1 2 3 4 5 6 7 8
«А вдруг оставят меня?.. Вдруг оставят?..»
Слой жира утихомирил яростный вал. «Аскольд» раскачивается плавно, медлительно. Слышно, как на мостике Рябинин спрашивает штурмана:
– Что это за судно?
И Векшин отвечает:
– Корвет союзного флота «Ричард Львиное Сердце».
– Боцману Мацуте и всей баковой группе объявляю благодарность! – доносится усиленный мегафоном голос капитана.
Антон Захарович ждет. Ему кажется, что Рябинин сейчас скажет что-то еще, относящееся именно к нему. Но мегафон молчит.
«Нет, не оставят», – вздыхает боцман.
* * *
Через полчаса «Аскольд», точно драгоценность, которую заботливый ювелир кладет в удобный футляр, улегся на подогнанные к его бортам деревянные кильблоки.
Постановка в док закончилась…
Мацута небрежно кидал в чемодан свои вещи. Прощаться с кораблем было страшно – все равно, что прощаться с жизнью. В последний раз прошелся боцман по отсечным закоулкам траулера. Чтобы скрыть слезы, закрыл глаза. И так вот, с закрытыми глазами, шел старик, привычно перешагивая высокие комингсы, машинально распахивал тяжелые двери, знал – где пригнуться, где поберечь локоть…
Возле одного люка боцман остановился, сказал Хмырову:
– Здесь место заколдованное: вот погоди день-два, и на крышке снова ржа выступит. Я ее полжизни, проклятую, скреб – теперь ты следи…
А когда вышел на палубу, сказал матросам:
– Ведь я – черниговский, братцы. Я уже и забыл – как там? Говорят, чернозем все больше. А какой он – не помню… Видать, в колхозах я не работник. Куда мне деваться?
И все удивились: казалось, что нет у Мацуты иной родины, кроме моря. И смешно прозвучало вдруг это крестьянское слово – чернозем. Сказал бы он «жвака-галс» или «шкентель с мусингами» – никто бы не удивился.
– Яблоков давно не ел, – вздохнул боцман. – Яблоков хочу. Вот возьму и поеду к себе по яблоки. Надоело мне с вами тут картошку хряпать…
Мацута попрощался с командой, и корабельная шлюпка отвезла его на другой берег Кольского залива, в Мурманск. Гребцы, вернувшиеся обратно, потом рассказывали, что всю дорогу боцман плакал и, оборачиваясь назад, смотрел на свой «Аскольд».
«Я им покажу…»
Лейтенант Артем Пеклеванный жил во флотском полуэкипаже, ожидая назначения на боевой корабль. Тянулись серые береговые будни, изредка скрашиваемые вечерами в клубе.
«Сколько же можно ждать?»
Но как бы то ни было, когда его спрашивали о назначении, Артем, не задумываясь, отвечал:
– Я миноносник. Меня отправят на эсминец.
Лейтенант и не представлял себе иное. Он любил эти легкие стремительные корабли, созданные для лихих смертоносных ударов, – корабли, готовые вынырнуть из тумана, развернуться, поразить и снова мгновенно сгинуть в морском ненастье.
«Я миноносник!» Он был им на Тихом океане, мечтал об этих кораблях еще в поезде, и мечты не слабели, наоборот, росли и крепли.
* * *
– Лейтенант Пеклеванный! Вас вызывает контр-адмирал Сайманов.
Артем вскочил с койки, на которой сидел, и, одернув китель, переспросил:
– Меня?
– Да. К Сайманову.
«Наконец-то!» – лейтенант облегченно вздохнул.
Контр-адмирал принял его в своем прокуренном кабинете, из окон которого виднелся вспененный рейд. Пеклеванный испытал некоторую робость при виде этого грузного пожилого моряка, который не спеша листал его «личное дело».
Сесть офицеру контр-адмирал не предложил, и Артем навытяжку стоял перед ним, озирая увешанные картами стены.
– Артем Аркадьевич… так, так, – сказал Сайманов. – Плавали на эсминцах, за границей не были, комсомолец… так, так!
Он посмотрел на офицера в упор:
– Чего-то не найду, где у вас здесь записаны дисциплинарные взыскания?
– У меня их никогда не было, товарищ контр-адмирал, – гордо просиял Артем.
– Так уж никогда и не было? – усмехнулся Сайманов, и Пеклеванному показалось, что, не вылезай он всю службу с гауптвахты, и контр-адмирал сам бы кинулся ему в объятия…
– Никогда не было, товарищ контр-адмирал, – повторил Артем.
– Ага, вот – нашел! – сказал Сайманов. – «Курсанту Пеклеванному объявлен строгий выговор за превышение власти старшины класса…» Теперь можете садиться!
Лейтенант сел – как в лужу.
– Извините, пожалуйста, – смущенно бормотал он. – Но я, честное слово, забыл. Не подумайте, что я хотел скрыть…
– Нет, что вы! – успокоил его Сайманов. – У вас здесь так много благодарностей, даже ценные подарки. И очень хорошие характеристики… Вам в училище кто читал морскую практику?
– Авраамов.
– Это хороший моряк. А минное дело?
– Слесарев.
– Я его, кажется, не знаю… А вот скажите мне, пожалуйста, – спросил контр-адмирал, – за что вы получили значок «Отличник ВМФ»?
– Я удачно провел стрельбы миноносца.
– Так, так… А почему же вы его не носите на груди?
Пеклеванный немного растерялся:
– Я его носил… на Тихоокеанском. Но здесь все офицеры кругом орденоносцы. Как-то неудобно ходить со значком. Подумают еще: вот, нашел чем хвастаться!
– Да, – откровенно рассмеялся контр-адмирал, – значком здесь, конечно, никого не удивишь… Ну, а сейчас вы тоже, наверное, хотели бы попасть на миноносец?
– Да, товарищ контр-адмирал.
– Я знаю, – мягко улыбнулся Сайманов, – вся флотская молодежь мечтает об этих кораблях. Что ж, это хорошая школа для моряка, но вы, товарищ Пеклеванный, на миноносец не попадете…
Артем почувствовал, как у него что-то оборвалось в груди, и, когда взял себя в руки, услышал:
– …Обыкновенные рыбаки должны постичь военное искусство, чтобы громить врагов наверняка. Вы назначаетесь помощником командира этого корабля. Вся тяжесть боевой подготовки ложится на вас, работы предстоит много, но команда корабля, спаянная работой на промысле, готова преодолеть любые трудности, и успех обеспечен… Сейчас вы отправитесь на патрульное судно «Аскольд» для прохождения на нем службы.
Пеклеванный вдруг захотел сказать о своей давнишней мечте – о миноносцах, о том, что только на этих кораблях он сможет по-настоящему проявить себя как офицер флота. Но суровая флотская дисциплина сделала свое дело раньше, чем он успел об этом подумать.
Артем встал, вытянул руки по швам и неожиданно для самого себя четко сказал:
– Есть отправляться на патрульное судно «Аскольд».
– Учтите, товарищ Пеклеванный, что на «Аскольде» воевать и работать надо особенно хорошо. Там капитан Рябинин. Вы, наверное, что-нибудь о нем уже слышали?..
Пеклеванный вспомнил эшелон «14-бис», тесное четвертое купе. Ирина Павловна ему говорит: «Капитан „Аскольда“ первый проник в малодоступные районы моря, но это еще не все…»
– Да, я слышал о Рябинине…
– Ну и замечательно! Берите в строевом отделе документы и отправляйтесь. Шлюпка ждет у третьего причала. Можете идти.
– Есть идти!
– Кстати, захватите в приемной спутника. Тоже на «Аскольд»…
В приемной Артем подошел к одному офицеру, который почему-то показался ему старым рыбаком:
– Простите, вы не на «Аскольд»?
– Нет. Я с берегового поста службы наблюдения и связи.
Пеклеванный обратился с вопросом к другому офицеру.
– Никак нет, – ответил тот. – Я с тральщиков.
– Это я на «Аскольд»! – раздался женский голос.
Артем обернулся и увидел невысокую девушку в морском кителе с погонами лейтенанта медицинской службы. Легко поднявшись с дивана, она пошла ему навстречу, как-то застенчиво склонив голову набок.
– Китежева, – назвалась она и добавила: – Варя. А вы тоже на «Аскольд»?
– Да, – ответил Пеклеванный, сердито куснув губу. – Очевидно, на шлюпку пойдем вместе?
– Хорошо, – согласилась она…
Уже спускаясь с крутизны сопки к заливу, лейтенант Пеклеванный доверительно сказал:
– Посылают нас с вами, доктор, на какой-то траулер. Воображаю, как он пахнет рыбой. «Трошечкой», как говорят здесь…
Варя внимательно посмотрела на него, рассмеялась:
– Вы знаете, я все равно ничего не понимаю в кораблях, но море люблю… Раньше служила в транспортной авиации, тоже морской, и мне стоило большого труда добиться перевода на корабль.
Пеклеванный искоса взглянул на нее. Придерживая от ветра берет с серебряной эмблемой врача, она шла, наклонившись вперед, и яркий здоровый румянец играл на ее щеках. Лицо у нее было круглое и белое, как у всех северянок. А волосы – иссиня-черные, словно у цыганки.
«Конечно, – раздраженно подумал Пеклеванный, – разве она что-нибудь понимает в кораблях?» И он зашагал вперед так быстро, что чемоданы закачались и заскрипели в его крепких руках.
В самом конце причала прыгала на волнах пузатая корабельная шлюпка. Матросы в зюйдвестках удерживали ее от ударов о сваи.
– С «Аскольда»? – спросил Артем. – Далеко стоите?
– Да нет, всего полчаса ходу. Гребцы хорошие, – ответил матрос, сидевший на руле. – Мы вас давно ждем.
– Прежде, – строго заметил Пеклеванный, – чем разговаривать с незнакомым офицером, надобно представиться ему. Так, по-моему, учит устав?
– Мы еще не знаем, чему он учит. А зовут меня Платов, тралмейстер.
– Меня интересует звание, а не профессия!
– Нет у меня звания, – ответил матрос, начиная злиться. – А профессия – что ж, моей профессии люди завидовали…
Грузно качнувшись, шлюпка отошла от причала, Варя села на кормовую банку, поджав под себя ноги – на днище плескалась вода. Пеклеванный окинул гребцов быстрым проницательным взглядом. Все были как на подбор, сильные молодые парни. Шлюпка, несмотря на волну и ветер, шла ходко. От ровных ударов весел по бортам разбегалась лохматая пена.
Китежева повернулась к Артему, тихо спросила:
– Вы всегда такой, товарищ лейтенант?
– Какой «такой»?
– Ну вот… строгий такой.
– Я не требую незаконного, – ответил Пеклеванный. – Я требую только то, что положено по службе.
– Тогда простите, – извинилась девушка.
Платов тем временем рассказывал гребцам:
– Так они, значит, и встретились. Ну, слово за слово, а тут, глядь, она и призналась: «Никонова, – говорит, – я», – и все тут. Ирина-то Павловна об этом мужу скажи, а он такого дела в ящик не положит. Ведь Костя-то Никонов у него великим мастером был, я уж после него – воробей какой-то… Вот тетя Поля и давай ходить по милициям: нет ли такой, обрисовывает. Нашла. Ну, тетка сердечная – к себе затащила. Живут…
– О чем это вы рассказываете? – спросила, вмешавшись в матросский разговор, Варя Китежева.
– Да вот, товарищ лейтенант, вы, как врач, подлечили бы одну женщину. Из блокады ленинградской вырвалась, всего натерпелась…
– Платов, – остановил матроса Артем, – прекрати разговоры.
– А вы мне не тыкайте, – огрызнулся бывший тралмейстер. – Со мной сам главный капитан флотилии на «вы» разговаривает. А то я тоже могу тебе тыкнуть. Так тыкну…
– Товарищ Платов, прекратите разговоры.
– Вот так-то лучше!
– А еще лучше – помолчать, когда вам говорят. Вы отвлекаете гребцов от дела!
– Что ж, можно и помолчать.
– Да не «можно», а «есть, молчать»! Повторите!
– Ну, есть молчать, – обиделся тралмейстер.
– Еще раз, без всяких «ну».
– Есть молчать!..
– И впредь только так, – твердо заключил Пеклеванный. – Я вижу, что у вас нет никакой дисциплины. Научитесь!.. Будете по одной половице бегать…
– У нас половиц нету, – ответил кто-то с носа шлюпки, опуская лицо вниз. – Половицы в избе остались!
«Черт знает что! – подумал Артем. – Хоть кол на их голове теши…»
Варенька Китежева, сделав хитрое лицо, снова обратилась к Пеклеванному:
– Товарищ лейтенант, теперь я должна вам подчиняться?
– Да. Согласно уставу корабельной службы.
– А у вас есть этот устав?
Пеклеванный хлопнул рукой по своему чемодану:
– Конечно, есть.
– Ой, вы не откажете в такой любезности?.. Дайте мне почитать его, пожалуйста. А то, имея такого начальника, как вы, я боюсь сложить свою буйную голову на гауптвахте!..
– Прямо по носу эсминец! – крикнул баковый.
Пеклеванный вытянулся вперед всем телом, жадно всматриваясь. По заливу шел миноносец. Покачивалась его палуба, вместе с ней качались орудия, матросы. Минута – и они поравнялись. Корабль пронесся мимо, обдав шлюпку теплом вентиляторов, и понес свой высокий запрокинутый мостик дальше, в сторону океана. Миноносец быстро таял вдали, и казалось, что вместе с ним тают последние надежды лейтенанта.
Когда же корабль совсем скрылся из виду, Пеклеванный натянул фуражку поглубже, поднял воротник шинели и сидел так до самого Мурманска, молчаливый и сумрачный.
* * *
В доке было шумно и тесно. «Аскольд», вытащенный из воды, уже успел обстроиться лесами, и матросы, стоя на них, сдирали с бортов ракушку и зеленую слизь водорослей. Варя как зачарованная осматривала корабль, заглядывала в решетки кингстонов и даже попробовала повернуть лопасть винта.
Пеклеванный бегло осмотрел корабль снаружи. «Старая лоханка, – подумал он об „Аскольде“, – вонючий тресколов», – и сразу поднялся по сходне на верхнюю палубу. Рябинин встретил нового помощника сдержанно и даже суховато. Первое, что запомнилось Артему в капитане, – глаза, по-детски ясные и чистые, наполненные каким-то тихим, спокойным сиянием. Капитан смотрел на молодого лейтенанта свежо и открыто и каждый свой вопрос будто бы дополнял прямым, откровенным взглядом.
И каюта у него была просторная, светлая, проветренная; в ней стояло только самое необходимое: стол, койка с пробковым матрацем и два привинченных к палубе кресла.
– Дисциплина на «Аскольде», – говорил Рябинин, посасывая свою короткую трубку, – всегда была хорошей, но теперь требуется установить новую форму взаимоотношений между людьми. Час тому назад привезли два орудия. Завтра или послезавтра рабочие поставят их на палубе. Надо сразу взяться за подготовку комендоров. Потом мы поговорим обо всем подробнее, а сейчас можете отдохнуть после дороги. Номер вашей каюты – четыре…
Рябинин был несколько растерян, когда на пороге его каюты появилась женщина. Пусть даже в форме военно-морского врача, но все-таки… юбка, чулочки, туфельки, беретик. На такую уж не гаркнешь!
– Контр-адмирал Сайманов знает о вашем назначении? – спросил Рябинин, усаживая девушку напротив себя.
– Он же меня и направил.
– Хм… Ну, ладно. Вы бы только, Варвара Михайловна, поберегли туфли. Не так шагнете – и каблуки долой!..
Рябинин велел буфетчику принести чаю и печенья.
– Извините, – сказал он, – у нас больше ничего нет. Мы в пище всегда были непривередливы. Вы сыпьте сахару побольше – не смущайтесь!
– Ой, я такая нахалка, что никогда не смущаюсь. К тому же я сегодня ничего еще не ела…
Варенька Китежева положила три ложки сахара в стакан чаю, аккуратно подобрала с вазочки все печенье. Рябинин смотрел, как она с аппетитом ест, аккуратно облизывая свои румяные полные губы, и ему начинала нравиться эта девушка.
– Если так еще и работать будете, тогда, уверяю вас, мы будем большими друзьями! Я, честно говоря, не испытываю доверия к людям, которые долго ковыряются в тарелке!
Китежева рассмеялась и протянула капитану засургученный пакет со своим «личным делом».
– Да нет, я читать не буду, – сказал Рябинин. – Тем более что в медицине ничего не смыслю.
– Но здесь не о медицине. Здесь – обо мне.
