Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Распутин - Деньги для Марии [1967]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, История, Повесть

Аннотация. Имя Валентина Распутина широко известно и в России, и за ее пределами – его книги переведены на многие языки мира. Писатель задается вопросами о смысле жизни, о соотношении нравственности и прогресса, о смерти и бессмертии. И о том,что делает человека человеком: о мужестве и достоинстве, о терпении и вере. В. Распутин создает образы русских женщин, носительниц нравственных ценностей народа, его философского мироощущения, развивающих и обогащающих образ сельской праведницы. Пронзительная искренность, трагизм и исповедальность его прозы потрясают не одно поколение читателей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

– Сходи в таком разе. Глядишь, даст. А не даст, к Мишке, к соседу его, загляни. – Дед коротко хохотнул, как кашлянул. – У этого разживешься! Этот на три года вперед все с себя пропил. Ой, пье-от! У кого тут еще возьмешь? – тянул свое дед. – Не знаю, Кузьма, не скажу тебе. И живут люди вроде неплохо, а все на жизнь и уходит. В заначку шибко не спрячешь. У всех ребятишки, своя нужда. Теперь и время вроде сытное, еще хорошо, что твоя беда теперь подгадала, а не весной, дак тебе картошку или зерно не будешь по дворам собирать. Кому ты их продашь? То-то и оно. На сто верст кругом такой же мужик живет. Дед заговорил о том, о чем Кузьма со страхом думал и сам: денег в деревне немного и лишних скорей всего нет. На трудодни выдали только хлеб, а продать его и правда было некому, да он ерунду и стоит. Но не мог же Кузьма согласиться с дедом, что да, дело табак, он не имел права даже так думать. И он сказал: – Найдем, дед, найдем. – Найдем, – передразнил его дед. – У кобылы под хвостом они спрятаны – там ищи. – Деньги у людей есть. – Откуда они? – Может, скажешь, у той же Степаниды денег нету, когда она каждый год то корову, то быка в колхоз сдает? Да у ней, поди, тысячи припрятаны. – У Степаниды, однако, и правда есть. – Вот, у Степаниды. У механизаторов тоже должны быть. Им в уборочную и премиальные, и такие, и сякие платили. – Дак это когда было. – Есть у людей деньги, дед. Неужто я со всей деревни не соберу? Неужто не выручат? Врешь, дед, выручат. – А я тебе ничего такого и не говорю. – Ну и ладно. – Кузьма оживился, поверил в свои слова сам. – Мы с тобой, дед, не пропадем. Иди-ка ты теперь на свое дежурство, а я пойду делать обход. Вот возьму мешок и в мешок буду собирать. А что? Один наберу, за другим приду. А потом тебя в сторожа найму, чтоб ты деньги мои охранял. – Ну и балаболка ты, Кузьма, – прищурился в улыбке дед. Он стал подниматься: сначала встал на четвереньки и только потом на ноги. Растирая бок, на который клонился, сказал Кузьме: – Дак я к тебе буду заходить узнавать. – Заходи, заходи, дед. Чем железо караулить, будешь у меня к деньгам приставлен. Ты сторож для меня подходящий, у тебя трубка, на раскурку их ты не пустишь. – Кхе-кхе-кхе, – закашлялся в смехе дед. Когда человеку под пятьдесят, трудно сказать, есть у него друзья или нет. Столько самых разных людей, как в гостях, перебывало у него за это время в друзьях, что теперь осталось только умудренное с годами, молчаливо-спокойное отношение к близкому человеку. Не чаще, чем с другими, они встречаются, не имеют общих тайн, но при случае каждый из них осторожно, словно не доверяя самому себе, вспоминает, что есть у него человек, который, когда понадобится, поймет его и поможет ему. Вечером Кузьма пошел к Василию. Сразу после войны одно время они вместе работали на полуторке – на весь колхоз тогда была только одна машина, на которой они и ездили: сами шоферы, сами грузчики. Потом Кузьма пересел на американский «студебеккер», а полуторка осталась Василию, и он на удивление долго еще мусолил ее на колхозных побегушках, пока она окончательно не развалилась. Колхоз как раз получал две новые машины ЗИС-150, которые отдали Кузьме и Василию, но Василий на своем ЗИСе проработал недолго: у него что-то началось с глазами, тут, как на грех, подоспела проверка, и его комиссовали. Последние четыре года Василий был бригадиром овощеводов. Они встречались чуть не каждый день, как встречаются в деревне все, но с годами постепенно отошли друг от друга. Они здоровались, говорили друг другу всякие слова о чем попало и расходились. Но старое, так и не вытесненное ничем чувство, что Василий свой человек ему, в Кузьме продолжало жить, и он берег в себе это чувство, думал о Василии хорошо и спокойно и про себя надеялся на него. Был еще один человек, к которому Кузьма относился как к товарищу, но тот, другой, был председатель, поэтому Кузьма сам старался держаться от него подальше, чтобы не получилось, что он навязывается к начальству в друзья-приятели. Василий встретил Кузьму без удивления и без радости, молча пожал ему руку, как это и водится, спросил о житье. Видно было, что он уже слышал о недостаче и теперь не знает, как себя вести, а охать да давать бесполезные советы он не умел. Они сидели и курили. То и дело из кухни к ним выходила жена Василия, смотрела на Кузьму со страхом и с жалостью, но, ничего интересного не услышав, снова пропадала. Расспрашивать Кузьму не решались, а сам он отмалчивался. Он чувствовал себя человеком, которого ночь настигла в чужой, незнакомой деревне, и он попросился в этом доме переночевать. Ложиться еще рано, и вот теперь все они, и хозяева, и он, поночевщик, так и не познакомившись как следует и не разговорившись, с трудом коротают время. Кузьма поднялся и попрощался. Василий вышел его проводить. У ворот они постояли, помялись, чувствуя, что встреча вышла неловкой, но поправлять ее было уже поздно. Василий сказал: – Ты заходи, Кузьма, когда время будет. – Зайду, – пообещал Кузьма. Тогда Кузьма впервые подумал о брате. На худой конец, если он не достанет денег в деревне, можно поехать в город к Алексею. Брат, говорят, живет хорошо. Кузьма не был в городе у брата, а виделись они в последний раз семь лет назад, когда умер отец. Это было осенью, в горячее, страдное время, и Алексей, вызванный из города телеграммой, провел тогда в деревне два дня и сразу после похорон уехал. Они договорились, что он приедет на сороковины, когда отцу можно будет устроить неспешные, обстоятельные поминки, на которые соберется вся родня, но почему-то так и не приехал, и поминки прошли без него. Потом, месяца через два, он написал, что был в командировке. Кузьма редко вспоминал Алексея. Это случалось, когда он думал об отце или матери; тогда само собой приходило на память, что он не один, что на свете их живет два брата. Но они настолько отвыкли друг от друга, что мысли об Алексее казались Кузьме не настоящими, не его собственными, будто кто-то ему подсказал их. И он сразу же опять надолго забывал об Алексее. Получалось так, что они братья не всегда, не каждую минуту, а только при встречах, да еще были ими в детстве, когда вместе росли. Три года назад Мария ездила в город в больницу и остановилась у Алексея. Она переночевала там две ночи, а потом, вернувшись, сказала, что лучше жить у чужих. О том, что Алексей с женой живут богато, она говорила без удивления и без зависти. «И телевизор и стиральная машина есть, а только, куда ни взгляни, за тобой присматривают, не натворила бы чего, куда ни ступи, за тобой идут и следы твои подтирают. Разговаривали без интереса. Мы для них что есть, что нету. Нет уж, больше меня к ним калачом не заманишь». В прошлом году адрес брата взял у Кузьмы Михаил Медведев, одногодок Алексея, с которым они вместе после войны учились в ФЗУ. Михаила колхоз на зиму отправлял на курсы