Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Ступай и не греши [1990]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, О любви, Проза, Психология, Роман, Современная проза

Аннотация. «Ступай и не греши» - короткий роман, в основу которого положено нашумевшее в 1890-е годы дело об убийстве симферопольской мещанкой Ольгой Палем своего любовника.

Полный текст.
1 2 3 

Вслед за Вивой в квартиру явился швейцар Садовский: – Дворника нет. Я за него. Что угодно? – Игнат, пошлите за полицией, – распорядилась мадам Шмидт, указывая на Ольгу Палем. – Вот эта женщина, которой я отныне не знаю, сошла с ума! Пусть околоточный составит протокол по всем правилам о произведении бесчинства в чужом доме... Ольга Палем протянула руки к Садовскому: – Дядя Игнатий, скажи... ты слышал, что говорят? Я уже стала чужой в своем же доме. Хоть ты вразуми их... Садовский, кажется, был умнее всех. – Дамы и господа, – сказал он, поправив на груди медаль за «сидение на Шипке», – не вижу причин трепать нервы еще и полиции. А ежели у Ольги Васильевны нервы шалят, так околоточный их не вылечит. Тут врача бы... – Я сам врач, – хмуро огрызнулся Довнар. – Тогда мое дело сторона. Разбирайтесь сами. Пойду... – Прощайте все! – с небывалой гордостью заявила мать. – Я ухожу, чтобы не видеть позора своего любимого сына. – Мама, ты куда? – встрепенулся Довнар. – Неужели ты думаешь, что после всего, что я здесь наблюдала, я еще смогу оставаться в этом доме? Ни минуты. Она быстро сложила в саквояж свои вещички, сказав сыну, что сыщет приют в номерах на ближней Подьяческой улице. Ольга Палем, словно вспомнив самое главное, вдруг схватила связку одесских бубликов и запустила их вслед уходящей. – Ведьма! Грызи сама свои баранки... Связка распалась, и бублики весело закружились по комнате. Довнар велел Виве принести веник и подмести. Когда вечером Садовский навестил их, чтобы подать самовар, они еще ссорились. Довнар угрожал, что уйдет к матери на Подьяческую, Ольга Палем не отпускала его. Время было близко к полуночи, когда, возвращаясь в пансион, Виктор Довнар сообщил швейцару Садовскому: – Дядя Игнат, они там выдохлись, теперь спать будут. – У молодых всегда так, – мудро отвечал старый солдат, – тока бы до постели добраться, а там всем дракам конец. Иди, малец, с богом. Ну вас всех подальше! Черные тучи низко пролетали над царственным городом. ................................................................................................... Продолжающиеся бои шли с переменным успехом, но мне думается, что Ольга Палем наверняка бы одержала победу, если бы... Если бы не болезнь Довнара, скрутившая его сразу же после скандала. Палем вызвала домашнего врача Освальда Морица, который определил брюшной тиф, настаивая на немедленном помещении больного в Александровскую больницу на Фонтанке. Ольга Палем взмолилась перед Морицем: – Доктор, миленький, родненький, только не больница... Обещаю не спать день и ночь, как хорошая сиделка, сделаю все, что скажете... Только войдите в мое положение! Положение складывалось теперь не в ее пользу, и, если Довнар окажется в больнице, она потеряет контроль над ним, а делить свои женские права на него с правами материнскими – это будет нелегко. – У вас в квартире, – отвечал Мориц, – нет даже ванны, а больница оборудована всеми удобствами... не спорьте. Мориц считал ее женою Довнара, и потому, когда Палем выговорила для себя свидания с ним в любое время, доктор охотно дал согласие. Тут же была вызвана по телефону больничная карета, Ольга Палем сама и отвезла Довнара на Фонтанку, где громоздилось помпезное здание больницы с торжественным парадным подъездом, украшенным античными колоннами. Была уже ночь. Хлынул дождь. Ольга Палем пешком возвращалась домой, всю дорогу плача... ее даже шатало! – Боженька, ну почему я такая несчастная? Боженька, ты всем помогаешь, так помоги ты и мне, боженька... ................................................................................................... Мадам Шмидт, бодрая и здоровая, совсем не собиралась «просить пардону». В меблированных номерах на Подьяческой, чересчур словоохотливая, она сразу же оказалась в центре внимания людей, готовых выслушать все, что интересно знать посторонним или, вернее, как раз то, что им знать совсем не нужно. Согласитесь, что на умную лекцию о движении небесных светил людей иногда калачом не заманишь, но их соберется несметная толпа, если станут рассказывать домашние сплетни. Дама упивалась всеобщим и заслуженным вниманием: – На старости лет, стыдно сказать, возникло невыносимое положение. Я приехала. Тратилась. Ничего не жалела. Привезла кучу подарков. Разве я была плохая мать? А теперь? Вы только посмотрите на меня, дамы и господа... ужасно! Постояльцы номеров, все эти заезжие из провинции старухи, какие-то затюканные инвалиды, наехавшие в столицу хлопотать о пенсии, сердобольные вдовы – все слушали ее с почтением. – Приезжаю. Смотрю. Вот такая... выше меня! Ноги длиннющие, словно оглобли. Руки еще длиннее, загребущие. Пришла и не уходит. Подчинила сына себе. Явная аферистка. Нос у нее – вот такой, как у попугая. И выгнала меня... на улицу. Мадам Шмидт возрыдала. Аудитория зашелестела, зашепталась, заохала. – Страдалица. Сочувствуем. А сын-то? Нешто дозволил? Мадам Шмидт рыдать временно прекратила. – Сын, благороднейший человек, сразу заболел от горя, не в силах сносить поругание матери, и я с колоссальным трудом устроила его в лучшую клинику столицы, а государь император, узнав о моем несчастье, прислал своего лейб-медика... весь в орденах. Вот отсюда и ниже. Так и сверкает! Не удивляйтесь, дамы и господа. Император помнит об услугах моих мужей, имевших высокое государственное предназначение. – Ахти, господи! Пронеси и помилуй нас, царица небесная... Концерт был окончен. Публика разбредалась по своим убогим закутам, горячо обсуждая услышанное, говорливая, словно заядлые театралы после эффектного спектакля, в финале которого ни одного из героев не остается в живых, все полегли замертво, пронзив свои сердца бутафорскими кинжалами. – Страсти-то какие, Исусе праведный, – шелестели старухи. – До чего же мы дожили, ежели родную мать, не кого-нибудь, а свою мать из дому гонят. А энта молодуха-то, гляди, какая проворная... так и хватат, так и хватат! – Нонеча совести-то у молодых совсем не стало. Я по ночам кой годик не сплю. Все думаю. А ну как и мой балбес приволокет этакую орясину, так у них потом кипяточку не допросишься... Здесь, в номерах, Александру Михайловну отыскал Милицер, пылающий желанием сурового отмщения за то, что наболтала Ольга Палем инспектору института. Он сразу понял, что перед ним обыкновенная дура, но эта дура, как и положено всем дурам на свете, имеет немыслимые претензии, а потому он ей доказывал: – Вы же мудрейшая из женщин... право, вы ошеломили меня. Теперь и сами видите, в чем корень зла. Понимаю, вы благородны под стать вашему классическому облику. Кстати, ваши предки внесены ли в «Готский Альманах»? Нет? Очень жаль. Советую похлопотать... Однако, – продолжал Милицер, – с насилием и коварством, достойным пера самого Шекспира, надобно сражаться методами Шиллера. – Верно, ах как верно! – кивала мадам Шмидт. – Я, – заявил Милицер, – помогу вам избавить своего лучшего друга и вашего сына от алчных притязаний этой нахалки... Тем временем, отвезя Довнара в больницу, Ольга Палем с утра пораньше сама появилась в больнице. Перед швейцаром, ссылаясь на разрешение доктора О. Э. Морица, она выдавала себя женою, которой дозволено видеть мужа в любое время. Довнар, кстати, не противился этим свиданиям, напротив, даже радовался им, как и каждый больной, когда его навещают. Но однажды случилось то, чего и следовало ожидать: у постели больного она застала его мать. Слово за слово, сначала шепотом, потом все громче и, наконец, криками две женщины обменялись мнениями о том, что каждая о другой думает. – Аферистка, на такой даже пробы негде ставить... хоть бы людей постыдилась! – кричала мать Довнара, нарочно привлекая внимание больных в громадной и гулкой палате. Даже в хронически больных пробудился прежний вкус к жизни. Они стали напрягаться, садясь на кроватях, явно довольные, что больничная скука разрешается бесплатным зрелищем. Отовсюду слышались реплики – кто за мать, кто за жену: – Нельзя же так, тут надо по совести. – Молодую-то нешто не жалко? – А старую кто пожалеет? – Верно, Федя. Она же мать. У ней, гляди, сердце. – А у молодухи-то рази нет сердца? – У ней не сердце, а совсем другое... вот и взбесилась! Кончилось все ужасно. Сбежались врачи, сестры милосердия, дюжие дядьки-санитары. Довнар кричал, чтобы убрали от него «вот эту женщину», способную любого, даже здорового, загнать в гроб. При обмене мнениями выяснилось, что Ольга Палем не жена ему, а просто так, вроде хорошей знакомой. Госпожа Шмидт откуда-то вдруг извлекла икону и, целуя ее, требовала не пускать «аферистку» в больницу, и Ольге Палем тут же было отказано в дальнейших посещениях больного. – Идите и не спорьте, – выталкивали ее санитары из палаты. – Швейцара мы предупредили, чтобы вас более не пускал... Дни сочились, как свежие раны, – тоской, одиночеством, суевериями, предчувствиями. Именно сейчас ей хотелось бы повидать князя Туманова, о котором думалось с какой-то надеждой, но искать его не решилась. Однажды она сумела как-то прорваться к Довнару, но тут в палате возник шум: – Молодуха! Во проныра какая, гляди, пробралась! Ее выставили под локотки. Каждый день она с утра торчала в конторе больницы, всем служащим там надоела, постоянно выведывая о здоровье Довнара, а перед грозным швейцаром унижалась, совала ему рубли, молила пропустить ее: – Я на минутку! Только погляжу на него. – И рад бы, – отвечал старик, – да начальство не с вас, а с меня спросит. А мне, родимая, до пенсии уже недалече. Чего же это из-ва вас мне пенсиона лишаться? Вы што ли дряхлость мою обеспечите? Наконец настал самый черный день – в конторе ей было сказано, чтобы она более не ходила сюда напрасно: – Больной по фамилии Довнар-Запольский вчера вечером выписан из больницы и сдан на руки своему товарищу по фамилии Милицер, который сразу и отвез его домой. Но домой Довнар не вернулся, значит, Милицер отвез его на Подьяческую – под материнское крылышко. Что тут стало с Ольгой Палем! Она ощутила себя загнанной в безвыходный тупик, из которого ей не выбраться. Все-все вокруг – теперь уже все! – хотят ей только одного зла, а кто подарит хоть крупицу добра? – Люди, да что ж вы делаете со мной... люди? Шатаясь и плача, она ходила по улицам, не видя людей. 12. «ТУТ НИЧЕМ ПОМОЧЬ НЕЛЬЗЯ» Секретарь канцелярии. Форменный сюртук. Сверкание пенсне и пуговиц. Доложено от порога с подобающим поклоном: – Павел Викентьевич, там пришла молодая дама, называющая себя женою студента Довнара. Соблаговолите принять? – Да, пусть войдет... Инспектор Института инженеров путей сообщения П. В. Кухарский – чин тайного советника! – заранее вышел из-за стола: – Прошу, мадам. Что вас привело ко мне? – Горе, – еле слышно отвечала Ольга Палем... На этот раз она ничего не выдумывала, не желая предстать в лучшем свете, не притворялась и «светской дамой», а явилась перед Кухарским просто страдающей женщиной, для которой сейчас все трын-трава, важно сберечь даже такую любовь, которая виснет на ней тяжким бременем. Тайный советник слушал ее не перебивая, только время от времени побрякивал бронзовой крышкой громадной старомодной чернильницы. Наконец она закончила. Кухарский спросил: – И долго продолжались такие ваши отношения? – Скоро уже четыре года. – И у вас хватало терпения? – Но я же его люблю... даже сейчас. Павел Викентьевич, поразмыслив, соизволил заметить, что после такого срока совместного проживания мужчина должен не покидать женщину, а, наоборот, увлекать ее под венец. – Того требует мораль в моем старомодном ее понимании, иначе это... безнравственно. Корпус инженеров путей сообщения – почти офицерская организация, и каждый студент должен дорожить честью своего мундира. Дело не в том, можно или нельзя студенту жениться, а в том, что Довнар обязан к этому. Кухарский проводил Ольгу Палем до дверей кабинета: – Обо всем услышанном от вас я доложу генералу Герсеванову, и следует решить, достоин ли Довнар звания студента нашего прославленного на весь мир института... Пока хлопотала Ольга Палем, не оставалась без хлопот и Александра Михайловна Шмидт. Среди обитателей меблированных номеров, охотно выслушивавших ее стенания, нашлись старики-чинуши еще старой дореформенной России, и они в один голос убеждали ее, что это дело можно «провернуть»: – Ежели подать куда надо прошеньице со слезой да чтобы еще «подмазать». И не расписывайте много, ибо начальство у нас читать не любит. Пишите кратко, но веско! Краткость – сестра таланта, но талант госпожи Шмидт разогнал ее фантазию на четыре страницы доноса, который, будучи адресован на имя санкт-петербургского градоначальника, обретал скромное название «просьбы» (в старину такие «просьбы» назывались еще точнее – «слезницами»). В доносе очень неприглядно была обрисована фигура «некоей особы Палем», которая покушается на честь (и на кошелек) ее сына. Кажется, доношение было подано в канцелярию градоначальства еще до выхода Довнара из больницы, а знаки препинания в тексте были со знанием дела проставлены Милицером, который заслужил одобрение Александры Михайловны: – Вы правильно расставили восклицательные знаки, чтобы градоначальник понял, с кем имеет дело. А раньше вы очень тонко подметили: она нас Шекспиром, а мы ее Шиллером... Градоначальником столицы был в ту пору генерал-майор В. В. фон Валь, о котором я не могу сказать ни хорошего, ни дурного. Его канцелярия работала четко, без проволочек, и потому «слезница» госпожи Шмидт сразу обрела законное движение по административному кругу, похожему на известный «круг царя Соломона». Быстро навели оправки, а сама бумага вскоре же оказалась на столе его превосходительства. – Что за бред! – фыркнул Виктор Вильгельмович. – Сын подательницы уже совершеннолетний, сам писать умеет, но от него ходатайства не поступало. Из сего следует, что этот фрукт вполне доволен своей сожительницей. Так чего им надо? Делопроизводитель счел своим долгом согласиться: – Какой резолюционс видеть вам бы желательно? Фон Валь уже вчитывался в другие бумаги, ворча: – Они там сами кашу заварили, пусть сами и расхлебывают, а у меня своих дел по горло – кошку некогда высечь... Александра Михайловна получила доношение обратно, украшенное такой резолюцией: «ТУТ НИЧЕМ ПОМОЧЬ НЕЛЬЗЯ». – Как это нельзя, если можно? – возмутилась она. – Что за власть такая пошла, если отказываются помочь мне, честной женщине? Помню, в годы моей безмятежной юности... Разве такие бывали резолюции? Вспомнишь, так душа замирает... Ее донос был отправлен 8 октября 1893 года, а через месяц был сооружен новый, более убедительный. Теперь, как того и желало градоначальство, бумага была составлена от имени самого «потерпевшего». Довнар писал, что упомянутая ранее особа О. В. Палем въехала в его квартиру, пользуется чужим имуществом, совместное проживание с этой особой уже невыносимо, почему он, проситель, и просит власть имущих оградить его от последующих притязаний Палем, чтобы означенную особу выселили не только из квартиры, но и вообще удалили ее из столицы, ибо ее нравственность внушает сильные подозрения. – Этот молодой человек одним выстрелом желает убить двух зайцев. Для начала запросите одесское полицейское управление, – распорядился фон Валь, – подождем, что оно ответит? Одесса отозвалась о нравственности госпожи Палем благоприятно, никаких грехов ее не указывая, и таким образом вопрос о выдворении из Петербурга отпал сам по себе. Но зато оставался животрепещущим вопрос о выселении из квартиры. Виктор Вильгельмович расправил густую бороду: – Ну что тут делать? Придется выселять, паче того квартира записана на имя Довнара, посему здесь потребуется и раздел имущества. Этим и прошу озаботиться канцелярию... Рано утром Довнар появился в квартире, но пришел не один – его сопровождал Болеслав Туцевич, пристав полиции в чине подполковника. Довнар выглядел наигранно веселым. – Здравствуй, – сказал он Ольге Палем, – сейчас предстоят неприятные минуты раздела имущества... Ты готова? – После чего, – добавил Туцевич, – я буду вынужден по долгу службы проследить за вашим, мадам, выселением... Это был удар, скрутивший Ольгу Палем в отчаянии. Она заметалась, даже не понимая до конца, что происходит. Туцевич, человек деликатный, только покашливал, когда начинались споры – кому что принадлежит. По его словам, Ольга Палем сама «помогала Довнару укладывать вещи, то плакала, то говорила ему дерзости и укоряла, взваливая всю вину на его мать. Довнар при этом держал себя очень серьезно». Оправдывая себя, он иногда шептал Туцевичу: – Видите, как она цепляется за все мое? Мало ей, что разорила меня, я бывал вынужден тратить на ее прихоти по пять тысяч в год... ни стыда, ни совести! Хамка... Это была ложь: как раз в это время личный капитал Довнара составлял сумму в 14 000 рублей (и были еще банковские чеки на несколько тысяч), а Ольга Палем, получая пособие от Кандинского, сама расплачивалась за квартиру, за услуги дворников и служанок. Но Туцевич этого, конечно, не знал и просил только поторопиться с разделом. Довнар уступал Ольге вещи, если на них имелась ее вышивка, цеплялся за шкаф и комоды, кричал, что трюмо никогда не отдаст: – Это я платил! Одеяло тоже не трогай... Я тебе не солдат, чтобы накрываться шинелькой. Свое барахло он сваливал в комнатах, а то, что доставалось