– Все равно. Прочитаю в другой раз. Я привык знакомиться с людьми не по бумагам!..
Он проводил ее до дверей лазарета и позвал к себе новоиспеченного боцмана Хмырова.
– Если только, – пригрозил он, – я хоть раз услышу теперь, что на палубе кто-нибудь матюгнется, то я…
Хмыров отступил на всякий случай назад.
– Я вас понял, – поспешно ответил он, – и повторять не надо. Мы же ведь тоже не дураки – слабый пол ничего не услышит!..
– Даже шепотом! – сказал Прохор Николаевич.
– И даже шепотом, – покорно согласился боцман.
Тем временем в полуосвещенной каюте, расположенной на корме, Пеклеванного встретил стройный человек с бледным лицом; он поднялся ему настречу, протянув руку.
– Олег Владимирович Самаров, – назвался он и сразу энергично выдвинул несколько пустых ящиков шкафа. – Пожалуйста, раскладывайте свои вещи, располагайтесь как дома. На какой койке вы хотите спать – на верхней или на нижней?.. Если есть книги, ставьте их вот на эту полку, рядом с моими. Вешалка – здесь, ванна – по коридору, вторая дверь налево. Мы вас ждали и… давно ждали!
Артем разложил по ящикам белье, бросил на верхнюю койку парусиновый чемодан и, отказавшись мыться, вместе с помполитом вышел на палубу. Внизу по лесам расхаживали матросы, стуча скребками по гулкому днищу «Аскольда».
Наблюдая за их работой, помполит первый нарушил молчание:
– Когда же думаете взяться за дело?
– Не знаю с чего, – ответил Артем.
– Почему же?
– Да вот хотя бы: корабль гражданский, матросы, наверное, думают, что если они не дерутся с начальством, значит, уж все в порядке. А это не так… Придется браться за дело с самого начала.
– А вы сюда и посланы, чтобы начать все с самого начала. В этом-то вся соль.
– Ну что ж, – Пеклеванный невесело усмехнулся, – вот завтра приготовим орудия и начнем тренироваться. Для начала не на снарядах, а на болванках!
– Завтра… А почему, спрашивается, не сегодня?
– Можно и сегодня… Что ж, давайте после ужина приступим.
– А если сейчас, – улыбнулся Самаров, – вот прямо сейчас?
По палубе шел матрос. Лейтенант окликнул его, и матрос остановился.
– Куда идете?
– В ахтерпик. Боцман Хмыров там клещи забыл.
– А почему вы идете медленно?
– Так я же… Боцман и говорит мне: «Сходи, Мордвинов, принеси клещи». Вот я и пошел…
– Запомните: на военном корабле ходить вразвалку не разрешается. Идете обедать – бегом, идете курить – бегом, в гальюн идете – все равно быстро. И это еще не все… Почему вы идете в корму по правому борту? Надо идти по левому, а в нос – по правому. Так, чтобы море всегда по правую руку было. А что если боевая тревога в ночное время? Будете в темноте налетать друг на друга?.. Можете идти в ахтерпик и скажите боцману Хмырову, чтобы он впредь ничего не забывал…
Когда Мордвинов ушел, Самаров погасил папиросу и, бросив окурок за борт, сказал с лукавством:
– Вот, видите, уже и начали. Незаметно для самого себя. Остается лишь пожелать успеха… Только скажите, пожалуйста: отчего вы такой злой?
– Будешь злой, – ответил Артем, – когда каждый называет себя моряком, а окурки кидает прямо за борт!..
Пожалуй, в этот день только один человек на всем корабле не выслушал замечаний от Пеклеванного – это был сам командир корабля, Прохор Николаевич Рябинин.
«Я им покажу, что такое настоящая служба, – думал вечером Артем, укладываясь спать. – А когда отшлифую их, тогда можно подавать рапорт о переводе на миноносцы…»
Когда позовет море
В старинной «Естественной истории рыб» говорится о том, что сельдь северных морей оказывает на благосостояние народов влияние гораздо большее, чем кофе, чай, пряности тропиков и шелковичный червь. И действительно, сельдяной промысел – самое значительное из всех морских предприятий; он способствует формированию отважных людей, неустрашимых моряков, опытных навигаторов.
Ирина Павловна вспомнила об этом почему-то сейчас, когда самолет летел низко над морем, пугая шумом мотора чаек, что кружились над косяком сельди. Косяк выделялся на поверхности моря рыже-фиолетовым пятном, напоминающим по форме округлый полумесяц длиною около двух километров. Смотря вниз, через замерзшее окно кабины самолета, она думала о том, что ей в период экспедиции придется еще многое узнать об этой породе рыб.
Подув на замерзшие пальцы, перенесла на бумагу изображение сельдяного косяка и поставила рядом координаты. Прибрежная авиаразведка на сегодня была закончена. Тронув пилота за плечо, Ирина Павловна прокричала ему в самое ухо, что можно ложиться на обратный курс. Самолет, накренившись на левое крыло, развернулся к берегу…
В институте Ирина Павловна случайно встретила главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев всегда относился к ней добродушно и ласково.
– Ну, ну, рассказывайте… Что в Архангельске? А как ваш сын?.. Наверно, вырос.
– Большой уже. Сегодня пошел получать паспорт. Шестнадцать лет!
– Вот как? А у меня есть новости.
– Какие же?
– Траулер «Рюрик» взял на себя соцобязательство «Аскольда» и принял от него передовой вымпел флотилии.
– Ого! Моему Прохору, значит, придется кое-кого после войны нагонять. Это будет любопытно… Отойдемте в сторонку, Генрих Богданович, у меня к вам есть одно дело.
– Слушаю вас, дорогая Ирина Павловна.
– А дело вот в чем. Я уезжаю в Чайкину бухту, где стоит корабль, который, кажется, может заменить нам «Меридиан». Если я установлю, что эта шхуна пригодна для экспедиции, нужно будет отбуксировать ее в Мурманск для переоборудования. Вы должны мне посодействовать в этом.
– Ирина Павловна, я знаю, о каком корабле идет речь, – сказал Дементьев, – и я не советовал бы вам связывать судьбу экспедиции с этой шхуной.
– Почему? Разве это плохой корабль?
– Нет, корабль хорош, но вы не сможете найти для него нужного капитана. Да, да, не удивляйтесь этому: на нашем флоте много прекрасных капитанов, и некоторые плавали на парусниках, но вряд ли кто-нибудь из них согласится управлять этой шхуной – слишком сложно и хитро парусное вооружение.
– Да, но ведь раньше кто-то управлял этой шхуной! – удивилась Ирина Павловна.
Дементьев рассмеялся:
– Вы сначала спросите, кто ее построил.
– Кто?
– Человек.
– Я понимаю, что человек. Но какой?
– Точно такой же, как и эта шхуна. Он был на севере единственным ее капитаном. Мудрый, талантливый человек, хотя и с большими причудами. В старое время даже марсофлоты боялись его, как огня!
– Он жив сейчас?
– Вот чего не скажу, так уж не скажу. Не знаю.
– А как его звали?
– Не помню. Простая русская фамилия.
– Генрих Богданович, дорогой, все это мне кажется такой сказкой, что я не хочу в это верить. Я уверена: капитан найдется. От вас же требуется одно: посодействуйте, пожалуйста, в перебуксировке шхуны к причалам Мурманска.
– Это я вам обещаю, Ирина Павловна…
Домой она возвращалась вечером. Дул теплый ветер. Недавно выпавший снег таял. Пахло гниющими водорослями. С другого берега залива доносился стук пневматических молотков – это на «Аскольде» клепали днище.
Ирина Павловна всмотрелась во мглу, где обрисовывались скрытые в тени берега очертания корабля, и ей показалось, что среди многих фигур, стоявших на палубе, она узнала коренастую фигуру Прохора.
Женщина глубоко вдохнула холодный воздух. «Все-таки я счастливая», – вдруг подумала она о себе и совсем неожиданно рассмеялась. А почему бы и нет? Ее семья словно течет в едином русле: одни заботы, одни досады, каждый понимает все с полуслова, а море шумит и шумит под окнами их дружного дома. Пусть оно шумит и под окнами внуков и под окнами правнуков!
И этому большому счастью она обязана не столько себе, сколько ему – Прохору: вон там он стоит на палубе! Ирина часто пыталась представить себе, как бы сложилась ее жизнь, если бы она его не встретила… И получалось всегда так скучно, так пресно и плохо. Только с ним, только с этим городом, только с этим морем – она будет счастлива. Вот уж не думала она в своей молодости, что ее слабая женская жизнь так густо замешается на этих крепких дрожжах!..
Сына, несмотря на поздний час, дома не было. Ирина Павловна прошла в его комнату. Ящики шкафа были выдвинуты, повсюду валялось белье, разбросанное в какой-то непонятной спешке, а на столе лежал самодельный конверт, и на нем рукой Сережки было крупно написано:
«МАМЕ»
Ирина Павловна развернула письмо сразу похолодевшими пальцами:
«Дорогая моя мама! Прости, что ухожу, не попрощавшись. Паспорт получил. Взял крепкие штаны из чертовой кожи и свитер. Так что мне будет тепло. Вернусь не знаю когда, скоро меня не жди и не сердись. Вернусь – все объясню. Не волнуйся только.
Сережка».
Ирина Павловна, не веря своим глазам, прочитала эту записку несколько раз и, точно желая убедить себя в чем-то, сказала:
– Ведь он совсем еще мальчик… совсем мальчик…
Так закончился для нее этот день.
* * *
День еще только начинался.
Засунув руки в карманы штанов, запачканных пятнами масел и красок, Сережка, насвистывая, широко шагал по улице. Все было продумано давно – значит, бояться нечего. Он только ждал удобного случая. Этот случай представился: паспорт лежит в кармане, а без него, к сожалению, не дают ходу человеку в этом мире…
– Здорово, капитан! – кричали, увидев его, мальчишки.
– На все четыре ветра, – отвечал Сережка.
– Куда потралил?
– Не ваше дело, салаги…
А вот и порт: он встречает его, как всегда, сиренами кораблей, грохотом лебедок, выкриками грузчиков. Над причалами возвышались тупые бивни форштевней океанских транспортов, сновали матросы, бегала по рельсам маленькая охрипшая «кукушка». Из люков корабельных кубриков доносились мотивы моряцких песен, в воздухе висела неугомонная «майна».
Рот сам по себе открывался от наслаждения. Сережка долго бродил в толпе матросов, мимоходом подставляя свое плечо для подмоги любому грузчику.
Наконец остановился возле двух матросов. Один матрос сказал другому:
– Что? На приколе сидишь, скоро зад обрастет ракушей?
– Да, не везет – всю кормушку нам разворотило, – ответил второй. – А твой «Жуковский» никак уходит?
– Да, нас уже скоро на рейд буксиры потащат. Вечером «яшку» поднимем, и – плевал я на все!
– А куда идете, знаешь?
– В море выйдем – там скажут…
Дальше Сережка уже не слушал. Он проскочил в конец причальной линии, где высился покатым бортом транспорт «Жуковский». У трапа стоял часовой, который преградил дорогу откинутым штыком.
– Ну, чего пугаешь? – сказал Сережка. – Не маленький…
– Тебе кого, чешуенок?
– Капитана. А что?
– Капитан в таможне, – отрезал матрос. – Проси старпома – тогда пущу.
– Ну, давай к старпому.
– Сигай в тот люк…
Старпом оказался похожим на барона Мюнхгаузена – именно таким его изображают на картинках в детских книжках. Сам длинноногий, тощий, усы взъерошены, глаза навыкате…
– Поди-ка сюда, – поманил он Сережку пальцем.
Едва Сережка доверчиво приблизился к нему, как моряк сразу же больно схватил его за локоть:
– По глазам вижу – ты получил паспорт.
– Да.
– И живешь в Мурманске?
– Да.
– И хочешь, чтобы я тебя принял на корабль?
– Да.
– И будешь делать все?
– Да.
– И даже согласен чистить картошку?
– Конечно.
– Все ясно, – огорчился старпом. – До чего же вы неоригинальный народ! Все, как один, отвечают одинаково. Увы, юноша, вы должны меня извинить, но вам не придется быть моим коллегою…
Моряк развернул Сережку к себе спиною, поддал коленом под зад и коротко крикнул:
– Вон!
– Ой, – сказал Сережка.
– Вы что-то изволили сказать? – любезно осведомился моряк.
Сережка, потирая ушибленное место, расхохотался прямо в лицо старпому:
– А это здорово! Крепко вы мне дали…
– Вам понравилось? – удивился моряк.
– Да, – ответил Сережка, – это вы мне понравились. Я так думаю, что мне будет приятно служить под вашим командованием. А отступать я не люблю… Итак – до завтра!
* * *
Море… Оно шумело совсем рядом, такое близкое и такое недоступное. Больше всего на свете Сережка любил море. Оно прочно входило в его дом, становясь для всей семьи верной, хотя и не укатанной дорогой, по которой прошли его прадед, дед и отец. О море напоминало все: штормовые плащи отца, в складках которых засохли комки голубоватой соли, комната матери, заставленная аквариумами с морскими животными, разговоры моряков, тянущиеся далеко за полночь, – от этих разговоров всегда хотелось встать, покинуть дом и идти навстречу ветрам, шквалам, просторам.
В детстве он пережил много увлечений: собирал коллекции диковинных марок, охотился на диких уток в тундре, учился в Доме пионеров играть на скрипке, но твердо знал, что это все отойдет и останется одно – море!
Он еще лежал в детской колыбели, когда пахнувший штормом отец склонялся над ним, и с тех пор в памяти хранился этот свежий запах океанского разгула, который с каждым годом становился привычнее и роднее. Засунув за пояс школьные учебники, Сережка любил прийти в порт и смотреть, как уходят в море корабли. Тогда ему казалось, что берега залива разворачиваются, уходят вдаль, и вот около его ног уже плещутся волны открытого океана, а где-то в тумане встают призрачные города, острова, страны.
Юношеские, ненасытные желания! Им не было конца и предела!..
Вечерело. Сопки задернулись сумерками. Над водой клубился туман. На берегу Кольского залива, на самой дальней окраине Мурманска, Сережка постучал в дверь маленькой, почерневшей от сырого ветра избушки. Здесь жил отставной боцман с траулера «Рюрик» Степан Хлебосолов.
Войдя в чистенькую горницу одинокого боцмана, юноша спросил ключ от прикола своей шлюпки.
– Куда идешь-то в темную темень? – проворчал старик, но ключ все-таки дал.
– А теперь давай попрощаемся, дядя Степан. Ухожу я. В море…
Старый смотритель вздохнул и ничего не ответил. За бревенчатой стеной шумели волны, ветер хлестал в окна колючими брызгами. Язычок керосиновой лампы освещал лицо отставного боцмана, его по-старчески добрые глаза и множество глубоких извилистых морщин.
Степан Хлебосолов знал: когда человека «море позовет» – перечить ему не надо. А потому, выслушав Сергея, смотритель не задавал никаких вопросов, не отговаривал, а только сказал:
– Трудно. Ой, как трудно тебе будет, сынок… Только ты не робей. И не гордись. Будь прост. Как батька твой. Он в людях толк понимает. И ты на людей пошире гляди… Много-о они дадут тебе, люди-то! А провожу я тебя старинной пословицей. Меня когда-то тоже ею благословили. И я – тебя…
Он встал и поцеловал Сережку в лоб:
– Сохранно тебе, сынок, плавать по Студеному морю!..
Сережка вышел. Тьма сгустилась, нависнув над морем. Открыв ключом замок прикола, юноша протащил шлюпку по гальке и столкнул ее на воду. Уже сев за весла, увидел на берегу сгорбленную фигуру боцмана.
– Дядя Степа, иди в избу, простынешь!
И ветер донес до слуха ответное:
– …а-анно …авать на… море!..
Шлюпка, зарываясь в воду, быстро перескакивала с гребня на гребень. Скоро из тумана выплыл высокий серый борт транспорта. Сережка осторожно подвел бот с носа, задержался руками за якорную цепь. Прислушался. Было тихо. Видно, команда отдыхала перед авралом.
Тогда, повиснув на якорной цепи, юноша долгим взглядом попрощался со шлюпкой и оттолкнул ее ногами. Течение отлива сразу подхватило шлюпку, понесло в сторону открытого моря. Толстая якорная цепь из больших звеньев тянулась к палубе транспорта.
Ловко подтягиваясь на руках, Сергей поднимался кверху, стараясь не смотреть вниз, где колыхались волны. Он добрался до клюза, вылез на палубу и огляделся. Выбрав момент, когда часовой повернулся к нему спиной, Сережка на корточках дополз до грузового люка и, откинув брезент, отыскал скобу трапа.