бригадиров, и он решил там наведаться к Алексею. Когда он приехал обратно, Кузьма при встрече поинтересовался: – Ну как, был у брата? – Был, ага, заходил. – И как он там? – Хорошо. Живой, здоровый. Мастером на фабрике работает, – уклончиво ответил Михаил. И только позже по пьянке пожаловался: – Узнать меня узнал, а за товарища не захотел признать. Бутылку и ту не распили. Размышляя об этом, Кузьма решил, что брат для деревни совсем уж отрезанный ломоть – и потому, что его не манит сюда приехать, посмотреть, как живут свои и не свои, походить по старым, с детства знакомым местам и разбередить этим душу, и потому, что ему неинтересно с деревенскими разговаривать, знать хоть со слов, что сталось с дедом Федором, который когда-то жарил его крапивой, или с девчонками, которых он провожал с полянки. В глубине души Кузьма обижался на Алексея, но это была слабая, не болящая обида. В конце концов брат сам должен понимать что к чему, он не маленький. У них с деревней это обоюдное: брат постепенно забывал свою деревню, а стало быть, и свое детство, а деревня постепенно забывала, что был у нее когда-то такой человек. Но если Кузьма приедет к нему, Алексей, конечно, поможет. Все-таки брат, одна кровь. У него деньги должны быть. Кузьма объяснит, что это ненадолго, что через два месяца с небольшим ему дадут в колхозе ссуду и он сразу вышлет. И как он раньше не вспомнил о брате? Дома, чтобы успокоить Марию, Кузьма сказал: – Если в эти дни не соберу сколько надо, поеду к Алексею. – Не даст он, – помолчав, сказала она. И вся уверенность в том, что ему надо ехать к брату, у Кузьмы сразу пропала. К деньгам Кузьма всю жизнь относился очень просто: есть – хорошо, нет – ну и ладно. Это отношение выработалось главным образом оттого, что денег постоянно не хватало. У них в доме почти всегда была хорошая, сытная еда: хлеба Кузьма зарабатывал вдоволь даже в неурожайные годы, молоко и мясо шли со своего двора. Но деньги… Он слышал о колхозах, где на трудодень приходится по полтора и даже по два рубля, верил, что так оно в самом деле и бывает, но у них в таежном колхозе, в котором поля, как заплатки, были разбросаны то здесь, то там, никто еще больше полтинника на трудодень не получал. Последние три года, с тех пор как взяли ссуду на постройку дома, при зимних, годовых расчетах Кузьма и совсем получал копейки. То, что зарабатывала в магазине Мария, шло на ребятишек. Когда в семье четыре парня, одежонка на них горит, как на огне. Еще удивительно, что Мария как-то сводила концы с концами и ребятишки ходили чисто, не хуже других; старших не стыдно было отправлять в школу, а младшие, как это и водится с испокон веков, донашивали одежонку старших. Кузьма не считал, что они живут плохо. Самое необходимое в доме есть, раздетыми, разутыми никто не ходит. Он никому не завидовал. К людям, живущим лучше его, он относился так же спокойно, как и к тем, кто выше него ростом. Если он не дорос до них, не ходить же ему теперь на цыпочках. В конце концов каждый топчет свою дорожку. Кузьма не понимал и не старался понять, как у людей остается сверх того, что уходит на жизнь. Для него самого деньги были только заплатками, которые ставятся на дырки, необходимостью для необходимости. Он мог думать о запасах хлеба и мяса – без этого нельзя было обойтись, но мысли о запасах денег казались ему забавными, шутовскими, и он отмахивался от них. Он был доволен тем, что имел. У них на почте, где была также и сберкасса, вот уже несколько лет висел на стене плакат, на котором розовощекий, не похожий ни на кого из деревенских мужиков мужчина без устали призывал каждого: «Брось кубышку – заведи сберкнижку». Но когда на почте бывал Кузьма, мужчина смотрел мимо него. Кузьма, дурачась, переходил с места на место, лез под его взгляд, но мужчина с плаката всякий раз отворачивался, смотрел где-то рядом с Кузьмой и все-таки мимо. Кузьма, довольный, уходил. И вдруг понадобилось сразу много денег. Кузьма растерялся. Почему деньги выбрали его? Ведь он никогда не имел с ними ничего серьезного. Казалось, за это они и решили ему отомстить. Волей-неволей ему приходилось теперь не просто размышлять, а постоянно думать об одном и том же: где достать деньги? К Евгению Николаевичу он пошел сразу потому, что всегда слышал: у него деньги есть. А дальше? Еще до деда Гордея он мысленно прошелся по деревне от одного края до другого и вернулся домой ни с чем: одни жили лучше, другие хуже, но каждый в своем доме жил своим, у каждого были свои дырки, на которые он готовил заплатки. Кузьма даже в мыслях не осмеливался просить у них деньги. Он представлял себе свой обход так: он заходит и молчит. Уже одно то, что он пришел, должно было сказать людям все. Но и они молчат, и это молчание, в свою очередь, также говорит ему больше и яснее всяких слов. Он прощается и идет дальше. В каждый дом заходить нет смысла, он выбирает только те, где, как ему кажется, могут быть деньги. Но деньги с порога не увидишь, их почему-то всегда прячут: засовывают в щели к тараканам, в карманы старых пиджаков, на дно чемоданов. Считается, что деньги боятся света. Если бы они, как фотографии хозяев, были на виду. Кузьма сам бы решил, надо ли здесь, в этом доме, просить, он бы лишнее не взял. Но и там, где они спрятаны, и там, где их вовсе нет, он в одинаково трудном положении: его встречает молчание, а что за ним – безденежье или скупость, нежелание понять его беду, – он не знает. И все же Кузьма надеялся, что на самом деле все будет по-другому. Кто-то отмолчится, а кто-то войдет в его положение, скажет просто и легко: «У нас тут, кажется, есть полсотни, на мотор к лету копили, но тебе сейчас они нужнее– возьми». Хозяин как бы между прочим протянет ему деньги, и он тоже как бы между прочим возьмет в руки тоненькую теплую пачечку из нескольких бумажек, без особого внимания засунет ее в карман, и они с хозяином снова займутся разговором о чем придется, но ни один из них даже словом не заикнется больше о деньгах. Кузьма и пошел сперва к Василию, чтобы почувствовать, может ли он на что-то надеяться, он хотел начать с удачи, а не с отказа, чтобы у него не опускались руки, когда он пойдет дальше. И ничего не получилось. Кузьма вернулся домой и не сел, а как-то осел на табуретку у окна, не зная, с какого боку теперь приниматься за поиски денег. Но потом вспомнился брат, и Кузьме стало легче. Он понимал: деньги есть и в деревне, пусть немного, но есть. Каждому хочется жить не хуже других. Ради того, чтобы скопить на мотоцикл, мужик будет ходить в последних штанах, а рубль припрячет; он спит и видит себя с мотоциклом, и на заплатки на штанах ему наплевать. На такие деньги Кузьма и рассчитывал. На мотоцикл или на мотор их еще не хватает, и они пока лежат без пользы и без движения, никому не делая добра. Так неужели люди откажутся на время дать их Кузьме, чтобы он мог отстоять Марию? Не может быть! В окно, в закрытый ставень постучали. – Кто там? – приподнялся Кузьма. – Кузьма, выйди на минутку, – позвали с улицы. Мария выскочила из спальни, испуганно прижала руки к груди. – Кто это? – По голосу будто Василий. Чего ты испугалась? – Сама не знаю. Василий стоял у ворот, выступая из темноты высокой, крупной фигурой. – Чего в избу не заходишь? – спросил Кузьма. – Нехорошо получилось, – не отвечая, сказал Василий. – Ты пришел, а поговорить не поговорили. Зачем приходил-то? – Сам знаешь зачем. – Догадываюсь. – Ну вот. Что еще говорить? Я же знаю, денег у тебя нету, – со слабой надеждой сказал Кузьма. – Нету. У бабы где-то лежат двадцать рублей, и все. – В избу заходить будешь? – Нет. Там разговора не получится. Давай сядем здесь. Они сели на скамейку у ворот, закурили и, посматривая