ей, он вышвыривал на кухню. Туцевич за время службы в полиции всяких пакостей насмотрелся, но все-таки, улучив момент, он счел нужным выговорить Довнару: – С женщиной, сударь, так не поступают. – Так не жена же она мне! – Тем более. Если любовницу бросают, так ее бросают со всей хурдой вместе, а не смотрят на бельевые отметки. Впрочем, извините. Не мое это дело. Я ведь только при исполнении служебного долга. Но вы пожалейте ее. – Войдите и вы в мое дикое положение, – горячо нашептывал Довнар на ухо Туцевичу. – Как она, жалкая мещанка, посмела надеяться стать моей женой, женой шляхтича герба «Побаг»? Конечно, по-человечески ее можно пожалеть, но... – Но она же вас любит, я по глазам вижу – любит. – Да таких у нее, как я, знаете, сколько перебывало? По глазам вы не можете судить, что она бескорыстна. – Однако, сударь, корысти с ее стороны я не заметил. Впрочем, – повторил Тущевич, – лирика – не моя профессия. Я лишь пристав полиции, а вы разбирайтесь сами, кому тарелка, кому вилка, кому спинка от стула, а кому ножка от кресла... Когда имущество доделили, Довнар закрыл свои комнаты на ключ, а ключ от кухни он вручил Ольге Палем. – Олечка, – разрешил ей Довнар, – ты в любой момент можешь забрать свои вещи, ибо кухня имеет отдельный выход на черную лестницу. Теперь я хотел бы с тобой попрощаться... Вход в квартиру с парадной лестницы был для нее закрыт. Отныне она могла пользоваться лишь черной лестницей. Она сидела на табуретке в прихожей, даже не плача, слепо глядя перед собой, а Туцевич не знал, где найти нужные слова: – Мадам, время позднее, жена сей день пироги пекла, давно ждет меня. Вы уж извините, но долг службы повелевает мне проследить за вашим удалением из этой квартиры... Ольга Палем грустно улыбнулась Довнару: – Спасибо за все... за все, что ты сделал. Вот была бы у тебя собака, интересно, выгнал бы ты ее так, как изгоняешь меня? А куда я денусь теперь? Ведь даже с проституткой не поступают столь безжалостно под утро, как ты со мною к ночи... Что же мне теперь? Самой сделаться проституткой? – Слышите? – обратился Довнар к приставу. – Она еще смеет упрекать меня. Разорила, а теперь упрекает. Если вы полиция, так принудите ее удалиться. – Да, я полиция, – не отрицал Туцевич, – но я еще никогда не бывал вышибалой. Госпожа Палем и сама уйдет... Она спустилась по чистой парадной лестнице, освещенной газовыми рожками, в вестибюле швейцар Садовский читал газету. – Дядя Игнатий, пожалей хоть ты меня... – Бедная, кудыть же ты теперича? – А не знаю! Пойду на Невский и первому попавшемуся... хоть за рубль, хоть за полтинник. Только б не это! ................................................................................................... Сказанного вполне достаточно, чтобы расставить верные ударения. Согласен, что раздел имущества всегда гадостен. Добавлю от себя, что однажды сам наблюдал нечто подобное. Люди, которых я считал интеллигентами, вдруг превращались в алчных зверей, хватая то одно, то другое, – и в этот момент я не узнавал их. Где же их прежние речи о человеческом достоинстве и душевном благородстве? В моем представлении любая мебель – это все-таки доски, а любая одежда – это все-таки тряпки. На мой взгляд, в нашем прискорбном и материальном мире существует одно лишь мерило ценности – это книги! Но Ольга Палем и Александр Довнар не книги делили... ................................................................................................... – Не надо плакать, – сказал инспектор Кухарский. – Я вас провожу к Михаилу Николаевичу, директору нашего института, он добрый человек и поймет вас... Прошу, мадам! Директор Института инженеров путей сообщения Михаил Николаевич Герсеванов (1830—1907) был широко известен в научном мире. Соратник еще графа Тотлебена, человек образованный, автор многих научных трудов, он строил железные дороги в горах Кавказа, устраивал коммерческие порты в Черноморье, имея немалые заслуги перед отечеством. Сейчас Россия тянула рельсы в таежную синеву Приамурья, чтобы выйти к причалам Владивостока, и страна постоянно нуждалась в романтиках-путейцах, которых поставлял его институт. Герсеванов внимательно выслушал Ольгу Палем: Довнар всегда выдавал ее за жену, она получала письма на имя «Ольги Довнар», а теперь... теперь у нее ничего не осталось. – Я не вправе судить о нравственности вашего союза, – отвечал Герсеванов, – но меня волнует нравственность господина Довнара: имеет ли он право быть терпим в кругу студентов, носящих мундир и шпагу нашего путейского ведомства, которое никак не является последним в империи?.. Ближайший совет профессуры Герсеванов открыл таким же вопросом. Ученые мужи, ординарные и экстраординарные, добряки по натуре, в законах не разбирались, они лишь толковали об извечной борьбе добра и зла, но их наивные рассуждения ничего не значили на штатских весах официального правопорядка. – Что за молодежь пошла ныне! – огорчались премудрые старцы, начинавшие карьеру еще при графе Клейнмихеле, хорошо помнившие даже графа Аракчеева. – Ежели четыре года блудил, так надо этого вертопраха обуздать крепкой подпиской, чтобы покрыл грех законным браком. Разве можно, обнадежив девицу посулами жениться, вдруг ни с того ни с сего выбрасывать ее в подворотню? – Девица-то из мещан, а Довнар – дворянин. – Так и что с того? Мы все тут дворяне. Сколько известно таких браков, когда крестьянка или актриса становились женами знатных вельмож, бывая почитаемы в свете как добропорядочные матери и супруги. А тут какая-то мелюзга артачится так, будто его предки занесены в «Бархатную Книгу». – Она, говорят, еврейка, вот в чем дело! – Велика важность, – посмеялись ученые старцы. – Наш министр Витте, не секрет, выложил сорок тысяч господину Лисаневичу, чтобы тот уступил ему жену, тоже еврейку, и живут же ведь – не дерутся, не стонут... Да, эмоций хватало, а толку не было, одни разговоры. Герсеванов, сочувствуя Ольге Палем, тоже никак не мог проявить богатейших познаний в области юридических отношений. – Милая моя, – пожалел он женщину, – мы тут больше мостоконструкциями да разведением стрелок заняты, а вам надобен юрист с головой. – Он вручил Палем свою визитную карточку. – С нею навестите моего сородича, присяжного поверенного Андреевского, пусть он выслушает вас... Пожелав ей успеха, Герсеванов сказал, что Довнара надо сразу изъять из комплекта студентов, но тут сама Ольга Палем просила его не делать этого: – Видит бог, он даже не виноват! Довнар слабовольный человек, потому и подпал под дурное влияние дурных людей. – Все-таки поговорите с Андреевским. Сергей Аркадьевич умнейший человек, одна в нем беда – видит людей не такими, какие они есть, а такими, какими он хотел бы их видеть... ................................................................................................... Ольга Палем, как и этот Андреевский, тоже видела своего Довнара таким, каким хотела бы его видеть... Скорбная, начинала она свои хождения по мукам. 13. ПОДПИСКА В ЛЮБВИ Андреевский, кому и сам бог велел вставать на защиту обиженных, защищать Ольгу Палем в ее деле не пожелал: – Герсеванов ввел вас в заблуждение. Я занимаюсь убийствами, крупными аферами, спорами о наследствах, а сводить вас с каким-то студентом... извините, это – не моя стихия! Защитником решил побыть сам Кухарский, горевший желанием делать добро, и это добро он делал в меру своих сил и возможностей. Он насмерть перепугал Довнара, перед которым потряс толстою пачкой писем, перевязанных розовой ленточкой. – Не отпирайтесь! Это вы писали госпоже Палем, заклиная ее быть вашей женой. Конечно, я не читал их, но в этом меня заверила сама госпожа Палем, которая сейчас предстанет перед нами, и мы с вами разберемся. Присядьте... Довнар так и присел. Будущее устрашало. Кухарский был категоричен, словно прокурор-громовержец, пронзающий сердца подсудимых огненными перунами доказательств. Наверное, я так думаю, он был неплох на посту инспектора, но в запутанном случае Палем – Довнар полез не в свое дело. – Пишите! – властно диктовал он Довнару, когда появилась Палем. – Сим обязуюсь не покидать госпожу О-Вэ Палем и жить с нею далее, ежели вышеозначенная не будет требовать насильственного брака и сама таковому обещанию подчиняется... Большей ахинеи трудно было придумать, но Довнар такую подписку дал, подписалась под нею и сама Ольга Васильевна. – Желаю вам счастья, дети мои! – отпустил их Кухарский. С таким вот «рецептом» вольные, если не любовью, так обоюдной неприязнью, удалились для совместного проживания. – Что теперь будем делать? – робко спросил Довнар, когда они, потрясенные моментальным «правосудием» Кухарского, вышли из института на широкий простор Забалканского проспекта. Перемирие, заключенное по указу начальства, кажется, перепугало не только Довнара, но обескуражило и Ольгу Палем. Мимо них катились каретки, проходили люди, ломовые битюги налегали в хомуты, волоча от садов Пулкова гигантские телеги с фруктами, а они все думали и ничего не могли придумать. Наконец Довнар предложил удобный для него вариант: – Можно жить совместно, но при этом раздельно. Для этого лучше иметь не квартиру, а две отдельные комнаты, но с одним коридором, чтобы могли навещать друг друга. Тогда и придраться никто не сможет... Ольга Палем была согласна на все. Иногда я встаю в тупик, не понимая ее: как она, женщина, не догадывалась, что все давно разрушено, отчего же она столь яростно держалась за Довнара, который не стоил ее большого чувства? Целый день они блуждали по городу, отыскивая отдельные комнаты. Ольга Палем уже не просила, чтобы Довнар женился на ней. – Саша, – тихо молила она, – только не оставляй меня одну. Я ведь ноги тебе мыть стану... сама теперь не знаю, на что я готова. До чего ты меня довел? Я застрелюсь, правда. – Да брось, – отмахивался Довнар. – А впрочем, если тебе этого так уж хочется, то можешь стреляться... Наконец они отыскали удобные меблированные комнаты, которые содержал на Фонтанке господин Сыросек, сдававший их внаем приезжим или бездомным. Довнар и Палем сняли у него две паршивые комнатенки, соединенные промежуточной дверью, но имевшие выход в общий коридор. Каждый за свое жилье расплачивался отдельно. Сыросек, человек к людям внимательный, ибо служил в полиции, сразу заметил, что эта молодая пара не муж и жена, а просто двое, в любую минуту готовые взорваться в грандиозном скандале. Сыросек сам видел, что Довнар походя больно щиплет Палем через платье. – Ой! – невольно вскрикивала она, морщась, и потом что-то шептала про себя, очевидно, ругаясь... Велико было их удивление, когда в коридоре они встретили князя Туманова с перекинутым через плечо полотенцем. – Жорж, как вы сюда попали? – удивился Довнар. – Давно живу в этих номерах. Народу тут разного много. Если угодно, заходите, буду рад. Мой номер одиннадцатый... В соседней комнате кутила студенческая молодежь, оттуда доносились жалобные всхлипы граммофонной трубы: Хас-Булат удалой рядом в комнате жил, и он с Саррой моей шуры-муры крутил... Утром Ольгу Палем навестил в ее комнате Довнар: – Когда ты кончишь эту комедию? Я ведь думал, что ты уже застрелилась, и пришел, чтобы порыдать над твоим бездыханным трупом. Ну, стреляйся... чего медлишь? ................................................................................................... С этого времени Довнар начал очень опасную игру. Вроде бы насмешливо, зато настойчиво он подначивал Ольгу Палем доказать свой характер и застрелиться, а при этом в его голове, наверное, копошилась подлая, но очень выгодная для него мыслишка: «Пусть! С концом этой стервы кончатся и мои невзгоды, я снова стану свободен. Это ли не счастье?» Возможно, потому так ласково иногда звучал голос Довнара: – Это не так уж трудно, – нежно убеждал он, словно речь шла о какой-то ерунде. – Один нажим пальцем, и ты сразу докажешь свою любовь, о которой так часто говоришь мне. Палем его слушала, слушала – даже не верилось: – Боже, как у тебя поворачивается язык? Если по твоим словам все это так просто, так – на, я дам тебе «бульдог», а ты докажи мне, что любишь, выстрелом... Она иногда надевала свое лучшее платье с глубоким вырезом декольте и выходила на лестничную площадку, где подолгу простаивала, облокотясь на перила, и тихо пошевеливала оттопыренным задом, который некоторые мужчины, проходившие мимо, задевали как бы ненароком. Чего она хотела? Возбудить ревность в Довнаре? Или отомстить ему романом с другим? Не знаю. Но зато мне известно, что Довнар в общем коридоре номеров, где собирались вечерами постояльцы Сыросека, выражался о ней с явным презрением, давая повод думать о ней скверно: – Вообще-то эта дыруська всем нарядам предпочитает скромный наряд Евы в раю... Кстати, недорого и стоит! Думаю, что он сознательно вынуждал ее и на измену, которая стала бы для него спасительным поводом для окончательного разрыва. Однажды, когда Довнара поблизости не было, Ольгу Палем неожиданно навестил князь Туманов. – Я вам не надоел? Извините, что снова вмешиваюсь. У нас на Кавказе подобные отношения попросту невозможны. – Здесь не Кавказ, – отмахнулась Ольга Палем. – И все-таки прошу, выслушайте меня... Неужели вы сами не видите, что так жить нельзя? Вы еще молоды, вы хороши. Стоит ли продлевать роман, опасный для вас обоих? Вы бы послушали, что говорят о вас квартиранты Сыросека. – Черт с ними, пускай говорят, что им хочется. И не надо, князь, за меня вступаться, – раздраженно ответила Ольга Палем. – Наверное, я такая и есть, как обо мне судят. – Но так же нельзя! – пылко воскликнул Туманов. – Можно и так, – отвечала ему Палем. В этот момент ей почему-то (почему?) показалось, что сейчас последует объяснение в любви. Но Туманов почтительно поцеловал ей руку и вышел, ничего не добавив к тому, что было им сказано. Довнар вернулся пьяный, что бывало с ним очень редко, она закрыла дверь между их комнатами на два оборота ключа, но он выбил ее ударами ноги. – Еще жива? – говорил он, заваливая ее на постель. – Ты еще на что-то надеешься? Ну так не ломайся... Почти изнасилованная им, жестоко и отвратительно, Ольга Палем восприняла эту грубость как должное. «Так мне и надо, так мне и надо», – думала она. – Заплати! – вдруг потребовала она у Довнара. – Сколько? – усмехнулся он криво. – Три рубля, не меньше. Он отсчитал три копейки и швырнул их в лицо ей: – Больше не стоишь... получи! Потом, пьяно вихляясь, он стал куражиться над нею, сознательно потешался над Ольгой Палем как над женщиной: – Ты все равно что дырка от бублика! Разве ты способна на большее? Вот я познакомился тут с одной дамой – не чета тебе. Знаешь, что вытворяла? Знаешь, как она умела? Ольга Палем в ужасе захлопнула лицо руками: – Умоляю... не надо... молчи. – Нет, ты слушай, – настаивал Довнар. – Пощади меня... имей хоть каплю жалости! Зачем же тебе добивать меня, уже и без того растоптанную? Довнар явно любовался ее поражением. Ее муками! – Я тебе еще не то могу рассказать... хочешь? И разом осекся, увидев дуло револьвера. – С меня хватит. Выстрелю, – предупредила его Палем. – В себя, в себя! – закричал Довнар, почти беснуясь, и, выкручивая женщине руку, он силком направлял дуло «бульдога» в ее же грудь. – Вот так, вот так... теперь стреляй! – Нет, – сказала Ольга Палем. – Еще рано... Как-то она снова торчала на лестнице в соблазнительной позе, когда к ней неожиданно подошел старик Сыросек. – Слушай, девка, – грубо, но зато честно сказал он, – видеть мне тебя тошно. Хочешь, познакомлю с женихом? – Смешно, – вильнула задом Палем. – Порядочный человек. Лет сорок. Может, и больше. Зато коллежский. Опять-таки свой домишко на Песках. Не пьет, не курит, только на гуслях играет, а сам плачет... Ей-ей, – перекрестился Сыросек, – какого рожна тебе еще надобно? Ольга Палем поняла, что старик говорит искренно, желая добра и жалея ее, а потому она благодарила его: – Спасибо, Петр Николаич, но я уже помешанная, вы лучше оставьте меня в покое... не мешайте мне погибать. – Ума-то в тебе совсем нету, – обиделся Сыросек и на прощание больно врезал ей «леща» пониже спины столь душевно, как родной отец лупит дочь, живущую не по правилам... Стоять на лестнице, глядя, как одни восходят по ней, кто легко, а кто с одышкою, а другие спускаются, со всеми здороваясь, ей почему-то нравилось. Вот и простаивала часами, не желая томиться в одиночестве комнаты, словно причастная к чужой суете, внимала чужому смеху и чужим песням. Где-то шумно пировали отставные ветераны-кавказцы, они, видать, здорово подпили, залихватски распевая о делах своих дедов: Грянули, ударили, понеслись на брань и в секунду с четвертью взяли Эривань... Под самое Рождество случилось то, чего так боялась Ольга Палем: Довнар укладывал белье в чемодан, говоря, что его терпению пришел конец, он должен как следует отдохнуть от истерик и скандалов, а уж заодно пора навестить мамочку. Ее всю трясло, она просила Довнара не покидать ее: – Я ведь знаю, ты не вернешься ко мне, а в Одессе тебя сделают врагом моим... Не уезжай, умоляю! Саша, Саша... Довнар вдруг увидел ее фотографию, снятую еще в Одессе, когда она была на содержании у Кандинского, и, выломав ее жесткий картон из рамочки, он сунул фотографию в карман. – Вот видишь, как я тебя люблю! – сказал с усмешкой, не предвещавшей ничего доброго. – Приеду в Одессу, повешу над своей кроватью и стану тобой любоваться... Довнар уехал, а с нею случился нервный припадок. Совсем чужие люди приняли в ней участие, кто побежал в аптеку, кто за доктором, князь Туманов вызвался дежурить возле ее постели. Врач Ипполит Твирбут, осмотрев больную, сказал, что требуется покой и чтобы никаких волнений. – Вы, наверное, муж ее? – спросил он князя. – Нет. Сосед. – В любом случае нельзя отходить от нее, почаще кладите ей на голову холодные компрессы. Не стану возражать, если вы усыпите ее хлоралом... Было время далеко за полночь, в номерах Сыросека все давно спали, когда с лестницы раздался тихий осторожный звонок. Туманов вышел отворить двери и увидел... Довнара. – Не пущу, – сказал ему князь. – Недавно был доктор и велел никого посторонних к ней не пускать. – Но я-то ведь далеко не посторонний. – Не пущу! Она едва успокоилась. Что передать? Очевидно, Довнар понял, что горячая грузинская кровь сейчас взыграет. А потому он решил не настаивать далее и молча протянул увесистый кулек. – Что это? – Апельсины. Для нее. – Сейчас-то зачем? – удивился Туманов. – Рождество. Так принято. Чтобы делать подарки... «Свинья», – не сказал, а только подумал князь. Всю ночь он не отходил от постели Ольги Палем, она временами еще металась, просила настежь отворить окна, Туманов ласково ее утешал, отсчитывал для нее дозу снотворного хлорала, но про кулек с апельсинами от Довнара сознательно умолчал, чтобы лишний раз не терзать ей нервы, и без того уже вконец истрепанные. Под утро Ольга Палем крепко уснула, князь Туманов раскрыл учебник, но премудрость науки никак не лезла ему в голову. Слабый ночник едва высвечивал в темноте лицо спящей женщины, и она была теперь так хороша, так прекрасна в своем забытьи, что князь не выдержал. Он нагнулся и тихо поцеловал ее, ощутив холодок ее чистых и ровных зубов. Ольга Палем улыбнулась ему, даже не просыпаясь... Утром он вручил ей кулек с апельсинами: – Ночью приходил Довнар, просил передать. Заодно он просил и поздравить вас с наступающим Рождеством. Что тут стало! Палем прижала кулек к груди: – Зачем и вы обманываете меня? Я же знаю, что Довнар не способен на это... Вы! Именно вы дарите мне апельсины. – Ольга Васильевна, зачем бы мне вас обманывать? Она очень долго смотрела на его красивое лицо: – Милый мой человек, – было сказано ею с кротостью, – скажите уж всю правду до конца... Давно ли вы любите меня? Ну, не стыдитесь. Да? Любите? – Нет, – жестко отвечал он. «Вот и напрасно... жаль», – подумала женщина. И она забросила апельсины подальше от себя. ...