Долго спускался вниз в сплошной темноте. Казалось, трюм не имеет дна. Наконец нащупал под ногой настил корабельного днища и в узком проходе между каких-то ящиков пробрался в конец трюма.
Когда юноша устроился на одном из ящиков, подложив под голову шапку, ему стало легко и весело. Скоро он услышал, как на верхней палубе пробежали матросы, загрохотала цепь, выбирая якорь, и транспорт тяжело качнулся, тронувшись в далекий путь.
За переборкой трюма глухо работала машина, ровно гудели вентиляторы кочегарок, где-то совсем рядом болотной птицей всхлипывал насос. В ящиках лежало гуано – он догадался об этом по запаху: до войны не раз ходил осматривать птичьи базары. Скоро у Сергея от едкого запаха стали слезиться глаза, засосало под ложечкой, но это его мало тревожило.
И он не заметил, как заснул под ритмичные вздохи машин.
* * *
Проснулся от странного ощущения. Тело то падало куда-то вниз, делаясь вдруг таким легким, что он совсем не ощущал своего веса; то, наоборот, медленно поднималось кверху и становилось таким тяжелым, что ребра ящика больно врезались в спину. Транспорт раскачивался на мертвой зыби. Юноша почувствовал голод и решил подняться на палубу.
«Теперь можно», – думал он, взбираясь по трапу.
Едва только откинул брезент люка, как его тут же окатил холодный соленый душ. Сережка рассмеялся, сердце замерло от восторга: насколько хватал глаз, кругом было открытое море.
Сменившиеся с вахты матросы пробегали мимо, и он направился следом за ними на камбуз. Здесь вкусно пахло щами и гречневой кашей. Матросы разбирали жестяные миски и подходили за едой. Он тоже взял себе миску с ложкой, встал в хвосте короткой очереди.
Кок, заглянув ему в лицо, неожиданно отвел чумичку со щами в сторону.
– А ты, братец, откуда?
Сергея обступили матросы. Кто-то крикнул:
– Ребята, да ведь он вчера к старпому приходил!..
Чья-то тяжелая рука легла ему на плечо, повернув его на все шестнадцать румбов. Перед ним, прожевывая кусок хлеба, стоял громадный моряк в парусиновой канадке.
– Ты меня знаешь? – коротко спросил он, и было видно, как кусок хлеба тугим комком прокатился по его горлу.
Сережка пожал плечами.
– Дядя Софрон! – раздались голоса. – Веди его к капитану! Неужели не видишь сам, что заяц!
– А ну, молчать! – рявкнул человек в канадке, и по тому, какая сразу наступила тишина, Сергей понял, что имеет дело с настоящим боцманом…
Через минуту он уже сидел среди матросов, жадно хлебая из миски щи. Боцман стоял рядом, облокотившись на обеденную стойку, и говорил, дыша в лицо Сережке запахом лука:
– Ты давай рисуй своей ложкой, до дна рисуй. Перед смертью никогда желудка обижать не надо. А на сковородку попасть успеешь… Ты как следует попрощался с родителями?..
Сергей не знал, что такое «сковородка», но до поры до времени решил молчать и ни о чем не спрашивать. Краем глаза он смотрел на смеющихся матросов и думал: «Здесь народ такой – ухари, пальца в рот не клади, откусят и выплюнут».
Юноша еще от отца знал, что моряки всех новых членов своей дружной семьи поначалу выдерживают на некотором расстоянии от себя. И лишь когда убедятся, что ты парень свой, только тогда примут в коллектив безоговорочно. А до этого проверят твою натуру со всех сторон: колкими шуточками, смехом, а иногда и леща залепят, только держись, – мол, как ты, обидишься или нет? Это, мол, тоже проверить надо.
Когда была доедена каша, дядя Софрон взял Сережку за локоть и сказал:
– Ну, вот, а теперь пойдем на сковородку.
«Сковородкой» оказалась штурманская рубка. Капитан сидел в глубоком кресле, овеваемый струей электрического ветрогона, и перелистывал «Мореходные таблицы» за 1943 год.
Мельком взглянув на Сергея, сердито спросил:
– Где сел?
– На рейде, – ответил юноша.
– Как?
– По якорь-цепи.
– Смело! – крякнул капитан и посмотрел на Сергея в упор, сузив глаза. Линия его бровей сделалась совершенно прямой, как морской горизонт, и когда он снова открыл глаза, то юноше почудилось, будто наступил хмурый, пасмурный рассвет.
Он решил, что капитан сейчас начнет ругаться, грозить, может, даже ударит, но вместо этого моряк спокойно спросил:
– Ты знаешь, куда идет судно?
– Нет.
– Так знай – в Англию, в Ливерпуль… А теперь, боцман, дайте мальчишке работу и можете идти.
– Есть, – ответил дядя Софрон и крепко взял юношу за плечо, точно боялся, что тот сбежит. Идя по палубе, он говорил ему на ухо: – Чернослив любишь? Вот сейчас я пошлю тебя на чернослив. Не работа, а сплошное лакомство. Лезь!
Сережка спустился в матросский кубрик. Высились ряды коек, блестел лагун с водой, в иллюминаторы врывался влажный ветер. Боцман оглядел его с ног до головы и коротко приказал:
– Раздевайся!
Сережка (значит, так нужно!) разделся, в одних трусах присел на железный рундук. Боцман, забрав его одежду, ушел. Матросы резались в «козла», удерживая костяшки домино при крене, и делали вид, что ничего не замечают.
Скоро боцман вернулся, неся под мышкой какой-то сверток:
– Твою одежду я сдал в баталерку, получишь ее, когда пойдешь на берег, а сейчас я дам тебе робу. Ты, конечно, знаешь, что роба – это пышное нарядное платье!
Он бросил ему на колени сверток, оказавшийся грубой, насквозь промасленной одеждой, которая состояла из порванных штанов и голландки с широким вырезом на груди.
– Одевайся!.. Что, не веришь? Посмотришь в энциклопедию, там сказано ясно: роба есть пышное нарядное платье.
Сережка, содрогаясь от холода, натянул на себя дерущую кожу липкую одежду, и они вышли на палубу.
Дядя Софрон неожиданно мягко и нежно спросил:
– Верхнего-то у тебя ничего нет?
– Нету.
– Ну ладно, я пороюсь в баталерке, чего-нибудь найду…
По люку надо было спуститься в кочегарку. С каждой ступенькой трапа поручни становились горячее, в шахте люка было душно от разогретых стенок, снизу поднимался тошнотворный запах перегретого масла.
В высоком отсеке горели матовые плафоны, а дневной свет проникал сверху через открытые на палубе решетчатые окна. Несколько котлов, дрожа от напряжения, ровно гудели топками.
В зареве огней носились кочегары с шуровками в руках, подламывая раскаленную добела корку. На палубе дымился шлак, а над головами людей мотался подвешенный к потолку пузатый чайник.
Один кочегар, с грохотом толкнув заслонку топки, поймал качавшийся чайник, напился воды и подошел к боцману.
– На чернослив? – весело спросил он, придирчиво оглядев Сергея.
– Для начала пусть-ка хлебнет моряцкой беды, – ответил боцман и ушел.
Кочегар провел Сережку в бортовой бункер, засыпанный углем, дал ему лопату и тачку.
– Будешь подвозить к топкам, – сказал он и тоже ушел.
* * *
Дрожала горячая палуба, поднимая кверху угольную пыль, сквозь которую с трудом пробивался свет лампы. Угольная труха попадала в ботинки, между пальцев, в глаза.
Сережка нагрузил углем первую тачку и, скользя по стальным листам, залитым маслом, повез ее в кочегарку. Там он сбросил уголь возле топок, и ему крикнули: «Быстрее!» Он бегом вернулся в бункер, насыпал тачку доверху и снова отвез уголь в кочегарку. Потом еще и еще и возил до вечера…
Так сделался моряком Сережка Рябинин.
Популярная буква
И наступила зима…
Настоящая зима. Древняя хозяйка севера – Лоухи – похитила луну и солнце, заключив их в темную пещеру. Над угрюмой страной Похйолой закружились метели, завыли в ущельях ветры. Чайки, подхваченные зюйд-остом, отлетали в открытый океан и не могли вернуться к берегам. Суровое северное море, потемнев от ярости, рождало бури, и упругие водяные валы бежали от самого Шпицбергена, разбиваясь о вековые утесы Финмаркена. И днем и ночью океан трудился, вскидывая в небо мутно-белые потоки пены. Неугомонный прибой с грохотом дробил на побережье камни, и этот грохот, пролетая по ущельям, докатывался до маленького норвежского городка, утонувшего в потемках…
Город спит… Не скрипнут двери, не пробежит на свидание рыбачка, растирая замерзшие щеки. Лишь изредка хлопнет на ветру ставня, взвизгнет от холода собака, да в каком-нибудь хлеву проблеет коза, потянувшаяся спросонок к сену. Над притихшими улочками мерцают далекие звезды. И прямо к ним взлетает в небо остроконечная пика протестантской кирки.
В каменном приделе сбоку кирки в эту ночь не спали два человека.
Один из них, мужчина лет сорока, с коричневым лицом, изрезанным множеством глубоких морщин, сидел возле горящего камина. Его ноги в грубых шерстяных носках лежали на горячей решетке. На плечах топорщилась жесткая кожаная куртка, которую носят все норвежские рыбаки. Один рукав куртки был пуст и, не заправленный за пояс, свободно болтался.
Мужчина изредка шевелил кочергой красные угли, потом снова откидывался на спинку кресла и – слушал…
Старинный орган, покрытый вишневым деревом, звучал приглушенно и мягко. Музыка была размеренна и величава, как тяжелая поступь волн. Игравший на органе был еще совсем молод. У него – бледное удлиненное лицо, высокий лоб и широкие дуги бровей. Пастор был одет в длинную мантию из белого сурового полотна. Черный отложной ворот спускался до самой груди, на которой при резких движениях рук покачивался большой серебряный крест.
И два человека долго сидели так, как будто вовсе не замечая друг друга: один сушил у камина сырые носки, другой играл, и каждый думал о чем-то своем.
Но наконец раздался длительный органный пункт. Пастор выдерживал его уверенно и спокойно, не давая звуку умереть сразу. И когда орган замер, музыка еще долго витала под каменными сводами. Потом наступила тишина, стало слышно, как на портике кирки трещит на ветру флюгер…
Однорукий человек у камина спросил:
– Это что было, пастор?
– Это из Баха. Двенадцатая месса. Я вам ее уже играл однажды, херра Дельвик.
Дельвик сказал:
– Это очень величественная музыка, пастор. Но она напоминает мне средневековую готику. Кажется, композитор создавал ее для того, чтобы доказать человеку все его ничтожество и подавить его этой своей грандиозностью. Впрочем, – закончил он, – слушал я ее с удовольствием. Я вообще люблю, Руальд, слушать вашу игру…
Опять молчали. Трещал флюгер. Со свечей капал воск. Руальд Кальдевин, перебирая ноты, задумался.
– Скажите, Сверре Дельвик, – не сразу спросил он, – вы не боитесь бывать в моем доме?
– Нет.
– И у вас никогда не возникает подозрений, что я могу вас выдать немецким властям?
– Никогда. Вы никогда не сделаете этого, пастор.
– Но почему вы так уверены во мне?
Раскаленный уголек выкатился из-под решетки, задымил на полу. Сверре Дельвик бросил его обратно в камин.
– Я знаю, пастор, – сказал он, – вы любите Норвегию, любите свой народ, и вы никогда не выдадите человека, который борется за освобождение этого народа… Да, – продолжал Дельвик, с минуту подумав, – мы можем быть не согласны во многом, ибо я коммунист, а вы… Но я хочу сказать не об этом. Сейчас нам, пастор, не время заниматься разрешением спорных проблем: каждый честный норвежец должен драться с наци, невзирая на то, к какой он партии принадлежит и верит он в Христа или нет!.. Вот потому-то, дорогой пастор, я вижу в вас не только лютеранина, но и бойца Норвегии.
Руальд Кальдевин, словно отвечая каким-то своим мыслям, сказал:
– Вы смелый человек, херра Дельвик.
– Вы так решили, пастор?
– Да, я так решил, и вот почему…
– Почему же?
– Коммунистическая партия Норвегии была разгромлена немцами в августе тысяча девятьсот сорокового года. С тех пор прошло три лета, наступает четвертая зима. Ваши товарищи в тюрьме, часть их ушла за море, а вы остались в Норвегии, вместе с народом…
– Это мой долг, пастор, но никак не доказательство моей смелости.
– Обождите, Дельвик… Вы не были солдатом, тем более – офицером. Но когда немцы высадились в Нарвике, вы сели в поезд и поехали на север, чтобы участвовать в бою. Вот вы бываете в моем доме, в доме человека, который всем своим существованием пытается доказать, что в мире есть бог. Вы же, коммунист, отрицаете это. И вы не боитесь меня, мало того: вы еще и верите мне. Это что – риск?
– Нет, пастор. Гораздо рискованнее ходить по улицам Христиании без руки, потерянной под Нарвиком, и с лицом, которое знакомо многим по партийным диспутам. Ваш дом – находка для таких, как я. Разве немцы догадаются, что в доме пастора, столь уважаемого ими, и… И вдруг!..
– Тише, – прервал его Руальд. – Они идут.
– Погасите свечи и не волнуйтесь, я никогда не подведу вас, мой друг…
Отдернув штору, Сверре Дельвик выглянул в окно. По улице проходил немецкий патруль.
– Их что-то сегодня очень много, пастор. Когда я входил в город, они патрулировали на южных окраинах. Как видно, наци чем-то встревожены.
– И не напрасно, – ответил пастор, снова зажигая свечу. – Недавно мимо нашего города прошла группа русских разведчиков. Их прижали к скалам, и говорят, что один из них теперь блуждает где-то в окрестностях. Тетка Соня, что возит молоко на ферму, видела его вчера возле дороги. Он стал что-то просить у нее на ломаном норвежском языке, но она испугалась и нахлестнула лошадей. Теперь, пока его не поймают, немцы не успокоятся.
Дельвик нахмурился, и если бы его сейчас увидел Хорст фон Герделер, он сразу бы признал в нем того человека, фотографию которого ему показывал эсэсовец.
– Мне кажется, – сказал Дельвик, – что этот русский погибнет, если не уйдет отсюда. Слишком опасный район. Хорошо бы помочь ему. Но как?
– Они его никак не могут поймать. Комендант города даже объявил премию за его поимку – десять килограммов кофе. Приказы об этом висят на всех заборах.
– Их еще не посрывали?
– И не надо, Дельвик… Я часто думаю о другом: какой позор для нас, для норвежцев, что мы только сейчас начинаем смотреть на Россию по-иному! Я сам долго верил, что в Советах секундомеры делаются из елок, люди носят на ногах лапти, набитые сеном, а курят осиновые листья и спят на березовых вениках…
Сверре Дельвик натянул громоздкие боты, замотал шею толстым шарфом.
– Вы часто сейчас читаете проповеди, пастор?
– Это зависит от паствы. А паства зависит, как ни странно, от угля: когда в кирке тепло – прихожане становятся богомольнее. Но немецкий комендант уже разгадал эту закономерность. Он дает мне уголь и дает тему для проповеди!
– Это смешно, – спокойно, без тени улыбки, заметил Дельвик. – И очень похоже на немцев…
– Это не только смешно, но и грустно… Кстати, – напомнил Руальд Кальдевин, – завтра я опять получу уголь. Мне велено прочесть проповедь, в которой я должен призвать прихожан помочь егерям выловить этого русского.
– Опять русский! – задумался Дельвик. – За голову человека – десять килограммов кофе. Вот идиоты!.. Вы будете читать эту проповедь, пастор?
– Я решил… прочесть. Сейчас объясню – почему. Самое главное – это то, что помогать егерям в поимке русского никто не будет. Во-вторых, на никелевых рудниках снова обвал, погибло много горняков. Инженеры давно предсказывали эту катастрофу, но немцы заставили продолжать разработки, хотя там давно сгнили крепи. И третье – то, что немецкая субмарина недавно утопила рыбацкую иолу, которая якобы ловила рыбу в запретном районе моря. Таким образом, проповедь читать можно.
– Правильно рассудили, пастор. – Сверре Дельвик встал. – Я ухожу, – сказал он. – Пойду писать самую популярную букву норвежского алфавита. Прощайте, пастор!..
– Прощайте, мой смелый друг!..
