1 2 3 4 5
Упомянув только Лондон, он оставил Митаву (а значит, и мадам Блондель!) в глубокой тени, но Моро все равно испытал чувство неосознанной тревоги. Он поспешил переменить тему разговора.
– Меня тревожат слухи об отставке Карно.
– Господин Карно умный человек, но он напрасно полагает, что Франция при Бонапарте на гибельном пути…
Моро еще не совместил в своем сознании двух намеков, сделанных ему Талейраном и Фуше, но скоро все выяснилось. Ему надо было лишь помнить: истина, пусть даже немыслимая, откроется на страницах «Монитора». Но в любом случае всадник должен оставаться спокойным!
* * *
Во время приемов, чтобы не путаться в именах, Бонапарт называл людей по их мундирам: «Здравствуйте, господин сенатор» – и не ошибался. Но консул иногда попадал впросак с людьми, мундиров не носивших. Однажды в Тюильри он восторженно встретил академика Амельона:
– Мне приятно видеть вас, Ансильон.
– Простите, я не Ансильон – Амельон.
– Да, да, Амельон! Я вас хорошо знаю. Вы продолжили римскую историю Лебона, достойную общего внимания.
– Не Лебона – Лебо, господин консул.
– Именно Лебо, я так и сказал. И вы продлили его хронику до падения Константинополя под ударами аравитян.
– Не аравитян – турок.
– Правильно, Амельон! Турок я и имел в виду…
Моро представлялся Бонапарту в группе других генералов, но командующего Рейнской армией консул сразу увел в свой кабинет. Масляные лампы инженера Карселя, снабженные часовым регулятором, давали ровный устойчивый свет.
– Я знаю, о чем ты подумал, входя сюда: да, в Тюильри легко въехать, но трудно в нем удержаться… Успокойся, Моро, я остаюсь прежним республиканцем и указал, чтобы королевский дворец назывался «Дворцом Правительства».
Он усадил Моро, а сам продолжал стоять.
– Ты слышал о моей встрече с Кадудалем? Я слово сдержал: позволил ему скрыться, не преследуя его. Но из лесов Вандеи Жорж перебрался в Лондон, где в его честь дан банкет русским послом Семеном Воронцовым… Там собирается неплохая шайка бандитов – Жорж Кадудаль и Пишегрю!
Упоминание о Пишегрю было для Моро неприятно, а первый консул сознательно выжидал от Моро реакции.
– Мне возвращаться на Дунай? – спросил Моро.
– Сейчас в Люневиле мой брат Жозеф уже стряпает мир с Австрией. Если политика венского кабинета увязнет в пышных тирадах и остроумных репликах, Парсдорфское перемирие станет пустой бумажкой, и ты снова скрестишь оружие. – Бонапарт сознался, что сейчас его тревожат два насущных вопроса. Первый: выдержит ли осаду Мальта? Второй: кого поставит Вена на место старого дурака Края? Ни маршала Монтеккукули, ни принца Евгения Савойского на берегах Дуная не видится. – Я согласен гадать на картах: какую же шваль вытащит император Франц из своих затхлых кладовок?
Моро ответил, что без мира с Англией невозможно спасти остатки Египетской армии, на это Бонапарт сказал:
– Я и сам бы хотел избавить Средиземное море от эскадры Нельсона, чтобы она не торчала у Мальты и не мешала эвакуации армии из Египта… Что говорил тебе Талейран?
Моро домыслил будущее мира за Талейрана:
– Вынудив Австрию к миру, мы оставим Англию без союзников на континенте… Следовательно, – завершил беседу Моро, – я должен быть на Дунае! Независимо от болтовни в Люневиле нам следует снимать с петель ворота Вены, и тогда сами по себе откроются ворота для мира Европы…
Бонапарт пружинисто покачался на носках сапожек.
– Сейчас мы вернемся в зал, у меня есть для тебя подарок. А в среду я жду тебя в Мальмезоне…
Бонапарт (сам полководец!) не мог не понимать, что победою при Маренго он обязан Моро, который, пожертвовав своими успехами, прикрыл его Итальянскую армию с фланга. В окружении генералов и придворных первый консул торжественно объявил о заслугах Моро перед республикой. Моро вручили богатый футляр, в котором на розовом муаре лежали превосходные пистолеты, украшенные бриллиантами.
– Ты достоин и большего! – сказал Бонапарт. – К сожалению, республика еще не терпит блеска орденов и пышности эполет. Так пусть всегда сверкает твое оружие, как и твои замечательные победы на Рейне и на Дунае.
Вскинув руку, он дернул Моро за мочку уха.
– Итак, в Мальмезоне, – напомнил консул…
Рапатель ожидал Моро с новостью:
– Странно, что в Тюильри ничего не знают. А в Париже даже на улицах говорят, что гарнизон Мальты, изнуренный голодом, уже капитулировал… Если это правда, то никогда Франция не останется в мире с Англией.
– Наверное, слухи, – не поверил Моро…
Рука и сердце его еще оставались свободны. Конечно, он повидал Александрину в пансионе, но событий не ускорил. А задержка с наступлением генерала стала беспокоить мадам Гюлло. Желая обострить любовный кризис, эта опытная дама начала откровенно торговать прелестями дочери:
– Моему зятю (каков бы он ни был!) достанется сокровище. У моей дочери аристократическая ножка. Под подъемом ее ступни свободно пролезает маленький котеночек. А кожа такая, что в десяти шагах на ее фоне невозможно различить ожерелье из жемчуга… Любой зять будет счастлив!
Моро не спешил заковывать себя в цепи Гименея.
– Мадам, я могу только завидовать этому счастливцу… Увы, меня сдерживает предстоящая кампания на Дунае.
– Так сколько же можно сдерживаться? – вспылила мадам Гюлло. – Сдерживались на Рейне, сдерживаетесь на Дунае, затем будет Одер и Висла, и так доберетесь до Волги…
События ускорил визит в Мальмезон. Отчасти предупрежденный Фуше и Талейраном, генерал, однако, не думал, что все будет построено столь бестактно и даже авантюрно, с таким грубым нажимом на его честь. Талейран правильно подметил, что число газет во Франции сокращалось, всю прессу Бонапарт желал бы свести к единственной газетке, но и эта газета, по его мнению, не должна превышать размера носового платка. Парижская «Монитор», какие бы она ни получала оплеухи от цензоров, все-таки устояла на ногах. Конечно, парижане знали: «Монитор» вещала миру лишь слова консула…
Приехав в Мальмезон, Моро задержался в приемной, пока лакеи не доложат о нем. В самом углу комнаты стояли напольные часы с громадным маятником. Поверх часов лежал свежий номер «Монитора», развернутый таким образом, что не заметить было просто невозможно. Моро взял газету, и в глаза сразу бросилась фраза: «СЛУХИ ПАРИЖА: наш славный генерал Моро сделал брачное предложение прекрасной Гортензии Богарне…»
В этот же момент вошел Бонапарт. Оба молчали.
Моро положил газету. Бонапарт схватил ее.
– О! – сказал он, будто не веря своим глазам. – Новость интересная. Если это не газетная утка… поздравляю!
За столом он сразу обратился к Жозефине:
– Смотри! Оказывается, мы даже не заметили, когда этот генерал успел покорить нашу Гортензию…
Корсиканское либретто было составлено заранее, и Жозефине оставалось лишь развить его генеральную тему:
– Лучшие генералы Франции – Мюрат, Леклерк и… даже Бернадот уже породнились с нами. Мы с душевной радостью примем в нашу семью и знаменитого генерала Моро!
– Учти, дружище, – сказал Бонапарт, снова потянув Моро за пылающую от гнева мочку его уха. – Мы, корсиканцы, люди старинных понятий. Для нас нет ничего выше чести семейного клана, мы, корсиканцы, свято бережем семейные узы. Я могу наорать на Леклерка, могу треснуть Мюрата коленом под зад, но они всегда знают, что со мной не пропадут.
– В этом не сомневаюсь, – ответил Моро. – Но из моей памяти время еще не выветрило Жубера с его кратким, как молния, семейным счастьем. Боюсь, как бы и мне на полном скаку лошади не вылететь из седла под шелест знамен…
Пистолеты с бриллиантами и семейные узы – звенья одной цепи: Бонапарту желалось сделать из Моро родственника, чтобы раз и навсегда подчинить его себе. После ужина беседа была продолжена, но уже без Жозефины, чего, кажется, хотел и сам Бонапарт, чтобы вести разговор с мужской откровенностью. Странно, что он, отличный психолог, еще не ощутил внутреннего, но яростного сопротивления Моро.
– Так ты войдешь в нашу семью? – спросил он.
Моро раскурил трубку от свечи. Сказал:
– Твоя падчерица, и об этом в Париже знают, страстно влюблена в твоего красивого адъютанта Дюрока.
– Мы же не дети! Если Дюрок тебе мешает, я завтра же пошлю его в Петербург с мальтийской шпагой для Павла, и, пока он там развлекается, Гортензия забудет его.
– Мне мешают еще два обстоятельства.
– Назови их. Все они легко устранимы.
– Не все! – сказал Моро. – Разве можно устранить то, что Гортензия Богарне – твоя падчерица и твоя же любовница? Об этом казусе много разговоров в Париже.
Бонапарт нисколько не смутился:
– Ну, это сплетня… стоит ли верить?
– Наконец, и второе обстоятельство: я обещал мадам Гюлло сегодня же быть у нее с предложением руки и сердца ее дочери Александрине…
Моро повел себя далее в том же духе, как когда-то Жубер со своей женитьбой. Он заявил будущей теще:
– Я настаиваю лишь на том, чтобы Александрина завтра же стала моей женой… Теперь не церковные времена, а гражданский брак при свидетелях займет минуты две-три, не больше. Поверьте, Парсдорфское перемирие близится к окончанию, и сейчас не время обсуждать брачные туалеты…
Вернувшись к себе, Моро сказал Рапателю:
– Завтра ты и генерал Лагори станете свидетелями моего брака… Нет, я не Бернадот, который больше всех кричит о правах народа, а сам исподтишка лезет в постель Дезире Клари, нагретую для него самим Бонапартом…
Даже покойный Жубер мог бы позавидовать той скорости брачного маневра, какой произвел Моро! Но с этого времени Бонапарт обращался к нему только на «вы»…
* * *
Лазар Карно, покидая пост военного министра, был назначен в сенаторы. Он всюду откровенно взывал:
– Пока не поздно, генерал Моро должен заменить генерала Бонапарта на его посту первого консула республики… Вы спрашиваете – почему? Я вам отвечаю: республикой должен управлять республиканец, каковым Моро и является.
Тогда же Карно писал: «Моро – единственный сейчас человек во всей Франции, способный стать во главе дела». 11 ноября 1800 года Париж объявил о разрыве Парсдорфского перемирия, и Моро отъезжал к Дунаю – для открытия боевых действий. Его мучила, его терзала необъяснимая тревога:
– Черт побери, все-все… все как у Жубера!
Но всадник в бою должен оставаться спокойным.
10. Его звездный час
Александрина (уже на правах жены) невозмутимо наблюдала, как ее муж с Рапателем укладывают вещи в походные кофры.
– Вы чем-то огорчены, мой друг? Вы озабочены?
Ну, как объяснить этому наивному созданию всю ответственность, которая тяжкими гирями налегла на плечи? Моро сказал, что в битве на Дунае решится очень многое:
– Мир так устроен, моя прелесть: у каждого человека бывает свой звездный час. Писатель в такие часы создает бессмертную книгу, живописец дарит шедевр, полководец выигрывает грандиозную битву, – без этого никто из них не получает матрикул для вхождения в Пантеон бессмертия…
За ним числилось немало побед. Каждая из них была замечательна для своего дня. Но в биографии Моро отсутствовала та роковая битва, память о которой отложится на полках Мировой Истории, о которой будут писать в школьных учебниках. Настал политический момент, когда от его успеха (или от неудачи) на Дунае зависело – быть ли миру в Европе?
– Пойми, – говорил он жене, – если я сейчас разобью Австрию, Англия тоже будет вынуждена пойти на мир…
Александрина провожала мужа до первой заставы. Моро дернул шнур сигнального звонка, чтобы кучер задержал лошадей. Супруги вышли из кареты. Над Францией пролегла черная-черная, но звездная ночь. Было тихо. Страшно тихо.
– Мне холодно, Моро, – сказала жена, прильнув к нему; трогательная в своей нежности, Александрина отыскала на самом краю небосвода трепетную звезду. – Она моя… и такая же маленькая и беззащитная, как я!
Моро широким плащом опахнул ее слабые плечи.
Его рука в боевой перчатке вскинулась кверху:
– А вот и моя… та, что отсвечивает кровью.
– Назови мне ее, Моро.
– Это огонь войны, это бранный Марс…
* * *
Если война есть логическое продолжение политики, только иными средствами (это не мои слова – Клаузевица), то генеральная битва – спрессованный сгусток политики, когда в кратчайшее время, иногда в считанные минуты, разрешаются мучительные проблемы, затянувшиеся в кругу дипломатов на целые столетия… Карета командующего Рейнской армией остановилась возле древней ратуши Страсбурга, засуетились лакеи, вспыхнули факелы, пламя осветило фигуры конвойных драгун, поникших от безмерной усталости; из их седельных кобур торчали рукояти заряженных пистолетов.
Виктор Лагори встретил его у крыльца ратуши.
– Какие новости? – спросил Моро на лестнице.
– Командующим Дунайской армией Вена назначила эрцгерцога Иоанна, отпрыска Леопольда Габсбургского.
– Победы за ним числятся?
– Никаких.
– Поражения?
– Он еще небитый.
Ковер на ступеньках глушил тяжелую поступь ботфортов.
– Кто его менторы? – спросил Моро.
– Герлонд, Буржуа, Лауэр.
– Я их не знаю. Сколько лет герцогу?
– Восемнадцать.
– Кто шутит? Ты или Вена? – рассмеялся Моро.
Он стронул в поход свою армию, ее сопровождали шорники, хлебопеки, кузнецы, коновалы, интенданты, чиновники, маркитантки и, наконец, просто приблудные шлюхи, от которых было не отвязаться, даже если остричь им волосы. Предзимние дожди обмывали громадные валуны, переплетенные вереском, по ночам фыркали в лесах дикие кабаны. Моро ехал на лошади, иногда его окликали дружеские голоса солдат-ветеранов:
– Моро, правда ли, что ты женился?
– Да, на вдове… Жубера! А как твои дела, Питуэ?
– Моя убежала с лудильщиком. Конечно, с кастрюль прибыли вернее. А что возьмешь с меня, топающего за тобою?
– Не горюй, Питуэ! Бывает и хуже…
Армию сопровождали собаки: испанские спаниели с добрыми глазами, могучие канадские ньюфаундленды, умные и преданные пудели, разделявшие судьбу хозяев. Дожди всем надоели… Возле сельской мельницы драгун Бертуа громадной перчаткой хлестал по лицу жену мельника, и она взывала к своему мужу, чтобы скорее пришел на помощь:
– Михель, Михель… меня бьют! Где ты, Михель?
Моро надвинул на драгуна свою тяжелую лошадь:
– У тебя серьезные причины, Бертуа?
– Еще бы! Эта баба оплевала меня.
– Так плюнь в нее сам и не задерживайся…
Вдали затихали вопли разъяренной мельничихи:
– Проклятые французы… убийцы короля! Все вы сдохнете. Будь проклята вся ваша латинская раса!
Доминик Рапатель уютно покачивался в седле, его длинная сабля мелодично позванивала, задевая шпору:
– Ах, чего только не наслушаешься в этих походах! Если все запоминать, можно сойти с ума. Но если все записывать, то можно стать новоявленным Фукидидом…
За Мюнхеном дороги выводили армию к сердцу Габсбургов – к Вене, ослепительной и злачной, как хороший кабак. Но все случилось иначе, нежели думал Моро. В конце ноября эрцгерцог Иоанн – этот мальчик! – искусным маневром протиснул свою гигантскую армию между реками Инн и Изар, обрушив нежданно мощный удар на левое крыло французов.
Это произошло возле деревни Ампфинг.
– И французы побежали, – доложил Лагори. – Гренье еще выпутывает свою дивизию, но крови уже хватает…
Моро срочно выехал в местечко Анциг: на широкой крестьянской скамье перед ним сидели ждущие расправы генералы.
– Ней, Легран, Гренье… Очевидно, – сказал им Моро, – вам просто не повезло. Иоанн умный ребенок, и, если Вена не вывихнет ему мозги, из него со временем получится хороший скандалист. Рапатель! Достань корзину сырых яиц. Нам предстоит много орать, не мешает заранее смазать глотки…
Мишель Ней отказался пить сырые яйца:
– Мне бы чего-либо покрепче, Моро.
– Выпей, Мишель. Сейчас я отодвину армию.
– Ты знаешь, куда этот табор двигать?
– Назад! Есть одна хорошая поляна у Гогенлиндена, мне очень не хватает воздушного шара для слежения за Иоанном…
Австрийцы, упоенные успехом при Ампфинге, радовались, что генерал Моро отступает, – на самом же деле он завлекал их в глубину Эбергсбергских лесов, давно ему знакомых, на равнину близ селения ГОГЕНЛИНДЕН, где в буреломах, пронизанных быстрыми ручьями, догнивали столетние дубы. Из шапок ветеранов торчали оловянные ложки, готовые окунуться в любой котел… Вечно несытые, они мрачно ворчали:
– Куда нас тащат? Мы переломаем все ноги.
– Не мы, а кавалерия эрцгерцога.
– Если Моро ищет позицию пострашнее, так он уже нашел ее в этом лесу, где не хватает только патлатой ведьмы…
Тропы заросли хмелем, сырость пропитала ранцы солдат, покрытые грубым мехом. С высоты седел молодые гусары высокомерно поглядывали вниз – на усатых «ворчунов», бредущих по грязи. Мокрые косы, плетками свисая из-под киверов, ритмично хлестали гусар по давно не мытым щекам.
В доме лесника Моро собрал генералитет. Назвав себя, генералы отступали в тень, опираясь на шпаги, палаши и сабли. Над картою Эбергсбергских лесов склонился Моро.
– Я не утверждаю, – сказал он, – что отечество в опасности. Мы ведем войну на чужой земле, мы едим чужой хлеб, наша кавалерия пожирает овес с чужих полей. Но судьба мира должна завтра решиться именно здесь, у Гогенлиндена. Я не требую от вас невозможного, но возможное прошу исполнить.
Среди ночи он разбудил Поля Гренье:
– Слушай! Эскадроны Груши я оставлю у Гогенлиндена, вели седлать свою кавалерию. Австрийцы уже близко. Я слышу в лесу их крики. Собаки неспокойны. Одна из колонн Иоанна обходит нас от Майтенбеттенского шоссе. Ударь по ней, Гренье! Сделай все, чтобы эта колонна была сразу потеряна для эрцгерцога. Помни – твое направление главное… главное!
Рассветало. Гренье выстроил эскадроны:
– Кто сегодня останется живым, тот не гусар, а вонючее дерьмо… Рысью – в галоп, марш-марш-марш!
Уже стало видно, как из Гогенлиндена гнали стадо баранов, и Моро велел Рапателю сказать наперехват:
– Быстро заверни все стадо за опушку леса. Я сам расплачусь с жителями, нам после боя потребуется много мяса.
– На ужин – баранина! – пронеслось над армией, и то, что он, командующий, уже точно определил вечернее меню, вселяло уверенность в исходе битвы.
Собаки стервенели от лая, крики австрийцев приближались. В восемь часов утра эрцгерцог Иоанн выкатил армию из гущи Эбергсбергских лесов, и австрийцы сразу наткнулись на прочную позицию Моро, глядящую на них пушечными жерлами. Легкий туман струился между фронтами противников, в порыжевшей осоке вскрикивали испуганные птицы. И тут Моро вспомнил, что вчера за картами подрались два генерала.
– Ришпанс, – сказал Моро, – помиритесь с Неем.
– Лучше сдохну, – отвечал гордый Ришпанс.
– Ней, – сказал Моро, – помирись с Ришпансом.
– Пошел он к чертовой матери…
Пушки заработали. Пустили в дело инфантерию.
Офицеры дубасили отстающих саблями плашмя. Кто ложился, того сразу пристреливали из пистолетов в спину, – все было так, как было всегда, и ничего нового в этом не было. Моро отослал эскадроны Ришпанса в обход фланга, предупредив, что его направление главное. Самое главное!
– Рапатель, где Ней? Давай сюда Нея.
Он указал Нею начинать движение дивизией в обход другого фланга австрийцев. Ней насторожился, спрашивая: где это сцепились?
– Это дерется Гренье, я желаю тебе в конце боя пожать руку Ришпансу, который заходит слева… Не дури, Ней! И помни – твое направление главное. Самое главное. Ней, иди… Декан, что ты торчишь за моей спиной, как Фемида?
– А где мне еще торчать? Я жду приказа.
Декан что-то еще дожевывал, его лошадь, выдрессированная лягать всех, кто приблизится, пугала Моро копытами.
– Слушай, обжора! – крикнул Моро издали. – Есть одна тропа, о которой знают только звери, ходящие по ней к водопою. На картах она не значится. Этой тропой выходи к шоссе, но с другой стороны Майтенбеттена, и тресни австрийцев по затылку, чтобы у них кивера посыпались… Помни, Декан: твое направление главное, самое главное!
Рапатель крутился перед Моро на лошади:
– Все главные направления вы раздали своим генералам, а что же, черт побери, останется для командующего?
– У меня останется мой верный адъютант…
Пушки уже насытили воздух серой золой, пугливые лошади вставали на дыбы, молотя в едком дыму передними копытами. Из леса выползали раненые, они спрашивали – где фургоны с хирургами? Моро заметил солдата, у которого штык, словно турецкий ятаган, уже согнулся в рукопашной.
– Питуэ! – позвал его Моро. – И ты? И тебя?
– И меня тоже… Прикладом – все зубы. Всмятку!
– Есть бутылка бордоского… дать?
– Дай, Моро… мне сейчас паршиво!
Кавалерия выходила из боя с размятыми киверами, от гордых султанов остались жалкие перья. Страдая от боли, люди рвали на себе ремни амуниции, и кожа лопалась, как бумага. Все было, как всегда, и ничего нового Моро не наблюдал. Гусары возвращались из атак без лошадей, их головы были замотаны рубашками. На вопросы генерала они отвечали:
– Мы с шоссе… там уже навалили… гору!
– Как держатся австрийцы? – спрашивал Моро.