в темень перед собой, долго молчали, но не тяжелым, понятным молчанием. Сбоку, уходя вправо от них, горели деревенские огни, оттуда доносились голоса, иногда срывался и затихал где-то возле клуба смех. Было не поздно, но деревня уже успокаивалась, не успев привыкнуть к ранней темноте. Голоса и звуки раздавались поодиночке и становились все реже. Папиросы докурились; почти в одно время они бросили их себе под ноги и еще помолчали. Потом Кузьма пошевелился, сказал: – Живешь, живешь и не знаешь, с какой стороны тебя огреют. – Это так, – отозвался Василий. – Еще вчера все ладно было. – А завтра кто-то другой на очереди. Может, не из нашей, из другой деревни, а потом и до нашей снова дойдет – до меня или еще до кого. Вот и надо держаться друг за дружку. – Да-а. – Евгений Николаевич дает тебе, я знаю, а еще кто есть, нет? – Пока никого. Хочу завтра к Степаниде сходить, да, однако, не шибко выгорит. – К Степаниде? – Василий с сомнением повел головой, помолчав, сказал: – А давай завалимся к ней сейчас. Вдвоем на нее надавим. Она же в бригаде у меня, может, при мне постыдится отказать. – Пошли. Чтоб уж сразу. – А откуда ты знаешь про Евгения Николаевича? – уже по дороге спросил Кузьма. – Баба сказала. Да он сам, наверно, не вытерпел, доложил. Как не похвалиться – доброе дело собрался делать! – Я теперь как космонавт, – невесело пошутил Кузьма. – Куда ни пойди, вся деревня знает. – А ты как думал? Ты теперь на двор ходи и оглядывайся, чтоб не сфотографировали. Смех смехом, а рубли твои – это уж точно – вся деревня считает. – Сейчас Степаниде и говорить не надо, зачем пришли. Она, поди, с утра ждет. – И место подыскала, куда прятаться. Они засмеялись. Рядом с Василием Кузьма чувствовал себя легче, и беда его не стояла теперь комом в одном месте, а разошлась по телу, стала мягче и как бы податливей. И хоть надежды на то, что им повезет, было мало, Кузьма знал, что от Степаниды они выйдут вместе, прежде чем расходиться, будут разговаривать и, наверно, о чем-нибудь договорятся на завтра. Это его успокаивало, помогало не думать все время об одном и том же. Степанида жила в большом, на две семьи, доме вдвоем с племянницей Галькой, которая осталась ей от умершей сестры. Гальке шел семнадцатый год, но девка она была крупная и уже давно переросла Степаниду что ввысь, что вширь. Мир их почему-то не брал, и они жили как кошка с собакой; когда в избе становилось тесно, выскакивали во двор и крыли друг друга на всю деревню таким криком, что соседские собаки, оглядываясь, с поджатыми хвостами переходили на другую сторону улицы. Когда мужики вошли, Степанида засуетилась, запричитала от радости, но на ее лице появилось да так и не сошло потом настороженное выражение с одной мыслью: к чему бы это? Улыбка то и дело проваливалась, но Степанида снова водворяла ее на лицо и, суетясь, ждала. Мужики разделись, сели рядом на скамейке. На голоса из комнаты вышла Галька – в коротком, тесном ей платьице, с голыми крепкими коленками. – Явилась! – найдя себе дело, напустилась на Гальку Степанида. – Смотрите на ее, красавицу писаную. Хошь бы оделась, не показывала мужикам срамоту свою. – А то они не видали! – лениво огрызнулась Галька. – У-у, бесстыжие твои глаза! – Ага, а твои не бесстыжие? – Иди отседова. Галька, подмигнув мужикам, ушла. – Измаялась я с ней, – стала жаловаться Степанида. – Ой девка, не приведи господь никому такую. Сколько она из меня крови высосала! – Ага, была там у тебя кровь, – отозвалась Галька. – У тебя там помои, а не кровь. – Во, слыхали? Ей слово, она тебе десять. Ей десять, она тебе тыщу. И как я еще дюжу, сама не знаю. Вот счастье-то выпало под старость лет. – Делать вам нечего, вот и грызетесь, – сказал Василий. – Ты Степанида, лучше другое скажи: неужели ты нам ничего не подашь? Степанида растерянно прищурилась. – Ну и хитрый ты, Василий! – А чего тут хитрого? Я тебе прямо говорю. Мы с Кузьмой идем и про себя думаем: одна надежда на Степаниду, она, если есть, последнее выставит. – Ой, Василий, да я для хороших людей и сама хорошая. Когда есть, мне ее жалко, ли чо ли? Для того и держу: а вдруг хороший человек зайдет, а мне и поднести нечего. – Это правильно. Подбирая юбки, Степанида полезла в подполье, подала оттуда зеленую, в земле, бутылку, закапанную сургучом. Кузьма, сидевший ближе к подполью, принял бутылку, прищурив один глаз, посмотрел ее на свет. – Она, она, – заверила Степанида. – Вот с этого бы и начинала, – повеселел Василий, – а то связалась со своей Галькой. – Не поминай мне про ее. Степанида вытерла бутылку о подол, поставила ее на середину пустого еще стола и побежала в амбар – видно, за закуской. – О деньгах сразу не заговаривай, – предупредил Василий. – Обождем, когда готова будет. – Да ты сам и скажешь. – Можно и так. Из комнаты вышла Галька, увидела на столе бутылку. – Ого, уже облапошили мою тетку! Ловко вы! – Ну и змея же ты, Галька! – рассердился Василий. – Тебя спрашивают? Еще не выросла, чтобы со мной на таком тоне разговаривать. – Смотри-ка ты! А как с тобой прикажешь разговаривать? По батюшке или, может, по матушке? – А, да чего с тобой говорить! Ты разве поймешь? – Ну и не говори. Я к тебе не навязываюсь. Обидел он меня! Думаешь, я не знаю, зачем вы сюда закатились? – Тише ты! – зашипел Василий. – Ага, испугался! Не бойся, не скажу. Только не заедайся, понял? Я еще и помогать вам буду, если со мной по-хорошему. – Она взглянула на Кузьму, жалобным голосом сказала: – Мне тетку Марию жалко. – Снова перевела взгляд на Василия. – Думаешь, если ты постарше, так имеешь право на меня покрикивать? На бабу свою покрикивай. Я к тебе не нанималась. – Здорова же ты горло драть, – сдерживаясь, подивился Василий. – Ага, не на ту напал. – Ладно вам, – стал успокаивать их Кузьма. Прибежала Степанида, засуетилась возле стола. Усаживая за стол мужиков, стала причитать обычное при гостях, заменившее молитву: – Ничего такого нету – прямо стыд! Если бы знала, что придете, чего-нибудь бы и приготовила, а то все на скору руку. Стыд, стыд… – Ты, Степанида, не прибедняйся. С такой закуской можно неделю гулять, – успокоил ее Василий. – Уж ты, Василий, скажешь. Разлили в три стакана. В точно рассчитанный момент, уже когда чокнулись и остановили дыхание, встряла Галька: – А мне? Степанида даже дернулась от злости, подалась вперед. – Ну, скажите мне, что она не вредительница! Ведь это уметь надо! Ни раньше, ни позже, в самый раз угадала, чтоб испортить людям аппетит. Ой-ей-ей! И за что меня господь бог покарал такой холерой? Галька, ухмыляясь, принесла стакан, поставила его перед Степанидой, а себе взяла ее стакан. – Не трожь, окаянная сила! Кому говорю: поставь на место! – Нальешь в этот – поставлю. – Неохота при людях с тобой займоваться, а то бы я тебе показала, как с родной теткой разговаривать, я бы тебя научила… – Где уж там! – Ой, окаянная сила! Ой, окаянная сила! – запричитала Степанида, но в стакан плеснула. Галька взяла его, отлила еще в него из Степанидиного и потянулась чокаться. – Не рано тебе наравне с мужиками пить? – не сдержался Василий. Галька прищурила глаза, выразительно уставила их на Василия, но он продолжал: – Еще молоко на губах не обсохло, а туда же. Что из тебя потом будет? – Во-во, – поддакнула Степанида. – Слушай, что тебе умные люди говорят, раз уж ты родную тетку ни в грош не ставишь. Но Галька смотрела на Василия. – Катись-ка ты отсюда со своей лекцией, – спокойно сказала она. – Я и без тебя грамотная, понял? – Как ты разговариваешь с человеком? – затряслась Степанида. – Он кто тебе – дядя родной? – так с ним разговаривать! Ты уж совсем, ли чо ли, ума решилась? – А пускай помалкивает, а то я его быстро на чистую