* * *
Никонов крался вдоль забора, держа в руке шкурку лисицы. Голод и холод гнали его к теплому жилью. На что он надеялся, он и сам не знал толком. Рыбные консервы с маркой «Сделано в Норвегии», которые он украл у немцев, оказались пересыпанными толченым стеклом, – хорошо, что заметил вовремя. И хотя голод не был утолен, но теперь к этому гнетущему ощущению примешалось бодрящее чувство надежды, – значит, и здесь все-таки есть друзья, только как их найти?
Лисицу он убил камнем, когда она вылезала из норы. Никонов решил обменять ее на продукты. Он знал: населению запрещено показываться на улице позже десяти часов вечера, однако выбрал для своей вылазки ночь, чтобы удобней скрыться от патрулей. Тех нескольких фраз по-норвежски, которые он запомнил от старых поморов, будет достаточно для свершения простейшего торга.
Голод и холод толкали Никонова на этот отчаянный поступок…
На улице неожиданно показался человек; одна рука его качалась на ветру и гнулась, точно была набита ватой. Никонов залег в дорожную канаву. Однорукий подошел к забору, остановился невдалеке от сержанта и огляделся. Потом одним движением написал на заборе большую букву «V». Перешел на другую сторону улицы и вывел на стене дома такой же знак.
Никонов наблюдал за ним, еще не понимая смысла этих надписей, а человек, озираясь по сторонам, уходил в глубь города, испещряя заборы какой-то странной символикой. Сержант уже хотел подняться, когда в другом конце раздался характерный, не раз слышанный разведчиком скрип снега, – так снег скрипел только под шипами альпийских бутс.
Это шел патруль…
В вихрях метели уже показались горные егеря. В мертвой городской тишине их голоса звучали явственно. Гитлеровцы стояли на противоположной стороне улицы у свеженаписанной буквы «V» и яростно ругались.
Один из них, соскабливая со стены выведенный углем знак, говорил:
– Опять эта проклятая буква! Из-за нее теперь нам не спать всю ночь. Хотел бы я видеть молодчика, который бродит здесь по ночам и упражняется в каллиграфии!
– О! Да здесь написано тоже! – сказал другой егерь в длиннополой шинели и, отвинчивая штык, неторопливо направился прямо к тому месту, где лежал Никонов.
Разведчик, сжавшись в комок, стал отползать в сторону. Он добрался до кирки, втиснулся в узкую дверную нишу. Но патруль уже шел в его сторону. Тогда сержант нажал спиной на дверь, и она, тихо скрипнув, отворилась. Никонов очутился у подножия высокой железной лестницы, освещенной падавшим в окно лунным светом.
В этот же момент наверху раздались быстрые шаги, и взволнованный мужской голос тихо спросил:
– Херра Дельвик? Вы почему вернулись?
Никонов молчал, прижавшись к стене. Человек весь в белом, как привидение, стоял высоко над ним, держа в вытянутой руке оплывшую свечу. С улицы донеслись крики немцев, и Никонов понял: нельзя терять ни минуты. Закрыв дверь на засов, он вышел из тени, стал подниматься по лестнице, на ходу подбирая нужные фразы:
– Тузи так, херра куфман… крам, крам… решнинвари вара фор вара… Искинвари – вот! Надо сальтфиш, торфиш… всё равно… Фэм штук, эльви, нэтин… Ват прейс, херра куфман?.. Кюфт, кюфт… Вара фор вара…
И вдруг услышал над собой холодный, спокойный голос:
– Не трудитесь. Я говорю по-русски.
Пастор повернулся и, подняв свечу еще выше, пошел в глубь придела, безмолвно приглашая Никонова следовать за собой. Они вошли в комнату, где догорал камин, и не успели еще сесть, как внизу раздался грохот. Стучали в дверь, в которую только что вошел Никонов.
– Вы только молчите, – сказал Кальдевин и накинул на голову разведчика какое-то темное бархатное покрывало. – Теперь становитесь на колени. Вот так…
Никонов повиновался. Этот молодой энергичный священник внушал ему доверие. Может быть, только потому, что он говорил по-русски.
В комнату, стуча карабинами, ввалились егеря. Протянув руки к камину, стали греться. Сквозь истертый бархат покрывала Никонов видел их фигуры, лица, оружие. Он видел все.
Говорили они по-немецки.
– К вам никто не приходил, пастор?
– Нет, никто.
– И никто не выходил от вас?
– Нет, не выходил.
– А кто это стоит у вас за ширмой?
– Можете взглянуть, ефрейтор, если угодно. Это церковный живописец. Он вызван из Хаттена для реставрации «Страшного суда».
– А почему это он стоит на коленях? – полюбопытствовал ефрейтор, проталкиваясь поближе к камину.
– Он закончил работу и собирается исповедоваться у меня. Вы как раз помешали нам. Я могу позвонить коменданту. Это с его согласия я выписал себе живописца.
– Простите, пастор, но мы обходим все дома. Кто-то опять пишет на стенах по всему городу…
Толкаясь в дверях, немцы ушли.
Пастор принес полголовки сыру, ячменный хлеб, бутылку церковного вина и табак.
– Я сделал все, что мог, – сказал он. – Теперь вы должны покинуть мой дом. О вас уже знают местные власти и предупреждено население. Уходите, когда патруль отойдет от кирки. Вдоль бульвара выберетесь к озеру, обогните его с левой стороны – на правой стоит немецкий гараж – и попадете в заброшенный гранитный карьер. По нему вы спуститесь в долину глетчеров, пройдете ручей и там окажетесь в безопасности…
* * *
Никонов так и сделал: обогнул озеро, прошел вдоль старинных каменоломен, долго брел по ледяным осыпям и, вброд перейдя мелкий, но бурный горный ручей, оказался в широкой лесистой долине.
Он устало присел на камень и зубами вытащил затычку из бутылки. Сделав несколько глотков, заел легкое вино жирным сыром. На хлеб он только поглядел, но есть его не стал – решил поберечь. «Смертник», – весело подумал он о себе, и тут его слуха коснулся далекий рев машин.
Никонов распихал по карманам хлеб и бутылку, осторожно двинулся навстречу этому реву. Скоро он увидел с вершины сопки длинную ленту шоссе, а в отдалении – желтенький домик кордона. Он вспомнил: это был тот самый кордон, с которого их обстреляли в ту памятную ночь, когда они пробирались к бухте Святой Магдалины.
Два немца в мундирах нараспашку рубили дрова. Их голоса в чистом утреннем воздухе доносились до сержанта, и он подумал: «Их двое… Вот именно здесь я и добуду себе шмайсер. Но с двоими не справиться. Я обожду, когда на кордоне останется только один…»
Он посмотрел на свои черные от грязи, распухшие от холода руки. Пошевелил пальцами. Странно, но это было так: руки не мерзли, пока он носил оружие, – оружие согревало его!
Первая тревога
Корабельный кот, которого звали Прорвой, ходил злющий и шипел на Мордвинова. Сбылась поговорка: отошла коту масленица, – вместо ароматных кусков рыбьей печени ему теперь наливают в баночку жидкого супу.
Мордвинов технику дальномера осваивал быстро и был на хорошем счету у Пеклеванного, но свои обязанности санитара понял своеобразно. Однажды он подхватил пушистого Прорву под мышку и вместе с котом появился на пороге корабельного лазарета.
– Это что? – спросила Варенька.
– Вам, – ответил Мордвинов.
– Зачем?
– А он породистый.
– Я люблю собак.
– Достать?
– Не надо.
Мордвинов погладил кота, задумался.
– Можно и обезьяну, – предложил он.
Доктор фыркнула:
– Это как же? Из джунглей?
– У союзников. За пол-литра.
– Нет, избавьте…
Она отвернулась к столу и, не обращая внимания на матроса, продолжала что-то писать. Лицо у нее, как показалось Мордвинову, было недовольное, почти злое.
– А что же мне тогда делать? – спросил он. – Я думал, что вам здесь скучно. Вот… принес, – он опустил кота на пол.
Китежева вдруг резко повернулась к нему.
– Вы что? – почти выкрикнула она. – Только что появились на свет? Лазарет надо оборудовать заново, а вы где-то гуляете. Ни разу даже на глаза не показались. Наконец появились и – нате вам! – принесли мне кошечку… А кто будет красить переборки? Кто будет подвешивать койки? Вы просто пользуетесь тем, что я женщина и не умею приказывать, как это делает лейтенант Пеклеванный…
Мордвинов молча вышел. Обратно вернулся с ведром белил и кистью. Сделав из газеты шутовской колпак, он надел его на вихрастую голову и стал прилежно красить переборки. Потом заново перетянул коечные сетки, чтобы они не провисали, и, оглядев корявую палубу, спросил:
– Сульфидин у вас есть?
– Есть, – ответила Китежева, отчищая бензином локоть своего кителя: она уже успела запачкаться. – А вам зачем сульфидин?
– Это не мне, это – вам… Я знаю одно место, где мне за сульфидин дадут две автомобильные шины. Шины я выменяю на тушенку. Тушенка пойдет за ведро тавотного масла. А тавот я обменяю на линолеум. Вы ведь – женщина, у вас жилье должно быть лучше, чем у нашего брата…
К вечеру он притащил на своей спине большой рулон замечательного американского линолеума. Когда он раскатал его по каюте, Варенька увидела, что теперь пол – не просто корабельная палуба, а целый сад: в гущах тропической листвы расцветали невиданные цветы, и хвост павлина распустился под самым трапом…
– А вы, – сказал Мордвинов, – напрасно кота не взяли. Для полного уюта вам теперь как раз кота не хватает…
Однако судовой кот в тот же вечер позорно бежал с корабля; как объяснял боцман Хмыров – не выдержал грохота. И это вполне возможно: корпус корабля целый день гудел от работы пневматических молотков, глушивших в его бортах расшатанные штормами заклепки.
Работы было много не только судоремонтникам; все матросы помогали устанавливать на боевых постах новые приборы, вели монтаж дополнительной электросети, кочегары перебирали в котлах трубки, машинисты во главе с Лобадиным чинили двигатель. Все как-то заметно похудели, даже у молодежи пропал тот особый морской шик, который всегда отличает моряка от берегового человека.
И только лейтенант Пеклеванный неизменно появлялся на палубе опрятно одетый, гладко выбритый и даже благоухающий одеколоном. Внешне безучастный ко всему, что происходило на корабле, он вникал во все подробности переоборудования, ежедневно обходил все отсеки, и горе тому, кто двигался медленно или нерадиво относился к работе, – такие попадали под «фитиль» Пеклеванного.
Но, как ни странно, выбираясь даже из самого захламленного трюма, лейтенант сохранял свой прежний опрятный вид, – грязь, казалось, вовсе не приставала к нему, и это командой «Аскольда» было оценено по достоинству.
Одно только в помощнике Рябинина не нравилось некоторым матросам.
«Очень уж строг, дерет, словно рашпиль какой-то по железу», – часто жаловался Хмыров, которому, как неопытному боцману, попадало от лейтенанта больше всего.
А однажды Ставриди, ухмыляясь, подошел к Найденову:
– Хочешь, загадку тебе задам?
– А ну? – согласился тот, устало откинув на затылок новенькую мичманку: теперь он уже не бригадир – старшина второй статьи, первым носовым орудием командует.
– Стоит наш «Аскольд» на рейде. И вдруг ни с того ни с сего на левый борт накренился. Что произошло?
Алексей, подумав, сказал:
– Некогда мне, – видишь, казенник вычистить надо, а то бы я отгадал!
– Ну что же тут думать! Это лейтенант Пеклеванный прошел по правому борту, а все матросы, чтобы ему на глаза не попадаться, бросились на левый. Вот и накренился наш «Аскольд».
– Дурак ты! – спокойно ответил старшина, отрывая кусок свежей пакли. – Пеклеванного не бояться надо, а учиться у него следует.
– Да брось ты, Алешка! – обиженно протянул Ставриди. – Шапку с ручкой получил, а уже зазнаешься.
– А ты вот что, – неожиданно построжал Найденов, – бери-ка паклю да протри казенник. Протрешь – доложишь. Плохо сделаешь – носки на твоей голове штопать буду. И помни: был я бригадиром – приказывал тебе, а сейчас старшиной стал – так еще не так прикажу. Ясно?
Ставриди паклю взял, но загрустил:
– Эх, был у меня товарищ!.. А приказать не сможешь, я еще присягу не принимал.
– Все равно, заранее привыкай подчиняться. Давай, давай, жми! Вон казенник-то как на тебя смотрит…
Проходя по боевым постам, отмеченным множеством пестрых номеров, Алексей чувствовал себя немного растерянным. Привыкнув к размеренному укладу промысловой службы, к родному «Аскольду», где ему был знаком каждый закоулок, он с трудом узнавал отсеки, казавшиеся теперь какими-то чужими. И не только он чувствовал себя так, когда вместо обычных названий – «тралмейстерская», «малярка», «чердак» – приходилось говорить: БП-2, БП-17, БП-43; все цифры, цифры, цифры – голова от них кругом идет!
Уже на следующий день после прихода на «Аскольд» Пеклеванного началось распределение матросов по штатным расписаниям. В первую очередь матросу присваивался его личный номер: написанный кузбасским лаком на полоске парусины, он пришивался к карману голландки и к койке. Затем матрос должен был запомнить множество цифр. Не зная их наизусть, член корабельной команды мог растеряться в бою, не иметь своего места отдыха.
И даже сейчас, по прошествии нескольких дней, Алексей, спускаясь по трапу в артиллерийский погреб, продолжал зубрить:
– Номер кубрика – два, номер койки – чертова дюжина, большого рундука – семь, малого – двадцать четыре, номер стола – три, бачок – пятый. По боевой тревоге находиться у первого орудия, по аварийной – у второго насоса в шестом трюме, приборку делаю на шляпке левого борта, занимаюсь политически в группе штурмана Векшина… Ох ты, господи! Тут и с университетским образованием без пол-литра не разберешься…
В артпогребе, где раньше стояли засольные чаны, теперь высились стеллажи для укладки снарядов, и Пеклеванный говорил Русланову:
– Маты разложите вдоль стеллажей так, чтобы палубы совсем не было видно. Железные подковки с сапог сбить, ходить в погребе надо осторожно и мягко, как ходят кошки… Ну, а если пожар?
– Надо затопить погреб водой, – не задумываясь, ответил Русланов, уже привыкший к тому, что лейтенант при каждом удобном случае экзаменует своих подчиненных.
– Это я знаю, что водой, а не водкой, – и лейтенант повернулся к Алексею, спустившемуся через люк: – Отвечайте!
– Я открою, товарищ лейтенант, пятнадцатый клапан затопления. Вот он! – старшина дотронулся рукой до отполированного медного штурвала, вделанного в переборку.
– Правильно. Так вот, пожар уже начался. Открывай!
Найденов вначале замешкался, представив на минуту, как в погреб врывается ледяная забортная вода, но потом вспомнил, что «Аскольд» стоит в доке, и завращал штурвал.
– Быстрее, быстрее! – торопил его Пеклеванный, и, скрипя шестеренками, штурвал медленно отодвинул в днище корабля заслонки кингстона, – всем троим на мгновение стало жутковато, словно они уже слышали, как бегущая по трюмам разгневанная вода подбирается к их ногам.
– Закрывай! – коротко приказал Артем и, улыбнувшись каким-то своим мыслям, быстро взбежал по трапу.
На верхней палубе он встретил командира. Рябинин следил за работой мастеров, крепивших на корме судна рамы для сбрасывания глубинных бомб.
– Меняется мой «Аскольд», – сказал он Пеклеванному. – Не узнать. – И, взяв лейтенанта за локоть, пошел с ним по палубе: – Вот что, помощник, штаб торопит. Сегодня к вечеру будем выходить из дока… Как наши комендоры, научились работать у орудий?
– Да, научились. Сегодня утром я провел с ними последнюю тренировку. Теперь посмотрим, как они будут стрелять в море на штормовой волне!.. А так – что же, работают сравнительно слаженно.
– Добро, – Рябинин оставил локоть помощника и прислонился к фальшборту, заглядывая вниз, в глубину дока. – Разрабатывать боевые задачи будем уже на чистой воде. Так даже лучше. Дни уйдут на оборудование постов, а ночью…
– Простите, – перебил его Пеклеванный, – но я об этом уже думал. Именно по ночам надо играть боевые тревоги, чтобы приучить команду работать в темноте. Приближается полярная ночь, и хотя я незнаком с условиями плавания в Заполярье, но мне кажется, воевать придется, как правило, в сплошном мраке.
– К полярной ночи они привычны, – Прохор Николаевич кивнул в сторону матросов, которые во главе с боцманом поднимали на борт корабля спасательный плот. – Но одно дело – рубить головы треске, а другое – стрелять из орудий и бомбить подлодки. Самое главное, на мой взгляд, выработать у команды скорость в обращении с техникой.