– Их полон лес, но разбегаются… Мародеры из деревень уже пошли с мешками, всех подряд раздевают догола.
Лагори вырос из-за плеча Рапателя, строгий:
– Моро, за Анцигом у нас не все ладится.
– Я чувствую. Скомандуй драгунам – марш…
Фаланга кавалерии пошла в бой, гневно выкрикивая:
– Да здравствует Франция… честь, слава!
Впереди мчался юный полковник с трубкой в зубах.
– Заставлю плакать венских дам! – орал он.
– Глупец, – сказал Моро. – С трубкой и без оружия?
– А, ему плевать… тут все равно не выживешь!
Болезненно напрягая слух, Моро с Лагори пытались определить источники боевого шума, дабы распознать лабиринты движения колонн, эпицентры атак и взлаи собачьих свор, следующих за колоннами, – так, наверное, дирижеры в оглушительном реве оркестров улавливают отдельные звучащие мелодии. Неожиданно повалил мокрый снег. Со сбитыми на живот седлами из леса выбегали ржущие от ужаса кони – без всадников.
– Лагори, – сказал Моро, – надо обуздать мародеров. Если они сейчас разденут раненых, бедняги замерзнут. Пошли в лес солдат – пусть расстреляют всех, кто с мешками…
Лошадь вынесла из гущи боя драгуна Бертуа, нога которого застряла в стремени, и Бертуа бился головой о кочки и лесные коряги. Моро кинулся наперерез взбесившейся лошади, ударил ее кулаком в глаз, освободил ногу драгуна, потащил его в санитарный фургон.
– Бертуа, милый, – говорил он, – потерпи… еще немного. Терпи, друг, терпи. Мы побеждаем. Ты будешь жить…
В тылу эрцгерцога Иоанна возникла сильная пальба, над лесом взметнулись огненные дуги, – это дивизии Нея и Ришпанса сомкнули свои ряды среди павших и побежденных.
– Вот теперь они помирятся, – сказал Моро.
– Или опять подерутся, – отвечал Лагори…
Лай собак в лесу утихал. Трубачи эрцгерцога уже играли общее отступление – обратно, через колдовские чащобы, к нерушимым дунайским мостам. Молодой еще человек, Иоанн был недурно воспитан своими менторами. Он указал:
– Во что бы то ни стало необходимо спасать раненых. Грех падет на мою душу, если оставим их под снегопадом.
Юноше отвечали, что лазаретных лошадей нет:
– Остались одни першероны, впряженные в пушки.
– Берите лошадей артиллерийских.
– Как? Тогда наши пушки достанутся французам.
– Да, но люди дороже бронзы…
Рапатель доложил, что эрцгерцог Иоанн поступил благородно, бросив на поле боя 87 орудий – ради спасения несчастных. Моро дал ответ, вошедший в историю гуманизма:
– В эти пушки запрягите наших лошадей и отправьте их Иоанну, чтобы французы разделили великодушие противника…
* * *
Уроки Талейрана не пошли впрок: Моро очень кратко изложил в бюллетене для Парижа известие о победе, как о самом рядовом столкновении с противником. Зато его армия солдатским инстинктом уже оценила значимость битвы при Гогенлиндене, она пожелала устроить в честь Моро иллюминацию, чтобы в пышном венке красовалось его краткое имя.
– Мои убеждения республиканца, – с гневом возражал Моро, – не позволяют мне принимать восхвалений лично себе. Будет лучше, если я завтра сам поздравлю всех!
Вдоль шоссе выстроились полки. Моро им сказал:
– Как солдат не забывает цвет мундира, который носил на себе, так и мы, граждане и солдаты Французской республики, не забудем день Гогенлиндена! Благодарю вас…
Вверх взлетали раскромсанные каски, иссеченные кивера и простреленные шапки из звериных шкур:
– Слава Моро… Да здравствует наша республика!
Это был его звездный час – уже неповторимый…
Рейнская армия преследовала австрийскую, всюду разбивая ее на маршах. Наконец завиднелись и венские пригороды – до столицы Габсбургов оставался один суточный переход. Из ножен вылетели сабли, торжествуя в салютах.
– Ура! Завтра мы уже пируем во дворцах Шенбрунна… будем гулять по Пратеру с венскими красотками…
Но здесь армия и была остановлена Бонапартом, который не мог вынести, чтобы вступление Моро в Вену затмило его славу победителя при Маренго. Очень сухо он указал с курьерскою почтой, что Франции необходим мир. Только мир… И напрасно генералы умоляли Моро сделать последний рывок к столице врага – Моро бестрепетно подчинился приказу:
– Подавим в себе низменные порывы честолюбия. Мир для народа Франции сейчас важнее новых триумфов…
…Французские историки с горечью писали об этих незабываемых днях: «Победа при Гогенлиндене была последней республиканской победой. Никогда больше Франция не видела такой скромности в своих военачальниках, такой почтительной преданности со стороны солдат, таких трогательных проявлений патриотизма…» Дребезжа на зимних ухабах стеклами, карета увозила Моро в древний уют тишайшего Страсбурга, где его ожидала Александрина и новый, 1801 год. Моро чувствовал себя хорошо: Рейн оставался естественным рубежом Франции. И пока Моро едет, маховые колеса истории вращаются гораздо быстрее, нежели колеса его расхлябанной кареты.
11. Обострение
Падение Мальты привело Бонапарта в уныние:
– У меня гадкое состояние, Бертье! Мне было бы легче, кажется, видеть англичан на высотах Монмартра, нежели знать, что они торчат в Ла-Валлетте… Нельсон убрался из Неаполя, но – куда? Лучше спихнуть мальтийские дела на Павла, и пусть он сам разбирается с англичанами.
– А нам уже пора убрать Массена из Италии, где он слишком увлекся «собиранием подарков от благодарного населения».
– Да, Бертье! Массена с его наклонностями вскоре понадобится нам в иной части света, совсем в иной…
Бонапарт не скрыл от общества большие успехи Рейнской армии, личными письмами поздравил Ожеро и других генералов – только не главнокомандующего! Увы, битва при Гогенлиндене стала поводом для глупейшего скандала, в котором, к счастью, не были замешаны ни генерал Моро, ни сам первый консул. Тщеславной теще взбрело в голову, что лавры зятя обязывают Жозефину немедленно принести ей личные поздравления. Не дождавшись Жозефины у себя дома, она сама поехала в Мальмезон, уже распаленная гневом неправедным. Мадам Гюлло прихватила и дочку, но Жозефина, как на грех, в это время принимала ванну: через лакея она просила гостей подождать, пока она приведет себя в порядок. Для тещи это промедление послужило сигнальным выстрелом из пушки:
– Как? Мы, Гюлло, должны ждать, пока она моется?
Забрав пристыженную Александрину, она в ярости покинула Мальмезон и теперь по всему Парижу трезвонила:
– Мы, Гюлло с острова Бурбон, ничуть не хуже этой креолки с Мартиники… Не такая уж она святая, какой притворяется. Мы, Гюлло, по тюрьмам не сидели, а она уже насиделась. Все знают, как она надоела Баррасу, который, чтобы от нее отвязаться, и устроил партию с этим корсиканским прощелыгой. У нее тогда было всего шесть драных юбок, а перчатки она одолжила у Терезы Тальен… Про мою Александрину никто не скажет дурного. Бонапарты хотели бы сбыть Гортензию за моего зятя, но у них ничего не вышло!
Моро приехал в Страсбург, и ему было явно не по себе, когда при жене он обнаружил и тещу. Она стала учить зятя, как лучше действовать, чтобы эти жалкие Бонапарты и Богарне вели себя поскромнее. Моро признался Декану:
– Уверен, вся эта возня с ванной не могла бы возникнуть, если бы Жозефина и мои Гюлло не были креолками. Этот шальной народец всегда вносит в отношения столько страсти и пыла, что мне кажется, легче остричь догола дикую кошку, нежели примирить их… Я целиком на стороне Жозефины!
На тещу он просто цыкнул:
– В чем провинилась гражданка Бонапарт? Только в том, что, не ожидая вас, забралась в ванну, а когда вы явились, она не выскочила из воды нагишом, чтобы скорее перед вами раскланяться! То, что в порядке вещей для нравов колоний, в Париже выглядит смешным и нелепым…
Возникла семейная сцена – с заламыванием рук, с призывами всевышних сил в свидетели. Александрина надула губы, и без того распухшие от слез, а Моро впервые заметил в ее лице наследие грехов предков – что-то негритянское. Жена еще не забыла уроков мадам Кампан и, подавая мужу бульон, выкладывала поверх чашки изящную гирлянду из живых фиалок. Сначала Моро умилялся, потом ему надоело выплевывать лепестки, попавшие в рот вместе с бульоном.
– Не сердись, дорогая, – сказал он. – Мне очень приятна забота обо мне, но ты забываешь, что я солдат, приученный у ночных костров разрывать горячее мясо руками…
* * *
Виктор Лагори отпросился в Париж, и Моро догадывался, что сердце его изныло от любви к мадам Софи Гюго, муж которой служил при штабе Рейнской армии. Лагори вскоре же вернулся в штаб, он рассказал, что полиция Фуше схватила в Опере четырех кинжальщиков, которые подкрадывались к ложе первого консула, чтобы его зарезать.
– Театр в этот день был переполнен, а ведь билет в Оперу стоит десять франков… Всюду говорят, что кинжальщиков подначивали на убийство генералы – Массена и Бернадот!
Массена, смолоду пират и контрабандист, всегда имел склонность к авантюрам, а что касается Бернадота…
– Я думаю, – сказал Моро, – он больше корчит из себя якобинца, нежели является им на самом деле… Да и куда деть Бернадота, если он стал шурином Жозефа Бонапарта?
Прогуливаясь по городу, возле почтовый конторы Страсбурга, где путникам меняли лошадей, Моро встретил русского офицера. Чтобы в низкой карете не помять высокий султан, он вынул его из кивера и укладывал в красивый футляр.
– Какого полка у вас форма?
– Конной гвардии, еще со времен Потемкина.
– Хм. У вас отличный парижский выговор.
– Он и должен быть таковым. Еще ребенком я вывезен родителями от ужасов революции, теперь делаю неплохую карьеру в России… Жерар де Сукантон! – назвался молодой человек. – Мне оказали честь, отправив курьером до Парижа, чтобы передать письма для наших пленных. Заодно я могу навестить в Париже и могилы несчастных родственников.
– А ваша семья пострадала от террора?
– Вероятно, если ничего нам не пишут.
– Ищите их на кладбище Пикпус. Но лучше не искать. Там устроили свалку мусора, а природа сама уже озаботилась, вырастив над мусором кусты яркого шиповника.
Моро не скрывал любопытства: как устроились в России французы-эмигранты, каково к ним отношение в дворянстве и простом народе, где бывают, что едят, что пьют.
– Пьем все и едим все, кроме блинов с черной икрой, вы не представляете, генерал, какая это мерзость! Франция всегда останется для нас прекрасна, как и Европа для тех бедняков, что населяют в Америке берега Огайо и Миссисипи. Вы, наверное, извещены, как мучителен процесс вживания наших соотечественников в Голландии или Испании – они страдальцы! А в России все иначе: кто не принял ее сразу, тот и бежал из нее, осыпая проклятьями, и такие люди навсегда остаются злобными врагами России. Но кто остался, кто вкусил всех прелестей ее безалаберной, но интересной жизни, тот с Россией уже не расстанется и везде ему будет скучно.
– Чем это объяснить? – спросил Моро.
– Это ничем и не объяснить…
Лошадей подали. Можно ехать. Моро сказал:
– Вы много обяжете меня, если напомните в Петербурге военным людям, сражавшимся со мной в Италии, что я сохранил о русской армии самые лучшие впечатления.
Жерар де Сукантон щелкнул каблуками:
– Повторите, как называется это кладбище?
– Пикпус… Я, – добавил Моро, – никогда не одобрял разгула террора, когда людей преследовали за приставку «де» перед фамилией, тем более что такое же «де» поставлено перед всей Историей Франции, перед всей ее культурой…
Жерар де Сукантон натянул узкие перчатки:
– Судя по вашим словам, на кладбище Пикпус, среди роз и мусора, лежат, наверное, и ваши родственники?
– Нет. Мой отец успокоился на родине в Морле. Он был адвокатом и умел защищать людей. Но когда очередь дошла до него, он не смог защитить себя. Так ведь тоже бывает, что среди небритых людей чаще всего мы видим парикмахеров.
Жерар де Сукантон отдал ему честь:
– Простите, мсье! Если вашего отца постигла столь жестокая участь, как вы можете служить всей этой сволочи?
Лицо генерала Моро исказилось как от боли:
– Если вы называете так революционеров, то я тоже из этой «сволочи». В том-то и дело, что я всегда служил только народу Франции! Именно чувство гражданина и помогло мне перешагнуть через тело обезглавленного отца…
* * *
Зима выдалась холодной, но Париж веселился, до утра гремела музыка танцевальных клубов, в Пале-Рояле одуряюще пахло из парфюмерных лавок… Сидя в кресле, обтянутом утрехтским велюром, Александрина на решетке камина поджаривала гренки к обеду. Моро не удивился, когда она заговорила о том, что в Париже проносится красочный вихрь удовольствий, а она прозябает в Страсбурге – при его штабе:
– Все мои подруги по пансиону тоже вышли за генералов, но у них совсем иная жизнь… Им сейчас не до гренок!
За жалобами юной женщины угадывалась и материнская подсказка: мадам Гюлло хотелось бы мутить воду в Париже, а в Страсбурге она шалела от чтения английских романов. Моро ответил, что дивизионных генералов во Франции не так уж много и быть женою одного из них, наверное, совсем недурно для красивой женщины, едва вступающей в жизнь.
– Пойми меня. Когда пушки замолкают, в гостиных едва слышен шепот дипломатов, и, пока в Люневиле не оформят прочный мир с Австрией, я останусь при армии, а ты – при мне. Газеты справедливо пишут, что Рейнская армия, составив оружие в козлы, охраняет приятное затишье в Европе…
Жители Страсбурга часто видели генерала Моро; он катал жену в детских саночках по улицам города, целовал в переулках ее замерзающие щеки. Возле памятника Морицу Саксонскому с пафосом рассуждал о величии его души, о любви, которой одарила полководца знаменитая Адриенна Лекуврер.
– А сейчас, – говорил он, – навестим часовню, где стоят два гроба, заполненные коньяком, и в крепком коньяке много веков плавают, как живые, древний рыцарь и дама его сердца… Она все-таки дождалась его из Палестины!
– Как это ужасно: дождаться, чтобы умереть…
Между тем в штабе копилось недовольство среди офицеров – честолюбие их страдало оттого, что Бонапарт лишил их наград и призов, которыми столь щедро осыпал Итальянскую армию… Декан откровенно жаловался Лагори:
– Хуже нет иметь дело с такими идеалистами, как наш Моро! Что он застрял в Страсбурге? Ему бы ехать в Париж, бывать на приемах в Тюильри, показываться публике, иначе ведь Франция просто забудет о Гогенлиндене…
Виктор Лагори входил к Моро без доклада.
– Я не хочу никого пугать, но поговаривают о выделении двух особых армий: одну с Леклерком во главе для Сан-Доминго, чтобы подавить восстание негров Туссен-Лувертюра, а другую… Не удивляйся, Моро: другую – в Индию!
– Леклерк в Сан-Доминго, а в Индию… я?
– Нет, решено послать Массена.
– Чтобы он собрал «подарки» с Великих Моголов?
– Кажется, выбор сделан русским царем. Россия обязана выставить тридцать пять тысяч, Массена забирает у нас столько же, по Дунаю он спустится в Черное море до Таганрога, оттуда – в Астрахань… Дело поставлено на широкую ногу! Кроме воздушных шаров Монгольфьера, берут ещё роту балерин из Парижа, ибо Бонапарт считает, что сложные пируэты с задиранием ног выше головы действуют на Востоке лучше, нежели грохот осадной артиллерии.
– И что ты думаешь об этом, Лагори?
– Вряд ли этот план составлен в бедламе. Если расстояния не страшили в древности Македонского, почему же наши ветераны с казаками не могут достичь Ганга?..
Моро страдал: недовольство офицеров Рейнский армии пренебрежением Бонапарта к их заслугам становилось уже слишком вызывающим. Ему пытались доказывать уже доказанное:
– Как же так? Маренго – лишь частный успех в Италии. Маренго не выбило Австрию из седла, напротив, ожесточило. Мы же, победив ее при Гогенлиндене и распалив бивуаки под стенами Вены, заставили Франца признать свое поражение… Мы вынудили Вену отказаться от борьбы с республикой!
Моро, конечно, догадывался, почему Бонапарт держит Рейнскую армию в черном теле, но ему не хотелось возбуждать горячие головы опасными сравнениями. Он обещал:
– Я пошлю в Париж своего Рапателя, он отвезет списки награжденных, которые я давно составил. Бертье человек порядочный, он, уверен, воздействует на Бонапарта.
– Сейчас уже не те времена, – заметил Гренье, – прежде пусть Рапатель понравится маркизе Висконти, без которой Бертье дышать не может… Увы, но это так!
Моро признавался Александрине:
– Боюсь, нашу армию раскассируют. Мы, кажется, на плохом счету у Бонапарта, он считает нас республиканцами… А как же иначе? Кем нам быть? – вопросил Моро. – Или ему приятнее было бы видеть в нашей армии роялистов?
– Пхе! – отвечала Александрина…
* * *
Роялисты, вдохновляемые из Лондона, трудились в поте лица. Неутомимый Ги де Невилль снова прибыл из Митавы в Париж, тайные агенты проводили его в неприметную конюшню. Здесь, укрытая от чужих глаз, хрумкала сеном старая лошадь, тут же стояла обычная тележка, на ней – бочка, ничем не примечательная. Это была «адская машина», набитая порохом, перемешанным с пулями и гнутыми ржавыми гвоздями. Конюшня принадлежала Сен-Режану, бывшему офицеру королевского флота, а помогал ему матрос Франсуа Карбон, убежденный роялист. Закаленные в бурях на море, они надеялись устроить ураган в Париже… Ги де Невилль осмотрел бочку.
– Так чего же вы ждете? – спросил он.
– Гастролей миланской певицы Грассини. Корсиканец находит ее завывания прелестными, а за Бонапартом в Оперу потащится и его бешеная креолка…
– Надеюсь, вами все продумано тщательно?
– Все будет как в хорошем театре, – обещал Карбон. – Тележка с бочкой, оставленная на улице Сен-Никез, не привлечет внимания полиции. Допустимо ведь, что хозяин тележки устал и решил взбодрить себя винцом в ближайшем трактире.
Ги де Невилль заглянул в зубы лошади:
– Если она будет впряжена в тележку, то Жозеф Фуше может сразу напасть на ваш след. У этой развалины изъян в зубах очень характерный… Где вы ее достали?
– Купили на окраине у одного пьянчуги. Кажется, она краденая. Вы не волнуйтесь, Невилль: лошадь обречена, от нее даже зубов не останется.
Сен-Режан особо отметил: улица Сен-Никез, по которой обычно Бонапарт проезжает в Оперу, очень узкая.
– А дома там высокие, отчего взрыв в этом ущелье разобьет все вокруг. В гроб его корсиканского величества положат мундир со шляпой. А от Жозефины уцелеет один лишь веер, чтобы в пекле сатаны она навевала на себя прохладу…
Ги де Невилль приподнял над головой шляпу:
– Желаю успеха! Ваши имена, господа, уже вписываются золотыми буквами на скрижали французской истории.
12. Адская машина
Быстро минуют годы, и юные офицеры (те, что погибнут у Бородина или на высотах Монмартра, те, что позже выстроятся в железное каре на Сенатской площади) не раз еще будут спрашивать на лесных бивуаках донского атамана Платова:
– Граф Матвей Иваныч, а как ты в Индию-то ходил?
Один штоф был прикончен. Платов открывал второй.
– А чо? Сижу это я в крепости. Петропавловской, конешно. За чо – сам не знаю. И никто не знает. Но сижу. Ладно-сь. Мы люди станишныя, ко всему привышныя. Сижу! Вдруг двери – нараспашку. Говорят – к ан-ператору. А на мне рубаха, вошь – во такая. И повезли. Со вшами вместе. Тока тулупец накинули. Вхожу. Павел при регалиях. Нос красный. Он уже тогда здорово употреблял. Больше меня! Ан-ператор спрашивает: «Атаман, знаешь ли дорогу до Гангы?» Я впервой, вестимо, слышу. Но в тюрьме-то сидеть задарма кому охота? Я и говорю: «Да у нас на Дону любую девку спроси о Гангах, она враз дорогу покажет…» Тут мне Мальтийский крест на рубаху – бац! Вши мои ажно обалдели. Велено иттить до Индии и хватать англичан за щулята. Должно было нам Массену поддерживать. Как раз о ту пору из-за Мальты перегрызлись…
…Английский флаг реял над яркою желтизной Мальты, Павел I пыхтел сердито, ботфорты его скрипели: «Мой духовный патрон, Христов апостол Павел, спасался от бурь на Мальте, и я останусь патроном Мальты…» Император круто изменил курс своего кабинета, поворачиваясь лицом к республиканской Франции, – смелый шаг, очень смелый! Павел открыто восхищался Бонапартом, публично пил во славу консула, в Эрмитаже, проходя мимо бюста Бонапарта, он – монарх – даже снимал шляпу… Петербург с Парижем еще не обменялись послами, зато император с консулом обменивались дружественными письмами. Михайловский замок еще наполняла строительная сырость, в непросохших залах пылали огромные камины.
Генерал Егор Максимович Спренгпортен явился в замок.
– Поедешь в Париж! Бонапарт, к нам благожелательный, возвращает пленных – с оружием и знаменами, не требуя от нас, чтобы мы вернули пленных французов. Ты возьмешь этих солдат, и они станут моим гарнизоном на Мальте…
Отправив Спренгпортена, Павел задумался – чем отблагодарить Бонапарта за все его любезности? Принял решение:
– На что нам эти нахлебники версальские? Гнать из Митавы графа Прованского без пенсии, чему, я думаю, господин первый консул Франции чрезвычайно возрадуется…
Сказать, что Людовик XVIII был удален из дворца Биронов, нельзя: его просто «вытурили» на улицу со всем барахлом, строжайше наказав, чтобы убирался куда глаза глядят. В лютую морозную ночь, утопая в глубоких сугробах, королевский «двор» тронулся в санях до прусского Полангена. Но король Фридрих-Вильгельм III, уже получавший трепку от республиканцев, боялся вызвать гнев Бонапарта и потому отказал в приюте своему коллеге по королевскому ремеслу.