воду выведу. Кузьма под столом толкнул Василия коленкой, чтобы он отступился от Гальки. – Ходит где-то хороший парень и не знает, что на него уж тут петля заготовлена, – не смог остановиться сразу Василий. – Вот кому-то достанется золотце. – Да уж не тебе. – Упаси бог. – То-то ты и заоблизывался, когда я в том платье вышла. Кузьма перебил их: – Может, мы в бутылку обратно сольем да вас слушать будем? Выпили. Галька подмигнула Кузьме и показала глазами на Степаниду. Кузьма незаметно покачал головой. Гальке не терпелось видеть, как будут раскошеливать ее тетку. Вот змея! Вызвалась в помощники, а умишко детский, как бы она со своим гонором не испортила все дело. – А ты чего в клуб не пошла? – совсем некстати спросил он ее. Галька прищурилась. – Мешаю, что ли? Я же вам сказала, я за вас, если он, – она показала на Василия, – не будет заедаться. – Чего это, чего? – насторожилась Степанида. – Проехали, – отрезала Галька. Кузьма замер. Разговаривать с Галькой было опасно. Она и понятия не имела о том, что существуют обходные маневры, или считала их лишними для своей тетки, с которой, мол, не стоит цацкаться, а надо, как курицу, хватать, пока она сидит на месте, и щипать. Нахмурившись, Кузьма показал ей, чтобы она помалкивала. Галька отвернулась. – А ты чего, тетка, не допиваешь? – разглядела она. – Всех хитрей хочешь быть? – Э, нет, так у нас не пойдет, – приподнялся Василий. – Что же ты это, хозяюшка? Давай, давай. Так у нас не делают. – Ой, да я с ее хвораю, – стала отказываться Степанида. – Ты, Степанида, чудная, как я на тебя погляжу: я, значит, не буду пить, чтобы и вы, гости дорогие, на меня глядючи, тоже кончали это дело. Так выходит. – Да ты что, Василий, зачем ты на меня так говоришь? Разве я такая? Ты скажешь так скажешь. Разве мне ее жалко? Да пейте всю, для того и достала. – Без тебя не можем, ты хозяйка. – Сейчас, сейчас. – Степанида заторопилась, допила. – Ты, Василий, прямо обидел меня. Я теперь все буду думать про это. Да мне для хороших людей ничего не жалко. – Посмотрим, – сказала Галька. – Чего это ты, змея подколодная, собралась смотреть? Кузьма торопливо сказал: – Наверно, в кино собралась, а на билет нету. Ухажера еще не заимела, чтоб на свои водил. – Да ее, кобылу, все киномеханики бесплатно пускают. У ей вся деревня ухажеры. Доброго человека с рублем не пустят, а она, откуда ноги растут, вертанет, и денег не надо. Прямо Василиса Прекрасная – куды тебе с добром! Я оттого и в кино это не хожу, что мне за ее перед народом стыдно. У Гальки раздулись ноздри, но Кузьма не дал ей взорваться. – Давайте еще по одной, – сказал он. – Тебе, Галька, налить? – Назло ей буду пить, чтоб она от жадности лопнула. – У-у, язва! Ждет не дождется моей смерти, а я ей с девяти лет заместо матери была. Поила, кормила и вот вырастила, полюбуйтесь, хорошие люди. Все для ее делала, а от ее доброго слова не слышу. Отблагодарила! Степанида приготовилась плакать, полезла за подолом. – Ладно вам, – сказал Кузьма. – Давай, Степанида, выпьем, чтоб ты еще сто лет жила да беды не знала. – Зачем мне, Кузьма, сто лет? Я уж намаялась, и правда скорей бы на покой. Работать не могу, а люди не верят. Я ведь только с виду здоровая, а изнутри вся порченая. Она вот смеется, а время подойдет, поймет, как это бывает. Поймешь, поймешь, голубушка, не подсмеивайся, – голос у Степаниды снова отвердел. – Сколько у тебя, Степанида, в этом году трудодней? – спросил Василий. – Двести пятьдесят. – Да сколько не работала. – Больная я, Василий. – Я это к тому говорю, что ты на меня как на бригадира не обижаешься? – Что ты, Василий, что ты – какие обиды! Где бы я столько заработала? Спасибо тебе. – И по правлениям тебя нынче таскать не будут, минимум есть. – Есть, есть. Нынче я спокойна, не подкопаются. А все ты со своей капустой. Я на тебя рада богу молиться, а ты выдумал, будто мне бутылку жалко. Ой, Василий, да как это тебе на ум пришло? Василий сказал: – А ты знаешь, Степанида, зачем мы пришли? – Не-ет. – Степанида, не выдержав, быстро и тревожно глянула на Кузьму. – Я думала, так просто, посидеть. – Притворяется, – безжалостно сказала Галька. Василий одернул ее. – Да помолчи ты! Без тебя обойдется. – Степаниде сказал: – Посидеть – это само собой. Но у нас с Кузьмой к тебе еще одно дело есть. Ты слышала, что у Марии большая недостача? – Слышать слышала, кто-то сказывал. – Выручи их, Степанида. Дело серьезное: если завтра, послезавтра они не соберут, Марию могут забрать. А у тебя, наверно, деньги есть. – Ой, да откуда у меня деньги? – Дай им, Степанида. Я ото всей деревни тебя прошу. Дело такое. – Мы скоро отдадим, – сказал Кузьма. – Мне после отчетного собрания ссуду дают. Это ненадолго. – Вот видишь, это ненадолго, – продолжал Василий. – Они люди надежные, дай им, Степанида. – Да если бы они у меня были, я бы не дала, ли чо ли? Галька закричала: – Есть они у ней, есть, не верьте! Есть они у тебя, тетка! – крикнула она Степаниде. – Чего ты врешь? – А ты их у меня видала? Ты их у меня считала? – подскочила Степанида. – Не видала и не считала, а знаю, что есть. Ты бы давно уж удавилась, если бы у тебя их не было. Ты бы их украла. Ты кулак, хуже кулака, тебя раскулачить надо! – Ты мне ответишь за эти слова. В суде ответишь. Ты мне ответишь! – подскакивала Степанида. – Испугала! Еще поглядим, кто ответит. Кулачиха, кулачиха! – Тише вы! – крикнул Василий. Наступило молчание, потом Василий негромко сказал: – Ты посмотри, Степанида, может, сколько есть. Посмотри. Сама знаешь: четверо ребятишек у Марии. – Не надо, Василий, – попросил Кузьма. Галька взглянула на него, не пряча лица, заплакала. – Тетку Марию жалко, – причитала она. Слез у нее было много, и они с крупного покрасневшего лица стекали на шею. Степанида нагнулась и тоже промакнула свои глаза подолом, плачущим голосом сказала: – Мне Мария как родная. Да я бы для ее последнего не пожалела. Она мне столько добра делала. Снова замолчали. Степанида то и дело наклонялась, вытирала подолом глаза, будто надраивала их, как пуговицы, чтобы они, наконец, заблестели. Наклоняясь, снизу, почти из-под стола, выглядывала на мужиков, не то всхлипывала, не то мычала. – Хватит тебе, Галька, реветь, – сказал Василий. – Рано еще Марию оплакивать. – Врет она, врет! – закричала опять Галька. – Я знаю. Видеть ее не хочу. – А не хочешь – ну и выметайся! – подхватила Степанида. – Не заплачу. Хошь сейчас выметайся! Ты мне всю шею переела. – Пойдем, Василий, – сказал Кузьма. – Пошли. Они оделись и вышли. Из Степанидиной избы нарастал крик; с двух сторон деревни на него откликнулись собаки, загавкали густо и дребезжаще. Василий, шагая рядом с Кузьмой, грозился, что выгонит Степаниду из бригады. Кузьме стало все безразлично. Боль за Марию и ребятишек, вспыхнувшая за столом, когда заговорили о деньгах, теперь прошла, и недостача казалась такой же нестрашной, как это собачье гавканье. Будь что будет. Кузьма чувствовал только, что он устал и хочет спать, все остальное было неважно. – Завтра я зайду, – сказал Василий, сворачивая к себе. – Ага. Кузьма остался один. Он шел на самый край деревни, в свой новый дом, поставленный для того, чтобы жить в нем, поживать да добра наживать. Деревня спала, только все еще подлаивали друг другу собаки. Спали люди, и вместе с ними спали их заботы, отдыхая для завтрашнего дня, чтобы двигаться в ту или другую сторону. А пока все оставалось на своих местах, все было неподвижно. Кузьма пришел домой и сразу лег. Он уснул быстро и спал крепко, забыв во сне обо всем на свете. Так закончился первый день. Поезд рвется вперед, разбрасывая по сторонам дрожащие и тусклые на ветру огоньки. Потом огоньки пропадают, и за окном остается