней тут. — Синцову не хотелось вдаваться в подробности.
— Что значит останешься? До каких пор? Что у тебя, мало материала?
— Мало.
— Мало — в другой раз поедешь, наберешь больше, а пока и это хлеб!
— Нет, Миша, я останусь, — упрямо повторил Синцов.
— Слушай, это свинство! — багровея и начиная сердиться, крикнул Мишка. — Ты же знаешь, что я не могу остаться с тобой, в редакцию снимки за меня никто не доставит!
— Правильно, вот и поезжай.
— Но тогда выйдет, что я бросаю тебя тут одного!
— Брось дурака валять! Поезжай — и все!
— Ладно, — сказал Мишка, которому пришла в голову идея, разом выводившая его из неприятного положения. — Я подскочу в Москву, сдам снимки — и обратно к тебе, сюда. Самое большее — через три дня! Но только — никуда! Жди здесь, на месте! Слово?
— Слово! — сказал Синцов, отвечая на горячее Мишкино рукопожатие.
|
The script ran 0.011 seconds.