Тогда расплакалась прусская королева Луиза:
– Скажи, что он может ехать в нашу Варшаву.
– Да, граф Прованский может ехать в Варшаву. Если в Париже у моего посла Луккезини спросят, пусть он сваливает вину на бедного Мейера, нашего варшавского бургомистра…
Варшава в ту окаянную пору входила в состав прусских владений, безлюдная и унылая. Урсын Немцевич, поэт и патриот, оставил ее описание: «На улицах масса нищих… В городе редко встретишь прохожего, еще реже экипажи, дома развалились и опустели; иногда слышен бой барабанный – это проходят отряды пруссаков. Вот караульные ведут полуживого человека, закованного в железные цепи; на его теле видны потоки крови…» В школах преподавали только на немецком языке, а в цукернях все время дрались – поляки волтузили оккупантов. Город был насыщен французскими аристократами. Дюки, маркизы, графы и виконты стали в эмиграции зубодерами, шулерами, сводниками и просто нахалами-попрошайками. «А вот у нас в Париже…» – эта фраза чаще всего слышалась на улицах и в ресторанах. Такова была тогда Варшава!
Людовик XVIII поселился в Краковском предместье. Измученный подагрою, он еще в Митаве привык к русским валенкам, в которых часто сидел на балконе. Но даже теперь стойкость духа не изменяла ему, он продолжал свои интриги:
– Анжу, какие новости от Ги де Невилля?
– Хорошие, сир. Певица Грассини уже в Париже, значит, дни консула сочтены. Но есть и неприятность для нашего двора: Павел, этот безумец, отправил в Париж генерала Спренгпортена, и этот человек уже принят в Мальмезоне…
Да, русскому посланцу оказывали немалые почести. В день его приезда стреляли пушки, генерал стал модной темой для бульварных песенок. Массена скрестил перед ним флаги монархической России и республиканской Франции, выражая этим союзное единение. Спренгпортен сказал ему:
– Любопытно глянуть на человека, который – первый после Карла Двенадцатого! – отважился побеждать русских…
На приеме в Мальмезоне возникла беседа как раз о графе Прованском, у которого Павел I забыл отнять русские валенки. Жозефина удивила русского посла слезами. Это никак не укладывалось в русско-финской голове Спренгпортена: казалось бы, жена республиканского консула и вдруг рыдает над королевской судьбой. Но Бонапарт сказал:
– К чему обижать старого человека? Лишенный пенсии от Испании и России, он скоро станет клянчить пенсию у меня. – Далее зашла речь об Индии. – Ваш государь согласен со мною, что, отобрав у Англии владения в Индии, можно ослабить ее могущество. Сказочная Индия, этот алмаз Востока, дала миру гораздо больше философской мудрости, нежели вся эта пьяная и порочная Англия с ее лавочниками…
Спренгпортен заметил, что Париж доволен правлением Бонапарта. Город казался оживленным, магазины были переполнены лучшими товарами, цены были умеренны и не били по карману даже бедняка. Но посол был удивлен наплывом аристократов, возвратившихся из эмиграции. Все они быстро находили место в армии, в учреждениях республики, их нежно баюкали в Сен-Клу и Мальмезоне. Парижане исподтишка посмеивались над замашками четы Бонапартов, желавших видеть себя в окружении старых дворянских фамилий. В подворотнях, тайком от агентов Фуше, торговали карикатурами на первого консула. Спренгпортен посетил и парижскую Оперу, где Джузеппина Грассини поразила его своей красотой и своим дивным голосом. Но ложа Бонапарта и Жозефины была пуста…
* * *
– Что-то они опаздывают, – сказал матрос Карбон.
– Кажется, едут, – ответил ему Сен-Режан…
Их расчет оказался верным: на тихой улице Сен-Никез никто не обращал внимания на тележку с бочкой. А слабо тлеющий фитиль, подкрадывавшийся к начинке «адской машины», был замечен, кажется, только кучером Бонапарта. Впоследствии выяснили, что в этот вечер он «сел за руль» в пьяном виде, но именно алкоголь придал ему решительности. Что-то почуяв, он круто изменил маршрут, завернув лошадей в Мальтийский переулок, сшибая колесами тумбы на тротуаре. В этот же момент взрыв будто расколол улицу пополам. Жозефину осыпало стеклами из заднего окошка кареты, где-то уже полыхнуло пламя, слышались вопли искалеченных людей.
– Бежим! – воскликнул Сен-Режан…
Всюду лежали мертвецы. В дыму ползали орущие раненые. От бочки с тележкой ничего не осталось. Отброшенная к стене, валялась голова лошади с жутким оскалом зубов, и по этим зубам отыщется хозяин лошади, и тот, кто ее продал, и тот, кто ее купил, – это будет Сен-Режан…
– Едем дальше… в Оперу, – велел Бонапарт.
Бледнее обычного, но внешне спокойный, он появился в театре. Внутри его ложи находилась система увеличительных зеркал, поворачивая которые консул видел все происходящее в зале, он читал даже выражения на лицах зрителей. Публика, уже прослышав о покушении, устроила ему бурные овации. Жозефина нервно играла веером, из тьмы возникла тень Фуше:
– Отчаянный роялист, матрос Франсуа Карбон, уже схвачен в приюте монахинь, что близ Нотр-Дам, вместе с канониссой Дюшен. Мне очень не хватает Ги де Невилля, изворотливого, как минога. Взрыв на улице Сен-Никез – дело роялистов!
Фуше, мастер своего дела, точно назвал роялистов.
Но похвалы хозяина верный пес не заслужил:
– Фуше, я лучше тебя знаю, кто подкатил под меня эту бочку. Ты можешь ловить кого хочешь, но я-то уверен, что фитиль бочки подпалили твои друзья… якобинцы!
Фуше не отступался от своих выводов:
– Лондон не стал бы платить деньги якобинцам, а матрос Карбон уже сознался, кто их подкармливал. Наконец, и граф Невилль – его никак не назовешь другом Робеспьера, как называли вас. Какое отношение к взрыву имеют якобинцы?
– Я не нуждаюсь, Фуше, в твоих доводах. Мне нужны лишь проскрипции, чтобы вычеркивать из списка уничтоженных, и мне нужна массовая депортация, чтобы очистить Францию… Разве якобинцы поумнели, Фуше? Нет, они и сейчас ведут себя так, будто каждый день к завтраку им подают читать газеты Марата! Им, наверное, хочется, чтобы гильотина, извлеченная из сарая, снова торчала на площади Революции…
Фуше (даже он!) не мог прийти в себя от изумления. Министр умоляюще глянул на Жозефину, и, прежде чем ответить, женщина прикрыла веером некрасивые острые зубы.
– Конечно! – сказала она. – Мы разрешили аристократам вернуться к их замкам и угодьям, в их фамильных прудах снова заплескались жирные карпы, они благодарны нам, разве же роялисты, люди благородной крови, способны на такое злодеяние? У меня, Фуше, до сих пор осколки битых стекол в волосах, и я уже не знаю, как их вычесать.
– Уходи, ты надоел мне, – сказал Бонапарт министру. – Мне нужна полиция, а не юстиция!
Фуше удалился, в ложу шурина вошел Мюрат, сверкая множеством застежек, шнурков и тесемок. Бонапарт сказал:
– Эта бочка взорвалась кстати. Если бы такой бочки не было, ее бы надо мне самому взорвать под своей кроватью. Мой мундир облепили всякие насекомые, и пора его как следует вытрясти… Пусть эти якобинцы оплакивают свое прошлое – в будущем я им отказываю. Будущее принадлежит нам!
Мюрат питал какую-то необъяснимую злобу против Моро. Он и сейчас стал доказывать шурину, что армию у Моро надобно отобрать, Рейнскую армию лучше доверить Бернадоту.
– Бернадот наш родственник, – сказал Мюрат.
– И такая же сволочь, как этот Моро…
В эти дни на приеме в Тюильри консул публично назвал Мюрата не мой шурин, а – наш шурин. Жермена де Сталь обрадовалась этому поводу для сооружения остроты:
– Ага! Первое королевское «мы» над республикой уже прозвучало. Его услышали там, где надо, – именно в Тюильри. Скоро это «мы» будет печататься с большой буквы…
* * *
Пусть не было орденов и эполет, но в Рейнской армии еще выжидали наград от имени республики – подзорных труб с отличными линзами, именных пистолетов, позлащенных шпаг, дарственных дипломов, удостоверяющих боевую храбрость, наконец, люди ожидали просто внимания к себе.
– Уверен, – говорил им Моро, – Рапатель вернется не с пустыми руками, вы все это получите…
Из Люневиля сообщали, что мирные переговоры близятся к завершению, Австрия навсегда отказывается от захватов в Италии, которая, несомненно, подпадет под французское влияние… Александрина уже настроилась на отъезд:
– Скажи, мы будем танцевать в Тюильри?
– Если ты этого желаешь… – отвечал ей муж.
А Лагори он с грустью признавался:
– Бедная девочка! Ей хочется кружить в бальных аллюрах… Она еще не может понять, что эти дни в Страсбурге на старости лет станут казаться ей днями безмятежной и тихой радости, когда все прохожие на улице улыбались нам, не было средь нас суеты и зависти…
Потеплело, и всю ночь пласты подталого снега обрушивались в провалы улиц с крутизны готических крыш древнего Страсбурга. К утру Мориц Саксонский, стоя у городского фонтана, сбросил с себя последний снег, от его бронзовых плеч, прогретых весною, медленно парило. Красивые молодые эльзаски, зашнурованные в талии до предела, сыпали зерна на подоконники, и голуби приятно ворковали. Моро осторожно покинул постель, чтобы не потревожить утренний сон Александрины. Лакей с кувшином воды ожидал его в туалетной. Несколько взмахов бритвы, взлетающей, будто сабля, и с бритьем было покончено. Моро отогнул манжеты на белоснежной сорочке, застегнул пуговки на атласном жилете.
– Доминик Рапатель вернулся из Парижа?
– Да, сегодня ночью…
По лицу адъютанта Моро сразу догадался, что его поездку в Париж удачной считать нельзя. Он предложил ему:
– Ну, Рапатель, глоток крепкого ликера?
– Не откажусь…
Они выпили по рюмке шартреза, сели за кофе.
– Наверное, – начал рассказ Рапатель, – теперь нам не нужно никаких наград. Мы желали получить их от имени республики, но она, кажется, издала последний вздох…
Он рассказал о взрыве «адской машины», о том, что Фуше проводит по ночам аресты граждан, не имеющих никакого отношения к этой «машине», но зато имеющих заслуги перед революцией. Бонапарт дал пенсию сестре Робеспьера.
– Но этой пенсией он завуалировал аресты вдовы Бабёфа, даже вдовы Марата! Консул не сидел в тюрьмах на чечевице, но… Почему не остановила его Жозефина, которую в годы террора не миновала сия горькая чаша?
Моро плотно набил табаком трубку:
– Почему же не сидел? Бонапарта тоже не миновала чаша сия. После казни Робеспьера он был посажен как его сподручный, но тут же проклял своего покровителя как «тирана» и получил свободу… Давай, Рапатель, подумаем вместе: если Бонапарт не лишен логики, он сейчас должен бы арестовать сам себя. У него ведь тоже было прошлое в революции, ведь тоже были заслуги перед нацией…
В рюмках снова вспыхнул золотистый шартрез.
– Я всю дорогу от Парижа мучился, – сказал Рапатель. – Самовластье становится невыносимо. Иногда мне начинает казаться, что лучше пусть вернется граф Прованский из Варшавы, граф Артуа с принцем Конде из Лондона, даже ничтожный герцог Энгиенский из Бадена – легче сносить королевскую спесь, нежели наглость корсиканского выскочки!
Моро долго рассасывал огонь в трубке.
– Ошибаешься, Рапатель: Бурбоны вряд ли поумнели за годы скитаний… Разве способны они засыпать пропасть между престолом и народом Франции? Буду откровенен: даже если возможна реставрация монархии, французы все равно никогда не примут монархической власти.
– Генерал! – воскликнул Рапатель. – Но они же приняли власть первого консула… единоличную, как у монарха! А в Париже опять разговоры: почему Бонапарт, а не Моро? Мы на Рейне – это граница, жена с вами, я тоже с вами.
– К чему ты готовишь меня, Рапатель?
– Поезжайте в Россию: вас там примут…
Мимо окон пролетела последняя глыба снега.
– Кто говорит в Париже, почему Бонапарт, а не я, тот оказывает плохую услугу не только мне, но и всей Рейнской армии, последней республиканской армии Франции…[5] Нет, Рапатель, Россия меня не примет: я остаюсь убежденным врагом монархий, я должен умереть гражданином!
– А я, позвольте, останусь вашим адъютантом…
13. Призраки
Коварного Чарльза Уитворта в Петербурге уже не было, но ядовитые зубы его агентуры сохранились на берегах Невы в целости. Заговором теперь руководила любовница Уитворта. Она получила из Англии два миллиона, чтобы не было ни союза с Францией, ни похода на Индию, ни, тем более, императора Павла I, политика которого угрожала сент-джемсскому кабинету потерей главной колониальной кормушки – Индии.
Это не басня, это не анекдот, это не фантастика!
Угроза потери Индии была реальна: Лондон в 1801 году имел в своих гарнизонах на Востоке всего лишь около двух тысяч солдат – сущая капля в возмущенном море угнетенных народов. Конечно, появись в Индии казаки Платова с ветеранами Массена, и Лондон навсегда забыл бы туда дорогу.
Именно страх за Индию и решил все остальное…
Вокруг заговорщиков группировались в Петербурге не только чересчур лихие гвардейцы, недовольные строгостями службы при Павле I, но и видные сановники-крепостники, для которых сама мысль о союзе с Францией – нож острый, ибо в Бонапарте они видели лишь наследника революции.
Казаки атамана Платова уже развили походный темп – до пятидесяти верст в сутки! Англии угрожал правительственный кризис. Европа дружно заговорила о «вооруженном нейтралитете» времен императрицы Екатерины II, дабы совместными усилиями морских держав пресечь разбой на морях английского флота.
«Пресечь? Разбой? На морях? Англии? Ха-ха!..»
Копенгаген, союзный России и Франции, мирно спал при открытых окнах – была весна. На спящую столицу Дании адмирал Нельсон – без объявления войны! – обрушил с эскадры ураган раскаленных ядер. В грохоте боя и треске разгоревшихся пожаров англичане заставили датчан отрешиться от своих союзов с «варварской» Россией и «кровожадной» Францией… Горацио Нельсон сделал заявление:
– Датчане, вы должны знать, что Англия – ваш лучший друг, и она желает Дании только добра…
Снова были воздеты паруса – Нельсон повел эскадру прямо на Ревель, чтобы уничтожить Балтийский флот, затем разгромить с моря Крондштадт и повторить с Петербургом все то, что проделано с Копенгагеном… Он рассуждал:
– Когда мы бросим якоря на Неве, а ядра наших пушек полетят прямо в окна царского Эрмитажа, тогда русские грязные собаки догадаются сами, что нельзя изгонять благородного джентльмена сэра Чарльза Уитворта, дабы любезничать с этим подлейшим мерзавцем и негодяем Бонапартом…
Ах, как жаль, что Эмма Гамильтон не могла любоваться им в эту волшебную минуту.
Показался и Ревель.
– Но гавань Ревеля совершенно пуста, сэр.
– Странно! Куда же делся весь русский флот?..
Накануне, ломая хрупкие пластины льда, русские корабли перешли в Кронштадт, а сам Ревель – Таллин (древняя русская Колывань) встретил пришельцев сотнями пушек, которые и смотрели на британцев отовсюду, готовые наделать дырок в бортах, способные размочалить все паруса. На борт английского флагмана поднялись два человека: пожилой – граф Пален, молодой – Балашов. Последовал вопрос:
– Чем вы можете оправдать свое появление здесь?
Нельсон не привык давать отчеты. Но солидная важность русских и обилие батарей на берегу – с этим приходилось считаться. Из его мундира еще не выветрился дым пожаров Копенгагена, а он уже заговорил о мирных намерениях:
– Мое королевство испытывает самые теплые чувства к России, а мой визит в Ревель прошу расценивать как визит вежливости, и не более того, господа.
Балашов (военный губернатор!) сказал:
– К чему вежливость подкреплять заряженными орудиями? Искренность свою подтвердите, адмирал, не только закрытием пушек, но и немедленным удалением отсюда, иначе…
В море Нельсон встретил фрегат, спешивший в Петербург, на нем плыл в Россию новый посол – Сент-Эленс.
– Не мешайте мне делать новую политику! – наорал посол на адмирала. – Убирайтесь с этого моря… Сейчас в Петербурге все изменится, ваша эскадра уже не нужна мне!
В эти дни камины в Михайловском замке пылали особенно жарко, негасимые ни днем, ни ночью: свежая каменная кладка не хотела расставаться с сыростью. Живописные полотна коробились от плесени, зеркала запотевали, давая нечеткие отражения, и Павел I в эти дни не узнавал сам себя:
– Странно! Я вижу себя со свернутой шеей…
* * *
Фуше напомнил Бонапарту тот вечер в Опере, когда возле его ложи арестовали кинжальщиков. Именно в тот вечер парижане брали билеты в Оперу нарасхват, чтобы посмотреть, как будут убивать первого консула. Бонапарт сказал:
– Какое трогательное проявление народной любви! Они платят по десять франков, чтобы не проморгать, когда меня станут резать… Фуше, готовы ли проскрипции?
– Несомненно, консул.
– В пять дней все будет кончено. – Бонапарту стало смешно. – Но каково Питту? Ведь этот убогий не уставал бубнить обо мне как о злостном выродке якобинских теорий. Что скажет Лондон теперь, когда я ссылаю якобинцев в Кайенну? Наконец, у меня есть в запасе Сейшельские и Коморские острова, где бегают ящерицы величиной с теленка, и все они любят пожирать падаль… Не забавно ли это, Фуше?
– Это очень забавно, – согласился бывший якобинец Фуше.
Бонапарт вовремя распознал момент, с которого оппозиция его режиму станет усиливаться, он предчувствовал и направление, откуда ему грозит главная опасность. Спасибо роялистам – они развязали ему руки! Ни минуты не сомневаясь в том, кто устроил взрыв на улице Сен-Никез, Бонапарт все свое могучее актерское дарование, весь жгучий пыл мстительной корсиканской натуры обратил против республиканцев. Пусть и далее вливается внутрь Франции поток аристократов из эмиграции, но через другие шлюзы, пройдя обработку в тюремных подвалах, будут выплеснуты из Франции сотни непримиримых, все протестующие… Бой общественному мнению Бонапарт дал в Законодательном собрании:
– В пять дней, говорю я вам, все будет кончено. Несогласных со мною я разгоню по углам, как разогнал Директорию, и на свободные места рассажу не выборных, а назначенных мною полковников, уважающих военную дисциплину…
Ропот в зале переходил в зловещий гул. Неужели и сейчас (как в дни брюмера) станут его трепать за воротник, требуя поставить вне закона? Адмирал Лоренц Трюге, начавший службу еще юнгой, сидевший в тюрьмах при всех режимах, какие были во Франции, этот смелый Трюге встал и честно сказал:
– Когда же конец насилиям и злодействам? Мы уже налюбовались всякими казнями. Неужели и теперь Франция настолько беспомощна, настолько глупа и настолько слаба, что подчинит свою гордость тирании гражданина первого консула?
Бонапарт сразу потерял самообладание.
– Молчать! – закричал он на старика… – И вы, гражданин Трюге, не рассчитывайте на пощаду… Мы не станем комедианствовать в вопросах морали. Мне уже безразлично, кто прав, кто виноват. Такие вопросы следовало задавать раньше – еще при королях. Но только не теперь, когда вся Франция смотрит на меня, одного меня! И нация поверит мне, а не вам. А кто давно знал Трюге, тот скоро Трюге забудет. Если я утверждаю, что нужны проскрипции, нужна депортация, то народ поверит мне, а вас просто вышвырнут вон. Да, скажут французы, если это нужно для самого Бонапарта, значит, это необходимо для спасения отечества…
– Кто виновен конкретно? – спросили из зала.
– Даже тот, кто осмелился спрашивать об этом…
Началось массовое изгнание революционеров в ссылку. Фуше объяснял это так: «Не все они схвачены с кинжалами в руках, но все они известны за людей, способных кинжалы отточить». На Гренельском поле, во рвах Венсеннского замка по ночам стучали выстрелы – там кого-то уже убивали. Кого? За что? – узнавать даже страшно. Лучше молчать. И совсем незаметно для Парижа опустился нож гильотины, дабы умертвить подлинных виновников взрыва на улице Сен-Никез – роялистов Сен-Режана и матроса Франсуа Карбона. Их казнили на рассвете, потому зевак не было… Только в отдалении стоял Ги де Невилль, и, когда секира дважды блеснула, разрубая шейные позвонки казнимых, он приподнял над головой шляпу.
– Золотыми буквами… во имя короля, – шепнул он.
…Я иногда думаю, что Ги де Невилль совсем не был неуловимым – просто Фуше не желал ловить его. Этот оборотень, страдающий малокровием, всегда вел двойную игру!
* * *
Клубок из нескольких сюжетов истории, туго связанный единством времени, неслышно катился далее – до Петербурга. Павел I напрасно окопал Михайловский замок глубокими рвами, напрасно расставил у дверей верные караулы, напрасно не защелкнул в спальне «французский» замок с пистолетом, вовремя стреляющий и зажигающий свечи…
В ночь с 11 на 12 марта 1801 года, играя в карты у княгини Белосельской-Белозерской, старый сенатор Алексеев мельком глянул на часы и сказал партнерам:
– У меня пики! Кто сдает, господа? Вы, князь?.. Кажется, сейчас наш курносый чувствует себя не в своей тарелке…
Осыпанная бриллиантами табакерка в могучем кулаке графа Николая Зубова, обрушенная на висок императора, и прочный шарф поэта-сатирика Сергея Марина, затянутый на шее императора, мигом разрешили все мучительные вопросы внутренней и внешней политики. Мальта перемешалась с обломками постельной ширмы, а проекты завоевания Индии растеклись в луже из опрокинутого ночного горшка…
Сенатор Алексеев снова глянул на часы.