белесоватая, еще не налившаяся до конца темнота. Снова покажется дальний одинокий огонек, грустно посветит и отойдет, но за ним вдруг выскочат два, а то и три огонька вместе, высветят перед собой кусок земли – совсем небольшой, с крохотным домиком и поленницей дров или углом сарая. Он сразу же отступает, его смывает темнотой, и опять надо ждать следующий огонек и следующий домик, потому что без них как-то не по себе. Кузьма лежит и смотрит в окно. Он устал лежать без движения, смотреть в темноту, как в стену, но что еще можно делать, он не знает. Хорошо, что поезд идет и идет и город все ближе. Так, отыскивая огоньки, можно ни о чем не думать – это игра, чтобы обмануть себя. Заворочался на своей полке парень, заскрипел во сне зубами, и старуха внизу, тоже дремавшая, открывает глаза, смотрит на часы. – Сережа, – негромко зовет она. – Проснись, Сережа. – Я не сплю, – отзывается старик. – Так лежу. – Время, принимать лекарство. – Если время, то давай. – Не болит сейчас? – Нет, нет. Кузьма ложится на спину; теперь, когда заговорили старик со старухой, можно опять послушать их и не таращиться больше в окно. Услышав голоса, снова заворочался парень и сразу же, хмурясь, приподнялся, свесил ноги. – О-о. – Парень увидел, что старик что-то пьет из стакана. – Наш дед уже опохмелиться решил. Ничего себе. – У тебя одно на уме, – несердито отвечает старуха. – Сережа лекарство водой запил, а ты уж бог знает что подумал. – А что – дед раньше-то, поди, поддавал. – Нет, Сережа никогда не пил много. Выпивать выпивал, а пьяным я его не видела. – А, потом все так говорят. Я, если до старости доживу, тоже буду говорить, что один квас пил. – Скажи ему, Сережа, сам. – А зачем? – рассудительно отвечает старик. – И то правильно. Они теперь не поймут. В другое время парень, наверно, сцепился бы спорить, но сейчас ему не до того. Бережно, постанывая и покряхтывая, он опускается вниз и там признается: – Голова трещит – спасу нет! – Как же ей, голубчик, не трещать, когда ты ее совсем замучил, – говорит старуха. – Кого замучил? – Голову свою замучил. Парень через силу улыбается. – Чудная ты. Говорит, голову свою замучил. Меня баба моя пилит, что я ее замучил, а ты говоришь, голову. – На кого вот ты теперь похож? На человека совсем не похож. – Это дело поправимое, бабуся. Вон Кузьма, поди, знает, что такое вечернее похмелье. Лучше умереть, чем его переносить. – Парень надевает ботинки, медленно, с болью разгибается и лезет в карман пиджака. – Сейчас мы ему скажем свят, свят, и его как не бывало. Можно дальше ехать. Дело знакомое. Он уходит. Старуха качает вслед ему головой и вздыхает. Кузьма в зеркало видит, что старик, наблюдая за ней, чуть заметно улыбается. – Ты что, Сережа? – спрашивает она. – Ничего, ничего. – Я что-нибудь не так делаю, да? – Все так. Ты не беспокойся. – Если не так, ты скажи. – Обязательно скажу, я тебе всегда говорю. – Да, да. Кузьме и приятно слушать их разговор и как-то неловко, словно он невзначай стал свидетелем того, что говорится только между мужем и женой. Он закрывает глаза и притворяется спящим, но лежать так скоро становится невмоготу, хочется повернуться на бок и куда-нибудь смотреть. Кузьма, как мальчишка, ерзает, с силой сдавливает глаза. И вдруг он слышит, что дверь открывают. Но это еще не парень, это проводница. – Чай пить будете? – спрашивает она. – Сережа, чай, – говорит старуха. – Несите, несите. Чай– это хорошо. Кузьма сползает вниз. – Тоже стаканчик выпью, – говорит он. – Обязательно надо выпить, – отвечает старуха. – Я и то подумала, не разбудить ли вас. Пристроившись за маленьким столиком, они пьют чай, и старуха угощает Кузьму домашними печенюшками. У Кузьмы наверху в сумке есть яйца и сало, но он не решается достать их, все думает, что надо достать, и не может осмелиться. К чему им, поди, его сало? Они люди интеллигентные и говорят между собой так, будто только вчера сошлись и не успели еще друг на друга налюбоваться. А живут давно; старуха рассказывает Кузьме, что они едут к сыну в Ленинград, сын вообще-то каждое лето приезжал к ним сам, но нынче он был в заграничной командировке и не смог их навестить. Она расспрашивает Кузьму, и Кузьма отвечает, что он едет в гости к брату, с которым не виделся семь лет. Старик больше помалкивает, но слушает внимательно. Кузьме хорошо сидеть с ними, и он потом уже не стесняется их, особенно старуху, которая, оказывается, выросла тоже в деревне и деревенских уважает. Она говорит Кузьме, что все люди родом оттуда, из деревни, только одни раньше, другие позже, и одни это понимают, а другие нет. Кузьме это нравится, он поглядывает на старика, что скажет он, но старик молчит. И доброта человеческая, уважение к старшим и трудолюбие тоже родом из деревни, говорит старуха, но теперь уже сама смотрит на старика. – Правда, Сережа? – спрашивает она. – Возможно. И тут приходит парень, по песне они слышат его еще издали. Он закрывает за собой дверь и продолжает петь: Самое с бабами в мире Черное море мое, Черное море мое. – Эк красиво! Эк красиво! – укоризненно качает головой старуха. – И кто тебя таким песенкам учит? – А что – плохие песенки, что ли? – Да уж чего хорошего? – Да ну тебя, бабуся! Уж не знаешь, к чему прикопаться. Цензурные песенки, без мата. Хоть в концерте разучивай. – Парень присаживается рядом с Кузьмой и встряхивает, будто взбалтывает, голову. – Почти в норме, – радостно сообщает он. – Чуть-чуть осталось, это пройдет. Как ты это на меня, бабуся: голову, говоришь, свою замучил? – И правда. Пьешь и пьешь. И денег тебе не жалко. – Деньги – это ерунда, дело наживное. – Деньги тоже уважать надо. Они даром не достаются. Ты за них работаешь, силу свою отдаешь, здоровье. – Денег у меня много. Они меня, бабуся, любят. Они – как бабы: чем меньше на них внимания обращаешь, тем больше они тебя любят. А кто за каждую копейку дрожит, у того их не будет. – Как же не будет, если он их не бросает зря на ветер, не пропивает, как ты? – А так. Они поймут, что он жмот, и – с приветом! – Вот уж не знаю. – Точно я тебе говорю. Ты, бабуся, не думай, деньги тоже с понятием. К крохобору крохи и собираются, а ко мне, к простому человеку, и деньги идут простецкие. Мы друг друга понимаем. Мне их не жалко, и им себя не жалко. Пришли – ушли, ушли – пришли. А начни я их в кучу собирать, они сразу поймут, что я не тот человек, и тут же со мной какая-нибудь ерунда: или заболею, или с трактора снимут. Я это все уж изучил. – Интересная философия, – замечает старик. – Сделайся, значит, простягой, и деньги твои? – Не-е, зачем? Работать надо, – серьезно отвечает парень. – Я люблю работать. В месяц по двести пятьдесят, по триста выколачиваю, а зимой, когда трелевка начнется, все четыреста. За мной не каждый удержится. Если не работать, откуда им быть? – Это где же такие деньги? – не выдерживает Кузьма. – У нас в леспромхозе. У нас механизаторы хорошо получают. – А что толку? – говорит старуха. – Все равно ты их и пропиваешь. – Пропиваю. А что? Я за день намерзнусь, намаюсь, и не выпить? Что это за жизнь? Я отдых тоже должен иметь. – Жена тебе, наверное, сама к вечеру каждый день бутылочку берет? Парень смеется. – Подкусываешь, бабуся? Я бы за такую жену чего хочешь отдал. – А твоя-то, значит, не очень любит, когда ты пьешь? – Ну да, не понимает. Но теперь это неважно. Я с ней разошелся. – Разошелся? – Ага. Вот недавно. Разошлись, я сразу и поехал. – А почему? – Без понятия она, не понимала меня. Поэтому. В бане родилась, а кашлять тоже надо по-горничному. Ну ее! – Парень бодрится. – На свете баб много. – Они все, голубчик ты мой, не любят, когда пьют. Каждой охота по-человечески жизнь прожить. А ты явишься домой чуть