– Это я беру на себя, – сказал Артем и посмотрел на небо, с которого посыпалась жесткая снежная крупа, быстро таявшая на прогретой палубе.
– Ну что ж, посмотрим, – скупо ответил Рябинин и, откинув крышку люка, спустился в машинное отделение, а лейтенант Пеклеванный остановил одного матроса и велел ему позвать штурмана.
– Дежурный офицер явился по вашему приказанию, – отрапортовал Векшин, появляясь из дверей кают-компании.
– Не вижу, что вы вахтенный офицер.
– То есть? – И штурман посмотрел на рукав: уж не забыл ли повязку «рцы»? – Не понимаю вас, товарищ лейтенант…
– Вахтенный офицер обязан следить за погодой. Идет снег, который вы даже не заметили, сидя в кают-компании, а приборы не покрыты. На первый раз делаю вам замечание…
Вскоре «Аскольд» был выведен буксирами из дока и бросил оба якоря на середине рейда. К его борту сразу подошли катера с боезапасом и продовольствием. Корабль, заполняя свое вместительное нутро снарядами, глубинными бомбами, крупой, мясом, хлебом, стал плавно оседать в воду красной чертой ватерлинии. Согнувшись под тяжестью мешков, матросы бегали по трапам, балансируя на скользких ступенях, под которыми колыхалась черная студеная вода. Потом к борту патрульного судна подвалил портовый угольщик, и до самого отбоя над палубой висела серая туча удушливой мелкой пыли – в бункера грузился воркутинский уголь.
«Аскольд», тяжело покачиваясь, готовился к затяжным боевым странствиям.
* * *
Через несколько дней, после долгих тренировок в заливе, патрульное судно (еще не имея на гафеле военно-морского флага) проводило учебные стрельбы.
Широкий плес, над которым гулял неистовый океанский сквозняк, покрывали высокие предштормовые валы. В мутной дымке хмурого полярного утра слева неясно брезжила тонкая полоска Рыбачьего, а справа, будто вздымаясь из глубин моря, вставала крутая дикая скала острова Кильдин.
Маленький портовый буксир, выдыхая в небо клубы сажи, тянул за собой на длинном буксире плоский артиллерийский щит. «Аскольд», держась заданного курсового угла, время от времени вздрагивал от залпа, и сигнальщики, следя за всплесками воды, нараспев кричали:
– Недоле-ет!.. Переле-ет!..
Снаряды, сверля мутный воздух, уходили в сторону щита.
– Накрытие! – радостно сообщали с дальномера, но Пеклеванный уже и сам видел, как оторвало угол щита.
– Сигнальщики! – командует он. – Передать на буксир по семафору: отойти на одну милю в сторону открытого моря!..
– Есть! – И Мордвинов, поднявшись на выступ крыла мостика, скрещивает и раскрещивает над своей головой быстро мелькающие красные флажки – «сигнал вызова».
На буксире долго не замечают сигнала, потом на верх рубки поднимается женщина (видно, как ветер полощет ее юбку) и «пишет» сигнал ответа. Начинается молчаливый разговор, и, пока он длится, Рябинин ходит по мостику тяжелыми шагами, внимательно осматривая горизонт и небо. Небо и горизонт…
Какой-то тральщик под гвардейским флагом, покрытый от носа до кормы белой пеной, медленно возвращается в гавань; в узкую Кильдинскую салму спешит укрыться от качки маленький рыболовный «ботяра», и – чайки, чайки…
Рябинин долго и пристально следит за их плавным кружением, потом вдруг в его лице что-то меняется, он плотно сжимает губы, трубка перекидывается из одного угла рта в другой.
– Помощник! – резким голосом зовет он, и Пеклеванный сначала ничего не может понять: вьются чайки (много чаек) над одним местом больше, чем в других местах. – Смотрите, смотрите, – говорит Рябинин, – смотрите в бинокль!..
Артем смотрит в бинокль и видит: чайки, плавно пикируя с высоты, одна за другой кидаются в воду, выхватывая из нее рыбу, и вода в этом месте какая-то неспокойная, отяжелевшая, словно что-то подпирает ее изнутри.
– Вижу, – говорит Пеклеванный, – но простите… Что же тут такого?
– Косяк, – подсказывает, выглядывая в иллюминатор своей рубки, штурман Векшин.
– Кой к черту косяк! – кричит Рябинин и почти силком сбрасывает Мордвинова с выступа: – Отставить передачу, поднять сигнал: подводная лодка противника, дистанция… курсовой – тридцать пять!..
Матрос подбегает к флажному кранцу, выхватывает несколько пестрых комочков, быстро крепит их к фалам. Пеклеванный, еще продолжая не понимать происходящего, загорается тревогой командира, торопит:
– Быстрее, быстрее!..
И пока флаги, раскрываясь один за другим во всю ширину, ползут к нокам реи, Рябинин успевает объяснить:
– Подлодка забралась в косяк, взбудоражила его, стала всплывать под перископ, вот и подняла рыбу на поверхность… Неужели не видели, как чайки хватают сельдь!
Буксирный пароходик, ничего не подозревая, продолжал свой путь в сторону открытого моря, ведя за собой избитую снарядами панораму щита.
А тральщик, едва были замечены сигналы, круто повернул обратно, и под его форштевнем сразу вырос бурун пены: корабль увеличил ход. С мостика «Аскольда» было даже видно, как по трапам тральщика стремительно забегали, пропадая в люках и дверях, маленькие фигурки матросов. На его кургузой мачте трепыхались яркие флаги. «Выхожу в атаку», – говорили они.
Бурун под форштевнем становился все выше, теперь матросов можно было видеть только возле орудий. Тральщик, обдав «Аскольд» теплым воздухом вентиляторов и гулом машин, пронесся мимо, разводя крутую кильватерную волну.
Возле замолчавшего орудия, из открытого казенника которого несло жаром и вонью перегоревшего пироксилина, в нетерпении топтались комендоры:
– Смотри, смотри, ребята: хорошо как идет!
– Сейчас начнет бомбами швырять…
– Ну, не завидую я немцам!
– Чепуха! Они тоже не дураки, немцы-то…
– Да, говорят, их больше бомбят, чем топят…
– Скинул!
– Что скинул?
– Прямо с кормушки скинул… целую серию!
А на мостике – тоже волнение, только другое.
– Эх, если бы у нас была хоть одна серия глубинок! – загорелся Пеклеванный.
– Что же нам делать? – растерянно спросил штурман.
– Что делать? Смотреть, – сказал Рябинин, – смотреть и учиться…
Первые бомбы, сброшенные тральщиком, взорвали глубину, выбросив на поверхность моря четыре невысокие шапки пены.
В бинокль с мостика «Аскольда» было видно, как на маслянистых, медленно оседающих волнах густо заплавала перевернутая белыми брюхами кверху глушеная рыба.
– Рыба! – сказал замполит Самаров. – С одного взрыва – не меньше центнера. Нам бы это целый час тралить. Я теперь понимаю браконьеров!..
Он засмеялся, а Пеклеванный в возбуждении куснул костяшки пальцев:
– Мне плевать на рыбу! Важно, чтобы не рыба – наверх, а подлодка – вниз! Ведь они топят ее, топят…
Самаров раскрыл портсигар, протянул его лейтенанту:
– Берите… Если командир подлодки, так же как вы сейчас, грызет себе кулаки, то, будьте уверены, его потопят.
Пеклеванный передернулся:
– Это вы мне?.. Держу пари: они ее не потопят. Момент атаки упущен. Будь я на месте командира тральщика, я бы пустил в дело бомбометы, чтобы захватить больший радиус взрывной волны…
Тральщик, резко развернувшись на «пятке», пошел во второй заход, настигая таившуюся на глубине вражескую субмарину. Она была где-то здесь, акустики слышали шум ее винтов, импульсы тока нащупывали в толще воды ее хищное стальное тело.
– Так, так!.. Хорошо! – говорил Прохор Николаевич, словно не тральщик, а его «Аскольд» выходил в атаку. – Сейчас я бы положил лево руля и… Так и есть: они ложатся на левый разворот. Еще серия, еще! Ага!..
Наконец тральщик отходит в сторону и, покачиваясь на волнах, замирает на месте. Рябинин сбавляет ход «Аскольда», чтобы не мешать тральщику прослушивать глубину. Но винты и моторы вражеской субмарины молчат. На грунт она лечь не могла – здесь глубоко, и давление сплющит ее в лепешку, – значит, погибла?..
Но гвардейцы не доверяют этой тишине, и тральщик выходит в последний заход – контрольное бомбометание: надо добить агонизирующего врага. И только проутюжив взрывами подозрительный квадрат моря, военный корабль ложится на прежний курс. Он проходит мимо «Аскольда»: на его мачте вьется теперь желтый флаг – сигнал, и Мордвинов, увидев его, докладывает:
– Товарищ командир, тральщик выражает свое «добро».
– Добро, – также отвечает Рябинин и, вглядевшись в утонувший на горизонте квадрат артиллерийского щита, поворачивается к Пеклеванному: – Прикажите продолжать тренировку! – А сам смотрит на небо, в котором кружатся вольные морские птицы, и улыбается.
Пеклеванный молчит, смущенно переминаясь с ноги на ногу. Видно, что он хочет что-то спросить, и Прохор Николаевич снова поворачивается к нему:
– Слушаю вас, помощник!
– Я хотел спросить, товарищ старший лейтенант, как вы могли обнаружить подводную лодку?
Прохор Николаевич неожиданно громко смеется, улыбаются вместе с ним и матросы.
– Ну что вы, лейтенант, задаете мне такие вопросы! Я же ведь на этом море родился и вырос, знаю его из края в край, все, что есть в нем, тоже знаю. И притом я же ведь старый рыбак!..
«Аскольд», вытянув в сторону моря щупальца орудий, выходит на позицию для стрельбы. Лязгают замки пушек, звенят о палубу патроны, кричат опутанные проводами телефонисты.
И, кружась в небе, падают с высоты, сложив крылья, вольные морские птицы.
«Кукушка»
Расписанная рыжими цветами труба старого граммофона страдальчески дохрипывала последние слова песни: «Я милую ягодкой не назову, у ягодки слишком короткая жизнь…»
Начальник прифронтового района полковник Юсси Пеккала доел картошку со сметаной и мякишем хлеба старательно вычистил пузатую солдатскую миску. Стакан молока он оставил нетронутым и крикнул в соседний придел избы:
– Хильда!
Вошла чистенькая девочка – дочь хозяйки, взяла протянутый ей стакан и выпила его до дна. Пеккала похлопал себя по карманам, протянул девочке конфету.
– На, – сказал он, – больше у меня ничего нету…
Вошел денщик в русском солдатском ватнике поверх мундира, убрал посуду. Сменил в мембране тупую иголку, спросил:
– Еще завести?
– Не надо, – ответил полковник.
Он придвинул к себе телефон, стал обзванивать соседние гарнизоны. Везде ему отвечали, что люди выехали уже с утра. Кто на подводах, а кто на лыжах. Отобрали самых лучших стрелков и лыжников. Соревнования обещают быть интересными.
– Смотри, – сказал Юсси Пеккала своему денщику. – Еще не до конца рассвело, а уже печи дымят. Опять вовсю самогонку варят… Народу соберется много. С фронта тоже придут. Как бы драк не случилось!..
Он встал. Маленький, поджарый, щуплый. Накинул подбитую беличьими хвостами старенькую заплатанную куртку с погонами. Натянул на редкие волосы мятое кепи.
– Вам что подать? – спросил денщик. – Лошадь или лыжи?
– А ничего не надо. Я тут… посмотрю, что в поселке!
Подмораживало. В дымных туманах вставало из-за дальних лесов бледное солнце. Два немецких офицера прошли мимо, отсалютовав финскому полковнику. Пеккала небрежно козырнул им в ответ. Сегодня должны были состояться войсковые соревнования частей района по стрельбе, и поселок постепенно пробуждался под скрип телег и фырканье лошадей. Улицы наполнялись веселым гомоном солдат и женщин. С ревом, распугивая собак и взметая снежную пыль, проползли аэросани с торчащим из кабины пулеметом. Начали прибывать команды стрелков с фронта. Возле дома старосты уже торговали пивом.
– Рано! – сказал Юсси Пеккала и прикрыл торговлю.
Во дворе комендатуры трое русских военнопленных разгружали подводу дров. Одетые в драные шинели, опустив на уши верха пилоток, пленные скидывали с телеги тяжелые сырые плахи.
– Здорово, ребята, – сказал им полковник по-русски и направился к высокому крыльцу, потом вернулся обратно и спросил: – Кто из вас тут пробовал бежать вчера?
Вперед выступил один солдат – выступил как-то боком, словно готовясь к драке.
– Я, – хмуро отозвался он.
Пеккала поднес к его лицу крепенький кулачок:
– Ну что? По зубам тебе врезать?
Пленный откинул назад голову.
– Я, – сумрачно повторил он.
Пеккала опустил руку:
– Дурак! Война вот-вот закончится, а ты сам под пулю лезешь. Сиди уж здесь, коли попался…
Трое молча выслушали его. Полковник достал три сигареты, протянул их пленным.
– По одной, – сказал он и толкнул ногою круглый промерзлый чурбан. – Опять осина?
– Осина… – ответил один, пряча сигарету под пилотку. – Когда ваш на складе – береза, когда фриц – осина…
– У, сволочи, сатана-перкеле! – выругался Юсси Пеккала и легко взбежал на крыльцо.
В кабинете его поджидал вянрикки[5] Таммилехто – молоденький офицер, почти мальчик.
– Вам, – сказал он, подавая полковнику бумагу. – Совершенно секретно…
– Бабьи секреты, – буркнул Юсси Пеккала. – Нашли время секретничать, когда и так уже все ясно… Еще от силы полгода, и наша прекрасная Суоми будет харкать кровью!
Вянрикки Таммилехто печально, с надрывом, вздохнул.
– А ты не вздыхай, – ответил полковник, разрывая синюю облатку конверта. – У нас, помимо таких дураков, как Рюти и Таннер, есть маршал Маннергейм: он понимает, что страну надо выводить из войны… Он не захочет, чтобы Суоми оккупировали русские!
В присланной бумаге содержался приказ: прочесать окрестные леса, где скопились большие банды «лесных гвардейцев» – так назывались финские дезертиры, в болотах и дебрях выжидавшие конца бойни. В приказе особенно подчеркивалось, что «лесные гвардейцы», образовав в лесах нечто вроде коммун, принимают в свою среду и бежавших из лагерей русских военнопленных, «солидаризируясь вместе с ними в оценке происходящих событий…».
– Кто подписал эту дребедень? – спросил Юсси Пеккала, перевернув бумагу. – Ну, конечно, генерал Рандулич… Его бы сюда, да на мое место!
Полковник откинулся на спинку стула, задрав худые колени, обтянутые кожаными леями, оперся ими о край стола. Закурил, разгоняя дым рукою.
– Слушай, вянрикки, – сказал он, – мы все-таки это должны сделать. В деревнях мужиков нету, а бабы с пузом ходят. Я часто думаю – уж не с ветра ли они беременеют?.. Это все работа «лесной гвардии»! Тут из поселка, я так подозреваю, даже учительница ходит к своему жениху в лес… Ты узнай у женщин, где здесь поблизости больше всего собралось дезертиров. Сходи к ним и попроси их уйти куда-нибудь подальше из нашего района.
– А вы мне солдат дадите?
– Еще чего! Ты же не каратель. Иди один. Скажи, что они мне настроение портят. Если я возьмусь за это – им будет хуже… Понял?
* * *
Юсси Пеккала поднял руку с пистолетом системы «Верри» и выстрелил в небо, – красная ракета с шипением обожгла высоту.
– Начали! – крикнул полковник.
Сорок лыжников вырвались на заснеженное поле, со свистом развернулись на повороте и вскинули тонкие винтовки. «Тах, тах, тах», – прогремели выстрелы. Они били в сторону леса, где на опушке стояли вырезанные из фанеры фигуры русских солдат с задранными кверху руками. Даже издали было видно, как меткие пули буравили и рвали фанеру мишеней.
Из толпы зрителей, наполовину состоявшей из солдат и местных шюцкоровцев, раздавались возгласы:
– Не подгадь, парни!
– Бей по москалям, лупи их!
– Вяйне, оглянись назад!
– Теппо, гони дальше!..
Лыжники, отстреляв каждый по обойме, уже мчались к финишу, где их поджидали судьи соревнований. Впереди всех, низко пригнувшись, летел рыжий капрал. Он оборвал грудью ленту и, тяжело дыша, воткнул палки в снег.