– Я пас, мадам! – сказал он очаровательной хозяйке. – У кого пики? Поздравляю всех с новым императором – его молодым величеством Александром Павловичем…
На столе Павла был найден черновик его планов о дальнейшем развитии франко-русского альянса: «Склонить Бонапарта к принятию им королевского титула, даже с престолонаследованием в его семействе. Такое решение с его стороны я почитаю единственным средством… изменить революционные начала, вооружившие против Франции всю Европу». Павел не был глупцом: из его планов видно, что он уже разгадал самые тайные вожделения гражданина первого консула…
Но и Бонапарт разгадал, кто убил его союзника:
– Эти проклятые, бессовестные англичане! Они промахнулись по мне на улице Сен-Никез, но они попали прямо в мое сердце… там, в Михайловском замке Петербурга…
Парижская газета «Монитор», отлично осведомленная, спрашивала читателей: разве случайно убийство Павла I совпало по времени с заходом в русские воды эскадры Нельсона; разве не подозрительно, что при известии о гибели царя весь Лондон пришел в движение, устроив праздничное гулянье на улицах, а в парламенте открыто вещали, что теперь Англия спасена? Убийством русского императора милорды выдали перед миром свой главный страх – боязнь потерять Индию…
– Бертье, – сказал Бонапарт, – Индия уже не нуждается в армии Массена, как и Мальта не нуждается теперь в русском гарнизоне… Я желаю видеть Спренгпортена.
Спренгпортену он почти невозмутимо сообщил:
– Русские войска можно отводить в Россию… Надеюсь, перемены в Петербурге не смогут переменить добрых отношений между Парижем и вашим новым кабинетом. Убедите своего молодого государя в том, что Россия всегда найдет во Франции лучшего друга… Наши могучие государства должны стоять по флангам Европы, готовые действовать сообща. Я, – сказал Бонапарт, – особо подчеркиваю наше выгодное географическое положение, удобное для Парижа и Петербурга…
В лагере Камбре генерала встретил полковник Сергей Толбухин; голова его была накрыта шапочкой из черного конского волоса. Спренгпортен наивно полюбопытствовал:
– Это новая мода скрывать облысение?
– Да, теперь это очень модно – скрывать на черепе большую дырку, в которую парижские лекари вставили платиновую блямбу, чтобы не вылезал мозг… Прикажете командовать?
– Будьте любезны, полковник.
– Домой… в Россию… арш!
Пропели фанфары, и качнулись ряды штыков. При знаменах и при оружии – пешком через всю Европу – русские полки двинулись в Россию. Франция провожала их цветением яблоневых садов, улыбками кокетливых крестьянок, струями благовонного вина, щедро заполнявшего солдатские кружки… Им суждено вернуться сюда через тринадцать лет – с грохотом ликующих барабанов, через поля грандиозных битв, через задымленные высоты парижского Монмартра.
Полковник Толбухин не дожил до этих дней. Едва добравшись до любимой родины, он в первой же русской деревне, входя в крестьянскую избу, забыл пригнуться пониже и головою задел дверную притолоку… Успел лишь крикнуть:
– Эх, жизнь моя… красота! – И рухнул замертво.
14. «Мое сердце – тебе…»
3 прериаля IX года (иначе 23 мая 1801 года) генерал Моро вернулся из Страсбурга в Париж и сразу же поехал в замок Орсэ, полученный им в приданое за женою. Из «Монитера», прочитанного еще в Шалоне, Моро узнал, что его обвиняют в дурном управлении интендантством армии, и это его задело… В нижнем вестибюле замка, пока лакеи таскали наверх багаж, он бегло ознакомился с почтой. Нет, пока все оставалось по-старому. Его ожидали два пригласительных билета: из Мальмезона – к завтраку, из Тюильри – для представления первому консулу.
– Что мы наденем для Тюильри? – спросила теща, будучи уверенной, что Бонапарты без нее не обойдутся.
– После случая с ванной вряд ли Жозефине желательно вас видеть. А я зван в Тюильри с начальником штаба Лагори.
Чтобы побыть одному, пока в замке устраиваются, он поселился в старой квартире на улице Анжу. Обедал у Веро или в садах Руджиери, впервые соприкоснувшись с обновленным лексиконом парижан. Словами «исключительные» или «бешеные» отныне именовали республиканцев, а якобинцев называли совсем уж гаденько – «подонки»! В кафе и ресторанах, на зеленых террасах Руджиери к Моро подходили даже незнакомые люди, выражали свою приязнь, в публике не умолкали разговоры о его добродетелях, гражданских и воинских. Иногда – какой же человек без слабостей? – Моро было приятно слышать, что его «ставят выше всех военных без исключения» (именно в таких словах тайная агентура докладывала Бонапарту). И в Сен-Антуанском предместье, где жило рабочее простонародье, и в богатых кварталах Сен-Жермена, где селилась элита общества, всюду бытовали пересуды о том, что для Моро уже готовится в Булони мощная армия – для десантной высадки на берегах Англии, дабы покарать плутократов Сити.
Лагори предупредил своего генерала:
– Надо быть готовыми! Я возьму в Тюильри карты, пусть Рапатель не забудет отчеты по армии. Думаю, Бонапарту вряд ли сейчас приятно возвращение в Париж «исключительного» генерала «бешеной» армии да еще с начальником его штаба – «подонком» Виктором Лагори.
– Я буду в статском, – скупо отвечал Моро…
5 прериаля (на третий день после приезда) Моро прибыл в Тюильри, попав во взволнованный и красочный сонм полководцев Франции, громыхающих саблями и здоровым животным хохотом; особое внимание привлекали сабреташи – отчаянные головы, рубаки и хвастуны, пьяницы и бабники, идущие на смерть легко, как на вечеринку с дамами; именно сабреташи, сроднившиеся с войной, и были главной опорой консула, который любил этих забулдыг, готовых умереть за него хоть сегодня, но Бонапарт держал их в чинах не выше полковника.
Сегодня он принимал одновременно военных, актеров, живописцев, математиков, ученых. Каждый по степени симпатии Бонапарта получал от него – кто улыбку, кто окрик, кто ласку, кто выговор. Но все, кажется, оставались довольны… В ряду актеров находился представительный старик в напудренном парике – Жан Дюгазон-Гурго, вышедший из той же театральной династии, к которой принадлежала и Розали Дюгазон. Этот прославленный актер когда-то был близок якобинцам.
Бонапарт вдруг резко хлопнул его по животу.
– Ты все округляешь, сынок? – спросил он.
Самолюбивый Дюгазон не уронил славы «Комеди Франсез»: с такой же силой он больно треснул по животу Бонапарта:
– Все-таки не так быстро, как ты… папочка!
Это неслыханное «папочка» отбросило Бонапарта в сторону. Заметив Моро, он не взял отчетов у Рапателя:
– Оставьте у Бертье, на досуге он их просмотрит. Впрочем, я все уже знаю… Лагори, у вас ко мне вопросы?
– Я шел сюда с ответами на ваши вопросы.
– Их не будет. – Бонапарт торопливо пожал руку Моро. – Если я поручу Рейнскую армию Бернадоту, как вы думаете, способен ли он справиться с вашей «шайкой»?
После «подонков» следовало учитывать и «шайку». Но Моро решил, что будет не прав, обостряя отношения.
– Армия вполне дисциплинированна, – ответил он (понимая, что, отдав армию Бернадоту, он механически выбывает в отставку). – Все проступки наказаны расстрелами еще на войне. Так что Бернадоту будет не трудно командовать…
К их беседе подозрительно прислушивались сабреташи. Кажется, они ждали скандала, но скандала не получилось.
– Сорок тысяч франков жалованья, – громко объявил Бонапарт, – я оставляю за вами по чину командующего армией, и, надеюсь, вам пока хватит… до нового назначения!
– Благодарю, – сухо кивнул Моро.
После приема к нему подошел старик Дюгазон:
– Не везло мне в Тюильри при королях, не везет и при консулах… А вы хотя бы изредка навещайте бедную Розали. Я все понимаю, дорогой Моро, но она вас так любит!
– Любила, – согласился Моро.
– Нет, она вас любит и сейчас…
Вечером дивизионный генерал вернулся в замок Орсэ, где Александрина с трепетом ожидала его. Моро крепко обнял молоденькую жену:
– Война окончена. Мы победили. Армию отобрали. Сорок тысяч франков оставили. Теперь можно и танцевать…
Нет, Франция не унывала! Продлевалось тревожное время битв, флирта, романтики. Своим возлюбленным военные люди писали тогда: «Мое сердце – тебе, жизнь – ради чести…»
* * *
Недавно Бонапарт расстрелял художника-якобинца Лебрен-Топено, любимого ученика Луи Давида, и Париж был в недоумении – как мог Давид, запросто вхожий к консулу, не остановить убийство своего талантливейшего ученика?.. Конечно, военные толпою стояли перед последним полотном Давида «Переход Бонапарта через Сен-Бернар». Событие недавнее, свидетели еще живы, а Келлерман сказал Моро, что это чепуха:
– Красок много, но… где же правда? Я-то знаю, что Бонапарта трясло на старом ишаке, а здесь его уносит горячий конь. Да случись такое на кручах Сен-Бернара, и кости нашего героя валялись бы на дне пропасти вместе с лошадиными…
Но заядлых бонапартистов, даже верного Мюрата, явно шокировало то, что Давид внизу картины выписал имя их божества подле имен Ганнибала и Карла Великого.
– Неужели, – шептались они, – даже умники не могут обойтись без дешевой лести? Как же наш Бонапарт не догадался велеть Давиду замазать эти нескромные сравнения?
Художник Жерар уже писал однажды портрет Моро, между ними были хорошие отношения, и Моро спросил его:
– Жерар, а что вы-то скажете?
Жерар, далеко не трус, затащил Моро в уголок:
– Критиковать Давида опасно, ибо волею Бонапарта Давид в живописи, как и Тальма в театре, стал непогрешимым, вроде апостола истины. Из прежнего доброго товарища Давид обратился в диктатора, он уже не дает советов – он рассыпает декреты, как надо писать и что надо писать, если хочешь остаться живым и сытым… По секрету скажу вам, Моро: в этой картине Давид бездарен и фальшив, как нигде. Даже фигуру коня, чересчур уж горячего, он наглейшим образом похитил из-под Петра Великого с памятника Фальконе в Петербурге… Вы, – просил Жерар, – не говорите никому, что я вам сказал, иначе у меня могут быть крупные неприятности.
– Благодарю, Жерар. А бретонцы не из болтливых…
По случаю ухода из армии Моро на улице Анжу устроил пирушку для друзей, сослуживцев, приятелей. Полковник Максимилиан Фуа, прозванный «рыцарем революции», явился первым, обещая хозяину как следует напиться.
– У меня дурные предчувствия, – сказал Фуа.
Шарль Декан пришел позже всех, но принес бутылку английского бренди, чем и вызвал дружный хохот генералов.
– Ах проклятый шуан! – кричали ему. – Сознавайся, что продался в Вандею, чтобы сам Жорж Кадудаль таскал для тебя через Ла-Манш бутылки с такой крепкой жидкостью.
– На гильотину его… в Кайенну! – рычал Даву.
Бертье пытался направить хмельной разговор в академическое русло: он выражал удивление, что революция до сих пор не уничтожила уставов королевской армии:
– Наши атаки – от гонора, но мы плохо стреляем… По сравнению с русскими мы совсем не умеем стрелять!
Декан рассказал мрачному Нею о том, что творилось в Швейцарии, когда он там дрался:
– В кантоне Унтервальдена мерзкое было дело у Станцштадта. Три дня бились и в живых не оставили даже раненых. А когда мародеры пошли собирать барахло, под плащами и панцирями убитых открылись женские животы и груди… Женщины Швейцарии дрались с нами, как безумные львицы!
Максимилиан Фуа с брезгливостью отряхнулся:
– Спору нет, мы, французы, победили и заставили швейцарок признать нашу конституцию… самую лучшую в мире!
Из трубки Моро с треском сыпались искры.
– Я помню одну речь Карно, и хотя я здорово пьян, но еще могу цитировать: «Война извинительна лишь в тех случаях, если она имеет целью защиту отечества, но она становится бедствием, если ее цель – покорение соседних народов. Гуманность – первый долг полководца, который даже в своем ужасном ремесле должен отыскивать поводы для проявления человеколюбия…» Друзья! – сказал Моро. – Все мы хорошие республиканцы. Но не слишком ли мы далеко забрались со своими принципами, наколотыми на окровавленные штыки?
Ни Даву, ни Ней не ведали подобных сомнений.
– Главное – бить всех! А когда все эти королевства и герцогства свалим в одну вонючую кучу, тогда и разберемся – что оставить, а что выбросить на свалку истории.
– Не спешите, – вмешался Фуа. – Все эти королевства, все эти герцогства населяют такие же люди, как мы с вами. И немец не виноват, что родился немцем, как и я не чувствую за собой вины за то, что я – француз… Сначала мы вызвали в Европе удивление, которое сменилось страхом. Но страх обязательно обернется ненавистью к нам, французам.
– Да, – подхватил Рапатель, – сейчас мы колотим Европу по голове, и у нас это здорово стало получаться. Но где-то уже растут елки, из которых настругают палок…
– Отчего ты вспомнил елки? – удивился Ней.
– Потому что, помимо трухлявой Германии князей, епископов и герцогов, существует еще и великая страна Россия…
Пьяный Даву выплеснул в лицо Рапателю вино:
– Как ты смеешь сравнивать французов с русскими? Мы свободные граждане, а все эти русские – жалкие рабы.
– Но эти рабы несут на своих знаменах не идеалы рабства. А мы, французы, уже превратились в насильников и грабителей…
Ней ударом в лицо опрокинул Рапателя на пол:
– Мерзавец… подонок… получи от меня!
В руке генерала Моро блеснула шпага:
– Это не твой адъютант! Я убью тебя, Ней, защищайся…
Максимилиан Фуа встал меж ними:
– Вы с ума сошли… Ней, убирайся к чертям!
Доминик Рапатель, бледный от унижения, шатался:
– Мне, капитану, при генералах лучше молчать…
Лакей, встревоженный, шепнул Моро:
– Там кто-то пришел… просит вас…
Это был Жозеф Фуше, который и сказал:
– Ты знаешь, Моро, как замечательно я к тебе отношусь. Но ты сегодня нарушил правила поведения в Париже.
– Какие? Объясни.
– Ты не имел права созывать гостей, прежде не прислав мне список – кто будет, один ли, с женой, с любовницей? Я не стану мешать вашей попойке, но впредь ты учти это… Тем более и консул Бонапарт требует соблюдения этих правил.
– Фуше, так, может быть, заранее готовить протоколы речей, которые будут сказаны за столом по пьянке?
– Этого не нужно, Моро, ты и сам понимаешь, что все речи завтра же станут известны мне и без твоих протоколов…
* * *
Моро утаил от Александрины, что ни он сам, ни она, его жена, не получили от Бонапартов приглашения на большой бал в залах королевского Тюильри. Однако яркая молодость жены, жаждущей удовольствий света, ко многому обязывала, и Моро оправдывал ее и себя перед Максимилианом Фуа:
– А что делать, если в Александрине, при всей ее любви ко мне, крутятся всякие чертенята? Конечно, ей хочется «поддать пару», как говорят русские, или «поддать дыму», как говорят турки… Я ни в чем не отказываю ей, Фуа!
Париж в те годы был перенасыщен сотнями танцевальных клубов. На окраинах в полутьме трактиров топали башмаками торговки овощами, грудастые няньки вели ногами любовные диалоги с ночными ворами или солдатами-«ворчунами». Были и великолепные дорогие клубы, где не жалели музыки и свечей, здесь можно было встретить всех сестер первого консула. Но я, читатель, был, признаюсь, удивлен, когда в мемуарах одной русской путешественницы встретил такую фразу: «Г-жа Моро, красивая, стройная и грациозная, была царицей бала; ее муж, одетый простым гражданином, пожирал ее глазами». Наверное, так и было… Шоколадный негр Жюльен из колонии Сан-Доминго (знаменитый скрипач Европы) руководил с эстрады оркестром, флейты с барабанами сообщали публике веселейший ритм. Полина Леклерк, самая распутная сестра Бонапарта, безумно отплясывала с актером Пьером Лафоном, самым красивым мужчиной Парижа, и среди танцующих можно было слышать:
– А, вот она где! Первый консул затем и услал в Сан-Доминго ее мужа, чтобы он не мешал ей блудить в Париже…
После таких вечеров, после грохота музыки Моро всегда было приятно вернуться домой, освободить шею от галстука, присесть к камину и подумать о том, что ему скоро уже сорок лет… Однажды в чудесном настроении он сказал Александрине, что Париж начинает надоедать и не пора ли им провести зимний сезон в тишине деревни Гробуа?
– Пхе! – отказалась жена.
Это «пхе» всегда напоминало ему мадам Блондель.
– Не спорь со мною и поцелуй меня.
– Пхе! – отвергла она его ласки.
Моро, недолго думая, развернул ее и всыпал жене хороших полнозвучных «нанашек»:
– Вот тебе, вот тебе! Сколько раз говорить, чтобы в моем присутствии ты оставила это дурацкое «пхе»…
Александрина ловко укусила мужа за ухо и, отбежав подальше, издали показала ему розовый язык.
Тут Моро не выдержал и весело расхохотался:
– Ребенок! Я всегда забываю, сколько тебе лет…
* * *
Вскоре молодая женщина ощутила признаки беременности. Кто-то будет у них – Поль или Виргиния? Какие блаженные острова ожидают их в будущем?
Будет ли знать их Виргиния, что останется в дневниках русского поэта А. С. Пушкина, который однажды, вернувшись с бала у Салтыковых, второпях запишет: «Ермолова и Курваль (дочь ген. Моро) всех хуже одеваются…» Тогда был конец 1834 года, и уже выросло новое поколение.
Молодую красивую иностранку, закутанную в русские меха, русские кони увозили в блеск и сияние русских снегов. А ее отец, генерал Моро, отлитый в бронзе, стоял над своей могилой, держа в руке боевую шпагу. На его надгробии было начертано все: когда родился и где родился, когда умер и где умер. Не было, пожалуй, сказано главного: «Мое сердце – тебе, Франция!»
Часть вторая
Сопротивление
Храбрые товарищи по оружию! Республика… сейчас только пустое слово: вскоре, несомненно, Бурбоны будут на троне или Бонапарт провозгласит себя императором… По какому праву этот незаконнорожденный ублюдок Корсики, этот республиканский пигмей хочет изображать собою Ликурга или Солона?..
Из обращения Рейнской армии
Второй эскиз будущего с высоты Монмартра
Почитаемый в нашей истории декабрист Михаил Федорович Орлов, мыслитель и литератор, был адъютантом генерала Моро в самый трагический период его жизни. Весна победы 1814 года застала Орлова уже в чине полковника, в звании флигель-адъютанта царя, в возрасте двадцати шести лет. Жизнь еще только начиналась, и Орлов не мог предвидеть ее конца – тоже трагического, но осененного уважением русского общества, дружбою Чаадаева, Пушкина и юного Герцена…
Шампань удивила русских бедностью жителей и богатством винных подвалов. Наполеон еще готовил поход на Москву, когда мир ошеломило появление ярчайшей кометы, под знаком которой Шампань в 1811 году дала небывалый урожай крупного сочного винограда. Теперь шипучее «vin de la comete» русские казаки растаскивали в ведрах и давали пить измученным лошадям – для взбодрения:
– Лакай, хвороба! До Парижу осталось недалече…
Армия наступала. Вровень с конницей, волоча за собой пушки и зарядные фуры, двигались калмыцкие верблюды, посматривая по сторонам с презрением. Деревенские кюре спрашивали Орлова – почему войска коалиции носят на рукавах белые повязки, уж не символ ли это заядлого роялизма?
Орлов объяснял им казусы коалиционной войны:
– Не умея разбираться в мундирах, наши казаки перекололи столько союзников, что пришлось ввести это отличие. Все простыни, все нижнее белье давно разодрано, и нам уже поздно менять повязки на розовые или голубые. Белый цвет – не признак роялистских воззрений. Я не поручусь за венценосцев Европы, но мы, русские, склонны оставить во Франции республиканское правление… без тирании Наполеона!
Наконец перед армией смутно забрезжили очертания громадного города, вдали угадывались башни Нотр-Дам и Монмартрские высоты. Солдаты стали креститься:
– Ну, здравствуй, батюшка Париж… пора! Давно уж нам пора расквитаться с тобой за матушку Москву…
Авангард генерала Раевского занимал Бондийский лес, прусский корпус Блюхера вливался в рощи Сен-Дени, Ланжерон выводил русских прямо к Монмартру, на холмах которого ветер раскручивал крылья мукомольных мельниц. Орлов видел, как восемь израненных канониров, все в кровище, с матюгами и стонами уже вкатывали на крутизну первую трофейную пушку.
– Пойдет ли в бой лейб-гвардия? – спросил он.
Александр I был в отличном настроении, издалека лорнируя Париж, как волшебную декорацию в театре:
– Пока одни павловцы! Остальную гвардию и кавалергардию побережем для въезда в Париж, дабы не осрамиться перед прелестными француженками нашим рваньем и босячеством… Кстати, милейший Орлов, узнайте, не нуждается ли в ваших услугах фельдмаршал Барклай-де-Толли?
– Сюрприз! Разве он… фельдмаршал?
– С этого момента. С горы Монмартра…
В садах предместий Парижа сами по себе падали деревья, переломленные от самых корневищ чудовищной вибрацией воздуха. Задержка произошла лишь под стенами Венсеннского замка, где на призыв русских солдат сдаваться на фас цитадели выбрался одноногий комендант.
– С удовольствием сдамся! – прогорланил он, размахивая костылем. – Но с одним условием: я вам – крепость, а вы мне – ногу, которую я нечаянно оставил у вашей деревни Бородино…
Дивизия Раевского штурмовала Бельвиль, пруссаки ломили напролом – безумно дерзкие в соседстве с русским союзником. Барклай-де-Толли сказал:
– Господь всевышний вознаградил меня за все мои унижения двенадцатого года… Конец моей жизни прекрасен!