Здесь я поймал себя на опасной мысли, что, наверное, мужчина все-таки не способен к точному описанию душевных и сердечных психологизмов женщины. Думается, о женщинах откровенно и достоверно способна писать только сама женщина. А для нас, для мужчин, многое остается сокрыто. ................................................................................................... Зато вот о мужчинах мне писать легче – особенно о подлецах, ибо я немало повидал их в своей чересчур сумбурной и не всегда праведной жизни... Приехав в Одессу, Довнар повидался с Матеранским. – Стефа, сознайся, ты по-прежнему балуешься у Эдельгейм? – Изредка. Знаешь, как я теперь живу... скромно. А девки у Фаньки балованные, любят всякие гостинцы. Скупой Довнар щедро отсчитал другу десять рублей: – Вот тебе на одну шикарную ноченьку. – Что-то я не пойму тебя, Сашка. Поверх денежной подачки Довнар возложил фотографию Ольги Палем, внизу которой была золоченая надпись: «Одесса. Широкая, дом 17. Фотоателье г-на А. И. Горелика». Довнар просил приятеля оказать ему «крохотную» услугу: – Там есть такая здоровая бабина – Зойка Ермолина, которая ведет картотеку всех девиц, заодно собирает их фотографии, чтобы никакая не могла вырваться из борделя замуж. Ты возьми ее фотографию, и пусть она украсит музей заведения госпожи Фаины Эдельгейм. Стефан Матеранский простецки почесал себя за ухом: – Понимаю. Ольга тебя оставила. Жаждешь отмщения? – Не такой я мужчина, чтобы меня оставила женщина, я сам оставлю любую из них, – выспренне отвечал Довнар... Тем временем Александра Михайловна тоже не сидела без дела. Если в былые времена эта почтенная дама называла Ольгу Палем в письмах «уважаемая Ольга Васильевна», то теперь она повадилась шляться по одесским юристам, чтобы, как она говорила, «вывести на чистую воду эту аферистку, а к тому же еще и жидовку...». В один из вечеров она возвратилась к своему семейному очагу, очень довольная собой: – Сашенька, поздравь свою умную мамочку. Кажется, мне кое-что удалось сегодня... Адольф Викторович, ты его знаешь, был настолько любезен, что дал мне рекомендательное письмо к петербургскому адвокату Серебряному, который хоть самого черта лысого обманет... Ты с ним повидаешься в Петербурге, он тебя научит, как удобнее раздавить эту мерзавку! В разговоре с сыном она вдруг хлопнула себя по лбу: – Ах, дура! Как это раньше не пришло мне в голову? Надо обязательно повидать и Кандинского... Видишь, я согласна вытерпеть любое унижение, лишь бы моему сыночку было хорошо! Ее замысел был прост и ясен: если Кандинский перестанет высылать деньги Ольге Палем, тогда, сильно отощавшая, эта гадюка сама выползет из своей норы в поисках пропитания. А если она покинет Петербург, ее Сашенька сделается свободен, дурацкая же «подписка», данная им Кухарскому по глупости, мигом обернется пустой бумажкой. С такими-то вот настроениями, заранее уверенная в успехе, Александра Михайловна появилась в конторе Кандинского – во всей своей материнской мощи. – Василий Васильевич, – умильно начала она, уже неспособная играть очами, зато очень искусно игравшая зонтиком, – вы помните, какой чудесный человек был мой первый супруг, как он любил и уважал вас... не забыли? «Вася-Вася» сразу насторожился, посерев лицом, а его уши, и без того длинные, вытянулись еще больше. Он молча съел все-все, что подала ему мадам Шмидт с пылу и с жару, – и то, что Ольга Палем развратилась, что она такая-сякая, что по ней давно плачет сахалинская тачка, что она... – Надеюсь, вы сами поняли мое намерение предостеречь вас, дабы эта негодница более не испытывала доброту вашего чистого сердца. Неужели вам самому не жалко своих денег, которые вы столь щедро отсылаете для ее разврата? Кандинский все понял. Поднялся из-за стола: – Значит, вам угодно, чтобы Ольга Палем осталась без денег и, не имеющая в Петербурге ни друзей, ни родных, она... – Так, так, так, – закивала мадам Шмидт. Кандинский долго вытягивал из кармана обширный платок, расписанный пляшущими чертями и бесенятами, он замедленно растряс его в длани, высморкался – как выстрелил из пушки. Потом взмахнул платком, словно развернутым флагом, указуя на дверь. – Вон! – произнес он краткое резюме. – Что, что, что? – не сразу поняла Шмидт. – Я сказал ясно – прочь отсюда, халда старая, и скажи спасибо, что я не зову конторщиков, которые выведут тебя под руки и дадут коленом под ж..., чтобы ты враз поумнела. Дама выкатилась, а Кандинский позвал бухгалтера: – Вы приготовили перевод денег для госпожи Палем? – Как положено. Я помню. – Только учитывайте подписанные ею квитанции. В остальном же продолжайте высылать ей пособие, как это заведено... Довнар уже давно низко пал в моих глазах. Зато выше поднималась тщедушная фигура Кандинского. 14. ПО ЗАКОНАМ ПОДЛОСТИ Читатель догадался и сам, что за время рождественских вакаций, проведенных в Одессе, благостные порывы в душе Довнара перемешались с отвратным вызреванием ненависти. Мамочка, конечно, весьма преуспела в перевоспитании сына, как следует натравив его на Ольгу Палем, и Довнар – под энергичные стуки колес, равнодушно поглядывал в окно вагона, – реже испытывал жалость, зато слишком часто, вспомнив об Ольге, переживал почти яростное бешенство. Среди провожавших его на одесском вокзале была и кузина Зиночка Круссер (с ее «очаровательным копчиком»), мать потихоньку шепнула сыну, что она может быть для него подходящей невестой: «Зинуся получает в наследство от тетки богатый хутор на Черниговщине... соображай сам, что земля сейчас в большой цене!» Паровоз, безжалостно разрезая российские пространства с юга на север, кричал истошно и надрывно, словно человек, предвещавший неотвратимое бедствие. Довнар «соображал». Теперь в его бумажнике покоилось рекомендательное письмо к присяжному поверенному Серебряному, для ублажения которого приготовлено 500 рублей – вроде задатка, сумма которого способна потрясти любое воображение. Провожая сына в обратный путь, Александра Михайловна дала ему ценные указания: – Если этот хапуга Серебряный скривит морду, ты скажи ему, что мы готовы пожертвовать и коробкой в сотню дорогих сигар. Но ничего больше не обещай, сам знаешь, что эти проклятые цицероны обожают гонорары, а сами наболтают – и ничего не сделают. Будь умнее!.. Всю дорогу до Петербурга студент-путеец мучился. Пачка любовных писем, виденная Довнаром в руках инспектора Кухарского, не давала ему покоя: «Вот глупец, – размышлял он, жестоко укоряя себя. – Надавал этой сучке всяких заверений, а теперь... Теперь она будет трясти этими письмами направо и налево, чтобы меня шантажировать!» Поезд близился к столице, и Довнар предчувствовал, что Ольга Палем, возможно, каждый день караулит его на перроне Варшавского вокзала. Чтобы избежать встречи с нею, крайне нежелательной, Довнар умышленно не доехал до Петербурга, оставив вагон на окраинах столицы, и вышел с чемоданом на платформе Александровская, примыкавшей к паркам Царского Села. Каково же было его изумление, когда под часами станции он увидел жалкую фигуру Ольги Палем, которая ожидала его. Ожидала именно там, где его не могло быть. – Ты разве колдунья? – крикнул он в ее сторону. Ольга Палем медленно приближалась к нему. – Нет, я теперь святая, – услышал он издали. Смех Довнара был неестественным, наигранным: – А я-то думал, что ты давно застрелилась. – Выходит, ты об этом мечтаешь? – Но ты же обещала. – Вот уж не думала, что ты такой подлец... Довнар вовремя сменил гнев на милость: – Ладно. Я пошутил. Но все-таки сознайся, как ты могла догадаться встретить меня именно здесь, а не на перроне Варшавского вокзала? Секрета не было. Ольга Палем слишком хорошо изучила Довнара, а чисто женское чутье само подсказало ей, что он пожелает избежать встречи с нею, и не умом, так сердцем женщина догадалась, что Довнар сойдет с поезда именно на этой загородной платформе. Наверное, в ней сработал природный инстинкт – так звери заранее чуют то, о чем и не помышляют люди, считающие себя умнее зверей. Она взяла его под руку, насмешливо спросив: – Надеюсь, ты часто разглядывал мою фотографию? – Да. Посматривал. Раньше ты была моложе. – Не хами! Я такая же, как и раньше, только вот ты сделался совсем другим. – Старше? – Нет. Хуже... Не будем ссориться. Едем. В столицу они вернулись царскосельским поездом, вышли на площадь перед вокзалом. Довнар поставил чемодан на тумбу. Она ждала. Он посмотрел на нее и не узнал. «Желтое лицо с провалившимися лихорадочными глазами возбуждало ужас и сожаление. За одну эту зиму Ольга Палем состарилась на несколько лет», – так писал очевидец событий. – Ты получила от меня кулек с апельсинами? – Не видела я от тебя никаких апельсинов... Довнар, пожимая плечами, долго молчал, думая, наверное, о князе Туманове, который сожрал все его апельсины. – Не молчи. Что дальше? – потребовала Ольга Палем. – Извини, – ответил он ей. – Я не собираюсь оставаться верным расписке, данной Кухарскому. Хотя бы по той причине, что в номерах Сыросека проживает и этот грузинский красавец Туманов, вызывающий во мне физическое отвращение... Извозчик! – закричал Довнар, увидев свободную пролетку, и, забросив в нее чемодан, быстро отъехал прочь, оставив Ольгу Палем посреди вокзальной площади. – Саша, – не крикнула, а лишь прошептала она. Наитие привело ее на платформу Александровской станции, это же наитие подсказало, что Довнара надо искать в Демидовом переулке, где проживал его новый приятель студент Панов. Она убедилась в правоте своих домыслов, и Довнар, вызванный запиской на улицу, вышел в наспех накинутой шинели. – До чего же ты настойчива! – с явным раздражением сказал он. – Не буду скрывать, что ты иногда бываешь очень нужна мне. Но только как самка. Давай, сразу договоримся. И рассудим все если не душевно, так плотски. Согласна? Она медлила с ответом. Тихо падал снежок. – Саша, – вдруг сказала она, – у тебя совсем износилось пальто, пуговицы едва держатся. Можно я поухаживаю за тобой? ...Женщины, подскажите мне – верить ли? ................................................................................................... Присяжный поверенный Серебряный (имя и отчество которого я позабыл) славился в Петербурге своим виртуозным ловкачеством, служа не столько при весах Фемиды, сколько поклонением всепожирающему Маммоне, о котором еще в Новом Завете начертано как о злом духе, способствующем обогащению. 500 рублей он спрятал в карман сюртука с таким брезгливым видом, словно Довнар подсунул ему какую-то дрянь. – Надеюсь, это лишь аванс, – напомнил Серебряный. – Итак, молодой человек, я весь к вашим услугам... По изложении Довнаром сути вопроса о выселении Ольги Палем из столицы Серебряный изобразил на своем холеном лице важное глубокомыслие, свойственное мудрецам древности. – Если дело было только «доложено», его всегда можно «передоложить», дабы в градоначальстве возникли инсинуации, в корне изменяющие прежний взгляд на этот вопрос. Сфера нашего воздействия неограниченна и... сколько вы мне дали? – Пятьсот, – торопливо ответил Довнар. – Но в случае, если выселение Палем состоится, с моей стороны последует подношение вам роскошной коробки с сотнею лучших сигар. – Но при этом прошу учесть, что фирма «Петит букет» меня не прельщает, я курю исключительно сигары фасона «Панетелас империалис»... Теперь напрягитесь, дабы подсказать мне те насущные мотивы, кои я мог бы развить в этом деле. Ведь для выселения из столицы требуются весомые факторы, дабы активно воздействовать на канцелярию столичного градоначальника... Надеюсь, она глубоко безнравственна и порочна? – Кто? – очнулся Довнар, заговоренный адвокатом. – Ну, вот эта... штучка. Как ее? Палем, кажется.... Довнар толчками приблизил свой стул к адвокату: – Осмелюсь известить вас, – почти радостно сообщил он, – что в одесском притоне мадам Фаины Эдельгейм до сих пор хранится фотография Ольги Палем, что красноречиво доказывает прежний род ее постыдных занятий. – Отлично, – одобрил его Серебряный. – Через одесскую полицию затребуем фотографию для приобщения ее к нашему делу, о котором никто не скажет, что оно шито белыми нитками. Но этого, увы, мало... Смелее, молодой человек, инкриминируйте в адрес этой отвратной особы. Довнар даже перегнулся через стол, сообщая Серебряному зловещим шепотом – как нечто ужасное: – К тому же она, простите, еврейка... Серебряный сам был иудеем, но в таких делах, когда вопрос касается кармана, национальные и религиозные признаки можно отстранить, как мешающие служению великой правде – Маммоне. – Что ж, на этом тоже можно сыграть, – изрек он. – Столица империи все-таки, согласитесь, не резиновая, чтобы под ее крышами умещались... всякие. Продолжайте, пожалуйста. Если бы Довнар был умнее и проницательнее, он бы сразу заметил, что Серебряный высиживает цыплят из яиц, уже давно сваренных. Присяжный поверенный лишь изображает внимание, отрабатывая полученный аванс, а браться за выселение Ольги Палем никогда не станет. Довнар между тем воодушевился, признавшись в главном, что его мучило: – Вы понимаете, ошибка молодости... порыв души и так далее. Все это вылилось в письмах, адресованных мною госпоже Палем, и я боюсь, что она использует этот факт против меня. Желательно было бы конфисковать у нее эти письма. Серебряный имел связи в полиции, изъять письма не составляло труда, но он изобразил особую озабоченность: – Ах, как вы были неосторожны! Разве можно оставлять женщинам документы о любви? Что вы хоть там ей писали? – Обещал жениться... – Кошмар! – выразился Серебряный. – Я, конечно, попытаюсь... Но это трудно. Очень трудно... Обнадеженный в успехе, Довнар испытывал надобность в женщине, ради чего он и вызвал Ольгу Палем на свидание. Для этого он заранее снял номер в гостинице «Европа» у Чернышева моста возле Малого (Суворинского) театра. Ольга Палем явилась на зов его плоти и старалась быть «вулканом страстей», втайне надеясь, что своим телом привяжет Довнара к своей душе. Она, это понятно, не могла знать, какую подлость замышляет против нее Довнар, и на другой же день отправила ему записку, которую даже сейчас (столетие спустя) мне было очень больно читать. Вот она, эта записка: «Милый, я так счастлива, я так много и жадно надышалась тобою вчера...» Довнар эту записку с хохотом показывал Панову: – Видишь? Я же говорил, что она без ума от меня... дура! – Конечно, дура, – согласился Панов. – Но и ты, братец, нисколько не умнее ее... ................................................................................................... 