– Теппо Ориккайнен, – назвал он себя полковнику.
Проверили мишени: капрал победил и в стрельбе. Его пули точным пучком легли прямо в цель. Юсси Пеккала вручил победителю подарок – коробку, в которой лежали бутыль с водкой, банка сардинок и две пачки сигарет.
– Среди мужчин, – громко объявил полковник, – первое место занял капрал Теппо Ориккайнен!
Мишени заменили новыми. Теперь наступила очередь женщин. Одетые в солдатскую форму, они залегли возле судейского стола, оттопырив зады в лыжных вязаных штанах.
– Внимание! – скомандовал Юсси Пеккала. – Начали.
Затрещали винтовки. По условиям соревнований каждая женщина, отстреляв все патроны, должна была встать. Побеждала та, которая быстрее всех и точнее всех успевала выпустить в цель свои пули. На двадцатой секунде вскочила одна – районный руководитель женской партии «Лотта Свярд», пожилая полная женщина с мужской прической на голове.
– Это не так уж трудно, – засмеялась она. – И я бы справилась куда быстрее – только поставьте передо мною живых москалей!
Юсси Пеккала, объявив имя победительницы, уже готовился вручить ей приз – коробку с духами и пудрой. Но тут толпа расступилась, и на середину круга вышла высокая молодая женщина в серо-зеленой шинели; длинные и худые ноги ее были обуты в пьексы, набитые сеном, на голове кое-как сидела вытертая пилотка.
– Когда-то я неплохо «куковала», – обратилась она к полковнику, дыхнув ему в лицо запахом пива. – Дайте мне винтовку, и я покажу этим бабам, как надо стрелять…
Пеккала небрежно поморщился: «кукушка», кажется, пьяна, хорошо бы не связываться с нею.
– Но вы не участница соревнований, – попытался он отговорить женщину.
– Так что же? – с вызовом ответила женщина. – Что у вас там? Духи да пудра? Такой швали, как я, уже ничего не нужно. Можете отдать приз этой толстухе…
Юсси Пеккала с любопытством наблюдал за женщиной. Она даже не залегла, а решила стрелять стоя. Расставила ноги, притерла к плечу приклад. Ствол винтовки в ее руках плавно опустился книзу – трах! И тут же, сверкнув на солнце, выскочила пустая гильза. Трах! – опять щелкнул затвор. Трах! – упала гильза к ногам. Трах! – откачнулась женщина. Трах! – и она, опуская винтовку, повернулась к полковнику:
– Сколько?
– Шесть с половиной секунд.
– Мишень можете даже не проверять, – сказала женщина без тени самодовольства. – Я окончила школу отличной стрельбы и знаю, что мои пули легли одна в другую….
– Как ваше имя? – крикнул Юсси Пеккала.
– Это уже безразлично, – ответила снайпер, скрываясь в толпе…
«Странная особа», – подумал полковник. Когда народ уже стал разбредаться по улицам поселка, он попытался отыскать эту «кукушку» в толпе, но ее уже не было, а к вечеру она неожиданно сама явилась к нему…
* * *
Он сидел в своей избе и при свете керосиновой лампы читал поэму Твардовского «Василий Теркин», которую недавно нашли у одного убитого русского солдата, когда в дверь настойчиво постучали. Он не успел ответить, как дверь распахнулась, и он увидел на пороге «ее».
Теперь она была пьяна по-настоящему.
– Вы, кажется, хотели знать мое имя? – сказала она, размашисто шагнув на середину комнаты. – Что ж, – женщина вскинула ладонь к виску, – вас осчастливила своим посещением Кайса Хууванха, урожденная баронесса Суттинен.
Юсси Пеккала знал «лесного барона» Суттинена – одного из крупнейших промышленников Финляндии, и он медленно поднялся из-за стола:
– Честь имею… Прошу садиться!
Кайса плюхнулась на лавку.
– Бросьте, – сказала она. – Говорите со мной проще… Я ведь вот… – Женщина оттянула воротник шинели, показав отвороты своего мундира. – Я ведь… солдат! Как и вы…
Пеккала сел:
– Что вы хотите от меня?
– Я хочу выпить, – сказала женщина. – Мне все надоело… Вы даже не знаете, как мне все опротивело. Эти болота, эти выстрелы, эти грязные рожи…
– Вы немного не в себе, – мягко остановил он ее. – Если вам угодно, баронесса, я могу предоставить вам отдых.
– Сначала – выпить! – сказала Кайса.
Юсси Пеккала, выходцу из крестьян, еще до войны пахавшему землю, трудно было избавиться от невольного преклонения перед титулованной знатью. Он мог разругаться с генералом, но невольно робел перед любым лейтенантом, узнав, что этот лейтенант принадлежит к верхушке титулованных семей. И потому он даже как-то не посмел спорить и покорно вышел из комнаты, чтобы распорядиться насчет ужина для неожиданной гостьи.
– Пожалуйста, – сказал он хозяйке, – сделайте все почище и не забудьте принести немного водки…
Когда он вернулся, Кайса листала книгу.
– А вы знаете русский язык?
– Да, – ответил Пеккала. – Я даже был одно время в России.
– Давно? – спросила она.
– В прошлую войну. Я был там… в плену!
Она отбросила книгу и осмотрелась.
– Плохо мне, – призналась женщина. – И все время чего-то чертовски хочется… все время! Вы не знаете, полковник, чего может хотеться такой дурной женщине, как я?
Юсси Пеккала, пряча улыбку, пожал плечами.
– И вы не знаете, – с презрением отмахнулась Кайса. – И я не знаю. И никто не знает…
– Я знаю! – ответил Пеккала.
– Знаете?
– Да. И знаю уже давно. То, чего хочется вам, хочется и мне.
Женщина взглянула на него почти с удивлением. Глаза ее стали чище – казалось, она даже протрезвела.
– Ну? – сказала она.
– Мира, – ответил полковник.
– Так это же всем, – выкрикнула Кайса. – А вот скажите, чего хочется мне! Мне! Одной мне!..
Она скинула шинель на лавку и подошла к столу.
– Можно, я буду хозяйкой?
– Пожалуйста.
Она разлила водку по стаканам. Себе налила поменьше, ему побольше. Потом как бы нечаянно дополнила и свой стакан.
– Мне завтра будет стыдно, – призналась она. – Но сегодня мне все равно… Мы больше никогда не увидимся!
Они выпили водку. Подвигая к женщине тарелки, Пеккала сказал:
– Вы, наверное, не привыкли… У меня все так просто.
– Да бросьте вы об этом! – грубо остановила она его. – Я два года провела на фронте. Я забыла уже, как это сидеть за столом… Бросьте!
– Куда вы сейчас направляетесь?
– Сначала в Петсамо. Меня переводят в медицинский состав. Я свое уже «откуковала»… Из Петсамо, наверное, я попаду в Норвегию…
– Хотите остаться здесь? – предложил полковник. – Я могу вас устроить при своем штабе.
– Зачем?
– Я думаю, что вам здесь будет лучше.
– Не надо. Мне надоело жить в лесу…
Скоро она опьянела совсем, и Юсси Пеккала попросил хозяйку дома уложить гостью в соседнем приделе избы. Наутро, когда он проснулся, Кайсы Суттинен-Хууванха уже не было, и хозяйка передала ему записку:
«Господин полковник! Мне очень стыдно за мое вчерашнее поведение, но, я надеюсь, Вы меня простите. Поверьте, что я не такая уж плохая, какой многим умею казаться. Просто у меня была глупая и бездарная жизнь. Я не помню, говорила Вам вчера или нет, что я отправляюсь в Петсамо. Но я помню, что Вы предложили мне остаться при Вашем штабе. Я не знаю, как сложится моя дальнейшая судьба, но, если мне будет очень скверно, позвольте обратиться к Вам, – может, здесь мне действительно будет лучше.
К. Суттинен-Хууванха».
– Бедные женщины! – подумал вслух полковник. – Чего только не делает с ними эта проклятая война…
Он взял полотенце и вышел умываться. Слепой сын хозяйки играл на самодельной гармошке, шевеля в такт музыке пальцами босых ног. Безглазый калека растягивал меха в хвастливом напеве:
От пулеметов – громы
и в дотах – жара,
мы в доте Миллионном[6]
сидим с утра.
Подай еще патронов,
из фляги дай хлебнуть —
здесь финской обороны
железная грудь.
В Миллионном доте —
четыреста парней,
у них одна забота —
лупить москалей!..
– А ну – перестань! – гаркнул Юсси Пеккала. – Перестань, или я сейчас разломаю твою музыку ко всем чертям собачьим! Тебе, дураку, в этом Миллионном доте выжгло глаза, но от этого лучше видеть ты не стал!..
Он целый день занимался своими делами – делами начальника прифронтового района и весь день вспоминал измученную войной женщину, которая трясется где-то сейчас по заснеженным дорогам в грузовике или в санях.
– Если будет мне письмо из Петсамо, – наказал он своим писарям, – вы немедленно, где бы я ни был, доставите его мне!
Слезы
– Эй, начальник, не плачь: слезами горю не поможешь, а вот щеки обморозишь!
– Да кто тебе сказал, что я плачу? – ответила Ирина. – Это слезы от ветра. Только от ветра. Уж очень быстро бегут твои собаки!
– А собак теперь не остановишь…
Собак действительно было трудно остановить. Можно было только перевернуть нарты, чтобы они остановились. Их три дня кормили тюленьим мясом, они пили свежую кровь и, казалось, были готовы бежать хоть на Северный полюс. Лохматый вожак так и рвал грудью сугробы.
– Иррл… иррл… иррл! – кричал каюр.
Гренландская упряжка – веером – не стесняла собак: широким полукругом они рвались вперед, взметая крепкими лапами вихри пушистого снега. Молодой широкоскулый саам-каюр бежал рядом с нартами. На нем была грязная, засаленная малица, из-под которой выглядывал ярчайший галстук. К тому же каюр был, кажется, отчасти пьян.
Но, мастер своего нелегкого дела, он за все время пути лишь дважды ударил собак хореем, когда они заупрямились – не хотели переходить незамерзшие ручьи, – и нарты ни разу не опрокинулись в снег.
Ирина Павловна возвращалась из Чайкиной бухты, где осматривала заброшенную шхуну. Старый парусник произвел на нее огромное впечатление. Ее поразила воздушная легкость рангоута и мостика, отточенная, как на станке, овальность корпуса. Так и чувствовалось, что эта шхуна создана для стремительного бега, для покорения волн.
И, даже мало разбираясь в корабельной архитектуре, Ирина Павловна сразу по достоинству оценила эту подвижность, таящуюся в смоленых бортах покинутого «пенителя». Борта корабля оставались прочными: выделившийся из лиственницы скипидар покрыл обшивку, предотвратив гниение. И когда женщина проходила по палубе, сухие доски настила звенели под ногами, как клавиши. Густая паутина покрыла углы, в трюме попискивали тундровые крысы, но Ирина Павловна открывала разбухшие двери, смело залезала в люки, уже задумываясь над тем, где разместить участников экспедиции.
Покидая шхуну, уносила она в себе ощущение легко доставшейся победы. Но едва в душе улеглось первое волнение, как Ирина Павловна снова стала задумчивой и грустной. Лежала на нартах, и ее мысли постоянно путались, перебиваемые воспоминаниями о Сергее. Только сейчас она по-настоящему поняла, как была привязана к этому мальчишке.
И каюр, конечно, прав: к слезам, выжатым ветром, примешалось несколько горьких слезинок о Сережке.
Прохор – тот встретил весть об уходе сына спокойно, даже не удивился. Словно уже был давно подготовлен к этому и только ждал, когда сын решится на такой шаг. Но разве Прохора поймешь? Он всегда спокоен, никогда ничему не удивляется. Муж только сказал: «Я знаю: он в море, больше ему негде быть».
И когда нарты взбирались на вершины сопок, Ирина Павловна подолгу смотрела на далекий пепельно-серый горизонт океана: ушел Сережка за этот горизонт, пропал…
* * *
В полдень упряжка ворвалась на улицу рыболовецкого колхоза «Северная заря».
Мимо побежали домики рыбаков с занавесками на окнах, на крылечках показывались рыбацкие жены, собаки выкатывались из-под заборов, с лаем бросаясь на упряжку, а каюр отгонял их хореем.
Ирина соскочила с нарт перед избой правления колхоза. Ее встретила на пороге молодая заплаканная женщина с ребенком на руках.
– Что у вас тут случилось? – спросила Рябинина.
– Беда моя, – ответила женщина.
– А председатель колхоза Левашев здесь?
– Там он… проходите.
Ирина Павловна протиснулась в комнату правления. Левашев сидел за колченогим столом, расставив негнущиеся в штормовых сапогах ноги, быстро уплетал из тарелки суп из «балки» – тресковой печени, особенно любимой мурманскими рыбаками. Его изрытое оспой лицо было некрасиво, но привлекало каким-то особым добродушием и бесхитростностью.
– Здравствуйте, Левашев, – сказала Ирина, – там какая-то женщина плачет в коридоре.
– Это моя жена плачет… Марья! – крикнул он. – Тащи сюда вторую миску – у нас гостья севодни. Ложку не забудь…
И, протянув женщине большую руку, всю в коросте жестких рыбацких мозолей, поделился:
– Дело-то тут такое… хошь плачь, хошь радуйся. Броня у меня была. В сорок первом, как немца на Западной Лице остановили, так меня и демобилизовали. Говорили, что рыба нужнее! А теперь – вот, – он развернул какую-то бумажонку, – видите, опять берут в армию… Ревет моя баба. Старуха – та молчит. А женка – ревет…
– Сейчас всех берут, – ответила Ирина, вздохнув. – У меня мужа тоже вот недавно мобилизовали. Плачь не плачь – а надо. Время сейчас такое – тяжелое очень…
Скоро она сидела за столом рядом с рыбацким председателем, и они дружно беседовали.
– Я уже слышал, – говорил Левашев, – вас шхуна интересует, что в Чайкиной бухте на обсушке стоит… Зачем она вам?
– Угу, – отвечала Рябинина, дуя на ложку. – Она – что, вашему колхозу принадлежит?
– Да бес ее знает, кому она принадлежит!
– Почему так?
В разговор неожиданно вступила жена Левашева:
– Только потому и считается за нами эта шхуна, что была выкинута на берег недалеко от нашего колхоза. А так – какой с нее толк? Промышлять на ней не пойдешь, больно хитра, никто и капитанствовать не возьмется. Вот и стоит без дела!..
– Так, значит, не нужна вам эта шхуна?
– Может, после войны и понадобится, – ответил Левашев. – Леса-то нету кругом – на доски переведем…
– Ну, ладно…
Ирина Павловна, машинально оглядев стены избы, завешанные плакатами, остановила свой взгляд на большой диаграмме выполнения плана и вдруг всплеснула руками совсем по-женски:
– Боже ты мой, ну и кривуля же у вас! Это почему же так? Шли, шли – и вдруг сорвались!
Жирная красная черта диаграммы напоминала дугу, которая ровно шла на подъем, переваливая за сто восемьдесят процентов плана, а потом скатилась на девяносто и несколько месяцев подряд дрожала, делая незначительные скачки вверх, точно не могла преодолеть начального падения.
– Девяносто процентов! Так в войну работать нельзя, товарищ председатель.
Левашев покраснел, словно мальчик, который раньше получал одни пятерки и вдруг принес домой позорную двойку.
– Да. Уж так, товарищ Рябинина, случилось. Висит эта кривая на стене, точно хребет переломанный, и не выпрямляется.
– В чем же дело?
И Левашев объяснил: в начале войны зашел в бухту «страшенный» косяк сельди, пожрал все, что было, а выхода найти не мог и сдох, лежит на дне, гниет: с тех пор и другая рыба в бухту не заходит…
– Пробовали в открытое море выходить, – рассказывал Левашев, – нас обстреляли… Так это не все, товарищ Рябинина. Появились в бухте морские ежи, жрут падаль и сами тут же дохнут. На несколько лет вода отравлена.
Ирина встала, натянула на голову платок:
– Чего же вы раньше не сообщали мне об этом? Надо выйти на середину бухты, закинуть сеть, а там посмотрим…
Они прошли на берег, сообща столкнули на воду тяжелый баркас. Левашев с готовностью поплевал на свои мозоли, но Рябинина велела ему садиться за рулевое весло.
– Я хочу немного размяться, – сказала женщина. – Черт знает какая жизнь! Половину дня сидишь, как чиновница, за столом. Перекуриваешься на разных дурацких совещаниях…
Левашев смотрел, как умело, по-матросски сноровисто гребла Рябинина – весла отлетали назад в полный мах, она не страшилась ложиться плечом на планширь, брызги, вылетавшие из-за борта, ее не пугали – она даже не жмурилась от них. Скинула пальто – дышала полной грудью.