И в этом грохочущем аду битвы, в нервных криках команд и воплях умирающих Орлову было так страшно, было так больно слышать его трудные, мужские рыдания…
* * *
Государственная машина империи работала четко. Каждый француз, будь то спекулянт или рабочий, ежемесячно платил налоги для смазки этой сверкающей машины, не знающей перебоев. Но чем хуже становились дела Наполеона, тем труднее было инспекторам выколачивать подати. В январе 1814 года парижане платили уже неохотно, в феврале обещали рассчитаться с казной в следующем месяце, а в марте чиновников императора просто спускали с лестниц:
– Зайди в апреле! Поглядим, кто тогда будет…
Из денежного оборота парижан вдруг исчезли золото и серебро, базарные торговки не брали ассигнаций. Мошенники сбывали наполеондоры, зато зажимали королевские луидоры. Магазины работали, как раньше, но продуктов не было. Пустые полки украшали бутыли с вином и детские сладости. Однако двери Лувра по-прежнему открывались по утрам, впуская под свою сень говорливые толпы художников-халтурщиков, живших тем, что они копировали полотна великих мастеров на продажу (каждый буржуа не прочь был иметь своего Караваджо или Мурильо). Вся эта богемная шушера, расставляя подрамники и отбивая на ладонях ворс кистей, вольготно рассуждала о последних событиях, как о событиях на Луне:
– А где император? Говорят, в Мо? Но ведь от Мо остались руины после взрыва арсеналов… Плевать, что будет! И пусть Давид, любимец Наполеона, мечется со своей гениальной палитрой, а нам одинаково паршиво при любом режиме…
Иногда художники подходили к окнам Лувра, озирая из них обширные дворы Тюильри, заставленные массою экипажей:
– Наша австриячка уже собирает чемоданы, чтобы бежать под защиту своего папеньки… Ей-то что! Пожила в Тюильри, теперь не пропадет и в родительском Шенбрунне…
В залах Тюильри заранее паковали в дорогу груды золота, серебра, фарфора и драгоценностей. Ящики нумеровали. Два ящика, № 2 и № 3, заполнили фамильными бриллиантами (фамильными они были, правда, лишь до того момента, пока не оказались в руках династии Бонапартов, ограбивших прежних владельцев). Мария-Луиза, дочь императора Франца, молоденькая жена Наполеона и мать его наследника – Римского короля, перетряхивала свой гардероб. Камеристку спросила:
– Как вы думаете, что надеть мне для выезда?
– Вашему величеству в дороге приличествует черная амазонка, выделяющая стройность идеальной комплекции, а шляпа с черными перьями какаду послужит причиной для неподдельного восторга парижан перед вашей скромностью.
– Я такого же мнения, – сказала Мария-Луиза. Оборону столицы Наполеон доверил тогда своему брату Жозефу, бывшему королю в Неаполе и Мадриде:
– Жозефина уже бежала в Наварру, но честь молодой жены должно беречь особо. И пусть болтуны в Париже примолкнут: моя армия еще будет стоять на Висле! Впрочем, – поник император, – я теперь согласен заключить мир и на берегах Рейна, если бы не упрямство русского царя.
На улице Рошуар экс-король Жозеф видел раненых, лежащих на тротуарах, среди них скорчились мертвецы.
– Кто вы и откуда? – спросил он (тут были искалеченные при Фер-Шампенуазе, обожженные чудовищным взрывом пороховых арсеналов в Мо). – Что вы тут валяетесь?
– Госпитали переполнены. Нас уже не берут.
– Вы же умрете на земле.
– Мы и умираем… за императора!
Возле церкви св. Лазаря была устроена свалка русских раненых, попавших в плен; отсюда их грузили на большие телеги, мертвых вместе с живыми, и отвозили прямо на кладбища, где и сбрасывали на землю, как мусор. Мертвые оставались мертвыми, а живые еще окликали редких прохожих:
– Эй, Париж! Не знашь ли, далече ль наши-то?..
Через заставы Клиши, Пасси, Пантен, Сен-Жак и Сен-Мартен тянулись длиннющие обозы беженцев, между колес бежали собаки, за телегами тащились, опустив головы, недоеные коровы. У застав возникали драки – никто не хотел платить в казну пошлину за въезд в столицу империи.
– А по чьей вине мы бросили свои дома, сады и могилы предков? – кричали беженцы. – Мы разорены вконец этими войнами, и теперь с нас же дерут последние деньги. За что? Чем мы виноваты, если наш великий император обклался?
В кварталах Сен-Жермена аристократы провозглашали двусмысленные тосты за «последнюю победу» Наполеона. Ночью роялисты наклеили на Вандомскую колонну призыв: «Она уже шатается – приходите скорее!» Жозеф начал оборону столицы с того, что пытался изнасиловать жену своего брата, а Мария-Луиза обратилась к помощи министра полиции Савари:
– Сейчас только вы можете оградить мою честь…
Толпы рабочих уже громили винные лавки; пьяные, они шатались по улицам, требуя у Жозефа оружия:
– Мы все умрем за великого императора! – Проспавшись, рабочие уже не просили ружей, они издевались над студентами Политехнической школы, которым оружие вручили. – Эй, образованные! Вам больше всех надо? Ну сейчас и получите…
Жозеф велел строить у застав оборонительные тамбуры (нечто вроде современных дотов), из бойниц которых удобно простреливать внешние бульвары и подступы к городским стенам. Все слухи о близости русских Жозеф пресекал.
– К чему волнения? – говорил он. – Да, русские приближаются. Но только потому, что их впереди себя гонит, как стадо, мой брат император, а мы их здесь доколотим…
Генерал Кампан наспех формировал дивизию, куда запихивали всех, кто попадался под руку. Парижский комендант Гюллен поставлял Кампану дезертиров, инвалидов, бродяг и висельников. Наконец, в Париж втянулись остатки разбитой армии, с ними два маршала сразу – Мармон и Мортье.
– Вы прямо с небес? – спросил их Гюллен.
– Мы едва спаслись из-под Фер-Шампенуаза. Дайте нам хотя бы одну ночь, чтобы мы выспались…
Появление маршалов, пусть даже битых, помогло Жозефу избавиться от ответственности за оборону столицы. 29 марта он созвал высший совет, на котором председательствовала Мария-Луиза. Здесь же был и Талейран, делавший вид, что он крайне озабочен спасением империи. Но что путного могли сказать чиновные души, жалкие рабы Наполеона, приучившего французов слепо повиноваться, и только. Правда, речей было сказано много, каждая из них несла в себе мощный заряд ораторского пафоса, но все речи, как одна, были построены по затверженному шаблону. И кончались одинаково: мы готовы умереть за императора, но мы ничего не можем решить без согласия императора… «Ах, так?» – Жозеф с облегченным сердцем достал письмо Наполеона от 16 марта, в котором указывалось, что в случае опасности следует вывезти из Парижа императрицу с сыном.
– Ваше величество, – обратился Жозеф к невестке, – в восемь часов утра последняя карета вашего кортежа должна выкатить последние колеса за ворота Тюильри…
Возле Тюильри не расходилась толпа, наблюдая через окна за суматохой придворных; парижане видели, как в дворцовых люстрах дымно оплывали догоревшие свечи, слышался дробный перестук молотков рабочих, забивавших последние гвозди в последние ящики с сокровищами Наполеона. И всю ночь над встревоженным Парижем колыхалось зловещее зарево – это края облаков проецировали на город отражение многих тысяч бивуачных костров российской армии, стоявшей наготове к решительному штурму. Мармон, злой и крикливый, увел свои молчаливые батальоны на защиту Монмартра, возле казарменных депо гремели барабаны, созывая из квартир ветеранов-инвалидов, добровольцев-студентов. Извозчики выпрягали лошадей из колясок, тащили к заставам пушки. Наконец толпа парижан напряглась в суровом осуждении, когда из дворца скорой походкой вышла Мария-Луиза в черной амазонке с черными перьями на шляпе, она силком тащила Римского короля, который капризничал, отбрыкиваясь от матери. Шталмейстер отворил дверцы кареты, помог женщине справиться с ребенком.
– Трогай! – махнул он перчаткой…
Рессоры карет с хрустом просели от тяжести груза, в охрану длинного кортежа императрицы вступили мрачные кирасиры, закованные в латы. Стало тихо.
– Вот и все, – сказал нищий старик, держа под локтем старенькую флейту. – Видел я, как бежала от революции Мария-Антуанетта, а сегодня имел счастие наблюдать, как бежала ее племянница… Добрые французы, но Франция остается, а наш Париж всегда останется Парижем!
К нему подошел агент тайной полиции:
– Ты чего взбесился? Или чечевицы не пробовал?
– Иди-ка ты… выспись, – ответил музыкант.
* * *
– Талейран сообщает, что Париж беззащитен, а роялисты возлагают на меня особые надежды по реставрации престола для Бурбонов. Елисейский дворец, кажется, заминирован. Талейран предлагает мне кров в своем отеле на улице Сен-Флорентан… Европа должна завтра же ночевать в Париже! – таковы были напутственные слова Александра.
Едва не погибнув под шалыми пулями, Орлов выбрался на вершину Монмартра, увидев Париж у своих ног – во всей его прелести. «На этот раз, – вспоминал он позже, – мне суждено было представлять Европу…»
– Прекращайте стрельбу! – кричал он французам.
В передней цепи обороны стоял маршал в боевой позе. Размахивая призывно шпагой, он сам подошел к Орлову:
– Я – Мармон, герцог Рагузский, а вы кто?
Орлов, назвав себя, сказал маршалу:
– Я прислан из русской ставки, чтобы спасти Париж для Франции, а Францию спасти для мира.
Мармон с лязгом опустил шпагу в ножны.
– Без этого, – сказал он, – мне лучше здесь же, на Монмартре, и умереть… Каковы условия?
На яростные крики бонапартистов «Vive l’empereur!» оба они не обращали внимания. Орлов предложил отвести войска за укрепления застав, заодно очистив и местность Монмартра, с чем Мармон, кажется, согласился:
– Я с маршалом Мортье, герцогом Тревизским, буду ожидать вас у заставы Пантен… К делу, колонель!
Орлов вернулся на аванпосты; здесь возле своих лошадей спешились император Александр с прусским королем, а где-то еще стучали пушки, и король сказал Орлову:
– Это у Блюхера, нам старика никак не унять…
Выслушав Орлова, царь жестом подозвал к себе чиновника Нессельроде, которому и поручил всю ответственность за политическое содержание капитуляции Парижа:
– Вы сопроводите Орлова до заставы Пантен…
Был пятый час вечера, пушки Блюхера, пылавшего хронической ненавистью к Франции, еще гремели, но с русской стороны воцарилось спокойствие. Шумы большого города достигали вершины Монмартра, Орлов хорошо различал звоны колоколов, музыку оркестров, даже цокот лошадиных копыт, женские вскрики и мужскую брань. Мармон ожидал парламентеров у заставы, но Мортье с ним не было. Возле палисадов, опираясь на стволы ружей, стояли плохо одетые молодые конскрипты и национальные гвардейцы, пожилые, в отличной обмундировке. Всюду валялись битые бутылки из-под вина, в кострах догорала разломанная мебель из соседних жилищ.
Мармону подвели лошадь.
– Если герцог Тревизский не едет, мы сами поедем к нему, – сказал он, легко заскакивая в седло…
Мортье встретил их возле Виллетской заставы, и Орлову был неприятен этот человек, который при отступлении из Москвы взрывал и калечил стены Кремля. Все четверо проследовали в пустой трактир. Мортье отмалчивался, говорил Мармон:
– Мы понимаем, что о сопротивлении сейчас можно рассуждать только как о гипотезе. Но просим не забывать, что Париж обложен вами лишь с одной стороны…
Нессельроде настаивал на капитуляции гарнизона.
– Тогда нам лучше погибнуть, – отозвались маршалы. – Мы можем покинуть Париж вместе с гарнизоном, но мы не сдаемся вам вместе с Парижем. Южные заставы для нас открыты…
Уже темнело. Вдалеке раскатывался гул артиллерии, треск ружейной пальбы – это войска Ланжерона всходили на высоты, обратив с Монмартра на Париж стволы пушечных орудий. Но маршалы и теперь не стали уступчивее, в один голос они соглашались оставить Париж вместе со своими войсками, которые – несомненно! – укрепят армию самого Наполеона:
– Дайте нам уйти со знаменами через ворота, которые еще свободны. Сейчас уже вечер, а скоро ночь…
Орлов понимал: взятие Парижа может состояться под утро, а ночью гарнизон все равно может убраться куда ему хочется, так стоит ли ломать копья в напрасной полемике? Именно сейчас требовалась смелая политическая импровизация; Орлов сказал Нессельроде, чтобы тот возвращался в ставку:
– А я останусь в Париже представлять победившую Европу… Герцог Рагузский, вы слышали? Если вы согласны оставить меня заложником, наша армия не предпримет никаких атак на Париж… Устраивает ли вас подобная вариация?
– Да. Но как быть с ключами? Сдай я вам ключи от Парижа, и позор не будет смыт даже с моего потомства.
– Россия, – ответил Орлов, – не желает лишнего унижения для Франции, мы не нуждаемся в поднесении нам ключей Парижа, но с условием, чтобы эти ключи не достались музеям или арсеналам Вены, Лондона, Берлина!
– Отлично, – заметно повеселел Мармон. – Тогда поедем ко мне в отель. Заодно поужинаете… Мне, честно говоря, даже не верится, что я вижу адъютанта генерала Моро…
Париж казался мертвым, а группа всадников – патрулем, объезжающим его вымершие улицы. За все время пути не было сказано ни единого слова, достойного сохранения для истории. Отель герцога Рагузского, ярко освещенный во всех этажах, показался Орлову волшебным фонарем, зажженным изнутри. Возле подъезда теснились экипажи, из окон слышался оживленный говор – не женский, а только мужской.
Мармон любезно пропустил заложника вперед:
– Прошу. Вами займутся мои гости и адъютанты…
Залы отеля были переполнены публикой – военной и статской, взоры всех устремились на русского заложника, которому именем Европы доверено принять от Парижа капитуляцию.
Орлов еще раньше хорошо изучил окружение Наполеона, но он знал его в периоды могущества империи; повадки этих людей всегда отличала внешняя вежливость, за которой укрывалось пренебрежение к слабейшему, безразличие к судьбе побежденного. Но теперь равновесие было беспощадно разрушено русским оружием. «Вежливость, – писал Орлов, – истощенная превратностями, стала менее сообщительна, более холодна…» Сабреташи из наполеоновской элиты стали задевать Орлова колкими насмешками, и, если бы Орлов не владел всеми нюансами французской речи, ему бы, наверное, пришлось нелегко парировать наглые выходки бонапартистов… Честнее всех оказался бывший часовщик, а ныне парижский комендант граф Пьер Гюллен, который всю душу вкладывал в страшную ругань по адресу будущего декабриста. Вспоминая об этой ночи, Михаил Федорович писал, что Гюллен, наверное, имел повод для брани, но все-таки (все-таки!) мог бы лаяться и поменьше.
– Это вы были адъютантом Моро? – спрашивал он.
– Честь имел. И горжусь этим.
– Попадись вы на глаза Наполеону, он бы вас сразу пристрелил… Вот! – кричал Гюллен, показывая на челюсть, жестоко раскромсанную пулей. – Вот, смотрите… в меня стрелял бешеный генерал Мале! А что генерал Мале, что ваш любимый генерал Моро – это одна якобинская шайка!
Орлов сдержался. Стоит ли тревожить память его сиятельства якобинским прошлым, когда Гюллен гордился славой героя штурма Бастилии? Орлову помогло разумное вмешательство других офицеров, которые высказали сожаление, что Наполеон отошел от мирной политики Тильзита и Эрфурта:
– Все несчастья Франции с того и начались… Мы знаем вашу храбрость: когда сто французов бьются с сотнею русских, то по телам павших ступают одинокие счастливцы.
Вежливость требовала ответной вежливости.
– А разве мы, русские, – сказал Орлов, – не ценим храбрость французов? Я напомню, господа, что в битве при Бородино князь Багратион, пораженный натиском ваших колонн, невольно воскликнул: «Браво, французы, браво!..»
После этого напряжение спало, а разговор сделался мягче и человечнее. Орлов добродушно сказал:
– За что вы на меня сердитесь? Этим визитом в Париж русская армия лишь благодарит французскую за ее посещение Москвы… Разница вся в том, что мы прибыли спасти Париж от разорения, а вы оставили от Москвы одни головешки.
– Мы не сердимся, – отвечали ему. – Ваша армия ведет себя благородно, этим она и отличается от озверелого Блюхера с его гусарскими бандами, от свирепых баварцев, стреляющих в детей и насилующих женщин на глазах их мужей…
Между тем Мармон не выходил из кабинета; Орлов догадался, что там обсуждают условия капитуляции. Мармон в своих мемуарах тоже не забыл этой ночи: «Разговор шел о безнадежном положении дел. Все, казалось, были согласны, что спасение – в низложении Наполеона, уже говорили о возвращении Бурбонов…» Наконец в кабинет Мармона проковылял человек, появление которого вызвало в залах отеля давящую тишину, – Орлов узнал в этом калеке Талейрана.
Талейран, переговорив с Мармоном, снова появился в зале и, выждав момент, вдруг быстро подошел к Орлову:
– Возьмите на себя труд повергнуть к стопам своего государя выражения глубочайшего почтения, которое питаю к его особе я – Талейран, князь Беневентский.
За этой пустой фразой затаилась целая политическая программа будущего Франции и, может быть, всей Европы.
– Ваш бланк будет передан по назначению…
Талейран удалился, Орлова обступили французы:
– Какой бланк? Что это значит? Как понимать?
Вовремя вышел из кабинета Мармон, сказавший:
– Я вижу, никто так и не догадался покормить русского полковника. Мсье Орлов, прошу к столу…
За ужином, столь поздним, французы горячо обсуждали непомерные требования к Франции стран-победительниц: их возмущала наглость Австрии, претензии Пруссии и вероломство англичан, грабивших французские колонии за океаном.
– А каковы, мсье Орлов, требования России?
– Никаких… кроме мира! – отвечал Орлов.
После ужина он прикорнул в углу на диванчике. Сквозь дремоту слышал, как над ним остановились два генерала.
– Сон победителя, – произнес первый.
– И честного человека, – добавил второй…
Утром с курьером пришло решение русской ставки, которое Орлов и довел до сведения маршалов и генералов:
– Мы разрешаем гарнизону Парижа удалиться из столицы в любом направлении, но мы оставляем за собой военное право преследовать войска гарнизона на любых дорогах его отступления. Надеюсь, это не вызовет никаких сомнений.
– Нет, – сказал Мармон, – война есть война!
Орлов взял лист простой почтовой бумаги и, присев к столу, окруженный множеством любопытных, составил набело пункты капитуляции. Мармон взял бумагу с очень мрачным лицом, но по мере ее прочтения лицо маршала прояснялось.
– Из вас вышел бы толковый дипломат, – сказал он.
Акт был подписан. Мармон получил с него копию. Орлов с подлинником вернулся в лесной замок Бонди, где его сразу провели в спальню императора.
– Поцелуйте меня, Орлов, – сказал Александр, лежа в постели. – Вами выполнена высокая историческая миссия, а ваше имя отныне принадлежит истории… Рад поздравить вас с производством в генерал-майоры моей свиты.
Орлов не забыл сказать о «бланке» Талейрана.
– Старый он жулик! – брезгливо вздрогнул Александр. – Мне в Тильзите было не до него, зато в Эрфурте я купил эту мерзость со всеми его прогнившими потрохами…
После этого император резко повернулся на левый бок, лицом к стенке, и, как всегда, мгновенно уснул. А днем русская армия вошла в Париж… Охраняя бессмертные сокровища Лувра, на мостовых сидели в лисьих малахаях башкиры с луками, держа стрелы в колчанах. Сбережение дворца Тюильри было доверено калмыкам и казакам, на площади разместился их шумный бивуак, и парижане, проходя мимо, с недоверием принюхивались к незнакомому запаху плова с бараниной. А рядом с усталыми лошадьми на мостовых Парижа лежали утомленные астраханские верблюды…
* * *
Когда король Людовик XVIII вернулся в Париж, он, дабы выразить заботу о французах, посетил школу для бедных детей. Кладя руку на голову мальчика, король спросил:
– Дитя мое, расскажи нам о битве при Маренго.
Мальчик отвечал уже в новом духе истории:
– Победа при Маренго одержана нашим великим королем Людовиком Восемнадцатым, который поручил свою армию генералу Бонапарту, но этот вероломный корсиканец позже изменил своему долгу, и наш добрый король сослал его на остров Эльбу.
– Ты знаешь историю. Да благословит тебя Бог!
1. Париж – Петербург
Париж спит; до чего же тихо в Париже, только на рынках полаивают таксы, гоняющие крыс по павильонам; на берегах Сены всю ночь дежурят огромные псы-ньюфаундленды, приученные вытаскивать из реки утопленников. Париж спит; опочил в Тюильри первый консул, отдыхает мозг Бертье, уснувшего подле маркизы Висконти, спит нежная Александрина в крепких объятиях генерала Моро, дрогнут под мостами бродяги, дрыхнут в тюрьмах кандидаты на тот свет, в казармах досыпают усатые «ворчуны» гвардии. Античные светильники на треногах освещают благоуханные потемки спален в Сен-Жермене, чадят вонючие огарки в рабочих предместьях…
Но всю ночь оживленно у набережной Берри, куда подплывают из провинций баржи и лодки, наполненные алкоголем. Быстро буравятся в бочках дыры – для пробы. Акцизные чиновники, испытав на языке крепость, указывают, куда выкатывать бочки. Здесь не церемонятся с созданием «букета». В чаны льется бордоское, красное с белым, красители из бузины и ежевики довершают процесс природы, а знатоки будут щелкать потом языками от удовольствия: «Ах, какой аромат…» В молодые коньяки (еще зеленые и противные на вкус) мастера бухают ведрами крепкий раствор чайного листа, добавляют сиропов – и коньяк из молодого моментально обретает возраст двадцатилетнего, бархатистого. Вода по-прежнему играет главную роль, а сделать из одной бочки вина две бочки – пара пустяков! Наконец, у Берси есть такие вина, которые без лишних разговоров сразу выливают в Сену, и река уносит их в море. В реку же выливали с боен Парижа и кровь больных животных, бросали в омут негодное мясо. Но, как заметила полиция, бедняки его тут же вылавливали.