тепленький, да еще начнешь характер свой показывать, буянишь, наверно. – Не. Я смирный. Меня если не трогать, я спать ложусь. Но тоже под пьяную руку меня не зуди. Не люблю. Утром говори что хочешь, все вынесу, а с пьяным со мной лучше помалкивай. – Неуважение к женщине тоже родом из деревни, – говорит старик старухе. – Нет, Сережа. – Что это? – не понимает парень. – Сережа говорит, что женщину в городе уважают больше, чем в деревне. – А чего ее сильно уважать? Она потом на голову тебе сядет с этим уважением. Я знаю. Ее надо завсегда в норме держать, не давать ей лишнего. А то слабинку почует – и пропал. Начнет тебе права качать. Заездить могут. – Тебя заездишь, – с сомнением говорит старуха. – Я другой разговор. А есть которые слабохарактерные, им достается. – Ну что ты несешь? Что ты несешь? Смотрите-ка, какой заступничек! Сам пьет, а женщина у него виновата, – не то сердится, не то удивляется старуха. – Вот теперь и достукался, будешь жить один. – Зачем один? Я себе найду. – Кто за тебя, за пьяницу, пойдет? – Бабуся! – с ласковой укоризной произносит парень. – Стоит только свистнуть… На белом свете, бабуся, полно лишних баб. Им тоже жить охота. Женщины, они слабые, правильно? Они без нас не могут. Я вот сам деревенский, а в город когда приезжаю, завсегда себе бабу найду. Говорят, деньги им надо давать, то, другое – ерунда это, это, может, до революции и было. Теперь у них сознательность. Они обхождение любят, правильно? Им только не хами, сумей подъехать – и все в порядке будет. – И хорошо твоя жена сделала, что разошлась с тобой, – говорит старуха. – Это ты о чем? – удивляется парень. – Что я бегал от нее? Это неуважительная причина. Все бегают. – Ты всех на свой аршин не меряй. – Да что ты мне, бабуся, говоришь. Мне вот одно место давали почитать в одной книжке. Там писатель, не помню его фамилию, пишет, что кто, значит, это… не изменял своей жене, тот вроде дурака, нет у него интереса к жизни. А что? Правильно! С одной-то всю жизнь надоест. Приедается. – Сережа, ты слышишь, что он говорит? – улыбаясь, спрашивает старуха. – Слышу. – Скажи ему. – Зачем? – Нет, ты скажи. Ведь он думает, что так и надо. Ведь он ничего не знает. – Это его дело. – Скажи, дед, чего она просит. Жалко тебе, что ли? – говорит парень. – «Скажи, дед, чего она просит», – передразнивает его старуха. – Этот дед, вот он, перед тобой, живой пример, он за всю свою жизнь ни разу, ни одного разу мне не изменял. А ты говоришь, все такие. Вот он, перед тобой этот дед, смотри, если ты других не видел. Парень подмигивает старику. – Ты, думаешь, бабуся, я бы при своей бабе сказал, что, мол, было дело? – Представив, что бы после этого началось, парень от души гогочет. – Вот была бы потеха, она бы мне… Старуха смотрит на него и терпеливо улыбается. Потом говорит – все с той же терпеливой улыбкой: – Но он мне в самом деле ни разу не изменял. Почему ты не можешь в это поверить? Парень все еще смеется. – Откуда ты это знаешь, бабуся? – Я ему верю. – А-а… веришь. – Скажи ему, Сережа. Он ничего не понимает. – А зачем мне было ей изменять? – спрашивает старик у парня. – Как зачем? – Да… зачем? – Тебе лучше знать. Она твоя старуха, а не моя. – Почему ты изменяешь своей жене? – Интересно. – Что интересно? Парень сладко ухмыляется: – Все интересно. Какая баба и… вообще… все. Бабы ведь разные. – А Сереже было со мной интересно, – просто говорит старуха. – Ему с другими было неинтересно. Парень с откровенным любопытством, как на иностранца, смотрит на старика. – Так я ему и поверил, – говорит он. – Это твое дело. Наступает молчание, в котором парень неспокойно вертит головой, поглядывая то на старуху, то на старика. И вдруг он замечает Кузьму. – А ты, Кузьма, от своей бабы бегал или нет? Кузьма растерянно улыбается. Во время этого разговора он не один раз вспомнил Марию и остро, до боли почувствовал, как она ему нужна. Все, что было у них хорошего и плохого, теперь куда-то пропало, они остались одни, будто еще не начинали свою жизнь, но он, Кузьма, уже знает, что без Марии ему жизни не будет. Он хотел еще выяснить для себя, отчего это бывает, что человек так прикипает к человеку, и не мог. Неужели только ребятишки, как гвозди, сколачивают их вместе? Нет. Сейчас, когда старик и старуха спорили с парнем, он забывал о ребятах, они оставались где-то за спиной, а Мария будто сидела все время у него на коленях, так что Кузьма чувствовал ее дыхание, и все слышала. – А ты, Кузьма, от своей бабы бегал или нет? – спрашивает парень. И Кузьма признается: – Один раз было. – Вот видишь, и Кузьма… – хочет что-то сказать парень, но Кузьма перебивает его: – Подожди. У меня по-другому было. Я с той до войны жил, только мы не расписывались. После войны я сошелся со своей Марией, но один раз по старой памяти с первой… Она меня вечером встретила… Старуха с грустью смотрит на Кузьму. – А Мария ваша не узнала? – Узнала. Она уходила от меня, но я уговорил ее вернуться, пообещал. Больше этого не было. – А нам вы верите? – спрашивает старуха. – Верю. В деревне такие тоже есть. – В деревне! – взрывается парень. – Там все на виду. Там если мужик на чужую бабу взглянул, в тот же миг вся деревня знает. Там боятся. – Не потому, – возражает Кузьма. – Там сходятся, чтобы вместе жить. – Вот и мы с Сережей всю жизнь были вместе, – говорит старуха и смотрит на старика. – Куда он, туда и я. А если разлучались, то ненадолго. Мне без него было плохо, и ему без меня было плохо. Правда, Сережа? – Зачем об этом говорить? – Мы еще молодые были, решили, что так будем жить, и живем. Что все будем вместе принимать – и радость, и горе, и смерть тоже. – Старуха говорит спокойно и тихо. – Теперь вот у Сережи больное сердце, а у меня сердце хорошее, но все равно у нас на двоих только одно больное Сережино сердце. – Вы что, эти самые… баптисты, что ли? – ошарашенно спрашивает парень. – Какие мы баптисты?! – посмеиваясь одним ртом, отвечает старуха. – Ты слышал, Сережа? Нас уже в баптисты записали. А поезд все идет и идет, и город все ближе и ближе. Второй день начался с того, что рано утром– еще ребятишки не убежали в школу – явился дед Гордей. Сел, как всегда, на полу возле печки, запалил свою трубку и, пока помалкивая, не выпускал ее изо рта. Кузьма с дедом не заговаривал. Чего он притащился ни свет ни заря – от бессонницы, что ли? Кому они нужны, его советы, что с них толку? Кузьма вспомнил, как утром, когда поднимались, он сказал Марии, чтобы она перед бабами сильно не распиналась о своей недостаче, и Мария со злостью ответила: – Учи, учи! Я теперь умная-преумная стала, на тыщу лет вперед знаю, как надо жить. Все учат. Потом, когда старшие ребятишки убежали в школу, а Мария ушла по хозяйству, Кузьма спросил: – Ты, дед, Ко мне по какому делу? – А? – Дед засуетился, стал подниматься. – Тут вот… – и протянул Кузьме деньги. – Я вчерась у сына пятнадцать рублей выклянчил, а мне их куды… – Не надо, дед. – Как так не надо? – растерялся дед. – Зачем я их нес? Ты не думай, я ему не сказал, что для тебя. Он стоял перед Кузьмой с протянутой рукой, из которой торчали свернутые в трубочку пятирублевые бумажки. И смотрел он на Кузьму со страхом, что Кузьма может не взять. Кузьма взял. – Ты не думай, – обрадовался дед. – Будет, отдашь, а не будет – куды их мне, старику? Сам подумай. Он собрался уходить это на него совсем не походило. – Посиди, дед. – Нет, побегу. – Дед! – А? – Только ты мне больше деньги не таскай, не надо. – Как так? – Я сам. А то у тебя ума хватит по деревне для меня собирать. – Раз ты не велишь, не буду. – Не надо, дед, не надо. Вторым прибежал тот же самый мальчишка, сосед Евгения Николаевича. – Евгений Николаевич велел сказать, что