– Я так думаю, – говорил Левашев мечтательно, – что, коли нашего брата вовсю берут, значит – наступление скоро. И не где-нибудь, а здесь вот, у нас.
– Может быть, – согласилась Рябинина. – Мне муж рассказывал, что здесь наступать будет очень трудно. Немцы забились под землю – у них даже машины под землей разъезжают. Туннели разные, подвесные дороги. Весь берег испоганили! А вы, Левашев, офицер?
– Что вы, какой из меня офицер! Я – простой солдат…
На середине бухты забросили сеть и вытащили на борт шевелящуюся кучу морских животных. Ирина Павловна ловко разобралась в этой живой груде руками, особенно внимательно рассматривая ежей, напоминавших большие ананасы, сплошь усеянные длинными коническими шипами. У некоторых иглы были прижаты к телу – эти ежи были уже мертвы, и когда Рябинина смотрела на них, лицо у нее озабоченно хмурилось.
Ежи шевелили шипами, ползали по днищу баркаса. Она заглянула в сеть – там лежала рыба с легкими следами гниения. Сеть была затянута липким налетом икры: каждая икринка – новый еж…
Ирина Павловна сполоснула за бортом руки, сказала:
– Теперь гребите к берегу… Ну, что я вам могу сказать! По-моему, положение спасти еще не поздно. Бухту очистим, а что касается шхуны – мы ее заберем от вас: она нужна нам…
Вечером она уже возвращалась в Мурманск, увозя с собой толстую тетрадь в полуистлевшем кожаном переплете. Это был «Вахтенный журнал бытности», найденный когда-то Левашевым на шхуне.
* * *
Через несколько дней Ирина Павловна была в кабинете главного капитана флотилии.
Напротив нее в кресле сидел Дементьев, затянутый в китель, прямой и спокойный.
– Слушаю вас, Ирина Павловна…
– Сначала я хочу поговорить по поводу низкого уровня улова рыбы в колхозе «Северная заря».
– Мне это известно, – улыбнулся Дементьев. – К сожалению, ничем не можем помочь. Придется ждать, пока весь этот завал сельди сгниет, тогда в бухте снова начнется жизнь.
– Но, Генрих Богданович, вам придется ждать несколько лет.
– Почему?
– Да потому, что недаром наше море зовут Студеным: гниение в холодной воде происходит очень и очень медленно.
– Это, пожалуй, так, – согласился главный капитан. – Но мне уже докладывали, что в бухте появились морские ежи. Они съедят дохлую сельдь и, словно добросовестные санитары, очистят бухту. Как видите, Ирина Павловна, все обстоит очень просто: природа строит препятствия и сама же их уничтожает.
– Генрих Богданович, – сказала Ирина, – в этом вопросе вы заблуждаетесь. Морские ежи очень быстро размножаются, я бы сказала, быстрее, чем кролики, раз в десять. Я обратила внимание на их разновидность: преобладают ежи вида Cidaris и Echinus melo. Они плодятся особенно интенсивно. Тем более что размножению ежей ничто не препятствует. Наоборот, они обеспечены пищей – ведь завал сельди очень большой.
– Но не такой уж большой, Ирина Павловна, чтобы они кормились им несколько лет.
– Хорошо, допустим, что ежи уничтожили весь завал сельди. Как вы думаете, Генрих Богданович, что же будет дальше, когда миллионы прожорливых ежей останутся без пищи?
Дементьев растерялся:
– Ну что… будут питаться червями и этими… Ну, как их?.. Песчинками. Ведь они даже камни сверлят!
– Нет, Генрих Богданович, после нескольких лет такого роскошного питания ежи не станут жрать песчинки.
– Тогда, выходит, ежи умрут?
– Вот именно! И миллионы их полягут на дно бухты, образовав новый завал, и будут гнить тоже несколько лет, потом появятся новые ежи, пожрут этот завал, сами подохнут, потом еще и еще…
Дементьев развел руками:
– Что же вы можете предложить?
– Вмешаться в природу самым что ни на есть грубым образом. Когда при гангрене уже ничто не помогает, тогда требуется вмешательство ножа хирурга.
– То есть?
– Провести в бухте дноуглубительные работы, – ответила Ирина Павловна. – Для этого нужна землечерпалка, которая выгребла бы со дна гниющую рыбу, точно так же, как выгребла бы лишний слой грунта. Мне кажется, это единственный выход. Подумайте над этим…
Главный капитан флотилии записал в календарь предложение Рябининой о землечерпалке, пристально посмотрел на женщину.
– Ирина Павловна, – тихо сказал он, – что с вами?.. Вот вы говорили, смеялись, а я все время чувствовал, что у вас какое-то горе. Не таите. Может, смогу помочь советом или еще чем-нибудь.
Она долго крепилась, но сейчас терпение иссякло. Достаточно было одного теплого слова, чтобы сразу все подступило к горлу.
– Да, Генрих Богданович… вы угадали… Я хотела вам сказать…
Глотая слезы, она почти выкрикнула:
– Сережка у меня ушел! Война ведь! Что с ним?
И, уже не стесняясь, заплакала:
– Сереженька, мальчик мой…
Большая жизнь
В трудное военное время, как неизбежное наследие обнищания и разрухи, всегда процветают барахолки. Была такая барахолка и в Мурманске – она оккупировала неподалеку от центра города лысую вершину сопки. На первый взгляд, здесь можно было купить все, начиная от мундира императора Франца-Иосифа и кончая иголкой для чистки примуса. Торговцы же семечками и прочей съедобной и несъедобной дрянью по негласным законам считались людьми низшего сорта и были согнаны с вершины сопки к самому ее подножию. Но и здесь они не сдавали своих позиций, их жизнеутверждающие голоса дерзко звучали в морозном воздухе:
– А вот – семя, а вот жареное!..
– Кому – селедку, эх, и хороша же под водку!..
– Не проходите мимо – кофе «Прима»…
– Меняю хлеб на табак…
Но однажды среди этих голосов, возвещавших о настойчивых требованиях желудка, послышался старческий голос, который, казалось бы, должен прозвучать лишь на вершине сопки:
– Дамские босоножки… Кому нужны босоножки?
Этот голос принадлежал отставному боцману с рыболовного траулера «Аскольд» – Антону Захаровичу Мацуте. Босоножки, сработанные кустарным способом из пятнистых, как у тигра, шкур рыбы-зубатки, были выделаны прочно и красиво. Просил за них боцман недорого, и одна из бабок сказала ему:
– Шел бы ты наверх, родимый. Там больше дадут!
– Не могу, – ответил боцман, – у меня сердце плохое… высоко подниматься.
Он здесь же их продал, здесь же купил на вырученные деньги две банки тушенки, сахару и бутылку подсолнечного масла. А через три дня опять появился с новой парой босоножек. Тут его случайно встретил Алексей Найденов:
– Сам сделал, боцман?
– Сам. Только ты отойди, Алешка.
– Чего это ты на меня?
– Отойди, говорю. Я человек обиженный.
– Да разве я обидел тебя?
– Вы все меня обидели. Отойди…
Антон Захарович шмыгнул носом и отвел глаза в сторону:
– Не хочу я вас никого видеть. Вы от меня, старика, отказались. Ну, и что получилось?.. Ты думаешь, я ничего не вижу? Я все, брат, вижу…
– Да чего ты видишь-то, Антон Захарович?
– Сопли ваши вижу, – обозлился боцман. – Вот каждый раз, как посмотрю на тот берег, где вы стоите, и каждый раз ваши сопли вижу… Нет теперь в «Аскольде» внешности. Общего вида нет. Все равно что в бабе. И нарядна она, и платье хорошее, и серьги в ушах, и губы намалеваны, а вот нету в ней изюминки – нету, и все тут, хоть ты тресни!
– Я это Хмырову передам, – покорно согласился Найденов. – Он теперь за тебя крутится. Только не злись ты, старый хрен. Мы-то при чем здесь?..
Подошел покупатель, ткнул в туфли пальцем:
– Сколько?
– Пятьсот, – бесстрастно ответил боцман.
– Я первый подошел, – сказал Найденов, пытаясь набавить цену, чтобы помочь старику. – Я целый «кусок» кладу – тысячу!
Антон Захарович треснул матроса туфлей по голове и продал босоножки за пятьсот. Он ни разу еще не набавил и ни разу не сбавил цену. В этот день, сложив покупки в кошелку, он пришел домой и узнал, что у них гости…
* * *
– Ну и ничего страшного, – говорила Варенька, закрывая свою походную аптечку. – Просто у вас большая слабость. Это после блокады, после голода, после всего, что вам пришлось пережить. Но здесь такой здоровый океанский воздух, такие целительные полярные морозы; нормальное питание, новые люди – это все вас быстро поправит. Даю вам слово, вы еще будете работать, бегать и улыбаться гораздо чаще, чем сейчас. Ведь вы еще молоды, вам, наверное, всего лет тридцать!
Жена Никонова улыбнулась, дотронувшись до прохладной руки девушки.
– Мне всего двадцать семь, – сказала она. – Но дело не в этом. Я хочу сказать, доктор, большое спасибо, спасибо вам, всему «Аскольду» спасибо. Я очень рада, что о моем муже на корабле осталась хорошая память и меня не забывают аскольдовцы. И… спасибо вам, доктор!
– Не надо меня так величать. Зовите просто Варей. Меня все так зовут… А вас?
– Мое имя странное, – ответила жена Никонова. – Меня зовут Аглая…
Варенька скоро распрощалась, и Антон Захарович прошел в комнату к Аглае: женщина вот уже несколько дней, потрясенная и больная, не вставала с дивана.
– Это кто же такая будет? – полюбопытствовал боцман.
– Доктор. Аскольдовский доктор.
– Баба, значит, – хмуро заключил Мацута. – Теперь у них без моего глаза все по-новому. Может, не меня, так мою старуху в кочегары возьмут? Им только предложи – они примут…
Он тяжко вздохнул. Неприхотливые герани на окне тянулись бледными цветами ближе к промерзлым стеклам – жаждали света, тепла, солнца.
– А ты, – вдруг спросил боцман женщину, – женщина самостоятельная?
– Да, вроде так, – улыбнулась одними глазами Аглая – они у нее были синие-синие и на строгом бледном лице казались особенно прекрасными.
– Будешь теперь мужа ждать или своим путем пойдешь?
Женщина, помолчав, тихо ответила:
– У меня теперь один только путь: свой путь, но к нему. Только – к нему!
– Это хорошо, – согласился Антон Захарович и опять спросил: – Ты в работе-то чем берешь больше: головой или руками?
– Училась на зоотехника, – сказала Аглая. – Работа эта такая – когда как придется. Могу и руками… Не привыкать!
Он похлопал ее по худенькому плечу:
– Тебе встать надо. Доктора по частям все знают: где башка, где пуп, где кровь, где мозги. А всего человека им охватить трудно. Человек начинает иметь значение, когда он не лежит, а встанет. Я бы в больницах тоже лежать не давал. Ни к чему все это!.. Да ты не смейся над стариком, я правду говорю. Лежишь – у тебя одна забота: как бы лечь поудобнее. А ведь удобнее, чем в гробу, все равно никогда не ляжешь. Коли же ты встал, тогда и пойти хочется. А коли пошел – значит, надо уже не просто идти, а по делам идти. Так-то человек и выправляется!..
– Я встану, – пообещала Аглая. – Уже скоро. Встану…
Дверь открылась – вошла дочь Аглаи, держа в руках, словно куклу, большие песочные часы – единственную игрушку, которую ей могли предложить в этом бездетном доме.
– Вот, – показал на девочку боцман. – Спроси у нее: она с целью пришла… Скажи, озорница, ты зачем сюда явилась?
Женечка молча показала на остаток песка, который скопился в верхней склянке и быстро доструивался в нижнюю.
– Я уже восемь раз их перевернула, – сказала девочка. – Сейчас песочек весь кончится, и мы пойдем обедать.
– А я что говорил! – подхватил боцман. – Великая цель у человека, когда он не лежит, а ходит.
Здесь надобно признать, что старому боцману хватало бодрости только для разговора с Аглаей: он понимал, что раскисать перед ней со всеми своими бедами и обидами он просто не имел морального права. А так, если не мастерил из рыбьей шкуры босоножки, то целый день слонялся Антон Захарович по дому, как сонная осенняя муха.
Оторванный от моря, он сделался угрюмым, неразговорчивым, вспыльчивым. Тетя Поля часто заставала его сидящим возле окна; подперев кулаками подбородок, муж часами смотрел на залив. И хотя зрение было слабое, Антон Захарович даже без очков всегда угадывал на «Аскольде» движение: там шла с утра до ночи подготовка к первому боевому походу, и все это уже без него, без участия его работящих рук.
В большой жизни боцмана поселилась большая обида. И не только на еду тратились деньги, вырученные от продажи босоножек, – теперь не было уже дня, чтобы не приносил Мацута в кармане «маленькой». То ли от возраста, то ли еще отчего, но хмелеть он стал очень быстро. Во хмелю же становился противным брюзгой-старикашкой. Скоро и одной стопки ему вполне хватало, чтобы он уже затягивал хриплым, надтреснутым голосом старую песню балтийцев:
Их было три: один, другой и третий,
И шли они в кильватер без огней.
Лишь волком выл в снастях разгульный ветер,
Да ночь была из всех ночей темней…
Песня старая-старая и размеренная, как плеск осенней Балтики девятнадцатого года. Только как изменился с тех пор минный унтер-офицер Антошка Мацута – председатель судового революционного комитета эсминца «Гавриил»! В ту осень, выполняя приказ Реввоенсовета, уходили в штормовую мглистую ночь миноносцы «Гавриил», «Константин», «Свобода». И бравый балтиец Мацута пил в кубрике кипяток, закусывая черствой горбушкой. Облизывали палубу волны. Обхватывая крепкие шеи матросов, вихрились ленты бескозырок, – уходили в море миноносцы.
Взгляни наверх: ты видишь этот клотик,
Его в ту ночь не видел я, браток.
И по привычке было сердцу ёкать,
И, как всегда, варился кипяток…
Но каждый раз, когда доходил боцман до того места, где говорилось о гибели «Гавриила», он замолкал, обрывая песню на середине. В памяти сохранились только взрыв да ветер – страшный ветер балтийской осени… Восемь часов плыл тогда Мацута в ледяной воде. И когда выбрался на берег, то погрозил на запад посиневшим кулаком: «Я вам за революцию, за корешков погибших башку оторву, сволочи!..»
– Эх, да что там вспоминать! – часто говорил себе Антон Захарович. – Давай-ка лучше спать, старуха, спать. Ты ложись сегодня к стенке…
Молодости не повторишь. Остались от прежнего только старая бескозырка с надписью «Гавриил», волнующие воспоминания да еще как живое свидетельство о боевом прошлом – отставной боцман с «Рюрика» Степан Хлебосолов. Но и с ним Антон Захарович тут как-то недавно поругался. Из-за чего поругался – шут его знает! – из-за пустяка какого-то.
– Эх, жизнь моя, жизнь! – вздыхает Антон Захарович, и рядом с ним толстая суровая жена вздыхает тоже.
Вздыхают старики – не спится им обоим…
* * *
Случайная мечта – уехать по яблоки – еще оставалась у него в резерве, и однажды он обозлился на жену:
– Помнишь, пришли мы из рейса, а ты каркать мне стала: на бережок да на бережок… Не хочу я на бережку сидеть – поедем по яблоки!
Тетя Поля молча убирала со стола посуду. Последнее время она позволяла говорить мужу что угодно, а сама старалась отмалчиваться, не перечила ни в чем, не утешала, не сетовала и даже как будто присмирела.
– Обидели меня здесь, – снова заскулил Антон Захарович. – Не нужен стал…
И вдруг случилось то, чего боцман никак не ожидал. Жена прекратила убирать посуду и, шлепнув по столу кухонной тряпкой, строго прикрикнула:
– А ты не скули!
Мацута испугался. Его родная Поленька снова стала той безжалостной на слова теткой Полей, которой побаивались в порту даже капитаны. Антон Захарович, получивший за последнее время в доме какую-то власть, опять почувствовал себя слабым, робким, целиком зависящим от жены.
– Да я что же, Поленька. Я тут ни при чем… Может, и правда – уехать нам с тобой по яблоки?
– Трепло ты старое! – набросилась на него жена. – Язык-то у тебя, что швабра, которой гальюны драют. Молчал бы уж, коли сам виноват… Другие-то – эвон как! – горло за себя перегрызут. А тебе что ни скажи – все ладно. Люди как люди, только ты у меня – черт драповый! Борода выросла, а ума и с накопыльник не вынесла… А ну, выметайся отсюда, не мешай со стола убирать!