Ночь пошла на убыль. В моргах столицы разбирают трупы – опознанные отделяют от неопознанных; в конторах полиции тоже идет опознание – рецидивистов отделяют от тех, кто сегодня ночью впервые приобщился к этому ремеслу. Лавочники, позевывая, уже отворяют ставни магазинов. В притонах Парижа звенят цепи, которыми прикованы к стенам оловянные кружки с черным кофе за одно су. Париж не привык бросаться кусками. К услугам бедняков продавцы черствого хлеба и мяса, вынутого из бульона, продавцы хлебных корок и бульона без мяса. В переулках началась раздача бесплатного супа для голодающих. Прошли, посвистывая, расклейщики афишек – Бонапарт поощрял коммерческую рекламу; при нем не только мост Понт-Нефф, но и все дома обклеили призывами не жалеть денег на отечественные товары. По улицам Парижа покатились пассажирские дрожки с автоматами-таксометрами (в такси их теперь называют «счетчиками»). В кафе Режанс азартные игроки уже расставили шахматные фигуры, а на Рю-де-Пулли за плату играет с желающими шахматный автомат. Во дворе Лувра, где раскинулась Вторая промышленная выставка, появились первые посетители. Публику привлекает осмотр одежды без единого шва. Изобретатель одежды выворачивает ее наизнанку, и сюртук в его руках превращается в плащ, а из жилета получаются брюки… Лошади-тяжеловозы, ступая копытами по набережным Сены, влекут за собою вверх по реке нагруженные баржи, а навстречу им уже поспешает первобытный пароходик. В общественных купальнях в воде плещутся аристократки, обязанные платить за купание особый налог – на тех бедных, которых Бонапарт кормит дешевым супом… Ну, ладно! Кажется, Париж проснулся, теперь всем найдется дело. Вот уже разлетелись по магазинам Пор-Рояля говорливые стайки модниц, и продавцы раскручивают перед ними рулоны новых материй:
– Очень приятен цвет «лягушки, упавшей в обморок». К вашим глазкам, мадам, подходит цвет «мечтательной блохи». Вчера получен муслин из Пондишери – «паук, замышляющий убийство мухи». Все это не устраивает? Вы находите, что это слишком дорого? Тогда, позвольте, я предложу вам самый модный шелк из Лиона, имеющий оттенок «влюбленной жабы»…
Для меня, читатель, эти названия загадочны так же, как и странности денежного курса, о котором я уже говорил. В женских модах начиналось засилие «ампира», при котором силуэты женщин все больше совпадали с фигурами на барельефах, бегущими по краям древних этрусских ваз.
* * *
Ах, если бы моды были только частным капризом! Но в том-то и дело, что на историю одежд накладывается политическая патина времени. Екатерина II уже пыталась вырвать у Парижа монополию моды, она заполнила Париж детскими распашонками по своим выкройкам, диктовала парижанкам новые вкусы – к охабням и сарафанам, а дамские шубы из русских мехов («витшуры») никогда не выходили из моды. У себя же дома Екатерина боролась с уродствами моды посредством их оглупления. Заметив несуразные фраки, в такие же фраки она велела наряжать дворников, метущих панели. Чтобы отучить «петиметров» от упорного лорнирования дам в театре, она раздала лорнеты извозчикам. А когда молодежь сочла очки украшением лица, она указала носить очки чиновникам полиции. При Павле I борьба утратила юмор: модников сажали на гауптвахты, из городов высылали на лоно природы. В круглых шляпах императору виделись явные признаки якобинства. При Александре старые вельможи еще донашивали туфли маркизов Версаля с красными каблуками, а их внучки, поспешая на бал, уже раздевались в духе Директории. Мода на излишнее оголение сумела побороть даже страх перед крещенскими морозами, а пример Терезы Тальен оказался чересчур заразителен. «Московский Меркурий» оповещал читателей: «Ни один кавалер уже не говорит о красоте плеч или грудей; кто желает оказать даме учтивость, тот хвалит формы ее нижних частей…» Громкие победы Бонапарта в Италии обогатили шкатулку Жозефины старинными камеями, и с тех пор ношение античных камей стало почти обязательным для богатых женщин. Египетский поход Бонапарта вызвал интерес к восточным шалям и тюрбанам. С головы мадам де Сталь тюрбаны перешли на головы русских дам, засвидетельствованные на портретах лучшими живописцами эпохи. Наконец, из салона мадам Рекамье танец «па-де-шаль» покорил Москву и Петербург, потом на тройках с бубенцами прокатился по стылым сибирским трактам; «па-де-шаль» танцевали мещанки в Иркутске, жены флотских офицеров в гарнизоне Петропавловска-на-Камчатке…
Конечно, при всей любви русского барства к халатам и колпакам фригийский колпак – символ якобинства! – в России не прижился. Чтобы подразнить старцев, его иногда надевал только граф Павел Строганов, бывший член якобинского клуба, участник штурма Бастилии, а теперь интимный друг императора. Александр, человек образованный, заметил, что форма фригийского колпака с клапанами на ушах встречается на древних скульптурах, изображающих Париса. Но как фригийская шапка Париса, судящего о красоте Афины, Геры и Афродиты, могла сделаться признаком революционных воззрений?
– Это знак позора и унижения, – пояснил ему Строганов. – При королях Франции такие вот колпаки носили солдаты штрафного полка Шатовье, избившие своих офицеров за воровство денег. Санкюлоты переняли от них эти шапки в знак солидарности с бунтарями…
Россия переживала время отмирания петровских коллегий, страна заводила министерства, и, гуляя однажды с императором вдоль Невы, граф-якобинец сказал ему:
– Люди у нас, государь, лучше, чем в Европе, но порядки у нас хуже европейских. Я скорее соглашусь быть адъютантом при генерале Бонапарте, нежели министром в России, где продлевается гнусное крепостное право.
Александр I, ученик либерала Лагарпа, сказал графу Строганову, ученику монтаньяра Жильбера Ромма:
– Ловлю тебя на слове, Попо, вот ты и станешь моим министром внутренних дел, дабы облегчить нужды народа…
Была мода на всяческие шатания, словесное свободомыслие, безумное фрондерство юности. И старый Гаврила Державин, сидя в своем саду на Фонтанке, допевал ветхие песни:
– Якобинцы треклятые! Навезли из Парижу сраму всякого, куды ж нам, русским людям, деваться? Хоть топись…
* * *
По наследству от бабушки Александру достались вельможи, продолжавшие «екатеринствовать». Это были деловые политики, приученные думать, что Россия – пуп земли и, если в Петербурге чихнули, Европа обязана переболеть простудой. К числу «екатерининцев» принадлежал и граф Аркадий Морков, ставший послом в Париже. Бонапарт еще не был развращен всеобщим поклонением, но уже привык видеть в Тюильри согбенные спины германских дипломатов, и ему не совсем-то был понятен этот русский гордец. Первый консул решился на маленькую провокацию, дабы проверить стойкость духа посла. Проходя мимо Моркова, он как бы нечаянно уронил свой платок. Морков это заметил, но спины не согнул.
– Вы что-то уронили, – заметил он равнодушно.
Между ними, как между дуэлянтами, лежал платок, казалось определяя тот нерушимый барьер, который нельзя переступить при выстреле. И первый консул сдался.
– Хорошо, – сказал он, поднимая платок с пола, – я надеюсь, подписание трактата менее затруднит вас…
Вскоре Морков и Талейран составили договор – первый после революции договор России с Францией; Петербург расписался перед всем миром в том, что Россия отныне признает не только новую Францию, но и все те изменения, которые произошли во Франции – как итог революции. Выиграл, скорее, Бонапарт, ибо теперь, признанный авторитетом России, он мог потребовать от Европы такого же признания. И сразу же после подписания трактата в Париж поехали русские – не только ради любопытства, не только по делам службы, но и всякие моты-обормоты, жаждущие приключений, отнюдь не героических. Фуше был недалек от истины, докладывая консулу:
– В головах этих «бояр-русс» прыгают всякие зайчики, а русские дамы воспламеняются вроде «греческого огня», секрет которого наукою еще не разгадан…
Бонапарт не терпел иностранцев в Париже, но, коли эту нечисть никаким порошком не вывести, он хотел бы сплотить всех туристов в единую послушную колонну. Для этого Фуше разработал групповые экскурсии по музеям, антикварным лавкам, даже на фабрики, в больницы и в бедлам для женщин, которые свихнулись от неразделенной любви. Немцы, датчане и прочие нефранцузы дружно шагали по улицам, разевая рты в указанных гидами местах, но русские… Русские, прошу прощения, разбегались по Парижу, как тараканы по избе. Кто в игорный дом, кто вставлять фарфоровые зубы, кто бежал не зная куда, и вообще всем видам массовых развлечений россияне предпочитали личную свободу! Целомудренно молчавшие у себя дома, в Париже они развязывали языки до такой степени, что французы иногда принимали их за опытных агентов Фуше: ругая своих царей, уж не хотят ли эти «бояр-русс» вызвать ответную брань по адресу Бонапарта? Облаяв свои порядки, русские тут же брались за критику порядков французских. Обедая у Веро, они уже были недовольны:
– Что за пулярка? Обнищали вы… да. У нас в России покажи такую пулярку коту – он же расхохочется!
От Веро критика подкрадывалась к Тюильри:
– Чего это консул мелюзгу в свиту набрал? Одна фанаберия. Разве ж это двор? Вы к нам приезжайте, мы вам покажем. Фрейлин у нас тысяча, и каждая – на цыпочках… от Рюрика, от Гедимина, от Византии свет получившие!..
– А я вчера на приеме в Сен-Клу маркизу Висконти разглядывал. И чем это она Бертье соблазнила? Ведь у нее вместо бюста вата напихана. А у нас на Руси – без обмана, натурель. Опять же этот… как его? Ну, Бонапартий! Наговорили мне: Маренго там и прочее. А я на параде своими глазами видел, как он с лошади кувырнулся. Да у нас его и в корнеты бы не выпустили. Кому он нужен такой?..
Лувр уже ломился от художественных ценностей. Бонапарт велел издать на разных языках отличные путеводители. Семнадцать театров Парижа ежевечерне манили зрителей. В театрах русские бывали шокированы: вдруг ни с того ни с сего в зале гасили свет, зато ярко освещали сцену с актерами, и «бояр-русс», оказавшись в темноте, озирались на соседей – карманников в Париже хватало. Фуше присмотрелся к этим господам и оставил их в покое. Зато с русскими дамами ему пришлось повозиться. «Греческий огонь», однажды вспыхнув, тушению не поддавался. Вчера, допустим, она приехала в Париж, сегодня обедает у Талейрана, ужинает в Мальмезоне, завтра разводится с мужем, ее уже видели с Мюратом, потом надолго исчезает и вдруг обнаруживается в Шароне с паспортом на имя мадам Фрежери. Начинают проверять – все верно. Вот и ее муж, мсье Фрежери. Хватают обоих, везут в Париж, где оказывается, что мсье Фрежери – Мюрат, женатый на сестре Бонапарта, и теперь он готов загрызть министра:
– Фуше, что ты лезешь не в свое дело?..
Когда же русские дамы проматывались, они открывали в своих квартирах игорные пристанища, за сокрытие которых платили поквартально… Кому, вы думаете? Самому министру полиции Фуше! За это Фуше поставлял им своих шулеров, чтобы доходы повысились. Скоро в это финансовое предприятие затесался и министр иностранных дел Талейран, соблазнивший русских провозить во Францию запретные английские товары, бельгийские кружева и фальшивый жемчуг. Сам он стоял в стороне – деньги собирала мадам де Гран, страшная взяточница – холодная, как лед, и прекрасная, как Венера… На этом рассказ о развитии «туризма» можно закончить. Но еще возможны всякие комбинации, ибо фантазии у русских было хоть отбавляй! Для Фуше навсегда осталось загадкой, каким образом русские аристократки оказывались в Тюильри и Мальмезоне раньше французских. Они умудрялись запросто бывать даже там, куда и Фуше не пускали. Он вызвал писаку Фулью:
– Хорошо бы свалить русского посла. Для этого войди к нему в дружбу, гневно порицая Бонапарта и меня, и будешь сочинять все, что он хочет, а я добавлю…
Скоро Морков провинился в глазах Бонапарта – он выписал для себя (за деньги, конечно) из Лондона конскую упряжь и сбрую. Ничтожный эпизод, но Бонапарт уже повысил голос, говоря, что у него тоже есть мозоли:
– И не советую на них наступать… даже вам, посол. Разве неизвестно, что я нахожусь в войне с Англией?
– Россия с Англией не воюет, – отвечал Морков.
– Но Россия подписала трактат о дружбе со мною.
– Да. Но она не отвергает дружбы и с Англией, – доказывал Морков. – Я был бы согласен купить уздечку для лошади в Париже, если бы они были у вас такого же отличного качества, как и в Лондоне…
Бонапарт писал о Моркове: «Он не дал ни одного обеда, и мне едва известно его местожительство…»
* * *
Но среди русских в Париже были и серьезные люди, скупавшие ценные книги и картины, приятные собеседники в научных и литературных салонах, их часто видели гостями у мадам Рекамье и мадам де Сталь; им не стоило большого труда выяснить, что связи продажного журналиста Фулью выводят прямо к Фуше, о чем и было доложено Александру.
– Предупредите графа Моркова, но отзывать его из Парижа – доставить удовольствие Бонапарту. Мы этого делать не станем, – распорядился император. – Заодно прикажите, чтобы для мадам де Гран, любовницы Талейрана, приготовили партию английских товаров…
В это же время Бонапарт, желая показать свою Францию в лучшем виде, отправил в Петербург адъютантов – Дюрока с Коленкуром. Выбор был удачен: если Дюрок, приятель консула, был просто обворожительный человек, то маркиз Коленкур выгодно представлял ту аристократию, которая перешла на сторону Бонапарта… После частной беседы с Коленкуром царя навестил его брат – цесаревич Константин.
– Саня, о чем ты болтал с маркизом Арманом?
– Арман Коленкур интересно рассказывал о Моро, под началом которого воевал на Рейне. Маркиз умный человек, мы перебирали с ним судьбы французских эмигрантов…
Константин был участником походов Суворова.
– Саня, – сказал он брату, – меня давно терзает одна история. Настолько странная, что в нее трудно поверить. Когда я с Суворовым отступал из Италии, я задержался в Мейнингене, где проживал тогда герцог Луи Энгиенский, сын принца Конде. Рано утром меня разбудил шевалье де Жуанвиль, сообщивший, что герцог немедленно должен меня видеть. Я вскочил в седло и поскакал… Энгиенского я застал в страшном волнении. Вот его подлинные слова: «Бонапарт вернулся из Египта, и Бурбоны спасены, я преклоняюсь перед его гением и почту за счастье служить ему!» Мне пришлось напрячь свое красноречие, дабы убедить Энгиенского не делать этого, ибо кровь Бурбонов обязывает его к мести…
– Напрасно ты его отговаривал. Аристократы сейчас делают при Бонапарте хорошие карьеры. Дюроки способны рубиться и танцевать, но управлять будут маркизы Коленкуры. Уверен: предложи тогда Энгиенский шпагу к услугам Бонапарта, и этот жест, к выгоде консула, сразу подорвал бы влияние эмигрантов в Лондоне… Мне странно иное, – продолжал Александр, – Энгиенский никак не может оторваться от рубежей Франции, часто проживая в пустынном отеле баденского Эттенхейма… почти в лесу! Как он не боится?
Александр был женат на принцессе из Бадена, через переписку жены он узнавал все баденские новости.
– Это меня не удивляет, – ответил ему цесаревич. – У герцога давний роман с Кларой Роган де Рошфор, она живет в Эттенхейме, и он не перестает за ней волочиться…
Ни цесаревич Константин, ни император Александр, ни даже сам Бонапарт еще не подозревали, куда их заведут лесные тропинки от Эттенхейма, и не тогда ли между Парижем и Петербургом сверкнет первая молния?..
2. Торжественная Месса
Приняв яд, покончил с собой писатель Радищев, а философ Сен-Симон выпустил книгу о том, что мир нуждается в справедливости; Сен-Симон выстрелил себе в голову, но остался жив. Эти люди опережали свое время, неспособное остановить их, и не потому ли они сами останавливали себя?.. Но был в мире еще один человек, считавший, что родился как раз кстати, – это Филипп Буонарроти, потомок великого Микеланджело, монтаньяр и якобинец, а ныне коммунист-утопист.
Буонарроти возили в железной клетке, как опасного зверя. Ему везло на острова! С адмиралом Трюге он сражался на Сардинии, жил на Корсике, сослан на остров Олерон, а теперь в Париже хлопочут, чтобы его сослать еще дальше – на Эльбу! На Олероне собралась коммуна республиканцев, изгнанных, униженных, оскорбленных, непокорных… Над островом вечерело. Друзья по несчастью сидели в хижине. Их стол украшали хлеб, виноград и рыба. Буонарроти сказал, что только в тюрьмах и ссылках чувствует себя свободным среди равных.
– Я расскажу вам самое смешное. Когда я жил в Аяччо, на Корсике, семье Бонапартов нечего было есть. Я давал им деньги, чтобы голодные были сыты. Я спал с молодым Бонапартом на одной постели, как брат с братом…
Журналист Меге де Латуш спросил:
– Вернул ли Бонапарт долг, став консулом?
– Железная клетка стоит тех денег…
Буонарроти имел славу гения конспирации. Друзья спросили его – что составляет сущность Бонапарта?
– Еще в Аяччо я уже предвидел, что этот хилый стручок растет только для себя. В душе этого корсиканца нет ничего святого. Я видел, как он пресмыкался перед Паскуале Паоли, вождем Корсики, и предал его, заискивал у Робеспьера, и тоже предал, он унижался перед Баррасом, даже перед Терезой Тальен, и уничтожил их… Сам по себе очень сильный, он признает в других только силу, – сказал Буонарроти. – Горе тому, кто расслабится перед ним!
Шумело море, за горою кричал петух. Меге де Латуш сказал, что, будь он на месте Буонарроти, он бы написал первому консулу просьбу об амнистии:
– Кто откажет в свободе Буонарроти?
– Нет, Меге, не я консулу, а сам консул написал мне. Бонапарт предложил мне высокое положение в правительстве со всеми благами жизни, чтобы я признал его режим, отступившись от своих идеалов. Но мне что этот Олерон, что остров Эльба – мне все равно где мыслить, лишь бы мыслить…
Петух все кричал за горою, и республиканцы пришли к выводу, что он распелся не к добру:
– Таких петухов, мешающих спать, режут.
– Этот петух, как и мы, тоже опережает время… А монархи Европы, – вдруг сказал Буонарроти, – оказались глупее, нежели я о них думал. Бонапарт ведь уже дал им понять, что, покончив с революцией, он просится в их монархическую семью. Не настал ли момент для его свержения? Но если сейчас этого не случится, наше движение должно расколоться: слабые поникнут перед грубой силой диктатора, а с сильными мы еще встретимся – в тюрьмах, на эшафотах!
…На острове Святой Елены император не забывал о Буонарроти: «Я раскаиваюсь, что не привязал его к себе… Это был человек выдающихся талантов… итальянский поэт, как Ариосто; он писал по-французски лучше меня; рисовал, как Давид; играл на пианино, как Паизиелло». Но всю жизнь Бонапарт (и даже Фуше!) не мог проникнуть в тайну «Общества филадельфов», связанных с Филиппом Буонарроти. Он лишь догадывался, что после 18 брюмера филадельфы дали клятву вернуть Франции свободу, им, Наполеоном, разрушенную. Генерал Моро втайне был великим архонтом (вождем) Общества под античным именем Фабия; после Моро архонтом станет полковник Уде, погибший при Ваграме. Система конспирации была разработана идеально, и потому историки филадельфов до сих пор блуждают в потемках неведения… Франция между тем наполнялась прокламациями, их находили на столиках кафе, на диванах карет, в партерах театров. Вот что писали тогда: «Тиран узурпировал власть. Кто этот тиран? БОНАПАРТ. Какова наша цель в борьбе за республику? Восстановить священное равенство…» В казармах солдат висели плакаты: «Да здравствует республика! Да здравствует генерал Моро! Смерть первому консулу Бонапарту!»
А над Францией, как и раньше, снова звонили колокола.
* * *
Господин первый консул восстановил религию во всех ее правах, церковь он соединил с государством.
– Я это делаю для себя, – цинично объяснял Бонапарт. – Но и для спокойствия французов. Одна лишь церковь способна доказать людям неравенство, при котором бедняк варит на ужин бобы, а другие поедают омаров…
Но перезвоны воскресных колоколов всегда радостны сердцу крестьянина, и, что бы ни говорил Бонапарт, взывая к рассудку, он уступал предрассудку деревню, чтобы она охотнее давала ему сыновей для армии, как отдает и хлеб для той же армии! Но именно армия и восстала против религии. Однажды из рядов гвардии шагнул к Бонапарту седой драбант:
– Мы шли за тобой, куда ты вел нас, и мы принесли победы, которые тебя возвысили. Мы, старые ворчуны, плюем смерти в лицо, и ты сам знаешь, что с нами надо быть вежливее. Попробуй только освящать наши знамена именем церкви, и мы растопчем знамена своими ногами!
В гарнизоне Версаля солдаты начали бунт:
– Пора кончать с этой лавочкой Бонапартов…
Недовольство начиналось с вопросов: «Почему Франция попала под власть выскочки-иностранца? Неужели не нашлось честного француза? Почему его корсиканские родственники занимают первые места? Почему им все дозволено? Почему они так ненасытны?..» Жозеф Фуше предупредил Моро, что Мюрат все время клевещет на него Бонапарту. Моро ответил:
– Я виноват перед Мюратом лишь тем, что не родился в харчевне среди винных бочек и кружек. Его окружали крики пьяниц, а меня звуки лютни, на которой играла моя мать… Нет, я еще не забыл того времени, когда Мюрат, охваченный лихорадкой новизны, переделал свою фамилию. Он изменил в своей фамилии букву «ю» на букву «а» и писался «Маратом»! Мюрат-Марат был и останется для меня хамелеоном.
– Мюрат желает быть вторым после Бонапарта, но, пока вторым остаешься ты, он будет тебя преследовать…
Этот разговор состоялся в Орсэ; узкая винтовая лестница скрученной улиткой кружила вокруг столба, поднимая Моро в башню замка, где тишина библиотеки не мешала ему разобраться в своих подозрениях. В один из дней Моро все-таки решил повидаться с Бонапартом.
– Я, – сказал Моро консулу, – прошу избавить меня от низкопробных кляуз вашего шурина Мюрата.
Бонапарт сунул ладонь за отворот жилета.
– Мюрат – гений кавалерийской войны, пока он на лошади, но стоит ему сойти на землю, как он становится последним дураком на свете… Так стоит ли обращать внимание на его плоские эскапады? Мне, в свою очередь, могут не нравиться ваши беседы с русским послом Морковым.