12 февраля 1894 года владелец меблированных комнат господин Сыросек был страшно перепуган, когда в его тишайшие владения вдруг с гамом и топотом сапог вломилась полиция. Агент сыскного отдела Красов потребовал: – Проводите в комнаты госпожи Палем. – А что случилось? В этот момент Сыросек решил, что Ольга Палем хитрущая террористка, которую давно ищут, и сейчас у нее под подушкой найдут страшную черную бомбу для подрыва устоев самодержавия, доселе, слава те, господи, еще нерушимых. Красов приступил к исполнению обязанностей: – Мадам, не заставляйте нас проводить обыск по всем правилам. Все раскидаем, все разроем, перину вспорем, обои от стенок отдерем. Лучше сами верните письма Довнар... Навидавшийся на своем веку всякого, Красов позже признавал, что ему тогда было и стыдно и тяжко: «Уж очень плакала, уж очень убивалась Ольга Васильевна, она даже целовала письма Довнара и, рыдающая, говорила: – И это, даже это у меня отнимают...» Красов на прощание извинился: – Не имейте на меня сердца, мадам. Такова служба... Присяжный поверенный Серебряный честно отработал аванс, и Александра Михайловна из Одессы поздравила сыночка с первым успехом на благодатной ниве российского правосудия. Довнар отписывал матери, что жалобы Палем теперь всюду отвергаемы как неосновательные. Зато вопрос о сигарах для выкуривания их господином Серебряным – этот жуткий вопрос как бы растаял в облаках табачного дыма, ибо мадам Шмидт трезво рассудила, что Серебряный (хапуга!) не сделал еще самого главного. Ольга Палем не была выслана из Санкт-Петербурга. Князь Туманов предупредил ее в эти дни: – Не желаю становиться навязчивым, но все-таки выслушайте меня. Зачем вам бывать в Демидовом переулке? Вы удивляете меня своим упрямством в поисках того, чего быть не может. Кажется, ни одна женщина не способна выносить столько унижений, какие выпали на вашу долю. Пожалейте себя. Прошу вас. – Спасибо, князь. Вы, как всегда, правы, – отвечала ему Палем. – Но еще больнее быть униженной в ваших глазах. Мне стыдно. Да. Сама презираю себя, но... такова уж есть! С хозяином она расплатилась за комнату. – Или не угодил я тебе? Живи, бог с тобою. – Я и без того благодарна вам, – отвечала Ольга Палем. – Вы добрый человек. Но здесь я была слишком несчастна. Мне тяжело оставаться у вас, буду искать новое место, где меня никто не знает и я всем чужая. Так легче. Сыросек совал ей шестнадцать рублей обратно: – Да ну тя к лешему, дуреха такая! Небось и самой-то не хватает... Да и кудыть же ты теперича? – Ах, сама не ведаю. Вот найму извозчика, и пусть прокатит меня хоть до «Пале-Рояля». Мне теперь все равно... 15. «ПАЛЕ-РОЯЛЬ» Разве тут уснешь? Ей мешала певичка из сада «Буфф», с утра тренировавшая голос для услаждения гулящей публики: Мне ночные развлеченья не приносят наслажденья, от своей душевной муки Я давно страдаю так, что надеть решила брюки и коротенький пиджак... По коридорам шатались непризнанные гении – пьяные, пьяненькие и абсолютно трезвые, но жаждавшие похмелиться. Ольга Палем лежала в своем номере, с головой накрывшись одеялом, а до нее все равно долетали голоса соседей из коридора: – Не я ли тебе говорю, что Бисмарк – это голова. – Гладстон – тоже голова, и не спорь. – Карно – вот это голова! – А в России разве голов не стало? – Были. Но перевелись. – Позвольте, сочту своим долгом вмешаться. – Не позволим. Ни в коем случае... Казалось, в «Пале-Рояле» жили и стены. Слева слышалось: – Еще одно слово – и я за себя не отвечаю. А справа истошно взвизгивал женский голос: – Что угодно! Только не это, только не это, только не это. Попробуйте как-нибудь иначе... История «Пале-Рояля» еще не начертана, и мне – жаль. Скромнейший памятник Пушкину в убогом скверике, установленный в 1884 году, заставил и Новую-Компанейскую улицу переименовать в Пушкинскую. Громадный доходный дом № 20, принадлежавший господину Н. Ф. Немилову, сделался традиционным обиталищем всей петербургской богемы. Боже, кого только не видели эти выносливые стены! Здесь проживали на покое отставные актеры, когда-то потрясавшие Сюзьму или Царевококшайск, а теперь согласные за полтинник выйти на столичную сцену, чтобы сказать «кушать подано». Томимые угрожающим предчувствием гонораров (от рубля и выше), слонялись без дела молодые поэты, всегда готовые сочинить сонет на любую тему – за пирожок с капустой. По утрам в «Пале-Рояль» возвращались потрепанные дамы полусвета, пахнущие духами от Ралле и коньяком фирмы Шустова. В ожидании выгодных ангажементов молодящиеся актрисы приучали своих взрослых дочерей называть их «сестрицами». Наконец, мне было странно узнать, что как раз в это время, когда здесь появилась Ольга Палем, в «Пале-Рояле» селились два подлинных гения – молодой Федор Шаляпин, еще не вкусивший славы, и Мамонт Дальский, славы уже вкусивший... Ольга Палем жила тишайше, словно мышка, для поимки которой всюду расставлены ловушки с приманками. На одиноких женщин всегда особый спрос среди мужского отродья, и по ночам Ольга Палем не раз сжималась под одеялом, когда в двери тихо стучались, нашептывая в замочную скважину трагическим басом или волшебным тенором: – Не угодно ли разделить одиночество с загубленным талантом, который завтра воспрянет, чтобы потрясти весь мир?.. Убого мерцала лампочка под высоченным потолком неуютного номера, в портьерах водились кусачие блохи, а в углу трепетно мигала лампадка перед иконой «Утоли моя печали». В эти вот дни, отверженная и оскорбленная, Ольга Палем сделалась неистово набожной, ездила в Кронштадт, чтобы коснуться ризы Иоанна Кронштадтского, за Невской заставой она искала утешения у пророчицы Матрены-Босоножки, горячившей себя чистым денатуратом, всюду она истово каялась, как великая грешница, просила боженьку не оставлять ее в своих милостях... Удивляться тут нечему! Новообращенные прозелиты впадают в религиозный экстаз более чувственно, нежели те, кто перенял веру от предков своих. К этому я добавлю. Было замечено (и не мной, а людьми, знавшими ее), что Ольга Палем, попав в среду образованных людей, которые были намного выше ее, становилась какой-то неестественной, вела себя вызывающе и капризно, выдумывала о себе всякие басни, силясь поднять реноме своей персоны. И, напротив, в обществе простых людей, никогда не блиставших интеллектом, Ольга Палем и сама становилась проста, для всех находила ласковые слова, ее любили за доброту сердца. Так же случилось и в «Пале-Рояле»! Она страшилась его гулких и таинственных коридоров, где с утра до ночи толклись непонятные люди, судившие о Гамлете или Отелло, как о своих близких приятелях, а сама она не имела своего мнения о «головах» Карно или Гладстона, ее пугали мрачные трагики, провожавшие женщину зловещим хохотом кощунственного вопроса: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?..» Возвращаясь с прогулок, Ольга Палем торопливо вбегала по широким лестницам «Пале-Рояля» на верхний этаж и замыкалась в своей комнате. Понятно, почему подругу для своих мучительных излияний она избрала не в муравейнике этажей и номеров, а в глубине подвалов «Пале-Рояля», где селилась безмужняя прачка Анютка Маслова с девочкой Соней, прижитой от какого-то солдата. С прачкой ей было хорошо, притворяться не надо. Для нее Ольга Палем ставила бутыль с водкою, готовила немудреную закуску с неизбежной селедкой, а потом плакала, горевала, жаловалась... Вот Анютка Маслова ее понимала: – Вопче нам, бабам, от энтих мужиков спасу не стало. Одни убытки и никакого тебе удовольствия. Будь я царицей, так я бы всех мужчинков, которые в штанах бегают, на Сахалин сослала. Чтоб они и треснули тамотко, окаянные... Бывалоча, пришпандорит такой, соловьем изливается, а на уме-то у него только одно: как бы мою слабость поскорее использовать! – Лезут, – отвечала Ольга Палем, расширив глаза. – Не успеешь уснуть, а они уже скребутся. – Мыши-то? – Да нет, мужчины. Спать не дают. – Терпи! – поучала ее Анютка, вправляя под платок рыжие волосы. – Така уж наша доля, чтобы терпеть... Но однажды, приникнув к уху Палем, прачка сообщила: – Слышь-ка! Хороший человек живет в сто тринадцатом номере. И, кажись, глаз на тебя имеет. – Господи, да кто ж это такой? – Отставной поручик Лопатин, от жены сбежавший, нонеча ён в «Пале-Рояле» прячется. Пенсию раздобыл за веру, царя и отечество. Живет – не тужит. Слыхивала, в Европы сбирается, чтобы тамошним людям себя показывать... Ты не проходи мимо. Хватайся! Хороший человек-то, говорю. Уже с пенсией. К вину равнодушная, Ольга Палем никогда водки не пробовала, а тут – в компании с прачкой – решила испытать, что это такое, отчего люди с ума сходят. Почти с ужасом, стараясь не дышать, она тянула и тянула из стакана, а Маслова шлепала себя по жирным ляжкам обваренными в стирке ладонями: – Пейдодна, пейдодна, пейдодна, пей... легше станет! Ольга Палем опустошила стакан, вытаращила глаза: – Анечка, а что теперь со мной будет? Анютка Маслова воткнула в рот ей соленый огурец: – Хрусти! А ничего не будет. Вместях поплачем... Напились две бабы и плакали при закрытых дверях, чтобы никто не видел их, несчастных. Страшась одиночества, особенно пакостного среди людей, Палем просила Маслову, чтобы дала ей свою дочку – пожить в номере. Сонечка освоилась быстро, спали они на одной кровати, Ольга Палем прижимала к себе девочку, придумывая для нее сказки... В такие моменты ей очень хотелось иметь ребенка! Спору нет, чужая для всех в «Пале-Рояле», Ольга Палем была своей и понятной для служанок, полотеров и коридорных подметал, никогда не забывала вежливо поздороваться с дворником, чего, кстати сказать, никогда не делали гении, таланты, корифеи и прочие дарования. Но иногда, словно долгожданный великий праздник, случались такие дни, когда швейцар просовывал в дверную щель ее комнаты записку от Довнара – с призывом явиться туда-то и в такое-то время, и этот совсем не душевный призыв завершался всеобъясняющей фразой: «Не забудь прихватить кружку Эсмарха». Ольга Палем тревожно собиралась: – Сонечка, ты побудешь сегодня одна. Тетя Оля завтра утром вернется, она купит тебе книжку с картинками... Отправляясь на свидание с Довнаром, Ольга Палем являлась к нему под густою вуалью, пряча свое лицо, словно все люди догадывались об ее женском позоре. Читатель, простим ее. Понять трудно, но простить надо. ................................................................................................... Ольга Палем еще продолжала верить, что, отдав Довнару четыре года жизни (лучшие свои годы!), она обрела на него права, которые когда-нибудь позволят ей назвать его своим мужем. Но ее женская – чисто женская! – логика казалась Довнару безумием. После одной из таких ночей он исхлестал ее ремнем, словно приблудную собачонку, крича: – Сумасшедшая... дура! С тобой хорошо только в темноте, а днем ты никому не нужна. Неужели самой-то тебе не понять? Нет, не понимала. Панов, новый приятель Довнара, не раз предупреждал его, чтобы оставил свои шутки с огнем: – Женщины, как научно доказал французский профессор психологии Сигиле, более жестоки, нежели наше поганое отродье, и поступки их зачастую непредсказуемы... Разве тебе, олуху царя небесного, не страшно встречаться с нею? – Глупости, – небрежно отвечал Довнар, похваляясь властью над женщиной. – Эта стерва способна только на истерики да обмороки, но у нее не хватит духу на все остальное. – Не знаю, не знаю, – сомневался Панов. – Я бы на твоем месте не стал испытывать судьбу. – Ерунда все это, – убежденно говорил Довнар. – Моя пассия по-прежнему остается удобной во всех отношениях. Сама за все расплачивается даже в ресторане. Она чистоплотна. Фигура у нее – залюбуешься. Чего же еще желать от женщины? Вот это уже настоящее свинство! С одной стороны, он жестоко преследовал Ольгу Палем, именно по его изветам полиция вторгалась в ее жизнь, отнимая даже любовные письма, а с другой стороны, человек мелочный и не в меру эгоистичный, Довнар не прерывал с нею близких отношений, на которые она, раз и навсегда опозоренная, всегда охотно отзывалась, готовая быть для него подстилкой, лишь бы с ним не расставаться... Что это? Любовь? Страсть? Привычка? Не знаю. Об этом несоответствии надо бы спрашивать не у меня, а у женщин. Может быть, одни только женщины могут верно растолковать необъяснимые для меня поступки Ольги Палем. Теперь их встречи происходили в случайных местах, обычно в малоприличных номерах «Палермо», «Сан-Ремо», у Яхимовича или в доме свиданий Цейтлера. Они снимали номер, за который расплачивался Довнар, на одну только ночь, предоставляя Ольге право платить за ужин с шампанским. Однажды, решив вызвать ревность в Довнаре, Ольга Палем стала выдумывать то, чего не было, делая из мухи слона: – Не скрою, что за мною в «Пале-Рояле» серьезно ухаживает солидный поручик лейб-гвардии Лопатин. (Этого Лопатина, кстати, она ни разу не видала.) – Откуда он взялся? – спросил Довнар. – Из сто тринадцатого номера. Можешь проверить. – Ну и что? – равнодушно хмыкнул Довнар. Фантазии Палем хватило лишь на выдумку, очень наивную: – Он собирается состоять атташе при странах Европы, а меня упрашивает, чтобы я при нем состояла... как жена! – Как же! – высмеял ее Довнар. – Только вас в Европе и не хватало. Путайся с кем хочешь, только не завирайся... Ее ложь не произвела на Довнара никакого впечатления, ибо за четыре года он тоже хорошо изучил ее. Иногда, испытывая наслаждение от собственного садизма, Довнар приставал к ней – когда серьезно, а когда и даже шутливо: – Слушай, а когда ты сделаешь пиф-паф? – Давай, вместе... а? – предложила она. Довнар был немало испуган, обнаружив, что Палем не расстается со своим «бульдогом» и при свиданиях с ним прячет его в своем ридикюле. Он сказал, чтобы она не дурила: – Даже любимая лошадь может нечаянно убить хозяина копытом, а револьверы марки «бульдог» обладают дурной привычкой выстреливать, когда их об этом никто не просит. Во время подобных свиданий, звякая кружкой Эсмарха, женщина уже не просила о розах брачного Гименея, но признаний в любви требовала по-прежнему. Довнар даже удивлялся ей: – Все-таки ты неисправима. Ну зачем тебе мои признания, если встречаться можно и так, не тратя время на банальные слова, от которых ничто не изменится... Говоря это, Довнар стоял возле окна, глядя на улицу, и услышал, как за его спиной что-то вдруг щелкнуло. – Обернись, – потребовала она. Довнар обернулся и увидел жуткий зрачок револьвера. А выше сверкали блуждающие глаза Ольги Палем. – Я не шучу, – сказала она. – На колени! По выражению ее лица Довнар понял, что сейчас она способна на все, и он с грохотом пал перед нею ниц. – Молись, – велела она ему. Довнар подползал к ней, заклиная пощадить его: – Олечка, счастье мое, светик... прости! Не надо... – Считаю до трех. Если не сознаешься в том, что любишь меня, как раньше, я... я стреляю. Стреляю! Раз... – Люблю! – закричал Довнар, в ужасе отпрянув от нее и забиваясь в угол. – Неужели не веришь? Люблю, люблю, люблю... Ольга Палем отбросила «бульдог» на диван. – Да врешь ты все, – устало сказала она. – Вылезай из угла... всю пылищу собрал. И не позорься... Я ведь чувствую, что твои слова не от любви, а от страха. Довнару было стыдно, он отряхнул брюки от пыли. – Вообще-то, – сказал он как можно равнодушнее, – ты, конечно, права. Я здорово испугался. Потому что ты сумасшедшая. Как говорят в народе, «с эфтакой-то бабы чего не станется?». После каждого такого свидания его в сильном волнении поджидал студент Панов, радуясь видеть Довнара живым. – Ох, смотри, Сашка, когда-нибудь не вернешься. Но я на твои похороны не пойду. С чего бы мне таскать гроб, в котором будет валяться такой здоровенный дурень... Неожиданно Довнар повстречал в институте Кухарского. – Молодой человек, – был его вопрос, – надеюсь, вы неукоснительно соблюдаете условия той подписки, которую дали во время оно в моем кабинете? Довнар отвесил инспектору учтивый поклон: – Конечно, ваше превосходительство. Стоит ли думать обо мне дурно? Я же благородный человек, умею держать слово. – Очень рад и готов вам верить. Всего доброго. 16. ОСКОРБЛЕНИЕ «Пале-Рояль» давно опостылел, но искать другое убежище не хотелось, а Кандинский, издалека чуя ее смятение, настойчиво зазывал в Одессу, порою казалось, что еще можно начать сначала – хоть с табачной лавки грека Катараксиса. Теперь, когда ее навещала веселая прачка Маслова, она уже не отказывалась от водки, а потом, раскисшая и шлепогубая, Ольга Палем безжалостно потрошила перед прачкой свою загубленную душу, судила перед ней... Судила – кого? Да, кажется, всех! В эти дни одна только Сонечка была ее утешением, она учила девочку грамоте, ласкала ее и баловала, даже купила ей глобус и, сама плохо знакомая с географией, вращала земной шар, вычитывая названия материков и океанов: – Вот это, видишь, Африка, запомни. Там живут одни негры. Туда мы с тобой не поедем. А вот, гляди, и Черное море, вот и Одесса, где я была когда-то счастливой. А сейчас найдем Петербург, где я стала несчастной... Неожиданно, словно довершая все беды, ее вызвали в полицейское управление столицы. Встревоженная, Ольга Палем с трепетом явилась на Гороховую, там ее принял молодой чиновник – следователь, который был неукоснительно вежлив: – Садитесь. У меня к вам только один вопрос деликатного свойства... Вам знакома эта фотография? Он показал фотокарточку той давней поры, когда она позировала в фотоателье на Широкой улице в Одессе. – Да. Это я, – пролепетала она. – Подтверждаете, что это именно вы? – Конечно. А как она к вам попала? Следователь отложил фотографию в сторону: – Чем вы можете объяснить, что эта карточка оказалась в заведении Фаины Эдельгейм? Обычно фотографии показывают гостям, дабы они выбрали девицу по вкусу. Может, вы сразу признаете, что служили в доме терпимости? – Да что вы! Господь с вами, – отозвалась Ольга Палем, вконец растерянная, ошеломленная услышанным. – А как же эта карточка оказалась в публичном доме? – Ума не приложу. Следователь убрал фотографию со стола, вздохнул: – У меня вопросов более нет. Можете идти. Но дело о вашем выселении из Петербурга будет решено не в вашу пользу. Вы уж извините, но сами не маленькая, все понимаете... Ничего она не понимала! Да и понять было невозможно. Ольга Палем, почти раздавленная позором, вернулась в «Пале-Рояль», и этот несуразный домина, переполненный постояльцами, показался ей раем небесным. Сонечку она послала за матерью: – Сбегай в прачешную. Пусть мама придет. В этот вечер она напилась так, что ничего не помнила. Очнулась только под утро и с ужасом увидела, что девочка играет с ее «бульдогом», радуясь новой игрушке. – Дай сюда! – хрипло заорала Ольга Палем. – Это что тебе? Кукла? Еще раз увижу, так все уши оборву и прогоню к матке, вот и полоскайся там в своем подвале... Анютка Маслова принесла под передником полбутылки: – Башка-то небось трещит? Похмелимся манень-ко, да я пойду. У меня там полная лохань белья от поручика Лопатина. Такая рвань, что впору выбросить. По всему видать, с пенсии-то не проживешь. Так что, милая, ежели он начнет к тебе липнуть, ты его шугани подалее... Ну, давай, что ли? Чокнемся... За окном просветлело солнечно, чирикали воробьи, радуясь жизни. Начинался день 16 мая 1884 года. Ольга Палем провела этот день в дремоте, даже не вставая с постели, а вечером швейцар подкинул ей в номер записку от Довнара, извещавшего, что он будет ждать ее опять в гостинице «Европа». 