– Я не виноват, Поленька. Что же делать?
– А вот что: вставай и одевайся.
– Куда? – испугался боцман. – Что ты задумала, старая?
– Забирай свои бумаги, грамоты, характеристики – все забирай и пойдешь к самому что ни на есть старшему морскому начальнику.
– Да ты что, с ума рехнулась? – набрался храбрости боцман. – Ни с того ни с сего мне идти к контр-адмиралу. Ведь это по его приказу меня отчислили, а я опять приду к нему навязываться…
– Ты ему не навязываешься, ты воевать идешь!
Собравшись с духом, Антон Захарович отрезал:
– Не пойду! Не могу, хоть убей.
– Ах вот как! Ну, ладно…
Это было сказано таким тоном, что боцман растерялся:
– Поленька, я схожу, только из этого ничего не получится. Ведь приказ…
– Конечно, – заявила жена, – если будешь там дрожать как осиновый лист, ничего не получится. Ты требуй! Да не вздумай выпить для храбрости, я тебя тогда…
– Что ты, Поленька, у меня и денег-то нету. Все тебе до копейки отдал.
– У тебя и нету, да ты найдешь. На что доброе – так у вас, мужиков, никогда не хватает, а бельма-то свои залить – вы это всегда сумеете.
– Ладно, ладно, Поленька, я схожу!..
Боцман был рад, что весь этот разговор закончился хоть так, а не иначе, и он ушел… Однако в этот вечер он совсем не вернулся домой. Не вернулся он и на следующий день. В доме появилось гнетущее, затаенное беспокойство. Наконец прошло трое суток – Антон Захарович не возвращался. Куда он ушел, к кому обратиться – Полина Ивановна не знала. «Куда же он делся, проклятый? – думала она. – Может, и впрямь уехал по яблоки?..»
– Тетя Поля, – беспокоилась Аглая, – уж не случилось ли чего с ним? Может, в милицию заявить?
– Ну да, с ним случится! – отмахивалась боцманша. – У какой-нибудь бабы застрял. Что я их, мужиков-то, не знаю, что ли?
Говорила так, хотя твердо знала, что ее мужу никогда в жизни не приходилось «застрять у бабы». И вот, уже на четвертый день, Женечка вбежала в кухню и крикнула:
– Идет, дядя Мацута идет… Поливановна, я в окно видела – твой дядя Мацута идет!
– Слава богу, – перекрестилась тетя Поля. – Вот я сейчас его встречу, шаромыжника…
Она взяла полотенце и, свернув его крепким жгутом, вышла на лестницу. Снизу уже доносилось характерное стариковское покашливание, знакомые шаркающие шаги. «Сейчас я его, – заранее предвкушала удовольствие мести Полина Ивановна, готовясь хлестнуть побольнее. – Он у меня сразу забудет, как это домой ночевать не ходить…»
В пролете лестницы показались офицерская фуражка и золотые полоски погон на плечах. «Кхе-кхе», – кашлянуло под новенькой фуражкой, и Полина Ивановна предусмотрительно отпустила жгут, сделав его послабее. «В каких же это он чинах, проклятый? – думала она. – Не дай-то бог ударить по адмиралу!..»
Антон Захарович остановился внизу, по лицу своей жены обо всем догадался и пристыдил ее:
– Нехорошо, мать моя, встречаешь. Идет, понимаешь ли, мичман советского флота, а ты… Ну-ка, покажи, что ты там за спиной у себя прячешь?
– Иди, иди уж сюда, старый, покажись мне в новом-то! – сказала Полина Ивановна, небрежно тряхнув полотенцем. – И ничего я за спиной не прячу. Просто вот посуду перетирала, да и вышла тебя встретить…
Последняя спичка
Ветер с ревом прошелся над крышей кордона, забился в трубу и выбросил из печурки на пол золу и раскаленные угли. Пауль Нишец, кашляя от дыма, вымел угли за порог, сказал:
– Слушай, Карл, я знаю точно: у нас еще должен был оставаться яичный порошок. Где он?
– Что ты пристаешь, Пауль? Мы его уже давно прикончили…
Ефрейтор передернул обвислым носом.
– Врешь! – крикнул он. – Наверное, опять слопал без меня. Стоило тебе учиться в университете, чтобы потом воровать у своих же товарищей. Ты плохой солдат!
Карл Херзинг вяло зевнул в ответ:
– Ну что ты кричишь, Пауль? Я говорю – не брал. Лучше сходил бы открыл шлагбаум. Опять идут машины.
Ефрейтор вышел, сердито хлопнув дверью.
Контрольно-проверочный пункт центрального шоссе, ведущего к фронту, находился на развилке двух дорог: одна из них вела на Киркенес, другая – в глубь Норвегии, к Нарвику. По шоссе день и ночь двигались машины: туда – наполненные снарядами и провизией, обратно – забитые ранеными и обмороженными.
Промычали клаксоны, что-то крикнули шоферы, и машины, взвыв моторами, ушли дальше.
Ефрейтор Нишец вернулся, весь залепленный снегом.
– Ну и погодка! Запиши, Карл: три машины из Каутокайно прошли мимо кордона на Петсамо. Номер пропуска 14–78! Проклятая служба!
Ефрейтор сел, вытянул ноги. Прицелился на кирпич печи с отметинкой. Плюнул. Попал.
– Шоферы говорят, Карл, что в нашем районе должен скрываться какой-то красный. Как ты думаешь, он не постучится к нам ночью?
Карл прислушался к вою ветра над крышей, зябко поежился:
– Прежде чем он успеет попасть к нам, он замерзнет в тундре, этот красный. Сейчас не только люди, даже звери спят в норах…
Хлестала в окно метель. Трещали в печи дрова. Звенели стекла. Едва слышно доносился шум морского прибоя.
Ефрейтор сказал:
– Карл, хоть ты и плохой немец, но ты умный немец. Скажи, как случилось, что мы, которые открыли парад в Афинах, прошли баварские и австрийские Альпы, одним парашютным броском захватили Крит, мы, которых фюрер назвал «героями Крита и Нарвика», теперь сидим в этой дыре и – ни вперед, ни назад… Что случилось с нами?
Карл встал. Тусклый свет вырвал из сумерек его лицо, обрюзгшее от сна и безделья. Постепенно лицо оживало, глаза егеря заблестели.
– Возьми свою каску, ефрейтор, – глухо сказал он. – Посмотри! К ней прикреплен эдельвейс – любимый цветок моего фюрера. Да, фюрер назвал нас «героями Крита и Нарвика», нас, горных егерей генерала Дитма. Мы прошли всю Европу, но не по низинам, а по горным кручам, где росли любимые цветы фюрера. Пусть я плохой немец, но ты – трусливый немец!.. Генерал Дитм ясно сказал в своем приказе: «Именно здесь, в Заполярье, мы должны доказать русским, что немецкая армия существует и держит фронт, который для красных недостижим…»
– Ты, Карл, даже после Сталинграда веришь в это?
– Я верю в гений фюрера… Это он меня, очкастого студента Лейпцигского университета, бросил в болотные солдаты. Я тогда еще ничего не понимал, кроме римского права. Я роптал на судьбу, я хотел есть, я кашлял по ночам в сырых бараках. Но это было еще только начало. Потом фюрер снял с меня очки и дал мне винтовку. Вместо Цицерона, Светония и Тацита я стал читать Ницше, Фихте и «Майн кампф» Гитлера. И я понял: да, у немецкой нации есть миссия. Фюрер был прав!.. А когда я с тобой, Пауль, пил вино уже в Афинах, ел критский виноград и жрал дармовые анчоусы в Осло, я окончательно убедился, что ради этого стоило осушать болота, голодать и мерзнуть!..
– Ты только тогда и оживаешь, Карл, когда говоришь об этом или о женщинах. Да… – Ефрейтор улыбнулся, предаваясь воспоминаниям. – А вино в Греции нехорошее, словно деготь. Во Франции вина лучше.
Карл Херзинг неожиданно расхохотался.
– Ты чего?
– Никогда не забуду, как лягнул тебя мул, когда нас послали ликвидировать конюшни греческого короля.
– А-а, вот что ты вспомнил!.. А ты не забыл, Карл, долговязого Курта из третьего батальона?
– Кстати, где он сейчас, этот долговязый Курт?
– Погиб под Мурманском. В самом начале.
– Хороший был парень. Сорвиголова! А ты помнишь, Пауль, фельдфебеля Мидтанка?
– Как же! Помню. Он, кажется, погиб на Рыбачьем, во время штурма хребта Муста-Тунтури. Они с ефрейтором Лосцем прижали к скале одного красного, и он всадил штык в брюхо Мидтанку так глубоко, что потом…
– Варвары! – перебил его Карл. – Ну и что они сделали с этим русским?
– Ничего. Он подпустил к себе наших тирольцев поближе и, схватив их, как котят, за шиворот, прыгнул в ущелье на камни…
– Еще раз варвары! Человек культурной нации, как мы, никогда бы так не поступил. На это способны только дикари… Ну, ладно, Пауль, хватит. Кому-то из нас надо идти в город за продуктами. Я идти не могу: колол дрова и ушиб ногу.
– Как тебе не стыдно, Карл! Я ходил уже несколько раз. Притом ты же знаешь, у меня в такую погоду болят раны.
– Раны? Они есть у меня тоже.
– У тебя их меньше.
– Зато у тебя нет тяжелых.
– Ну, Карл. Сходи, а за это я буду держать ночь за тебя. Сходи, Карл!..
– Ну, ладно, черт с тобой! Давай метать жребий: кому достанется длинная спичка, тот пойдет в город. Только ты, Пауль, не подсматривай…
Карл отвернулся. Сделал вид, что обломал одну спичку, потом зажал в пальцах обе спички и протянул ефрейтору две серные головки – какую из них Пауль Нишец ни вынь, все равно ехать придется ему…
– Сплошное свинство! – разозлился ефрейтор и, сломав в пальцах проклятую спичку, стал собираться в дорогу.
Через полчаса обманутый Пауль Нишец сел на попутную машину и отправился в город. Карл прислушался и, когда гул мотора заглох вдали, достал из потайного места банку с яичным порошком.
– Хоть ты и ефрейтор, а все равно дурак, – сказал егерь, разводя огонь в очаге, чтобы жарить яичницу.
Поставив на медленное пламя сковородку, Карл лег на койку и, подогнув колени, разложил перед собой тетрадь. Погрыз карандаш, посмотрел в потолок и осторожно вывел первую фразу письма к невесте в далекий городок Грайфсвальде:
«Моя незабвенная Лотта!
Ты пишешь, что за тобой стал ухаживать Густав Зисс, что раньше служил кондитером в булочной на углу Ульрихштрассе. Передай ему, пожалуйста, что если он потерял одну ногу под Сталинградом, то вторую потеряет в Берлине, когда я со своими боевыми товарищами вернусь на родину после победы. Я понимаю, Лотта, что тебе приходится тяжело…»
Легким сквознячком подуло в спину. Карл обернулся и вскрикнул. В раскрытой двери стоял заснеженный бородатый человек.
Рука Карла, судорожно царапая стену, потянулась к шмайсеру, но пришелец мягко, как кошка, прыгнул с порога и положил на горло егеря свою жесткую страшную ладонь.
И, задыхаясь, Карл вспомнил не Лотту, не парад в Афинах, не кабаки Франции, не хребет Муста-Тунтури, а всего лишь две несломанные спички, из которых одну вытащил Пауль…
* * *
Никонов открыл шлагбаум, чтобы немецкие грузовики проходили, не останавливаясь возле кордона, и подождал, пока яичница зарумянится с обоих боков. Мертвый фашист, валявшийся под столом, не мог испортить ему аппетита. Потом, перекинув через плечо трофейный шмайсер, Никонов рассовал по карманам автоматные диски. Сахар, банки консервов, плитки шоколада – все, что нашлось на полках кордона, он тоже забрал с собою.
Еще раз оглядев на прощание разгромленное в яростной схватке жилище, Никонов долгим взглядом посмотрел в лицо мертвому врагу, словно стараясь запомнить его навеки, и, тяжело ступая по скрипучим половицам, вышел.
Ветер, перемешанный с колючим снегом, сразу бросился на него, и скоро фигура человека пропала в метельных вихрях.
Теперь у него было оружие, и он уже не был одинок в безбрежных тундрах Лапландии!
Глава третья
Неспокойные ночи
Вечером раздались сразу две дудки. Одна – стыдливая: «Начать осмотр на вшивость». Другая – почти праздничная: «Команде получить сахарный паек». Осмотр на вшивость – военная необходимость. Вошь на корабль мог забросить только враг. Как известно, вшей на флоте не бывает. Но таков уж закон: раз в неделю выверни наружу свою тельняшку, посмотри – не завелось ли чего? Есть особый журнал на корабле – «Журнал ЧП», в который заносятся все чрезвычайные происшествия: отравления пищей, драка, эпидемия, самоубийство, пожар и – вошь. Если обнаружена хоть одна вошь, об этом событии докладывают непосредственно в штаб флота, и на корабль уже начинают смотреть, как на зачумленный. Такова сила многовековой традиции русского флота – самого чистоплотного флота в мире!
Совсем другое дело – получать сахар. Это занятие веселое. Некурящие вместо табаку имеют право еще и на плитку шоколада. А сахарный песок ссыпают прямо в бескозырки – так его легче всего донести до кубрика. Матросы постарше уже успели сшить мешочки и осуждают беспечную молодежь. А тут еще с рейда по семафору передали приказ, чтобы «Аскольд» перетянулся вдоль причала поближе к берегу, – требовалось освободить место для стоянки одного танкера. Сыграли аврал, надо бежать на палубу, а у тебя в бескозырке сахар. Второпях матросы ссыпали песок кучками на рундуках и сразу попали под «фитиль» Пеклеванного, который с часами в руках наблюдал за авральной командой.
– Разлакомились! – ругался он. – Что вам дороже – сахар или сигнал к авралу? Пулей надо бежать… пулей!
Рябинин тоже вышел на полубак. Перетягиваться решили с помощью лебедки. Один шлаг троса лег на барабан неровно, командир решил его поправить, но палец случайно попал под трос, и его ободрало так, что даже сорвало мясо вместе с ногтем, палубу забрызгало кровью.
– Сам виноват, старый дурак, – сказал Рябинин и велел Китежевой прийти к нему в каюту с бинтом. – А я уже ранен, – пошутил он, протягивая девушке окровавленную руку. – И, кажется, весьма тяжело… Лечите!
Пока она бинтовала ему палец, он здоровой рукой нащупал что-то в кармане и протянул девушке конфету.
– Кладите на зубок, – сказал он. – Это вам вместо гонорара. Вы все-таки женщина и лучше меня разбираетесь в сладостях.
Они разговорились. Варенька за эти дни уже успела полюбить этого большого доброго человека и даже не обижалась, когда он ругал ее за мелкие женские прегрешения – опоздания, излишнюю суетливость и прочее.
– Кстати, о сладком, – напомнила ему девушка. – Только для вас. Почти на ушко… Можно?
– Можно. Распечатывайтесь.
– Наши матросы, кажется, что-то задумали. Сегодня они получили сахарный паек…
– Ну!
– И каждый отделил от своего пайка граммов по двести в общий мешок…
– Ну!
– И мешок этот куда-то спрятал мой санитар Мордвинов…
– Ну!
– Вот вам и «ну». Может, они решили отвальную справить. Сахар загонят, а вместо него водки купят… Мордвинов у меня вчера еще громадную бутыль выпросил.
В дверь осторожно постучали. Вошел Мордвинов:
– Товарищ командир, разрешите на берег уволиться?
Прохор Николаевич, ни слова не говоря, выписал матросу увольнительный билет. Потом как бы нечаянно спросил:
– Не тяжело тебе будет одному?
– То есть… как это? – сразу покраснел Мордвинов, тараща на Рябинина глаза.
– Мешок-то, говорю, не тяжело тебе одному тащить? Да и бутылку разбить можешь. А в бутылке-то, брат, я знаю, что ты потащишь…
Мордвинов понял: здесь уже все знают – таить нечего.
– Товарищ командир, – сказал он, – это все не так, как вы думаете. Сахар мы собрали – это верно. А бутыль мне под рыбий жир понадобилась. У меня еще литров пять его с прошлого рейса осталось. И все это мы решили жене Кости Никонова оттащить. Бабе-то ведь помочь надобно!
Он посмотрел в упор на Китежеву:
|
The script ran 0.031 seconds.