он собирается в район и вечером будет обратно. Кузьма спросил: – А он, когда на двор ходит, не велит тебе по деревне про это сказывать? Мальчишка, хихикая, выскочил за дверь. Потом пришел Василий, коротко сказал: – Одевайся, пошли со мной. – Куда? – К матери. Кузьма давно уже не видел тетку Наталью, с тех пор, как года три или четыре назад она слегла. Он не мог представить себе, что она лежит в постели – никуда не торопится, ничего не делает, а просто лежит, как все старухи перед смертью, смотрит ослабевшими глазами на людей, которые заходят к ней посидеть, с трудом поворачивается с боку на бок. Все это годилось для кого угодно, даже для самого Кузьмы, но не для тетки Натальи. Сколько Кузьма себя помнил, она всегда, каждую минуту, как заведенная, что-то делала, она успевала в колхозе и дома, вырабатывала за год по шестьсот трудодней и одна, без мужика, поднимала троих ребят, из которых Василий был старшим. Мало сказать, что она была работящей, работящих в деревне сколько угодно, а тетка Наталья такая была одна. Она никогда не ходила шагом, и деревенские, завидев, как она несется по улице, любили спрашивать: – Тетка Наталья, куда? Она на ходу торопливо отвечала: – Куда-никуда, а бежать надо. Эта поговорка осталась в деревне, ее повторяют часто, но ни к кому больше она не подходит так, как подходила к тетке Наталье. В колхозе и сейчас еще вспоминают, как тетка Наталья вершила в сенокосы зароды. Нипочем потом этим зародам было любое ненастье, все с них стекало на землю, и они, не оседая, картинкой стояли до самой зимы. А еще тетка Наталья не хуже любого мужика умела рыбачить. Когда она по осени выходила лучить и зажигала смолье на своей лодке, мужики, матерясь, отгребали от нее подальше. Она так и не научилась ходить шагом и, видно, из последних сил добежав до кровати, упала. И вот теперь, сама на себя непохожая, словно сама себя пережившая, день и ночь, не вставая, лежит в маленькой комнатке, отгороженной для нее от горницы. К ней приходят старухи, сидят, жалуются на житье, и она, у которой всю жизнь не было даже пяти минут на разговоры, слушает их, поддакивает. Когда Василий и Кузьма пришли, тетка Наталья спала и не услышала их. Одно окно было занавешено совсем, другое наполовину закрыто одной створкой ставня, и в комнате стоял полумрак. В нем Кузьма не сразу и разглядел тетку Наталью. – Мать! – позвал Василий. Она очнулась, без всякого удивления, будто ждала их, взглянула на мужиков и сказала: – Василий пришел. А второй – Кузьма. Давно я тебя не видала, Кузьма. – Давно, тетка Наталья. – Поглядеть на меня пришел? Хвораю я. Глядеть не на что стало. Она сильно похудела, высохла, голос у нее был слабый, и говорила она медленно, с усилием. Лицо ее почему-то стало меньше, чем было, и как бы затвердело; когда она говорила, лицо оставалось неподвижным, даже губы не шевелились, и поэтому казалось, что голос идет не из нее, а звучит где-то рядом. – Я и не сильно старуха. Семьдесят нету. Другие поболе ходят. А вот привязалось, – говорила она, и слушать ее надо было долго, хотелось в это время найти для себя еще какое-нибудь занятие. – Болит-то шибко? – спросил Кузьма. – Совсем не болит. А ходить не могу. Встану – ноги не держат. Слабая. – Раз не болит, ну и лежи себе на здоровье, тетка Наталья. Хватит, набегалась. Отдыхать теперь. – А, ишь ты какой, Кузьма! Встать тоже охота. Я нонче летом вставала, на улицу сама ходила. – Раз вставала, значит, и еще встанешь. – Не-е-ет, не встану. Духу все мене и мене. Василий перебил их: – Мать, у тебя деньги есть? – Маненько есть. Но я тебе их, Василий, не дам. Пускай лежат. – Дай, мать. Это не мне, вот Кузьме. Для Марии. Он нигде не может взять. Тетка Наталья повернула глаза к Кузьме и, моргая, смотрела на него. Кузьма ждал. Василий поднялся и вышел из комнатки, что-то сказал сестре, которая жила с матерью, и сразу же вернулся обратно. – У меня эти деньги на смерть приготовлены, – сказала тетка Наталья. Кузьма удивился: – Теперь что – и за смерть платить надо? Она будто всегда бесплатная была. – Не-е. – Глаза у тетки Натальи слабо блеснули. – Я хочу сама себя похоронить и сама себе поминки сделать. Чтоб с ребят не тянуть. – Будто мы бы тебе поминки не сделали, – буркнул Василий. – Сделали бы. Я на свои хочу. Чтоб поболе народу пришло и подоле меня поминали. Я не вредная была. Все сама делала. И тут сама. Отдыхая, она умолкла, не шевелилась. Кузьма подумал, что, наверно, пора подниматься, и оглянулся на Василия. Но тетка Наталья спросила: – Мария-то сильно плачет? – Плачет. – Деньги тебе отдам, а тут смерть… Как тогда? – Опять ты, мать, об этом, – поморщился Василий. – Я уж ей согласие дала, – виновато сказала тетка Наталья, и было ясно, что она говорит о смерти. Кузьма вздрогнул, боязливо глянул на тетку Наталью. Смерть всегда, каждую минуту, стоит против человека, но перед теткой Натальей, как перед святой, она отошла чуть в сторонку, пустив ее на порог, который разделяет тот и этот свет. Назад тетка Наталья отступить не может, а вперед ей еще можно не идти; она стоит и смотрит в ту и другую стороны. Быть может, случилось это потому, что, бегая всю жизнь, тетка Наталья уморила и свою смерть, и та теперь никак не может отдышаться. Тетка Наталья шевельнула рукой и показала под кровать. – Достань, Василий. Василий выдвинул из-под кровати старый, потрепанный чемодан и нашел в нем небольшой, в красной тряпке сверток. Она разворачивала его и говорила: – Я их много годов копила. Дать надо. Я, сколь могу, подюжу. Но ты, Кузьма, не задерживай. Уж я тебя попрошу. Силенок совсем не стало. – Ты лучше поправляйся, тетка Наталья, – зачем-то сказал Кузьма. Она не стала ему отвечать. – А как не сдюжу, умру, деньги Василию отдай. Сразу отдай. С тем и даю. Я хочу на свои помереть. – Отдам, тетка Наталья. Она спросила: – На похороны-то придешь? Он замялся. – Приходи. Выпей, помяни меня. Народу много будет, и ты приходи. Она протянула ему деньги, и он взял их, будто принял с того света. Хоть и сказал Кузьма тетке Наталье, что Мария плачет, она больше не плакала. Молчала. Если спросишь о чем-нибудь, ответит двумя-тремя словами, и опять молчит, а то и не ответит, сделает вид, что не слышала. Ходит, убирается по хозяйству, а сама будто ничего не видит, будто ее водят и показывают, что надо делать. А потом упадет на кровать и лежит, не шевелится. Прибегут ребятишки, попросят есть – она поднимется и снова ходит, как лунатик, не помня себя. Ребятишки тоже присмирели, перестали возиться, кричать. Прислушиваются к каждому слову взрослых, ждут, что будет дальше. И никуда друг от друга не отстают, боятся. Выстроятся рядом и смотрят на мать, а она их не видит. Изба большая, новая, а в ней тишина, как в нежилой. Лучше бы Кузьма не заходил домой. Он хотел обрадовать Марию, показал ей деньги, которые дала тетка Наталья. Она взглянула на них, как на пустые бумажки, и отошла. Кузьма подождал, но она так ничего и не сказала. Он понял, что ей все стало безразлично. Вчера, в первый день, когда страх только начинал свое дело, ей было больно, она плакала и умоляла Кузьму спасти ее. Сегодня она окаменела. Смотрит и не видит, слышит и не понимает. Так, наверно, будет продолжаться до тех пор, пока ее судьба не решится окончательно, пока ее не уведут или не скажут, что все кончилось хорошо и она может жить, как жила, дальше. Тогда опять начнутся слезы, и, если все обойдется, душа ее понемножечку начнет оттаивать. Ее тоже понять надо. Кузьме стало невмоготу оставаться больше дома, и он ушел. День стоял пасмурный и низкий, с тяжелыми обвисшими краями. Было тихо, все вокруг выглядело заброшенным и неприбранным, будто один хозяин уже выехал с этого места, а