21-й номер на двоих им снят до 17 мая. Больно стучало в висках: не ходи, не ходи, не ходи. Но словно бес нашептывал иное: он ждет, он ждет, он ждет... Ольга Палем стала прихорашиваться перед зеркалом. – Соня, я сегодня не слишком страшная? – Тетя Оля хорошенькая, – похвалила ее девочка. На этот раз Довнар в своем приглашении о кружке Эсмарха не упоминал, наверное зная, что сама догадается. Она, конечно, не забыла о ней. Но, уже далеко отойдя от «Пале-Рояля», прибежала обратно, сильно встревоженная. – Ты чего вернулась, тетя Оленька? – Да так. Кое-что забыла... Она вспомнила о револьвере, который снова мог оказаться в руках ребенка, – потому и вернулась. Так спокойнее! – Веди себя хорошо, ложись пораньше, а по коридорам не шляйся, – наказала она Сонечке, укладывая «бульдог» в свой ридикюль. – Тетя Оля завтра утром вернется, и мы снова будем крутить глобус. Ты запомнила, где Одесса, а где река Амур? И она опять скрыла свое лицо под густою вуалью. ................................................................................................... Известно все. Даже то, что Довнар имел при себе лишь три рубля, но тратить их не пожелал, как всегда надеясь на щедрость Ольги Палем, которая оплатила ресторанный счет на восемь рублей, после чего у нее в кошельке оставалось еще 9 рублей и 30 копеек. В ресторане гостиницы «Европа», где они ужинали, до полуночи играл румынский оркестр, и томный красавец Тадеску, полусонно блуждая среди столиков со скрипкою, крючком изогнулся подле Ольги Палем, исполнив специально для нее, которая показалась ему самой обворожительной из женщин: Спуни, спуни, молдаване, унде друма ла Фокшани, унде каса матитик, унде фата фармащик... Внимая мотивам Тадеску, она невольно припомнила хутор под Аккерманом, выкрики петухов на рассвете, пастухов, играющих коровам на скрипках, и скромнейшего юнкера Сережу Лукьянова, которого она так и не поцеловала. – Благодарю, – сказала Ольга Палем скрипачу, невольно залюбовавшись сиянием шампанского в своем бокале... В этот миг жизнь представилась ей снова волшебной! – Что он пел тебе, этот валах? – спросил Довнар, когда по широкой лестнице они поднимались в свой номер. – А я разве знаю? Пел, и все тут... Но – для меня! – Жаль, что я не прогнал его от нашего столика. – Ревнуешь? Даже к скрипачу? Меня это радует. – Просто я тебя сегодня... люблю, – сознался Довнар. – Ты какая-то особенная. Тобою хочется любоваться. И мне очень приятно, как ты покорной овечкой сама идешь на заклание... После того, как опустела кружка Эсмарха, они говорили, и даже так хорошо, как будто оба вернулись в старые одесские ночи, пропитанные ароматом отцветающих акаций. Ночь, пронизанная страстью, миновала быстро. За окнами светало. Наступил новый день – 17 мая... – О, господи, – заохал Довнар, – как подумаю, что опять эти лекции, опять эта суета... осточертело! Нехотя он одевался, жалуясь, что не выспался. Наверное, Довнар, как всегда после подобных свиданий, раскаивался в том, что сам же и виноват в продлении своего романа. – Кстати, – сказал он, зевая, – ты говорила о каком-то поручике Лопатине, звавшем тебя куда-то ехать. Может, и в самом деле стоит подумать о том, как устраивать судьбу... без меня. Не обижайся. Но ты и сама видишь, что ближайшие годы, пока не получу диплома инженера-путейца, мое будущее неопределенно, я сам себе не хозяин. Ольга Палем уже привыкла к тому, что по утрам, когда страсть исчерпана, Довнар помышляет об одном – скорее покинуть ее, желая при этом сохранить свое «благородство». Громко щелкнули костяные застежки на упругом лифе. Она оглядела свои стройные ноги в сиреневых чулках. Вопрос женщины прозвучал почти спокойно: – Ты не боишься получить от меня оплеуху? – За что, милая? Я ведь хочу тебе лучшего. – Вот за это самое «лучшее» ты и получишь... Довнар перед зеркалом долго возился с галстуком. – Это даже смешно, – продолжал он без тени улыбки. – Моя прекрасная возлюбленная, презрев жалкого студента, бежала от него с офицером... Совсем как в дурной комедии! – Ну, хватит! – прикрикнула Ольга Палем. – Каждый раз одно и то же, одно и то же... Не проще ли тебе попросту сказать, что я все уже сделала, а теперь могу убираться. Довнар наконец-то справился с галстуком, и тут, проклиная себя за слабость, он потерял чувство меры, начиная унижать Ольгу Палем своими насмешками: – Ты сделала все, это правда... Согласен, что от тебя порою исходит бурное пламя, но после него остается немало копоти. Впрочем, не думай, что ты лучше других. – Ах вот как? Но ради чего ты зовешь меня? – Наверное, – ответил Довнар, вдевая в манжеты запонки, – общение с тобою превратилось у меня в дурную привычку... Чтобы ускорить конец свидания, уже начинавшего тяготить его, Довнар нарочито цинично стал описывать перед нею достоинства других женщин, которые намного лучше ее хотя бы потому, что ни одна из них ни на что не претендует. («К моему великому несчастью, – признавалась позже Ольга Палем, – в это утро он слишком сильно вызывал во мне ревность и, не щадя во мне женщину, оскорблял меня, как только умел...») Коридорный лакей внес в их номер шумящий самовар, угодливо спрашивал, чем может служить, но лицо его было искажено гримасой презрения не к Довнару в студенческом мундире, а именно к ней, ибо лакей, очевидно, принял ее за уличную девку. – Оставьте нас, – попросила его Ольга Палем. Совместное чаепитие никак не сближало, каждый думал только о своем. Ольга Палем еще раз жестоко убедилась в том, что ночь хороша лишь в том случае, если был хорош предыдущий день, подготовивший эту ночь. А постель никогда не исправит того, что было испорчено раньше, и какая б ни была сила страсти, ей уже не дано принести полную гармонию счастья... – Да! – вдруг с вызовом заявила она. – Господин Лопатин без ума от меня. Вчера он преподнес мне три прекрасные розы, снова предлагал побывать в театре. На Довнара это никак не подействовало. – Так в чем же дело? – хмыкнул он с кривою усмешкой. – Только не забудь пригласить меня на свою свадьбу... Ответа от нее не дождался. Машинально помешивая ложечкой остывающий чай, Ольга Палем вдруг вспомнила о своем визите на Гороховую, где следователь предупредил ее о возможном выселении из Петербурга, и тут она не выдержала – она сама рассказала Довнару про эту злополучную фотографию: – Как? Каким образом? – спрашивала Палем, начиная плакать. – Как моя карточка могла оказаться в борделе Фаньки Эдельгейм, а потом в столичной полиции? Ничто не изменилось в лице Довнара, и в этот момент, возможно, он душевно благодарил Серебряного, который честно отработал аванс, а сейчас покуривает сигару марки «Панетелас империалис». Но этот великолепный козырь следовало разыграть. Довнар вскочил из-за стола – в бешенстве: – Теперь уже не следователь, а я – я сам! – желаю спросить, почему твоя фотография очутилась в грязном притоне Фаньки, куда порядочные люди Одессы не ходят? – Я не знаю, – глухо отвечала Ольга Палем. – Она не знает! – передразнивая ее, восклицал Довнар в обвинительном упоении. – Лучше сознайся сразу, что ты еще до меня прошла хорошую школу в публичном доме. А я-то, наивный человек, все эти годы думал, что у тебя был только один старик Кандинский... – Один Кандинский, – эхом отозвалась Ольга Палем. – Да кто тебе поверит теперь? – бушевал Довнар с видом человека, возмущенного до глубин души. – Говорили мне умные люди, еще в Одессе не раз предупреждали, чтобы я не связывался с тобой, и, выходит, они были правы. – Неправда! Все кругом меня ложь, ложь, ложь... И ты сам знаешь, что это неправда, – отрицала Ольга Палем. Довнар, заплетаясь ногами, отошел к окну и приник лбом к стеклу, изображая страдания несчастного и обманутого. – Теперь мне все стало ясно, – упавшим голосом произнес он в полном отчаянии (им же придуманном, им же актерски разыгранном). – Все эти годы ты только притворялась честною женщиной, а на самом деле... Какой ужас! Ольга Палем словно окаменела, а взгляд ее ненормально застыл, устремленный на кадку с запыленным фикусом. – Постыдись, – тихо и даже без гнева сказала она. – Нет! – прорыдал Довнар, остужая лоб об оконное стекло. – Это не мне, а тебе должно быть стыдно. Ты же извещена, что я достался тебе чистым и непорочным, как дитя малое, а ты... а ты... О, боже, какая невыразимая мука! – Перестань кривляться, – еще тише отозвалась Ольга Палем. – Я не знаю, каким образом моя фотография оказалась там, где ее никогда не могло быть. Поверь, что это так. Драма создавалась Довнаром по самым привычным рецептам театральной кухни, где подобные коллизии должны вызывать сочувствие публики и рыдания нервных женщин. Он махнул рукой, показывая тем самым, что его сердце разбито вдребезги: – Может, и к лучшему? Но отныне я не верю ни единому твоему слову. Все четыре года ты просто обманывала меня... Стук в дверь – снова явился коридорный лакей: – Ничего боле не требуется? Позвольте самоварчик забрать. А то в соседнем номере купчиха заезжая гневается, у нас самоваров-то на всю «Европу» не хватает. – Отец! – провозгласил Довнар, обращаясь к лакею. – Видишь ли ты мои слезы? Запомни их навсегда. Это слезы человека, обманутого в самых лучших своих чувствах... Лакею до его чувств не было никакого дела: – Так я за самоваром. Купчиха там, говорю, злится. – А, забирай! Мне уже ничего не нужно на этом свете... Вслед за лакеем Довнар закрыл двери на ключ. ................................................................................................... Наверное, он и сам понял, что последний акт драмы завершается, пора опускать занавес. Он отошел от окна к туалетному столику с надтреснутым зеркалом, уже не оборачиваясь в сторону Палем, и сказал даже не ей, а этому зеркалу: – Продажные женщины все-таки лучше тебя, ибо, получив свое, они долго не засиживаются. Яснее, чем сказано, было уже не сказать. Ольга Палем вышла из-за стола, задумчиво раскрыла свой ридикюль. – Я не продажная, – спокойно ответила она. Довнар еще смотрел в зеркало, видя в нем одного лишь себя и не замечая ее отражения в зеркале. – Ты? – вроде бы удивился он, нагло рассмеявшись. – Ты гаже их всех... ты – б..! Довнар не обернулся, когда она подошла ближе: – Неужели ты это мне... за все? – Тебе – за все! Грянул выстрел – Довнар рухнул на пол. Жалобно всхлипнув, словно обиженный ребенок, Ольга Палем дулом револьвера нащупала биение своего сердца. Выкрик: «Ой!» – совпал с ее вторым выстрелом. ...В суматошном «Пале-Рояле», узнав об этом из вечерних газет, многие плакали. Они знали ее доброе сердце, и никто не понимал, как она могла решиться на такое «злодейство»? Но многие плакали, даже очень плакали, жалея ее... Я верю в это! 17. ОБВИНЯЕМАЯ, ОТВЕЧАЙТЕ Из полицейского протокола: «...раздались один за другим два выстрела, потом щелкнул замок двери, из 21-го номера выбежала окровавленная женщина с криком: „Спасите! Я совершила преступление, но я жива, ранив себя... скорее полицию и доктора. Я все объясню“. Затем она рухнула на пол, повторяя: „Я убила, убила его и убила себя!“ Коридорный сразу кликнул служанок, гуртом они вломились в номер, где увидели студента в луже крови, струившейся из затылка, а в кресле еще продолжал дымиться страшный и черный «бульдог», в барабане которого оставались три патрона. В отеле возникла суматоха, люди бегали, кричали: – Полицию! Скорее врача... она еще жива... Служанки поднимали Ольгу Палем с ковровой дорожки. – Сидеть можете? – хлопотали они. – Врача уже вызвали, он живет рядышком – в Чернышевом переулке, возле театра. Ее усадили на ближайший стул в коридоре. Откинув голову и бездумно глядя в потолок, она очень быстро говорила: – Разве кто виноват? Виноватой останусь я... так мне и надо. Рано или поздно это должно было случиться. Из протокола: «На вопросы, зачем она убила студента Довнара, задержанная объясняла, что он оскорбил ее одним очень нехорошим словом, и тогда она решила отомстить ему...» Альфред Петрович Зельгейм, врач театральной дирекции, оказался скорым на ногу, он сразу же глянул на Довнара: – Тут мое искусство бессильно, – был его вывод. После чего, безжалостно оголив Ольгу Палем до пояса, врач осмотрел и прощупал ее спереди и сзади. Пуля миновала сердце, пробив легкое, но застряла в спинных мышцах, не выйдя наружу. Положения раненой было очень опасным. – Срочно карету из Мариинской больницы, – наказал Зельгейм. – Сразу на операционный стол... Потом движениями пальцев он раздвинул ей веки: – Скрывать не стану! Вы можете умереть, а посему, если у вас на душе есть что-либо значительное, скажите сразу. Ольга Палем назвала одесский адрес Кандинского: – А больше никому не надо телеграфировать... Когда же явился полицейский пристав Хоменко, она, уже теряющая сознание, приняла его за доктора: – Наконец-то и вы... Спасите меня! Спасите... В больничной карете Ольга Палем, кажется, уже была близка к смерти, оставаясь по-прежнему сильно возбужденной. – Я разве не умерла, нет? – спрашивала она. – Скажите честно, я еще живая? Мне лучше умереть... Я проклинаю судьбу, проклинаю себя и всех. Мне ничего не жаль! Санитарки успокаивали ее, говоря, что больничные лошади скорые, хирурги в «Мариинке» хорошие, на живот умирающей они положили кошелек, из которого рассыпалась денежная мелочь и непогашенные почтовые марки. Операция была серьезной и длилась очень долго. Ольга Палем очнулась в обширной палате, где лежали другие женщины, сразу попросила у сестер бумагу и карандаш. Кандинскому она писала: «Саша убит совершенно случайно, я не хотела и себя убивать, а хотела только ранить себя, чтобы он испугался выстрела и у него явилось раскаяние...» Так писала она в Одессу, оправдывая себя. Но перед соседками в палате Ольга Палем безжалостно судила Довнара, который не один год издевался над нею. И тут произошло нечто странное, мало понятное для меня, но понятное для женщин, лежавших с нею рядом. Они тянули к Палем свои руки, некоторые подходили, целуя ее в лоб, и даже благодарили за то, что она отомстила за все, что так часто приходится выносить женщинам от мужчин, требующих от них любви, но не дающих любви... Я не придумал это – так было: ее благодарили! ................................................................................................... После больницы – тюрьма, а от тюрьмы, как и от сумы, на Руси не отказываются. Старшая надзирательница Шурка Крылова, девка здоровая, встретив ее, громыхнула ключами от камер: – Не скули! Не ты первая, не ты последняя. Пошли, посажу в одиночку. И не вой! Клопов у нас не водится. Это у мужиков клопы, а у нас одни блохи... Дом предварительного заключения был наполнен гулом железа, вскриками и хохотом женщин; но одиночка усугубила нервное состояние Ольги Палем, она часто дубасила в дверь кулаками. – Чего тебе? – спрашивали через «глазок». – Отвезите меня. На кладбище... к Саше. В «глазке» исчезало недреманное око надзирательницы, в нем выставлялись ее толстые губы, вопрошающие: – Ты что? Рехнулась или притворяешься идиоткой? Вот подохнешь, тогда и отвезем... прямо к Сашке тваму! Тюремная фельдшерица Катя Журавлева, тихая опрятная женщина, докладывала начальству, что Ольгу Палем никак нельзя содержать в одиночном заключении: «Оттого, что Палем иногда приходит в неистовство и в это время рвет на себе волосы, а головою бьется о стенку...» Лязгнули дверные затворы: – Выходи! Переводим в общую... Соседками по общей камере оказались две симпатичные женщины. Фрая Стиннес, дремучая проститутка, судимая за отважный хипес (обворовывание клиентов), сразу поделилась с ней колбасой, а опытная воровка Машка Гордина угостила папиросою «Пушка», и Ольге Палем невольно вспомнился околоточный надзиратель Пахом Горилов... О, как давно это было! – Ну, мажь свою картину, а мы поглазеем... С деловитым вниманием, не перебивая ее, узницы выслушали подробный рассказ Ольги Палем о том, как она дошла до жизни такой, после чего Фрая Стиннес, сложив руки под могучими титьками, потрясавшими клиентов, произнесла убежденно: – Ну и житуха же у нас, бабы! Такая пошла красотища, что зови куму – любоваться нами. И всюду, куда ни кинь, мы же, бабы, и виноватыми остаемся. Мужики, сволочи, как-то еще выкручиваются, а мы словно проклятые... Посадили и сидим. А на кой хрен, спрашивается, я страдать должна? Будь у меня муж хороший, а не пропойца поганый, так рази ж я стала бы хипесничать по карманам? «Воскресение» еще не было Львом Толстым написано, но каждая из узниц, если бы ведала судьбу Катюши Масловой, вряд ли могла бы рассчитывать на то, что из тумана их судеб выплывет благороднейший облик спасительного Нехлюдова. – Все беды от них, от мужиков, – рассуждали в камере. – Мы что? Мы так, лишь состоящие при их царстве, а они, паразиты поганые, что хотят, то с нами вытворяют. Начиналось