Моро признал, что ему тоже не нравится граф Морков, видящий во Франции только дурное, а хороший дипломат не станет критиковать нравы и порядки той страны, в которой он аккредитован. Но, встречаясь с ним в обществе, Моро вынужден оказывать внимание послу дружественной державы.
– Советую генералу Моро, – сказал Бонапарт, – навести порядок в своем доме. Ваша теща постоянно оскорбляет честь моей семьи. На последней церемонии в Тюильри мадам Гюлло пыталась занять место впереди Жозефины, идущей в паре с Талейраном… Талейрану пришлось отталкивать ее ногою. Хорошо, что это была кривая нога Талейрана, а если бы вмешалась нога отважного Мюрата?..
Вернувшись домой, Моро внушил теще:
– Вам не следует показываться там, где бывают Бонапарты. Ваши пошлые претензии на первенство в свете Парижа оскорбительны для моей репутации, и Бонапарт, учинив мне сегодня выговор, оказался прав, как была права и Жозефина в дурацком случае с ванной в Мальмезоне…
Александрина отпустила камеристку, убиравшую ей волосы в красивый «газон», на котором голубенькие ленты должны означать течение ручьев; она сказала:
– Если нигде не бывать, так где же нам быть?..
Конечно, такой роскошный «газон» нуждался в особом внимании публики, но Моро не уступил любимой жене:
– Вели запрягать лошадей и катайся в открытой коляске где тебе хочется. Но я очень прошу не ездить с поздравлениями ни к Гортензии Богарне, ни к ее мужу…
Моро вовремя отказался от родства с консулом через брак с Гортензией. Правда, он не предвидел так далеко, как предвидел Буонарроти даже с острова Олерон: первый консул уже готовил престол Франции для своей династии. Но как обеспечить будущее престола, если судьба не дала наследника? Беспокойство мужа разделяла и Жозефина, женским чутьем понимавшая, что именно ее бездетность может стать причиной развода. Чтобы этого не случилось, лучше усыновить ребенка от своей же дочери. Именно эти династические планы и связали Бонапарта с падчерицей – с согласия самой Жозефины! Убедившись в беременности Гортензии, консул насильно выдал ее за своего брата, меланхолика Луи Бонапарта, которому и обещал:
– Первый же твой сын станет моим сыном…[6]
1802 год стал для Бонапарта решающим. Он вывел Австрию из войны, он выправил отношения с Петербургом; теперь и заносчивый Лондон, стоя над руинами поверженной коалиции, склонялся к миру. Французский народ, далекий от тайных замыслов Бонапарта, уверенней смотрел в будущее, прославляя консула как миротворца, и эту радость французов разделяли все европейцы… Решающий год в политике был самым опасным для личной карьеры Бонапарта! Теперь во главе оппозиции его режиму поднималась та грозная сила, которая его же, Бонапарта, и выдвинула, – армия. До сих пор судьба благоприятствовала ему, безжалостно убирая с дороги соперников славы – Жубера, Дезе, Клебера, но оставался в живых тот, которого он больше всего боялся. Как вытравить из сознания французов славу Моро? Мюрату он признался, что не может расправиться с Моро, как с рядовым республиканцем, – это не Лагори, не Фуа, даже не Массена:
– Популярность Моро давно положена на весы Франции: наши таланты полководцев уравновешены, но политическая чаша весов Моро начинает перевешивать мою чашу. И все мои враги прислушиваются – что скажет сейчас Моро?
– Но он же молчит как проклятый!
– Тем хуже для меня. А я вынужден мириться с этим положением. Стоит мне задеть Моро, и я могу вызвать новую ярость якобинцев. Ты бы знал, как тягостно выжидать случая, когда Моро сам уничтожит себя…
О сомнениях консула Мюрат разболтал Фуше:
– Разве нельзя законно избавиться от Моро?
Фуше почти с ненавистью разглядывал длинные, как у женщины, волнистые локоны в прическе Мюрата.
– Можно и законно, – тихо ответил он. – Разве у меня руки не дотянутся до Лондона? Разве мои агенты так глупы, что не смогут обмануть Пишегрю и Кадудаля? Да мне стоит лишь свистнуть, и роялисты из Лондона переедут в Париж.
– Зачем? – удивился Мюрат.
– Для свидания в Париже с генералом Моро.
– При чем же тут роялисты и… якобинец Моро?
– Связи роялистов с Моро сразу уронят его авторитет в глазах французов… Неужели еще не все ясно?
Все ясно! Противен карьерист, ищущий милостей у власти, зато подозрителен человек, который не ищет для себя ее милостей. Моро был именно таким человеком, и Фуше знал, чем завлечь Бонапарта:
– Мой агент сумеет доказать в Лондоне, что генерал Моро порвал с прошлым, мечтая о реставрации Бурбонов…
Любая активность противников Бонапарта всегда была выгодна Бонапарту, ибо давала ему повод для репрессий. Если активности не заметно, ее следует искусственно вызывать. Потому, выслушав Фуше, консул с ним согласился:
– Но кто же способен возмутить спокойствие?
Фуше на клочке бумаги быстро начертал имя – Mehе’ e de Latouche – и протянул бумагу к глазам консула.
– Но я ведь чуть не казнил его! – сказал Бонапарт.
– Да, – кивнул Фуше, – он попал под депортацию, как злостное отродье якобинства, он наказан вами жестоко.
– Но он на Олероне, откуда не убежать.
– А почему бы не помочь ему убежать?
– Это мерзавец… это подонок! – воскликнул Бонапарт.
– Простите, это… корифей, – поправил его Фуше и тут же спалил в пламени камина бумажку с именем предателя.
* * *
Величественный Нотр-Дам в годы революции назывался Храмом Разума, а теперь снова стал собором Парижской богоматери. На паперти собора букинисты торговали старинными инкунабулами, капуцины сбывали дешевые распятья, нищие старухи просили купить у них цветочки, предлагали котят и щенков. На ступенях храма стоял робкий Сийес, и Бонапарт, поднимаясь в собор, решил узнать у него:
– А что вы делали в годы террора?
– Я оставался живым, и этого достаточно.
– Разрешаю вам оставаться живым и далее…
Бонапарт умел держать людей в страхе, хотя по-прежнему оставался доступен народу, он никогда не мешал людям обступать его на улицах, беседуя с ними. Пожалуй, только его личный секретарь Буриен знал его мысли:
– Когда общаешься с народом, надо иметь железное терпение. Всегда хочется прострелить несколько голов, чтобы не видеть этих безобразных, сюсюкающих физиономий… Что за люди? Из каких грязных помоев они рождаются?..
Среди множества забот, военных и политических, Бонапарт не забывал, что во Франции существуют еще силы, плохо подвластные его сказочному авторитету.
– Литература, – говорил он, – слишком капризная дама, и она не поддается воинской дисциплине. Не понимаю и газет! Они пишут в таком унылом тоне, будто все редакторы уже давно кастрированы мною… Если эти канальи не умеют сочинять, пусть идут в кровельщики или копают канавы. Я не позволю им болтать лишнего, но газеты обязаны хранить бодрый тон, будто они никогда не видели красных чернил. Пусть хоть камни летят с неба, газетеры должны писать, что во Франции все барометры показывают ясно…
Шестого мая Париж был извещен об Амьенском мире. Впервые за много лет Европа наслаждалась тишиной. Россия выступила гарантом независимости острова Мальта. Бонапарт на приеме в Сен-Клу прошел мимо Моркова, затем вернулся к нему.
– Я не понимаю вас! – сказал он. – Ваш император собирается в прусский Мемель, а какова цель поездки?
Морков и сам не знал, ради чего Александр тащится в Пруссию, паче того Романовы – не родня Гогенцоллернам.
– Очевидно, молодого государя побудили к визиту слухи о красоте молодой прусской королевы Луизы.
Это не объяснение. Бонапарт не верил в чары голубых глаз блондинки, заподозрив Петербург в кознях.
– Политика – это не флирт, – веско сказал он…
Амьенский мир обогатил Талейрана. Париж торговал княжествами, епископствами, рейхсграфствами, как на базарах торгуют капустой или поросятами, а дошлая мадам де Гран не успевала собирать урожаи взяток. Бонапарт знал об этом:
– Я не сомневался, что германские князья – это грязь, но я никогда не видел такой отвратительной грязи…
Амьенский мир оживил дипломатию. Иностранные посланники с удивлением присматривались к новой аристократии Бонапарта, которая скандализировала старую грубыми солдатскими замашками, выводя на королевские паркеты Тюильри своих жен, бывших ранее прачками, маркитантками и трактирщицами. Но сабли звенели воинственно, голоса сабреташей звучали свежо и задиристо, как на веселом празднике, и княгиня Долгорукая, умная русская дама, выразилась очень точно:
– Это еще не двор! Но это уже большая сила…
К этому двору Англия прислала своего посла – Чарльза Уитворта, покинувшего Петербург не по своей воле. Бонапарт видел в нем только заговорщика, и вот этот джентльмен перед ним. Рослый, узколицый, губы тонкие, парик короткий, он умело драпируется в малиновый плащ. Что ему надо здесь? Почему Англия прислала в Париж убийцу? Если он покончил с Павлом, так неужели пришла очередь и его, Бонапарта?.. Обуреваемый такими мыслями, первый консул не выносил общества Уитворта, ему казалось, что любая оппозиция всегда сыщет в этом милорде опытного главаря-заговорщика…
По случаю мира готовились отслужить в Нотр-Дам торжественную мессу. Бонапарт заранее распорядился оставить для Жозефины трибуну в середине собора. Пригласительные билеты разослали всем членам правительства, такой же билет получил и Моро, но генерал не пожелал видеть этой церемонии:
– Я закоренелый деист, и я бывал в Храме Разума, но я не поеду в собор Парижской богоматери…
Напрасно он не поехал. Мадам Гюлло взяла дочь, и, разряженные с креольской пышностью, женщины отправились на богослужение. В соборе было уже не протолкнуться от знатной публики, свободных мест не было, люди стояли меж рядами, и мадам Гюлло очень обрадовалась, заметив, что одна из трибун свободна. Служитель храма предупредил ее:
– Мадам, эта ложа сохраняется для супруги нашего почтеннейшего первого консула.
«О нет! Не на такую дурочку они напали…»
– А где же оставлена ложа для тещи и жены дивизионного генерала Моро, который всю эту войну выиграл для Франции?
Первый консул, подъехав к собору с большим опозданием, был крайне удивлен, увидев Жозефину сидящей в стороне.
– Ты почему здесь, а не в своей ложе?
– А где моя ложа? Ее уже заняли эти Моро…
Бонапарт через толпу протолкался к Фуше:
– Почему я не вижу здесь генерала Моро?
– Моро – деист и в церкви не бывает.
– Он может не молиться, но церемония благодарственного молебна обязательна для всего генералитета. Мог бы прийти сюда хотя бы ради того, чтобы обуздать тщеславие своих бешеных креолок. Они расселись с таким важным видом, будто я устроил эту мессу специально ради них…
Талейран тем временем шушукался с Уитвортом, который спрашивал у него, когда же Франция покинет Италию.
– Франция, – заявил Талейран, – не выведет войска из Неаполя, пока Англия не уберет свой флот с Мальты.
– Англия, – парировал Уитворт, – оставит корабли в Ла-Валлетте, пока Франция остается в Неаполе…
Как быстро все прояснилось! Мир в Амьене – не мир, а лишь короткая передышка между миром и войной, чтобы, малость отдохнув, начать все сначала… Моро уже не ждал, что Бонапарт даст ему армию. И он не был особенно удивлен, когда в весенний день жерминаля мальчишки Парижа, торгующие газетами, вовсю раскричались на улицах:
– Каждый француз должен прочесть: генерал Моро не мог победить юного эрцгерцога Иоанна… генерал Моро сдал Рейнскую армию Бернадоту в состоянии хаоса, начальник его штаба Виктор Лагори – якобинский подонок! Этим людям не место в победоносной армии нашего великого консула Бонапарта…
Александрина прижала ладони к пылающим щекам:
– Моро, что это? Моро, не уехать ли нам?
Бретонский характер проявился в деловом ответе:
– Мне очень жаль Виктора Лагори и… Мне жаль и мадам Софи Гюго, которая не может на Лагори надышаться. Но зато спасибо и моей теще, спасибо и тебе, моя волшебная радость: вы отслужили мессу как надо…
3. Почетный легион
В галерее Сен-Клу арестовали юного офицера Рейнской армии, горячо целовавшего мраморный бюст Марка Брута. Фуше сказал, что там были бюсты Демосфена, Гомера и Цицерона, почему он выбрал для лобзаний именно Брута?
– Потому что Брут зарезал Цезаря…
При штабе Рейнской армии обнаружился заговор против Бонапарта, которого генерал Симон называл «бесчестным рыцарем из Сен-Клу». Раскрыл заговор бдительный Савари, из адъютантов Мюрата ставший адъютантом консула. Между гарнизонами Франции работала военная почта. Прокламации, пробуждающие гражданскую совесть, из провинции пересылались в горшках из-под масла, столица отвечала провинции засургученными пакетами. Савари вникал в мысли заговорщиков: «Они говорят, что народ теперь лишен возможности высказывать свои мысли; собрания, установленные конституцией, состоят из людей, очень боящихся потери своих мест и боящихся откровенно высказаться…» Фуше арестовал многих офицеров Рейнской армии, но генерал Симон на допросах твердил:
– Один я устроитель комплота, один я желал быть Брутом, и потому требую свободы для своих товарищей…
Бонапарт, узнав о таком благородстве, радовался:
– Валите все на Симона! Пусть Европа думает, что дела у нас хороши, если бы не один помешанный Симон.
Фуше отчетливо видел картину следствия:
– Но если Симон помешался, а сообщники его неповинны, тогда я вынужден закрыть дело о заговоре.
– Именно так! – поддержал его Бонапарт. – Сейчас французы должны думать, что их мозги не отличаются от моих. А в любой армии мира всегда отыщется один сумасшедший генерал, за действия которого нация не отвечает… Но Бернадот! – терзался Бонапарт. – Но эта Рейнская армия!
Бернадот давно путал ему карты. «Хуже нет иметь дело с проклятыми гасконцами», – не раз говорил консул. Их взаимная неприязнь возникла еще с первого Итальянского похода, когда Бернадот не подчинился приказам Бонапарта, а вражда генералов передалась солдатам, которые в кулачных драках доказывали совершенства своих начальников. После 18 брюмера Бонапарт сразу хотел спровадить горячего гасконца куда-нибудь подальше, но Бертье уговорил его не делать этого…
– Сколько в них шуму, в этих гасконцах, как много они мнят о себе только потому, что в их жилах дикая кровь басков, и эта кровь пьянит их, как вино пьяниц!
Наверное, консулу было неловко вспоминать и свои любовные клятвы перед наивной Дезире Клари, которая стала женой Бернадота, а мужская ревность к прошлому жены напитала гасконскую душу особым ядом. Однако Бернадот был опасен не ревностью: республиканец не допускал мысли, что с идеями равенства покончено. Но так думали и другие генералы его армии, горланившие где угодно и когда угодно:
– Бонапарт? А что в нем? Такой же генерал, как и все мы, и любой из нас способен занять его место…
Раскассировать Рейнскую армию, как источник якобинской заразы, легче всего, но враги сразу заметят ослабление мощи Франции. Бонапарт нашел выход: лучшую часть офицерства и солдат он с берегов Рейна отправил в тропики Сан-Доминго – сражаться с неграми, и там они стали вымирать от малярии. Погиб и шурин Леклерк, освободив Полину Бонапарт для нового брака – с князем Боргезе. Самых активных генералов спровадили из Парижа – кого в колонии, кого в дальние гарнизоны. Лагори тоже получил отставку. Братьям и сестрам Бонапарт доказывал: «Я могу быть спокоен лишь тогда, когда в Париже останутся люди, верящие мне и любящие нас». Сам порождение военной хунты, Бонапарт по себе знал, какая это страшная сила – армия, и он льстил ей, но он и боялся ее силы… Бонапарт однажды сказал Буриену:
– Я не выдерживаю, где взять сил? Пора разделаться с Бернадотом! Вся эта якобинская банда Моро и Бернадота отвратительна. Я в лицо Бернадоту скажу все, что думаю, и пусть нас рассудит судьба…
Через широкое окно дворца Буриен видел, как подкатила карета Бернадота, он поспешил в приемную.
– Консул меня ждет? – спросил Бернадот.
– С нетерпением! Но я предупреждаю: если вы встретитесь сегодня, вы перестреляете один другого, а этого допустить я не могу… Очень прошу вас: возвращайтесь в карету!
Бернадот отступил, как отступил и перед Фуше 18 брюмера. Кто он был, этот гасконец, позже князь Понте-Корво? Как понимать его, будущего короля Швеции, с несмываемой татуировкой на груди: «СМЕРТЬ КОРОЛЯМ»?..
* * *
Моро молчал. Наверное, в нем молчал не гражданин Моро, а великий архонт подполья филадельфов, морально ответственный за сохранность своих друзей. Но при этом, демонстративно сторонясь Цезаря и его окружения, он уже выглядел слишком подозрительно, а его неподкупность настораживала. Моро часто уединялся в деревне Гробуа. Полиция заметила, что в районе Сенарского леса проживали сплошь «исключительные» – Моро, Лекурб, Дельмас, Дюпон, Массена, под видом охотников они съезжались в лесу для разговоров, а подслушать их не удавалось. Но в салонах Парижа Моро высказывался:
– Быть первым гражданином в обществе равноправных граждан – этого, конечно, достаточно для человека большой духовной культуры. Но дикарям мало! Дикарь счастлив лишь в том случае, если заберется людям на головы, наслаждаясь их мучительным терпением… Каждый диктатор – дикарь!
Александрина родила ему сына, а вскоре забеременела снова. Лагори пришел и сказал, что в Безансоне у мадам Гюго тоже родился мальчик, которого назвали его именем:
– Виктор! Виктор Гюго… Уж я не знаю, Моро, какова выпадет ему судьба, вспомнит ли он меня?..
Моро не удивлялся любви Софи Гюго к этому стройному брюнету с живыми глазами, но, чтобы не вникать в чужие страсти, стал жаловаться на свою Александрину, которая была слишком далека от его убеждений:
– Правда, эта рознь еще не разделяет нас. Я всегда помню, что любимые жена и дочь Кромвеля были отъявленные монархистки, однако не ушел же он из дома… Такова жизнь!
Такова была жизнь, совместившая две разные натуры, даже слишком разные. Моро любил Александрину, и однажды на выходе из театра, когда генерал помогал ей справиться с длинным шлейфом платья, бродяга с тротуара злобно крикнул:
– Эй, гражданин! Скажи даме, что у нас была революция. Она уничтожила и пажей, шлейфы таскавших.
– Дурак ты, – ответил Моро. – Революция не уничтожила любви, а каждый мужчина обязан быть пажом любимой женщины…
Бретонец и креолка, они, конечно, не могли быть не разными. В стойком характере Моро угадывались леденящие ветры Бретани, желтые пески безлюдных пляжей, согнутые спины бедняков, тянущих сети из моря, выбирающих из земли жалкие картофелины. А пылкий говор Александрины благоухал, казалось, ванилью и пряностями, губы женщины складывались в дивные цветы тропиков. Шарль Декан, налюбовавшись женою Моро, размечтался о райских островах, где живут такие волшебные женщины… Моро сообщил Лагори, что Декан теперь каждое воскресенье торчит в саду Тюильри, желая встретить Бонапарта. Лагори ответил, что это естественно.
– Не все же в армии одобряют твое отчуждение, ибо ты отталкиваешь Бонапарта, а Бонапарт отпихивает от себя всех, кто служил с тобою. Винить ли нам честного человека Шарля Декана, если он желает остаться в армии?..
Декана в Тюильри неизменно встречал Савари.
– Как здоровье Моро? – спрашивал он. – Отчего его нигде не видать? Не мало ли ему содержания? Если сорока тысяч франков не хватает, консул согласен прибавить…
Декан предупредил Моро, что Бонапарт, кажется, не теряет надежды снова вернуть доверие генерала, но Моро ответил, что отбивать поклоны в Тюильри не намерен. Декан доказывал: ограничивая себя только критикой правительства, вряд ли можно добиться серьезных результатов. Не лучше ли отряхнуть прах революции, чтобы приноровиться к новым условиям:
– И тогда, войдя в новую обстановку, открыто протестовать с высоты своего положения…
Бонапарт назначил Декана генерал-капитаном на острова Иль-де-Франс и Бурбон, и Моро счел это назначение замаскированной ссылкой. Но своим обращением к Бонапарту Декан невольно приоткрыл двери в Тюильри для других офицеров Рейнской армии. Моро в эти дни предупредил Максимилиана Фуа, что сейчас в настроениях республиканцев возможен опасный кризис:
– Даже самые стойкие, увидев крах своих надежд, могут склоняться к мысли, что монарх, ограниченный рогатками конституции, даст народу права, каких еще не дал народу никто… Эти люди не пойдут ни вправо, ни влево. Они, как раки, станут пятиться назад. Я уже не осуждаю мадам де Сталь, которая сожалеет о прежних идиллиях Версаля…
Раскол среди офицерства продолжался – одни горой стояли за Бонапарта, бравируя доблестью при Маренго, служившие в Рейнской армии гордились славою Гогенлиндена. Соперники покидали Париж на рассвете, пение птиц они встречали в Булонском лесу. Из ножен, тускло поблескивая, медленно выползали шпаги. Офицеры Рейнской армии кричали в азарте:
– Виват Моро… прими от меня, вот так!
Герои Маренго тоже были отличные рубаки:
– За консула Бонапарта… получай, каналья!
Возле дома Моро на улице Анжу лакеи однажды вынесли из кареты Рапателя, всего в крови, израненного.
– В чем дело, Доминик? С кем ты дрался?
– С братом… с родным же братом! Он меня здорово распорол, но я удачным выпадом выбил ему гардой передние зубы. Теперь мы враги… на всю жизнь! Рожденные от одной матери…
– Какова причина дуэли? Не поделили наследство?
– Да, наследство… революции.
Бонапарт изменил тактику борьбы: он уже не отвергал офицеров Рейнской армии, напротив, привлекал их к себе воздаянием тех заслуг, которых ранее старался не замечать. Моро неожиданно ощутил вокруг себя чудовищную пустоту. Бонапарт оставлял его в изоляции: пусть он пашет под люцерну поля в Гробуа, пусть листает книги в башне замка Орсэ, пусть попивает винцо в холостяцкой квартире на улице Анжу, а две креолки пусть грызут ему темя… Пусть!