другой еще не нашелся. Так оно и было – не осень и не зима. Осень уже надоела, а зима не шла. Крадучись, ползли над избами дымки, не осмеливаясь подняться в небо, словно время для этого еще не наступило. С тоскливым видом, не зная, чем заняться, бродили по деревне собаки. Выглядывали из окон ребятишки, но на улицу не шли, и улица была пуста. Неприкаянно и сиротливо темнел за деревней лес. Все чего-то ждали. Ждали праздников, когда можно будет погулять. Ждали зиму, когда начнется новая работа и повалят новые заботы. Ждали завтрашнего дня, который будет ближе к праздникам и зиме. А этот день, казалось, всем был без надобности, все его лишь пережидали. И только один Кузьма, для которого он начался удачно, ждал продолжения этой удачливости, надеялся на него. Кузьма шел и думал, к кому лучше всего теперь зайти, но ничего не надумал и, чтобы не возвращаться домой, направился в контору. Председатель спросил его: – Как там у тебя дела? – Да будто ничего. – Много собрал? – Пока немного. – А сколько – можешь сказать? – Если сегодня Евгений Николаевич привезет, двести пятьдесят чуть-чуть не будет. – И все? – Пока все. Председатель перебирал у себя за столом бумаги и был чем-то недоволен. Хмурился, вздыхал. Захлопнул одну папку, убрал ее и достал другую. Спросил, не отрываясь от бумаг: – Где остальные хочешь брать? Есть какие-нибудь виды? – Хожу вот, – пожал плечами Кузьма. Председатель уткнулся в бумаги и молчал. Кузьма, чтобы не мешать ему, хотел уйти. – Сиди! – не сказал, а приказал председатель. А сам будто забыл про него. Кузьма сидел и вспоминал сентябрь сорок седьмого года. Поспели хлеба, к самому горлу подкатила страда, а машины стояли. Не было горючего. Председатель пять дней в неделю жил в районе, бегал от райкома к МТС и обратно, всякими правдами и неправдами выбивал бензин, который машины потом сжигали за два дня и снова останавливались. А погода стояла как на заказ – ни одной тучки. И без того небогатые хлеба начали осыпаться. Не сладко было смотреть, как падает зерно, – после всего, что натерпелись за войну и за два последних голодных года. Снова достали серпы, пустили конные жатки – да много ли этим уберешь, когда и людей, и коней за войну поубавилось втрое? Сам дьявол подчалил тогда к берегу эту 6аржу. Шкипер, толстомясый, как баба, мужик, засучив штаны, весь день ловил рыбу, а вечером зажег на берегу костер и стал варить уху. В огонь, чтобы лучше горел, он плескал из банки бензин. Туда, к костру, и пошел председатель. Они сговорились быстро. Утром выкатили на берег две бочки горючего, и баржа ушла. В тот день трактор снова потащил в поле комбайн, а Кузьма поехал отвозить от него пшеницу. О том, что бензин куплен у шкипера, знала вся деревня, но, пожалуй, только один председатель ясно понимал, чем ему это грозит. Его взяли в начале ноября, словно дождавшись, когда он кончит уборочную. Он просил на праздники оставить дома – не оставили. И деревне праздник стал не праздник. Сначала недоумевали: за что? Бензин этот он не украл, а купил и купил не для себя, а для колхоза, потому что в МТС бензина не было, а хлеб не ждал. Потом объяснили: бензин был государственный, шкипер не имел права его продавать, а председатель не имел права покупать. Кто понял, а кто нет. На собрании, как делегацию, выбрали трех человек, которые должны были хлопотать за председателя. Они сделали все, что могли: много раз ездили в район, один раз даже в область, писали бумаги в Москву, но ничего не добились, а может, еще и повредили председателю, потому что ему дали пятнадцать лет. Тут уж было над чем ахнуть. Он вернулся назад в пятьдесят четвертом, после амнистии. Хотели снова назначить его председателем – нельзя: был под судом, партийность потерял. Работал бригадиром. И только пять лет назад, после того как сменилась добрая дюжина председателей и из колхоза убежала половина народу, написали в обком и еще раз просили председателем его, председателя. Там разрешили. Его позвали на его старое хозяйское место вот так же осенью, после страды, как и сняли, – будто ничего не случилось, если не считать, что между этими двумя осенями прошло больше десяти лет. Председатель оторвался от бумаг, крикнул в дверь: – Полина! Вошла Полина из бухгалтерии. – Полина, посмотри, сколько у нас получают за месяц специалисты? Если со мной брать? – Все вместе, что ли? – Ага, все вместе. – Я и так помню: шестьсот сорок рублей. Председатель подумал, спросил: – Бухгалтер не приехал? – Нет, он к вечеру будет, не раньше. – Ну ладно, иди. Пошли там кого-нибудь, пускай придут. – Кто? – Все, кто на зарплате. Скажи: дело срочное, а то они будут один за другим тянуться. Мне их два часа ждать некогда. Кузьме он сказал: – Ты сиди. И снова занялся с бумагами. Стали подходить специалисты. Первым пришел агроном, который только недавно вернулся с леченья; посреди уборочной его вдруг скрутила язва, и он ездил на курорт. В деревню агроном приехал два года назад из сельхозуправления, сам, по своей воле выбрал дальний колхоз, и за это его уважали, хотя сначала встретили недоверчиво: сидел в кабинете, был начальством, черт его знает, как с ним разговаривать, не будет ли он под видом агронома делать работу уполномоченного, каких раньше посылали в каждый колхоз. Но потом, наблюдая за агрономом, об опасениях этих как-то забыли: дело свое он любил, летом с утра до ночи пропадал в полях и очень скоро стал в деревне своим человеком. Он вошел, поздоровался и вопросительно взглянул на председателя. Председатель, не отвечая, сказал: – Садись пока, подождем. Потом прибежал ветеринар, который в деревне жил так давно, что уже мало кто помнит, что он тоже специалист. Пришла зоотехник, большая, с мужским голосом женщина. Она говорила мало, была спокойной, но в колхозе ее все равно побаивались, будто знали, что такая силушка и такой голос, как у нее, не могут долго оставаться без применения и вот-вот должны что-нибудь натворить. Ждали механика. Председатель ворчал, поглядывая на дверь: – Где же он сразу пойдет! Ему десять приглашений надо. Наконец, появился и механик, молодой парень, еще не снявший институтского значка. Намеренно усталой походкой человека, который делал дела, пока они тут сидели, он прошел к дивану и сел с края. Специалисты сидели на диване у одной стены, Кузьма напротив них у другой. Кажется, только теперь председатель понял, что дело, которое он собрался решать с ними, совсем не простое. Й он мялся, не начинал. Это почувствовали и специалисты, умолкли. Наконец он начал: – Я вот зачем велел вам собраться. Завтра у нас зарплата. Если бухгалтер вечером привезет деньги, завтра вы имеете право их получить. Но тут еще вот какое дело. – Председатель помолчал, давая понять, что оно не пустяковое, потом снова заговорил – спокойным, ровным голосом. – Но тут еще вот какое дело, – повторил он. – Летом, да и весной тоже мы не один раз задерживали вам деньги. Вы как-то перебивались, находили какие-то возможности. Я думаю, что такую возможность мы найдем и теперь, а деньги я предлагаю отдать Кузьме. У него, сами знаете, дело хуже некуда. Ему за три дня надо тысячу набрать, а где он ее возьмет, если не оказать помощь? Потом мы ему собираемся дать ссуду, но ему ждать ее некогда. Поздно будет. А мы проживем, не пропадем. Колхозники вон живут. Вот такое с моей стороны предложение. Давайте решать. Неволить мы никого в этом деле не можем. Кузьма простонал: – Меня-то ты в какое положение ставишь? Хоть бы сказал, предупредил, что разговор про это пойдет. – Тебя никто не спрашивает. Спросят – тогда скажешь. – Председатель повернул голову к другой стене. – Ну как, товарищи специалисты? Специалисты молчали.

The script ran 0.01 seconds.