дознание по всем правилам, и перед допросом соседки по камере благословляли Ольгу Палем, а Машка Гордина внушала ей самое главное: – Ни в чем не сознавайся! Сознаешься, так совсем замотают. Говори, что играла с пистолетом, а хахаль, дурак такой, за крючок дернул – пуля в него и влепилась. – Да ведь убила я его! – простонала Ольга Палем. – Так и что с того? А то, что он кажинный раз тебя всяко умучивал – это, значится, можно? А тебе и разок шлепнуть его нельзя? Это, милая, еще доказать надобно, кто кого убивал. Так и говори: сама не знаю, как получилось... Но Ольга Палем оказалась не способна отрицать убийство, как не могла признать и его преднамеренность. – Да, убила! – возвестила она следователю еще с порога кабинета. – Но случайным для меня был не сам выстрел, случайной для меня стала смерть самого Довнара. – Вы, госпожа Палем, сначала присядьте, и не стоит так нервничать. Разберемся во всем по порядку... Следователь справедливо заметил, что, стреляя почти в упор, иного результата от выстрела нельзя было ожидать: – Лучше сразу сознаться в том, что убийство было заранее обдумано и совершено вами умышленно. Вот с этим Ольга Палем никак не соглашалась, говоря, что хотела только «испугать» Довнара, а потом, увидев его мертвым, сразу стреляла в себя. Следователь заметил несоответствие в ее поступках, приводя свои соображения: – Испугать покойного можно было, стреляя ему над ухом, но вы подошли к нему сзади, направив револьвер в затылок. Все это не вяжется с вашими рассказами, и потому следствию желательно было бы знать, каковы причины убийства? Ольга Палем не щадила Довнара, даже мертвого, рисуя его перед следователем в самом непривлекательном свете. – Если вам угодно знать истину, – злобно кричала она, – так я убила последнего негодяя, которого содержала на свои же деньги. Это не он поступил в институт, а я устроила его. Да, я любила его больше всего на свете, а отдала ему свою честь и свою жизнь, а он... Он – подлец, и не убивала его раньше лишь потому, что страшилась гнева господня и думала, что Довнар еще изменит свое отношение ко мне. Естественно, следователь уцепился за эти признания: – Именно ненавистью к Довнару и следует объяснять мотивы злодейства. А все эти разговоры о том, случайно или не случайно выстрелил револьвер, яйца выеденного не стоят... Госпожа Палем, вам придется побыть откровенной! Если убитый вами Довнар действительно был таким законченным негодяем, то мы вправе спросить вас – как вы могли любить его? – Не знаю. Любила – и все тут... Следствие (в моем понимании) велось неряшливо и даже безалаберно. К чему-то собирали груды побочных материалов, к убийству Довнара никакого отношения не имевших, копались в деталях жизни Ольги Палем, которая сама ничего не помнила (или не желала о них помнить), следствием являлись факты совсем посторонние, а то, что было необходимо для прояснения истины, задвигалось в тень – и все это делалось не ради того, чтобы усилить вину женщины, уже обреченной, а просто так, по хаотичности делопроизводства. Во время очередного допроса следователь просил Ольгу Палем не утаивать источник своих доходов, говоря при этом, что вопрос щепетилен для женщины, но все-таки... – Все-таки вы сознайтесь, откуда брались деньги, позволявшие вам жить безбедно? Убитый вами Довнар, судя по наведенным справкам, был человеком вполне обеспеченным, и вам, наверное, неловко признать, что были его содержанкой? Ольга Палем сразу вспыхнула от гнева: – В который раз повторяю, что из этого плюшкина пятака было не выжать, почти все расходы ложились на меня. Следователь погасил в своих глазах искры удовольствия, какое он получил, словно кот, сцапавший жирную мышку. – Очень хорошо, – сказал он. – Но если большая часть расходов ложилась на вас, то позволительно спросить, откуда вы черпали деньги, дабы оставаться независимой от Довнара? Пришлось сознаться и в этом: – Я получала содержание от господина Кандинского. – Кто он такой? – Я была его любовницей в Одессе, и он оплачивал мои расходы даже после разрыва наших отношений. – Это очень странно! – не поверил ей следователь. – Откуда берутся такие наивные добряки, согласные оплачивать прихоти – кого? – любовника своей бывшей любовницы. – Конечно, странно, – согласилась Ольга Палем. – Мало того, убитый мною Довнар иногда сам просил у Кандинского денег, и Кандинский никогда ему не отказывал... Так ковырялись в ее душе, пока не доковырялись до тела. Следователь случайно обмолвился, что скоро Ольге Палем исполнится тридцать лет, и тут она разом закатила ему истерику: – Вам хочется сделать из меня старуху? Сначала тридцать, а потом и сорок? А мне всего двадцать пять, проверьте. Следователь к самому ее носу подсунул справку из мещанской управы города Симферополя, точно указывающую, что Ольга Палем родилась в 1866 году: – Вот и считайте сами, каков ваш возраст! – Справки ваши фальшивые, – совсем зашлась Ольга Палем, – знаю только одно, что мне двадцать пять, и больше я вам ничего не скажу, хоть вы тут разрезайте меня на сто кусков... Возраст в деле убийства Довнара не играл никакой роли, но обвиняемую подвергли медицинской экспертизе, и – к удивлению следователей – маститые врачи подтвердили, что Ольге Палем именно двадцать пять лет, и никак не больше. – Но вот же документы, помилуйте! – Организм обвиняемой тоже является документом огромной важности, и мы утверждаем, что она заявляет правду... Измученную осмотрами и анализами Ольгу Палем вернули в тюремную камеру, где ее сразу обступили подруги по несчастью, пылко выведывая – ну как? ну что? – Мерзавцы! – отвечала она, улыбаясь. – Лазали даже туда, куда без спроса лазать никому не дозволяется. Всю осмотрели, всю ощупали, все обвертели, но я им свое доказала. Подруги, радуясь за нее, поняли так, что она доказала свою невиновность в убийстве Довнара. – Нет, – сказала Палем, гордо тряхнув головой, – я доказала этим оболтусам, что я гораздо моложе, нежели они все осмелились обо мне думать... Спрашивается, зачем все это было нужно? Зачем следствию понадобилось перелистать 537 толстущих книг Одесской почтовой конторы и еще больше книг столичного почтамта, чтобы выявить лишь источники доходов Палем или Довнара? Разве это не подтверждает мое авторское мнение о том, что следствие велось кое-как? Всего же по делу Ольги Палем было привлечено 92 свидетеля, но множество вопросов так и остались только вопросами, лишь запутывая картину преступления. ................................................................................................... А разве не кажется странным другое? Вот живет себе человек, встречая на своем пути множество других людей, совершает поступки, дурные или хорошие, и при этом никогда не думает, что «хвост» прошлого уже тащится за ним, словно за ящерицей. Конечно, любое прошлое можно перечеркнуть и умереть спокойно, как это и бывает со многими. Но если случится попасть под суд, то пышный «хвост» прошлого разворачивается перед обществом во всю ширь, словно убор бесстыжего павлина. Подсудимый когда-то кого-то встретил, давно не вспоминая о них, но эти люди вдруг воскресают для него в роли свидетелей, начинают говорить о тебе – так или сяк, хорошо или плохо, а прежние твои поступки, вроде бы даже незначительные, становятся главными мотивами для всеобщего осуждения... Ольга Палем не знала, куда ей деваться от стыда, когда следователь вдруг начал извлекать забытые имена – и грека Аристида Зарифи, и опытного ловеласа барона Сталь-фон-Гольштейна, оказывается, ему был известен даже милейший юнкер Сережа Лукьянов, с которым она провела лето под Аккерманом. – Нет, нет, нет! – отрекалась Ольга Палем. – Никого не знаю. Ничего не помню. Ни с кем не целовалась. – Верю, – уступил ей следователь. – Вернемся к тем, с которыми вы изволили целоваться. Опять поговорим о господине Кандинском, дабы выяснить степень его финансовой помощи. Согласитесь, что между вами возникли странные отношения. – Может, и странные. Но я же заявляла, что Кандинский относился ко мне, как родной отец к любимой дочери. – Однако нет такого родного отца, который бы, давая любимой дочери деньги, требовал от нее расписки... Скоро из Петербурга в Одессу поступило распоряжение о секвестре всех деловых бумаг в конторе Кандинского, который сразу оказался без вины виноватым. Из конторы выгребли все финансовые бумаги, хотя можно было изъять только квитанции Ольги Палем. Пожалуй, я прав. Следствие все время уходило в сторону от главного, стараясь выискать истоки преступления даже там, где их не могло быть. А старый человек еще долго потом хлопотал, чтобы ему вернули арестованные бумаги. – Я же разорюсь, – доказывал Кандинский. – Моя голова не вмещает столько – все невозможно упомнить. Теперь я не знаю, кому обязан платить, а кто и сколько задолжал мне... В один из дней тюремная надзирательница Шурка Крылова сопроводила Ольгу Палем в камеру для свиданий. За железной решеткой желтело лицо Кандинского с трясущимися губами. – Оля, – спросил он, – как ты могла? Я ведь знаю, какой у тебя гадкий характер, но чтобы убить человека..? – Убила, – получил он ответ. 18. ИСКУССТВО РАДИ ИСКУССТВА Жизнь, как бы мы ее ни крутили и ни облагораживали, нуждается не только в прокурорах, сажающих нас за решетку, – требуются и защитники, из-за тех решеток нас вызволяющие. Присяжные поверенные бывали на Руси разные. Самые лучшие старались делать добро, шлифуя свое ораторское умение; порою их слово становилось весомее закона. Да, многие из них были красноречивы, но излишнее красноречие иногда становится опасным. Припоминается, что однажды в лесах под Лугою некий бродяга Лебедев отнял у проезжего мужика 28 копеек. Адвокат Н. С. Виноградский начал свою защиту эпическим слогом: «Не в широких степях Забайкалья, не в привольных полях Поволжья, а в дремучих дебрях Лужского уезда и не сам Стенька Разин с кистенем, а некто беспаспортный Лебедев отнял у честного труженика двадцать восемь копеечек...» Ясно, что такая защита вызвала хохот публики и судей, даже подсудимый зашелся от хохота. Однако совсем без эмоций тоже нельзя. При этом совсем необязательно, чтобы в зале суда падали в обморок – необходима некая золотая середина. Кажется, именно Карабчевский обладал умением находить в своих речах эту золотую середину, но... эмоции?! Разве затем дана человеку речь, насыщенная яркими алмазами слов, чтобы он забыл о великой силе эмоций? В самом деле, читатель, кому нужны занудные бубнилы, докладывающие по бумажке о том, как прекрасна была бы жизнь, если бы она не была такой паршивой! ................................................................................................... Н. П. Карабчевский, как это ни странно, был потомком кровожадного турецкого янычара, взятого в плен еще во времена Суворова и оставшегося на Украине ради возникшей любви к одной веселой хохлушке, которая вечерами для него «писни спивала». Николай Платонович, когда его спрашивали, что он сделал в жизни хорошего, отвечал, что плохого тоже не сделал: – По неимению зубов кормилицу за грудь не кусал, нянек своих не бил, маму слушался, а носовых платков из карманов гостей не воровал... Неужели вам этого недостаточно? В 1894 году, когда готовился процесс над Ольгой Палем, Карабчевский собирался отметить двадцатилетний юбилей своего служения на ущербной ниве судебного правосудия. На юбилейном банкете, наверное, будет приятно вспомнить, что самый первый процесс был им выигран. Подзащитным юного Карабчевского стал тогда сапожник Семен Гаврилов, взломавший чужой сундук, чтобы стащить 17 рублей для «Надьки рыжей». – Вы, наверное, очень любили эту Надьку? – Страсть как! – Позволительно знать – за что? – А вот у моей матки в деревне телка была такая же – сама белая, но с рыжинкой. Гляну, бывалоча, на энту Анютку, а сам слезьми умываюсь – очинна уж она телку напоминала... Жизнь этого тупого парня, обрисованная Карабчевским в его речи на суде, вызвала такое сочувствие публики, что она тут же собрала для него пачку денег, которую и сам адвокат дополнил скромною рублевкой. «Нет, невиновен», – было решение суда присяжных заседателей. Много лет с той поры миновало, и кого только не защищал Карабчевский! Слава пришла к нему в политическом процессе, когда он был совсем молодым человеком (ему исполнилось тогда 25 лет). На знаменитом «процессе 193-х» Карабчевский защищал народоволку Екатерину Брешко-Брешковскую, ставшую потом «бабушкой русской революции». Тогда он поверг не только публику своим красноречием, но его логикой были поражены и сами подсудимые, увидевшие в его речах развитие тех идей, которые были близки им, народовольцам. Прощаясь со своим адвокатом, Брешко-Брешковская сказала ему: – Вы... наш! Угодно ли, я предоставлю вам адреса наших явок, наши пароли, и вы по праву займете должное место в истории великой революции будущего. Вот на это Карабчевский никогда не был способен. – Благодарю! – отвечал он. – Но я, как адвокат, обязан высоко нести другое знамя. Это знамя личной независимости и объективнейшей беспартийности, чтобы ничто не могло влиять на мое отношение к возрождению юридической истины... Был серенький зимний денек, дворники скребли фанерными лопатами, убирая с панелей мягкий пушистый снег, был приятен угасающий в сумерках город, насыщенный теплыми огнями окон, когда Николай Платонович вернулся домой на Знаменскую улицу, где он занимал хорошую уютную квартиру из восьми барских комнат. Его радостно встретила жена Ольга Константиновна, миловидная корпулентная дама, озабоченная своей будущей ролью Клеопатры в «живых картинах» на благотворительном концерте в пользу неимущих жителей столичных окраин. Сам же Николай Платонович давно готовился к роли городничего в «Ревизоре», и потому супруги, сидя под абажуром, мило посудачили о театральных делах Петербурга... Карабчевский с шорохом развернул газетные листы: – Ты, душа моя, конечно, читала, что назревает судебно-нравственный процесс над некоей мещанкой Ольгой Палем. – Да. Но, может, она и не убивала студента? – Вот именно, что она его убила. – Возможно, случайно? – Случайно в упор не убивают. – Собираешься защищать? – Хотел бы. – Но как же ты надеешься защищать? – Не знаю. Об этом предстоит думать... Накоротке он повидал Н. Д. Чаплина, председателя окружного суда, для которого уже была уготована роль обвинителя на предстоящем процессе. Карабчевский дал понять, что его кредо правдоискателя прозвучит на суде несколько одиозно, очевидно, вызывая недовольство в министерстве юстиции. – Не пугайте меня, – хотел отшутиться Чаплин. – Да я и сам боюсь своих мыслей, Николай Дмитриевич. В нашей стране женщина остается лишена насущной мужской привилегии – вызывать оскорбителя на дуэль... Все равно! – убежденно договорил Карабчевский. – Рано или поздно женщина находит свой способ отомстить. Если не убьет, так изменит. Если не изменит, так разлюбит. Чаплин перевел разговор на деловые рельсы: – Надеюсь, вы обговорили условия гонорара с вашей подзащитной, которую я постараюсь упечь на полную катушку, чтобы ее жизнь закончилась на лоне дивной сахалинской природы. – Да что с нее взять-то? Я ведь не Серебряный, чтобы водружать свое корыто на Вавилоне человеческих страстей и мучений. Нет, я желаю бороться с вами, Николай Дмитриевич, защищая Ольгу Палем вполне бескорыстно, не заботясь о личной выгоде. Искусство ради искусства – это, согласитесь, не так уж плохо звучит, если речь заходит о настоящем искусстве! ................................................................................................... Член совета присяжных поверенных Санкт-Петербурга, Николай Платонович имел немалые права, и вскоре же состоялось его первое свидание с подзащитной – в тюрьме. Вернулся он домой в подавленном настроении. – Твоя тезка, – сказал он жене, – никогда не убила бы этого студента, если бы не переполнилась великая чаша ее женского долготерпения. Обвинение женщины, мстящей за свое поругание, давно вышло за пределы уголовного права, становясь краеугольным вопросом всей нашей общественной морали. – Извольте кушать, – объявила господам служанка. Карабчевский проследовал с женою к столу. – Нравственность извечно зиждется в первоистоках формирования человека обществом. Прости, – сказал он жене, – но первый в жизни поцелуй – это ведь акт колоссального значения... Сегодня очень вкусный суп, – похвалил его Карабчевский и после долгого молчания вернулся к прежней теме разговора. – Я мучаюсь, Ольга, еще не ведая, с чего мне начать. Так, наверное, страдает писатель, ищущий первую строку своего романа. – С чего же начнешь? – вопросительно посмотрела жена. – Пожалуй, с появления Ольги Палем в Одессе... Известно, что Карабчевский хорошо проницал предстоящие дела защиты, но речей никогда не готовил и не записывал, уповая едино лишь на силу своего творческого вдохновения. Он как бы незримо «писал» свою речь в голове... Мне думается, что, готовясь к процессу, Карабчевский поработал более тщательно и был гораздо ближе в поисках истины, нежели казенные следователи, истерзавшие Ольгу Палем посторонними вопросами, лишь увеличивая ее страдания. – По сути дела, – рассуждал Карабчевский перед женою, – Ольга Палем, и без того уже достаточно истерзанная, подвергается новым оскорблениям, когда из ее души пытаются извлечь то, чем дорожит каждая женщина. Мною тяжело переживаются свидания с нею. Ольга Палем плачет, ее состояние, близкое к истеричности, требует внимания врачей, а не следователей... Карабчевский заблаговременно распорядился, чтобы из Одессы в Петербург были вызваны в качестве свидетелей и фотограф Горелик, и Фаина Эдельгейм, содержательница публичного дома. Зато