В эти дни на улице Анжу появился Фуше:
– Я слышал, у тебя налаживаются дела, Моро?
Вокруг Моро все разладилось, но он согласился:
– Да, у меня дела хороши.
– Так тебе и надо, – улыбнулся Фуше…
Если бы знать Моро, что напишет Фуше об этом времени в своих секретных анналах: «Мы очень много болтали о равенстве, но в сущности всегда оставались аристократами – более, чем кто-либо! Наша теперешняя система есть остановка революции, отныне уже бесцельной с тех самых пор, как мы добились личных выгод, на какие можно было рассчитывать». В этих словах, сказанных для себя, только для одного себя, бывший якобинец Фуше вывернул душу наизнанку, и сейчас, глядя на якобинца Моро, он загадочно повторял:
– Так тебе и надо… да, так тебе и надо!
* * *
Салоны оставались для Парижа «конторами общественного мнения»; министры и генералы ехали вечерами к Рекамье на ее дачу в Клиши, спешили на улицу Гренель в гости к мадам де Сталь; там обсуждались дела страны, политические и военные, что никак не устраивало первого консула.
– Кто управляет Францией? – возмущался он. – Неужели толстуха де Сталь или эта тихоня и недотрога Рекамье?
Бонапарт всегда считал, что женщины – «машины для производства детей», непременно толстых и жирных, они обязаны украшать торжество мужчин-победителей. Разведенных он сравнивал с уличными потаскухами, он растаптывал их любовь к другим мужчинам. А мадам де Сталь доказывала, что искусству необходима свобода (в книге «О литературе»), она отстаивала право женщины на самостоятельность (в романе «Дельфина»), и Бонапарт по двум этим книгам выдвинул против нее юридическое обвинение – в безнравственности и безбожии.
Он снова прибег к большому опыту Фуше:
– Закрой салон на улице Гренель, как однажды ты запер клуб якобинцев на замок и унес ключ в кармане…
Его неприятно поразило, что мадам Рекамье отказалась от своего портрета кисти Давида, найдя его засушенным и невыразительным, теперь с нее пишет портрет Жерар, исполнивший и портрет генерала Моро. «Это смешно, – сказал Бонапарт без тени улыбки. – Уж не любовный ли пандан?..» Через своих сестер он снова потребовал от женщины стать его официальной фавориткой. Но, получив отказ, обозлился:
– Фуше! Оповестите банкиров – я желаю видеть ее мужа вконец разоренным, чтобы эта кривляка завтра же проснулась нищей. Если она не уступит мне, я вышлю ее из Парижа…
Разорив дом Рекамье, наверное, он испытывал радость. Однако красавица с улицы Мон-Блан переехала на Rue du Passe, где снова открыла салон, хотя и бедно обставленный. В него снова устремились люди… Нашлись еще две смелые женщины. Креолка Реншо залепила Бонапарту пощечину, чтобы не болтал пошлостей, а мадам Фавье, уроженка Кастилии, в присутствии министров и генералов ударила его веером по морде.
В первом случае Бонапарт сказал:
– Сегодня я видел сон, будто ваш муж подал в отставку и вы следом за ним уехали в деревню…
Во втором случае он ограничил себя замечанием:
– О, да вы, я вижу, настоящая испанка…
А в Париже уже поговаривали, сначала шепотом, потом и громко, что Францию ожидает создание империи:
– Это будет империя галлов.
– Галлов? Тогда при чем же здесь корсиканец?
– Вот он и станет нашим императором.
– Уж лучше пусть вернутся Бурбоны…
И, словно в насмешку над Бонапартом, упрямые ветераны революционных войн кричали ему на парадах: «Да здравствует республика!» «Свобода, равенство, братство!» – эти слова еще украшали стены парижских зданий. Бонапарт велел их замазать, но маляры замазали столь жиденько, что эти призывы, проступающие наружу, прочитывались парижанами более внимательно, нежели ранее. А каково было консулу выносить крики на улицах: «Франция погибла! Да здравствует Моро…» Префект Парижа докладывал: «Исключительные» очень много говорят о Моро». Значит, Бонапарту тоже надо говорить о Моро.
– Да, – признавал он, – у Моро большой талант, который он и проявил в отступлениях. Не спорю, что именно Моро не раз выручал армии Франции из самых гибельных положений. Суворов был прав, называя его «генералом славных ретирад». Но австрийский эрцгерцог Иоанн намного превосходит Моро, которому при Гогенлиндене повезло чисто случайно, как иногда везет нищему, нашедшему под мостом золотой луидор…
Бонапарт спешил и потому, как горячая лошадь, нетерпеливо брал барьер за барьером, чтобы скорее преодолеть несносное для него – и маловыразительное для политиков! – положение первого консула. Чтобы каждый солдат и офицер ощутил личную зависимость от него, от Бонапарта, он образовал орден Почетного легиона – не просто рыцарское единение награжденных, нет, возникла сложная организация с резиденциями и большим капиталом для инвалидов, имевшая даже свое административное деление. Моро говорил Лагори:
– В королевские мушкетеры брали за красоту, знатность и храбрость, а Бонапарту нужна слепая преданность ему.
Лагори ответил, что Бурбоны были скромнее:
– Они изображали на своих орденах лишь мучеников церкви, а Бонапарт сразу отчеканил свой профиль…
Франция встретила новый орден настороженно. Пренебрегая ропотом народа, Бонапарт стал появляться на парадах весь в шелку, в белых чулках, с пряжками на башмаках, окруженный свитой, а Жозефину сопровождали статс-дамы, помнившие правила этикета в Версале – при королях… Бонапарт запретил охоту в королевских лесах, сказав, что все зайцы, олени и лисицы должны пасть только под его выстрелами!
Бертье навестил Моро в его квартире.
– Кстати, – сказал он, – первый консул просил передать, что ему желательно видеть тебя в составе Почетного легиона. Что бы там ни болтали завистники, но Франция тебя любит, и каждый француз спросит: «А где же Моро?»
– Франция меня знает как республиканского генерала, а республиканцу не пристало носить на груди портрет человека, не оправдавшего надежд республики…
– Бретонский упрямец! – вспылил Бертье. – Я вижу, ты готов рассориться даже со мной. Не ставь меня в неловкое положение. Появись хотя бы на обеде у меня в доме…
На обед к военному министру съехалась элита Парижа, и всем этим людям стало неловко, когда среди них, разряженных и сверкающих, вдруг появился генерал Моро – в сером сюртуке простого покроя, в кавалерийских сапогах с острыми, как кинжалы, испанскими шпорами. Впрочем, даже это общество оказывало Моро внимание, его просили сказать тост.
– Скажу! Я предлагаю выпить за нищих Парижа, чтобы они каждую ночь находили под мостами золотые луидоры…
Это был намек – опасный. Обида за поруганный Гогенлинден все же прорвалась наружу, и Моро не пожалел об этом. А с улицы слышался дробный перестук башмаков, молотивших по булыжникам: полиция разгоняла по тюрьмам торговок и лавочников с рынка, решивших создать свой «почетный легион», и горластый мясник охотно объяснял прохожим:
– Я кавалер берцовой кости… шутка ли!
«Чрево Парижа» со времен Генриха IV породило особую касту женщин – непокорных «пуассардок», которые еще при жизни Мольера любили поскандалить назло правительству, а теперь они шли в тюрьму, с гневной бранью выкрикивая:
– Глядите на принцессу спаржи и шпината!
– Я из легиона моркови и брюквы!
– Кавалерственная дама кошачьих печенок!
– Что в Париже без нас жрать станут?..
4. Политика свободы рук
Ученый швейцарец Лагарп, пристрастив Александра к чтению по ночам, сделал его полуслепым, Аракчеев, приучая царя к грохоту артиллерии, сделал его полуоглохшим. Молодой император в разговоре прижимал ладонь к уху, он стыдливо пользовался лорнеткой. Все эти физические недостатки искупались приятной внешностью, ласковым вниманием к женщинам любого возраста, а голова императора была способна разрешать самые немыслимые политические ребусы.
При дворе Александра тоже существовала оппозиция, и пусть не такая, как при Бонапарте, но все-таки довольно сильная; его поездка в Мемель для свидания с прусской королевой Луизой вызвала сильное недовольство в русском обществе. «Екатеринствующие» считали, что визит к пруссакам унизителен для чести России; у стариков и доводы были внушительные: «Матушка Катерина дома сидела, а дела шли куды как лучше, нежели нонеча, и при виде рублей наших в Европе не плевались, будто им червяка гадкого показали…» Вернувшись из Мемеля, император сказал графу Павлу Строганову:
– Зоилы не сознают, в чем был главный просчет моего покойного батюшки. Император шел на союз с Францией, не имея в Европе иных союзников, кроме Бонапарта… Так нельзя! Союз с одною лишь Францией ставит Россию в опасное положение: Петербург будет тогда зависим целиком от мнения Парижа. Имея же в союзе Францию, мы должны обезопасить себя – от той же Франции! – альянсами с другими государствами. Вот ради чего, а не ради голубых глаз прусской королевы я ездил на свидание в этот унылейший Мемель. – Он с улыбкой показал Строганову дверной ключ, и Строганов не понял его назначения. – Это ключ от спальни Луизы, – сказал царь…
Павел Строганов уже не выражал желания быть адъютантом в свите Бонапарта, – даже издалека он ощутил угрозу диктатуры Бонапарта в той же степени, в какой испытывали ее и республиканцы во Франции. Недавно Петербург известился о том, что путем интриг и грубого шантажа первый консул стал консулом пожизненным; он потребовал себе шесть миллионов франков жалованья, а день своего рождения указал считать национальным праздником. Строганов подавленно рассуждал:
– Бонапарт, кажется, уподобляет себя богам Гомера, с трех шагов достигающих вершины Олимпа: первый шаг – орден Почетного легиона, второй – консул до самой смерти с правами монарха… Что сулит Франции его третий шаг?
Разговорами о реформах Александр искусно укреплял в обществе репутацию просвещенного монарха, идущего наравне с передовыми идеями своего века. Петербург, подобно Парижу, тоже имел салоны, где царствовали женщины ослепительной красоты, умные и начитанные, в этих «говорильнях» Александр возвещал, что пожизненное консульство Бонапарта опасно не только для Франции, но и для всей Европы:
– Отнимая свободу у французов, чем он может заменить ее отсутствие? Наверняка только войнами, увлекая нацию, и без того испорченную, к новым победам и новой славе…
Решающее слово при дворе Александра имел «негласный комитет», куда вошли его молодые приятели, и этот комитет возвышался даже над министерствами. Виктору Павловичу Кочубею было уже тридцать четыре года, в окружении царя он казался стариком. В доверительной с ним беседе император сказал, что Фуше, провожая Лагарпа в Петербург, просил воздействовать на него ради укрепления дружбы царя с Бонапартом.
– Я имел глупость сочинить Бонапарту любезное письмо, но Лагарп предупредил меня, что он вручит его консулу лишь в том случае, если убедится в его мирных настроениях. А в результате мое письмо осталось в кармане Лагарпа.
Кочубей заговорил об удалении Фуше, о том, что его министерство полиции, столь грозное, ликвидировано:
– Выплывает фигура Савари, которому поручено возглавить бюро тайной полиции. Что это значит?
– Хрен редьки не слаще, – отвечал Александр…
Русский кабинет был встревожен: Бонапарт уже тянулся к Босфору, он закреплял свое господство в Италии, Швейцария и Голландия раздавлены пятою французской оккупации, и, судя по всему, ни одну из этих позиций Бонапарт сдавать не собирался. Оппозиция русских вельмож хотела бы видеть в Александре продолжателя наступательной политики Екатерины.
– Но сейчас не те времена! – здраво говорил Александр. – Раньше моя бабушка была уверена: «Без разрешения России ни одна пушка в Европе не выстрелит». Теперь мы, русские, вынуждены благодарить Европу даже за то, что нас предупреждают о своем желании выстрелить… Будем иметь руки свободными!
Эта неопределенность русской политики Парижу была понятна. Бонапарт в эти дни открыто сторонился английского посла Уитворта, но ему были неприятны и встречи с графом Аркадием Морковым. Однако избежать общения с ним он не мог.
– Талейран передал мне о неудовольствиях вашего кабинета, – сказал он, сунув руку за отворот жилета и откровенно почесываясь. – Я же не интересуюсь делами в Грузии или Персии, так почему же ваш государь скорбит о моих делах в Пьемонте или швейцарских кантонах? Разве я не указывал выгоды географического распределения наших сил? Идите и воюйте с турками или китайцами, залезайте к испанцам в Калифорнию… Я потому и поклонник вашей великой Екатерины, которая строила политику России, имея перед собой глобус! Но она изучала глобус лишь со стороны Азии…
В дурном настроении Морков навестил мадам Рекамье в ее новом убежище на Rue du Passe, сказал хозяйке:
– Нам следует ожидать скорой войны, мадам.
– Опять эти гадости, – ответила Рекамье…
Дамы в ее салоне восхваляли добрую душу Бонапарта, который, раскрыв недавно пустую табакерку, послал солдата в лавку за свежим табаком и не взял сдачи с десяти франков. Жермена де Сталь не удержалась, чтобы не съязвить:
– Какая тема для кисти Давида! Солдат, играя мышцами обнаженного торса, является под сенью античной колоннады с горстью табака, а Бонапарт в тоге римского патриция гневным жестом отвергает его руку с деньгами. Внизу же картины нужна золотая табличка с надписью: «Великодушие консула!» И, как всегда у Давида, главный герой будет изображен без штанов, а Жозефина останется без юбки…
К ней подошел генерал Лекурб:
– Ваши слова завтра же станут известны в Тюильри.
– Почему не сегодня? – удивилась мадам де Сталь…
Морков с интересом оглядывал женщин, талии которых поднимались все выше – по желанию консула, по приказу его… О, классицизм! Не есть ли он продукт деспотии?
* * *
– В моих глазах, – сказал Карно, – вы сейчас, пожалуй, единственный во Франции, способный возглавить ее демократию. Опасность вашего положения в том, что ваше имя слишком заманчиво и для роялистов. Берегите свои убеждения, Моро, чтобы их не колебали, как стрелку метронома, что недавно изобретен в Вене для глухого Бетховена…
Лазар Карно выступал против закрытия салона мадам де Сталь, против создания Почетного легиона, против обращения Бонапарта в пожизненного консула. Он разочаровался:
– Что сталось с французами, Моро? Я протестую, но я… один. Все молчат, боясь потерять оклады и служебные стулья. Кажется, я уже заработал себе право устать от политики и конец жизни хочу посвятить изучению воздухоплавания и тепловой энергии… Suum cuique!
– Карно еще может улететь под облака, а куда лететь мне? – тихо спросил Моро. – Республиканцы, даже мои друзья, прячутся в провинции, чтобы о них поскорее забыли в Париже, или, напомадившись, шляются на поклон в Тюильри…
– Нет, еще не поздно! – оживился Карно. – Пульс революционной Франции еще отлично прощупывается на ослабевшем запястье народа… Нужен ваш талант, ваша вера!
– Почему вы решили, что на это способен я?
– Алмаз режут только алмазом…
Моро объяснил, что за свою жизнь уже насмотрелся на столько заговоров, на столько переворотов, что отныне он уверовал лишь в торжество общенародного плебисцита.
– Но восемнадцатого брюмера, – справедливо заметил Карно, – Бонапарт не ждал полномочий от народа.
– Однако сейчас в случае переворота, пусть даже удачного, возникнут новые потрясения – новые Конвенты, новые Вандеи! А я не желаю стать причиною новых кровопролитий…
Заговорив о Фуше, они пришли к выводу, что в его удалении с поста министра меньше всего виновен Бонапарт:
– Фуше знал, как никто, все плутни его братьев, все похождения его сестер. Консул не выдержал скандалов в семье, когда на него насели Жозеф и Мюрат, Элиза Баччиокки и Полина Боргезе, желавшие избавиться от слежки полиции. Наконец, и адъютанты консула – Дюрок и Савари…
Перед отъездом в свое имение Фуше зашел проститься к Моро, крах карьеры, кажется, не обескуражил его.
– Пока Бонапарт не оставил Жозефину, я буду необходим и Жозефине и Бонапарту… Вот я ухожу, – неожиданно произнес Фуше, – а тебе, Моро, будет намного хуже.
– Чем хуже, тем лучше, говорят иезуиты.
– Можешь верить мне или не верить, – продолжал Фуше, – но я все это время оберегал тебя… Убедишься сам, станет ли оберегать тебя Савари? – На прощание Фуше сделал предупреждение, суть которого Моро оценил гораздо позже: – Бойся появления секретарей Робеспьера, – сказал Фуше и ушел…
Морков депешировал в Петербург об отъезде Фуше в Прованс, он не забыл упомянуть, что 3 декабря 1802 года генерал Моро отмечал юбилей битвы при Гогенлиндене, но, пожалуй, самым веселым на этом празднике был фейерверк, запущенный из садов Руджиери его адъютантом Рапателем… Морков, конечно, не мог знать, что через три дня после этого торжества, а именно 6 декабря 1802 года, с острова Олерон убежит один «исключительный»… Фуше не стало. Но машина его работала!
* * *
Жан-Клод Меге де Латуш, тайный агент Версаля еще до революции, затем секретарь Парижской коммуны, в 1792 году он открывал двери тюрем, убивая пикою всех подряд – женщин и священников, детей и аристократов. Сам угодивший в тюрьму, он позже издал памфлет: «Охвостье Робеспьера, или Опасность свободы печати». Бабёф сначала привлек Меге де Латуша к себе, затем отверг его, заподозрив в нем агента шуанов. Писатель-убийца стал выпускать демократическую газету, которую субсидировал… Фуше! После 18 брюмера Меге де Латуш резко выступил против Бонапарта, и первый консул, недолго думая, спровадил его на Олерон, как заядлого якобинца. Депортация редактора проходила через канцелярию Фуше, который, наверное, даже радовался, что на Олероне будет иметь своего шпиона для надзора за республиканцами…
Бискайский залив зимою страшен! Утлую лодку с беглецом вышвырнуло на берег. Меге де Латуша встретили шуаны – молчаливые крепкие мужики в крестьянских плащах, широких шляпах, с шарфами на шеях. Перед ними лежали тайные тропы в дремучих лесах Вандеи, где шуаны узнавали друг друга, подражая крикам ночных птиц. Меге де Латуш ничего о себе не рассказывал, а шуаны ни о чем не спрашивали; для них было важно, что он пострадал от власти ненавистного Бонапарта. В феврале 1803 года беглец был переправлен на остров Джерси. Английский пакетбот с общей каютой на восемь пассажиров отнесло ветром в сторону Гарвича. Отсюда в наемном дилижансе Меге де Латуш отправился в Лондон; гладкое шоссе стелилось меж зеленых лужаек, улицы деревень напоминали городские. Въезд в Лондон всегда незаметен для путешественника; ему кажется, что он проезжает очередную деревню, но дома делаются все выше и выше, наконец ему объявляют:
– Лондон! Можете забирать свой багаж…
Ноги провокатора точно отыскали адрес потаенного убежища, где скрывались Шарль Пишегрю, отступник от революции, и Жорж Кадудаль, главарь кровавой Вандеи. Нельзя сказать, чтобы встреча роялистов с бывалым пройдохою была сердечной. Кадудаль, человек звериной силы и неукротимого духа, сразу взял любителя литературы за глотку и, легко оторвав его от пола, подержал на весу в руке, встряхивая, как бумажку: – Ну, якобинская тварь… попался?
Иного приема Меге де Латуш и не ожидал (следовательно, и не обижался). Он сказал, что именно тайный якобинский клуб Парижа и прислал его в Лондон, дабы договориться о прочном союзе с роялистами. Мало того, якобинцы сейчас более всего заинтересованы в реставрации Бурбонов, ибо при королях они бы имели больше свободы, нежели теперь…
– Ты пьян или бредишь? – заорал Кадудаль. – С каких же пор эти мерзавцы возлюбили власть королей?
Меге де Латуш повернулся к спокойному Пишегрю.
– Времена изменчивы, как и люди, – мягко растолковал он. – И нет такой идеи, которой бы не смогли победить зависть, желание власти и денег… Откуда вам в Лондоне знать, что сейчас творится в Париже? Даже такие крепкие головы, как у Бернадота и Моро, даже эти головы, заверяю вас, начинают свихиваться направо после ужасов деспотии консула…
При имени Моро Пишегрю стал волноваться:
– Моро был моим другом, мы вместе сражались за революцию. Я слишком хорошо знаю его убеждения, и разве можно поверить, что этот человек способен изменить им?
– Отвечай, пес! – рявкнул Жорж Кадудаль.
«Пес» отвечал с завидным хладнокровием:
– О важных переменах во взглядах Моро мы были извещены даже на острове Олерон, и мне смешно, что в Лондоне об этом ничего не знают. Вы не забывайте, – сказал Меге до Латуш, – что генерал Моро без памяти влюблен в молодую и красивую жену, воспитанную семьей и пансионом в монархическом духе. Все то, что Моро не узнал в якобинских клубах, то нашептала ему ночью жена в постели…
Пишегрю с Кадудалем обменялись тревожными взглядами, и это были взгляды умных людей, которые не устрашатся идти на смерть ради своего торжества.
– Ну что ж, – сказал Пишегрю, – мы сведем тебя с милордом Хамондом, с русским послом Воронцовым, а что скажут в парламенте, так оно и будет…
Савари вскоре доложил Бонапарту, что тайный агент Фуше внедрился в святая святых роялизма, у него хватит ума на то, чтобы выманить главарей из их подполья.
– Теперь нам следует ожидать появления в Париже и Кадудаля и Пишегрю, когда они, попавшись на нашу наживку, станут искать связей с генералом Моро.
Бонапарт никогда не забывал, что в Бриеннской военной школе он учился у Пишегрю, который считал его способным учеником. А консул терпеть не мог всех тех людей, что имели несчастье знать его в униженной юности.
– Если обо мне скажут, что я добр, значит, я занимаю не свое место. Дело не только в Моро! Надо раз и навсегда отвадить Бурбонов от престола Франции. – Но в беседе с Талейраном он, напротив, вдруг стал жалеть королей: – Граф де Лилль уже старый человек, а живет в Варшаве хуже последней собаки. Не пора ли предложить ему пенсию?..
5. Мальта или война?
|
The script ran 0.021 seconds.