никакими клещами было не выманить на суд Александру Михайловну Довнар-Шмидт, и не потому, что она была повержена гибелью сына, а совсем по иным причинам. Накануне суда Карабчевский переговорил с П. Е. Рейнботом, которому предстояло выступать на суде поверенным гражданской истицы (то есть от лица матери убитого): – Павел Евгеньевич, госпожа Довнар-Шмидт, невзирая на многие вызовы, конечно, на суд не явится, и я полагаю, что вашей истице просто нежелательно, чтобы ее поступки предстали перед судом общественности в самом неблагоприятном свете. – Как сказать, – выгнул плечи Рейнбот. – Поймите же и вы материнское сердце, всю силу его отчаяния. Карабчевский сказал, что материнские сердца иногда бывают излишне жестокими, порождая эгоизм в своих же возлюбленных чадах. В трагедии между сыном и Ольгой Палем во многом повинна именно она, сознательно сводившая молодых людей, эгоистично желая, чтобы ее сын избежал общения с непотребными женщинами. Результат оказался неожиданным и для нее! – Мне было очень неприятно, Павел Евгеньевич, залезать в морг, но все же знайте: вскрытие тела Довнара показало, что во время последнего (самого последнего) свидания с Ольгой Палем он уже был заражен новой дурной болезнью. Об этом я не говорил обвиняемой, дабы не добавлять ей душевных страданий... Придется сказать потом! – Вы меня просто убили, – сознался Рейнбот. За день до суда Карабчевский снова побывал в тюрьме, из камеры Ольга Палем была доставлена в служебную комнату для адвокатов, Николай Платонович заранее заказал ужин в хорошем ресторане, подследственная с тихим удивлением обозревала диковинные яства, которых никогда в жизни не видела. – Что это значит? Я... свободна? – Завтра вы будете уже на свободе, а сейчас расслабьтесь, – внушал ей Карабчевский. – Можете даже выпить со мною вина, это нам не помешает. Сегодня я не стану тревожить вас своими вопросами, мы просто поговорим, как друзья по общему для нас несчастью. Вы нужны мне завтра бодрой и веселой... Кстати, я принес вам письмо, автором которого является маркер в бильярдном клубе, осужденный за воровство из карманов влиятельных игроков. Вот, послушайте, что писал этот жулик своей возлюбленной из тюрьмы... «Дорогая! – писал тот. – Желаю, чтобы мое письмо не спасовало с волшебным треском, влетая в твою душу, как шар в лузу. Чувство мое не фукс, а крепкое, как сукно, туго натянутое на бильярде. Ты удачно срезала мое сердце и приперла к бортам мои лучшие намерения. Теперь, лишенный тебя, я мечусь по камере, словно шар между бортами. Жизнь опостылела, как пять очков на себя с приплатой. Надеюсь, наше будущее пойдет с легким накатом, без всяких клоп-штоссов. Но твоя измена поразит меня со всеми карамболями. Целую тебя столько раз, сколько очков в не разыгранной еще пирамиде...» Карабчевский все-таки добился, что Ольга Палем стала смеяться, и на прощание он поцеловал ей тонкую руку: – Будьте спокойны. Завтра во всем разберемся... Я подозреваю, что он придумал и этого вороватого маркера, как и то, что письмо маркера сочинил он сам, ибо обладал немалым литературным талантом. Русский читатель знал его как поэта, прозаика и публициста... Не в укор Карабчевскому тогда писали, что, «обладая выдающимся искусством допрашивать свидетелей и экспертов, он часто переносил центр тяжести процесса на судебное следствие». Желательно, читатель, чтобы и у нас подражали этому примеру – пусть адвокат налегает в хомут, в который впряжены и следственные органы. – Завтра, завтра! – всю ночь Ольга Палем не могла уснуть. ................................................................................................... 14 февраля 1895 года началось слушание дела. «Встать, суд идет!» – надо встать как положено... В публике, заполнившей весь зал, жадной до пикантных подробностей, связанных с порханием амуров над трупами, все внимание было обращено даже не на Чаплина, не волновал ее и скучный Рейнбот – она ожидала грозы, должной грянуть из-за отдельного пюпитра, за которым, внешне безучастный, сидел Карабчевский. Петербуржцы знали, что сейчас в этом человеке с густой шапкой темных волос незримо копится огромная взрывчатая сила убеждений, подобная пакету нобелевского динамита, столь модного в том времени, чреватом зарождением истребительных войн... Негромким голосом он попросил Чаплина предоставить слово свидетелям защиты, ибо они вчера приехали из Одессы на свои же деньги, стеснены временем и вечерним поездом должны отъехать обратно. Краем глаза он заметил возбуждение Ольги Палем, когда предстал фотограф Горелик. Ему была предъявлена для опознания фотография Ольги Палем четырехлетней давности, и Горелик сразу признал в ней изделие своего ателье: – Да, это подсудимая в лучшую пору ее жизни, когда она и приехала ко мне на «штейгере» с дутыми шинами, желая иметь свой шикарный портрет в модной шляпе с цветами. Я госпожу Палем всегда знал за порядочную женщину и таковой считаю ее до сих пор. Мне как-то странно видеть ее сейчас на скамье подсудимых. Извините, если что не так я сказал. Перед синклитом судей явилась субтильная дамочка неопределенного возраста, и Рейнбот потребовал, чтобы она откинула с лица вуаль, что и было исполнено. Фаина Эдельгейм, мельком и без интереса глянув на Ольгу Палем, решительно заявила: – Я своих девочек знаю, как даже курица не знает своих цыпляток. Подсудимая никогда не была в числе моего выводка, и в этом я клятвенно заверяю суд присяжных заседателей. А как попала ее фотография в коллекцию Зойки Ермолиной, этого объяснить не могу. Но эта Зойка привыкла собирать всякие картинки и даже фантики от конфеток... Что с нее взять, если она попросту недоразвитая! Самая безобразная страница из дела Ольги Палем была вырвана и уничтожена стараниями Николая Платоновича. Одесситы удалились, провожаемые шушуканьем публики, в чем-то уже разочарованной. Но встреча с ними, как и новое предъявление злополучной фотографии, вызвали в Ольге Палем сильное нервное содрогание, что мгновенно насторожило Карабчевского, который счел нужным сразу вмешаться: – Как представитель защиты, я прошу учесть нездоровое состояние подсудимой, дабы со стороны уважаемого председательствующего было дозволено прервать заседание суда... В один день суд не закончится, а Карабчевский ждал своего звездного часа. Озабоченный, он вернулся домой. Ольга Константиновна ощутила его тревогу: – Что-нибудь не так, как ты хотел бы? – Да нет. Пока все гладко. Но обвинительная сторона имеет немало врагов подзащитной. Явился на суд и какой-то отставной полковник Колемин, которого никто не знал, а что он скажет – бог его знает. Ты же знаешь, я всегда побаиваюсь людей, рвущихся стать свидетелями... За окнами меркло, и снова ярко разгорались окна в домах, где жили беззаботные, веселые, говорливые люди, которым не угрожали речи прокуроров, которые не нуждались в речах присяжных поверенных... Вечерний Петербург ликовал! 19. НЕТ, НЕВИНОВНА Суд длился четыре дня – до 18 февраля, и по мере того, как увеличивалось число свидетелей, то выгораживавших ее, то порицавших ее, голова Ольги Палем опускалась все ниже, а перед судьями опять представали люди, люди, люди, которых она хотела бы забыть, но которых суд безжалостно извлекал из забвения былого и ставил их перед ней напоказ, а она боялась слов о себе – теперь Ольга Палем боялась любых слов! О, как хотелось ей в эти дни вернуться обратно в тюремную камеру, прислониться спиною к жарким батареям парового отопления, сжаться в комочек и затихнуть, чтобы о ней никто и никогда больше не помнил... Она оживилась, когда перед судьями предстал отставной полковник Колемин, опиравшийся на костыль. – Я старый русский солдат, а потому... – сипло начал Колемин, тут же остановленный замечанием Чаплина, что высокий суд интересует совсем другое, в частности отношения подсудимой с господином Кандинским. Колемин принадлежал к числу тех людей на Руси, которые готовы сражаться за правду-матку, настырно вмешиваясь во все дела, даже очень далекие от их личных интересов. – Да, – просипел он, сразу начиная злиться, – Ольга Васильевна Попова состояла на содержании Кандинского, да, это так, я не спорю... А куда ей было деваться? Из многих зол она выбрала меньшее, иначе мы бы говорили о ней сейчас как об уличной жрице любви. Одинокая, ни кола, ни двора, бежавшая из родного дома – что она могла поделать, еще девчонка? – Итак, свидетель, – вмешался истец Рейнбот, – вы подтверждаете, что подсудимая уже в свои юные годы пала столь низко, что охотно пошла на содержание к богатому человеку. – Кандинский, конечно, виноват в том, что сделал ее своей наложницей, но было бы еще хуже, если бы Ольга Палем попала к другому человеку, – ответил Колемин. – Как вы сами относитесь к подсудимой? – С жалостью. С жалостью и уважением. – Откуда у вас могло возникнуть подобное уважение? – Просто я не извещен о таких фактах ее жизни, которые могли бы вызвать во мне обратное мнение... – Хорошо. Продолжайте. – Так на чем вы меня перебили? Ах, да, вспомнил – о содержании. Поначалу госпожа Попова о нем и не помышляла. Это я, поверьте, сам я настоял на том, чтобы Кандинский не остался свинтусом, а госпожу Попову именно я принудил не отказываться от его мздоимства. Позорно не это, а то, что покойный Довнар не раз прибегал к щедрости Кандинского, не имея на это никаких прав. Вот это – безнравственно! Павел Рейнбот, исполняя свой долг перед истицей, громко стучал карандашом, потребовав от Колемина: – Свидетель, не оскорбляйте память покойного. – Не буду. Но хотел бы изложить перед судом последнее. Я знавал Ольгу Васильевну еще вот такой. – Полковник показал на вершок от пола. – Я знал ее как дочь генерал-майора и предводителя дворянства Таврической губернии Василия Павловича Попова... В этом я уверен! Другое дело, что ее мать, Геня Палем, смолоду очень красивая еврейка, сущая искусительница, была любовницей генерала Попова, а потом возвращена к ее мужу в Симферополь. Так что, – заключил Колемин, – Ольга Васильевна не ошибалась, говоря о своем высоком происхождении... Судьи переполошились. Карабчевский тоже растерялся. – Как же эта Геня Палем оказалась у Попова? – А что тут долго размусоливать, – отмахнулся Колемин. – У нас за деньги и не такое еще возможно... Вот этого не предвидел никто, и, кажется, не могла предвидеть даже сама подсудимая. ................................................................................................... Был объявлен перерыв, ибо Ольге Палем опять стало дурно. Потребовалось время, чтобы она успокоилась, а публика гуляла в коридорах суда, делясь свежими впечатлениями: – Какая-то фантасмагория с этим миллионером. – Попов – такая значительная персона, и вдруг..? – Господи, да просто шлюха и падшая женщина. – Но мне ее жалко, она так страдает. – У меня же ни капли жалости. Так ей и надо! – Не говорите, дорогая. Все мы ходим под богом. – Под богом, верно, но ходим в законном браке. – Карабчевский, вы заметили, еще не вмешивается. – Готовит бомбу, уж я-то его знаю... Перерыв закончился. Мужчины, возвращаясь на свои места, бережно откинули края пиджаков или фалды фраков, а дамы расправили оборки своих широких платьев. Корреспонденты вечерних газет нацелили свои карандаши в блокноты, готовые выявить зерно сенсации, за сообщение которой в редакциях платят на сорок копеек дороже. А за барьером, разделяющим два мира, свободных от несвободных, совсем поникла Ольга Палем, когда красноглаголящей чередой, быстро наглея от поддержки суда и реакции публики, перед нею прошли следующие свидетели, жестоко каравшие ее, – Матеранский, Шелейко и Милицер. – Я давно видел, какие страдания принесла эта женщина моему другу, студенту Довнару, и он сам, приезжая в Одессу, не раз горько плакал, жалуясь, что она измучила его физически и нравственно, – утверждал Стефан Матеранский. – Подсудимая насквозь лживая и фальшивая особа, интриганка и аферистка, – подхватил подпоручик Шелейко. – Я всегда с трудом переносил общение с нею, душевно жалея Довнара, этого чистого и светлого юношу, которого эта мессалина опутала клятвами, силой принуждая его к позорному сожительству, она хищно увлекала Довнара в бездну падения своим утонченным развратом, о коем даже говорить здесь непристойно. – Суд, – деловито начал Станислав Милицер, – возможно, сочтет меня слишком пристрастным свидетелем, ибо я лично немало пострадал от грязных доносов подсудимой, которая ненавидела меня с первого же дня нашего знакомства. Да, она догадывалась, что именно я отвращал Довнара от общения с этой падшей женщиной, готовой на все, лишь бы носить дворянскую фамилию Довнар-Запольской древнего герба «Побаг». Нет слов, чтобы выразить то ужасное душевное состояние Довнара, который никак не мог избавиться от преследований этой хищницы в женском обличье. Что тут долго говорить, – развел Милицер руками, – если даже почтенную госпожу Шмидт она называла «ведьмой». Подсудимая так и говорила ей: «Дождешься, ведьма! Живым или мертвым, но твой Сашка все равно останется моим, твоя материнская любовь и погубит его...» Тут из рядов публики поднялся неизвестный, пожелавший таковым и оставаться. С места он прокричал в сторону Чаплина, что убийство Довнара не явилось для него неожиданностью, ибо этого и следовало давно ожидать от такой психопатки: – Позволю припомнить давний эпизод на катке в саду Франкони. Взревновав Довнара к его кузине Зиночке Круссер, подсудимая вдруг выхватила револьвер, угрожая застрелить Довнара и мадемуазель Круссер... об этом в Одессе все мы знали! – Вот этот револьвер? – издали показал Чаплин «бульдог», трагически завершивший судьбу молодого человека. – Нет. Не этот. У нее был другой. Маленький. Чаплин обратился к подсудимой: – Госпожа Палем, вы подтверждаете сказанное? – Да, – послышалось из-за барьера... По рядам публики пронесся шелест взволнованных голосов, дамы разом издали слабый стон, томно прикрывая глаза, когда перед ними предстал очередной свидетель обвинения – одесский грек Аристид Зарифи, поразивший всех своею античною красотой. Даже за столом Фемиды возник шепот, а председательствующий Чаплин напрямик спросил одесского Аполлона: – Вопрос не по существу дела. Но мне все-таки хотелось бы знать – вы когда-нибудь видели себя в зеркале? – Иногда, – отозвался красавец. – Но это лицезрение, прошу поверить, никогда не доставляло мне удовольствия. Зарифи был вызван на суд стороною истицы, затребованный от имени присяжного поверенного Рейнбота, дабы очернить Ольгу Палем откровенным признанием в том, что она – после разрыва с Кандинским – была его любовницей. Дамы вытянулись вперед, заострившись носами от внимания, похожие в этот момент на хищных птиц, завидевших податливую добычу. Зарифи, кажется, и впрямь не уверовал в отражение зеркал, и потому, уже привычный к вниманию женщин, он держался подчеркнуто скромно, без тени развязности, какая присуща большинству красавцев. – К сожалению или к счастью, но это сущая правда, – рассказывал он, потупясь. – Да, мы были молоды, нам светило прекрасное южное солнце, дивное море ласкалось у наших ног, она не скрывала, что уже познала любовь, а потому мы вступили в связь, длившуюся краткий срок, и были счастливы оба. – Неправда! – крикнула ему Ольга Палем. – Однако, – продолжал Аристид Зарифи, – как легко мы сошлись, так же легко и расстались. Высокий суд поймет нас правильно: даже самый ослепительный фейерверк страсти не может заменить вечного светила любви. Мы расстались, и я до сих пор душевно благодарен подсудимой за то, что она как пришла, так и ушла, не требуя от меня ни заверений, ни тем более денег... А я ведь не самый бедный человек в Одессе! Рейнбот остался очень недоволен. Он жаждал обвинений в порочности Ольги Палем, в разнузданности ее нрава, а вместо этого... что слышим? Любовь нагло сравнили с солнцем. – Подсудимая, – был его вопрос к Ольге Палем, – вы подтверждаете сказанное о том, что после связи с Кандинским сразу же вступили в незаконную связь со свидетелем? – Неправда, неправда, неправда! – кричала Ольга Палем. Дамы в публике были возмущены: «Разве можно отказать такому красавцу? Я бы не отрицала, а гордилась этим...» Аристид Зарифи, смущенный, пожимал плечами. – Что было, то было, – сказал он себе в оправдание. – Благодарим. Вы свободны, – отпустил его Чаплин, добавив с тонким юмором: – Но подсудимая вам НЕ поверила... Ольга Палем бурно разрыдалась, и конвойный солдат, стоя за ее спиной, вслух отсчитывал в рюмку капли валерианки: – ...тридцать одна, тридцать две, тридцать... – Хватит! – с места велел ему Карабчевский. Чаплин привстал и долго звонил в колокольчик. – Объявляется перерыв, – было сказано публике. – Для дачи свидетельских показаний приготовиться барону Сталю. Услышав это имя, Ольга Палем схватилась за сердце: – Боже, да когда же вы перестанете меня мучить? ................................................................................................... В перерыве Карабчевский подошел к Ольге Палем: – Имейте терпение. Так бывает всегда, и не стоит этому удивляться. Жестокий шквал пересудов надобно выдержать, а в конце заседания я постараюсь свести концы с концами. Вы, милая, далеко не ангел, и сами должны понимать, что люди для того и судят людей, чтобы, забыв о светлом, выставлять наружу одно черное... Не волнуйтесь. Все будет хорошо. – Спасибо вам, – сказала Ольга Палем, дохнув валерианкой в лицо адвокату, а он ласково потрепал ее по руке: – Держитесь. Жизнь – это все-таки не праздничный карнавал, а неравный поединок со злодейкой-судьбой, умейте же встречать ее коварные удары с открытым забралом... Барон Сталь-фон-Гольштейн за эти годы сделался видным строителем мостовых, предсказателем великого будущего городского асфальта; одетый с лоском, довольный собой, он с явным презрением оглядывал присяжных через линзу монокля: – Согласен с возмущением подсудимой, упрекавшей этого грека за то, что он бросил тень на ее честь порядочной женщины. Я, как и Зарифи, имел в ту пору немалые шансы покорить ее сердце и даже... даже заключал пари в кругу своих приятелей, поклявшись, что добьюсь ее благосклонности. – Пари? – удивились присяжные заседатели. – Да, на ящик шампанского! И хотя я, – продолжал барон, – крайне желал упрочить свой давний престиж неотразимого мужчины, но все мои притязания разбились вдребезги о неприступную фортецию по названию «Ольга Палем». Мне до сих пор болезненно сознавать, что мой авторитет был в Одессе надолго подорван, а ящик шампанского распили без меня... Неожиданно для Палем к даче показаний был притянут и Кухарский, высокого чина которого судьи не пощадили. – Вы пытались официально оформить брачное соглашение между подсудимой и покойным Довнаром. Этим вы преступили все мыслимые и немыслимые границы законности, беря с них какие-то расписки, подтверждающие незаконное сожительство. Согласитесь, что ваше поведение выглядит по меньшей мере наивно. Кухарский даже не знал, что он тоже виноватый: – Мне было жаль эту несчастную женщину, но я ведь не знаток статей закона и не мог знать, как официально проводится примирение. Я поступал не как юрист, а как... человек. – Человеческое, – отчитывали его, словно мальчишку, – это еще не есть законное. Поступая лишь «по-человечески», вы невольно вторгались в пределы разумной юриспруденции и теперь заслуживаете порицания общества. – Извините, – жалко бормотал тайный советник, – я ведь никого не хотел обидеть, я желал одного – чтобы лучше... И уж совсем неожиданно для Ольги Палем выросла молодцеватая фигура полицейского пристава Олега Чабанова, который многое знал, но заявил кратко – без лишней патетики: – Ничего худого о подсудимой доложить не могу! – Вы знали, что подсудимая, имея законную фамилию Палем, имела дерзость называть себя и «Поповой». – В полиции Одессы об этом все знали. – Почему не противились нарушению законности? – Мне кажется, что полковник Колемин уже многое прояснил. Подсудимая называла себя Поповой с нашего ведома, – отвечал Чабанов, – потому что ее крестный отец не возражал, чтобы она носила его фамилию. Спорить же с ним, генералом и губернским предводителем дворянства, нам совсем не хотелось. Появление на суде Сережи Лукьянова привело Ольгу Палем в тихий ужас. Бывший юнкер, а ныне поручик гвардейской артиллерии, Лукьянов вспомнил перед судом летний сезон на хуторе под Аккерманом, когда мама сказала ему, что Ольга Палем могла бы стать хорошей женой, а теперь... – Теперь я вижу, куда завели ее темные дебри жизни! Я уже досыта начитался в газетах всяческих инсинуаций о госпоже Палем, но я не верю ни в распутство, ни в злодейство подсудимой. Да, я общался с нею, еще юнкером, и смею заверить суд в ее чистоте и порядочности. Чтобы вам все стало ясно, я могу заявить лишь одно, самое насущное. Признайте ее невинной жертвой нашего порочного общества, и я отсюда же, из этого зала суда, согласен увести ее под венец, чтобы она стала моей богоданной женой и матерью моих детей. Если она и убила мерзавца, значит, он того и заслуживал... Больше мне сказать нечего. Но разве я не прав, дамы и господа? Такое заявление вполне годилось для газетной сенсации, и корреспонденты разом склонились над своими блокнотами, дабы читатели убедились в том, что рыцари на Руси еще не перевелись. При этом Ольга Палем рвалась через барьер: – В чем моя вина? – спрашивала она, почти безумная от ярости. – Неужели лишь в том, что я не хотела оставаться блудницей, мечтая стать законной женой человека, которого полюбила?! Если за всех людей на свете распяли Христа, так распните же и меня – за всех женщин, которые желают одного, только одного: простого семейного счастья... ................................................................................................... Примерно в такой обстановке вершился суд, и читатель поймет, что я лишь едва-едва приоткрыл занавес, не обнажая всей сцены торжества злоречия и справедливости, ибо цельная полнота картины судилища увела бы нас слишком далеко... 18 февраля Николай Платонович начал свою речь в защиту Ольги Палем. Настал его звездный час. Вернее – три часа, и его речь, начатая в шесть часов вечера, закончилась поздно вечером бравурным громом аплодисментов публики. Суд присяжных заседателей удалился на совещание и вскоре же вернулся в зал заседаний с окончательным вердиктом: – Нет, невиновна!.. Карабчевский подошел к барьеру с протянутой рукой: – Ольга Васильевна, вы свободны... Как видите, я сдержал свое слово. 20. ДА, ВИНОВНА – Виновна с ног до головы, и в этом у меня нет никаких сомнений, – заявил министр юстиции Николай Валерианович Муравьев (который как раз в это время расходился с четвертой женой, желая вернуться к первой). Министр – это вам не тюха-матюха, а потому его слова воспринимаются подчиненными с особым вниманием. Всего лишь ночью 18 февраля Ольга Палем обрела свободу, а 21 февраля 1895 года «Правительственный вестник» опубликовал официальное сообщение: «Министр юстиции, обратив внимание на условия, при которых судебное заседание... по делу мещанки Ольги Палем, обвиняемой в убийстве студента Довнара, закончилось оправдательным приговором, несмотря на наличность тяжкого преступления, поручил прокурорскому надзору озаботиться принесением на этот приговор кассационного протеста в Правительствующий Сенат...» Я лишен возможности перелистать «Новое Время» за эти дни, но зато извещен, что газета поддержала мнение министра; из глубин Эртелева переулка, где размещалась редакция Суворина, слышалось ворчливое бормотание В. П. Буренина, известного своим псевдонимом «Граф Алексис Жасминов»: – Не слишком ли много развелось у нас Юдифей, желающих видеть наших Олофернов безголовыми? Если каждая жидовка укокошит хотя бы одного русского студента, то, посудите сами, как великая мать-Россия будет созидать лучезарное будущее?.. 21 марта, довольно-таки скоро, в Кассационном департаменте Сената уже готовился доклад для пересмотра дела. Обер-прокурор Анатолий Федорович Кони, обязанный сделать заключение по делу Ольги Палем, еще до совещания имел краткую беседу с Карабчевским. Кони, сам сенатор, относился к нему очень хорошо и с большим уважением, а потому их разговор носил дружеский характер. Дружеский, но никак не соглашательский. – Николай Платонович, – сказал Кони, – не в обиду вам будь сказано, сила вашей логики и вашего красноречия уже не однажды вынуждали Фемиду переписывать обвинительные приговоры на оправдательные. Вы, как никто другой, способны черного кобеля отмывать добела. Присяжные заседатели, послушав вас, желают внимать уже не прокурору с его знанием законности, а вам, присяжному поверенному, знатоку души и сердец. – Благодарю, – отвечал Карабчевский. – Но что же мне делать? Оставаться равнодушным, словно гнилой пень в темном лесу, или жевать мякину, как это делают мои хладнокровные коллеги Адамов, Соколов или Керенский... – Ваша речь в защиту Ольги Палем, – настаивал Анатолий Федорович, – попросту гениальна, и вашему ораторскому искусству могли бы позавидовать даже парижские адвокаты, красноречием никогда не обиженные. Но именно ваша блистательная речь и вовлекла суд в ошибочное определение полной невиновности Ольги Палем. В данном случае – увы! – эмоциональная сила вашего воздействия сокрушила торжество законности. Николай Платонович грустно посмеялся: – Никак не пойму, то ли вы меня хвалите, то ли вы меня порицаете за избыток эмоциональности. Но живые люди, попавшие под карающий меч закона, это все-таки не бездушные кирпичи, которым безразлично, если из Петербурга их перевозят на Сахалин, и говорить о людях следует возвышенным тоном... Я буду с вами бороться! – заключил Карабчевский. Кони оставался джентльменом: – Желаю успеха в борьбе с Департаментом и со мною... Свежий ветер задувал в широкие окна с Невы, заставленной оттаявшими кораблями, торжественная лепнина высоких потолков Сената невольно напоминала о славном прошлом, а пухлозадые гении, раздувая щеки, извлекали из горнов радостные гимны юридической и нравственной справедливости. Докладывал дело сенатор и профессор уголовного права Н. С. Таганцев, который попросил Карабчевского: – Николай Платоныч, садитесь так, чтобы я вас видел... Это был тот самый Таганцев, коего изобразил художник Кустодиев на известной картине «Вечернее чаепитие», на которой сенатор изображен хлебающим чаек с блюдца. Выходец с московской Таганки (откуда и его фамилия), сенатор, под стать купцам, чаепитие обожал, лицо он имел багровое, а бороду белую. Именно этот человек в 1887 году защищал Александра Ульянова, брата Ленина. Теперь, опытный криминалист, он не защищал, а, напротив, обвинял Ольгу Палем, заодно уж осуждая и всю следственную катавасию с неразберихою множества свидетелей. – Вы утверждаете, – говорил Таганцев, обратясь к Карабчевскому, – что убийство Довнара совершено Ольгой Палем в припадке невменяемости, настаивая при этом на случайности преступления. Вопрос же об умоисступлении, как мне кажется, остался у нас неизвлеченным из ящика Пандоры, нервное же состояние подсудимой следовало измерять выводами врачей-психиатров, а не доверять выводам полицейских врачей, которые раздели ее, бедненькую, и осмотрели даже в тех местах, кои никакого отношения к злодейству не имеют. В конце концов, господа, следствие занималось ловлей блох, а главного так и не увидело... Таганцев говорил долго, но длинноты сенатора не были утомительны, ибо потомок купцов с Таганки владел образною народною речью, способной скрасить любое занудство. С моей же стороны, читатель, было бы излишне забивать голову судебной казуистикой о нарушениях статей № 762, 529, 619, 1484, 553 и далее, ибо мы этих статей не знаем, и знать их нам совсем не обязательно; важнее, чем Ольга Палем обрела свободу незаконно, – именно так и было заявлено Таганцевым. Пришло время говорить сенатору А. Ф. Кони. Мне же, автору, придется раскрыть увесистый том «Решений уголовного кассационного деп-та Правительствующего Сената» за 1895 год, изданный почему-то в Екатеринославле (типография Исаака Когана, 1911 год издания). Слава богу, эта книга в моей библиотеке имеется. Было бы опять-таки наивно с моей стороны утруждать читателя аргументами А. Ф. Кони, ибо они понятны не нам, а только юристам прошлого столетия. Речь А. Ф. Кони была слишком объемная, я же выбрал из нее лишь одно место, дабы читатель, взыскующий достоверности, проникся ее отрицательным настроением. – Право судебной власти, – говорил Кони, критикуя порядок суда и следствия по делу Ольги Палем, – слишком для нас священно, но и пользоваться им надобно осмотрительно, не допуская того, чтобы интимные детали чужой жизни, особенно женской, вводились в сам процесс, раскрывая публичное оглашение подробностей, способных нанести моральный ущерб личности подсудимого. Мы можем осуждать Ольгу Палем, но это не дает нам права выворачивать напоказ те стороны ее личной жизни, которые никак не относятся к обвинительному протоколу... Николаю Платоновичу порою начинало казаться, что в лице А. Ф. Кони он нашел своего союзника, но в этом адвокат ошибался. В своем заключении обер-прокурор Сената, опираясь на статьи законов, нарушенные в процессуальном порядке, поддерживал выводы Таганцева, настаивая на крутом изменении приговора. – Закон высказался, – произнес Кони, глянув на победных гениев правосудия, – теперь мы готовы к восприятию эмоций... Николай Платонович, мы ждем! Прошу. Карабчевскому предстояло вторично выступить в роли защитника, и он, кажется, сумел доказать, что убийство студента Довнара после всех его издевательств над подсудимой стало попросту неизбежным возмездием , а пострадавший жизнью расплатился за свои провинности перед женщиной. Рассуждая таким образом, Николай Платонович ссылался на высокий авторитет правового института Франции, ибо Франция считалась в те времена классической страной правопорядка: – Мои парижские коллеги вовсе не ведают кассаций оправдательных приговоров суда присяжных, потому что во Франции слишком велико доверие к общественной совести, а личность, однажды оправданная, хранима от новых посягательств прокурорского надзора. К великому сожалению, наша юридическая практика не в силах оградить личность, признанную невиновной. Между тем, оправдательный приговор суда присяжных заседателей – это святыня, хотя в России эту святыню иногда и побивают камнями судебных пророков... Так он начинал, а вот так он завершил свою речь: – Господа сенаторы и господа Высокий Сенат! Я кончаю свои объяснения. Или я ослеп и ничего больше не вижу, или мои выводы неотразимо правильны: в деле Ольги Палем абсолютно отсутствуют всякие поводы для кассационного пересмотра приговора. Сейчас я лишь испытываю нетерпеливое волнение при мысли, для меня существенной, – исчерпана ли мною задача защиты во всей ее целости? Одна только мысль, что я, быть может, еще не высказал все, что сказать обязан, способна повернуть меня в бездну отчаяния... Каждому свое и каждый делал только свое. Решением Сената оправдательный приговор по делу мещанки Ольги Палем был отменен, дело решено передать для пересмотра в другом составе судебного присутствия. – Вы не слишком обижены на меня? – спросил Кони, сильной рукой дружески встряхивая Карабчевского за локоть. Николай Платонович не находил слов для ответа. – Ты победил, галилеянин! – сказал он сенатору. – Но эмоции необходимы, ибо женщину можно и пожалеть... ................................................................................................... Вечером этого же дня «Пале-Рояль» навестила полиция: – Вы госпожа О-Вэ Палем? – Да, я. – Собирайтесь. Вы арестованы. – Опять? – Извините. Мы здесь ни при чем. Таково решение Правительствующего Сената. Не станем, мадам, мешать вашим сборам. Тюремная карета возле подъезда, и мы будем ожидать вас... На этот раз, при более тщательном доследовании дела, Ольга Палем была подвергнута экспертизе врачей-психиатров, для чего ее поместили в больницу. Доктор Рукович сказал: – Что тут крутить ее и вертеть, если всем нам, господа, яснее ясного дня – перед нами дама с обычным психозом. В составе комиссии был и Зельгейм, читателю известный. – Коллега, – проворчал он, – не забывайте, что всякое убийство человека человеком – тоже извращение психики. – Позвольте, – вмешался третий врач, – мы каждый день слышим матюги на улицах, однако не хватаемся за револьверы, чтобы убивать сквернословов выстрелами в затылок. – Верно! Но одно позорное слово Довнара, сказанное им Ольге Палем, явилось той последней каплей, которая переполнила чашу ее терпения. К сожалению, так случается в жизни... Главный вывод комиссии психиатров был таков: убийство студента Довнара совершено в припадке умоисступления, когда Ольга Палем не могла контролировать свои действия. Однако новый состав суда не внял гласу врачей, и 18 августа 1896 года был вынесен новый вердикт суда присяжных заседателей. Палем была признана виновной в убийстве студента Довнара, которое совершено ею преднамеренно, хотя и в состоянии резкого душевного раздражения. – Исходя из этого, – зачитывался приговор, – но учитывая ее запальчивый и нервный характер, суд считает необходимым выказать подсудимой снисхождение, приговаривая ее к десяти месяцам тюремного заключения. «СТУПАЙ И НЕ ГРЕШИ!» – могли бы добавить судьи. ...Ольга Палем вновь обрела свободу в яркий весенний день, за воротами тюрьмы ее оглушило звонкое пение птиц. Она даже не удивилась, заметив, что возле тюрьмы стояла пролетка, в ней сидел Сережа Лукьянов, ожидавший ее. Кучер сразу подогнал лошадь к женщине, Лукьянов проворно соскочил на панель, приложился губами к ее руке. – Я не отказываюсь от своих слов, – сказал он, застенчиво улыбаясь. – Мама благословила мои намерения, а мои показания на суде вы можете считать любовным признанием. – Спасибо. Именно так я и поняла их... Ольга Палем обняла его шею исхудавшей рукой, крепко-крепко расцеловала в губы истосковавшимся поцелуем. – То, что было сказано вами на суде, надо было сказать еще раньше – в те старые и дивные вечера на хуторе под Аккерманом. Наверное, вся моя жизнь сложилась бы совсем иначе... Спасибо вам, Сережа, – повторила Ольга Палем. – Вы очень хороший человек, а я... я очень плохая женщина. – Не верю в это. Решайтесь! Я жду. – Нет, – отказала ему Палем, гордо встряхнув головой, отчего рассыпались по ее плечам длинные волосы. – Вы слишком чисты и благородны, но я-то знаю, что рано или поздно мое прошлое еще не раз напомнит вам о себе, и я не хочу, чтобы вы мучились именно тем, что у меня есть прошлое... Такое, какое было! А какое оно было, лучше не вспоминать. Сережа Лукьянов, огорченный отказом, спросил: – Куда же вы теперь? Кто приютит вас? – Если бы знать! Но я сама ничего не знаю... Ольге Палем теперь хотелось уехать далеко-далеко – в такую несусветную даль, где о ней никто ничего не знает и никто не посмеет попрекнуть ее прошлым, которое – да простит ей бог! – есть у каждой женщины, хоть однажды любившей. 21. ТАМ, ГДЕ АМУР СВОИ ВОЛНЫ... Начав этот роман в «женский» день 8 марта, я заканчиваю его 23 марта – в день рождения моей любимой жены Тонечки, и, признаюсь, мне хотелось бы посвятить этот роман именно ей... Вместе со мною она уже побывала в Одессе столетней давности, а теперь она ждет от меня приглашения, чтобы навестить иные края. Совсем иные!

The script ran 0.025 seconds.